Произведения, включенные в четвертый том, относятся ко времени, вобравшему в себя два очень важных, переломных периода в жизни Бунина. За последние шесть лет пребывания да родине писатель пережил первую мировую войну и две революции, коренным образом изменившие его судьбу. Большинство повестей и рассказов, вошедших в настоящий том, падает на первое десятилетие (из предстоящих трех с лишним) жизни Бунина в добровольном изгнании на чужбине, во Франции, где он так никогда и не обрел второй родины.
На 1914–1915 годы приходится расцвет бунинского творчества. Писателя занимают самые разнообразные проблемы, влекут самые полярные характеры. По многообразию тем творчество Бунина не знало подобного размаха.
Под впечатлением путешествия в марте 1911 года на Цейлон написан рассказ «Братья». Действующие лица очерчены лишь внешне; писателю в данном случае важно было не обрисовать человеческие характеры (да и не смог бы он создать достоверные образы жителей страны, где был лишь две недели), сколько выразить то новое, переполнявшее его ум и сердце состояние, которое он пережил во время поездки, а также под влиянием индусской философии, с которой он тогда познакомился. Путешествие на «землю древнейшего человечества» потрясло Бунина. Буддистская философия оказалась созвучной его созерцательному мироощущению. И в то же время путешествие на Цейлон вдохновило писателя с его жизнелюбием, его страстной приверженностью ко всему земному, что и выразилось в рассказе «Братья». Земная жизнь с ее соблазнами, с ее любовью, «от века» призывающая «все существа к существованию», отравила душу и тело молодого сингалеза-рикши. Но в то же время эта земная жизнь, согласно буддистской религии — сладкий самообман. Она обманывает всех: и старика рикшу, который трудился весь век свой для любимой семьи, но так и не изведал счастья, и его сына, познавшего сладкую отраву любви и обман ее. Отсюда — призыв к отречению от земной жизни, к освобождению от нее, к соединению с мирозданием, растворению в нем, — к смерти. Бунин, который в дальнейшем будет размышлять над этими проблемами — в этюдах «Ночь», «Воды многие» и других, в книге «Освобождение Толстого» (1937), возьмет лишь то, что ему близко, и переосмыслит. В «Братьях» же он ведет рассказ, стоя как бы в стороне от своего героя, который добровольно принимает смерть, для того чтобы, согласно индусским верованиям, в будущем снова воплотиться в каком-нибудь земном существе и вновь и вновь познать краткий и обманный «жизненный сон».
Во второй части рассказа слышится уже голос самого Бунина. Устами англичанина (заездившего рикшу чуть не до полусмерти) писатель выражает свои любимые мысли. Эта психологическая непоследовательность ничуть не уменьшает ценности и значительности бунинского творения. С огромной болью бросает писатель обвинение в лицо тем представителям мира цивилизованного, кто, по сути дела, лишен чувства жизни, понимания ее смысла, своего в ней назначения, кого «ничем не удивишь»; у них атрофированы те начала, которые только и делают человека человеком. «Мы, в сущности, ничего не боимся. Мы даже смерти не боимся по-настоящему: ни жизни, ни тайн, ни бездн… Мы все, — коммерсанты, техники, военные, политики, колонизаторы, — мы все, спасаясь от собственной тупости и пустоты, бродим по всему миру и силимся восхищаться то горами и озерами Швейцарии, то нищетой Италии…» И нужны какие-то переворачивающие душу потрясения, впечатления, чтобы человек не разучился хотя бы «кое-что» чувствовать и думать. Бунин противопоставляет цивилизованному миру «тех несметных людей, что еще живут или младенчески-непосредственной жизнью, всем существом своим ощущая и бытие, и смерть, и божественное величие вселенной, или уже прошли долгий и трудный путь, исторический, религиозный и философский, и устали на этом пути».
Близок к «Братьям» и знаменитый «Господин из Сан-Франциско». К идее этого рассказа Бунин шел издавна, с юных лет, когда он торопился жить, боясь, что «время уходит», что он ничего не успеет узнать и совершить. «Страшно вспомнить, сколько времени пропало зря, даром», — сокрушался он, вспоминая свою юность. И прибавлял: «Ничего не охватишь, ничего не узнаешь, а хочется жить бесконечно, — так много интересного, поэтического!» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с. 241).
Это постоянное стремление — наиболее полно, углубленно и творчески прожить жизнь — всегда было у Бунина тесно связано с неприятием иного миропонимания. Он осуждает тех, кто живет жизнью внешней, ложной, ради богатства, преуспевания или погони за наслаждениями. Так живет господин из Сан-Франциско, так прозябают его «коллеги» (рассказ «Братья»), — вот как описывает их Бунин, выходящих из отеля в Коломбо: «Следы усталости, истомы от зноя, морской качки и болезней были на серых лицах шедших к отелю. У всех вид был полумертвый… но все шли один и за другим… чтобы разойтись по своим комнатам, вымыться, ободриться, а потом, до красноты лица опьянив себя едой, питьем, сигарами и кофе, покатить на рикшах на берег океана… к индусским храмам и буддийским вихарам». Но на что им красоты мира? Осквернители земли, поработители слабых, они не способны на человеческие чувства и расплачиваются за это ранней старостью, пресыщенностью, равнодушием и болезнями, — они не живут, а влачат существование. Они выхолощены, внутри них — пустота; они вызывают у писателя брезгливое презрение. Потому-то образ безымянного господина из Сан-Франциско нарочито обезличен, обобщен, — прием, нетипичный для Бунина, всегда жадно интересующегося человеческими характерами. И напротив, писатель не жалеет красок для живописания всего того, чем живут подобные «люди»: всей этой пароходной и отельной роскоши, окружающей «господ из Сан-Франциско» и являющей собою истинную жизнь, в их понимании.
Много лет спустя Бунин писал: «Я с истинным страхом смотрел всегда на всякое благополучие, приобретение которого и обладание которым поглощало человека, а излишество и обычная низость этого благополучия вызывали во мне ненависть» (Бунин, т. 9, с. 352).
Благополучие, считает писатель, — это не бытие, а существование, то есть обратное истинной жизни. Эту антибуржуазность Бунина нужно понимать не столько в социальном плане (хотя он и создал немало социально-обличительных страниц), сколько в философском. Ибо Бунин, по складу своей натуры, придает многим своим произведениям философско-созерцательный, лирический оттенок. На прозе его лежит печать поэта, — недаром Бунин огорчался, когда его «числили» в первую очередь прозаиком, а уж затем поэтом…
Итак, что же такое жизнь, ее «тайны и бездны»? Одна из таких великих бездн, по мнению Бунина, — любовь. В ранней молодости познав это чувство во всей его силе и боли, он, в продолжение своего огромного пути художника, черпал из этого бездонного источника, создавая поэтические страницы, посвященные самому прекрасному, но самому загадочному и необъяснимому, как он считал, из человеческих чувств. Так, в бунинском творчестве середины и конца 10-х годов проходят перед читателем герои, раз и навсегда опаленные сильной и мучительной любовью, которая сокрушает их жизни, — если только они вообще остаются в живых, а не кончают с собой оттого, что иначе нельзя, как госпожа Маро и ее юный друг Эмиль («Сын»). Так, оцепенев после смерти горничной Лушки, помещик Хвощинский больше двадцати лет просидел на ее кровати, никуда не показываясь и до бесконечности перечитывая старинные книги о любви. Бунин не просто охотно поверил этой семейной легенде и написал рассказ («Грамматика любви»), — чутьем художника он стремился проникнуть в эту «бездну», постичь: просто ли сумасшедший его герой или это «какая-то ошеломленная, на одном сосредоточенная душа»?
Всегда влекло писателя стремление разгадать тайну непостижимого и неизъяснимого женского очарования, что так магически действует на мужчину, всецело подчиняя себе его ум, лишая его воли, толкая его на роковые поступки. Каким секретом владела гимназистка Оля Мещерская, подобно опытной кокетке завлекшая, лишь ради игры, казачьего офицера и погибшая от его руки («Легкое дыхание»)? Все тем же извечным и неотразимым оружием: женственностью, слишком рано проснувшейся во вчерашней девочке, самой природой, которая не раздумывает, не выбирает средств. Оля Мещерская — прообраз того загадочного, даже рокового женского типа, который Бунин вывел не в одном произведении. Например, в «Снах Чанга» проходит, как бы за сценой, образ прелестной и бессердечной женщины, поразившей чувства и соображение капитана, некогда храброго и сильного человека, а теперь опустившегося бедняка. Но чувство к ней не лишает капитана любви к жизни в целом, а придает ей романтический оттенок, взволнованное ощущение того, что жизнь не только прекрасна, но и загадочна, и даже страшна. У капитана есть силы понять, что женщины, вроде той, что встретилась ему, — прежде всего и главным образом, — несчастны. «Есть… женские души, которые вечно томятся какой-то печальной жаждой любви и которые от этого от самого никогда и никого не любят, — говорит он. — Есть такие, — и как судить их за всю их бессердечность, лживость… Кто их разгадает?»
В эти годы бунинское творческое воображение не направлено еще на то, чтобы более или менее осязаемо обрисовать женский характер вообще. Все они лишь намечены: Оля Мещерская («Легкое дыхание»), не проснувшаяся еще для жизни и невинная в своем очаровании Клаша Смирнова («Клаша») да странная, необычайная Аглая с чертами вырождения, по признанию самого писателя («Аглая»). Женские типы во всем разнообразии придут на страницы его произведений в 20-е годы («Ида», «Митина любовь», «Дело корнета Елагина» и дальше — в 30-е и 40-е — «Темные аллеи»). Пока что писатель почти всецело занят им, героем, вернее, персонажем. Галерея мужских, портретов (скорее именно портретов, нежели характеров) выстраивается в бунинских рассказах, написанных главным образом в 1916 году., Далеко не все познали сладкую отраву любви, — разве что капитан из «Снов Чанга» и еще, пожалуй, странный Казимир Станиславович, стремящийся убить себя, после того как последним взглядом проводил под венец прекрасную девушку[53], которая даже не подозревала о его существовании иг которую он, очевидно, беззаветно любил, подобно Желтков у из «Гранатового браслета» Куприна… Старый же архивариус, по прозвищу Фисун, из рассказа «Архивное дело» не только ни о какой любви не ведал, — он вообще не подозревал о существовании никакого иного мира, кроме своего архивного подвала да еще длинной дороги на службу и обратно, машинально и ежедневно им проделываемой. Нужно представить себе во всей полноте страстное жизнелюбие самого Бунина, его стремление не только путешествовать, видеть и испытать как можно больше, но и познать «тоску всех стран и всех времен», чтобы понять, до какой степени для него чужд и непонятен этот живой мертвец. Но, с другой стороны, он с участливым любопытством и даже сочувствием изображает этого старого русского чудака, живущего не в настоящем, а в прошлом, давно отшумевшем, но всегда милом бунинскому сердцу мире.
Гораздо меньше сочувствия вызывает у Бунина Зотов — еще не старый, в расцвете сил, вчерашний брянский мужик, сделавшийся, благодаря своей феноменальной напористости и удачливости, преуспевающим дельцом. Его буквально разрывает от бушующей в нем энергии, бросаемой на все новые и новые аферы: «и правительственную службу, и пароходную агентуру, и чайные дела» и т. д. Если господин из Сак-Франциско, преждевременно изношенный, умирает от усталости и пресыщения, то Зотов, с его сверхчеловеческой энергией, пребывающий вдобавок «всегда во хмелю — от нервности, от жары, от табаку, от виски», сам сжигает себя. Он неглуп и чувствует, что впереди у него лишь пустота. И только там, в индийских тропиках, куда забросила его судьба, по временам начинает его охватывать «тоска какого-то бесконечно далекого воспоминания» о своей «прародине». Как и Казимир Станиславович, он близок к тому, чтобы оборвать свою бессмысленную жизнь.
Но Зотов, этот странный и страшный тип, с признаками вырождения, все же не чета Адаму Соколовичу из рассказа «Петлистые уши» — жестокому выродку, для которого спланированное и хладнокровное убийство женщины составляет развлечение, приятно щекочущее нервы. Не оттого ли, — как бы спрашивает Бунин читателя, — что не перевелись пока на земле выродки с «петлистыми ушами», все еще содрогается она от войн, насилий, казней? Появление на бунинских страницах именно в 1916 году чудовищного Соколовича так же не случайно, как и молодого самоуверенного немца, будущего ученого, который тоже по-своему страшен, ибо для него не существует «ни бездн, ни тайн» жизни, а лишь собственная карьера, ради которой, чувствуется, он не остановится ни перед чем («Отто Штейн»).
Именно теперь, в пору творческого расцвета, когда, казалось бы, должна была появиться уверенность в себе, Бунин, напротив, становился все более и более придирчив к своей работе. И с годами это свойство росло в нем. Нельзя работать, творить, «как птица поет», полагаясь только на свой талант: художественное произведение нужно строить — эти слова он скажет позже, а в 10-е годы, создавая свои самые знаменитые вещи, он нередко жаловался на «каторжный труд» писателя. Характерно, что Бунин вовсе не хотел, чтобы кто-нибудь видел следы этих тяжких творческих мук, то есть его черновики, которые стремился уничтожать. А сохранившиеся бунинские черновики между тем — вещь поучительная и интереснейшая. По ним видно, как достигал он той неповторимой силы выразительности, того неподражаемого стиля, по которому его, Бунина, можно было узнать безошибочно. Он не терпел многословия, освобождался от излишних эпитетов, создавал свою прозу плотной, сжатой, что позволило в свое время Чехову сравнить ее с слишком «густым бульоном»… И совершенно не выносил словесных штампов. Когда в «Господине из Сан-Франциско» он написал: «Декабрь „выдался“ не совсем удачный», то словечко выдался иронически взял в кавычки, так как позаимствовал его из чуждого ему лексикона: из лексикона богатых и безликих господ, которые действуют в его рассказе. Слух на фальшь, серость языка был у него острейшим. Как-то (было это уже спустя много лет) он довольно резко оборвал собеседника, употребившего «штампованное» выражение, вроде: «недоразумение произошло на почве…» и т. д. «На почве растет трава, а не происходят недоразумения», — разгневался Иван Алексеевич…
И в ранние и в поздние годы он повторял, что ремесло писателя — тяжкий труд. «Какая мука, какое невероятное страдание литературное искусство! Я начинаю писать, — говорил он в 10-е годы, — говорю самую простую фразу, но вдруг вспоминаю, что подобную этой фразе сказал не то Лермонтов, не то Тургенев. Перевертываю фразу на другой лад, получается пошлость, изменяю по-другому — чувствую, что опять не то, что так пишет Амфитеатров или Брешко-Брешковский. Многие слова — а их невероятно много — я никогда не употребляю, слова самые обыденные. Не могу. Иногда за все утро я в силах, и то с адскими муками, написать всего несколько строк… Какая мука наше писательское ремесло… А какая мука найти звук, мелодию рассказа, — звук, который определяет все последующее! Пока я не найду этот звук, я не могу писать» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с. 247, 248).
И еще, говорил Иван Алексеевич, — есть литераторы, «иногда очень ловкие», и есть писатели — художники. Настоящий писатель — тот, который, когда пишет, видит то, что пишет. Но и талантливый человек должен все время трудиться, не позволять себе «разбалтываться». Именно эти слова сказал Бунин в 1918 году В. Катаеву, тогда начинающему писателю, прочитав его рассказы. Он спросил молодого человека, много ли тот читает, и когда услышал в ответ, что совсем не много, а лишь то, что нравится, был весьма недоволен. Читать, сказал Бунин, нужно больше, причем не только беллетристику, но и исторические книги, путешествия, книги по естествознанию. Нужно заставлять себя читать, даже если будет «скучно». И посоветовал читать «Жизнь животных» Брема, чтобы обогатить словарь: «Какое описание окрасок птиц!»
Между тем шел уже третий год войны, которая угнетающе действовала на Бунина. Чувство тоски н безысходности растет у Бунина с каждым месяцем. И хотя в своих произведениях он ставит проблемы и обрисовывает характеры, как уже было сказано, скорее в отвлеченном, морально-философском плане, нежели в конкретно-историческом, — от этого не исчезает ощущение связи со временем, а обличение зла ничуть не лишается резкости и силы. Впрочем, в том же 1916 году Бунин создал остропублицистическое произведение— рассказ «Старуха», маленький шедевр, в котором всего на двух-трех страницах, как бы дал панораму России зимы 1916 года. Идет кровопролитная мировая война, унесшая в могилу четырех сыновей безвестного уездного караульщика; в деревнях — голод и нищета, в столице же — «разливанное море веселия»: «цвет» искусства услаждает бездумную публику. А в захолустном городишка пожилой учитель корпит над тщетой — отвлеченным теоретическим сочинением. Никто ничего не хочет понимать, да и просто задуматься над происходящим. И лишь одна несчастная, никому не нужная старуха, безутешно оплакивающая свою никчемную жизнь, оказывается, сама о том не подозревая, самым естественным существом в этом безумном мире, в котором нарушена гармония и здравый, смысл…
В 1916 году Бунин стал писать гораздо меньше. Он чувствовал себя и физически и морально очень скверное записывал в дневнике невеселые, порою — мрачные мысли. Его дневник за 1916 год полон безнадежности и желчи. Сообщения газет о событиях на фронте и в тылу, разговоры, новые произведения литературы — все вызывает у него непреодолимое раздражение, пессимизм И ощущение ужаса от мысли, что старой жизни приходит конец.
«В газетах та же ложь — восхваление доблестей русского народа, его способностей к организации. Все это очень взволновало — „народ, народ“! А сами понятия не имеют (да и не хотят иметь) о нем. И что Они сделали для него, этого действительно несчастного народа?» (21 марта — «В мире книг», 1973, № 7, с. 63).
«Все думаю о той лжи, что в газетах насчет патриотизма народа. А война мужикам уже так осточертела, что даже не интересуется никто, когда рассказываешь, как наши дела. „Да что, пора, бросать. А то и в лавках товару стало мало. Бывало, зайдешь в лавку…“ и т. д.» (5 апреля — там ж е, с. 64).
«Душевная и умственная тупость, слабость, литературное бесплодие все продолжается. Уж как давно я великий мученик, нечто вроде человека, сходящего с ума от импотенции. Смертельно устал, — опять-таки уж очень давно, — и все не сдаюсь. Должно быть, большую роль сыграла тут война — какое великое душевное разочарование принесла она мне!» (27 октября — там же).
Так, в конце 1916 года, подкрался к Бунину творческий кризис, продолжившийся несколько лет. Замыслы, редкие и случайные, обдумываются им и покидаются. «Отупел я, обездарел, как живу, чем живу? Позор!»;. «Совсем отупела, пуста душа, нечего сказать, не пишу ничего; пытаюсь — ремесло и даже жалкое, мертвое» (записи от 6 и 20 октября 1917 г. — «Новый мир», 1965, № 10, с. 218)..
Бунин-с женой надолго уезжает в деревню: с весны по зиму 1916 года. Его интересует, что думают по поводу происходящих событий крестьяне; беседы с ними, которые он записывает в дневник, не приносят утешения.
Из тех записей Бунин сделал два рассказа: «Последняя весна» и «Последняя осень». Лица, разговоры, споры. Мотька, глупый, недовольный «малый», стреляет в галок — «учится»: на войну хочет проситься. Другой, поумнее, говорит, осуждая царя: «Что ж он весь народ на эту войну обобрал? Разве это дело? Вся Россия опустела, затихла!» А еще один мужик заявляет: «Пусть их воюют. Воюйте на здоровье. Это, господа дворяне, ваше дело». И почти все с «барами» разговаривают теперь отчужденно, «дерзко и громко»…
Февральскую революцию Бунин встретил в Москве. Будучи человеком сугубо консервативным, всеми корнями уходившим в прошлое, он, несмотря на то что видел и понимал всю отсталость России, гнилость строя, ни о каком насильственном переустройстве не мог допустить мысли. И начиная с 1914 года, когда история России стала круто переворачиваться, Бунин отвечал на все события категорическим неприятием.
С весны до поздней осени семнадцатого года Бунин с женой Верой Николаевной опять жили в деревне. В деревнях начались беспорядки; находиться там стало небезопасно: ведь они были «баре», которых могли и убить…
В октябре 1917 года Бунины переехали в Москву, и там Иван Алексеевич ненадолго включился в литературную жизнь; писал немного стихи. Проза не получалась.
В состоянии растерянности, неопределенности в мае 1918 года Бунины выехали в Одессу, где прожили больше года. Там Иван Алексеевич, пытаясь отвлечься от реальности, написал несколько мелких рассказов. Один из них — «Исход» — о смерти старого князя; его безумно оплакивает деревенская калека Анюта, которая любила его всю жизнь, о чем он, конечно, и не подозревал. Здесь слышится перепев «Суходола», с роковыми страстями его персонажей. В рассказе «Готами» Бунин пересказывает древнеиндийскую легенду о девушке, которую полюбил царский сын, а когда она родила «дитя», охладел к ней, и она покорно приняла это, так как была «смиренна сердцем»…
Желание уехать стало бесповоротным. Вера Николаевна, которая вела записи почти день за днем, так передает состояние Ивана Алексеевича и причины его решения: «Вчера (25 декабря 1919 г. — А. С)… Ян[54]…хорошо говорил о том, что он не может жить в новом мире, что он принадлежит к старому миру, к миру Толстого, Москвы, Петербурга. Что поэзия только там, а в новом мире он не улавливает ее. Когда он говорил, то на глазах у него блестели слезы. Ни социализма, ни коллектива он воспринять не может, все это чуждо ему». Дальше она приводит его слова: «Никогда я не примирюсь с тем, что разрушена Россия… Я никогда не думал, что могу так остро чувствовать».
6 февраля 1920 года Иван Алексеевич с Верой Николаевной поднялись на борт маленького французского парохода «Спарта»; через три дня пароход отчалил, и русский берег навсегда исчез за горизонтом…
И вот Бунин — добровольный изгнанник. Константинополь, София, Белград; с марта 1920 года — Париж. Во Фракции писателю суждено было прожить до конца дней — тридцать три года.
Первое время Бунин продолжал пребывать в глубокой депрессии, говорил, что хуже жизни еще никогда не было, заболел и не рад был выздоровлению. Узнав о смерти брата Юлия, стал жестоко корить себя за отъезд, считал, что и его жизнь кончилась… Поверял свои жалобы дневнику, где называл свою жизнь диким сном, который унес все счастье жизни. Вспоминал молодость и бесконечно мучил себя думами о промелькнувшей жизни. Старался работать и приходил в отчаяние, что «все не то», что ничего больше не напишет, что — «полный банкрот». Невозможно не привести хотя бы некоторые из бунинских записей:
«Нынче прелестный день, теплый — весна, волнующая, умиляющая радостью и печалью… Все вспоминалась молодость. Все как будто хоронил я — всю прежнюю жизнь, Россию» (8 мая 1921 г.).
«Сон, дикий сон! Давно ли все это было — сила, богатство, полнота жизни — и все это было наше, наш дом, Россия! Полтава, городской сад. Екатеринослав, Севастополь, залив, Графская пристань, блестящие морские офицеры и матросы, длинная шлюпка в десять гребцов… Сибирь, Москва, меха, драгоценности, сибирский экспресс, монастыри, соборы, Астрахань, Баку… И всему конец! И все это было ведь и моя жизнь! И вот ничего, и даже последних родных никогда не увидишь! А, собственно, я и не заметил как следует, как погибла моя жизнь… Впрочем, в этом-то и милость божия…» (21 июня 1921 г.).
«Поздно засыпаю — очень волнуюсь, что не пишу, что, может, кончено мое писание, и от мыслей о своей промелькнувшей жизни» (17 января 1922 г.).
«Люди спасаются только слабостью своих способностей, — слабостью воображения, недуманием, недодумыванием» (21 января 1922 г.).
«„Я как-то физически чувствую людей“ (Толстой). Я всё физически чувствую. Я настоящего художественного естества. Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и как остро, боже мой, до чего остро, даже больно!..» (22 января 1922 г.).
«По ночам читаю биографию Толстого, долго не засыпаю. Эти часы тяжелы и жутки. Все мысль: „А я вот пропадаю, ничего не делаю“. И потом: „А зачем? Все равно — смерть всех любимых и одиночество великое — и моя смерть!“» (10/23 января 1922 г.).
«Дождь. Стараюсь работать. И в отчаянии — все не то!» (5/18 февраля 1922 г.).
«Солнце, облака, весна, хотя еще прохладно. Вышел на балкон — 5-й час — в чистом, углубляющемся небе одно круглое облако висит. Вспомнил горы, Кавказ, небо синее, яркое, и в нем такое же облако, только ярче, белее — за что лишил меня бог молодости, того, теперь уже далекого времени, когда я ездил на юг, в Крым, молодой, беззаботный, людей, родины, близких? Юлий, наша поездка на Кавказ… Ах, как бесконечно больно и жаль того счастья!» (7/20 февраля 1922 г.).
«…Мучительное желание и писать и чувство, что ничего не могу, что я полный банкрот — и что вот-вот откроется эта тайна» (18 марта 1922 г.).
Очень, очень медленно возвращается к писателю душевное равновесие, да и то весьма зыбкое:
«День моего рождения. 52. И уже не особенно сильно чувствую ужас этого. Стал привыкать, притупился.
День чудесный. Ходил в парк. Солнечно, с шумом деревьев. Шел вверх, в озарении желто-красной листвы, шумящей под ногой. И как в Глотове — щеглы, их звенящий щебет. Что за очаровательное создание! Нарядное, с красненьким, веселое, легкое, беззаботное. И этот порхающий полет. Падает, сложив крылышки, летит без них и опять распускает…» (23 октября 1922 г.).
Настроения Бунина пессимистичны, неустойчивы. Больше всего ему хотелось бы забыть о действительности. Он погружается в свои старые записи о поездке на Цейлон, пишет рассказы «Третий класс», «Ночь отречения». Глубоким отчаянием вызван рассказ о художнике, который, стремясь воплотить на своем полотне божественную мировую гармонию, независимо от своей воли запечатлевает картину ужасающего разрушения и гибели («Безумный художник»). А следом, словно набравшись мужества, Бунин создает ярчайшую в своей правдивости, беспощадности и художественной: силе сцену собственного бегства за границу из Одессы на хлипком: французском суденышке («Конец»)…
На чужбине Бунин так и не «привился», остался обособленным, не примкнул ни к одной; из эмигрантских, литературных группировок, не участвовал в идейных склоках, которые считал не более чем глупой игрой. Гордость и одиночество — вот что было невысказанным, неосознанным его девизом. «Всякая сосна своему бору шумит. А где мой бор? С кем и кому мне шуметь?» — на этот вопрос он никогда не нашел ответа, не обрел утешения.
У птицы есть гнездо, у зверя есть нора.
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказать прости родному дому!
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо.
Как бьется сердце, горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
С своей уж ветхою котомкой!
Дом — это ведь не только крыша над головой (она у Бунина, конечно, была). Дом— это место, с которым человек сроднился. Бунин не сроднился с Францией, она не стала его второй родиной. И, может быть, самое выразительное доказательство тому — следующее. Несмотря на то что Бунина почитали, издавали, хвалили, у него вырвались однажды — это было через десять лет после приезда за границу — горькие слова: «Как обидно умирать, когда все, что душа несла, выполняла — никем не понято, не оценено по-настоящему!»
Панацеей от всех больных проблем, прибежищем от тоски и вернейшим утешением для Бунина незыблемо остается природа, — часть его души; изо дня в день, из года в год, вплоть до самых последних, не устает он воспевать ее, разговаривать с нею. Если собрать записи Бунина за все годы, посвященные природе, погоде, краскам, свету, запахам, — получится огромное стихотворение — поэма — в прозе…
«Цветет гранатовое дерево — тугой бокальчик из красно-розового воска, откуда кудрявится красная бумажка. Листики мелкие, глянцевитые, темно-зеленые. Цветут белые лилии — стоят на обрыве против моего окна и так и сияют насквозь своей белизной, полные солнечного света. С неделю назад собирали апельсинный цвет, флердоранж» (1/14 июля 1924 г.).
«Когда Марс восходит, он красный. Потом оранжевый.
В 4-ом часу ночи проснулся. Истинно дивное небо! Все точно увешено золотыми цепями, созвездиями. Над горой направо, высоко, — совершенно золотой серп месяца, ниже, под ним, грозное великолепие Ориона, а над ним, севоем в высоте, — Стожар. Направо, почти над седловиной Наполеона, над горой крупной золотой звездой садится Марс» (10/23 августа 1924 г.).
В творчестве Бунина 20-х годов, как никогда, сильна борьба двух начал: мрака и света. Так, в рассказах «Город царя царей» (о стертой с лица земли древнецейлонской столице), «Огнь пожирающий» (о смерти прекрасной женщины, от которой осталась лишь горстка пепла) писатель побежден чувством безнадежности. А рассказ «Несрочная весна», не знающий себе равных по страстности выраженных в нем чувств любви и отчаяния, являет собою переломный момент в миросозерцании автора. Это, пожалуй, единственный рассказ, написанный Буниным как бы из некоего далека и высока, почти сновиденный, где описываемое не воссоздано с натуры, а воображено. Ибо, при всей кажущейся конкретности деталей (пассажиры в грязном вагоне, чай в каком-то трактире и т. п.), всё здесь, в сущности, абстрактно, условно, всё — страшный сон, а не реальность. Впрочем, реальность есть, единственная и сильнейшая: это — одиночество автора, смертельное, безнадежное, непреходящее. Проще и легче всего усмотреть в этом произведении один лишь реквием по прекрасному разрушенному прошлому и анафему зловещему и неуютному настоящему. Пусть и так, но главное, однако, в другом: в муках порыва из тьмы к свету, от разрушения — к жизни, поиски человеком опоры в мире, изначально и неотразимо подверженном катастрофам, насилию, жестокостям. Такая опора, такой выход — природа, не подвластная никакому злу; такая опора — прекрасное, созданное на земле руками и духом человека, начиная от изумительных дворцов и кончая волшебными стихами; все та же красота, которая спасет мир, — эту «формулу» Достоевского Бунин, сам того не ведая (ибо Достоевского не любил и не принимал), как бы подхватывает и утверждает. И в финале «Богини Разума» (1924) уже прямо досказано то, что недоговорено в «Несрочной весне»: «…от жизни человечества, от веков, поколений остается на земле только высокое, доброе и прекрасное, только это. Все злое, подлое и низкое, глупое в конце концов не оставляет следа: его нет, не видно. А что осталось, что есть? Лучшие страницы лучших книг, предание о чести, о совести, о самопожертвовании, о благородных подвигах, чудесные песни и статуи, великие и святые могилы, греческие храмы, готические соборы… и „смерткю смерть поправ…“»
Весною и летом Бунин жил среди прекрасной южной природы — в Грассе, близ Ниццы. И все же, как вспоминает его жена, больше всего Ивану Алексеевичу хотелось увидеть Родину, — чудом вернуть прежнюю, неизменную Россию, которой не коснулись никакие бури… Но это было несбыточной мечтой. Родина и превратилась в мечту, которая осталась в памяти Бунина навсегда. Любовь и Память помогали выжить и медленно-медленно возвращали писателю творческие силы.
«Нет разлук и потерь, доколе жива моя душа, моя Любовь, Память! В живую воду сердца, в чистую влагу любви, печали и нежности погружаю я корни и стебли моего прошлого… Отдались, неотвратимый час, когда иссякнет эта влага, оскудеет и иссохнет сердце…» («Роза Иерихона»).
Родина, которая продолжала жить в душе писателя, была единственной опорой. «Прелесть была в том, — пишет он в рассказе „Косцы“, — что все мы были дети своей родины и всем нам было хорошо, спокойно и любовно без ясного понимания своих чувств, ибо их и не надо, не должно понимать, когда они есть. И еще в том была… прелесть, что эта родина, этот наш общий дом была — Россия…»
Память переносит писателя в далекие времена, когда он был подростком, из родного дома был отдан в елецкую гимназию и жил нахлебником в чужой и противной ему мещанской семье (рассказ «Подснежник»). Какими праздниками в этой унылой, обыденной жизни были для десятилетнего Вани (в рассказе — Саши) приезды его отца; короткими вспышками они озаряли серое существование, и тем горше было расставание — до следующего отцова приезда…
А вот хоть и не столь давние, но тоже почти легендарные времена, когда Бунину было тридцать с небольшим. Из Ирландии ему написала тогда русская женщина, прочитавшая его рассказы в журнале. «…Живу я далеко, далеко от вас… тем иг менее слова, которые ваша рука набросала на листе бумаги, долетели до меня и запали мне в душу…» Бунин ответил ей; послал фотографию, книгу; переписывались они, с перерывами, никогда не увидя друг друга, три года. Письма бунинской корреспондентки остались в России. И вот, ровно двадцать лет спустя, Бунин вспоминает эту романтическую истерию и пишет рассказ «Неизвестный друг». Безответный монолог женщины, которая пишет известному писателю; пишет в течение месяца почти каждый день, но не получает ответа. Заглавие «Неизвестный друг» Иван Алексеевич взял из письма своей корреспондентки, а некоторые-ее письма почти дословно совпадали с текстом рассказа. Может быть, этот рассказ Бунин начал еще в России? Но, как бы то ни было, завершил его на чужбине, и оттого, должно быть, весь рассказ пронизан щемящей памятью сердца, когда с новой и огромной силой вспыхивают переживания давних лет. Эти переживания пришли к нему в новом, преображенном виде, вызвав в душе состояние, подобное тому, которое испытал крестьянин Гаврила в рассказе «Преображение», увидевший, как преобразилась, предстала перед его взором в ином свете его только что умершая мать…
Перед мысленным взором Бунина проходят тени минувшего, ожившие впечатления дорисовываются творческой фантазией. Лица, лица, лица… Вот «барин», сын «беглой дворовой девки» и помещика в рассказе «Сосед». У него особенная, изломанная речь, обильно и некстати уснащенная французскими выражениями. Его «усадьба» — не что иное, как пепелище некогда роскошного поместья; его имущество состоит из балалайки, «стопудового» кожаного драного дивана, из которого торчат клоки мочалы, одеяла из разноцветных лоскутков и тому подобного хлама. В рассказе «Слава» Бунин вспоминает о том, что услышал когда-то о русских плутах, мошенниках и жуликах, выдававших себя за юродивых и даже святых. Они шествовали по темной, дремучей России, одурачивая народ: Кирюша Борисоглебский, Ксенофонт Окаянный, Данилушка Коломенский и прочие… Не устает и не перестает писатель дивиться русскому крестьянину, загадочной его душе. В рассказе «Мухи» выведен кроткий деревенский старик с отнявшимися ногами, у которого осталось единственное развлечение в жизни: давить полчища одолевающих его мух. Однако прежний, молодой Бунин если б писал об этом человеке, то сделал бы упор на чудовищности страшного и дикого крестьянского существования. Теперь же он не обличает, а философствует. Может быть, и впрямь, размышляет он, в жизни можно довольствоваться очень малым? Однако ему трудно утвердиться в этой идее, и вопрос оставлен открытым: что означает это смирение калеки — «блаженство нищих духом или безразличие отчаяния»? Не менее удивителен и необъясним старик Ефрем в рассказе «Обуза». Ему решительно ничего не надо в жизни: ни дома, ни земли, — все это для него одна «обуза», и голову ломать ему ни о чем не хочется. И совсем другой человек, вызывающий у писателя восхищенное удивление, — Нефед из рассказа «Лапти», совершивший в страшную вьюжную ночь свой молчаливый подвиг: он добыл лапти умирающему ребенку, который просил их в горячечном бреду. Этот подвиг, стоивший Нефеду жизни, вызван был могучим движением души, именуемым добротою. В творчестве Бунина усиливается мотив доброты, любви к людям, очень сильно прозвучавший в рассказе 1922 года «Далекое». «В сущности, все мы, в известный срок живущие на земле вместе и вместе испытывающие все земные радости… должны были бы питать друг к другу величайшую нежность, чувство до слез умиляющей близости и просто кричать должны были бы от страха и боли, когда судьба разлучает нас, всякий раз имея полную возможность превратить всякую нашу разлуку, даже десятиминутную, в вечную». В маленьком этюде «Слепой» (1924) та же самая мысль звучит с еще большей силой: «Все мы в сущности своей добры. Я иду, дышу, вижу, чувствую, — я несу в себе жизнь, ее полноту и радость. Что это значит? Это значит, что я воспринимаю, приемлю все, что окружает меня, что оно мило, приятно, родственно мне, вызывает во мне любовь. Так что жизнь есть, несомненно, любовь, доброта, и уменьшение любви, доброты есть всегда уменьшение жизни, есть уже смерть» — слова, словно выписанные из страниц позднего Л. Толстого. Так природное жизнелюбие художника пытается преодолеть издавна мучившую его проблему жизни и смерти и одерживает победу.
В гораздо большей степени «по-бунински» звучат слова, которым художник не изменит до конца дней:
«…блаженные часы проходят и… надо, необходимо (почему, один бог знает) хоть как-нибудь и хоть что-нибудь сохранить, то есть противопоставить смерти» («Надписи», рассказ 1924 г., где с огромной силой звучит мотив жизнеутверждающей силы искусства и бессмертия его).
Таким противопоставлением смерти Бунин считает любовь. Начиная с середины 20-х годов тема любви властно входит в его творчество, чтобы впоследствии, в конце 30-х — 40-е годы, стать главной (книга рассказов «Темные аллеи»).
Самое значительное произведение Бунина 20-х годов (и самое крупное после «Суходола») — повесть «Митина любовь». Она являет собою не только новый этап в творчестве Бунина, но и в русской литературе. До Бунина так о любви не писали. Бунинское новаторство состоит в том, что современная смелость («модерность», как тогда говорили) в изображении чувств героев сочетается с классической ясностью и совершенством словесной формы. Это приближает повесть «Митина любовь» к большому стихотворению в прозе, восславляющему счастье и муки любви. Переживания Мити, наделенного сверхобычной эмоциональностью, способного ощущать с непомерной остротой, болью и блаженством пробуждение природы и самого себя, испытавшего мучительную любовь к девушке, увлекавшейся театром, недостоверной в чувствах и бросившей его, — несомненно, автобиографичны. Митя напоминает также Елагина («Дело корнета Елагина»). Там влюбленный в актрису герой тоже переживает первую, мучительную и сокрушающую любовь, которая часто «сопровождается драмами, трагедиями, но совсем никто не думает о том, что как раз в это время переживают люди нечто гораздо более глубокое, сложное, чем волнения, страдания, обычно называемые обожанием милого существа; переживают, сами того не ведая, жуткий расцвет, мучительное раскрытие, первую мессу пола». Эта «первая месса пола», в понятии Бунина, — явление космического масштаба, ибо в человеке, в этом микромире, частице природы, происходят катаклизмы, потрясающие до основания его хрупкую телесную основу; когда в ощущениях человека преображается и весь мир, когда до предела обострена чувствительность ко всему вокруг, и тогда — «все Любовь, все душа, все мука и все несказанная радость». И это «все» воплотилось для Мити в Кате, созданной его воображением и непохожей на реальную, грешную, слабую, может быть, ничтожную Катю. Но такова природа любви, — показывает Бунин, — творить легенду и мучиться ею же. Любовь Мити раздваивается на блаженство и муки, потому что Катя тоже раздваивается на «светлую», приближающуюся к Митиному идеалу девочку, ибо и это в ней есть, — и на совершенно иную, недостоверную, суетную, нелюбящую (чего в ней больше). Так рождаются муки ревности. Художник описывает «весь тот кошмар, который переживает мужчина… который по целым дням и ночам, почти беспрерывно, ежеминутно корчится от… страшных ревнивых представлений о том счастье, которое испытывает его соперник, и от безнадежной, безысходной нежности… какой тут простор ревнивому воображению. Как перенести обладание ею другим? Все это просто выше человеческих сил» (рассказ «В ночном море», 1925, тематически связанный с «Митиной любовью»). Ревность для Мити не только естественна, она неизбежна, ибо зыбкая Катя постоянно дает повод к пей. Жестокую ревность (как и страстную любовь), — продолжает развивать свою давнишнюю мысль писатель, — чаще всего вызывают именно такие типы женщин, как Катя, юное олицетворение «типичнейшего женского естества» (как Оля Мещерская в рассказе «Легкое дыхание»). Они всегда кажутся «загадочными», их невозможно понять, — да они и сами себя не понимают; они мятущиеся, неустойчивые, неопределенные, «недолепленные» природой душевно и духовно; они, как правило, страдают сами и заставляют страдать других. Люди же с особо обостренной чувствительностью, с повышенным воображением тянутся к таким женщинам — как тянется Митя к Кате, как корнет Елагин — к изломанной и истеричной актрисе Сосновской (вероятной Кате в будущем, когда повзрослеет), как в «Снах Чанга» — капитан к женщине, которая не любит его. И наконец, в «Митиной любви» Бунин приходит к творческому прозрению, делающему повесть истинно новаторским для того времени произведением. «В книгах и в жизни, — пишет он, — все как будто раз и навсегда условились говорить или только о какой-то почти бесплотной любви, или только о том, что называется страстью, чувственностью. Его же (Мити. — А. С.) любовь была непохожа ни на то, ни на другое… Душа Кати или тело доводило его почти до обморока, до какого-то предсмертного блаженства?..» И эпизод с Аленкой, когда «сила телесного желания» не перешла в «блаженство, в восторг, в истому всего существа», доказывает непреложно, что любовь настоящая — это непременно гармония, неразрывность «небесного» и «земного», души и тела. Начиная с «Митиной любви», Бунин будет писать о любви как о высшем даре судьбы, — и чем прекраснее этот дар, тем он скоротечней. На эту тему написан рассказ «Солнечный удар», где Бунин развивает свою философию любви. Если в произведениях, написанных до «Солнечного удара», любовь трагедийна потому, что она не разделена, одинока, — то здесь ее трагедийность именно в том, что она взаимна — и слишком прекрасна для того, чтобы продлиться. Обрыв встречи закономерен и неизбежен. Более того: оба любящих знают, что, продлись их встреча, соединись их жизни — и чудо, озарение, «солнечный удар», поразивший их, уничтожится. В «Деле корнета Елагина» автор замечает: «Неужели неизвестно, что есть странное свойство всякой сильной и вообще не совсем обычной любви даже как бы избегать брака?» «Солнечный удар» (как и «Митина любовь», «Ида», «Дело корнета Елагина») предвосхищает книгу «Темные аллеи».
Любовь, по убеждению Бунина, — некий высший, напряженный момент бытия; подобно зарницам в ночи, она озаряет всю жизнь человека. Эта мысль особенно важна для Бунина с его повышенным, обостренным чувством жизни. В свои лучшие минуты, когда его не томили мрачные мысли, безнадежность и недуги, писатель создавал свои лирико-философские эссе (как бы теперь сказали), нечто вроде стихотворений в прозе. Вновь и вновь перерабатывал он на собственный лад мудрость древних, выбирая из нее все, что служило к утверждению жизни, говорило об ее прелести и очаровании, и отбрасывая то, что призывало к отрицанию ее радости и смысла. В такие светлые дни были написаны «Ночь», «Воды многие» — истинные гимны красоте, гармонии и загадочности мироздания, бесконечного во времени и пространстве; пронзительно передано ощущение самого себя как крохотной частицы вселенной. «Неутолима и безмерна моя жажда жизни, — признается он, — и я живу не только своим настоящим, но и всем своим прошлым, не только своей собственной жизнью, но и тысячами чужих, всем, что современно мне, и тем, что там, в тумане самых дальних веков. Зачем? Затем ли, чтобы на этом пути губить себя, или затем, чтобы, напротив, утверждать себя, обогащаясь и усиливаясь?» («Ночь»). «Жизнь моя — трепетное и радостное причащение вечному и временному, близкому и далекому, всем векам и странам жизни всего бывшего и сущего на этой земле, столь любимой мною. Продли, боже, сроки мои!» («Воды многие»).
Справедлива причисляя себя к людям «мечты, созерцания, удивления себе и миру, людям умствования», Бунин не устает испытывать это удивление и вопрошать: что же все-таки есть земная жизнь хрупкого человеческого организма, от чего зависит его крепость, невредимость? «Поминутно думаю: что за странная и страшная вещь наше существование — каждую секунду висишь на волоске [Вот я жив, здоров, а кто знает, что будет через секунду с моим сердцем, которое, как и всякое человеческое сердце, есть нечто такое, чему нет равного во всем творении по таинственности и тонкости? И. на таком же волоске висит и мое счастье, спокойствие, то есть жизнь, здоровье всех тех, кого я люблю, кем я дорожу даже гораздо больше, чей самим собою… За что и зачем все это?» — («Воды многие»). Герой, рассказа «Алексей Алексеевич», ощутив неладное в этом своем сердце, успел зайти к врачу и услышать от него небрежное заключение, а затем сел на извозчика и скоропостижно скончался, — вероятно, не без вины бездушного эскулапа. Речь идет в данном случае вовсе не о пессимизме писателя, а опять все о том же его безмерном и неистощимом изумлении перед жизнью и ее творениями, то есть обратной стороне его неугасимой влюбленности в жизнь…
И когда, вспоминая Россию, Бунин вновь обращается к образам крестьян, им руководит удивление перед многообразием русского характера и желание постичь его. Так, в рассказе «Божье древо» личность русского крестьянина многогранна, ярка и совмещает в себе различные свойства. Он талантлив, обладает прекрасной памятью, знает много песен и сказаний — и притом темен, необразован и нелюбопытен. Он считает, что жить нужно, как жили в старину, однако совсем не боится и новшеств. Он любит жизнь, имеет вкус к ней, но к смерти вполне равнодушен. Он приветливый и словоохотливый собеседник, но ему безразлично, с кем вести разговоры. Он, когда видит зло, стремится пресечь его и одновременно может заявить беспечно: «Наш народ хороший, обоюдный». «Обоюдный» — на его языке означает «многогранный». Таков и сам герой рассказа, Яков Демидыч, который живет не задумываясь, как природа, как «божье древо», совмещая в себе разные жизненные начала. Яков Демидыч был «списан» Буниным с реального лица; это был караульщик сада, липецкий крестьянин-однодворец, тоже Яков, с которым Иван Алексеевич познакомился в 1912 году. Так писатель обессмертил образ этого простого русского человека и увековечил его изумительную, великолепную старинную речь. Яков Демидыч — как бы собирательный образ родины, которая видится Бунину с чужбины…
В рассказе «Благосклонное участие» воображение переносит Бунина в старую Москву, на Молчановку, в квартиру «бывшей артистки императорских театров» — одинокой, бедной, очень немолодой женщины, живущей уроками пения. Этот рассказ — один из самых добрых произведений русской литературы. Он — о человеческом счастье, о том, что жизнь проходит, человек стареет, но никогда не перестает ожидать счастья, пусть редкого и мгновенного. Так целый год живет эта женщина ожиданием своего единственного «звездного дня», когда она выступит на благотворительном концерте в пользу нуждающихся воспитанников гимназии. Для нее этот зимний день на рождественской неделе олицетворяет великий, всеобъемлющий праздник, и всё ей представляется необычайным, торжественным, богатым. Бедный студент «в легкой шинельке и тонких ботинках», с окоченевшими ногами, кажется ей франтом; маленькая афишка, на которой обозначен этот благотворительный вечер, «всякому бьет в глаза», затмевая имена Шаляпина, Собинова и других знаменитостей. Сама она репетирует «не покладая рук, дабы не обмануть ожиданий Москвы»…
Бунин рисует образ героини с огромной силой сопереживания. Он понимает старость, нужду, жестокость жизни и неугасимый порыв души к счастью, даже если оно — мираж… А оно скорее всего мираж. Потому что вряд ли старая, истерзанная трехнедельными волнениями и репетициями, напичканная лекарствами, сверх меры нарумяненная и напудренная, похожая «на Смерть, собравшуюся на бал», — вряд ли бунинская героиня имела «колоссальный» успех, да еще особенно у молодежи. Но именно так она ощущала этот вечер и на нем — саму себя. А дело писателя было — передать ее состояние с максимальной психологической точностью, так сказать, оставив за сценой почти все собственные комментарии. Но это и есть милосердие художника…
В середине двадцатых годов в творческом сознании Бунина поселился замысел большого произведения, тема которого — история души поэта, писателя, — то есть его самого, Ивана Алексеевича Бунина. Поэтому рассказов он пишет мало. Почти все, что озаряет его память художника, идет в копилку для будущего романа «Жизнь Арсеньева», а короткие сценки, наблюдения, эпизоды, отдельные портреты, которые не попадают туда, Бунин печатает отдельно под названием «Краткие рассказы» («Первая любовь», «Петухи», «Журавли», «Комета» и др.). Собранные вместе, освещенные Любовью и Памятью художника, они дают живую картину старой России, навсегда оставшейся для Бунина «на том берегу».