Милостивый государь Яков Борисович!
К немалому моему огорчению услышал я от Ивана Афанасьевича г. Дмитревского, что вы укоряете меня в сочинении на вас комедии, а его в согласии о сем со мною, и будто я сам сказывал, что он сию комедию переправлял, в чем, пишете вы, и уличить меня можно. Я удивляюсь, г.<осударь> мой, что вы, а не другой кто, вооружаетесь на комедию, которую я пишу на пороки, и почитаете критикою своего дома толпу развращенных людей, описываемых мною, и не нахожу сам никакого сходства между ею и вашим семейством. Я бы во оправдание свое сказал, что я никаких не имею причин на вас негодовать и описывать довольно уже известный ваш дом, но вы, может быть, сыщете на то возражение; итак, чтобы оправдать себя и уничтожить ваши подозрения, я в малых строках желаю вам подать некоторое понятие о моей комедии.
Она состоит из главных четырех действующих лиц: мужа, жены, дочери и ее любовника. В муже вывожу я зараженного собою парнасского шалуна, который, выкрадывая лоскутия из французских и из италианских авторов, выдает за свои сочинения и который своими колкими и двоесмысленными учтивостями восхищает дураков и обижает честных людей. Признаюсь, что сей характер учтивого гордеца и бездельника, не предвидя вашего гнева, старался я рисовать столько, сколько дозволяло мне слабое мое перо; и если вы за то сердитесь, то я с христианским чистосердечием прошу у вас прощенья. В жене показываю развращенную кокетку, украшающую голову мужа своего известным вам головным убором, которая, восхищаяся моральными достоинствами своего супруга, не пренебрегает и физических дарований в прочих мужчинах. Действующее лицо их дочери и ее жениха есть любовники, которым старался я дать благородные чувства. Вы видите, есть ли хотя одна черта, схожая с вашим домом. Прочие ж лица эпизодические и не стоят того, чтобы о них упоминать. По сим характерам расположил я весьма обыкновенные любовные интриги, которые развязываются свадьбою любовников, чем и вся комедия кончится.
Вот всё государь мой, на чем можете вы основывать свои подозрения. Я надеюсь, что вы, слича сии характеры с вашим домом, хотя мысленно оправдаете мою комедию и перестанете своими подозрениями обижать человека, который не имеет чести быть вам знакомым. Обижая меня, вы обижаете себя, находя в своем доме подлинники толико гнусных портретов. Я бы во угождение вам уничтожил комедию свою и принялся за другую, но границы, полагаемые вами писателям, толь тесны, что нельзя бранить ни одного порока, не прогневя вас или вашей супруги: так простите мне, что я не могу в оные себя заключить.
Но чтобы доказать вам, [сударь] государь мой, колико я послушлив, вы можете выписать из сих характеров все те гнусные пороки, которые вам или вашей супруге кажутся личностию, и дать знать мне, а я с превеличайшим удовольствием постараюсь их умягчить, если интерес комедии не позволит совсем уничтожить.
Я не знаю, каких следствий ожидали вы, говоря на меня, будто я сказывал, что Ив.<ан> Аф.<анасьевич> переправлял сию комедию и переправлял неудачно. Поверьте, государь мой, что если бы он ее переправлял, то, конечно б, она была ближе к природе, и хотя он всем моим сочинениям делает честь, их переправляя, но я уверяю вас, что я столько же ему обязан сею комедиею, сколько и вам. Мне бы очень хотелось видеть того, по вашим словам, честного человека, который имел твердость духа сказать, чего от меня не слыхал; когда ж вы намерены сердиться на всех тех, которые только что читали или будут читать мою комедию, так я жалею, что она, может быть, поссорит вас со многими.
Я удивляюся, [сударь] государь мой, что с достоинствами, какие в вас, говорят, есть, вы боитесь комедии, и не знаю, что из того заключить. Вам известно, я думаю, что предмет комедии есть осмеивать пороки, а не достоинства, и для того одни порочные должны ее страшиться и ненавидеть, а вы на меня сердитесь! Поверьте, что вас обидел не я, описывая негодный дом, который от трактира только разнится тем, что на нем нет вывески, но обидели те, кои сказали, что это — картина вашего дома. Вы, может быть, оправдаете меня сами, когда увидите мою комедию, и, читая в ней критику на пороки, не будете мне говорить: «За что ты бранишься?» или и я вам буду почти то же отвечать, что Бригадир Советнику*.
Я слышал также, государь мой, что вы, еще не читав ни строчки моей комедии, уже меня браните; но я надеюсь, что вы не выйдете из благопристойности, сродной здравому рассудку, и не будете употреблять против меня брань, это грусное орудие пьяных ямщиков и солдатского сословия. Впрочем, напоминаю вам, что я — благородный человек, хотя и не был столь много раз жалован чинами, как вы, милостивый государь. Ваш покорный слуга
Иван Крылов.
Ваше превосходительство, милостивый государь!
И последний подлец, каков только может быть, ваше превосходительство, огорчился бы поступками, которые сношу я от театра. Итак, простите мне, что я, имея благородную душу, осмеливаюсь покорнейше просить, чтобы удостоили открыть мне причину, которая привлекает на меня ваш гнев, толико бедственный для моих драматических сочинений.
В 1786 году я написал оперу «Бешеная семья», которую, по приказанию вашему, г. Деви, камер-музыкант, положил на музыку; в том же году отдал я на театр комедию «Сочинителя в прихожей», и в том же году ваше превосходительство препоручили мне перевесть с французского языка оперу под названием «L'infante de Zamora», которая имела счастие понравиться вашему превосходительству. Сия опера упала на французском театре, и следственно, также и на русском, ибо добрый вкус у всех просвещенных народов один, а драма, в которой нет толку, и парадис зевать заставляет.
Ваше превосходительство удостоили своего внимания мое перо; я получил билет для входу в театр и лестное обещание, коим милостиво ободряете вы многих авторов, что не останутся без награждения труды для театра. Почитая непременными слова вашего превосходительства, продолжал я мои труды: но ныне, видя совсем тому противное и заключая, что перемене ваших слов, конечно, причиною какие-нибудь глупые и злые клеветники, ибо я не осмеливаюсь подумать, чтобы ваше превосходительство сами переменили свое слово, и не осмеливаюсь также назвать умными клеветников, которые могли очернить меня в мыслях вашего превосходительства, когда я с своей стороны не подал к тому никакой причины, — заключая сие, говорю я, осмеливаюсь вам объяснить мою невинность перед вами и притеснение, какое наносится мне от театру.
Я не могу понять причины, ваше превосходительство, которая и доныне не допускает на театр мою оперу «Бешеную семью», когда уже по повелению вашему, более двух лет прошло, как на нее положена музыка; я бы мог признать, что она не представляется для того, что не годна быть на театре, но хотя я и автор сей оперы, однако же не осмелюсь быть об ней толь дурных мыслей единственно для того, чтоб сим не опорочить выбор, разум и вкус вашего превосходительства и чтобы таким мнением не заставить других думать, что вкусу вашему приятны бывают негодные сочинения. Увы! для сей же самой причины, ваше превосходительство, старался я защищать совершенство оперы «Инфанты», по, по несчастию, ни один умный человек мне не верит, и даже мелкие знатоки бранят содержание сей оперы, а я, как переводчик, поистине только терплю в чужом пиру похмелье. Простите мне, милостивый государь, что я, как Санхо-Пансо, вмешиваю пословицы, — причиною тому, что у меня на уме глупый Дон-Кишот, ваше превосходительство, который, думаю, один мог своим дурачестном уронить «Инфанту». Если же моя опера годна, что позвольте мне думать, уважая ваш выбор и доброе мнение, то для меня странно, что она остается без действия, между тем как на театре даются «Две невесты»* и «Дезертер»*, которые имеют только то счастие, что одобрены вашим превосходительством, и которые, как я слышу, публика бранит и, признаться, имеет справедливые причины, так как и в рассуждении некоторых других пиес, во время представления коих многие зрители просыпаются только от музыки в антрактах; но оных имен не упомяну, не желая раздражить авторов и убегая опорочивать тонкой вкус вашего превосходительства; впрочем, если угодно будет вам потребовать объяснения и о сих сочинениях, то я с моею преданностью не премину донести и о них моих замечаний. Итак, когда играются на театре многие наводящие скуку творения, то неужели недостает времени сыграть мою бедную оперу, и неужели, ваше превосходительство, сия опера — самая негодная из всего вашего выбору? Ах, она только несчастлива; ибо я на вас пошлюсь, что есть множество других, которые несравненно ее хуже, которые осчастливлены только благоволением вашим и в которых со всем уважением, какое я имею к тонкому вкусу вашего превосходительства, не могу я преодолеть своей зевоты.
Несмотря однако ж на недействительность моей оперы, решился я отдать на театр другую оперу моего сочинения, под названием «Американцы», на которую уже и музыка положена г. Фоминым*, одобренным в своем искусстве от Болонской академии аттестатом, делающим честь его знанию и вкусу; что ж до моих речей, то они одобрены г. Дмитревским, которого одобрение, по его познаниям, для меня не менее важно, как и академический аттестат, ибо опытом известно, что его вкус всегда согласен со вкусом просвещенной публики, а в том не может никакой академик отпереться, чтобы он не был сей просвещенной публики членом.
Итак от г. Дмитревского имел честь принести я на суд мою оперу к вашему превосходительству; она не имела счастия вам понравиться, и я услышал с горестию ваше мнение, что сия опера есть из числа творений, не имеющих ни содержания, ни связи.
Такой приговор имел бы причину ужаснуть меня, если бы не надеялся я на счастие, что вы из благосклонности к публике благоволите со временем оставить толико невыгодные для моей оперы мнения, подобно как вы из благосклонности к ней же оставили хорошее мнение о некоторых творениях, которые существуют на театре по выбору вашего превосходительства; но я отважился бы выслушать приговор просвещенной публики, которой одной автор оставляет назначать истинную цену сочинений. Я выбрал театр своим судилищем, публику — судиею, а ваше превосходительство осмелился просить, чтобы соблаговолили только выставить на суд мое творение; но и в сем нашел неожидаемые препятства!
Ваше превосходительство издали приговор, что мою оперу не можно представить, доколе не будет в ней выкинуто, что двух европейцев хотят, принесть на жертву, и что это револьтирует*, как вы изволили сказать, слушателей. Во-первых, что, сочиняя сию оперу, я имел намерение забавлять, трогая сердца, и в сем-то состоит должность автора, ибо вывесть, на театр шута не есть еще сделать драму.
Смешить безрассудно* — дар подлыя души.
И я думал, что нашему превосходительству для театра угодна опера, где можно и смеяться, и чувствовать, — я же писал не комическую, но героическую оперу: образ писания, который и в драмах и в музыкальных творениях от публики принимается, чему свидетельствует опера «Французский дезертер» и многие другие драмы Мольера, Мерсьера* и Бомарше.
Но что до сего, основанного на правилах театра, действия, когда хотят американцы сжечь пойманного мужика, то оно не совершенно трагическое, но сделанное для умножения страха комическому лицу, которое выдумывает разные смешные средства, чтоб себя избавить, и которого с его барином, по просьбе своей любовницы, сами американцы отпускают.
Если это — трагическое действие, то и то — не менее трагическое, когда в «Скапиновых обманах» барин хочет заколоть слугу в своем гневе, ибо, разбирая подробно, зарезать человека не есть слишком смешное дело: а потом и то уже будет жалко в комедии «Лекарь поневоле»*, когда бедного Сганареля зачнут бить палками ибо, ваше превосходительство, я думаю, согласитесь, что бить палками человека также не смешно; и по этому положению Мольер был весьма худой комик, однако ж желал бы я знать, отчего и ныне с удовольствием смотрят его комедии?.. Итак, я полагаю, что на театре обстоятельства трагические или комические бывают по тому такими почитаемы, каким образом они описываются авторам, и какой характер в них действует, а не по своему содержанию, чему есть и доказательство: в <«Сиде»>у г. Корнелия <граф Гормас> дает <Дон-Диегу> пощечину, и никто этому не смеется, но все сожалеют, что гордость одного старика стала причиною разрыва двух нежных любовников и других плачевных следствий; в <«Игроке» Реньярда* слуге дают также пощечину, однако же никто о том не плачет, но все смеются; в «Дезертере» <Монтосьеля> бьют палками, и все тому сострадают, а в «Скапиновых обманах» старика в мешке также бьют палками, и все тому смеются. И множество других примеров могли бы сыскаться, если бы не опасался я утрудить повторениями оных ваше превосходительство, ибо я твердо верю, что вы, как директор, сами подробно знаете историю и правила театра.
Что же касается до того, как ваше превосходительство изволили сказать о приношении в жертву европейцев, чтобы оным действием не возмутить некоторых в публике, то мое мнение на то, что в семье не без урода; конечно, в публике могут быть зрители, которым всякое действие кажется навыворот, но таким ничем уже угодить не можно, и лучше стараться угождать прямым знатокам, нежели людям, которые для того только почитают себя знатоками, что ездят всякий день в театр раскланяться со своими знакомыми. Пусть бранится глупый, ваше превосходительство, такая брань, как дым, исчезает:
Достойной похвалы* невежа не умалит,
А то не похвала, когда невежа хвалит.
Однако, несмотря на сие, я сделал, по предложению вашему, сию перемену в моей опере так же, как и некоторые другие, назначенные вашим превосходительством, и после сего вторично представил вам мою оперу, и, спустя несколько месяцев, осмелился утруждать вас моею просьбою о втором приговоре, который был в том, чтобы я взял назад мою оперу. И за сим ответом имел я честь ходить к вашему превосходительству шесть месяцев, время, в которое бы могла моя опера давно итти на других театрах; но я и сей знак вашего гнева сносил, как человек, который имеет всем защищением своим одну свою невинность.
Однакож еще не осмеливался я подумать, чтобы я был, а не сочинения мои причиною вашего гнева, и для того имел честь быть у вас, доложил я вам, не угодно ли вам будет принять на театр комедию мою «Проказники», которая уже у вас некогда была, и вы мне дозволили ее напечатать, когда я находился под вашим начальством; а как вы мне сказали, что вы не помните сей комедии, и я вам донес, что она написана на рогоносца, на которую столько вооружался г. Княжнин, то вы мне изволили отвечать, что вы не приемлете личности.
Позвольте сей ответ, ваше превосходительство, приписать вашему ко мне неблаговолению, ибо я не думаю, чтобы вы подлинно почитали личностию комедию на дурные нравы и захотели бы обидеть г. Княжнина, нашедши в его доме что-нибудь сходное с пороками, которые изобразил я в своей комедии.
Правда, что г. Княжнин вооружался против сей комедии, но сему мог был причиною какой-нибудь повеса, который ему или не хотел, или не умел подробнее пересказать о рогоносце, которого я вывел в своей комедии, и потому Яков Борисович мог легко ошибиться и почел по справедливости должностию вступиться за свою честь, которой однако же я не прикасался. Но вы, милостивый государь, видели сию комедию, к вам к первому я ее принес, и вы дали мне позволение ее напечатать: и так, неужели вы бы дозволили напечатать пасквиль? А если сия комедия не была и прежде личною, то и ныне она должна быть таковою же, и разве один ваш гнев мог признать ее личною, чем вы сколько меня огорчили, столько обидели г. Княжинина, который, как разумный человек, конечно, сам, увидя ее, не признает личностию на себя и не воспротивится, чтобы она была на театре.
Увидя из сего ваш гнев, принял я намерение не докучать более до времени театру моими сочинениями и перестал вам докладывать о моих бумагах; но я осмелился напомнить, что дирекция должна мне выдать 250 рублей за перевод «Инфанты»; ваше превосходительство сказали, что вы непременно постараетесь их выдать, но и доныне денег еще я ни полушки не видал, а питаюсь одною только лестною надеждою, что слова вашего превосходительства непременны. Я не думаю, чтобы дирекция не могла заплатить столь малой суммы за перевод, но еще меньше осмеливаюсь думать, чтобы она захотела удержать деньги за оперу, которую переводил я по приказанию и по выбору вашего превосходительства. Если не давать мне деньги за то, что содержание сей оперы худо, то б сие было наказанием меня за чужую погрешность, ибо я сам никогда бы не осмелился выбрать для переводу оперу, в которой нет ни здравого смысла, ни хорошего слога, ни чистых театральных правил, а посему я осмеливаюсь ласкаться надеждою, что ваше превосходительство, конечно, соблаговолите мне заплатить деньги за безуспешный сей труд, понесенный мною по приказанию вашего превосходительства.
Теперь о последнем остается донести вашему превосходительству!
Уже я имел честь упомянуть, что я получил во время вашей дирекции билет для входу в театр в рублевые места, подписанный собственною рукою вашего превосходительства; сей билет был подтвержден равно г. Стрекаловым, бывшим директором, а потом и вами, по вступлении вашем в правление театра, и я имею честь хранить его при себе за вашим подписанием и за печатью дирекции; и я продолжал им пользоваться, доколе Казачи*, находящийся у сбора при театре, не сделал с своей стороны мне нечаянного удивления и не вздумал запрещать мне вход в театр, или останавливая меня на несколько часов в сенях, или, наконец, посылая меня в полтинные места и еще осмеливаясь утверждать, будто он делает сие по приказанию вашему.
Я не осмелюсь и подумать, чтоб ваше превосходительство без всякой причины вздумал<и> уничтожить то, что единожды подписать изволили, ибо без сего автор, которому дается вход в театр в рублевые места, может ожидать, что вы со временем пересадите его в полтинные, потом — в четвертные, а потом и подле дверей у входа поставить его изволите, и что вы можете уничтожить ваше подписание, чем по указам могут у нас пользоваться одни только вошедшие недавно в совершенные лета, которые властны уничтожить то, что подписали они в недорослях без ведома опекунов. Но когда я получил сей билет, то достоинства, чины, разум и лета вашего превосходительства должны были уверить меня в том, что вы и спустя несколько лет признаете то справедливым и непременным, что однажды подписать изволили. Итак, я поныне не думаю, чтобы вы переменили свое мнение, и Казачия почитаю единственным затруднением для входу мне в театр.
Оставшись при таковом мнении, я удивляюсь, как мог сборщик у театра противиться собственноручному подписанию вашего превосходительства и осмелиться присвоить себе власть перевершить всё то, что вы определить изволили. Неужели, ваше превосходительство, должно у него испрашивать еще авторам подтверждения тому, что вы скажете, и неужели театральный придверник должен раслоряжать, где автору занимать надлежит место?
Впрочем, отдав на театр свои сочинения, видя уже игранным мой перевод и зная, что другие авторы равно пользуются входом, не почитаю и я за чрезвычайную милость от театра, что имею в него вход, ибо я имею на то такое же право, как и другие, которые сим пользуются. Итак, я не знаю, за что привлек я один на себя такую немилость, что пересажен в полтинные места Казачием.
Если же — чего я по сказанным мною причинам и подумать не смею — есть на то воля ваша, то я осмеливаюсь один только вопрос сделать: ошибкою ли сей билет подписан вашим превосходительством, или ошибкою не приказано пускать меня в рублевые места?
Я бы мог подумать, если бы я был дерзок, что мое поведение тому причиною; но кто неблагопристойничает в публике, того не из рублевых в полтинные места пересаживают, но и за деньги в театр не пускают; а я веду себя так, что никак не могу быть наказан бесчестным лишением входа в общество, и вижу с собой толь чудной поступок. Правда, я нередко смеюсь в трагедиях и зеваю иногда в комедиях; но видя глупое, ваше превосходительство, можно ли не смеяться, или не зевнуть? Я же смеюсь и зеваю столь тихо, что никакого шуму сим не делаю, да притом и так счастлив, что меня часто публика в том поддерживает, но сего, ваше превосходительство, конечно, не поставите мне в вину, ибо я не нахожу способа, чтоб от того себя предостеречь, — разве одним тем, чтоб садиться к театру задом, но я имею две причины, которые никогда не дозволят мне сделать того: во-первых, что, входя в театр, я всегда ожидаю чего-нибудь хорошего, а второе, хотя бы иногда, расположившись таким образом к театру а заткнув уши, я мог бы удержаться от смеха, но тогда бы на меня публика стала смеяться — а я удален и мысленно от того, чтоб быть причиною какого-нибудь шуму в театре. Я слыхал, что авторов нередко ставят причиною тому, когда публика зевает, глядя на актеров, но пусть сыграют порядочно какую-нибудь драму, вы увидите, ваше превосходительство, с каким терпением тогда будет публика ожидать закрытия занавесы. Донеся сие в мое оправдание, я думаю, что я довольно перед вашим превосходительством объяснил мою невинность и несправедливый поступок, учиненный Казачием к уничтожении вашего билета; и так, оставлю ваше превосходительство решить между мною и сборщиком: он ли, который осмелился нарушить ваше подписание и задерживать меня у театра, или я, который не подал нималой причины к тому, чтобы изгнан был из рублевых мест, и который льстит себя надеждою, что билет, данный вашим превосходительством, не только театральным сборщиком, и самими вами не может быть без причины уничтожен.
Изъясня преданнейше вашему превосходительству о всех беспокойствах, которые я претерпел, заключаю я сие письмо мое нижайшею просьбою, чтоб ваше превосходительство благоволили с подателем сего письма прислать мою оперу «Бешеную семью», если она уже вам не нравится, также «Американцев», ибо я твердое предприял намерение одной публике отдать их на суд.
А как я некоторым образом должен ей дать отчет, почему мои творения не приняты на театр, то я думаю, ваше превосходительство, дозволите милостиво припечатать мне сие письмо при моих сочинениях, что же касается до билета для входу в театр, то я, видя мою невинность и почитая ваше превосходительство, за излишнее признаю утруждать вас о нем моею просьбою и оставляю на соизволение проницательному и просвещенному разуму вашего превосходительства или подтвердить свое подписание, или подтвердить над ним Казачиев приговор. Я ж с моею преданностию имею честь пребыть
милостивого государя
вашего превосходительства
всепокорнейший и преданный слуга
Иван Крылов.
Милостивая государыня!
Говорят, что Аристотель был едва не проклят всем афинским собором за то, что он женщине приносил приличные Церере жертвоприношения. Я не язычник, но если б изобразить всё почтение, которое я к вам чувствую, то бы попал я под один приговор с Аристо<то>лем, и всему бы этому виною были ваши привлекательные, ваши любезные качества, которые всякого, кто вас узнает, вводят точно в опасность [стать] сделаться идолопоклонником.
Я не могу вспомнить тех минут, которые случалось мне у вас проводить, чтобы не оглядываться к Москве, как верный [христианин] магометанин, возвращаясь с поклонения, набожно оглядывается к [Иерусалиму] Мекке. «Вот лесть!» скажете вы, и я знаю, что тот, кому случится увидеть мое письмо, будет бранить меня, как льстеца, но зато я надеюсь, что те, которые увидят вас, будут точно за меня стряпчими в этом деле. Но я позабываю, что воображение о ваших достоинствах завлекает меня в похвалы, которые никогда не кончатся, если я дам себе волю, — вы их столько-столько слышите! [Итак]
Я давно, как добрый идолопоклонник, желал принести вам жертву и довольно долго трудился над картинкою*, писавши ее пером с гравировки; наконец, я кончил и, чтоб дело сделать в порядке, засел с музою в уголок и написал стихи. Уже готовился укласть мою посылку, но
Ordine I 'uomo e Dio dispone*
говорит Ариост, — сё это вышло совсем иначе, нежели я хотел: картинка пропала. Я начал другую, которую теперь имею честь вам послать, но и эту у меня облили чернилами, так что я нижнюю часть лица принужден был скоблить и снова покрывать. Словом, бедная моя работа так испорчена, что я решился оставить ее недоконченною, но не решился оставить моего предприятия: нет, я еще успеть надеюсь, принявшись в третий раз.
L'ultima che si perda e` la speranza*
говорит божественный Метастазий в своей «Дидоне», и, кажется, стих сей извлек он из самой глубины сердца человеческого: таковы точно люди, таков точно я во всех делах моих. До сих пор все предприятия мои опровергались, и, кажется, счастье старалось на всяком моем шагу запнуть меня; это было, есть и, может, вечно так будет; но пусть только надежда, мой верный друг, пусть только одна она не отлучается от меня и проводит меня до моего гроба — пусть оставит она меня, когда, переехав Стикс, увижу я на дверях ада страшную надпись:
Lasciate ogni speranza, o voi ch'entrate!*
Надпись ужасная, которою Дант страшнее изобразил ад, нежели множеством других своих стихов. Итак, пусть только тогда она меня оставит, и я по крайней мере скажу, что я в жизни имел утешительного товарища.
Воспоминание моих старых и еще вновь приключившихся мне несчастий и потерей завело меня к скучному, может быть, для вас болтовству; но простите пустыннику, который рад, сыскавши первый случай говорить чувствительному сердцу.
Я встал, дал успокоиться моей памяти и протолкал, так сказать, из головы все мои несчастия, и теперь опять весело продолжаю мое письмо: иначе я бы замучил Вас Еремииным своим плачем. Итак, посылаю вам мою картинку и стихи при ней, каковы они есть.
Что касается до картины, то я жду только первого случая, как приняться за работу, и тогда вместо сей недоконченной буду иметь честь прислать вам что-нибудь порядочное. Хотя я знаю, что сии труды мало вас достойны, но я все-таки повторю мои стихи:
Пусть вспомнят то, что часто к богу*
Мы с свечкой денежной идем.
Милостивая государыня,
ваш покорнейший слуга
И. Крылов.
Милостивому государю моему Ивану Ивановичу свидетельствую искреннее мое почтение. Я не смею к нему писать, боясь затерзать его своим письмом; но если он мне [это] разрешит, то я эту честь иметь, конечно, не упущу.
Боясь аккуратность Василия Евграфовича подвергнуть тяжелому испытанию, всё это я доставлю к вам не через его руки.
Ноября 26 дня
1795 года.
Простите мне, сударыня Марья Павловна, что так долго не отвечал я на прелестное письмо ваше, которое мне чрезвычайно много принесло удовольствия. Несколько раз перечитывал я его и на всякой строке видел и ваше доброе сердце и вашу чувствительность; сохраняйте их, и вы будете любезны и почтенны для всех честных людей; умножайте свои познания, и вы далеко назади оставите тех пригоженьких куколок, которые тогда только и живут, когда они вальсируют.
Вы видите, что я по-старинному не щажу нравоучений, но если б я меньше желал вам добра и меньше бы знал 344 вас, то бы, конечно, за неучтивость почел говорить нравоучения пятнадцатилетней девушке; но вы никогда ими не скучали. Счастливы будете, если, и вступя в свет, станете предпочитать добрые советы глупым ласкательствам — и если охотнее станете слушать замечания на ваши недостатки, нежели похвалы вашим совершенствам.
Наконец, и вы оставили прелестное Казацкое. Угадать ли, с кем вам более всего жаль было расстаться? С вашим воробьем — неправда ли? Божусь, что и я не без жалости воображал эту разлуку. Бедная птичка, она, верно, еще долго после вашего отъезда будет прилетать к вашему окну. С каким удовольствием читал я об ней. Если б это попалось мне где-нибудь в книге, то бы меня ни в половину так не тронуло, для того, что я бы почел это за сказку. Но в вашем письме меня чрезвычайно это растрогало. Видите ли, что я вам более печатного верю. Канарейки ваши так же очень милы, и я бы любопытен знать, где они остались, когда вы поехали из Казацкого.
Читал я у папеньки вашего ваш журнал французский. Приятно мне было знать, что вы меня в нем вспоминаете, и я вас тысячу раз за то благодарю. Но видите ли, что вы меня этим журналом оправдали, вспомните, какие у нас бывали споры, когда советовал я вам письма писать журналом, а вы спорили, что этого сделать никак нельзя — однако же на моем сбылося. Журнал ваш довольно любопытен, мы нашли в нем много мыслей таких, которые вам честь делают, а сверх того написан он очень хорошо: стало, я прав, и вам нужно только было не полениться.
Посылаю вам с Прасковьей Андревно*й гостинцу по книжке — желаю, чтоб они вам понравились, а прочие покупки по вашей комиссии сам вам буду иметь удовольствие отдать, когда приеду в Москву.
Если вы не переменили намерения учиться рисовать, то я вам купил здесь прекрасный гостинец, а именно рисовальную школу прекраснейшую, а если отдумали, то я, как бесполезную для вас вещь, у себя оставлю.
Прощайте, будьте здоровы. Видите, что и я не мало исписал бумаги — и перемог свою лень — в благодарность за то, что вы не забываете вашего покорнейшего слугу И. Крылова.
Поклонитесь от меня вашей няне Кузьми<ни>шне*.
Я никогда не ходил в Дельфы и не молился крылатым Аммоновым мальчикам. Но вам, маленький, голубоокий ангел, несравненная Софья Ивановна, кланяюсь точно так, как этим крылатым мальчикам кланялись греки. Я знаю, что вы не поймете меня, но для меня лестно, что вам перескажут, что кланяюсь вам, как ангелу.
<На обороте: >
Его высокоблагородию милостивой государыне Елизавете Ивановне Бенкендорф.
С<его> 9 майя 1812.
На сих днях присланы к А. С. Шишкову (неизвестно кем) стихи от моего имени, которые и напечатаны в типографии у Дрехслера с моим же именем, — вот они:
Государственному секретарю
А. С. Шишкову
Апреля 13 дня 1812 года.
На случай всемилостивейше пожалованной ему для следования за его императорским величеством коляски
Шишков, оставя днесь Беседы мирный дом,
Ты едешь в славный путь в карете под орлом,
Наш добрый царь, тебе вручая важно дело,
Старается твое хранить, покоить тело;
Лишь это надобно, о теле только речь;
Неколебимый дух умеешь сам беречь.
И. Крылов.
Не большому надобно быть знатоку, чтобы увидеть, сколь нелепы и бестолковы сии стихи; но бестолковые стихи у нас не в диковинку, так тут и чрезвычайного ничего нет; а удивительно то, что сочинитель их не только скрыл свое имя, но даже выставил чужое. Наблюдателю человеческого сердца покажется, конечно, это загадкою, ибо примечено вообще, что чем глупее творение, тем охотнее и полнее сочинитель выставляет свое имя; а этого здесь нет, и вот еще первый подкидыш на нашем Парнассе. Я не [ведаю] знаю, почему автору вздумалось слабость своей музы сокрыть под чужим именем, но поставляю долгом сказать, что я стихов сих не писал, да и уважение мое к А. С. Шишкову столь велико, что я бы почел непростительным вставить имя почтенного сего человека в столь нелепые стихи, в коих похвала хуже брани.
И. Крылов.
Милостивый государь
Петр Иванович!
Исполняя волю почтенного сословия, которого я имею честь быть членом, читал я присланную мне вами, милостивый государь мой, речь Тимофея Семеновича Мальгина: «О необходимом союзе разума и природных дарований с науками». Замечания, сделанные на оную некоторыми г. членами, читанные вами несколько времени тому назад в собрании Академии, и рассуждения, сделанные тогда же об оной, столь справедливы, что ныне, перечитывая речь сию, я еще более убедился в истине оных, в заключение чего и осмеливаюсь сказать мое мнение, что лучше бы было речь сию в торжественном годовом собрании Академии не читать.
С истинным почтением и таковою же преданностию пребуду навсегда
вашего высокоблагородия покорный слуга
Иван Крылов.
Генваря 18 дня 1813 г.
Его высокоблагородию Петру Ивановичу Соколову.
Во время твоего последнего [приезда] пребывания в СПБ.<урге>, когда ты слышал, мой друг, о приготовлениях, которые делаются для открытия Им.<ператорской> п.<убличной> б.<иблиотеки>, то я думаю, ты помнишь твои по сему случаю рассуждения. Тебе казалось, что сколь ни полезно такое учреждение, но оно еще рановременно для нас; ты говорил, что, может быть, долго залы библиотеки простоят без чтецов или будут предметом одного пустого любопытства. Ныне я спешу уведомить тебя о противном, и так как я имею честь находиться в числе служащих при сей библиотеке, то ты можешь поверить, что я пишу не то, что слышал, а то, что вижу. [Она уж] Импер. п. б. открыта еще с небольшим два месяца, а уже число читателей [возросло] довольно значительно, [во все читальные дни] во все читальные дни верхняя и нижняя зала ими наполнены, множество молодых людей проводят здесь с пользою время, которое бы, может быть, по недостатку способов, пропало у них в праздности. Но чтоб дать тебе верное и прочное о сем понятие, то я скажу тебе только, что в сии два месяца взято для входу в библиотеку 261 билет — и более 200 книг находятся ежедневно на столах у читателей [более 200 книг], заметь, что в сем значущем количестве нет 8 романов или сказок, но всё книги, касающиеся до науки или до классической словесности. Итак, попечения нашего ав<густейшего> монарха и в сем случае не потеряны. Да насладится он некогда под сению священных лавров своих зрелищем, достойным > его, зрелищем рвения, с каким [народ прибегает] россияне прибегают почерпать в источнике просвещения, отверстом для них обожаемым ими монархом.
Милостивый государь
Антон Антонович!
Приемля с истинною признательностью честь, оказанную мне Обществом любителей российской словесности при Императорском Московском университете, я, конечно, приложу все мои старания, сколь только слабые таланты мои дозволят, чтоб быть оной достойным. Позвольте между тем, пользуясь сим случаем, изъявить вам искреннее мое почтение, с каковым имею честь пребыть,
милостивый государь,
вашего высокородия
покорный слуга
Иван Крылов.
Июня 26-го дня
1816 года.
Р.S. Почтенное письмо ваше и вслед за ним патент имел честь получить сего июля 21-го числа и деньги, положенные по уставу 25 рублей, при сем прилагаю.
Сделайте одолжение большое, Михаила Николаевич, пришлите ко мне обе сюплементные тетради и дополнительные №№ каталога, да также тетради имян сочинителей — я займусь дома, ибо у меня горло болит, и думаю, что севодни не выйду со двора.
Ваш покорный слуга И. Крылов.
Милостивый государь мой, Алексей Алексеевич!
Хоть я и не пророк,
Но, видя мотылька, что он вкруг свечки вьется,
Пророчество почти всегда мне удается,
Что крылышки сожжет мой мотылек.
Так привлекает нас заманчиво порок —
Вот, юный друг, тебе сравненье и урок.
Он и для взрослого хорош и для ребенка.
Уж ли вся басня тут? ты спросишь — погоди —
Нет, это только прибасенка;
А басня будет впереди.
И к ней я наперед скажу нравоученье —
Вот, вижу новое в глазах твоих сомненье:
Сначала краткости, теперь уж ты
Боишься длинноты.
Что ж делать, милый друг, возьми терпенье.
За тайну признаюсь:
Я сам того ж боюсь.
Но как же быть? — теперь я старе становлюсь.
Погода к осени дождливей,
А люди к старости болтливей.
Но шутка шуткою — чтоб мне заговорясь
Не выпустить и дела вон из глаз —
Послушай же: слыхал я много раз,
Что легкие проступки ставя в малость,
В них извинить себя хотят
И говорят:
За что журить тут? — это шалость.
Но эта шалость есть к паденью первый шаг:
Она становится привычкой, после страстью,
Потом пороком — и, к несчастью,
Нам не дает опомниться никак.
Напрасно мы надеялись сначала
Себя во время перемочь.
Такая мысль всегда в погибель вовлекала —
Беги сперва ты лучше прочь.
А чтоб тебе еще сильней представить,
Как на себя надеянность вредна,
Позволь мне басенкой тебя ты позабавить.
Теперь из-под пера сама идет она
И может с пользою тебя наставить.
Не помню, у какой реки,
Злодеи царства водяного,
Приют имели рыбаки.
В реке, поблизости у берега крутого,
Плотичка резвая жила.
Проворна и лукава
Небоязливого была Плотичка нрава:
Вкруг удочек она вертелась, как юла.
И часто с ней рыбак клял промысл свой с досады.
Когда за пожданье он, в чаяньи награды,
Закинет уду, глаз не сводит с поплавка —
Вот, кажется, взяла — в нем сердце встрепенется.
Взмахнет он удой — глядь! крючок без червяка;
Плутовка, кажется, над рыбаком смеется:
Сорвет приманку, увернется
И, хоть ты что, обманет рыбака.
«Послушай», говорит другая ей Плотица:
«Не сдобровать тебе, сестрица.
Иль мало места здесь в воде,
Что ты всегда вкруг удочек вертишься?
Боюсь я: скоро ты с рекой у нас простишься.
Чем ближе к удочкам, тем ближе и к беде.
Сегодня с рук сошло: а завтра — кто порука?»
Но глупым, что глухим разумные слова.
«Вот», говорит моя Плотва:
«Ведь я не близорука!
Хоть хитры рыбаки, но страх пустой ты брось:
Я вижу все обманы их насквозь.
Смотри — вот уда — вон закинута другая —
Ах! вот еще — еще! Гляди же, дорогая,
Как хитрецов я снова проведу».
И к удочкам стрелой пустилась;
Рванула с той, с другой; на третьей зацепилась,
И, ах, попалася в беду.
Тут поздно бедная узнала,
Что лучше б ей бежать опасности сначала.
Крестьянин позвал с суд Овцу:
Он уголовное взвел на бедняжку дело.
Судьей был Волк — оно в минуту закипело —
Допрос ответчику — другой запрос истцу:
Сказать по пунктам и без крика:
[В че<м>] Как было дело; в чем улика?
Крестьянин говорит;
«Такого-то числа
Поутру у меня двух кур не досчитались;
От них лишь перышки, да косточки остались:
А на дворе одна Овца была».—
Овца же говорит: она всю ночь спала. И всех соседей в том в свидетели брала,
Что никогда за ней не знали никакого
Ни воровства,
Ни плутовства;
А сверх того, она совсем не ест мясного.
Но волчий приговор вот от слова до слова:
Понеже кур овца сильней —
И с ними ночь была, как видится из дела,
То, признаюсь по совести моей,
Нельзя, чтоб утерпела
И кур она не съела.
А потому, казнить Овцу,
И мясо в суд отдать; а шкуру взять истцу.
В прочем имею честь пребыть Ваш покорнейший слуга
Иван Крылов
Приютино
<июля> 26-1821.
Июля 22 1825 года.
Как изобразить вам мои чувства, любезнейшая и почтеннейшая Варвара Алексеевна, когда я получил ваше второе письмо! Мою радость, мою благодарность, мой стыд! И вы еще столь добры, что ко мне пишете и меня браните. — Сказать однако ж правду, я стою и того и другого. По лени моей мало бить меня, но по чувствам моим к вам, право, я заслуживаю ваше снисхождение, ибо такую иметь привязанность, как я к вам, божусь, что можно едва ли только найти в собаке, а в человеке [и еще христианине] вы верно ее не сыщете. Продолжайте же быть ко мне добры попрежнему и подсластите тем остаток жизни того, который, хотя много имеет слабостей и пороков, но с уверением может сказать, что неблагодарность никогда не заглядывала в его сердце. Несмотря на ваш негодный ревматизм, я утешаюсь мысленно, воображая, как вы толстеете. Продолжайте с богом и в добрый час — да хорошенько, так, чтоб сделаться оригиналом того портрета, который некогда послали вы к кузине вашей Ел. Пав. Полторацкой* — то-то бы я порадовался и не пожалел бы опорожнить доброй бутылки шампанского за ваше здоровье с будущими…
Намерение ваше заняться музыкою прекрасно. Я всегда утверждал, что у вас к ней врожденный талант, и сожалел, что он пропадает без действия. Сколько приятных минут вы можете доставить и себе и всем тем, которые вас любят (и в числе которых я не последний). Что касается до вашего голосу, то я никогда не был против, уверен даже, что вы можете петь очень приятно, лишь бы не погнались за большими крикливыми ариями, где часто более шуму, нежели чувства, и видна одна претензия на превосходство, которая всегда вооружает слушателя на певца, если это не первейший талант.
Итак, вам приятно в Воронеже (это заметил я по вашему письму). Любя вас, я этому очень рад; любя себя, не совсем мне это по сердцу, ибо отнимает надежду скоро вас увидеть, но как бы то ни было, будьте только здоровы и будьте счастливы — и тогда, если б я имел и волшебный жезл, которым махнувши мог бы вас перенести сюда, то, как желание мое видеть вас ни велико, даже [не отвечаю] не ручаюсь, чтоб я несколько раз не хватался за жезл, только верно бы им не махнул и не потревожил вашего счастья, а особливо, если бы вы дали мне слово, несмотря на мою лень, иногда писать ко мне. Вы не поверите, какой это для меня приятный подарок. И сколько раз я перечитывал ваше письмо! Я автор и, сказать вам на ушко, довольно самолюбив; но если б я знал, что мои стихи перечитывают столько раз, то бы я сделался спесивее гр.<афа> Хвостова*, которого, впрочем, никто не читает.
Теперь, что сказать вам о Петербурге, о себе? Петербург наш похож на красавицу, которая наряжается и зевает. Что до меня, то по отпуске сего письма я слава богу жив и здоров, ем и сплю много, [довольно] читаю — вздор, пишу — ничего и нахожу, что это довольно весело. Теперь сбираюсь к себе: в ваше Приютино, где мне никогда не может быть скучно. И, кстати, если лето находится у вас в Воронеже, то нельзя ли сделать милость отпустить к нам его на 28 дней? Вы бы очень нас одолжили. Зато, если случится вам нужда в холоде, дождях и слякоти, то присылайте наверное к нам: мы рады вам служить, сколько угодно: такие-то мы здесь добрые!
Вы сбираетесь в Москву? Нельзя ли уведомить, когда вы туда поедете, — я уже несколько лет тоже сбираюсь туда и только раздумывал, какое время выбрать в году. Зимою хотя Москва и полна, но меня пужали снега и то, это ни садов, ни гуляньев не увидишь. Летом Москва пуста — когда же ехать? Но если бы я вас там нашел, то всякое время в году мне бы показалось приятно, и божусь (только не так, как честный человек), что я бы тотчас сел в дилижанс и отправился бы без дальних сборов. Право! Эта мысль играет у меня в голове так весело! Так приятно! — Я вижу, что вы смеетесь и говорите: какой вздор! Где ему ехать! Пошевелится ли он? С его ленью, это пустое! Не верьте же мне, пожалуйста, не верьте, того-то мне и хочется — для того, чтобы больше вас удивить, — только отпишите, а особливо, где вы остановитесь и как вас сыскать? [А там] А там увидим.
Между тем я буду. — Но не наскучил ли уж я вам? не заболтался ли? не пора ли перестать — по мне, совсем не пора. Передо мной целая десть белой бумаги. Но я милостив — и не хочу довести вас до зевоты, ведь это вам не здорово, а ваше здоровье для меня дорого, и уверен, что вы в этом не сомневаетеся! И так, кончу — на первый раз и, если получу в ответ, что вы всё мое письмо вытерпели, то ждите от меня бесконечных посланий. Мне всегда только первый шаг труден, а там меня не уймете.
Будьте здоровы и счастливы и продолжайте любить того, который от всей души, от всего сердца и помышления любит вас (honny soit qui mal y pense*) и будет любить, пока останется в нем сердце и память!
N.В. Прошу этого места в письме, кроме Григорья Никаноровича, никому не показывать, а особливо тем, кто не знает моих лет и моей фигуры.
Прощайте, буди божья милость с вами.
Ваш неизменный И. Крылов.
Григорью Никаноровичу свидетельствую свое почтение и низко кланяюсь, хотя и воображаю, как он мучится от ревности — и как на меня зол; но я душевно его люблю и прошу его, чтоб он ревновать ревновал, но всё бы любил меня, чего даже искренно надеюсь и в чем уверен.
Милостивый государь!
Николай Петрович.
Почтенное письмо ваше с приложением перстня от ее императорского величества имел я счастие получить. Принимаю с глубочайшим благоговением и благодарностью сей знак высокой ее милости к слабому моему таланту. Имею честь пребыть с истинным почтением
милостивый государь
ваш покорнейший слуга
Иван Крылов.
Апреля 22 дня
1826.
Без очков и без глаз, однако, пользуюсь случаем, чтобы напомнить о себе любезному путешественнику, которого с нетерпением ожидаем на родимую сторону. Я уж воображаю, например, приятные вечера, когда будете вы нас разрисовывать, вашу любезную семью — и от чистого сердца желаю их ускорить… Что до нас, то мы здесь всё те же — и так же любим вас, как прежде. Прощайте, любезный наш Алексей Алексеевич, будьте здоровы, возвратитесь к нам скорее и обрадуйте — как ваших родных, так и друзей ваших.
Ваш покорный слуга И. Крылов.
Спб., февр. 1 дня 1827.
За тридевятью морями, в тридесятом царстве вспомните иногда, любезная и почтенная Варвара Алексеевна, неизменного своего Крылова. Я, кажется, слышу ваш вопрос: «Да полно, стоит ли он этого?..» — Конечно, стою, да, стою. Возьмите беспристрастно и взвесьте всё мое хорошее и худое. Кажется, вижу, что вы на одну сторону кладете лень, мою беспечность, нездержание данного слова писать и пр. и пр. Признаюсь, копна великая, и очень похожа на большой воз сена, как, я видал, весят на Сенной площади. Но постойте, я кладу на другую сторону мою к вам чистосердечную привязанность. Может быть, она не приметна: однакож, посмотрите, как весы потянули на мою сторону. Вы улыбаетесь и говорите: «Точно, он меня любит: ну, бог его простит!..»
Теперь [прощу] вопрос: прощу ли я вас, что вы так надолго нас оставили, а, что и того хуже, не порадуете нас доброю вестью о поправлении вашего здоровья? Ездите по Италии, ездите, где хотите, только ради бога выздоравливайте и возвращайтесь к нам скорей веселы [и], здоровы и красны, как маков цвет. Смотрите, если долго промешкаете, — то я, право, того и гляди, что уеду далее чужих краев; а, право, я бы еще хотел на вас взглянуть [но] и полакомиться приятными минутами вашей беседы. И видеть своими глазами и слышать своими ушами, всё ли еще попрежнему вы любите доброго своего Крылова. — Что писать вам о нас? Старое по-старому, а в Петербурге у нас всё по-петербургски. Сегодня мы празднуем рождение вашей сестрицы, фрейлины двора их императорских величеств, Анны Алексеевны*. Вы ее не узнаете: она прелестна, мила и любезна, и если б постоянство не была моя добродетель особенная, то едва ли бы я вам не изменил. Но не бойтесь, обожатель в 57 лет бывает очень постоянен.
Прощайте, любезная и почтенная Варвара Алексеевна; поклонитесь от меня [Петру Никан<оровичу>] поласковее любезному Дмитрию Никаноровичу* и напомните ему обо мне. А если хотите наградить меня за мое письмо, то включите и ко мне хотя строчку. Я ваши милые письма берегу, как ладанку. Еще раз простите.
Ваш слуга Иван Крылов.
Христос воскрессе!
10, 000 000 000 000 000 раз виноват, но по первой почте пишу — вечно преданный и неизменный
И. Крылов
1829 года в Москву.
Здравствуйте, любезнейшая и почтеннейшая Варвара Алексеевна. Итак, наконец, вы в России, в Москве, но всё не в Петербурге, и я лишен удовольствия вас видеть. Для чего нет у меня крыльев, чтоб лететь в Москву! Какая бы я была хорошенькая птичка! Вы пишете к своим, чтоб я приехал; благодарю вас за такое желание, и если бы это зависело от одного моего желания, то, не сомневайтесь, я бы уже давно был в Москве: mа реr[arrivar] arrivar bisogna caminar. Пословица немудреная, а очень справедливая. Со всем тем, если б я знал, что вы останетесь долее в Москве, то во что бы то ни стало, а я перед вами явился бы, как лист перед травой.
[Боже мой!] Принимаясь за сие письмо, я думал, что не кончу его на десяти страницах: но меня торопят. Надобно скорей его отвезти, и мысли мои (а их тысячу) так толпятся, как в праздник народ [при выходе], выходя из церкви; одна другую затесняет, одна другую останавливает, а от этого ни одна вон не может вытти. Нет, лучше наскоро кончу письмо, и по первой почте à tеtе reроséе буду к вам писать — ясно и порядочно, теперь чувствую, что, кроме вздору, ничего не напишу.
По крайней мере, чтоб вы не подумали, что я уже совсем поглупел, посылаю к вам трех молоденьких своих деток, примите их поласковей, [из] хотя из дружбы к их папеньке. [Да про<чтите>] Не шутя, прочтите мои басни и скажите (если лень вам не помешает ко мне отписать), скажите чистосердечно: на много ли я поглупел, и как они в сравнении с прежними моими баснями? Ах, как я боюсь, чтоб не сделаться архиепископом Гренадским, и чтоб мне не сказали: «point d'homélies, Monseigneur». Право, мне кажется, я похож на старого танцовщика, который, хотя от лет сутулится, а всё еще становится в третью позицию.
Григорью Никаноровичу мой поклон, поцелуйте его за меня. Я думаю, что эту просьбу вы легко исполните. Простите, будьте здоровы и не забывайте искренно любящего вас
Крылова.
Я не смею настаивать, но если б вы отписали ко мне хоть строчку, хотя уже расписку в получении басен, так чрезвычайно меня обрадовали; я даже уверен, что вы в этом не сомневаетесь. — Но лень!.. Ах! Я это чувствую и более не смею сказать ни слова.
При сей верной оказии ваш истинный почитатель и обожатель целует ваши ручки и вас нежно вспоминает.
Посылаю и последние три басни. Да нельзя ли, чтобы их переписал тот, кто переписывал бумаги. Его рука очень четка. Прощай, до понедельника.
Пришлите мне мои карточки*. Что у вас сделано? Не скучаете ли новою должностью? Старайтесь, старайтесь, мой милый! Сопиков* много трудился, ему и честь. Но не без греха и он, и при ссылках на него будьте осторожны. В чем усомнитесь, спросите Анастасевича*. Он живет<…>
Желаю вам всякого благополучия, любезный Александр; я не говорю о славе — вы ею богаты. Прошу иногда вспомнить человека, который удивлялся вашему таланту и любовался им. Желание и стремление сердца, чтобы вам опять приехать охотно в [Пе<тербург> И. Кр<ылов>] Россию, где, хотя по словам злословия живут варвары, но умеют чувствовать прекрасное и отдавать ему справедливость.
И. Крылов.
На коленях прошу у вас прощения, что я завтра никак не могу быть у вас, и вот причина: когда я получил от вас записку, то с радости, что вы меня вспомнили, всё перезабыл и даже, что я дал слово на пятницу человеку, от которого никак не могу отказаться. Если вы так добры, что меня простите и назначите мне другой день, то я совершенно в ваших повелениях.
Преданный от всего сердца И. Крылов
Марта 17-го 1838 г.
<На обороте:>;
Ее сиятельству княгине Наталье Степановне Голицыной*.
Виноват, почтенный и любезный старый сослуживец мой, Михайло Николаевич: я приятное письмо ваше получил и всё сбирался отвечать. Приезжайте в Петербург и побейте меня за мою лень. А между тем примите, как знак моего уважения и дружбы, медаль*, которую доставить к вам из милости ко мне взялась Марья Степановна. Не помните лиха и напишите ко мне хоть строчку: вы тем крайне меня обяжете. Я было собрался к вам писать предлинную эпистолу, да в сию минуту должен ехать. Прощайте, будьте здоровы и не забывайте сердечно любящего и почитающего вас лентяя и вашего покорнейшего слугу И. Крылова.
Ноября 1 ч.<исла> 1838 г.
Р.S. Я слышу чудеса о вашем новом романе «Искусителе», но не видел еще его и уверен, что прочту с большим удовольствием.
<…> повидаться со мною. Мне <надо> о<чень с> вами поговорить. И. Кр<ылов> Декабря 7 дня 1838 г. Его бл.<агородию>: Ивану Павл. Быстрову.
Как много ручейков текут так тихо, гладко
И так журчат для сердца сладко
Лишь только оттого, что мало в них воды.
Благодарю за честь, которую вы делаете мне, милостивый государь. Я с удовольствием служу вам сими немногими строчками.
Ваш покорный слуга И. Крылов.
<На обороте: >
Милостивому государю барону Ф. Бюлеру.
Прочел, ни поправлять, ни выправлять ни времени, ни охоты нет.
Милостивый государь, князь Сергей Николаевич.
Не знаю, сказывали ли вам в детстве вашем сказки, но по воспитанию, вам данному, я сего не полагаю и для сего хочу вас позабавить сказочкою. Слушайте, я начинаю.
В некотором царстве, не в нашем государстве, жил-был петух, у коего были жерновки* или жернова, — наверное не знаю, да и сказка о сем молчит, — да дело в том, что сии жерновки были отняты помещиком. Петух, чтобы получить свои жерновки, ежедневно кричал на кровле у сего господина: «Барин, барин, отдай мои жерновки» и сим способом получил. Вот вам сказка, теперь к делу.
Я вас просил покорнейше уговорить, ежели вы можете, Василья Сергеевича Новосильцев*а об отпуске на волю крепостной его дворовой девки Олимпиады Александровой, доставшейся ему после покойной жены его Дарьи Ивановой Наумовой; вы можете о сем попросить Капитолину Михайловну, она хорошо знала сестру ее, Пелагею Александрову, которая ходила и за супругою Василья Сергеевича, Дарьею Ивановною Наумовою и за матерью ее; ежели он будет отзываться, что она досталась не ему, а детям его, то он может сказать в отпускной, что она досталась ему на седьмую часть после жены его, Дарьи Ивановны Наумовой; а где положено по ревизии, сего писать не надобно, в девке спорить никто не будет. Надеясь на ваше старание, я на всякий случай и отпускную у сего прилагаю, случай надо ловить за волосы, ускользнет не поймаешь; в вашем же расположении я совершенно уверен, для того и решился я вас беспокоить моим письмом и моею покорнейшею просьбою, мне приятно будет получить ответ ваш и узнать о вашем здоровьи, в коем я всегда принимаю живейшее душевное участие. Примите уверение в совершенном уважении и преданности имеющего честь пребыть вам
милостивый государь
покорнейший слуга
Иван Крылов.
1842<ог>о года
Генваря 29-го дня
Москва.
В сию минуту я получил письмо от графа Толстого*, который от имени великой княгини Елены Павловны приглашает меня принять участие в маскараде, который будет 24 февраля. К несчастью, я болен и уже с неделю сижу дома. Сжальтесь надо мною и, если можно, доложите ее высочеству, что едва ли я могу пользоваться столь милостивым и лестным для меня приглашением. Да ради бога отпишите ко мне с моим посланным можете ли исполнить мою просьбу, ибо к несчастью я даже совсем не знаю графа Толстого и куда мне писать мой ответ. Пребываю с совершенною преданностию ваш почтительный слуга
И. Крылов.
Февраля 18
1842 года.
Je prie, pardonnez à moi que je ne pourrais pas diner chez vous: la glace marche sur la Newa et pont est divorsé. Annoncant cela je votre tréz humble serviteur I. Kr.
Его превосходительству
Ивану Петровичу
Мятлеву
от Крылова.
Вот вам и стихи для доставления кн. Вяз.<емскому>* и первый номер Звездочки* — мне что-то страшно, что просят моего почерка все нарас<хват> и хотят> иметь> его и каж<ется>>— уже не в мамамуши ли меня пожаловали* — но я право не в ответе. Прощайте, будьте здоровы — преданный вам И. Крылов.
Марта 8 1844 г.
Посылаю 27 книг счетом. У меня осталось 5 книг, да покорно прошу прислать ко мне сказки Духов, чем очень одолжите.