Комментарии

Произведения данного тома печатаются по Собранию сочинений И. А. Бунина в девяти томах (т. 4, 5. М., Художественная литература, 1966), в основу которого были положены издания: Бунин И. А. Собрание сочинений, т. I–XI. Берлин, Петрополис, 1934–1936; сборники «Весной, в Иудее. Роза Иерихона». Нью-Йорк, 1952; «Митина любовь. Солнечный удар». Нью-Йорк, 1953; «Петлистые уши и другие рассказы». Нью-Йорк, 1954 — с позднейшей авторской правкой.

Рассказы, не входившие в Собрание сочинений И. А. Бунина в девяти томах, печатаются по «Литературному наследству» (т. 84, кн. 1. М., Наука, 1973).


Список условных сокращений

Бунин — Бунин И. А. Собр. соч. в 9-ти томах. М., Художественная литература, 1965–1967.

«И. А. Бунин» — Бабореко А. И. А. Бунин. Материалы к биографии. М., Художественная литература, 1967.

«Жизнь Бунина» — Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина. Париж, 1958.

ЛН — Литературное наследство, т. 84, кн. 1 и 2. М., Наука, 1973.

ИМ — журнал «Новый мир».


Братья*

Сб. «Слово», М., 1914, № 3.

Написано под впечатлением путешествия Бунина в феврале-марте 1911 года на Цейлон, где он пробыл полмесяца. «Когда я был в Коломбо, — вспоминал писатель, — меня равно поразили свет солнца, совершенно непередаваемый и слепящий, и учение Будды, в котором много от этого слепящего очи и душу солнца… После, в Одессе, я вышел на берег как пьяный. Я жмурился, я не мог глядеть на землю, освещенную солнцем: мне все чудился огненный свет Коломбо. Я хотел передать этот свет в „Братьях“» («И. А. Бунин», с. 196–197). О возникновении замысла рассказа Бунин вспоминал: «После путешествия на Цейлон хотелось написать. У нашего тамошнего консула была, слышал там, молоденькая любовница сингалезка. Всю историю рикши выдумал, вспоминая это» (ЛН, кн. 1, с. 393).

Путешествие на «землю древнейшего человечества» потрясло писателя. Впервые он воочию увидел колониальное рабство, пропасть, отделяющую колонизаторов от местного населения, влачащего жалкое, полудикое существование. По свидетельству В. Н. Муромцевой-Буниной, на Цейлоне Бунин «почти заболел. Не мог видеть рикш с окровавленными губами от бетеля. То, что чувствовал его англичанин в „Братьях“, автобиографично» («И. А. Бунин», с. 158). Сам Бунин вспоминал о Цейлоне: «В Коломбо я глазам своим не верил, видя, как опасливо, все время начеку, проходят англичане по улицам, — как они боятся осквернить себя нечаянным прикосновением к тамилу, к сингалезу и вообще ко всякому „цветному“ человеку, ко всякому „презренному“ (по их любимому выражению) дикарю… Голый черный человек, то есть рикша, во всю прыть мчит раскаленную лакированную колясочку, в которой сижу я — всегда с большим стыдом, к чести моей сказать…» (Бунин, т. 5, с. 482).

В 1922 году о «Братьях» с горячей похвалой отозвался Ромен Роллан. «Я вижу… — писал он Бунину, — вдохновенную красоту некоторых рассказов, обновление вашими усилиями того русского искусства, которое и так уже столь богато и которое вы сумели еще более обогатить и по форме, и по содержанию, ничто не захватило меня так сильно в вашей книге, как эти два рассказа: „Братья“ и „Соотечественник“» («И. А. Бунин», с. 197).

Эпиграф взят из «Сутты-Нипаты» — одной из древнейших книг буддийского канона, в которой изложено учение древнеиндийского философа и проповедника Сиддартхи Гаутамы, или Сакия-Муни (Будды) (623–544 гг. до н. э.).


Возвышенный — Будда.

Мара — сатана буддийского мира, искуситель-демон; Будда искушается дочерьми Мары, носящими имена: Желание, Беспокойство, Стремление.

Ананда — любимый ученик Будды.


Архивное дело*

Газ. «Русское слово», М., 1914, № 297, 25 декабря под названием «Святочный рассказ».

По свидетельству В. Н. Муромцевой-Буниной, в рассказе отражены автобиографические моменты. Живя в 1892–1893 годах в Полтаве, Бунин работал там библиотекарем при архиве городской, земской управы, куда его устроил старший брат Юлий. — В это время он писал множество корреспонденции в газетах «Киевлянин», «Харьковский вестник»; «Кроме отчетов о земских собраниях, он посылал корреспонденции о текущих делах, о борьбе с насекомыми, об урожаях свекловицы и т. д…»; «…он много писал в своей сводчатой библиотеке, пока не наступило время подготовки к земским собраниям, перед которыми ему и приходилось выдавать разные отчеты, доклады земской управы, журналы земских собраний, „Сборники“ и „Вестники“ членам управы, статистикам, земским гласным. Ему в этом помогал архивариус, который весь архив знал наизусть: странная дореформенная личность, выведенная в „Святочном рассказе“ (первоначальное название „Архивного дела“. — А. С.) в лице Фисуна» («Жизнь Бунина», с. 79, 83).


«…времен Очакова и покоренья Крыма…» — слова из «Горя от ума» А. С. Грибоедова.

«Бывали хуже времена, но не было подлей» — строка из первой главы поэмы Н. А. Некрасова «Современники»..


Грамматика любви*

Альм. «Клич», сборник на помощь жертвам войны (под ред. И. А. Бунина, В. В. Вересаева, Н. Д. Телешова). М., 1915.

Спустя много лет Бунин вспоминал о происхождении этого рассказа: «Мой. племянник Коля Пушешников, большой любитель книг, редких особенно, приятель многих московских букинистов, добыл где-то и подарил мне маленькую старинную книжечку под заглавием „Грамматика любви“. Прочитав ее, я вспомнил что-то смутное, что слышал еще в ранней юности от моего отца о каком-то бедном помещике из числа наших соседей, помешавшемся на любви к одной из своих крепостных, и вскоре выдумал и написал рассказ с заглавием этой книжечки (от лица какого-то Ивлева, фамилию которого я произвел от начальных букв своего имени в моей обычной литературной подписи» (см. т. 6 наст. изд.). Н. А. Пушешников (1882–1939), переводчик, страстный библиофил, подарил Бунину книжку, вышедшую в 1831 г. «Грамматика любви, или Искусство любить и быть взаимно любимым… Сочинение г. Мольера». На самом деле автором книги был французский писатель Ипполит Жюль Демольер (1802–1877) — см. статью А. Блюма «Лишь слову жизнь дана…» («Альманах библиофила», вып. VII. М., Книга, 1979, с. 118).


«Есть бытие…» — начало стихотворения Е. А. Баратынского «Последняя смерть». Бунин любил поэзию Баратынского; в 1900 г. он написал о нем статью, в которой утверждал, что «скорбная жизнь» поэта была поучительна и что он являл собою «искреннего и страстного искателя истины» (см. т. 6 наст. изд.).


Господин из Сан-Франциско*

Сб. «Слово», М., 1915, № 5.

По свидетельству В. Н. Муромцевой-Буниной, одним из поводов к написанию рассказа послужило воспоминание, связанное с давним впечатлением. В апреле 1909 года, на пароходе, по дороге из Италии в Одессу, у Бунина «завязался спор о социальной несправедливости», и он так ответил оппоненту; «Если разрезать пароход вертикально, то увидим: мы сидим, пьем вино, беседуем на разные темы, а машинисты в пекле, черные от угля, работают и т. д. Справедливо ли это? А главное, сидящие наверху и за людей не считают тех, кто на них работает…». «Я считаю, — пишет В. Н. Муромцева-Бунина, — что здесь зародился „Господин из Сан-Франциско“» («И. А. Бунин», с. 131). Сам Бунин вспоминает о происхождении этого рассказа и об обстановке, в которой он был написан: «Летом пятнадцатого года, проходя однажды по Кузнецкому мосту в Москве, я увидал в витрине книжного магазина Готье на русском языке издание повести Томаса Манна „Смерть в Венеции“, но не зашел в магазин, не купил ее, а в начале сентября 1915 года, живя в имении моей двоюродной сестры, в селе Васильевском, Елецкого уезда, Орловской губернии, почему-то вспомнил эту книгу и внезапную смерть какого-то американца, приехавшего на Капри, в гостинице „Квисисана“, где мы жили в тот год, и тотчас решил написать „Смерть на Капри“, что и сделал в четыре дня, не спеша, спокойно, в лад осеннему спокойствию сереньких и уже довольно коротких и свежих дней в тишине в усадьбе и в доме: попишу немного, оденусь, возьму заряженную двустволку, пройду по саду на гумно, куда всегда слеталось множество голубей, возвращусь с пятью, шестью штуками, убитыми дуплетом, и опять сяду писать; взволновался я и писал даже сквозь восторженные слезы только то место, где идут и славословят мадонну запоньяры. Заглавие „Смерть на Капри“ я, конечно, зачеркнул тотчас же, как только написал первую строку: „Господин из Сан-Франциско“… И Сан-Франциско, и все прочее (кроме того, что какой-то американец действительно умер после обеда в „Квисисане“) я выдумал.

Обычно я пишу быстро и спокойно, вполне владея своими мыслями и чувствами, но на этот раз писал, повторяю, не спеша и порою весьма волнуясь» (см. т. 6 наст. изд.).

А в дневнике Бунин записал: «14–19 августа писал рассказ „Господин из Сан-Франциско“. Плакал, пиша конец» («И. А. Бунин», с. 204).

Работа над рассказом проходила напряженно; писатель упорно стремился достичь предельной силы и сжатости, избавлялся от прямолинейно-назидательных, публицистических страниц, от излишних эпитетов, от иностранных слов, от словесных штампов. Все это можно видеть по сохранившимся рукописям рассказа.

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» очень высоко оценил Горький. «В моей очень суетной и очень тяжелой жизни Вы — может быть, и даже наверное — самое лучшее, самое значительное, — писал он Бунину. — Знали бы Вы, с каким трепетом читал я „Человека из Сан-Франциско“» («Горьковские чтения», М., 1961, с. 85). Томас Манн также был в восхищении от бунинского рассказа и писал, что он «по своей нравственной мощи и строгой пластичности может быть поставлен рядом с некоторыми из наиболее значительных произведений Толстого — с „Поликушкой“, со „Смертью Ивана Ильича“» (ЛН, кн. 2, с. 379).


На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек… — Речь идет о древнеримском императоре Клавдии Нероне Тиберии (42 г. до н. э. — 37 г. н. э.), вошедшем в историю как жестокий мрачный тиран, кровавый злодей и человеконенавистник. Последние одиннадцать — двенадцать лет Тибёрий оставил Рим и, движимый страхом и подозрительностью, переселился на остров Капри. Бунин описывает Тиберия в рассказе «Остров сирен».


Казимир Станиславович*

Журн. «Летопись», Пг., 1916, № 5, май.

Рассказ был задуман еще в 1914 году, о чем свидетельствует запись Букина в дневнике от 28 июля того же года: «Написать рассказ „Неизвестный“. „Неизвестный выехал из Киева 18 марта в 1 ч. 55 дня…“ Цилиндр, крашеные бакенбарды, грязный бумажный воротничок, расчищенные грубые ботинки. Остановился в Москве в „Столице“. На другой день совсем тепло, лето. В пять часов ушел на свадьбу своей дочери в маленькую церковь на Молчановке. (Ни она и никто в церкви не знал, что он ее отец и что он тут.) В номере у себя весь вечер плакал — лакей видел в замочную скважину. От слез облезла краска с бакенбард» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 120).


Песня о гоце*

Газ. «Орловский вестник», 1916, № 81, 10 апреля.

Бунин любил этот рассказ и позднее с удовольствием говорил о нем. В 1931 году Г. Н. Кузнецова записала в своем дневнике его слова: «Я ведь чуть где побывал, нюхнул — сейчас дух страны, народа — почуял. Вот я взглянул на Бессарабию — вот и „Песня о Гоце“. Вот и там все правильно, и слова, и тон, и лад» (ЛН, кн. 2, с. 278). Незадолго до смерти, 22 июля 1953 года, он вспоминал: «Гоца я задумал писать в Индийском океане по пути на Цейлон, но написал только начало. Как странно!» (там же, кн. 1, с. 393).


Легкое дыхание*

Газ. «Русское слово», М., 1916, № 83, 10 апреля.

О происхождении этого рассказа Бунин пишет так: «Рассказ „Легкое дыхание“ я написал в деревне, в Васильевском, в марте 1916 года: „Русское слово“ Сытина просило дать что-нибудь для пасхального номера. Как было не дать? „Русское слово“ платило мне в те годы два рубля за строку. Но что делать? Что выдумать? И вот вдруг вспомнилось, что забрел я однажды зимой совсем случайно на одно маленькое кладбище на Капри и наткнулся на могильный крест с фотографическим портретом на выпуклом фарфоровом медальоне какой-то молоденькой девушки с необыкновенно живыми, радостными глазами. Девушку эту я тотчас же сделал мысленно русской, Олей Мещерской, и, обмакнув перо в чернильницу, стал выдумывать рассказ с той восхитительной быстротой, которая бывала в некоторые счастливейшие минуты моего писательства» (см. т. 6 наст. изд.).

Г. Н. Кузнецова в «Грасском дневнике» пишет о том, как Бунин трактовал этот рассказ:

«Говорили о „Легком дыхании“.

Я сказала, что меня в этом очаровательном рассказе всегда поражало то место, где Оля Мещерская, весело, ни к чему, объявляет начальнице гимназии, что она уже женщина. Я старалась представить себе любую девочку-гимназистку, включая и себя, — и не могла представить, чтобы какая-нибудь из них могла сказать это. И. А. стал объяснять, что его всегда влекло изображение женщины, доведенной до предела своей „утробной сущности“. „Только мы называем это утробностью, а я там назвал это легким дыханьем. Такая наивность и легкость во всем, и в дерзости, и в смерти, и есть „легкое дыхание“, недуманье. Впрочем, не знаю. Странно, что этот рассказ нравился больше, чем „Грамматика любви“, а ведь последний куда лучше…“» (ЛН, кн. 2, с. 263–264).


Аглая*

Журн. «Летопись», Пг., 1916, № 10, октябрь.

Рассказ принадлежит к числу любимых самим автором. 21 февраля 1931 года Г. Н. Кузнецова в дневнике записала о том, как в тот день Бунин «особенно хорошо», «замечательно» читал вслух этот рассказ и потом сказал: «Вот, видят во мне только того, кто написал „Деревню“!.. А ведь и это я! И это во мне есть! Ведь я сам русский, и во мне есть и то и это! А как это написано! Сколько тут разнообразных, редко употребляемых слов, и как соблюден пейзаж хотя бы северной (и иконописной) Руси: эти сосны, песок, ее желтый платок, длинность — я несколько раз упоминаю ее — сложения Аглаи, эта длиннорукость… Ее сестра — обычная, а сама она уже вот какая, синеглазая, белоликая, тихая, длиннорукая, — это уже вырождение. А перечисление русских святых! А этот, что бабам повстречался, как выдуман! В котелке и с завязанными глазами! Ведь бес! Слишком много видел! „Утешил, что истлеют у нее только уста!“ — ведь какое жестокое утешение, страшное! И вот никто этого не понял! Оттого, что „Деревня“ — роман, все завопили! А в „Аглае“ прелести и не заметили! Как обидно умирать, когда все, что душа несла, выполняла, — никем не понято, не оценено по-настоящему! И ведь сколько тут разнообразия, сколько разных ритмов, складов разных!» (ЛН, кн. 2, с. 278).

Лев Великий — Лев I (V в.), византийский император, принявший православие.

Воин Евстафий — легендарный римский вельможа и полководец. Однажды ему явилось видение оленя, между рогов которого сиял крест, и он услышал божий, глас. Евстафий принял христианство, пережил тяжелые испытания, потерял богатство и семью; затем был возвращен в Рим императором Траяном. В пору гонений на христианство (после смерти Траяна), в царствование Адриана, погиб мученической смертью, будучи «ввержен в раскаленного медного быка».

Алексей Божий человек — христианский святой, сын римских патрициев; ушел из отчего дома, скитался семнадцать лет, после чего вернулся домой, где прожил, неузнанный, еще столько же, терпя издевательства слуг. Был узнан лишь после смерти.

Иоанн Кущник — христианский святой, «подвижник царьградский»; после долгих странствий во имя праведной жизни тоже вернулся неузнанный домой и построил напротив родительского дома бедную избушку. Открылся матери лишь перед кончиной.


Сны Чанга*

Альм. «Объединение», Одесса, 1919.

В рассказе ощутимы настроения, навеянные знакомством писателя с философией и искусством древнего Востока. Бунина привлекала вера древних во внутренние силы человека, которые способствовали бы его самосовершенствованию; однако для него был неприемлем аскетизм древневосточных мудрецов, проповедь отказа от жизни. По свидетельству В. Н. Муромцевой-Буниной, некоторые черты капитана были «взяты» писателем у П. А. Нилуса (1869–1943), близкого друга Бунина, художника и литератора (НМ, 1969, № 3, с. 210).


Правда еврея Иова. — По библейскому преданию, Иову; усомнившемуся в справедливости божьего промысла, принадлежат слова: «Но где премудрость обретается? Не знает человек цены ее, и она не обретается на земле живых»; «человек, рожденный женою, кратковремен и пресыщен печалями».

Правда мудреца из неведомого племени, Экклезиаста. — Экклезиасту, или Проповеднику, Библия приписывает слова: «Всё — суета и томление духа»; «человек не может постигнуть дел, которые делаются под солнцем»; «если человек проживет много лет, то пусть веселится он в продолжение всех их и пусть помнит о днях темных, которых будет много». Слова капитана: «Помни, человек… нет мне удовольствия в них» — неточная цитата из «Книги Экклезиаста, или Проповедника» (Библия).

…ваши Будды… что они говорят об этой любви к миру и вообще ко всему телесному… — Согласно буддийскому учению, все земное непостоянно, обречено на уничтожение; всякое бытие есть страдание. Чтобы освободиться от страданий мира, от самой жизни, нужно достигнуть нирваны («Нирвана — это вода жизни, утоляющая жажду пожеланий»), то есть состояния оцепенения, полнейшего бесстрастия и самосозерцания. Тогда. человек будет избавлен от страданий сансары — бесконечной цепи перевоплощений в других земных существ, выйдет из этой цепи.

Тао (Дао) — в древнекитайской философии — «Путь», основа всего сущего во вселенной, источник всего. Человек, который следует Дао, должен покориться неизбежному, не впадать в «грех непослушания», и тогда он будет неподвластен радостям и печалям земным и достигнет гармонии с окружающим миром.

«Золотое кольцо в ноздре свиньи», «Коврами я убрала постель мою» — слова из «Притч Соломоновых», приведенные не совсем точно.

Соломон Премудрый — древнеиудейский царь, по преданию, автор некоторых книг Библии: «Притч», «Премудростей», «Песни Песней».


Соотечественник*

Сб. «Слово», М., 1919, № 8.

В «Происхождении моих рассказов» Бунин утверждает, что этот рассказ, как и «Братья», он «написал, опять вспоминая Цейлон и некоторые черты тамошнего русского консула» (ЛН, кн. 1, с. 393).


Отто Штейн*

Газ. «Южное слово», Одесса, 1920, № 112, 1 января.

Рассказ представляет собой начало незавершенного романа.


Последователь Геккеля — то есть сторонник естественнонаучного материализма. Геккель Эрнст (1834–1919) — биолог, последователь Дарвина.

…думал о гении Лессепса, о том, что Лессепс совершил величайший переворот в судьбах человечества. — Речь идет о французском инженере-предпринимателе Фердинанде Лессепсе (1805–1894), под чьим руководством был сооружен в 1859–1869 гг. Суэцкий канал.


Последняя весна*

Газ. «Последние новости», Париж, 1931, № 3672, 12 апреля.

В этом этюде использованы дневниковые записи Бунина 1916 г., когда он подолгу жил в деревне Глотозо, в усадьбе семьи своего племянника Н. Пушешникова.

Шестая неделя — Великого поста.

Зашли к Пальчиковым — в семью крестьянина Александра Пальчикова. В записи Бунина от 30 марта 1916 г. читаем о хозяине: «Богат, а возле избы проходу нет от грязи и навозу. Полушубок, кубовая рубаха, видная из расстегнутого порота, серо-серебристая борода» («В мире книг», 1973, № 7, с. 64).

Нет, это все брешут… никогда не допустят. — Слова Александра Пальчикова, почти без изменений перенесенные Буниным из дневниковой записи (там же).


Последняя осень*

Рассказ вошел в 10-й том Собрания сочинений (изд-во «Петрополис»).

См. комментарий к рассказу «Последняя веска».


Сухомлин… Через кого там теперь миллионы лежат… — Слова Архипова относятся к военному министру В. А. Сухомлинову (1848–1926); за неподготовленность русской армии к войне он был в 1916 г. арестован.


Роза Иерихона*

«Наш мир» (воскресное приложение к газ. «Руль»), Берлин, 1924, № 13, 15 июня.

Точная дата написания неизвестна. Рассказ открывал собою, в качестве введения, сборник того же названия, вышедший в Берлине в 1924 году, а также восьмой том Собрания сочинений (изд-во «Петрополис»), Таким образом, писатель придавал ему значение рубежа, этапа в своем творчестве.

Эмигрантская критика 20-х годов неустанно повторяла, что Бунин — «классик»; классическим началом называли в его творчестве «начало формообразующее, мужское, начало разума, равновесия, меры, ясности и простоты… Есть оно и в плавном ритме бунинской прозы, в том, как приводимо к простоте и единству, как стройно организуется все сложное и страстное в его душе» («Современные записки», Париж, 1924, № 22, с. 449–450). Другая мысль сводилась к тому, что Бунин — воспеватель своей, старой России, канувшей в небытие: «Каждая его строчка есть кровь от крови и плоть от плоти его России. Оттого, быть может, так и совершенно его искусство, что оно искусство уже совершившего свой жизненный путь времени, оттого, быть может, и так трепетно живо оно сейчас для нас, что трепещет о том, что уже отошло… что все оно: шум последней сосны своему сведенному бору» («Современные записки», Париж, 1925, № 25, с. 327).


…совершал я свое первое дальнее странствие. — Речь идет о путешествии Бунина весной 1907 г. на Ближний Восток.

Пятиградие — пять городов в Палестине, упоминаемых в Библии: Содом, Гоморра, Адма, Севоим и Сигор.

Рахиль — по Библии, жена патриарха Иакова.


Готами*

Журн. «Русский эмигрант», Берлин, 1920, №. 4, 1-14 ноября.


В среду Братии Желтого облачения — то есть к бикшу, последователям Будды. По преданию, когда царевич Сакия-Муни (впоследствии Будда) покинул отчий дом, чтобы посвятить свою жизнь служению человечеству, он обменялся одеждой со встречным нищим, отдав ему свое царское одеяние, и оставил себе только желтый охотничий плащ. С той поры все его ученики должны были носить плащи желтого цвета.

Расторгшие Цепь — то есть цепь земных существований.


Третий класс*

Газ. «Новая русская жизнь», Гельсингфорс, 1921, № 74, 2 апреля, под заглавием «Записная книжка».

В этом рассказе Бунин вспоминает свое путешествие на Цейлон весной 1911 года, оставившее огромный след в его душе и творчестве. См. также рассказ «Братья» в наст. томе. Во время путешествия писатель вел дневник (см. «Воды многие», там же); под впечатлением этой поездки написаны также этюды «Ночь» (см. там же) и книга «Освобождение Толстого» (см. т. 6).

Рассказ «Третий класс» имел в первой редакции начало и конец, впоследствии Буниным опущенные. И то и другое имеет самостоятельную художественную ценность. Приводим их:

«Вспоминая купе вагонов, в которых столько колесил я по земному шару, неизменно вспоминаю одно и то же: переменив котелок на дорожный картуз, достав из несессера книжку, англичанин сидит весь день без малейшего движения, не роняя ни единого слова, ни на миг не снимая перчаток; я вхожу — он медленно осматривает меня оскорбительно холодными глазами и опять опускает их на книжку; за окном мелькают древние города, развалины замков, горные бездны и вершины, морские заливы, озера, пески, Нил, пирамиды, нубийские хижины, тропические лесные дебри — он невозмутим, он не замечает меня, он читает, а если глядит в окно, то еще мертвее и оскорбительнее, чем глядел на мою фигуру.

Таким же вижу я его и на пароходе, в отеле. Я или не существую для него (благо днем полагается по английскому этикету быть свободным в одежде), или же он самым непристойным образом осматривает меня с головы до ног — в ту торжественную минуту, когда гудит обеденный гонг и все шествуют в столовую в смокингах и бальных туфлях, среди нарядных дам, блеска зеркал и электричества.

Однажды отель, в котором я проводил зимы на Капри, загорелся (с верхнего этажа). Весь городок сбежался, все двери в отеле были настежь, по всем лестницам носились люди, тушившие огонь, все жильцы не английского происхождения помогали им или хватали из своих комнат и выбрасывали в коридор вещи, — англичане и бровью не повели: взяли пледы, книжки, сели в кресла, обернув пледами ноги, и преспокойно стали кто читать, кто писать дневники и письма.

В Ерусалиме, в Назарете, в Иерихоне жившие со мною в отеле англичане вставали раным-рано поутру, не спеша совершали туалет, плотно завтракали и затем, под предводительством гида от Кука, выходили на осмотр священных достопримечательностей с неизменным пением псалмов… Бог мой, как это было ужасно во всех смыслах!

В Египте, возле пирамид, храмов, я с утра до вечера слушал треск палок по головам арабов: арабы с бешеными криками осаждали туристов, предлагая им свои услуги, своих ослов, а английские полицейские молча лупили их направо и налево, да так крепко и ловко, что только палки отскакивали…

В Коломбо я глазам своим не верил, видя, как опасливо, все время начеку проходят англичане по улицам, — как они боятся осквернить себя нечаянным прикосновением к тамилу, к сингалезу и вообще ко всякому „цветному“ человеку, ко всякому „презренному“ (по их любимому выражению) дикарю.

А какими скандалами сопровождались на Цейлоне все мои попытки проехать по железной дороге в третьем классе!

Каждый раз, когда я отправлялся в поездку по острову, происходило следующее.

Жара адская, удушающая… Голый черный человек, то есть рикша, во всю прыть мчит раскаленную лакированную колясочку, в которой сижу я — всегда с большим стыдом, к чести моей сказать…» (Бунин, т. 5, с. 481–482).

Конец рассказа:

«Конечно, я и тут остаюсь верен себе, я догадываюсь, что ведь и я могу устроить новую пакость и кассиру и кондуктору — я на следующей станции хватаю свой сак и перебегаю в другой вагон, даже и не в третий, а еще хуже, — в четвертый, в самую гущу „презренных дикарей“… Но сколько же крови стоит мне это невиннейшее желание проехаться с ними, сколько крепчайших чисто русских слов посылаю я по адресу просвещеннейшей Британии, вскакивая в этот четвертый класс, удушающий, как полок в бане, и, как баня в субботу, набитый черными и шоколадными телами, которые только по бедрам прикрыты мокрыми от пота тряпицами!

…Качаются головы на этих телах, сидящих и стоящих в полутемном от наружных навесов над окнами вагоне, мчится полутемный вагон в бездне белого, ослепительного зноя, льющегося с неба на радостную, райски богатую землю, чутко отдается татаканье колес от цветущих, бесконечных лесных дебрей, летящих назад, мимо…

— Курумба-а! — звонко и жалобно кричат на остановках продавцы кокосовых орехов…

И опять, четко татакая, несется вагон, опять летят мимо окон джунгли, с райской нежностью синеют медленно проходящие за деревьями долины и слонообразные вершины гор…

Какой бег, какой наглый и чудесный поезд, как властно прорезает он этот Эдем!

Горе вам, „презренные дикари“!» (Бунин, т. 5, с. 482–483).


Ночь отречения*

Газ. «Звено», Париж, 1923, № 47, 24 декабря, вместе со стихотв. «Приморский путь» («Цейлон») под общим заглавием «Львиный остров».

Г. Н. Кузнецова в «Грасском дневнике» пишет 29 сентября 1932 г.: «И. А. читал мне переводы обращенья Будды к монахам, восхищаясь высокой прелестью и общим строем этой речи. Потом попросил меня прочесть ему вслух его „Ночь отречения“. Рассказал, как был в Кенди и видел в священной библиотеке пальмовые дощечки с начертанными на них круглыми знаками — буддийские книги. Показывал их ему верховный жрец, человек „с сумасшедшими, сплошь черными глазами“… Библиотека помещалась в подземелье, решетчатые окна которого приходились почти вровень с водой рва, и так как вокруг было много зелени, в комнате был зеленоватый отблеск. Стены были очень толстые, с нарисованными на них драконами. Жрец подарил ему одну пальмовую дощечку, на которой стилетом написал тушью с золотом свое имя.

2 октября. После обеда разговаривали в кабинете о Будде, ученье которого И. А. читал мне перед тем. От Будды перешли к жизни вообще и к тому, нужно ли вообще жить и из каких существ состоит человек. И. А. говорил, что дивное уже в том, что человек знает, что он не знает… и что мысли эти в нем давно и что жаль ему, что он не положил всю свою жизнь „на костер труда“, а отдал ее дьяволу жизненного соблазна. „Если бы я сделал так — я был бы одним из тех, имя которых помнят“. Но… Ананде было сказано Буддой: „Истинно, истинно говорю тебе, ты еще много раз отречешься от меня в эту ночь земных рождений…“» (ЛН, кн. 2, с. 289–290).


…с обрезанными волосами… —Когда царевич Сакия-Муни Сиддартха (будущий Будда) покинул родительский дом, он обрезал свои длинные волосы (знак высокого происхождения).

Мара. — См. коммент. к рассказу «Братья».


Конец*

Газ. «Звено», Париж, 1923, № 6, 12 марта.

В рассказе воссоздана картина отъезда Бунина из Одессы за границу 26 января 1920 года.


«Гром и шум, корабль качает…»— неточная цитата из стихотворения Я. П. Полонского «Качка в бурю».


Косцы*

Альм. «Медный всадник», Берлин, 1923, кн. 1.

Сохранилась запись Бунина от 9 ноября 1921 года: «Нынче неожиданно начал „Косцов“, хотя, пописав после обеда, вдруг опять потух, опять показалось, что и это ничтожно, слабо, что не скажешь того, что чувствуешь, и выйдет патока да еще не в меру интимная, что уже спета моя песенка. Утешаю себя только тем, что и прежде это бывало, особенно перед „Господином) из С. Фр<анциско>“, хотя можно ли сравнить мои теперешние силы, и душевные и физические, с силами того времени? Разве та теперь свежесть чувств, волнений! Как я страшно притупился, постарел…»

Поводом к написанию рассказа послужило следующее воспоминание Бунина: «Когда мы с моим покойным братом Юлием возвращались из Саратова на волжском пароходе в Москву и стояли в Казани, грузчики, чем-то нагружавшие наш пароход, так восхитительно сильно и дружно пели, что мы с братом были в полном восторге всем существом и все говорили: „Так только могут петь свободно, легко, всем существом только русские люди“. Потом мы слышали, едучи на беговых дрожках с племянником и братом Юлием по большой дороге, и слышали, как в березовом лесу рядом с большой дорогой пели косцы — с такой же свободой, легкостью и всем существом» (Бунин И. А. Соч. в 3-х томах, т. 2. М., Художественная литература, 1982, с. 541).


Далекое*

Газ. «Руль», Берлин, 1924, № 1153 и 1154, 18 и 19 сентября. Ср. с записью Бунина, сделанной несколько позже: «Мы живем всем тем, чем живем, лишь в той мере, в какой постигаем цену того, чем живем. Обычно эта цена очень мала: возвышается она лишь в минуты восторга — восторга счастия или несчастия, яркого сознания приобретения или потери; еще — в минуты поэтического преображения прошлого в памяти» (см. т. 6 наст. изд.).


Неизвестный друг*

Альм. «Златоцвет», Берлин, 1924.

Происхождение этого рассказа впервые установил и подробно описал Л. Н. Афонин (см. ЛН, кн. 2, с. 412). В 1901 году Бунин получил письмо из Ирландии от Натальи Петровны Эспозито, русской по происхождению, жены итальянского композитора. Он откликнулся на письмо; переписка их продолжалась в 1902 и 1903 годах. От своей корреспондентки (она была старше писателя на одиннадцать лет) Бунин получал поэтичные, исповедальные письма-дневники, свидетельствующие как об ее богатом внутреннем мире, так и о литературной одаренности. В первом письме Н. П. Эспозито писала: «Как видите, живу я далеко, далеко от вас, на самых западных пределах Европы, и разделяют нас не только горы и реки, земли и моря, но вся наша прожитая жизнь, наша обстановка, наши вкусы и привычки; тем не менее слова, которые ваша рука набросала на листе бумаги, долетели до меня и запали мне в душу. Отчего? Кто знает! Быть может, оттого, что и в моей жизни было много трудных и одиноких перевалов и самой не раз приходилось махнуть рукой на жизнь и говорить себе: „Будем брести, пока не свалимся. Дойдем — хорошо, не дойдем — все равно!“» (слова из рассказа Бунина «Перевал» в первой редакции. — А. С.) (там же).

Получив от Бунина книгу его «Рассказы» (СПб., 1902), Н. П. Эспозито пишет: «Я была обрадована вашей книгой как знаком вашей памяти, а еще больше и самими рассказами, в которых узнаю самою себя и чувствую, что вы пережили то, что описываете, и что, несмотря на все горькие минуты, на разочарования и страдания, вы верите и в красоту, и в любовь, и в поэзию, которой полна наша жизнь, если только мы имеем дар ее видеть» (ЛН, кн. 2, с. 413).

«Да, жить хорошо, полной жизнью природы, чувствовать хотя бы и страданье, лишь бы только было, — пишет она в другом письме,—

Много дум в голове,

Много в сердце огня…

В сущности, что такое страданье?.. Не служит ли страданье доказательством возможности счастья? А короткие минуты настоящего счастья — разве они не заслуживают быть куплены ценою слез и страданий? Конечно, жизнь полна разочарований — мы ожидали так много и получили так мало; но зато бывают минуты блаженства, которого даже наше воображение не в состоянии было создать, и след таких минут никогда не исчезает, и после них человек становится лучше и добрее, и для него мелочи жизни не имеют подавляющего действия; он стоит выше их» (там же, с. 414). Такое мироощущение, несомненно, было близко Бунину как в молодости, так и позднее.

Заглавие «Неизвестный друг» писатель взял из письма своей корреспондентки. Он использовал также факты, которые сообщала в своих письмах Н. П. Эспозито; более того, некоторые отрывки из ее писем он, почти без изменений, вставил в рассказ. Последнее обстоятельство заставляет думать, что начат рассказ был еще в России, так как писем Н, П. Эспознто Бунин с собой не взял; вряд ли он мог помнить их столь подробно.

Своему рассказу Бунин придал драматический оттенок, сделав письма героини безответными и безнадежными, он также вложил в него некоторые свои излюбленные мысли — о творчестве, о том, как прекрасна жизнь и природа и т. п.


Нынче дивный день… итальянская весна? — Ср. слова из письма Н. П. Эспозито: «Сегодня у нас чудная погода, поэтому на душе легко и отрадно, и через открытое окно лучи солнца и теплый воздух напоминают о весне и даже о лете. Странный климат здесь в Ирландии! Летом холодно и дождливо, зимой тепло и дождливо, а от время до время выдаются такие чудесные дни, что не знаешь, зима или лето стоят на дворе» (там же, с. 421).


В ночном море*

Альм. «Окно», Париж, 1924, кн. III. Рассказ имеет автобиографический характер. Как и повесть «Митина любовь», он связан с воспоминаниями писателя о своей первой, самой сильной любви — к В. В. Пащенко (1870–1918) (см. о ней т. 5 — «Жизнь Арсеньева» и коммент.), которая вышла замуж за приятеля Бунина А. Н. Бибикова. В. Н. Муромцева-Бунина считала, что поводом к написанию рассказа «В ночном море» послужила встреча, после долгой разлуки, Бунина с Бибиковым, когда последний сообщил ему о смерти Пащенко.


Царевич Гаутама… увидав Ясодхару… слышно на семь тысяч миль… — По преданию, шестнадцатилетнему Сиддартхе Гаутаме (будущему Будде), претендовавшему на руку княжеской дочери, красавицы Ясодхары, нужно было выдержать состязание на турнире в стрельбе из лука и в других упражнениях. Он отовсюду вышел победителем, и Ясодхара стала его женой. В книге «Освобождение Толстого» Бунин так описывает этот эпизод: «Будда был в миру царевичем… когда настала его брачная пора и со всего царства созваны были невесты достойнейшие и прекраснейшие, он пожелал избрать „наилучшую“, а на состязании из-за нее с прочими юношами — оказался „первейшим“, как в силе, так и в ловкости; и все свои пожелания выполнил; превзошел всех и во всем, каковому превосходству есть пример хотя бы в том, что, пустив стрелу из лука, он так пустил ее, что она улетела за семь тысяч миль» (см. т. 6 наст. изд.).

«Из равнодушных уст…» и т. д. — неточная цитата из стихотворения Пушкина «Под небом голубым страны своей родной…».


Огнь пожирающий*

Газ. «Руль», Берлин, 1924, № 1129, 21 августа.

Согласно буддийскому учению, все в мире подвергнуто вечному изменению и уничтожению, и это есть величайшее зло, «огнь, пожирающий весь мир».


Несрочная весна*

Журн. «Современные записки», Париж, 1924, кн. XVIII.

За полтора месяца до написания рассказа, 20 августа 1923 года, Бунин сделал следующую запись:

«Перед вечером перед домом, по саду спокойный, недвижный, чуть розоватый свет. И запах гари. Август, август, любимое мое.

Gefuhl ist alles — чувство — всё. Гете.

Действительность — что такое действительность? Только то, что я чувствую. Остальное — вздор.

Несрочная весна.

Grau, lieber Freund, ist alle Theorien,

Doch ewig grun das goldne Baum des Lebens, —

Все умозрения, милый друг, серы,

Но вечно зелено златое Древо Жизни» (Бунин А. И. Стихотворения. Рассказы. М., Правда, 1986, с. 531).


«Солнце как лужа кобыльей мочи…» — перифраз строк из стихотворения С. Есенина «Кобыльи корабли»: «Даже солнце мерзнет, как лужа, которую напрудил мерин». Свое отрицательное отношение к творчеству Есенина Бунин выразил, в частности, в статье «Россия и Инония» (1925), а также в письмах.

«Что ж, пусть минувшее исчезло сном летучим…» — неточная цитата из стихотворения Е. А. Баратынского «Запустение». Бунин неточен: это стихотворение входило не в первое, а во второе издание стихотворений Баратынского.


Богиня разума*

Газ. «Руль», Берлин, 1924, № 1098 и 1099, 16 и 17 июля. Печатается по тексту: ЛН, кн. 1, с. 79.

Написано по очерку французского историка Ленотра под тем же названием, основанному на документальных материалах. Тереза Анжелика Обри (1772–1829) — французская актриса, участвовавшая в «Празднестве Разума», которое состоялось в Париже 10 ноября 1793 года и должно было символизировать освобождение человеческого разума от пут католической религии (подробно об этом см.: ЛН, кн. 1, с. 78–79).

Шомет Пьер Гаспар (1763–1794) — левый якобинец, по чьему замыслу состоялось «Празднество Разума».

Et-ce bien vous? — Здесь, а также на с. 283 цитируется стихотворение Беранже «Богиня», обращенное к Терезе Анжелике Обри.

«Toute la Grece ou Ce que peut la Liberte» («Вся Греция, или Что может совершить Свобода») — одноактная опера Ж. Лемуана на либретто Л. Беффруа, поставленная в парижской Опере в сезон 1793/1794 г.

«Возвращение Улисса» («Retour d'Ulysse») — балет Л. Милона, поставленный в парижской Опере в феврале 1807 г.


Город Царя Царей*

Газ. «Руль», Берлин, 1925, № 1284 и 1285, 22 и 24 февраля.

Навеяно впечатлениями от путешествия Бунина на Цейлон в 1911 году (см. коммент. к рассказу «Братья»). По утверждению П. Л. Вячеславова, при работе над произведением Бунин пользовался книгой К. Гютнера «Цейлон» (Пг., 1914) (см.: Бунин, т. 5, с. 517).


Царевич из рода Сакиа — Будда (Сакия-Муни).

…Братии Желтого облачения… — См. коммент. к рассказу «Готами».


Скарабеи*

Газ. «Звено», Париж, 1924, № 95, 24 ноября, под заглавием «Жучки».

Здесь Бунин вспоминает свое путешествие в 1907 году в Египет, описанное им в книге «Тень Птицы» (глава «Свет Зодиака»).


Булак — предместье Каира, где раньше находилась часть египетского Национального музея, основанного в 1857 г. египтологом Августом Мариеттом (1821–1881).


Слепой*

Журн. «Иллюстрированная Россия», Париж, 1924, № 9, 15 декабря.

Настроению рассказа соответствует запись Бунина, сделанная 1 июня 1924 года.

«Лежал, читал, потом посмотрел на Эстерель, на его хребты в солнечной дымке… Боже мой, ведь буквально, буквально было все это и при римлянах! Для этого Эстереля и еще тысячу лет ровно ничего, а для меня еще год долой со счета — истинный ужас.

И чувство это еще ужаснее оттого, что я так бесконечно счастлив, что Бог дал мне жить среди этой красоты. Кто же знает, не последнее ли это мог лето не только здесь, но и вообще на земле!» (Бунин И. А. Стихотворения. Рассказы. М., Правда, 1986, с. 532).


Надписи*

Газ. «Руль», Берлин, 1924, № 1236, 25 декабря, под заглавием «Schone Aussicht».


«Сию станцию проезжал Иванов седьмой» — перефразировка слов из рассказа Чехова «Жалобная книга».

«Река времен в своем теченье» и т. д. — неточно приведенные первые строки стихотворения Г. Р. Державина без названия (1816).

…«была чудесная весна», «шиповник алый цвел»… — строки из стихотворения Н. П. Огарева «Обыкновенная повесть». Строка того же стихотворения «Стояла темных лип аллея» впоследствии побудила Бунина дать заголовок своей книге рассказов: «Темные аллеи» (см. т. 5 наст. изд.).

«Хороша и бледна, как лилея…» — из пародии И. И. Панаева «Как будто из Гейне».

«До ланит восходящая кровь» — из стихотворения А. А. Фета «Весенние мысли».


Книга*

Журн. «Иллюстрированная Россия», Париж, 1925, № 15, 15 марта, под заглавием «На гумне».

Бунин всю жизнь был убежден, что художник должен все им виденное и пережитое записывать, не смущаясь мелочами, «пустяками», вести дневник. Так, еще в молодости он высказывался о Пушкине, которого боготворил: «Мы почти ничего не знаем про жизнь Пушкина… А сам он ничего о себе не говорил. А если бы он совершенно просто, не думая ни о какой литературе, записывал то, что видел и что делал, какая это была бы книга! Это, может, было бы самое ценное из того, что он написал. Записал бы, где гулял, что видел, читал…» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с 248). «Надо, — говорил Бунин, — кроме наблюдений о жизни, записывать цвет листьев, воспоминание о какой-то полевой станции, где был в детстве, пришедший в голову рассказ, стихи… Такой дневник есть нечто вечное» (ЛН, кн. 2, с. 264). Интересна бунинская запись в дневнике 9 ноября 1921 года:

«Все дни, как и раньше часто… мучения, порою отчаяние — бесплодные поиски, попытки выдумать рассказ, — хотя зачем это? — и попытка пренебречь этим, а сделать что-то новое, давным-давно желанное, и им на что не хватает смелости, что ли, умения, силы… начать книгу, о которой мечтал Флобер, „Книгу ни о чем“, без всякой внешней связи, где бы излить свою душу, рассказать свою жизнь, то, что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть».


Митина любовь*

Журн. «Современные записки», Париж, 1925, кн. XXIII, XXIV.

Повесть во многом автобиографична. Бунин воскрешает в ней свою юношескую любовь к В. В. Пащенко, дочери елецкого врача (см. также вступит. статью к «Жизни Арсеньева», т. 5 наст. изд.). Это подтверждает и В. Н. Муромцева-Бунина. «В „Митиной любви“, — пишет она, — правда, нет ни одной автобиографической черты внешней, но зато переживания Мити — это переживания юноши Бунина… И, мне кажется, нигде Иван Алексеевич не приоткрывал своих любовных переживаний, как в „М<итиной> л<юбви>“, тщательно закамуфлировав их» (НМ, 1969, № 3, с. 219–220). Кате автор придал некоторые черты В. В. Пащенко: непостоянство, недостоверность чувств. Как и Пащенко, Катя бросает Митю ради другого человека.

Письма Бунина к Пащенко подтверждают автобиографичность переживаний героя повести. Вот несколько извлечений из них:

«По целым дням и ночам, во сне, как живая стоит передо мною моя ненаглядная девочка!.. Как я любил тебя, когда ехал, в ту ночь. Что за ночь была! и какой хороший оттенок она придавала моему чувству… Настоящая зимняя, — голубая и поразительно светлая ночь!.. А на другой день и после как мне было грустно! Вот когда я искренно понимал, как мне будет тяжело, если ты хоть немного забудешь меня… По вечерам в особенности. Неужели ты сама не испытывала этих минут, когда так грустно и хорошо, когда, по выражению Гейне, „всю душу обвевает и уносит куда-то мучительное счастье молодости и любви“? Ощущение такое бывает, когда, напр<имер>, слушаешь чудную, грустную музыку» (письмо от 17 января 1891 г. — «Литературный Смоленск», 1956, с. 291). «Вся душа переполнена безграничной нежностью к тебе, весь живу тобою. Варенька! как томишься в такие минуты! Можно разве написать? Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, — чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе… Ради Христа люби меня, я хочу, чтобы в тебе даже от моей заочной ласки проснулось сердце. Господи! ну да не могу я сказать всего. Право, кажется, что много хорошего есть у меня в сердце, и все твое, — все оживляется только от тебя» (письмо от 9 апреля 1891 г. — там же, с. 293). И в другом письме: «Завтра в городском театре будут играть приехавшие малороссы под упр<авлением> Садовского. Жаль, что ты не увидала их. Да и я не увижу, — уеду, потому что только дома успокоюсь. Там ведь хорошо: зелено, свежо и тихо; окна в моей „гостиной“ открыты, ветер теплый, полевой, пахнет сиренью, в белой черемухе жужжат пчелы, а на пруде, под садом, раздаются только глухие удары валька… Все буду думать о тебе. Девочка! да люблю же я тебя, люблю глубоко и серьезно. Будь и ты серьезна в наших отношениях, помни, что свою молодость, все хорошее, что только есть, я отдаю тебе!» (письмо от 14 мая 1891 г. — там же, с. 295–296).

Письма Бунина к Пащенко воспринимаются как жизненная «канва» трагической любви Мити. «Ты говорила, что я стал рассудителен, что у меня, значит, угасло чувство. Что это? Как же ты говорила мне постоянно, что веришь мне во всем? Но всему есть предел, во всем есть известные перемены форм. Я на каждом шагу слышал упреки и просьбы не поддаваться тоске, уметь владеть собою… Я обдумал, во многом согласился, понял, что лучше пусть на душе будет беспросветное несказанное горе, но я не буду забывать о внешней жизни, не допущу себя размозжить голову… У всякого существа есть животные тяготения к жизни, есть, значит, и у меня…» (письмо от 14 июля 1891 г. — там же, с. 299). «Я хочу полного, цельного в наших отношениях! А какое же полное, когда мне приходится упрашивать тебя писать, когда твои письма являются как бы вынужденными, когда тебе не хочется писать… Неужели нельзя выбрать время?..» (Бунин И. А. Собр. соч в 5-ти томах, т. 4. М., Правда, 1956, с. 462).

И, наконец, одно из последних, самых горьких и безнадежных писем: «Не помню, не помню ни одного твоего письма, которое разорвал бы спокойно — все дрожит внутри, потому что знаю, знаю, что больно мне будет, что всю ту нежность, глубокую нежность, которой переполняет мое сердце разлука с тобой — истомит твое молчание, а потом оскорбит неправда. Ах, эта неправда! Вся душа моя встает на дыбы! И ни одно-то мое желание не исполнялось никогда, не перечесть те минуты, которые пришли именно тогда, когда ждал их — всегда обещание, как ребенку, и неисполнение всегда…» (по-видимому, 18 августа 1894 г. — там же, с. 464).

Внешние моменты повести были взяты из действительности. В. Н. Муромцева-Бунина вспоминала: «Название „Митина любовь“ произошло оттого, что у нас в то лето в Грассе гостил один Митя, сын родовитого помещика, очень молодой, тихий и застенчивый, и вот Иван Алексеевич представил, что такого барчука сбивает староста, чтобы получить бутылку водки и еще что-нибудь…» (НМ, 1969, № 3, с. 215). Речь идет о Дмитрии Алексеевиче Шаховском, который позднее подтвердил эти слова: «Летом 1923 г. я жил с Буниным на их даче „Бельведер“ в Грассе… Ив<ан> Ал<ексеевич> писал тогда „Митину любовь“, и как будто кое-что внешнее во мне ему дало повод перенести в рассказ… в рассказе встречается географическое место, названное моей фамилией („Шаховское“)… Но ничего подобного сюжету этого рассказа не было в моей жизни» (там же, с. 216).

Р.-М. Рильке дал подробный разбор бунинской повести, своеобразно переосмыслив образ Мити и его переживания. 25 февраля 1926 года в письме корреспонденту, усмотревшему, по-видимому, сходство между 8-й Дуинской элегией Рильке и «Митиной любовью», он писал: «Участь того, кто все же остается жить, конечно, лучше Митиной. Я вот уже несколько месяцев как знаком с обоими, и с Катей и с Митей, по хорошему французскому переводу „Les sacrement de l'Amour“… („Посвящение в Любовь“; под этим заглавием повесть Бунина вышла в 1926 г. в переводе на французский. — А. С). „Случай“ Мити — это один из тех многочисленных случаев нетерпения (и притом один из самых чистых и трогательных), когда молодой человек теряет любопытство и способность ожидать течения событий и выхода из невыносимого положения и перестает верить в то, что за этими страданиями, в которые вступил и вовлечен был весь мир, должно последовать что-то иное, может быть, поначалу и не более легкое, но, во всяком случае, иное, которое в силу своей инакости должно было бы представляться более выносимым и переносимым. Сначала судьба Мити показалась мне не имеющей ничего общего с теми душевными состояниями, о которых говорит мое стихотворение. Но нет, вы правы, как о „любящем“, о нем, конечно, говорится в этом стихотворении. Любимая, Катя, эта нежная, впечатлительная Катя, впервые дает ему тот взгляд на простор, который (быть может) приближается к великолепному бессознательно-знающему взгляду животного; но едва только он покидает любимую девушку, как от тоски и покинутости он заполняет эту открывшуюся ему беспредельную даль, это блаженство, которое есть не что иное, как пространство, — тоже любимым, близким ему миром, который он затем, с утратой Кати, по необходимости вместе с нею утрачивает, так что ему не остается ничего, кроме небытия, кроме „neant“, в котором он храбро и последовательно гибнет.

Малейшая доля любопытства (я намеренно применяю эту саму по себе ничтожную мерку) к тому состоянию, которое должно было последовать за этим отчаянием, могла бы еще спасти его, хотя он действительно погрузил весь мир, который он знал и видел, на маленький, устремляющийся от него прочь кораблик „Катя“… на этом кораблике ушел от него мир» («Вопросы литературы», 1966, № 9, с. 248–249). Французское название «Посвящение в Любовь», считает Рильке, «передает лучше то, что здесь происходит, чем заглавие „Митина любовь“. Митина любовь была бы скорей неутраченная Катя, счастье, борьба, судьба рядом с ней, и все же в конце концов утрата друг друга, которая была бы с Катей, какова она есть, неизбежна… В этом смысле маленький роман Бунина почти старомодная книга: нас гораздо больше интересует то, что происходит в тех и между теми, кто не теряет себя на такой лад, все-таки должны как-то по-иному, в жизни, потерять себя, ибо не научились любить» (там ж е, с. 249).

Крайне требовательный к себе художник, Бунин не терпел ничего лишнего в своей прозе, нещадно избавляясь от ненужных, как ему казалось, длиннот, даже если вещь уже была напечатана, отсекая большие отрывки и даже целые главы. Так, в главе XIII, показавшейся ему громоздкой, вероятно из-за обилия цитирующихся в ней стихотворений, он, по сравнению с первой публикацией, убрал такой текст (после слов «…в чужом и далеком московском мире!»):

«А разве там было ее место? Разве не ей напоминал он?

Ты помнишь ли, Мария,

Один старинный дом

И липы вековые

Над дремлющим прудом?

Безмолвные аллеи,

Заглохший старый сад,

В высокой галерее

Портретов длинный ряд?

И непонятные слезы загорались у него на глазах, когда он читал строки, столь как будто не подходящие к его любви, а меж тем почему-то до боли умилявшие его:

Я твой, родимая дубрава!

Но от насильственных судьбин

Молить хранительного крова

К тебе пришел я не один:

Привел под сень твою святую

Я соучастницу в мольбах, —

Мою супругу молодую

С младенцем тихим на руках…

Но чаще всего уносило его совсем в другой мир:

Клонит к лени полдень жгучий,

В листьях замер каждый звук,

В розе, пышной и пахучей,

Нежась, спит блестящий жук,—

читал и перечитывал он — и его охватывали страстные мечты о встрече с Катей в Крыму, о Мисхоре, который он хорошо представлял себе, так как в отрочестве был в Крыму два раза. Боже мой, боже мой, неужели никогда не дождется он этого жгучего полдня, роз и лавров, моря, горящего синим пламенем между кипарисами! Неужели бог лишит его этого счастья — некогда сказать ей:

Ты помнишь ли вечер, как море шумело,

В шиповнике пел соловей,

Душистые ветки акации белой

Качались на шляпке твоей?

Холодея и бледнея от этого безответного вопроса, он тупо глядел перед собою, потом голова его медленно клонилась… И опять медленно таяла, отливала от его сердца грусть, нежность — и опять, опять росло и ширилось что-то жестокое и зловещее, страстное и грозное, как некое неотразимое заклятие:

Над зеркальными водами

Машут лебеди крылами —

И колышется река:

О, приди же!

Звезды блещут,

Листья медленно трепещут,

И находят облака»

(Бунин, т. 5, с. 483–485).

В первой редакции между главами XXI и XXII была еще одна, которую Бунин снял:

«На дворе сильно и чадно пахло из трубы людской, в людской обедали, собаки, виляя хвостами искательно и подобострастно, стояли под ее окнами. Деревня на том боку, за лугами, за речкой, скучно серела. Все было как-то особенно буднично, — бывают такие особенно будничные дни. В воздухе было все так же тускло, в небе все те же неопределенные облака и тучки, с юга все так же слабо и горячо дуло.

Войдя в дом, Митя прошел к себе и лег лицом в подушку. Он знал, он представлял себе: позавтракав, девки тотчас улягутся спать в теплой духоте под елками, завернув подолы и закрывшись ими с головой, поджав босые и в чуньках ноги… Ляжет и Аленка… При мысли о возможности обладания ею, — а теперь эта возможность уже вполне определилась, была несомненна, — у него прерывисто замирало сердце.

— Что же это такое? Что же это такое? — спрашивал он себя. — Неужели я уже влюбился в нее? А Катя? Какой вздор, будто она похожа на Катю!

Катя была сама по себе, совсем в другом, небудничном мире, и все-таки к горлу подступали слезы острой нежности и жалости к ней. Он поднял голову. Ветер за окном мягко волновал густую и еще мягкую, нежную зелень сада, его вершин, ветви медленно мотались, клонились, и в них еще были остатки весны, Кати… Он вскочил, сел, желтая рубаха, испуг и изумление озарили его бледное лицо.

— Нет, пошлю телеграмму, поеду в Москву! — исступленно мелькнуло у него в голове. — Вдруг все это вздор? Вдруг просто пропало письмо, просто она чем-нибудь захворала, простудилась, лежала несколько дней в постели? Да мало ли, мало ли что!

Но тут неслышно, босыми ногами вошла Параша, подала ему газету и открытку, сказала „кушать пожалуйте“ и вышла.

Открытка была от Протасова: „Дорогой мой Рыцарь Печального образа, прости за свинское молчание в ответ на все твои письма, причина сего, увы, крайне проста: зубрежка и полное отсутствие новостей, достойных твоего просвещенного внимания… К. несколько раз видел, — она в настроении что-то довольно кислом. На днях, перед отбытием к родным пенатам, напишу пространнее…“

Митя, стиснув зубы и сразу зло повеселев, бросил открытку на письменный стол и решительными шагами пошел обедать» (Бунин, т. 5, с. 485–486).


«Девушка пела в церковном хоре…» — первая строка стихотворения А. Блока (без названия).

«Юнкер Шмит, честное слово, лето возвратится!» — строка из стихотворения Козьмы Пруткова «Юнкер Шмидт».

«А эра» — романс А. Рубинштейна на слова Г. Гейне. «Иван Алексеевич в Полтаве впервые услышал „Полюбив, мы умираем“, и этот романс произвел на него впечатление», — вспоминала В. Н. Муромцева-Бунина (ЛН, 1969, № 3, с. 219).

«Люди спят…» и т. д. — первые строки из стихотворения без названия А. А. Фета.

«Над зеркальными водами…» — неточная цитата из стихотворения И. С. Тургенева «Призвание».

«Вижу, роза,счастья сила…» — неточная цитата из стихотворения А. Фета «Роза».


Солнечный удар*

Журн. «Современные записки», Париж, 1926, кн. XXVII.

Этот рассказ — предтеча бунинской книги «Темные аллеи». Новаторство этой повести было отмечено в эмигрантской прессе. «Я не помню в литературе такой, почти физически ощущаемой передачи солнечного света, удававшейся разве гениальному Мане и художникам-импрессионистам, — писал критик. — По напряженности чувства, по насыщенности светом, счастьем и болью любви, по своей жгучей жизненности этот маленький рассказ — чудо».


Дело корнета Елагина*

Журн. «Современные записки», Париж, 1926, кн. XXVIII.

Сюжетом рассказа послужило истинное событие. В 1890 году в Варшаве поручиком Бартеневым было совершено убийство актрисы Висновской. Защищал подсудимого знаменитый русский адвокат Ф. Н. Плевако (1842–1908). Дело Бартенева получило широкую огласку; оно было подробно изложено в предисловии к «Речи в защиту Бартенева» Ф. Н. Плевако, помещенной в томе I собрания его речей (М., 1910). Нужно думать, что именно этим изданием воспользовался Бунин при создании своего рассказа. Вся фабула «Дела корнета Елагина», весь ход событий, отдельные мелкие подробности воспроизведены писателем весьма точно: внешний облик героев, их высказывания, предсмертные записки Сосновской и т. д., притом реально существовавшие подробности и детали послужили именно той психологической версии, на которой настаивает Бунин в своем рассказе. Интересно, что, оперируя множеством реальных подробностей, восходящих к материалам следствия, речи прокурора, показаниям и мнениям товарищей подсудимого и т. д., Бунин (умышленно или неумышленно) не упоминает о речи защитника, о его взгляде на свершившуюся трагедию и ее участников. Между тем образы Сосновской и Елагина, олицетворяющие для писателя два типических и ярких начала в женском и мужском характерах, очень близки именно к тем характеристикам, которые обрисовал в своей защитительной речи Плевако. Так юрист и художник, имея в руках один и тот же материал, пришли к одному и тому же.


Купор — человек, закупоривающий винные бутылки; здесь — в смысле дегустатор.

Клакеры — люди, нанимаемые для создания искусственного успеха либо провала (спектакля, выступления и т. п.).

…сходство с Марией Башкирцевой, с Марией Вечера. — Башкирцева Мария Константиновна (1860–1884) — русская художница, скончавшаяся от чахотки, с 1870 г. жила за границей. Посмертно прославилась своим неоднократно изданным и бывшим в свое время очень популярным «Дневником», где она предстает как незаурядная, гордая и влюбленная в себя личность, мечтающая о славе художницы и о не испытанной еще любви. Бунин отрицательно относился к Башкирцевой. В его записи от 27 октября 1916 г. читаем: «Прочел (перечел) „Дневник Башкирцевой“… Все говорит о своей удивительной красоте, а на портрете при этой книжке совсем нехороша. Противное и дурацкое впечатление производит ее надменно-вызывающий, холодно-царственный вид… Снова думаю, что слава Башкирцевой, основанная ведь больше всего на этом дневнике, непомерно раздута. Снова очень неприятный осадок от этого дневника… Французская манера писать, книжно умствовать; и все — наряды, выезды, усиленное напоминание, что были такие-то и такие-то депутаты, графы и маркизы, самовосхваление и снова банальные мудрствования» («В мире книг», 1973, № 7, с. 64).

Мария Вечера (правильно: Вечерова) — чешская девушка, полюбившая наследника австрийского престола Рудольфа Габсбурга. Ввиду невозможности вступить в брак оба покончили с собой 30 января 1889 г. в охотничьем замке Мейерлинг.


Ночь*

Журн. «Современные записки», Париж, 1925, кн. XXVI, под заглавием «Цикады».

«Вскоре после смерти Толстого (в 1911 г. — А. С.) я был в индийских тропиках, — писал Бунин в книге „Освобождение Толстого“. — Возвратясь в Россию, проводил лето на степных берегах Черного моря. И кое-что из того, что думал и чувствовал и в индийских тропиках и в летние ночи на этих берегах, под немолчный звон ночных степных цикад, впоследствии написал» (Бунин, т. 9, с. 47). Рассказ «Ночь» имел первоначальное заглавие «Цикады». Несколько отрывков из него с небольшими изменениями вошли в главу 5-ю книги «Освобождение Толстого» (1937).

В 1921 г. записи 1911 г. послужили основой для задуманной, но не осуществленной Буниным «Книги моей жизни» (написано было лишь несколько страниц). Они близки к рассказу «Ночь». См. т. 6 наст. изд.


«Решился я испытать разумом все…» — Здесь и дальше Буниным неточно цитируется «Книга Экклезиаста» (Библия).

«Я помню, что когда-то, мириады лет тому назад, я был козленком» — слова, приписываемые Будде.

…каждые семь лет человек перерождается. — В книге «Освобождение Толстого» Бунин писал о Толстом: «Он разделил… свою жизнь на семилетия, говорил, что „соответственно семилетиям телесной жизни человека, признаваемым даже и некоторыми физиологами, можно установить и семилетия в развитии жизни духовной“. Этих семилетий было с небольшим недочетом двенадцать… двенадцатое, недожитое — от 77 до 83 лет» (Бунин, т. 9, с. 9, 11).


Воды многие*

Первая часть — газ. «Руль», Берлин, 1925, № 1333, 23 апреля, под заглавием «Вечные скрижали», вторая часть (записи от 14–19 февраля) — альм. «Благонамеренный», Брюссель, 1926, кн. 1, под заглавием «Из книги „Воды многие“», последняя часть — журн. «Современные записки», Париж, 1926, кн. XXIX, также под заглавием «Из книги „Воды многие“».

Произведение представляет собою почти не переработанный Буниным дневник его путешествия на Цейлон в феврале — марте 1911 года. Бунин вел дневники всю жизнь; записям, почти ежедневным, он придавал большое значение. Так, 2 февраля 1916 года он пишет: «Я говорил… о том, что дневник одна из самых прекрасных литературных форм. Думаю, что в недалеком будущем эта форма вытеснит все прочие» (Бунин И. А. Стихотворения. Рассказы. М., Правда, 1986, с. 535).

Первая редакция очерка «Воды многие» имела финал, который Бунин впоследствии опустил:

«Снова Красное море — долгое паломничество мое в этот дивный и страшный экваториальный мир кончается. Как выразить то, что дало оно мне? Все же с облегчением чувствую постепенное возвращение наше в прежний, привычный мир: Красное море кажется теперь таким простым, обыденным!

Тропики прошли еще вчера утром. И вот уже почти сутки, как дует на баке сильный прохладный ветер, столь давно не испытанный. Вечером вчера я впервые опять надел свою серую куртку — и до чего тяжела показалась мне она!

Вчера солнце садилось уже в муть. „А все-таки это еще не наше солнце, — сказал капитан, с которым я стоял на мостике. — Посмотрите-ка“, — сказал он, подавая мне бинокль. Я взял и взглянул: солнце было страшное, зловещее, оно стояло в этой сизой закаткой мути докрасна раскаленным чугунным ядром с остро изломанными, дико выщербленными краями.

Потом я следил по теням от снастей, как наступает лунная ночь, как входит в силу разгорающийся лунный свет. Ночью видел три четверти луны, белой, яркой, как раз над головой, в бесконечной глубине пропадающего из глаз неба.

В первом часу, когда весь пароход был безлюден, мертв, ходил на корму — хотел в последний раз взглянуть на Южный Крест, — и, увы, уже не нашел его. Увижу ли когда-нибудь еще? На корме ветер был мягче, ночь светла и проста. Мне было радостно и одиноко, грустно и возвышенно.


Сильный прохладный ветер бил навстречу и нынче с утра, хотя солнце пламенно жгло палубу. Кругом было ясно, но по горизонтам опять лежала муть. Ясная водная пустыня в кольце мути. На три румба слева прошел встречный пароход, маленький, далекий, — и опять ничего, пустота.

А сейчас, после полудня, мы уже в устье Суэцкого залива: и Красному морю конец. И уже выступают вдали справа знакомые очертания Синайского полуострова — мягко, розовато рисуются в солнечной мгле множеством безжизненных пиков. Ветер шумит в тентах, хлопает ими, опять веет тропическим дыханием… Но нет, это уже только нечто аравийское.


Чем ближе к вечеру, тем ближе синайский берег. Я все на мостике, с вахтенным помощником. Он сказал, подавая мне бинокль:

— Вот как делается пустыня.

Я взглянул — и прибрежные скалы четко, вплотную придвинулись ко мне: черные, дикие, нагие, они все перевиты струями желтого песка, им заполнены все их впадины. Дальние скаты все повышающихся утесов тоже все пестрые от песчаных полос и бугров.

Потом прошел мимо нас такой же пестрый кряж острова Шидвана, за ним — еще какой-то островок, весь голый и жестко-песчаный. Дальше снова открылся простор залива — „вот теперь мы как раз на траверсе Синая“, — сказал капитан, и я совсем ясно увидел справа величественную громаду, теряющуюся в туманном небе, и бесконечные пространства желто-розовых песков у ее подножия, спускающегося в пески разнообразно торчащими черными каменными пиками. „Так и на луне торчат они, должно быть“, — подумал я.


Все глубже входим в залив. На исходе вечера открывается слева крупная металлически-голубая звезда маяка Рас-Шариб. Штиль, стальная бледность моря, сливающегося с небом, редкие звезды, среди них — четкий Орион. Маяк как бы влит — очень низко — в этом слиянии неба и моря. Порой странно проходит вокруг нас острый ветер — неприятной черной зыбью, — и тогда свежо, железисто пахнет морем.


Утро простояли на рейде в Суэце.

Дул хамсин. Пустыня на аравийском берегу терялась в розово-палевом тумане… Страшно качало, взносило мертвой зыбью лодку лоцмана, провожавшего нас в Канал.

Вечером мы потеряли на Канале много времени на пропуск голландского парохода, шедшего из Роттердама на Яву. Мы ошвартовались к боку Канала, на фоке зажгли электрический фонарь, а канальный, на носу, потушили. Голландец ждал, высился вдали, затем двинулся на нас своим электрическим солнцем. От этого солнца он был весь в радужном ореоле. Приближаясь, затопил нас как бы бело-солнечным дымом. Когда прошел, настал покой и мрак. Было сухо, тепло: кругом, и справа и слева от нас, лежали нагретые песчаные пустыни.


Вчера в три вышли из Порт-Саида. Завтракали у нашего консула — толстый, с маленькими свиными глазами человек, все на свете знающий, все и всех ругающий. Когда выходили, было уже совсем по-европейски прохладно, накрапывал дождь. Как я отвык от всего этого!

Нынче с раннего утра нещадно валяет настоящий ураган. Идем по одной, по две мили в час. Выбрался на палубу — сорвало и унесло картуз в море.

Смотрел в иллюминатор: море совершенно лиловое, темно-лиловое, рябое, как шагрень, все в ухабах и холмах, в резко-серебряных клочьях пены.

Был на мостике. Водяные долины и горы невероятно огромны, взлет носа страшный, ветер с дикой силой валит с ног.

К вечеру стало класть на борта.

Сейчас резко-ясная лунная ночь. Так мотает, что лежал в каюте на полу, — на койке не удержишься. По круглому синему стеклу иллюминатора носился чистый, яркий кружок луны и с ним какая-то большая голубая звезда. Кое-как поднялся, глянул в иллюминатор — все море облито фосфорическим блеском. У борта оно в черно-вороненых провалах и в громадных взмыленных гребнях вздымающихся холмов.

Добрался — где бегом, где ползком — до кормы: страшный размах ее вниз и вверх и совершенно необыкновенный след от винта: зелено-голубой, купоросный, слепящий.


Третий день в этом сумасшедшем море.

Вчера вечером совсем погибали. Весь день бешеная зыбь, вся рябая от урагана, по ней — несущаяся метель пены. Около восьми ветер достиг почти предела — одиннадцать баллов — и нас вдруг положило плашмя набок. Был истинный ужас. Все летело, грохотало, билось. В кают-компании как дьявол сорвался с буфета медный чайник с кипятком для чая. После того пошло еще пуще валять. Руль не действовал, винты крутились в воздухе. Так мы бились несколько часов — истинно между жизнью и смертью, пока не выбились за маяк Меттелина. Тут, в час ночи, крепко заснул наконец.


Дарданеллы, уже Дарданеллы. Ясное и тихое утро, ледяная южная весна, еще голые деревья. И все это вместе с мирным ощущением стран уже совсем своих, столь давно не виденных.

И удивительный закат после Галлиполи. Удивительная густота синевы гор, за которые садилось червонное солнце, лившее на мраморную воду след огненного сиропа.

Ночью, поздней, меня разбудили возле Сераля. Холод, тишина, мертвый штиль. Все берега в чем-то сказочном матовом: в этом матовом — огни, далекие и близкие, золотые, недвижные, и привидение, призрак Стамбула.

Сейчас входим в последний, в Одесский порт. Все втайне взволнованы. С мостика все время ровная, неспешная команда. Капитан стоит в сдержанной, несколько торжественной позе. Сдержанно, как бы бесстрастно вступает наконец в команду сам:

— Пять градусов лево.

Рулевой отзывается в тон ему:

— Есть пять градусов лево!

Капитан роняет, не оборачиваясь:

— Лоцманский флаг.

На мостик взбегает второй помощник и отдает честь капитану по-военному:

— Есть лоцманский флаг!

Капитан прежним тоном:

— Пять градусов лево.

Рулевой нотой выше:

— Есть пять градусов лево!

— Так держать.

— Та-ак держать!

Молчание. И вдруг какой-то особый, краткий, твердый тон:

— Всех наверх.

И вахтенный — срывающимся криком:

— Всех наверх!

Снова молчание. Потом раздельно:

— Средний ход.

И отрывистый звонок телеграфа вниз, и медленно затихающее движение машины.

— Лево.

— Есть лево!

— Катись, — говорит капитан веселеющим и упрощающимся голосом.

— Есть катись! — отзывается рулевой почти радостно.

Вахтенный срывается с мостика и бежит на нос. И капитан как будто еще проще:

— Закрыть пар на брошпель.

— Закрыть пар на брошпель! — кричит старший, вторя ему.

— На борт лево.

— Есть на борт лево!

— Малый, — говорит капитан падающим голосом.

И снова звонок телеграфа, и машина почти замирает. И вокруг воцаряется такая тишина, что я слышу собственное дыхание.

— Полборта.

— Есть. полборта.

— Бо-орт.

— Бо-орт.

— Входи.

Я так волнуюсь, что у меня холодеют руки. Капитан каменно роняет:

— Правый якорь к отдаче.

— Правый якорь к отдаче! — петухом кричит старший на нос.

— Право руля, — еще каменнее говорит капитан.

И потом:

— Клади.

— Стоп машина.

И последний звонок телеграфа, и сердце машины перестает биться. Чуть слышен плеск воды вдоль бортов, чуть двигаемся. На носу свисток и крик:

— Трави трап до воды.

Под бортом стоит, качаясь, в лодке рыжий лоцман. Мы уже в тесноте пароходов, катеров, лодок, людей.

— Из правой бухты вон, — говорит капитан каким-то уж совсем последним голосом.

И в ответ ему грохот, гром и плеск.

— Шабаш, трави канат! — обыденно кричит боцман.

И я точно просыпаюсь. Земля, люди, теснота, извозчики, город…» (Бунин, т. 5, с. 486–491).


…о чем мы мечтали зимой в Египте… — Бунины выехали из Одессы 15/28 декабря 1910 г. и 26 декабря / 8 января прибыли в Каир; в феврале отправились из Порт-Саида на Цейлон.

«…Собственность есть кража…» и т. д. — перифраз известного изречения Ш. Прудона (1809–1865) из его сочинения «Что есть собственность?».

«На воде» Мопассана. — Впоследствии этим произведением был навеян рассказ Бунина «Бернар».


Божье древо*

Журн. «Современные записки», Париж, 1927, кн. XXXIII.

По воспоминаниям В. Н. Муромцевой-Буниной, прототипом Якова Демидыча послужил караульщик в Васильевском, имении двоюродной сестры Бунина, где писатель с женой жил летом 1912 года. Тогда же Бунин сделал в своем дневнике несколько записей о нем, из которых и родился рассказ: «17 июня. После обеда сидел в шалаше. Что за прелестный человек Яков, как приятно слушать его. Всем доволен. „И дожжок хорошо! Все хорошо!“ Был женат, пять человек детей; с женой прожил двадцать один год, потом она умерла, и он был семь лет вдовцом. Жениться второй раз уговорили. Был у родных, пришла дурочка „хлебушка попросить“. „А хочешь замуж?“ — „За хорошую голову пошла бы“. — „Ну, вот тебе и хорошая голова“, — сказал ей Яков про себя. Повенчались, а она „прожила с после Успенья до Тихвинской — и ушла. Меня, говорит, прежние мужья жамками, канхфектами кормили; а ты кобель, у тебя ничего нету…“. Земли у него полторы десятины. „Да что ж, я не жадный, я добродушный“. 21 июня. „Читаю „Былины Олонецкого края“ Барсова. Какое сходство в языке с языком Якова! Та же криволапая ладность, уменьшительные имена…“ 26 июня. „Сидели опять с Яковом, он начал было рассказывать „Конька-Горбунка“ — чудесно путает чепуху, — потом надоело, бросил“» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 118, 119). Бунин любил этот свой рассказ и его героя; уже в глубокой старости он писал: «Яков Демидыч — деликатнейший человек, умница, натура тонкая, благородная»; человек, — «говорящий старинным, великолепным языком».

Сам Бунин виртуозно владел русским народным языком. Г. Н. Кузнецова пишет: «Сколько он говорил мне интересного, значительного, важного, а я не записала, поленилась, забыла… Хотя бы его присказки, пословицы, словечки. Он часто говорит с печалью и некоторой гордостью, что с ним умрет настоящий русский язык — его остроумие (народный язык), яркость, соль.

Правда, пословицы и песни часто неприличные, но как это сильно, метко, резко выражено» (ЛН, кн. 2, с. 254).

Будучи блистательным знатоком и восторженным ценителем и охранителем русского народного слова, Бунин обладал абсолютным слухом на всяческую стилизацию, спекулятивное использование народных речений, малейшую фальшь в обращении с ними. «…Какое невероятное количество теперь в литературе самоуверенных наглецов, мнящих себя страшными знатоками слова! Сколько поклонников старинного („ядреного и сочного“) народного языка, словечка в простоте не говорящих, изнуряющих своей архирусскостью!.. Сколько стихотворцев и прозаиков делают тошнотворным русский язык, беря драгоценные народные сказания, сказки и „словеса золотые“ и бесстыдно выдавая их за свои, оскверняя их пересказом на свой лад и своими прибавками, роясь в областных словарях и составляя по ним какую-то похабнейшую в своем архируссизме смесь, на которой никто и никогда на Руси не говорил и которую даже читать невозможно!.. — с негодованием писал он в 1918 году и прибавлял с тревогой: — Язык ломается, болеет и в народе. Спрашиваю однажды мужика, чем он кормит свою собаку. Отвечает: — Как чем? Да ничем, ест, что попало: она у меня собака съедобная» (Собр. соч., т. X. Берлин, Петрополис, с. 155–156). Он отрицательно относился к Клюеву и даже к Есенину, — за то, что, по его мнению, с ними чрезмерно «носились в петербургских салонах», а они, в свою очередь, сознательно стилизовались под странников и монахов; считал он искусственной и художественную манеру Ремизова.


Подснежник*

Жури. «Перезвоны», Рига, 1927, № 27, декабрь.

Рассказ имеет автобиографический характер. В 1881 году Ваню Бунина отдали в елецкую гимназию. В. Н. Муромцева-Бунина пишет об этом: «Отец поместил его в нахлебники к мещанину Бякину за 15 рублей в месяц на всем готовом… Дом Бякиных находился на Торговой улице. Хозяин был богобоязненный человек, семья состояла из жены, сына, гимназиста четвертого класса, и двух девочек, очень тихих. В доме был заведен строгий порядок, отец всю семью держал в ежовых рукавицах, был человек наставительный, неразговорчивый, требовательный. И Ване было очень странно попасть к таким людям после их свободного беспорядочного дома… Большим развлечением для мальчика было ходить по Ельцу. Он жадно впитывал в себя жизнь уездного города и иногда, после уроков, по несколько часов сряду пропадал из дому. Особенно он любил, когда на улице разыгрывалась какая-нибудь сцена, драка… Приблизительно раз в месяц приезжали к нему родители. Тогда наступали для него праздничные дни, его брали в гостиницу, водили в цирк, и он, попав в родную обстановку, расцветал, чувствовал себя счастливым. Но зато каждый отъезд был настоящим горем, и он не раз плакал и за всенощной, и ночью после разлуки с ними» («Жизнь Бунина», с. 18, 21, 19).


Плач о Сионе*

Газ. «Возрождение», Париж, 1925, № 116, 26 сентября. Печатается по ЛН, кн. 1, с. 87–88.

Миниатюра навеяна библейским преданием о разрушении Иерусалима войсками вавилонского царя Навуходоносора.


Благовестие*

Газ. «Возрождение», Париж, 1925, № 116, 26 сентября. Печатается по ЛН, кн. 1, с. 88–89,

Написано по мотивам библейской легенды о «Благовестии».


Суета сует*

Газ. «Возрождение», Париж, 1927, № 632, 24 февраля.

Представляет собою пересказ главы из книги французского историка Ленотра «Paris revolutionnaire. Vieilles maisons, vieux papiers».


Лекуврер Адриенна (1692–1730) — прославленная французская драматическая актриса.


Портрет*

ЛН, кн. 1, с. 102.


Русь, града взыскующая*

ЛН, кн. 1, с. 103.


«Сон пресвятыя богородицы»*

ЛН, кн. 1, с. 103–104.


Сказки*

Паломница*

Поросята*

Газ. «Последние новости», Париж, 1930, № 3364, 8 июня; № 3469, 21 сентября; № 3511, 2 ноября.

Эти миниатюры примыкают к циклам «Далекое» и «Краткие рассказы».


Провансальские пересказы*

Газ. «Последние новости», Париж, 1931, № 3577, 3749, 3929, 7 января, 28 июня и 25 декабря.

Цикл представляет собой переводы, иногда — сокращенные переложения, а также, напротив, расширенные пересказы отрывков из книги французского поэта Фредерика Мистраля (1830–1914) «Истоки моей жизни. Воспоминания и рассказы», впервые вышедшей в Париже в 1929 году. В основе книги Мистраля — народные легенды, сказки-анекдоты, услышанные от разных людей.

Провансальские пересказы имеют самостоятельную художественную ценность и, кроме того, представляют переводческое мастерство Бунина (см. предисловие В. А. Дынник к «Провансальским пересказам» Бунина — ЛН, кн. 1, с. 105–108).

Загрузка...