В петроградской «Правде» от 20 мая, в объявлении о подписке на журнал «Петроград», в перечне сотрудников значится, между прочим, и – «Иван Шмелев».
Я, Иван Шмелев, заявляю:
Отношения к журналу «Петроград», как и ко всем, вообще, газетам и журналам Р.С.Ф.С.Р., не имею, о существовании журнала узнал впервые и мое причисление к сотрудникам его могу объяснить лишь самовольством объявителей.
Прошу русские газеты перепечатать это заявление.
2 июля 1923 г.
Трасс (Альп Миритим)
(Последние новости. 1923. 5 июля. № 982. С. 2; Дни. 1923. 10 июля. № 209. С. 5)
Думали ли когда-нибудь питомцы Московского и прочих русских университетов, что придет пора, когда они в мировом городе, в Париже, будут править как бы поминки по русскому просвещению?!
Вряд ли думали.
И еще меньше могли думать, что будут править эти поминки – тризну в стенах российского посольства!
Русские студенты, русские профессора… – и такие аристократические, такие высокопоставленные стены, еще таящие на своих зеркалах отражения государей, князей, министров, послов, – всех тех, кого русское общество обычно противополагало свободному просвещению, против кого бунтовало, кого критиковало, винило, и… даже убивало!.. И вот, роковые пути привели многих и многих представителей этого образованного общества из родной страны на чужбину и трагично поставили их с глазу на глаз с осколками от России, во всех землях, – с православными русскими храмами, с русскими домами, с русскими кладбищами, порогами и стенами русскими, с намекающими знаками России и от России, на чем как бы лежат ее ответы, где хранятся еще воспоминания о ее величавом прошлом. Крутит русский водоворот около русской церкви, и здесь, на Гренелль, и всюду, где осталась хотя бы только русская вывеска. Знаменательные пути, внушительные итоги!
Над этим очень и очень подумать следует.
Питомцы русских университетов, – многие-многие, – вне России. Былые храмы наук и среди них – старейший, храм под покровом Великомученицы Татьяны, – где?!. В этот день, 12 русского января, мы вспоминаем Татьяну нашу, всегда юную, прекрасную Татьяну, которую я невольно связываю с пушкинской, – с милой и чистой девушкой русской, с женственностью России, – с самой Россией. И вспоминаются мне «вещие», полные грусти и укоризны кроткой, слова:
Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в сердце вашем я нашла,
Какой ответ?
Вот над этим-то ответом подумать следует. Да, конечно, и думают. Я не остановлюсь здесь на всестороннем освещении этого «ответа». Я лишь коснусь тех общих причин, в недрах духа русской интеллигенции лежавших, – ложных шагов, которые способствовали тем роковым путям, что привели нас под стены русские во французском граде…
Стены Московского университета, дом Татьяны – остался в Москве, на Моховой, быть может даже и не Моховой теперь… а св. Татьяна, – сорвана, вырвана, выдрана, и ниша ее пуста. Души ее там уже давно нет, она еще раньше ушла куда-то и где-то живет – до времени. А помните – на круглом фронтоне, на угловом, золотые слова, выложенные русской вязью: «Свет Христов просвещает всех»?! Их тоже нет. Сбиты золотые слова, замазаны их гнезда, но можно еще читать о «свете» – по их следкам. Погас Свет – и уже нет просвещения!
Да почему ж так вышло?!
Много было причин тому. Историки и общественники в них разбираются посильно и, может быть, разберутся. Я не историк и не общественник. Я лишь участник и наблюдатель жизни. И я приглашаю вас, представителей широких слоев русской интеллигенции, целомудренно заглянуть в себя, повнимательнее вглядеться в прошлое и, быть может, покаяться. Я лишь обще коснусь того, что связано тесно с русским просвещением, с… «Татьяной» прошлого.
Помните вы скучное, длинное-длинное, желтоватое, с мутноватыми окнами, здание… так называемого «экзерциргауза», николаевского Манежа? той, для студентов, постоянной гауптвахты, – и только гауптвахты! – которое так удручало глаза, ловившие только дали? Этот манеж, действительно, закрывал дали. Не манежем он был, конечно, не историческим зданием, – в деталях очень красивым, если внимательно присмотреться, – для ловивших дали: это был важный символ! И этот символ мешал… – «прорывам»! Он закрывал и дали, и, к сожалению, русский Кремль! Смотреть не хотели из-за него, поверх его! «Да где же дали?» – кричали сердца студентов. «Через манеж – в дали!» – «В дали, в чужие дали!» – призывно звали профессора. И вот… – и попали в дали…
Хорошо уноситься в дали, когда все твое при тебе, когда можешь из далей к себе вернуться!
Этот «манеж» мешал… Он прямо не пускал в дали. Да, он часто вбирал в себя, в себе удержать хотел, хотел охладить, сдержать. И не всегда был не прав. И только ли манежем он был, скучным «экзерциргаузом»? Позвольте… припоминаю. В нем бывали и народные гулянья, правда, с городовыми… – но q городовыми, пожалуй, и не всегда плохо? В нем обучалась и русская армия, та, что помогала защищать русский чудесный Кремль, яркий российский символ, и даже – дали! В нем бывали богатые выставки российского хозяйства. В нем были и чудесные архитектурные детали, и удивительно вольный свод, – без единой подпорки раскатившегося пролета, чудо строительной техники, – поражавший и европейский глаз. Правда, – казенная, но все же была и церковь, очень уютная простотой. Правда, он останавливал разбегавшиеся по далям взгляды…
Я далек от того, чтобы воспевать гимн «манежу»: я только хочу сказать, что он иногда был нужен.
Русская мысль и русская наука всегда устремлялись в дали. И часто не замечали и не ценили ближайшего. А ближайшее было – сама Россия, увязанная жилами всего русского народа, чудесной его историей. Мы слишком всегда хотели… Европы! в Европу – поверх России. В Европу далей. Мы слишком были нетерпеливы. Мы проглядели многое. Мы знали Европу больше, чем Россию, чем сама знает себя Европа. Мы пробежали мимо Кремля, мы наскоро проглядели национальное, не ухватив с корнями, легкодушно отдали прошлому и… докатились до интернационала. И потеряли свою «Татьяну».
Вспомните вы университеты… Кто захватывал молодежь? Тот, кто уводил ее к далям, и чуждым, и неизвестным; кто иногда обрывал молодые корни, углублявшиеся в родную почву. Кто легко завоевывал юные души? Те, кто был предельный и запредельный. Вспомните молодые годы. Я не назову имена, – пусть носители их почивают или пребывают с миром. Но многие из них могут сказать, что они учили любить Россию, не народ-Россию, не трудовую, классовую Россию, а Родину-Россию, ее прошлое, настоящее и будущее, огромное и таинственное Нечто, мистическое, Россию, как выразительницу нашего, общерусского, – Душу нашу? Я таких не помню. Разве Ключевский только… Да, он умел выпукло показать наше, душу России нашей, и его талант, его крепкое чувство русского освежали молодые сердца, быть может уже предчувствовавшие, что скоро она утратится, Россия наша. К нему бежали, его аудиторию переполняли… Но это были миги. Его принимали постольку поскольку… Многие ли принимали в душу его неисчерпаемую до глубины речь-слово – «Преподобный Сергий Радонежский»? Многие ли вслушивались с трепетом в его пророческое предостережение? многие ли соглашались, когда сказал он о том страшном, что впереди, когда перестанут черпать из величайшей сокровищницы духа народного, когда погаснут лампады над великой гробницей Угодника?
Многие ли профессора звали прислушиваться к дыханию России? прощать уклоны и нестроение, любовно-чутко подходить к ней в болях ее, в ее болезненных родах чудного будущего, своего, своего содержания, своей окраски. Многие ли учили ценить и любить родное? Много ли внимания уделялось творческой национальной мысли? Не смеялись ли над опасениями «потрясений основ»? Объявлялись ли курсы по изучению Достоевского, политика-публициста-философа? а – К. Леонтьева? а – Данилевского? а – философии национального какое уделялось место? Как подносились и трактовались молодежи Аксаков, Лесков, Гоголь, самый Пушкин?! Многое важное хранилось глубоко, под спудом. Свободное ли было отношение к инакомыслящим? Мы все это хорошо знаем. Мы знаем, что всякое особливое, что не укладывалось в приятно-приемлемые пути «левизны», рассматривалось враждебно. Политический курс был определен прочно и навсегда, а под него подгонялась и наука. Все продушины, из которых мог бы повеять свободный воздух, воздух России самобытной, – объявлялись подвальными. Молодежи выкалывали глаз правый, а на левый надевали очки, большей частью розовые. Стряпали по облюбованному лекалу.
И всю потрясающую сложность, все величайшее богатство ветвившейся и дробившейся русской души и русской мысли старались свести в русло, заранее признанное самым верным. Вырабатывали протестантов, а не мыслителей. Вырабатывали сектантов, вырабатывали, скажу, антихристиан, антирусских даже, интернационалистов-космополитов. Вся масса молодежи, не выработавшая миросозерцания, лишь жаждавшая его, попадала на протоптанную дорожку, которая уводила к огням Европы, минуя чудесные российские светильники и лампады. И свет Христов, широкий и чистый свет, не вливался в души учеников российского университета. И пошли с клеймами и тавром, раз навсегда поставленным, – революционер, позитивист, республиканец, атеист. Лишь избранным удалось потом великим трудом и великими заблуждениями выбраться на свободную дорогу. Таких немного.
Мешал манеж! Этот казенный манеж, этот символ насилия, который раздули до размеров стихийных! Не показали, может быть, не учли потребность, может быть, из стыда ложного боялись показать молодежи широкие дороги – к российским недрам, не сумели разжечь к ним, к этим недрам, любовь и – веру, – «Что такое Россия! чему она научит! Деревянцая, избяная, лесовая, – Россия палачей, урядников, губернаторов! С такой Россией нельзя, и нечего из нее черпать. Вот Европа! ее последние достижения, – вот оно, Человечество!» – И дали ставку на Человечество – и родину потеряли.
Хотели народу счастья. Не России счастья, а ее трудовому народу! Сузили Россию, глядели, прищурив глаз, и проглядели ценнейшее, христианскую ее душу, ее высокую духовную культуру – в недрах ее! И поплатились страшно. Предали ее недра, впустили тлю. Предали всю Ее, не трудовой народ только, а всю Ее!
Манеж, российский экзерциргауз, – частность. Мог он закрыть Россию? Не закрывал никогда, кто мог и хотел зорко и глубже видеть. Править надо было Россию, а не травить!
Манеж… Надо было только умело-чутко идти к нему, обойти его, – и открывался чудесный Кремль и чудесные за ним дали. Не догадались? Не сумели? Хотели через него пройти, снести этот исторический «экзерциргауз», глаза мозоливший, этот дом трудного искуса, упражнения и узды, – и прошли насквозь – и за ним увидали… стены, глухие, сырые, грязно-красные стены, плесень. И уперлись, головы о них разбили, и многие полегли под ними.
И вот – мы здесь… А там… там еще стоят стены нашей св. Татьяны, и гнезда золотых букв, мало кем замечавшиеся тогда, все же потом замеченные, кому это было нужно, и сорванные, растоптанные во прах! Но… остались следы.
Мы помним эти слова о Христовом Свете, и мы найдем мужество сохранить их и донести до места. А не хватит жизни – свято передадим их новому поколению, крепче нас, закалившемуся в невзгодах, глаза которого не блуждают в далях, глаза которого устремлены в одно – в далекую Россию! Пусть из наших нетвердых и ошибавшихся часто рук примет оно эти сорванные слова – слова завета – о широком Христовом Свете, всех просвещающем, писанные российской вязью, и водрузит на место, и позолотит, чтобы всем видно было! Пусть добудет и прекрасную Великомученицу Татьяну и поставит ее на высокое, Ее, место, всем видное! И пусть просвещение станет через новое поколение не узко и сухо-человечьим, а человеческим, вытекая из недр духа живого, пусть несет на себе благодать Души Русской!
Я верю, знаю, что зреет, что наливается в душах молодежи нашей. И это дает мне смелость сказать: она донесет, она поставит! Ибо она теперь вместе с нами, вместе с многими из нас жаждает, жаждает России неудержимо, ибо она хочет быть русской молодежью, для нее уже огненное слово начертано, горит в сердце, – национальное, наше!
Мы празднуем-поминаем свою Татьяну? Нет, мы не празднуем… Наши праздники впереди, вдалёке. Они придут… И хлынет тогда, бурно хлынет тогда в души зовущие, в души унылые, в души испепеленные… небывалым светом и звонами такими, что радостных слез не хватит встречать Рожденье! Не хватит криков! Мы услышим колокола… свои. Они набирают силу. Мы найдем много меди, певучей и новой меди. Она подремывает в глуби. Она зазвенит – загудит под Солнцем! Мы увидим звезды, наши звезды, с неба спустившиеся на наши лесные чащи, на наши ели, – в снегах, седые, уснувшие, – и наши леса проснутся! Мы увидим, услышим Праздник! Мы должны увидеть. Наши снега загорятся… сами снега загорятся и запоют! Льды растопятся и заплещут, – и вольный разлив весенний, Великое Половодье Русское, смоет всю грязь в моря.
Весна… Она проснется, новая весна наша, Татьяна наша, Снегурка наша, потянется голубым паром в небо, озолотится в солнце… разбудит сладостную тоску по счастью. Шумят подземные ключи, роют, роют… Мы обретем ее, ускользающую Снегурку нашу, мечту нашу! Мы ее вспомним-встретим и обовьем желаньем… И снова, снова – откроются перед нами дали, туманные, пусть обманные, наши дали!
12/25 янв., 1924 г.
Париж
(Русская газета в Париже. 1924. 4 февр. № 3. С. 1)
«Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его: ибо что он значит?»
«Мы до этого не доживем, а наши дети все это увидят», – писал Достоевский, за полвека провидя плоды российского нигилизма.
Что увидели дети? Мы это хорошо знаем.
«Начнут гордую Вавилонскую башню, а кончат антропофагией».
«Агитаторы пролетариев будут просто на грабежи звать своих последователей».
«Русские европейцы готовы на любую жестокость, если им докажут, что это нужно для цивилизации».
«Социалисты наши одержимы страшною ненавистью к России: если бы она благоденствовала, они были бы несчастны».
«Хотя революция начнется в России, но не здесь ей долго пановать: ее подлинное гнездо будет в Европе».
«В России бунт можно начинать только с атеизма».
«Отвергнув Христа, люди хотят ввести справедливость, а кончат тем, что зальют мир кровью», «Русские дойдут до ужасных безобразий»… – и еще многое…
Кто теперь будет отрицать за гением Достоевского пророческую силу? Воистину, ясновидец. Эти пророчества – в его книгах, и желающий вспомнит их. И ясно предстанут идолы-кумиры европейской цивилизации, на которых самозабвенно-страстно молилось русское общество. До ожесточения молилось, до гонения на несогласных. И домолилось до озверения, до «миллионов русских голов» и людоедства, до разгрома России!
Кончилось ли «моление»? Там еще продолжается, а здесь все еще взирают на поверженных идолов. Облики-тени их, как дорогие реликвии, унесли иные из «фельдфебелей цивилизации» (Достоевский) за рубеж и еще тщатся учить идолопоклонничеству. Еще бичуют ищущих Бога Живого, стараются идолов лодновить, подкрасить, отмыть от крови и начать моленье, забыв соучастие в возведении Вавилонской башни, не желая покаяться.
Или еще не пришли сроки? Не изведали еще заклятья:
«Разрушат храмы, зальют мир кровью, а потом испугаются!»?
Еще не испугались.
Но больше и больше глаз, не затуманенных фимиамами курений, начинают разглядывать «человеческую подделку». Ясные глаза ищут Живого Бога. Слабеют чары, позолота с кумиров содрана, мантии на жрецах в дырьях и странных пятнах, – и некогда величавое явилось чистым глазам в крови и чаде, и обличает жрецов – «беспочвенных межеумков», – по слову Достоевского.
Да, за рубежом вырастает новая русская душа, чутко прислушивающаяся к Душе России, где даже «каторжане сознают свою виновность», в то время как «Биконсфильды и европейцы оправдывают жестокость» (Достоевский).
Здесь зреет, – несомненно. Стоит присмотреться – и увидишь: переварка мировоззрений происходит. Мы знаем смелых и искренних – мыслителей, ученых, писателей и общественников русских, – для них Россия не место опытов, не ристалище для состязаний. Большими глазами глядят они на разгром ее и хотят постигнуть: откуда разгром этот?
Пророки были, – и не прошли.
Сказал Исайя: «Тогда ухватится человек за брата своего в семействе отца своего и скажет: „у тебя есть одежда, будь нашим вождем и да будут эти развалины под рукою твоею“». А он с клятвою скажет: «не могу исцелить ран общества…» (3, 6, 7).
Наши пророки видят и осязают «раны»: запах тления – над Европой, надцелым миром. Так говорят пророки наши. Тревожные голоса слышатся по Европе, и немец Шпенглер приглядывается к Востоку: не оттуда ли забрезжит?
Что это за кумиры, которым еще служат?
Об этом проникновенно говорит в своей книге Франк (С. Л. Франк, – Крушение кумиров. Америк, изд-во, Берлин, 1924 г.). Эта книга – великое зеркало, в котором увидишь многое, прошлое и Россию, душу русской интеллигенции, ошибки, ложь и неправду жизни, и – широкий выход из тупика смерти. Это голос души живой, выбравшейся из капищ, из удушающих курений и испарений идоложертвенных. Это и радостный крик души, нашедшей Живого Бога.
Молодые, ищущие путей, прислушайтесь! К вам обращена исповедь: на вас надежды, в вас чаяния России. Читайте и вдумывайтесь. Вам ведь пришлось кровью своей проверить проложенные до вас дороги. К счастью, многие из вас не успели плениться идолопоклонством; вашу душу не тянули клещами «общественного императива», – вам будет легче торить пути. Правда, многих из вас поверженные кумиры больно ударили – без вины виноватых. Поставленные не вами, они раздавили многое дорогое вам, – увы, незаменимое. Но пусть не личная боль руководит вами, не раздражение: путь, который вы, может быть, изберете, – не путь злобы. Пусть ведет вас неутолимая жажда найти ценнейшее, что не отнято до конца, – найти Россию и направить Ее пути. Помните слова пророка нашего:
«Я более всего на молодость надеюсь, ибо она исполнена исканием Правды» (Достоевский).
И другого пророка помните:
«Забирайте же с собой в путь… – забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом!» (Гоголь).
Для молодежи русской – и не для нее только – книга Франка – целое откровение. Она ярко показывает тиски-подвалы, в которых жили целые поколения:
«Сколько жертв вообще было принесено на алтарь „революционного“ или „прогрессивного“ общественного мнения! Сколько талантов погибало или, по крайней мере, подвергалось жесточайшим преследованиям, беспощадному моральному бойкоту за нарушение „категорического императива“ „прогрессивного“ общественного мнения! Едва ли можно найти хоть одного подлинно даровитого, самобытного, вдохновенного русского писателя или мыслителя, который не подвергался бы этому моральному бойкоту, не претерпел бы от него гонений, презрения и глумления, – Аполлон Григорьев и Достоевский, Лесков и К. Леонтьев, – вот первые, самые крупные имена гениев или по крайней мере настоящих вдохновенных национальных писателей, травимых, если не затравленных, моральным судом прогрессивного общества… Другим – нет числа» (стр. 66).
А Гоголь? а Фет? а Тютчев, А. К. Толстой, сам Толстой, Чехов? Сколько их сбили с пути и скольким зажали рот! Писаревы и Скабичевские тянули на суд «фельдфебельского» застенка, сапогами били в преславную музу Пушкина, грозили, отлучали, предрекали. Заплевывались перлы, замалчивались шедевры и ставилось клеймо: ретроград!
Теперь рассеян гипноз, и пути вольной мысли будут безмерно легче. Упали чары, чем завораживали слепцы-учители, сами несчастные: многие из них погибли.
Эта книга смело разоблачает идолов, срывает позолоту, – и видишь чурбан, которому поклонялись, которым убивали живую душу.
Эта книга – не книга ненависти: она воздает должное, она – суд. И – она приближает к Живому Богу.
Она говорит о рабстве духа русской интеллигенции, о том, как падающие кумиры опрокинули все светильники и разлили пожар в стране.
«Кумир (революции), которому поклонялись многие поколения, которого считали живым богом-спасителем, которому приносились бесчисленные человеческие жертвы, – этот кумир, которому сейчас тупые фанатики или бессовестные лицемеры вынуждают еще поклоняться, во имя которого расстреливают людей, калечат русскую жизнь, издеваются над истинной религией, – именно в силу этого потерял свою власть над душами, изобличен, как мертвый истукан. Живые души в ужасе и омерзении отступились от него». (Крушение кумиров, – стр. 21).
И второй кумир свергнут – «кумир политики».
«Кумир „политического идеала“ разоблачен и повержен, и никакие трусливые рассуждения об опасности и рискованности этого состояния не могут изменить этот бесспорно совершившийся факт» (стр. 34).
И третий кумир – «кумир культуры» – пошатнулся и вот-вот рушится. Этот кумир – громоздкий. Он миллионами нитей связан с «верными», эти нити – как паутина, и в паутине этой – миллиарды человечков-мошек. Они бьются в сухоте и холоде «культуры». Этот кумир рушится, подтачивается, ибо дух жизни его покинул. Он уже отмирает, и тление его отравляет воздух: душно, невмоготу становится взыскующему духу. Безмерной ценой оплачено поклонение! Подводятся итоги. Вспомнить и вспомнить надо работу Энгельгардта – «Прогресс как эволюция жестокости», – и увидим итоги эти.
Франк нашел святой гнев в душе, и эти его страницы дышат страстностью проповедника. Дальше так жить нельзя. Человечество пожирается Молохом. Пора прозреть!
Франк говорит и о «демократическом идеале», и его сжигает. О погасшем жаре души, о беспросветной тоске, уже охватывающей человечество, о былых восторгах перед «кумиром». Уходит очарование былой культуры, всюду – лицемерие, душевная пустота и самообман, ложь и нравственное одичание, гниение и плен духа, – великая человеческая помойка. Вера в «прогресс» утрачена.
«Мы видим духовное варварство народов утонченной умственной культуры, черствую жестокость при господстве гуманитарных принципов, душевную грязь и порочность при внешней чистоте и благопристойности, внутреннее бессилие внешнего могущества… Обаяние кумира культуры померкло в нашей душе, так же, как обаяние кумира революции и кумира политики… Мы висим в воздухе среди какой-то пустоты или среди тумана, в котором мы не можем разобраться, отличить зыбкое колыхание стихий, грозящих утопить нас…» (стр. 50–51).
Повержены внешние кумиры, и с ними расползаются кумиры внутренние, – кумиры идеи и «нравственного идеализма»: происходит переворот духовный. Ему посвящает Франк 4-ю главу книги, проявляя здесь блеск и чистоту мысли. Он показывает ужас пленения человеческого духа изолгавшеюся моралью, – человеческое тартюфство. Эту главу нужно читать и перечитывать, чтобы исчерпать духовную глубину учителя, его чуткое целомудрие. Да, именно – целомудрие, хоть и говорит он и о «половом чувстве». Но к а к говорит! Это же призыв на высоты, это же исповедь духа, спасающегося от тли! Он не замазывает язвы, он ищет целительное Лекарство: новые пути живого духа. Ибо знает Франк человеческую трагедию, великую правду Достоевского: «мы сами не знаем, где кончается в нашей душе священный культ Мадонны и где начинается Содом». Он трогательно-глубок, когда говорит:
«Как это ни дико звучит для суровых моралистов, которых длительное лицемерие уже приучило к совершенной духовной слепоте, – в бешеном, в самозабвенном разгуле страстей, к которому нас манит заунывно-залихватская цыганская песня, нам мерещится часто разрешение последней, глубочайшей нашей тоски, какое-то предельное самоосуществление и удовлетворение, по которому томится не одно уж тело, а сам дух наш».
Вот оно, чуемое «острие», с которого или полет ввысь или свержение в бездну, та точка неуловимая, которую заваливают видимой культурой, которую хотят позабыть, но которая выбрасывает и выбрасывает «острие» порыва. Рвет это острие – и прорвет! И разве не знаем мы мучительные и ужасные формы прорывов этих?! Радения хлыстовствующих, муки поэтов, разгулы тела, в котором тесно душе несонной, умерщвление плоти аскетами, экстазы веры, небо и ад, безумства крови и пожар духа, – героические потуги найти себя. Это беспокойное метание человечества, это качание на вихревых качелях, – чуяние иной формы!
И эту-то безумную, из века бунтующую человеческую душу хотят пригладить и успокоить «идеализмом» и предписанием подделочной морали! Порвет она эти бумажные колпаки, ибо чует за ними просторы неба. Вот она, основная ложь: рачительная работа веревочками запутать-завязать душу, обмануть ее бумажным небом. Потому-то и кровянит она в порывах своих и взлетах это земное небо. Ей небесное нужно Небо, и благостные путы, чтобы не истекать силой-кровью. Нужен ей иной руководитель – Дух Живой: Он поведет от шаткого острия на высоты.
Это нащупывал Ницше. Искал Ибсен. Чувствовал остро Достоевский. Знали «старцы». Теперь открывается это – всем, кто может вместить. Великое Обновление начинает тревожно стучаться в двери. Ибо бессильны стали «путы железные». И надо отворить двери.
«Такова роковая судьба идеализма. Его святые и подвижники неизбежно становятся фарисеями, его герои становятся извергами, насильниками и палачами…»
Но где же истинные пути, где «пути благостные»?
И Франк указывает пути – «встречу Живого Бога».
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился…
И вот – проникновенные страницы. Они проникают в душу, – и я почувствовал: приближают к Богу. Воистину Живое слово творит чудо! Я не могу пересказывать. Надо внимать – и душа учует.
Франк вскрывает недра и тайники души – и свет озаряет жизнь. Здесь не мистическое, не тайна, а плоть живая, но утонченная плоть, как свет. Здесь – не надземное. Открывается сущность жизни, живая жизнь воли-дела, творчество бесконечное.
«Мы знаем, – в чем именно заключается истинное благо человеческой жизни, а поэтому отныне нас не соблазнят ни какие-либо утопии социального рая, равенства распределения и всеобщей материальной сытости… Мы знаем как необходимость подчинения худших лучшим, и всех – общему закону жизни, так и необходимость уважения ко всякой человеческой личности и братского к ней отношения».
Читайте и перечитывайте, кто может. Это не сухое слово, это – вода ключа горного.
Не напрасны страдания: они выковывают душу, образуют порывы к творчеству новой жизни. Довольно путей ветхих. Слава Богу, есть у нас творческие силы, – пора, пора новые путевые столбы ставить, прокладывать новые дороги. Старые привели к могилам. И уже ищут, и намечают, и ставят. Может быть, уже и идут иные, – и шире, шире дороги будут. Впереди идут путеводцы – с глазами любви и веры. Откройте книги и читайте… Ищите и выбирайте. Страстно ищет русская встревоженная совесть, – истинной жизни ищет. Читайте Бердяева, его «Философию неравенства», читайте и книги «евразийцев», и Струве, испытавшего пути иные и продолжающего искать. Читайте и перечитывайте «Крушение кумиров», – и эта книга подымет в вашей душе вихрь новых и освежающих мыслей, быть может родит в вас новую душу и сделает вас свободными от «пут железных». И – не забывайте читать вечное Благовестие – Евангелие.
Вы, русские женщины, прочтите Франка. Русские женщины… Страшное выпало вам на долю, как никому. Судьба ваша необычайна. Это теперь всем видно.
Русская женщина, – и сестра, и жена, и мать, – носит в душе великую силу – великое страдание. В подвиге творчества новой жизни – многое она может. Ее душа – душа глубины, и высоты, и Света. Светлые и величавые образы русских женщин дала наша литература, как ни одна литература в мире. Русские женщины шли за мужьями и братьями на каторгу, поддерживали духовно и исправляли, искупали, и очищали. За них, как за верный якорь, хватались гибнущие. Русские женщины «за идею» безотчетно отдавали себя на смерть и муки, гибли самоотверженно, ослепленные «идеалом». Теперь, быть может, достойно выпадает им с верой вести к живому Идеалу, к Богу в жизни, все бесцелье жизни наполнить Великой Целью – вернуть человеку образ Божий! Русская женщина теперь это право приобрела, как ни одна в мире. И не только право, но и силу.
Русская женщина теперь – величайшая страдалица в целом мире. На нее пала вся ложь и скорбь запутавшегося мира. Какая женщина столько перестрадала и столько потеряла?! Какая женщина – мать, доведенная до безумия «культурой», поедала своих детей, осмеивалась палачами, убившими ее сына, ее мужа, ее брата, – насиловалась ими на равнодушных глазах упоенного своей цивилизацией человечества? Какая? Русская женщина. Какая женщина видела осквернение самого для нее святого, ее Неба? Русская женщина. Какая видела своих близких, потерявших лицо свое и соблазненных, на нее же восставших в ослеплении? к кресту пригвожденных, распятых, насилуемых при последнем вздохе, при задушаемых зовах – мама! Русская женщина, Величайшая из страдальцев в мире; После Великой Войны, с истерзанным сердцем, она продолжала терять, терять, терять… Она только теряла! И не сдалась. И не может сдаться. Ей назначен в удел величайший из подвигов. Готова она к нему тяжкой судьбой своей. И познает это. Этот Подвиг провидел и наш Пророк:
«Ей прежде всего принадлежит обновление русской жизни!» (Достоевский, 21, 301).
Ей, быть может, выпадет – первой – быть вестницей Воскресения России.
Помните ту зарю, зарю Воскресения, у Гроба? Мария, первая, встретила Его.
«Жено, что ты плачешь? кого ищешь?» Она, думая, что это садовник, говорит Ему: господин! если ты вынес Его, скажи мне, где ты положил Его, и я возьму Его. Иисус говорит ей: Мария! Она, обратившись, говорит Ему: Раввуни, – что значит: «Учитель!» (Иоанн, 20, 15–16).
Вы это помните: ей – первой! И теперь, когда все чуткие сознают, что так жить больше нельзя, – когда уже указывают пути, на которые выталкивает страшный опыт перенесенного, наши пути, уже полвека указанные Пророком нашим, – русская женщина, наша мать, жена, сестра, дочь, может быть, первой будет готова принять подвиг обновления человека. Это будет святая Слава России – Великой Женщины.
Март, 1924 г.
(Русская газета в Париже. 1924. 17 марта. № 11. С. 2–3)
Кто сомневается в праве и долге нашем думать об устроении будущей России! Все меняется на сем свете. Сроков никто не знает, время придет, и будет Россия новая.
Будем верить. И, веря, будем готовиться, будем думать. Не все мыслящие погибли, не все утратили чувство жизни. Духовно мертвы лишь те, кого не научил страшный урок России, кто все еще призывает идти размытыми и мертвыми путями.
Какие же пути называю я мертвыми?
Один путь – решительного социализма – коммунизма. О нем мы теперь все знаем. Его порочат и социалисты других толков, но не хотят увидеть, что и собственный их путь мертв. Не ищите у них основы жизни, – деятельной любви: живой человек для них лишь значок в мертвой формуле – «человечество». Помните, старец Зосима, у Достоевского, передает слова доктора:
«Чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей порознь!»
Кто всех громче кричал о «человечестве» и кто всех больше истребил людей порознь?! Скажут: есть другие социалисты, у тех – любовь! А помните гамбургский конгресс? Какую резолюцию он принял? Охранять передовой форпост завоеваний мирового пролетариата. В «мировом пролетариате» потонули живые люди, отдельные живые человечки, гибнущие и погибшие, – имена же их (а у них и лица и имена были!). Ты Один, Господи, веси! Одобрили резолюцию вожди социализма, ибо – о «человечестве» у них забота. Тысячи заложников расстреляны по России за одного-двоих, имевших имена – заложников, тоже свои имена имевших, составлявших некоторую часть «человечества»… И что же! Социалисты, которые так любят «человечество», протестовали? Они протестовали по всему миру, – добились результата! – когда судили в Москве социалистов. Конечно, в своем протесте они безусловно правы: надо, надо протестовать! Но не во имя же только социалистов! Во имя людей, с человеческими именами и лицами, протестовать надо! А когда многие тысячи русской молодежи, культурной молодежи, всех классов! – русских офицеров, убивали и мучили, – любители «человечества» нашли ли нужным протестовать?
Это же не человеческая мораль, а мораль волчьей стаи!
Мы – люди, и у нас должно быть не волчье, а человеческое слово, Святое Слово. Из этого Слова родились чудесные основы демократизма: свобода, равенство, братство и право всякого человека раскрывать во всей полноте все возможности свои и все силы.
Идея социализма находила свою опору в христианстве, но она потеряла Бога и пошла путем мертвым.
Где свобода?! Христос учил: «Я сделаю вас свободными!» Массами командуютвожаки, а рядовая личность задавлена. Ей внушают, что она должна поступаться, – в интересах все той же массы! – для далекого «человечества» – в идее! Свободой – не в идее! – пользуются «вожди». Вожди пользуются почетом, властью неограниченной, благами жизни, и делают – при портфелях – приятное для них дело.
«Мы, – внушают они покорным массам, – призваны (кем?) руководить отсталыми массами, „хаосом“, но вот когда выведем вас из „хаоса“, – уж потерпите! – тогда…!» Когда? – Это только им известно. А что будет – тогда – не сказывают. Иногда говорят «о розах на пятом етажу» и о том, как поведал один простачок-матрос, что «все тогда будем спать… в ванных!» А пока до «пятого етажу» и прочего, вожди проходят свой путь спешно: у них и розы, и етажи, и ванны.
Помните почтенного дармоеда, профессора Серебрякова, из чеховского «Дяди Вани»? Он тоже своего рода «вождь»:
– Надо, господа, дело делать! На-до де-ло де-лать!
Ну, и делал свои дела удачно.
Бесспорно, демократический идеал прекрасен. Но где же осуществление?! Вглядываешься – и видишь, как духовные основы демократизма гаснут. Современная политическая мысль остро видит и подтверждает (сколько об этом книг писано!), что демократия – на распутье, перед дорогами, перед темным лесом. Куда идем?! Массы устали верить. Массы куда-то рвутся. Да в чем же дело?! Поумнели массы. Верили массы, что стоит «дать хорошую революцию» и объявить все свободы – и чудесная демократия готова. Но чудеса не всегда бывают, и на смену старому деспотизму приходит новый, демагогический. Мы это видели. Ибо для водворения истинного демократизма требуется высокая духовная культура и высокая нравственность. Написать ведь все можно: можно и на игорном доме повесить вывеску – «вход в часовню»!
И вот, – сами идеологи демократизма все больше начинают задумываться о духовном возрождении человечества, о значении религиозного воспитания и чувства.
Основа демократии – народоправство. Но при низкой культуре масс, для управления, над массами неизбежно выдвигаются «вожди», не всегда безупречные (нравственности поучить их могут многие и многие из массы!), и демократия вырождается в «управление кучки», которая ревниво цепляется за власть, играя на слабостях наивного народа, на его страсти к равенству, пусть даже к призрачному равенству, – хотя бы в рабстве и нищете! Ну, и дают ему и то и другое.
Водители народа говорят верно, что «без присущего массам высокого почитания „аристократических“ типов людей и высших культурных ценностей (массы чутки!) немыслима демократия». Нужна «аристократическая соль»! Верно: очень нужна. Но… соль и соль! Много этой «соли» было за революцию – кусочки ее и теперь еще валяются по Европе – и мы знаем, сколь была солона она: отпиться никак не могут!
Верно, ни в одной государственной форме не встретить совершенства. Без «людей» любая форма – ничто. Чудесное вино будет чудесным – пьешь ли его из царской братины или из республиканского бокала. Все дело в людях! Не в формах дело, а в чем-то совсем ином.
Найдите сущность, повелевающую без насилия, без подавления человека, – жизнь расцветет чудесно – под всеми ярлыками. Я вижу только одну такую сущность:
Возрождение жизни на основе религиозной, на основе высоконравственной, – Евангельское учение деятельной Любви.
Народы – на распутье. Всюду чувствуется тревога: куда идти?! Всюду жаждут перемен и потрясений. Падает сила права и морали, и цинизм уже не прячется под маской. Цену международной нравственности мы знаем, и «братство» народов знаем, и отношение их к России. И заметьте: руководят не мужики от сохи (если бы они руководили!), не проходимцы с большой дороги, а… «высококультурнейшие», «вожди»! И вспоминается горькое русское:
Хорошо тому на свете жить,
У кого нету стыда в глазах,
Ни стыда нету, ни совести!
Стихийно зреет протест в народах. Приходит на смену новое, и имя ему – фашизм. Это спазмы новых родов, заглядывание в свои недра, искание сил – в себе. Это сугубый национализм, родившийся из крови и ран войны, «удар по братству» народов. Это отход от «человечества» – в себя. К этому идет дело? Конвульсивно ищут выход из тупика?..
Итак – три вида путей. Первый – долой императивы высшего, нравственного порядка, и пусть интересы материальные, цели производства и потребления, руководят при диктатуре пролетариата или, вернее, кучки. Второй – руководят и нравственные мотивы при власти как бы «аристократической соли». Но без религиозного оживления, без высокодуховного воодушевления, – этот путь будет взорван Жаждущими благ земных, – и затеряется, отомрет.
Но намечается путь живой: устроение жизни на основе религиозно-нравственного пылания, на жажде деятельной любви. На этом пути народы должны признать, после горчайшего опыта, что есть в мире Божественная воля, перед которой, как перед Высшим Судией, как перед Идеалом, должна преклониться заблудшая воля человека, этого несчастного Прометея, растерявшего весь огонь. Будущее от этого зависит.
Который же путь изберет Россия?
Опыт безбожного устроения проделан. Может быть – демократия? Духовные основы ее прекрасны, но как же осуществить их? В России – средневековье, лучина, лапоть, полное бездорожье и одичание. Но души там насыщены электричеством, великою жаждой правды. Не по ним будет тепленькая мораль, и слабы будут зовы вождей демократии для оглушенного уха. Оглушенному уху нужен небесный гром, Божий Гром! Глаза, залитые слезами, лучше видят, как попрана Божья Правда. Задерганная душа ждет чуда, познавши «дьявольское прельщение». Ей же иконы обновляться стали! Кресты на церквах горят! Не начинается ли великое чудо Воскресения?..
Не тем, которые отвергают религиозное возрождение, не им быть водителями русского народа. Он захочет своих водителей.
Но не годятся в вожди и те, которые исповедуют лишь мертвую оболочку церковности, «победоносцевщину» казенного образца. Их пути также мертвы. Слишком личное, узкое, думают прикрывать они пышной ризой идолопоклонства и, воспевая «Царю Небесный», вовсе не о небесном думают. И эти не выведут к свободной и равноправной жизни. Этих народ не примет. Получит – сбросит.
Я мыслю пути иные, ведущие к заветному царству мыслимой на земле свободы. На разгроме сразу нельзя создать его. Придется очищать почву и приводить все в порядок. И вот – жизнь потребует воли организующей, воли – власти духовного обновления. Возрождение будет, если за основу строительства взято будет подлинное Христово Слово, во всей глубине его: ни злобы, ни разделений на умытых и неумытых, на иудеев и эллинов, на бедных и богатых. Все – граждане и все – братья, и все – одно! Только такая власть, только с такими заповедями поведет к чудесному Идеалу, о котором тщетно мечтать демократии. Власть деятельной любви и воли, покорная Богу-Слову, как Высшей Воле. Как ее назовут – кто скажет?.. Но создастся ли власть такая – ведь это граничит с чудом! Если сумеют понять духовные недра нашего народа, если поверит народ, что не обманывают его – может случиться чудо. Народ это чудо может родить из недр. Ибо Солнца жаждет после кромешной тьмы. Неба – после залившей грязи.
Путь религиозного обновления жизни – истинный путь духовного демократизма. Иных путей возрождения не будет. Или – не будет и возрождения.
Новому поколению России, быть может, выпадет подвиг великого созидания, подвиг как бы революционеров христианских! Откроются цели высокой ценности, родные по духу тем, каких жаждали многие поколения русской интеллигенции. Только – иными путями, иными средствами.
(Русская газета. 1924. 23 апр. № 1. С. 2–3)
Удивительная была игра.
Играли в Праге, – не в московской, а в настоящей. Игроки… Но столько теперь игроков на свете, столько любителей сыграть по крупной, не имея гроша, что и запомнить трудно. Впрочем, одно имя довольно знаменито, и оно-то и заставляет присмотреться к игре любителей.
Так вот, играли. Играли по крупной с большим азартом, а кончилось пустяками, ибо играли-то «на мелок». Известно, что чем у игрока меньше денег, тем азартнее он играет. Терять-то нечего! Играли как бы на проходном дворе, – собственный-то домик проиграли! – и картишки были самые что ни на есть потрепанные…
Ах, где теперь удалые-бывалые игроки, что ставили настоящими золотыми и так лихо позванивали дешевым выигрышем?! Где они все – Чхеидзе, Церетели, Рамишвили, Жорда-нии, Винниченки, Петлюры, Черновы, Керенские, Мартовы, Скобелевы, Даны?! Где эти стада славных, одни из коих так самозабвенно-щедро выпрастывали и собственный, и чужой карман и со слезами упрашивали партнеров:
– Родные, забирайте! Душеньку бы отвести только!..
А другие хлестали двойками королей и приговаривали в азарте:
– Хоть и не козырная двойка, а туза бьет! Выхлестались и сплыли. И пришли игроки иные, крикнули – руки вверх! – и забрали игроков и ставку.
И все же – игра не кончилась. Народились неведомые Качухашвили, Сакианы Аилло, Ахмеды Цаликовы и проч., и проч., – и принялись козырять.
Воистину, жизнь мельчает.
И не стоило бы, пожалуй, и внимания-то обращать на какую-то там игру «на мелок» и, так сказать, на пути, в вагоне, если бы только Цаликовы и Сакианы. Но игру предложил человек серьезный… и – серьезно.
Это-то и заставляет присмотреться.
Я не игрок. Я даже… – как бы сказать?.. – даже был сам разыгран и проигран, как и многие миллионы соотечественников вместе с родовым-кровным нашим, и потому, полагаю, имею право – хотя бы некоторое – поговорить об игре, хотя иные специалисты и пытаются вывешивать при игорном доме вывесочку – «посторонним воспрещается». Но когда видишь, что игра хоть и понарошку, и не игра даже, а как бы репетиция, а на кон ставят опять-таки родовое-кровное, и опять ты в ставку можешь попасть, когда заиграют на наличные, – хочется крикнуть:
– Да позвольте же, господа!.. Но обратимся к игре.
Объявил игру профессор Милюков. Он – человек серьезный, ученый, сдал карты отчетливо и, признав партнеров достойными, объявил:
– Большой без козырей!
Козырей, правда, у него не было.
Винт, как известно, игра глубокомысленная и тонкая, – отнюдь не азартная, – и требует великой осторожности. Винт – игра самая, так сказать, благородно-демократическая… Как вспомнишь… – Господи! – весь-то третий элемент и все-то либералы играли в винт, и все статистики земские, и даже акушерки, и фельдшера, не говоря уж о профессорах! Ибо в винте было… как бы сказать… что-то такое подмывающее… когда самая последняя двойка… Ну, игроки превосходно знают. Там коронка от двойки, например, куда приятнее коронки на королях! На то он и винт, чтобы… винтом-то эдаким… ффы!
Повел Милюков игру с достоинством. И будь у него партнеры цивилизованные, быть может, и договорились бы до шлема… ну, показали бы, например, хоть какого-нибудь завалящего червонного валета или там хотя бы «фальшивые хлопоты» хлапа виневого, как говорится; ну, ловко намекнули бы на «передачу», умело бы застраховали от неожиданностей… Но… партнеры заявили откровенно, что винтить не умеют, а уж коли на то пошло, так и сами не прочь хотя бы на пиках объявить, и хоть на руках у них чистый хлюст, но за себя постоять могут. А Ахмед Цаликов решительно заявил, что может играть самостоятельно, и пусть у него только двойка, а ее он и на чужой шлем не променяет!
И все-таки шлем игрался, и объявитель остался без… тринадцати!
Случаи – никогда не случавшийся. Разве только в рассказе Леонида Андреева.
Впрочем… винта никакого и не было, а все партнеры сразу закозыряли (хоть и без козырей!) и так игру спутали, что со стороны казалось: не то они в свои козыри, не то – в дурачки играют.
Как ни пытался объявитель шлема доказывать, что без козырей нельзя в свои козыри играть, и что винт – игра благородная и демократическая, контрпартнеры подваливали пятками и еще кулаком пристукивали:
– Своих учи!
Наговорили неприятностей (не по адресу объявителя), вспоминали, как их прабабушки хорошо в пьяницы играли, и объявляли, что теперь и сами они хотят играть, как равные, и сами объявят шлемы не хуже безкозырного, и будут играть в собственном своем доме – вот тогда и пожалуйте! – и хотя бы с самими англичанами. А Ахмед Цаликов даже на скалу свою приглашал играть, под семизвездный фдаг, развевающийся над саклей.
Но оставим эту веселую и печальную игру. О ней и говорить бы не стоило, если бы через нее не проглядывало кое-что очень знаменательное.
Первое, – это нужно отметить, – в пражском выступлении Милюков как бы вскрыл будущие возможности.
Трезвый политик, он говорил с достоинством и показал, что родное-кровное и для него вовсе не звук пустой – о, да будет! – и что он не только историк и политик, который не может отказаться от прав, родине его историей данных, но и человек русской крови, и будет твердо держаться за величавую целину России, политую русской кровью. И хоть и давал он слишком узкий и суховатый объем живому понятию национального (к уяснению этого понятия, нашего, мы вернемся), он все же оказался и национальным политиком, и русским человеком. Это, конечно, знаменательно.
Одно бы я сделал замечание.
Не преждевременно ли сговариваться и обещать? От чьего имени? Не слишком ли много на себя взято, когда обещаешь без хозяина? Не презрение ли это – к хозяину-народу? Без козырей в руках играть нельзя козырной, а объявлять бескозырной, когда и онеров не имеется… Да и партнеры… Нельзя же играть с господами, которые не умеют даже держать карты – не говоря уже о козырях – и если и подваливали они пятками, то и то только по смутным воспоминаниям, что когда-то у их бабушек были карты (гадальные?), и поигрывали бабушки иногда в пьяницы и проигрывались в пух и прах. Это смешно – и только.
Но самое-то важное – другое.
В этой смешной игре не было главного игрока, он где-то там, но он имеет бесспорное право знать, не за его ли счет опять ведется игра. Хоть и «на мелок», правда, – но не за его ли счет?
Играть в винт, хоть и демократическая, говорят, игра – не все умеют, а многие и не любят: уж слишком сложна игра. У главного игрока, за счет которого пробовали играть, есть свои игры, и он – будет время – придет со своими картами. Он, например, хорошо умеет – и когда-то очень любил – поигрывать «в короли». Он знает правила сей игры, которую раньше игрывал, быть может, не совсем удачно.
В этой игре, как известно, играют роль не коронки и не онеры, а король, принц, солдат и мужик. И «король» никогда не довольствуется только своим почетом («король царствует, но не управляет!»): в русской игре «король» должен принимать близко к сердцу униженных и обиженных – мужика и солдата – и, борясь против принца, на место короля метящего, покровительствует «малым сим» и часто выводит мужика или даже того хуже в достоинство солдата, а солдата-в принцы. Бывает в этой игре, что король может и проиграться, и мужик, если того достоин, может выйти и в короли. И будет осыпан благоволением достойного. В этой игре мужик и солдат вместе с королем частенько сшибают принца. Эта игра почему-то всегда была приятна русской душе, – игра братства и милости. Не русский ли демократизм это?
Соберутся, бывало, за широким столом на кухне. Выйдет кучер Михайла в короли, хлопнет мужика-дворника по спине:
– Не горюй, Сеня… я, гляди, тебя в принцы произведу!
И производил. Можете прочитать в истории.
Эта игра веселая и начистоту. Игра – в открытую. Это игра удачи, терпения и сметки. Сильный король думает не о принце-враге, а подыскивает себе друга-советника в мужике и солдате. Вот эту-то игру, быть может, и вспомнит главный, отсутствующий. Он-то и будет договариваться полноправно. Он предложит свою игру. Быть может и «на свои козыри» предложит, кто козыри на руках имеет. Но предложит тем только, кто может поставить ставку. Очень возможно, что игра будет и «по носам». Но это будет игра уж начистоту, на силу и уменье – и на счастье! Придет время – и в винт обучится, и уж коли объявит большой без козырей, так с партнером надежным и настоящим, который не будет на бабушек ссылаться, а – или поддержит или скажет пас. И будет эта игра – в открытую.
(Русская газета. 1924. 10 мая. № 16. С. 2)
Все еще он звучит, этот животворящий возглас – Христос Воскресе! В смутное наше время – как бы напоминает нам: не забывайте о Свете в хаосе дней!
Дни наши – черные. Народы на распутье. Чувствуется тревога всюду – куда идем? Ждут перемен и потрясений. Падает сила права, бесстыдство уже не прячется под маской. Узнали мы много-много; повидали, можно сказать, историю: цену международной нравственности знаем, «братство народов» знаем… – чего только мы не знаем! Глушат нас шумы. Слышим ли еще в ушах этот внешумный возглас – Христос Воскресе? Жив ли в нас тонкий духовный слух, различим ли внешумный возглас? Отзовемся ли на него – Воистину!?
Ваше дело – трудящихся христиан – ответ: Воистину Воскресе! Иначе не может быть, ибо мы – русские: вера в Христово Слово, в животворящий Свет, в вечную Правду Божию – в нас издревле, от светлой культуры нашей. Божье – самое основное в ней. Правда Божия – вот чудесный маяк, по которому, пусть сбиваясь, направляла свой путь Россия, хранила свое богатство, вечно живую Правду, Христово Слово, принесенное на брега Днепра неистовому и светлому народу. Этой Христовой Правдой питалась культура наша. Пусть мы теперь в чужом, но родное нетленно в нас.
От духовных стихов, народных, от пушкинского «Пророка» –… «и Бога глас ко мне воззвал: „Восстань, Пророк, и виждь, и внемли, исполнись волею Моей! И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей!“» – от гоголевских провидений судеб России, от некрасовского «Власа», богоборцев, провальников и голубиных душ Достоевского – до его каторжан из «Мертвого дома», до судорожных исканий Правды Толстым, до мягких образов русских у Короленки, до баб немых у костра, вешней студеной ночью, у Чехова, и всюду, в чистой литературе нашей, все – действительно сильное и глубокое – пронизано лаской, светом, стоит на Христе – на Правде Божией. Это – цветы, набиравшие силу от корней родины. Так слагалось все лучшее, что жило в душе России. Или эти цветы померзли, перестали благоухать? В душу свою глядите – узнаете.
В великом сонме Святых, кого своими нарек народ, вы признаете дух единый, родной и нам; и в Сергии Радонежском, и в Тихоне Задонском, и в Серафиме Саровском, для кого немолчно звучал животворящий возглас – Христос Воскресе! А теперь – разве они чужие? Наши они – всегда, навечно. А если наши, не затеряется в шумах возглас – Христос Воскресе! Святые наши – хранители Идеала нашего, Правды Божией. Это искание Правды, неутолимое русское стремление строить жизнь с Богом и no-Божьи, взыскание Града-Божия, Китеж-Града, сокрывшегося от Зла, – разве пропало в нас? Не вы ли его искатели, этого Града-Божия, потерявшие «град родимый», ныне трудящиеся во имя Града? Самое бытие ваше здесь, на пути христианском, не продолжение ли пути заветного? И не вам ли звучит так ярко этот бесшумный возглас – Христос Воскресе?! Не с ним ли идете в мир? Не с ним ли работаете в шахтах, на фабриках, на полях, на виноградниках, на дорогах, свидетельствуя о Вечном Свете? Им освещайте жизнь, Им заглушайте шумы, Им пробуждайте человека, созданного по образу Господню. Это высокий подвиг, выпавший нам на долю, принятый нами Крест и благословение, иго и бремя. И не забудем сего: «иго бо Мое благо и бремя Мое легко есть».
Скажут: легко сказать… а вот, нести это иго и это бремя в таких условиях! Да, не легко. Это – голгофа наша, маленькая голгофа, но – голгофа. И все мы ее несем, за редчайшими исключениями «непомнящих». Так сложилась судьба России. Не можем мы отказаться от бремени и ига, на нас возложенных. Кем? Всем прошлым – праведными путями и грехами, исканьями и порывами прошлых лет. И – Злом, которое зрело в нас, и которое… отрезвляет души. Мы теперь его видим все. Видим – и познаем. И теперь еще ярче Свет, никогда в нас не погасавший, ныне нас оживляющий неумирающим возгласом – «Христос Воскресе!»
Все мы слышим его, Его: «Да отвержется себе и возьмет Крест свой и по Мне грядет!» Не к смерти, – к жизни. К обновлению Правдой Божией. Это ли не высокий подвиг?
Это ли – умирание! Воистину – это воскресение во Христе. Тяжкий камень лежит на жизни – на мировой жизни, не только на русской жизни. Работникам во Христе дается от Бога сила – отвалить этот камень от гроба – и жизнь воскреснет. Жизнь по Правде, no-Божьи, та жизнь, о какой искони мечтала душа народная, о какой и мы все тоскуем. И если мы все проникнемся нашим извечным долгом, которому вольно или невольно изменили отцы и мы, если мы будем будить друг в друге неутолимую жажду Христовой Правды, вести ее в жизнь неутолимо, – придет неведомый срок, когда победительно воспоют изведенные из земного ада: «Пасха нетления – мира спасение!»
(Предположительно: Наш путь. 1924. 1 июня)
Приехал из деревни Макарка в город, – брат его там служил в трактире. Дает ему брат икры: «мажь, вот!..» Понюхал Макарка – и давай мазать сапоги. А тот бутенброды ест. Макарка рот разинул, а брат смеется: «Во, штука-то замечательная! тебе сапоги марает, а у меня на сердце играет!»
Читаешь о рабочем правительстве в Англии, – и вспоминается наша «смазка». Да, от победы английской рабочей партии не произошло разгрома.
«Пусть-ка Черчилль попробует обвинить… хотя бы самых крайних английских социалистов в том, что их власть – власть тьмы, где с народным учителем обращаются, как с вьючным скотом, а „высококвалифицированному“ профессору предпочитают даже не балерину, а дрессированного пуделя. Пусть!» («Дни», 25 апреля).
Но почему же нельзя Черчиллю попробовать – обвинить? А потому, что англичане толк в икре понимают: едят, а не размазывают. Они не крикнут: народы Великой Британии, отделяйтесь! И национального гимна петь не перестанут, и флага своего не растопчут, льва и единорога – не сорвут. Ибо они – англичане, и никогда не будут рабами, хотя бы во имя человечества! Знают они, что и они – человечество. Социалисты, а все-таки – англичане!
«Знаем, – продолжает статья, – социализм здесь (в российской „тьме“) ни при чем… Но… от прошлого в памяти у каждого осталось ядовитое воспоминание о соблазнительной близости Лениных и Зиновьевых к подлинному освободительному движению рабочих масс. Этот соблазн прошлого требует в настоящем от всех социалистов… совершенной ясности и точности их противобольшевистских позиций».
Статья знаменательная. Спрашивают еще взволнованно: где Россия? В статье Е. Кусковой – «Где Россия?» – слышится сожаление и… укор. Он затушеван, но он звучит. Но еще ясней слышится боль – в статье – «600» («Дни», 24 апр.). Тут горечь неприукрытая. Горечь… «потому, что еще раз убеждаемся (из речи Макдональда), как духовно и душевно далеко отошли от России даже лучшие, наиболее человечные и свободные от национального эгоизма, представители Запада». Социалист Макдональд признал Политбюро законной властью России «…только потому, что это признание, по его мнению, будет содействовать национально-экономическим интересам Англии… …Мы не отрицаем национально-государственных мотивов, вполне, быть может, оправдывающих политику Макдональда с английской точки зрения. И мы не можем требовать, чтобы англичанин, хотя бы и социалист, защищал интересы русского народа лучше, чем он сам это умеет сделать. Но… глубокое безразличие английского народа к Голгофе русской; безразличие, заставляющее Макдональда публично сомкнуть уста перед всем ужасом русского террора, наполняет наши сердца великою печалью» («Дни», 24 апреля).
Знаменательные слова. Воистину, глаза начинают открываться. Верно: не можем требовать… ибо любить свой народ, болеть о своем народе, пока борьба не ушла из мира, – естественное чувство. Это только наши социалисты-идеалисты горели прекрасными чувствами к человечеству и шли безотказно на самоопределение племен России, как бы, экономически и политически, ни било это по русскому народу, как бы ни заколачивало его в гроб.
Да не обвинят меня в разжигании разногласий: я отрезвление подчеркнуть хочу и горячо приветствую эти побеги-прутики, которые могут пойти на «веник». Мне понятна горечь статьи «600» (крестьян, расстрелянных на Амуре). Но какую же операцию должна была произвести жизнь над сердцем и глазами, чтобы затрепетало от боли сердце, и глаза увидели самое дорогое – растерзанным!
«Но больнее макдональдова молчания нам слова Вандервельде»… – который обещает признать советскую власть правительством России и одновременно – независимость Грузии! Грузию признает, а вот Россию – не желает. Крестьяне и рабочие не признают, восстают, их расстреливают, а Вандервельде – признает. Социалист, а как до России – свою признает свободу!
Да что же все это значит? Статья открывает глаза и нам.
«Впрочем, если голос амурского или тамбовского крестьянина не доходит до слуха европейского рабочего так явственно, как тому надлежало бы быть, то в этом вина тех, кто взял на себя обязанность и тяжкий долг официально защищать интересы российских рабочих и крестьян перед рабочим и социалистическим общественным мнением Европы. Их голоса не слышно там, где нужно, и так, как нужно».
Не доходит до слуха?! До вандервельдова-то уха не доходит?! Не может быть. В одно ухо входит, а в другое выходит, – да! И «мнение»-то у Вандервельде в руках. Так – почему же? Просто: так Вандервельде – выгодно. Как и всем. В целях ли «опыта», в видах ли национально-экономических.
Я вчитываюсь в чувства – и вижу, как зарождается в космополитических русских рядах – национальное. Поздно, правда, но лучше поздно, чем никогда. И мы выучиваемся понимать «икру». А если и тут не научимся, научит нас сам народ, которому и на «смазку» не предлагают. Когда западные социалисты так легкодушно бьют в обе щеки крестьян и рабочих русских, – оставим интеллигенцию и буржуазию, – не признавая русского и признавая грузинское; когда на глазах живьем закапывают народ («600»), русские социалисты начинают говорить с достоинством, с чувством ответственности перед единственным, без чего быть нельзя, перед кровным, национальным!
Но почему же – грузинское признают, а русское ни во что не ставят на Западе?! Причин много: тут и корысть, и привычка считать Россию – общечеловеческим матерьяльцем. Тут и – психофизиология. «Проторенные», объезженные пути бывают не на русских дорогах только, когда сани сами сворачивают в ухаб: бывают и на европейских путях – привычные чувства и автоматические мысли. Наше космополитическое служение, наши безнациональные повадки, наши удивительные дела-слова, подвалы слов, насоривших порядком и в Европе, – сумели проложить в мозгах Запада «проторенные пути». Там отлагалось: им (нам) ненужна Россия; они кричали – «без аннексий и контрибуций!», «самоопределение народностей!», «приходите и володейте!»; пришли немцы – не бились, все всем пораздавали, со всеми лобызались; они – бессеребрянники, бесправники, бесгосударственники, на конгрессах, удавленные, они хрипели – «форпосты завоеваний пролетариата…» И потом – они имеют таких официальных представителей, что «их голоса не слышно там, где нужно и так как нужно»!
На Западе хорошо известны спустярукавство, рознь при однофронтовье, конец Колчака, «корниловское дело», когда сама судьба протягивала России руку человека казацкой крови, русского демократа, хотя бы даже – диктатора! Начетчикам идеологий куда важней «ортодоксия», чем сам народ.
Кажется, можно было бы убедиться, что «форма» недорога народу. Не пошел народ защищать республику. Ему, младенцу, важно было схватить, пусть – чужое. Он подрастал, но его сбили с роста, подшибли ноги, отшибли память и отемнили душу. И хоть теперь открываются глаза, и сердце томится болью, – все еще взглядывают на небо. Все еще держатся за «формы». Отсюда – нетерпимость, язвительные статьи, слова… Не затрудняются ставить на одну доску с… «кремлем» – писателей, говорящих сердцем и опытом духовным. Пишут о «крепкой спайке взаимного притяжения», о «порядке, который обеспечивал бы центростремительные, а не центробежные навыки населения»… Да, нужна «спайка». Но нужно сознать себя, прежде всего, не социалистами, республиканцами или монархистами, а – русскими!
Когда я говорил о «Душе Родины» и о «Путях мертвых и живых», я исходил не из политики и честолюбия: я шел от чуемой мною души народной. Народ я знаю. Дух слова-мысли его я знаю. Думы его я знаю. Революции я не делал, но я не порвал с народом. Как и большинство, я много перестрадал. Я ездил в далекую Сибирь за политическими каторжанами, и видел многое, – и понял, что именно таким и представлял я себе народ. Мне приходилось и говорить перед толпами, и с первых же дней я знал, что будет страшное: знал я народ, знал и деятелей, какими они будут. Отношение народа к большевизму мною давно показано: Е. Кускова, быть может, вспомнит и мою сказочку – «Панкрат и Мутный», – в ее газете, декабрь 17 года. Ей же я говорил в редакции: «Идет ужас… но на мужика нарежутся!» Она, как будто, и соглашалась… Нарезались, но не вплотную. Нарезались бы вплотную, если бы не «спутанность идеологий» у очень многих. Вплотную – впереди будет, и – неизбежно. Глаза открываются – у всех.
И вот, вглядываясь в народ отсюда, я говорю: не формы нужны народу! В народе, как бы он ни был дик, здоровое есть зерно, есть в нем – национальное, чувство спайки – и на своем, – есть и есть! Он хочет – и будет жить. Не «форма» ему нужна, а жизнь. «Форма» по жизни будет.
И о «цепях рабства» надо перестать. Кто всерьез верит, будто в годы перед войной все еще позванивали «цепи рабства»?! Позванивали они, по памяти, – и для разжигу – в речах и «гимнах». Эти «цепи» внушались, да. Повторял их народ – с усмешкой, как «пот и кровь». Это была уже бутафория. Одни повторяли ее, как «знамя», другие – пускали, как «подливку». Мы знаем по точным цифрам, что народ богател, учился, торговал, прибирал к рукам землю, производил с возрастающей быстротой, и рос. И все-таки – «цепи рабства»! Народ жил, и – по-своему – счастливо. Это Европа прекрасно знала. И точила зубы. Теперь – грызет. Цепи рабства! Это же – «проторенная дорожка», пустое словоизвержение, доселе еще звучащее. Как и другое: слава Богу, с монархией навсегда покончено! Как покончено, – не задумываются над этим. И было ли нужно народу – покончить так?! Птичье гнездо разорить, лучшей части народа, – жалко, а кончить бойней!.. И – навсегда! Слишком самоуверенно. Да, навсегда, если прикончили Россию. Но ей еще суждено быть, и будут формы, которые народ укажет. Но пусть народ, а не подсказчики за народ.
Да, необходима спайка. И если вы хотите народной воли, если душа болит, если ясно видно, как расправляются с Россией Макдональды, Вандервельды – прочие, если познали официальных представителей… – если вы с подлинной тоской вопрошаете: «где Россия?» – тогда путь открыт. Надо спаяться, надо понять друг друга, без укоров, без поминаний. Правда, пора и пора – забыть! Пора, наконец, поверить в родные чувства. Ведь у нас же ничего нет, если нет родины! Ведь за живой, за свой народ отвечаем!.. Много чистых и там, и там, разучившихся уважать и понимать друг друга. Надо новым стать совсем, найти истинное преображение. Там разберемся, если здесь найдемся. Мы должны найти общий язык и мысли, если понесем истинную, внепартийную, внеличную любовь к народу, к его духовным и бытовым навыкам, к его праву быть так, как он хочет. Воистину любящие народ должны, наконец, найти и общую дорогу.
(Русская газета. 1924. 1 июля. № 34. С. 2–3)
Совсем недавно мир с тревогой смотрел на возрастание русской силы. Рост просвещения, городов, промышленности. Высококультурные хозяйства, – хотя бы знаменитая полтавская «Карловка». Десятки образцовых экономий, откуда истекали на округу – отборные семена, приемы обработки, племенной скот, заработки. Склады орудий, железа, удобрений; агрономы, опытные поля, ссыпные пункты, мелиоративный кредит, школы, сельскохозяйственные общества, журналы… – все ширилось. По иным земствам завершался план всеобщего обучения. Колонии получали культуру. Глубже вскрывались недра. Исследование окраин дарило сокровищами бездонными…
Что произошло – мы знаем. За семь лет Россия обращена в дикое поле, в колонию для проходящих, на все вкусы, – от хищников до «благотворителей». Русский народ, тысячами глоток призывавшийся к братству без аннексий и контрибуций, еще не сознавший в себе национально-здоровое, втаскивается в ярмо с клеймами всех народов. Русские недра ныне доступны всем, у кого деньги и дерзость – шарить.
Концессии… Признающие рабовладельцев России мечтают о барышах. Это – белые нитки во всех переговорах. Ими хотят опутать русский народ, и этому делу помогают даже идеалисты. Благородные речи отзвучали. В соперничестве и спешке говорят прямо: выгодно! Нефть, хлеб, лес, сырье… – надо спешить, пока вход свободен: случится может, что скоро замки повесят! И все спешат. Колонизаторы приглядываются и входят…
Одним из первых, зоркий к пустынным далям, привычный к риску, пытавшийся водрузить свой флаг на полюсе, – Нансен. Пытливым глазом он усмотрел чудесно открывшееся – Дикое Поле, доселе неведомое географам. В голодный год он совершил экскурсию, присмотрелся и заарендовал, пока что, два изрядных, когда-то культурных имения: «Аркадию», под Саратовом, и другое – у Екатеринослава.
Он получил землю русских людей, быть может убитых его же контрагентами. Исследователь стран пустынных, когда-то восхищавший нас описаниями «вечной ночи», открыл выморочное русское добро, политое русской кровью. Путешественник и на сей раз мог бы прикрыться благородством: он является пионером, несет культуру дикому краю, научит дикарей земледелию, наконец – даст заработать населению, погибающему от голода. Эти концессии он получил не за громкое только имя, он не раз выражал громкое восхищение творцам «великого опыта», – и не ошибся целью. Без «опыта» вряд ли бы он открыл Дикое Поле и мог получить концессии. Без «опыта» население не нуждалось бы ни в его обучении, ни в его заботах: агрономы, школы, имения – учили и показывали наглядно; поля призывали золотом. Русские агрономы, техники и рабочие всегда находили приложение своим силам.
Теперь послушаем шведского инженера Седергрена, управляющего концессиями, что получил Нансен: это так поучительно («Руль», № 1131, 23 августа с.г.).
Он получил право работать своими машинами и орудиями – шведскими. Он получил привилегию ввозить их в Россию для концессий – беспошлинно. Его агрономы и монтеры, в числе пятидесяти, – шведы. Он слишком национален! Не из любви к голодному русскому народу взял он концессии. Русские агрономы и техники, умирающие с голоду на своей земле, ему не нужны. Впрочем, они могут пойти к нему – рабочими. От щедрых раздатчиков чужого предупредительно даны были Нансену семена в нужном количестве и исключительное право – полная свобода в эксплуатации всех угодий, в найме рабочих и проч. Он пользуется благоприятнейшими для плантатора условиями, когда русский рабочий доведен до отчаяния, когда свыше миллиона безработных, и рабочие руки можно иметь за плату во много раз меньшую, чем в Швеции, чем в былые года в тех же имениях. Великий путешественник и член европейских Лиг является в новой роли: плантатора, с русскими рабами.
Явление знаменательное для оценки хищнических устремлений на Россию. Уж если Нансен так поступает, почтенный и благородный Нансен, кому вручена была высокая миссия, – опекать эмиграцию, – чего же спрашивать с тех, у кого и на лбу выжжено: иду выгребать остатки:
«России никакой нет, а есть – Дикое Поле!»
Знаменательно и для нас, бедных чувством национального.
Нансен – националист; не забывает своего, шведского, и горд, что он, швед, учит Дикое Поле и… помогает.
Но… он не совсем доволен. И беспошлинно, и свобода, и семена получил, и на насиженное место сел, хоть, конечно, и порастрепанное, но окультуренное, не в степь Мургабскую… – и убыточно! Правда, это его управляющий говорит – убыточно. Но какой же арендатор станет торжествовать? А вдруг, после срока-то, и набавят, передадут другому?! Да и неудобно слишком торжествовать удачной эксплуатацией добра, оставшегося после ограбленного, выгнанного и, быть может, даже убитого русского человека. Неприлично все же…
Убыточно?.. Но почему же, даже при таких разлюли-малинных условиях, – убыточно?!.
Ответ имеется. И ответ знаменательный.
«Принудительно-низкие цены на зерно».
Было бы куда приятней по высоким ценам расторговаться, взять с чужого имения побольше. Кстати… какое бы словечко нашел в своем шведском словаре почтенный Нансен, если бы, скажем, выгнали его из его шведской мызы, наплевали бы на письменный стол в его кабинете, где писал он про свои подвиги, где северная сова на книжном шкафу посажена, а белый медведь в ногах валяется, – и вдруг такой же почтенный, хотя бы Амундсен, или друг человечества Макдональд взяли бы да и прикатили со своими машинами беспошлинными, стали бы на его шведах и шведках ездить и еще жаловаться: мало?!
«Слишком много у русских рабочих – гулевых дней!»
Нансен из Швеции своей видит: ленивые русские рабы, все гуляют! И грустно сердцу плантатора.
«Полнейшая дезорганизованность русских рабочих, склонных то и дело митинговать!»
Нансен хороший организатор, и вполне понятно, что «дезорганизованность» его режет. Да досадно. Пришел человек на чужую землю, привел своих инженеров и управителей, получил рабочую русскую скотинку… – а она в вопросах там разбирается: почему – Нансен, да почему шведы-немцы, да почему семена ему выдают и машины без пошлины, а мы и за сахарок, и за спички, и за петухов даже налог платим? а как же сказывали – что вся земля – народу, а тут какому-то путешественнику какие именья дадены?! своих господ повыгнали – перебили, а пришел хлюст какой-то и недоволен, что Десятую Пятницу гуляем?!.
Надо думать, что происходит «итальянская» забастовка. Шевелиться начинают мозги, и кричит рождающееся в ущемленности чувство национальное:
«Проданы-то за что?! Труд наш пойдет какому-то Нансену и шведам, которых русский царь Петр разбил, неподалеку, под Полтавой, которых недавно не было и слышно, а теперь покрикивают: „ходи веселей!“»
И вспоминается сладкий сон, – как здесь было, когда в школах учили, в больницах лечили, зарабатывали в уборку по три да по пяти в день на золото, когда ситец стоил пятиалтынный, фунт колбасы гривенник, бутылка водки три гривенника да еще ка-кой!..
«Крестьяне, разоренные большевизмом, без лошадей и орудий, с завистью и ненавистью глядят на привезенные Нансеном беспошлинные машины, а представители сельской власти и прочие, пользуясь этим чувством, разжигают ненависть к иностранцам… якобы грабящим русский народ».
Нежданно и неприятно это для Нансена. Он ждал, очевидно, совсем другого: признательности, покорности и… дохода? В пустынях Севера он привык иметь дело с покорными самоедами, с преданными собаками, которых питал рыбкой. Хоть и Дикое Поле, а до собачьей покорности еще не дошел народ. Что-то сильно поранено и болит в народе… И уж наверное открывается истина: иностранцы грабят, при пособничестве своих грабителей!
Из «экспедиции Нансена» вытекают важные следствия – и для нас и для «колонизаторов». Одно – несомненно положительное: в народе начинает пробуждаться национальное чувство, хоть и в грубо-элементарной форме, – но таков предметный, жестоко-грубый урок: грабеж нашего, русского достояния и эксплуатация русской силы, преданной на бесправие. Другое – жуткое: разжигание племенной вражды. Пружина будет натягиваться. Колонизация намечается, ширится – ненависть разливается, густеет. Сеется страшное, что придется пожать другим, вовсе, возможно, и неповинным. Но пусть не винят народ, если настанет страшное – суд народный. Идет по Дикому Полю молвь, вымаривают, продают чужим. Глаза открываются все шире, и с чувством оскорбленности за свое, родное, по крови близкое, нарастает ненависть и пожар. Места вымерших деревень и сел, всюду, где вымел голод; места, где чужаки выжимали пот-кровь, – целы, и память о них жива: и горе тем чужакам, кого захватит в этих местах пожаром – все выжжет. Дикое Поле начинает просыпаться.
Август 1924 г.
Ланды
(Русская газета. 1924. 31 авг. № 109. С. 2)
С большим интересом и волнением прочел я статью – исповедь Александра Туринцева, напечатанную «Днями» (5 сентября, № 556), «в качестве материала, характеризующего одно из современных настроений». Статья остро ставит вопрос об «отцах и детях» и, очевидно, попала в цель: и напечатавшая ее газета, и передовая статья парижской сейчас же отозвались и поставили диагнозы: 1 – «опустошенные души» и 2 – «реализм издерганных нервов». Согласное заключение – болезнь. Один из диагнозов («Дни») установил и причину «болезни»: «мечом войны и… огнем революции (курсив мой) создается, воистину, неудавшееся поколение – поколение опустошенных душ!»
Знаменательное признание одного из «завоеваний» революции!
Другой ограничивается – любимое словечко! – «нервами»: …«это вообще результат потрепанных нервов, не успевших прийти в порядок. Чем скорее произойдет выздоровление, тем лучше».
А если не произойдет?! Если и болезни-то никакой нет, а просто – ради приятности выдумана она имеющими склонность к врачеванию?! Мне представляется, что исповеданное А. Туринцевым, представителем нового поколения, есть результат войны и «огня революции», как следствия «насильственно подогнанной под „идеи жизни“», – собственные слова «больного и опустошенного», и он совсем не нуждается в диагнозах, а напротив: к кому-то вчиняет иск. Тон статьи его очень решительный и по-военному, сжатый, и содержание – отказ от былых руководителей; а представители этих руководителей, вместо ответа по существу, перевели разговор на медицину!
Я не возьму на себя смелости отмахиваться от фактов и неприятного для иного глаза проявления «болезни»: я люблю подлинники жизни и потому позволю себе в этом человеческом документе посильно разобраться, любовно понять истцов, и задуматься над явлением огромной важности, ибо в нем видится зарождение нового. Речь идет о коренных переоценках идолов и идеалов, о том новом мероприятии, на основах которого, возможно, будет отныне строиться не только наша, русская, жизнь, но, если переоценки будут распространяться шире, то и вообще – жизнь человечества. А признаки сего уже и наблюдаются.
Но должен оговориться. Я буду пользоваться не формальной только стороной иска, тем, что в статье-исповеди выражено обще и намеком, а попытаюсь вскрыть и самую душу иска, доскажу недосказанное и приведу некоторые иллюстрации и комментарии, по содержанию статьи-исповеди видя, что вовсе не лекарей добивается истец, а слушателей и судей.
И оговорюсь еще: тема огромная, и не в статье газетной надо бы ее разбирать, но, пока что, делаю лишь попытку направить обсуждение на путь общественности с пути врачебно-санитарного.
Прежние поколения, ответчики, – «отцы», более культурные, чем истцы – «дети», создавали идеалы, поклонялись им и стремились провести их в жизнь. Против идеалов истец, в сущности, и не возражает: они безвредны и даже интересны; но он бросает упрек в прекраснодушии, в самонадеянной и беспочвенной уверенности, что жизнь должна и способна эти идеалы принять, обвиняет в насильственном подгоне жизни под «идеи», за что и пришлось жестоко расплачиваться «детям», брошенным в «огонь революции», поставленным помимо их воли перед фактом опустошенности их жизни и – для многих миллионов – и перед «стенкой». Муки, выпавшие на долю молодому поколению, – вина «сентиментальных душ» и «маниловских сердец». «Отцы», смотревшие через розовые очки, не учли неподготовленности русской жизни к принятию идеалов, до сего дня в этих очках ходят и хотят оставаться руководителями, вместо подлинной жизни, видимой молодым глазом, подсовывая блестящую «витрину». Довольно очков и витрин. Новое поколение познало то, чего не снилось «мудрецам»! И теперь этим мудрецам не верит. Хочет искать – само. Да, новое поколение не культурники, а почвенники, и ничего обидного в такой кличке не видит, в розовое не облекается и не облекает. Они, новые, – трезвые реалисты, считаются с суровыми неумолимыми законами жизни и «какою мерою нам будут мерить, такой и мы отмерим щедро». «Не заботясь запятнать белоснежных риз, мы с насилием будем бороться не протестами, убеждениями, негодующими или добрыми словами, а кулаком или штыками… охраняя родину свою, не будем разглагольствовать о недопустимости смертной казни… ибо убедились, что за „гуманность“ иногда самим приходится расплачиваться „стенкой“».
Здесь нет отрицания идеалов; тут лишь трезвый учет внедрения идеалов. Не хотим быть головами и спинами, за счет которых «отцы» попробовали провести идеалы в жизнь, гладко рассчитав в кабинетах. Мы будем руководствоваться «реальным соотношением сил», как привыкли на фронте. Братство людей? Познали. Самоопределение национальностей? Познали. Во имя трудового народа? Очень познали. Родина во прахе, народы самоопределились и наплевали на «самоопределителя» и ненавидят еще больше. Трудовой народ «любовью» доведен до невообразимого «счастья». «Счастье» досталось негодяям. Бу-дет! Осуществление «идеалов» оказалось пустопорожним и сплошным истязанием для «детей». Достаточно.
Какая же тут болезнь?! Истец мог бы прибавить горшее: – Сыпались ловко нацепленные слова, диалектика, медь звенящая… а дела… – кровь, грязь и муки. Мы верили многим из вас, людям большой культуры, с высокими, чтимыми всеми, идеалами. Вы нас вели и нас же предали. Почтенные – Кони, Тимирязев, Горький, проф. Котляревский, академ. Котляревский, академ. Ольденбург, профессора, многие-многие… – на кого они променяли нас, новое поколение культуры русской?! Да, много и из них мучеников, но для нас, столько на себе вынесших, измена хотя бы группы служителей культуры и идеалов – удар по идеалам. Мы болезненно чутки, и это – удар в душу. Да, в вас мы перестаем верить. Не раз мы были свидетелями, как виднейшие люди меняли свою веру, свои политические идеалы, тактику и ориентацию.
Вы шатки и, как авгуры, принимаете вид, что истина вам известна. Вы – просто руководить хотите, вы – слишком горды и самолюбивы, непогрешимы. Мы знаем, что мы не на высоте культуры, но мы получили закалку опытом – и только своему опыту верить будем. И если разлетятся ваши идеалы – нам не больно: истерзаны мы за ваши идеалы! У нас все отнято. Ни личной жизни, ни родины. Нервы?! Кто «опустошил» нас?! Мы слышали, как ваши партии, провозглашавшие высокие лозунги, во имя человечества, кончали людоедством, избиением миллионов, нас, молодых, подлой травлей, ограблением души народа. Теперь подчеркиваете готовность нашу силой бороться против насилия?! А кто создавал гнуснейший террор?! Положил начало?! Молодое ли поколение?! А кто, не отдавая мизинца своего на жертву, в тиши кабинетов, потирал руки, что «ловко ухлопали» и теперь близится «заря», вот-вот поставим идеалы на пьедесталы?! А теперь пугаетесь нашей одичалости, что мы готовы «отмерить щедро той мерой, какой и нам будут мерить»?! Повидали. Славные террористы, благословлявшие молодежь убивать «врагов народа», самоуслажденно писавшие книжки с высокими словами, пошли продавать душу свою и «идеалы» убийцам «любимого» народа! Витрина, витрина! Вы отравили всякую в нас веру, мы будем добывать ее сами, искать сами! Мечтами о «сверхчеловеке» поили нас, эстетством, мистикой, – рафинированные души?! А взяли вы, рафинированные, оружие, чтобы защитить ваши попираемые идеалы?! Своею грудью, своею жертвой, чтобы примером показать любимому народу, что ценнейшее защищаете, защитили вы ваше Учредительное Собрание?! Мы отдавали себя за наше. Называя нас «опустошенными душами», не совали вы нам палки, когда мы отдавали жизнь, чтобы отстоять родину, сокровищницу и наших и ваших идеалов?! Ведь на чужое поле, чтобы осуществлять идеалы, ни нас, ни вас не пустят! И не вы ли положили начало той реки крови, что и до сего дня льется?! А теперь – «опустошенные души»?! Кто опустошил нас?! Теперь начинаете признавать «героическое и жертвенное» и в белом движении, задним числом, когда надо проложить дорожку в наши «опустошенные» и нервно-потрепанные души?! Нет, нам, больным, с вами не по пути: слишком уж вы здоровы! У нас иные глаза теперь, новые. Да, «мещанское счастье» мы не осудим, ибо мы не знали никакого счастья. Вы прожили блестящую жизнь и имели свое «счастье», хотя бы размышляя на досуге по кабинетам и пышно говоря речь-речи в парламенте, а мы, кроме строя, огня, крови и гонений, – ничего не получили от жизни. Да, теперь мы будем делать каждый свои биографии, веря, что жизнь найдет и создаст общую биографию-историю в результате соотношения сил реальных, не станем возноситься к далеким вершинам будущего. Вы, строители Сольнесы, послали нас подпирать вашу башню, и мы сброшены ураганом, силу которого не учли ваши культурно-чуткие барометры. У нас теперь наш барометр, когда болят наши раны, наш барометр – предсмертные стоны родных и братьев, – они и до сего дня в ушах и душах наших стоят непроходимо, а вы и до сего дня глухи!
– В огне и буре познали мы наших руководителей! Их сердце билось однозвучно с нашим, они показывали пример жертвой. Не вы ли их у нас отняли?! Не вы ли или вам близкие?! У нас был Духонин, не покинувший своего поста до смерти. У нас был Каледин, – застрелился, не пережив горя и ожидаемого позора. У нас был сын народа, славный Корнилов, на посту павший, – не вы ли затравили его, схватили в тюрьму, называли изменником?! У нас был отважный Колчак, преданный на мучения… кем?! Всем мы памятники поставим, когда настанет время, ибо есть у нас наши идеалы. У нас были миллионы друзей и братьев, – одногодки наши, – преданных подгонкою жизни под ваши идеи-идеалы! И теперь все же мы – не одиноки. С нами – вечная память павших. С нами, у нас – «отцы», понявшие наши муки и наши боли, право наше понявшие. Они – наши друзья и товарищи наши старшие, ибо они показали мужество честно сказать о былых ошибках. Они нашли новые пути, нам близкие. Они передадут нам свой великий культурный опыт, – все те, у кого много сердца. Вы говорите – «опустошенные души»?! Огнем революции вашей опустошенные? Признали?! Или – нечаянная обмолвка?.. Когда же, наконец, кончите вы с обмолвками?! Впрочем, вы так много говорили… Нам «потрепали нервы»? Да, конечно. Вы это прекрасно знаете. Но как бы заговорили вы, если бы нам поменяться судьбами! У нас нервы ничем не тронуты, и потому-то нам с вами не по дороге. Наши нервы привыкли далеко, глубоко слышать, а вы – нечутки. Чутких людей мы знаем и пойдем с ними и не пойдем с вами повторять опыт опустошающего огня. Мы не отвергаем ваших идеалов – многие из них и наши! – но отныне, посильно, мы не позволим вам проводить их в жизнь… нашими головами! Да, у нас есть и идеалы. И первый наш идеал Родина, Россия. Ее мы хотим, ибо без нее – нельзя. Нельзя иначе! Вам нужно объяснений и программы, почему «иначе нельзя»? Вам непонятно это? Нам понятно, потому что мы – чувствуем и – немногословны. Откуда вы знаете, что нет у нас идеального образа нашей родины? и как вы можете называть наше «иначе нельзя» – «кошачьей привычкой к месту»? Вы и тут не перестаете швыряться оскорблениями! Вам ли учить нас любви к родине, которую вы, вы, вы отнимали у нас, вырывая пропасть между нами и народом, натравливая на нас темные души, выдавая себе лишь патент спасителей; которую вы развеяли и оставили, не легши за нее грудью?! Не кошачья привычка – родина, а могила наших отцов и братьев, могила нашего славного прошлого, колыбель-могила всех русских и всечеловеческих идеалов, найденных и хранимых теми, кого мы чтим, кого и вы чтите. Родина – колыбель-могила похороненных надежд наших и ваших.
– Наш язык груб, слово наше не заострено диалектикой. Мы дети войны и мятежа, с надорванной грудью. Кровью своей отыскиваем мы наше. Чтобы не предавать своего, что теперь в нас рождается и бьется, мы будем учитывать реальное соотношение сил и будем не словами бороться только – мы увидали, как вы боролись и что из этого вышло! – а будем мерить мерой соответственной, и отмерим щедро. Мы не будем уговаривать, ибо мы слышали, как уговаривали, и что из этого для нас вышло. Уговаривавшие и по сей день говорят обильно, а мы косноязычны, да наших голосов, рассеянных по всему свету и под землей, и неслышно. Да, здесь мы «несем возмездие». Вам это непонятно? Вы ставите знак вопроса? Да, возмездие – за ваше прекраснодушие, за излишний досуг изучения жизни по кабинетам, за нашу невиновность! За «отцов» долги уплачивают «дети». Мы с лихвой уплатили долг, с ростовщическими процентами. Теперь сами должны повести хозяйство. Ваши слова – патриотизм, демократизм, – мы сделаем нашими, вольем в них новое содержание. И главное – родину нашу мы понимаем и принимаем кровью! И, закалив мужество, мы принимаем жизнь смело такою, как ни тяжка она, как ни грязна и ни жестока. Ужасами не испугать нас. Это вы, не готовые к ужасам, потеряли голову и погубили нас. Мы найдем новых вождей, которые, укрепляя в нас наши идеалы, будут с нами бороться бесстрашно рядом. И вам уже не удастся смутить нас диалектически-тонко поставленными вопросами. Мы не признаем слов. Знаем одно: без родины ни вы, ни мы идеалов осуществлять не можем, а смотреть со сторонки, как осуществляют другие, – занятие праздное.
Поэтому-то мы и национальны. Ибо хотим строить. Иначе мы – без дела. Мы – волевые и мы – хотим! Вы привыкли на любом месте довольствоваться рассуждениями, говорить и говорить, спорить и спорить, как говорили и спорили годы-годы. Мы хотим у себя жить и делать. Да, потому мы национальны. И будем – время придет – строить. И если ошибемся – заплатим сами, и без высоких слов. Да, мы – новые. Мы крещены в иную веру, – не водой, а огнем и кровью. Мы уже побеждаем, ибо делами нашей жизни мы заставили и вас, наконец, признать нашу «жертвенность и готовность к подвигу». Признаете и другое. Не признаете – нам не важно. Но строить, без нашего контроля, не позволим. А культурой вашей, знанием вашим всегда готовы воспользоваться – для нашего. Если поймете нас – будем вместе. Долг уплачен. Прежнее мы забудем. Выше и вас и нас – одно: родина, ей много нужно.
Вот что сказал или хотел бы сказать, представляется мне, Александр Туринцев. Пусть он – я его не знаю – извинит меня, если я принял смелость его дополнить. Но сделал я это, как слушатель и судья по иску. И сам я никогда не прочь отвечать по иску, если и на мне есть доля какой вины.
Здесь, в этой исповеди-статье Туринцева, – новое исповедание веры, новое мироотношение, – иначе и быть не может. В огне войны и революции должно было многое сгореть, отжечься и отлиться. Или «отцы», вера которых в движение обновления – краеугольный камень их сущности, так самодовольно-самолюбивы, что лишь за собой признают право на эволюцию, как и на… революцию?! Тут подлинная революция склада русской души, новая поросль от корней родины. Не пациенты санатория для нервно-больных, куда хотят приписать сами страдающие навязчивыми идеями, а огнем опаленные и закаленные пионеры воистину новой жизни.
11 сентября 1924 г.
Ланды
(Русская газета. 1924. 19 сент. № 125. С. 2–3)
Каждый год, в день Святителя Николая, 9/22 мая, Главное Правление Зарубежного Союза Русских Военных Инвалидов обращается к русским людям с призывом о помощи самым обездоленным из нас, хранителям русской славы и русской чести. Нужно ли напоминать и ныне о нашем долге, о страданиях, о безысходной нужде? Совершающиеся в мире, свидетелями и участниками чего являемся мы все, говорит нам неизмеримо ярче и наставительней, чем слово. Мы являемся ныне участниками, по слову поэта, «роковых минут» мира, но не на пир призваны, не в сонм «всеблагих» пить из чаши бессмертия, а – это мы ясно чувствуем – призваны со всем миром как бы на Суд, ибо свершающееся в мире переносит нас из привычной обыденщины в надмирность, в вечность, – так велики события, так невнятны для наших чувств неисследимые их последствия. Чуткость-проникновенность наша внушает нам, что мы как бы призваны к ответу: в грозные минуты жизни каждый должен быть готовым к ответу. В такие минуты слова бесцельны: их место заступают дела, пересмотр, отчет перед своей совестью. События ставят всех как бы перед лицом Судьбы. Русские люди это понимают, чуткостью своей, слышат. В такие минуты совесть особенно тревожна, требует властно, – повелевает. Мы знаем это, мы видим это. В эти дни, дни Страстной недели и Св. Пасхи – наши храмы были переполнены; давно не бывавшие у исповеди – каялись и необычно щедро русская душа, при всей нашей бедности, отзывалась на доброе. В такие минуты душа выпрямляется, готовится: не надо увещаний, слов: совесть повелевает неуклонно, – воображение, пробужденное совестью, ставит перед глазами чуткий символ страдания русского – измученного жизнью, забытого миром – увечного воина, – инвалида. Нужно ли взывать о помощи, будить совесть?
Да ведь этот образ нашего страдания, нашего одиночества, нашей забытости – никогда не закрывающаяся рана! Какие еще слова нужны, когда неутолимая боль в нас, когда мы все стоим перед лицом Судьбы, когда, быть может, уже некоторые из нас уже призваны к ответу?! Ответим же твердо и прямо голосу нашей совести.
(Предположительно: Русский инвалид. 1925. 22 мая.
Вариант – Парижский вестник. 1942. 2 авг. № 8. С. 4)
О себе сказать затрудняюсь. О русской литературе за границей? Нельзя говорить, что у зарубежных писателей «все в прошлом», что связь с родной жизнью утрачена и источник их сил пропал. Писатели работают. Суть их творчества – Россия, родное. Душевная ткань их давно образовалась, ткань эта – русская, жива доселе, и характер работы – в соответствии с этой тканью. Но ужас и мерзость последних лет, разгром России и русского духовного мира потрясли эту ткань; у иных смяли, у иных прорвали. Понятно, что работа по этой ткани, когда-то цельной, не может не измениться. И для вдумчивого обозревателя должно быть ясно, какие и у кого из писателей произошли изменения в тонах и сущности их работы. Подлинному писателю невозможно не чувствовать потрясений, не слышать вздрагиваний и разрушений своей духовной ткани. И теперь он дальше, чем когда-то от устремления в чистое искусство. Было бы поучительно видеть Пушкина, Достоевского, Гоголя, Тургенева лицом к лицу с такою-то вот Россией, лишенной даже своего имени. Как бы они заговорили! А когда-то даже светлый Пушкин отзывался страстно – и за Россию! – при совсем не острых политических испытаниях. Отныне – Россия и все родное наше еще крепче, великою болью связаны с творчеством русского писателя. Боли умудряют душу, и я верю, что русское творчество, углубленное, обостренное пережитым, даст высокие по душевному напряжению и глубокие по содержанию работы. Мы – в разгроме, не высвободилась душа, и говорить, что писатели зарубежные – «бывшие», несправедливо, близоруко. Надо помнить, что большие произведения вынашиваются годами, а мы здесь еще недавно. Надо помнить и то еще, что, утратив временно Россию, мы вошли в Европу. Нас узнают, и мы узнаем многое, и многое можем черпать. Итоги подводить рано.
Трудней положение молодых писателей за границей. Для них – оторванность от родины, от родной речи, от запахов и звуков русских – огромная утрата. Да и условия работы тяжки.
О писателях в России? Я мало знаком с их книгами, отталкивает меня дикое начертание, убивающее образ. Отталкивает и грубость. Есть дарования, но условия выработки там тяжки. Творчеству поставлены всяческие препоны. И вполне понятны и узость, и обмеление, и нарочитость, которые видишь и слышишь в той литературе.
Огрубевший быт, животность, серость – особенно чувствуются, претит от них. Сдавленные колодками литераторы отводят душу в иной свободе, незапретной, в терпком изображении дурной плоти, и словесная дерзость писания, отсутствие чувства меры до похабства – буерачность речи, во мне вызывают отвращение. Это не «кровь играет», а отсутствие чистой крови, свободного дыхания. Погоня за народным говором, нарочитый провинциализм языка, нечуяние его духа, как будто пишут нерусские. При всех недостатках тамошняя литература имеет известное значение – карикатуры на искореженность русской жизни.
(Своими путями. 1925. № 8–9. С. 9)
Многоуважаемый Александр Иванович, Задушевно приветствую Вас с двадцатипятилетием Вашей горячей, честной и неутомимой работы русского журналиста-патриота. Создание Вами в Париже русской газеты, пробившей себе дорогу к русскому читателю, указавшей в общем основные цели-вехи, к коим должна стремиться русская сила, живущая невольно за рубежом России, – создание это обязано Вашей удивительной энергии, Вашей вере в русскую силу, в живую русскую волю.
Будьте здоровы, бодры, неустанны. Жму душевно Вам руку из далекого Капбретона.
(Русское время. 1925. 4 нояб. № 123. С. 3)
«Собирают ли с терновника виноград или с репейника смоквы?»
Время безбожное и бесчеловечное, во всех смыслах: от иконоборчества до презрения к человеку, несмотря на пышные вывески. Но – стыда ли еще остатки или привычка к костюму, – что-то не позволяет оголиться. Еще не вычеркнуты законы о святотатстве и кощунстве. Святой Чаши, конечно, не признают, но из каких-то соображений за плевок в Чашу, пожалуй, покарают. Двуличие или – как угодно… – но чего-то еще стесняются. И вдруг, прорвутся и выкинут такое, что… Всемирно, национально выкинут, – и никакие «лиги» не воспрепятствуют. Ибо нет еще Лиги «защиты святого в человеке». Выкинут – и, на оценку честных людей, одним-то жестом все свое гордое зачеркнут, одной-то каплей всю свою светлоту измажут.
Помнится мне из детства: был у нас во дворе негодяй, Ленькой звали, – у бабушки жил-кормился. Выла от него старуха. Какие только гадости ни выкидывал. То, вперед похлебавши, во щи ей давленого клопа пустит, то лестовку псу на морду накрутит, а раз, помню, в лампадку, фотогену налил. Зажгла бабушка лампадку, – пламя до потолка, насилу потушили. Всем двором Леньку драли, сапожник шпандырь принес, не выбили из него беса: попал Ленька на Хитров рынок. Но дальше лампадки не осилил. Подучал его студент ветеринарный: – «стащи-ка ты у бабки икону самую чтимую, в лучину на самовар пусти, а потом и скажешь – чуда-то вон не вышло! – а бабка Бога-то с чайком выпьет!» – но Ленька не одолел, страшился.
В наше время «Леньки» страшиться перестали, ходят не в обносках, а во фраках и лаковых штиблетах, и не лупоглазые вовсе Леньки, а самые ясноглазые и «европейцы»! Есть и такие, что гордо именуют себя миссионерами культуры, оплотом европейским – от Востока. Странная эта вещь – свобода! Оглушает. Только-только успели самоопределиться, облечься в государственную форму самой последней марки, – схватились за удавку. Всем давимым это хорошо известно. Народные меньшинства – школу, язык, церковь – дави удавкой! Игра в великодержавность или – раба повадка? Меня давили-я теперь в кулаки махаю! «Младая кровь играет»? Неблагородно, некультурно, но могут и исправиться, пожалуй: вино проспится – и все забудут.
Но есть жесты, какие исправить невозможно, как нельзя вернуть девства. Бывают акты, вскрывающие такой гнойничок духа, что как ни душись – гнилье доносит. И все благородное – насмарку. Бывает это в жизни людей, бывает и с народом. Вдруг проявит такое и так динамитно-звучно, что века протекут, а в истории акт остался – для честных людей и благородных наций.
Вот уже другой год мир телеграфно оповещают, как в Варшаве глумятся над православным собором, русским: ломают, взрывают, распыляют. И собор – уже не Дом Божий, где предносилась Св. Чаша, а образ угнетения народа! И его – таранят. Все забыто: Христово Слово, великие идеалы, божеское в человеке, святыни человека. Другой год таранят всенародно.
Редкое зрелище – на всю христианскую Европу.
Ломали – не сломали. Динамитом рвали – не взорвали. Особенные машины заказали – тараны святотатства и кощунства. Не растаранили. Мину взорвали – не сорвали: стоят стены. Позор длится. Теперь решили: «стрижиные гнезда» пробуравить, заложить дробящие патроны – рвать кусками. Долго еще читать будем, как нация себя динамитно аттестует.
И уже сокрушения читаем. Сознали, что нельзя так… грубо. Глумиться над святыней? Нет: действовать так небрежно, взрывать вслепую. «Уники» взорвали! Четыре колонны из оникса, неповторимых. Конечно, неповторимых. Только России по силе было: создать неповторимые колонны, привезти из Америки в Варшаву. Как неповторима созданная арабами «Альгамбра». Но ее не растаранили испанцы.
Не хватит силы у гордого народа. Хватило на кощунство, на тараны. Не хватит – на колонны. Надо было чуть поосторожней. Продать колонны – и все бы тараны окупились, и казне осталось. Так и пишут. Ихние газеты пишут. Практично, мудро. Но… в азарте, конечно, проглядели: себе в убыток. Но… творчество молодого государства, неопытность, горячность…
Что уж тут говорить много? Без нас сказали: тараны, взрывы. Глухие не услышат. Но вот что добавить надо.
В азарте мести – запоздалой мести – все забыто. Забыто, что та Россия развеяна по свету, лежит в могиле. Но грохот таранов слышит. Забыто, что светлые ее силы, что всегда стояли за освобождение народов, разметены по свету, но взрывы слышат. Забыто, что разбросаны по свету дети и внуки тех, что лет шестьдесят тому боролись в рядах восставших. И эти слышат. Забыты сотни тысяч русской молодежи, павшей за освобождение народов. Кости их тлеют близко, кости слышат! Все, все забыто. И вот когда лучшее русское, потерявшее родину, ищет по свету Бога, жмется к святому камню, ищет следов России, перед его глазами христиане – братья громят Дом Божий; таранят стены, стирают во прах святыню. И сокрушаются, что не продали колонны. Но можно продать кусками, пустить на вазы!..
Так вот, это. Это уже плевок в Св. Чашу. И сделано всемирно. Это тот самый жест, что вычеркивает все святое, – начало новоселья! Жест благородный, гордый? молитва к Небу?
Сердце народа знает: не будет счастья. Не благословением в жизнь вступили, а кощунством, плевком в Бога. Но есть Правда, живущая в сердце человека:
«Мне отмщение – и Аз воздам!»
Не будет счастья.
Ноябрь. 1925 г.
Париж
(Возрождение. 1925. 25 нояб. № 176. С. 2)
Недавно мне пришлось услышать о наших инвалидах. Что они живы – это лишь случайность. Есть горсть людей, в которых бьется сердце, и эти люди собирают, просят. Но они бессильны: 5000 инвалидов! – безногих и безруких, ослепленных, отравленных, страдающих от ран, от голода, от бесприютства, безразличья. Мимо них проходят, не замечают. Разве их увидишь! Боль и горе жмутся по щелям. Разве услышишь со снеговых высот, на Шипке? из лесных ущелий Вышеграда? с малярийных местечек Греции? Да где их нет?! В Германии – в сквозных бараках, на православном кладбище Берлина, в Польше, в Турции, во Франции… Нужда во всем: от обуви, рубахи, хлеба, – до ноги, руки, лекарства. Не говоря о ласке, о состраданье. Эти потеряли все. Осталось одно – сознание, что за Россию это.
Можно ли их забыть?
Но есть, кто ничего не помнит. Богатые союзники – забыли. Победнее – кое-что дают.
Но мы-то забывать не смеем. Мы не смеем ждать, что кто-то даст, прикроет раны. Эти раны – наши. Каждый обязан помнить, на стене повесить приказ себе: не забывать о ранах! Многое забыто в жизни. Те – забыть не могут, что их забыли: их раны и увечья кричат бессрочно. Их одинокость, бездомность – всегда при них, итог служения за Россию. С 14 года бились. Наш долг сказать им: помним, вы – при нас!
В Париже 50 увечных, а мы не можем сделать им протезов, дать угла! Разве не позорно видеть старика, зимой, который дремлет где-нибудь в метро на лавке или в столовке, головою в руки, – коротая день? Его ночлежка Армии Спасения впускает к ночи, и старик уходит с 7 утра – бродить. И это – генерал. Ну, а не генералы?! Куча просьб, молений: дайте ногу!
Средств нет.
Сейчас идет работа по устройству «Дня помощи» – русским инвалидам, всюду. Этот день придет, и мы ответим. Это – в мае. Сейчас зима. Подходит Рождество. В эти дни душа особенно тоскует. В эти дни сиротство, заброшенность, – ужасны. Вспомнят: был когда-то Праздник… Теперь – без крова, безо всего, чужбина, раны. В эти дни особенно ценима ласка, братское участие, отклик: помним, связь не порвалась! найдем и на высотах Шипки, и в болотах!
Все мы должны исполнить долг, за родину. Она не может – мы ее заменим. Обязаны. Этот долг нашей чести, русской чести: да не покажут пальцем – «вот, своих забыли»! Тут ни политики, ни расхождений. Тут – во имя той России, какую мы когда-нибудь найдем, России – нашей колыбели и могилы. Ею мы связаны, и звенья связи – наши инвалиды. Надо отозваться горячо и сколько в силах. Себя урезать! Этим мы станем крепче и бодрее.
В память всего, утраченного нами, дорогого; в надежде обрести Россию; во имя чести, – отзовитесь! Если не растеряли сердца, если мы не камни, если еще мы русские и помним наше, – мы отзовемся, не можем не отозваться братьям. Бога найдем в душе, Рожденного, и будем возрождаться – во имя возрождения России.
Вспомним же несчастнейших из всех несчастных русских без России. Вспомним без промедления, сейчас же. Забыть – преступно.
Париж
28 декабря 1925 г.
(Возрождение. 1925. 29 дек. № 210. С. 2;
Дни. 1925. 29 дек. № 890. С. 2;
Последние новости. 1925. 30 дек. № 174. С. 2)
Самым крупным достижением в русской художественной литературе за 1925 год считаю роман Ив. Бунина – Митина любовь.
(Возрождение. 1926. 1 янв. № 213. С. 3)
1) Освобождение России.
2) Эмиграция должна понять основную задачу: найти Россию, а не спорить о том, какой должна быть Россия.
Частное пожелание: ввиду невозможности для широких слоев эмиграции приобретать книги, надо бы организовать издательство дешевых книжек, «маленькой библиотеки». Было бы полезно и для писателей.
(Возрождение. 1926. 1 янв. № 213. С. 3)
1) Какие произведения закончены Вами в истекшем 1925 году?
2) Какие Ваши произведения остались незаконченными на 1926 год и над чем предполагаете работать в предстоящем году?
3) Какие Ваши произведения были напечатаны в русской зарубежной печати в 1925 году и где?
4) Какие из Ваших произведений были переведены на иностранные языки и на какие?
5) Какие произведения русской зарубежной беллетристики, появившиеся в 1925 году, по Вашему мнению, являются наиболее ценными?
1) «Каменный век», повесть. Очерки «Сидя на берегу» – 7 очерков и 9 рассказов. Из них еще не появились в печати: 1) «В ударном порядке», 2) «Въезд в Париж».
2) «Иностранец», повесть. «Наследство», повесть. «Кошкин дом» и «Спас Черный». Их и буду работать в свободное время.
3) «Про одну старуху», «Каменный век», «На пеньках» – («Совр. записки», кн. 23, 25, 26). «Песня» – журнал «Перезвоны»; «Сидя на берегу», семь очерков (газета «Возрождение»). «Сила» и «Две весны» – газета «Сегодня». «Весенний плеск» – журнал «Иллюстрированная Россия». «Душный день», «Письмо молодого казака» и «Чудесный билет» – газеты «Русская газета» и «Русское время». «Сахарное яичко», газета «Родная земля».
4) «Человек из ресторана»: на французский, на немецкий (выходит), на испанский (в 2-х изд.), на чешский (в 2-х изд.), на шведский яз. (выходит на днях). «Неупиваемая Чаша» – на чешский, на немецкий (выходит), на шведский (выходит), на английский (выходит), на французский (выходит)! «Солнце мертвых» – на немецкий (изд. Фишер), на французский (I–VII гл. Меркюр де Франс), на английский (выходит), на чешский (переводится). «Это было» – на английский (Логум), на французский (Ревю де Женев). «Чужой крови» – на французский (Эроп). «Птицы» – на немецкий. «В усадьбе» – на немецкий. «Песня» – на немецкий. «Забавное приключение» – на хорватский.
5) Ив. Бунина: «Митина любовь», «Цикады», «Нотр Дам де ля Гала»; Бор. Зайцева – «Алексей Божий Человек».
1) Возрождение. 1926. 11 янв. № 223. С. 3.
2) Возрождение. 1926. 18 янв. № 230. С. 3.
3) Возрождение. 1926. 4 февр. № 247. С. 4.
4) Возрождение. 1926. 18 февр. № 261. С. 4.
5) Возрождение. 1926. 4 марта. № 275. С. 4.
Судя по яви и снам, многого ожидать можно.
В Европе:
1. Установление диктатуры в великом государстве и отъезд отболтавшихся политиков на теплые воды.
2. Приезд свежих политиков в другое великое государство и отъезд изболтавшихся.
3. Коренная реформа правописания в Англии. Уничтожение «th» как непреодолимого для иностранцев.
В С.С.С.Р.:
1. Новая плеяда великих писателей.
2. Опыт изъятия глаголов и имен существительных (могут подразумеваться!) и внезапное появление на горизонте буквы
3. Тайное рождение знаменитого принца.
4. Ранние оттепели и грозы – к урожаю.
5. Отъезды и приезды.
1 января 1926 г.
Париж
(Возрождение. 1926. 13 янв. № 225. С. 3)
Праздник Московского университета, праздник родной культуры – прекрасная Татьяна. В этот день ученая Москва гуляла, шумела, пела.
«Gaudeamus» разливался, спотыкался. Спорили, дрались и обнимались, и всех сливало светлое – вперед! В этот день свежели, молодели чувства; устраивали смотр заветы, идеалы. Светлый лик Татьяны – оживлял.
Вспомним этот день, как славу. Русская культура, от Татьяны, от недр Московского университета, – встала прочно, прошла по свету, и мы по праву можем говорить: нас знают. Мы внесли. Мы – дали.
Правда, мы растеряли много дорогого. Но будем верить: мы не потеряли веры. Русская культура – культура веры в человека, в прекрасное, что в человеке есть – от Бога. Это – с нами. Оно – в культуре духа, сердца. Это сохраним и пронесем. Вернем России. Все будем верить, что настанет день, и мы споем «Gaudeamus».
Здесь мы не одиноки. На европейской почве культура наша не заглохнет. Но там, в России, где-то, – меркнет свет, Татьяна-мученица наша гаснет, хлеб духовный – на исходе. Для многих на исходе и хлеб насущный. День Татьяны мы встретили светлым сердцем, во имя их.
Московское Землячество устраивает в воскресенье Татьянин вечер. Споем «Gaudeamus», принесем Великомученице нашей, все, кто может, – привет и помощь. Не забудем:
Воскресенье, 24-го – Salon Victor Hugo (46 – bis) rue S-t. Didier в 9 ч. веч. в помощь нуждающихся интеллигентов – москвичей, – Grand Concert, Cabaret et Bal, блестящего состава.
Привет Татьяне!
Питомец Московского университета
Ив. Шмелев
Париж
(Возрождение. 1926. 23 янв. № 235. С. 3)
В письме, напечатанном во многих газетах и подписанном г. председателем собрания Объединения общественных организаций в Королевстве С.Х.С. В. Н. Челищевым, сделана ссылка на «верную мысль Ив. Шмелева», говорившего в новогодней анкете «Возрождения» – «о необходимости искать новую Россию, а не идти к ней с отжившими партийными программами, к каковому исканию призывает ныне и Объединение…» (курсив мой).
Заявляю, что мои слова совершенно неправильно переданы г. В. Н. Челищевым.
1) Я не говорил, что надо искать «новую» Россию, я сказал: «эмиграция должна понять основную задачу: „найти Россию“».
2) Я сказал: «не спорить о том, какой должна быть Россия». Нет, следовательно, в моих словах ни слова – «новую», ни – «отживших партийных программ». Это уже собственные слова г. В. Н. Челищева, для чего-то приписанные мне. В разъяснение считаю полезным добавить, что во всем, что творится вокруг Зарубежного съезда, как раз и вижу – 1) нежелание найти именно Россию, а как раз желание искать какую-то свою Россию, т. е. никакую, и – 2) желание спорить о том, какой должна быть Россия, т. е. упорное желание идти к ней со всякими партийными программами.
Прошу все газеты, напечатавшие письмо В. Н. Челищева с не сказанными мною словами, напечатать это мое заявление-протест, иначе я буду лишен возможности оградить себя от искажения моих слов.
Париж.
2 февраля 1926 г.
(Возрождение. 1926. 4 февр. № 247. С. 5)
Как я проведу лето, спрашиваете? Затрудняюсь ответить: кто может знать будущее! Предполагаю работать, а там что Бог даст. Цветы пока сажаю.
(Последние новости. 1926. 31 мая. № 1895. С. 3)
Сердечно приветствую Вас и всю редакцию по поводу годовщины. Да будет «Возрождение» крепким и плодотворным под Вашим водительством.
(Возрождение. 1926. 8 июня. № 371. С. 3)
Хорошее слово – помочь, глубокое по смыслу: работа миром, работа не за плату. Веселая общая работа – за ласковое слово, за угощение, для доброго соседа. Праздничная работа, будто – и для души. Тут уж не до расчетов, а все, как один, кипят. Тут уже творчество, и потому – спорая работа.
Тот, кто видел в России, – не забудет. Все – ретивы, пьяны с азарту. Последние лентяи показывают себя, творят чудеса ловкости и силы. Необозримые луга – пойма – работы на неделю! – скашиваются, как чудом, за день! И надо всем – смех и песни.
Помочь – это порыв души, выход – вынос из затруднения, под – песни!
На такую помочь сзывает русское «Возрождение»: безработным!
И вот русские славные артисты, певцы, музыканты, танцоры, писатели… – откликнулись, и спешат, и ждут показать себя. Накрыты столы, настряпано и прислано угощение, как никогда. И песни, и пляски будут, и всякое веселье! Дело за всеми нами – прийти на веселую работу, на ласковое слово. Хозяин – русские безработные. Они в стороне и… смотрят. За них выступает – «Возрождение».
Помните все, у кого не пропала память: в субботу, 12 марта, в 9 час. вечера – и до утра! – помочь!
Salon Victor Hugo 46-bis, rue St. Didier.
Русские артисты – русским безработным – «Возрождение».
(Возрождение. 1927. 11 марта. № 647. С. 2)
Вечная память павшим в Китае русским героям.
Было время, когда жертва жизнью во имя Добра и Правды считалась героизмом. Человечество хранит память о доблести и жертвенности – «во имя». Памятники сему стоят по всему миру. Крестовые Походы. Борьба «за свободу», увлекавшая красотой цели очень многих, борьбе совершенно непричастных: американская борьба за независимость, увлекшая многих европейцев; борьба за освобождение негров; борьба за воссоздание Италии. Байрон и греки. Герои романов и трагедий, баллад, поэм. Борьба за освобождение славян. Борьба буров… Борьба за высокочеловеческие цели, за Культуру, – восхищала, и ее участники – часто люди со стороны – не считались «авантюристами», «наемниками», «ландскнехтами», «торгующими своею кровью».
Но вот, на этих днях, мы явились, при посредстве телеграфного агентства, свидетелями подвига за Правду, за Культуру, за идею. Горсть офицеров, белых русских офицеров, самоотверженно билась с красными полчищами в Китае и, покинутая всеми, дралась, до последнего патрона. Дралась на глазах благоразумных европейцев, тысячами засевших с пушками и пулеметами за проволоку, под прикрытием грозных броненосцев, на своей так называемой «концессии», и не пошевельнувшихся, когда перед их глазами их бывшим союзникам, никогда им не изменявшим, русским офицерам, – рубили головы, втыкали на штыки и носили, как торжество.
Кто эти русские офицеры – мы знаем; не могут не знать и европейцы. Они боролись за честь России, спасая и Европу. Боролись с Красным Интернационалом, воплощением Зла в мире. Вынужденные оставить родину, они унесли с собою несломленную идею – свою Правду. И вот, когда Красный Интернационал, разжигая пожар в Китае, уже угрожает миру, эти русские офицеры в китайском океане не остались только свидетелями: они вступили в борьбу с беспощадным своим врагом и, сражаясь в рядах китайских националистов-белых, – сражались за свое дело, за свою Правду, за поруганную Россию, за христианскую культуру.
И вот, картина потрясающая, можно сказать даже – небывалая!
Вооруженные по последней военной технике, с броненосцами, газами, аэропланами, пулеметами, пушками, двадцать тысяч здоровых европейцев благоразумно окопались и ощетинились на своем добре. Засели и объявили – просто-коммерчески:
– Не троньте нас, и мы вас не тронем. И ни в чем вам мешать не будем. Можете вытворять, что вам угодно: рубить кому захотите головы, – и сколько захотите! – надевать на штыки, носить; убивать, жечь, насиловать, – а мы умываем руки. Если к нам будут прорываться, ища защиты, мы будем отнимать оружие и выгонять на расправу к вам, – только нас не трогайте, и мы договоримся. Мы приехали торговать и промышлять, а не воевать. Если не очень шумно, можете погонять и, вообще… наших миссионеров, но только мы должны вывезти в безопасное место наших детей и женщин, а с не нашими можете…
Словом, все, что нам хорошо известно – по России.
Уже девять лет льется русская кровь, и всячески расхищается Россия, а народы, считающие себя культурными, помогают этому расхищению и убиванию. Девять лет террора и рабства, а виновников неслыханного в мире зверства культурные народы признают себе равными, всячески с ними договариваются, приглашают в гости и скупают у них чужое, добытое разбоем. Это в порядке вещей и вошло в нравы европейцев. Идеалы забыты и опрокинуты, хотя памятники еще стоят. И вовсе теперь не странно, что европейцы и пальцем не шевельнули, когда перед их глазами, перед их броненосцами и пушками… рубили головы русским офицерам, когда-то бившимся и за них, сидящих теперь за проволочными сетями: лишь бы не трогали их самих, устроившихся на своем скарбе.
Удивительно не это. Скарб для современного европейца – все. На этом стоит – или сидит – современная культура.
Удивительно другое.
Когда горсть русских офицеров, наших братьев и сыновей, которым уж и деваться некуда, вступает в последний бой под невидимым своим знаменем оскорбленной российской чести, защиты последнего святого, что есть у человека, – Правды, которая так ясна, вступает в борьбу отчаяния на чужой земле, отдавая последнее свое – жизнь, и зная, что уже не увидит победы, которая придет когда-то, которая должна прийти, – вступает в последний бой, чтобы доблестно завершить полную ужаса и муки смертной скорбную жизнь свою, – в это время находятся люди в Зарубежье, находятся органы печати, вольно или невольно искажающие благороднейшее движение души, извращающие истинную цену пролитой крови! Вот что и удивительно, и страшно. Людей долга и подвига, сохранивших в скитаниях честь и благородство русского имени, павших в борьбе с Красным Интернационалом, чумою человечества, – называют «сохранившими до конца „верность знамени“ Чанг-Чун-Чанга» (!) – «борцами за „правое дело“ (именно так, в кавычках!) китайских генералов»!..
Вот это – страшно.
Так расценивать жертву русскою кровью в мятущемся Китае, давать такое наименование жертве за высокую цель – Идею, пользоваться высоким подвигом для политических состязаний в слове, в мелкой борьбе на месте… – это надо называть воистину удивительным и страшным, и чуждым совестливой и чуткой печати русской.
Пожалеть надо, но не та к. Не так, как пожалели некоторые мира, из народа чистого, драгоценного, который возлила женщина на ноги Христа.
«Истинно говорю вам: где ни будет проповедано Евангелие в целом мире, сказано будет, в память ее, и о том, что она сделала!» (Матф. 26, 13).
Отдали жизнь свою, приняли муки, «возлили миро драгоценное»…
Практикам – это недоступно.
Надо пожалеть, что еще и еще пролилась драгоценная русская кровь, пролилась на чужой земле. Надо щадить ее, надо хранить ее бережно героям до дня, когда потребует ее для себя – Россия. Но нельзя не понять высоких побуждений, о которых не говорят, которые проявляют подвигом, – страшным, простым, как смерть! Те, отдавшие жизнь за Правду, не могли поступить иначе, оставаясь верными до конца. Когда мудрые европейцы сидели, окопавшись, на чужой территории, на своем добре-скарбе, русские «неразумные» изгнанники, русские белые офицеры показали перед всем светом, как и за что надо биться и умирать, если ты человек, а не торгаш. И, сражаясь под знаменем Чанг-Чун-Чанга, сражались под своим знаменем. Сражались за свое, – и за человеческое – а не «за „правое дело“ китайских генералов»! Им – честь, а позор тем, кто сидит на своем добре-скарбе, за проволочной сетью, смотрит, как рубят головы, и умывает руки, продолжая привычное – до конца.
Более потрясающего примера самоотверженности и благородства – и, с другой стороны, благоразумной черствости и расчета невозможно себе представить.
Наше время можно назвать, поистине, – величайшим духовным мелководьем. И если бы не являлись по временам в этой бездушной человеческой пустыне примеры высоких душ, надо бы было сказать бесповоротно: кончилась великая обедня, пришел базар!
Март, 1927 г.
Севр
(Возрождение. 1927. 27 марта. № 663. С. 2)
Так обращается ко всем нам Глава Зарубежной Церкви Митрополит Евлогий:
«Снова напоминаю вам о наших инвалидах, снова прошу протянуть им братскую руку помощи».
Просит Пастырь!
Просит Комитет Союза Инвалидов, печать, деятели общественных организаций, писатели…
Просит – «во имя чести» – свое правительство, за русских инвалидов, депутат Палаты Mr. Pierre Taitinger. Его статью – «Une dette sacret», в «National» (№ 17), «пасхальную», надо бы знать всем русским. Сильная достойная статья!
Вот – выдержки:
«Русские инвалиды войны приняли страдания не только за Россию, но и за все союзные державы. Мало того, что отдавали за нас кровь: они пожертвовали за нас кровом! И если они теперь дрожат от стужи в неведомых лачугах, где-то далеко от родимых изб, то это потому, что не захотели соучаствовать с большевиками в измене; потому, что сохранили верность нашему делу, наперекор всему, – верными остались, вплоть до изгнания, до истощения, верными – и это, увы, часто! – до… смерти!»
«Американцы, англичане, итальянцы, французы, – все мы связаны с ними долгом чести, священным долгом. Кончилась война – для нас. Для них не кончилась. После траншейной, красной, войны, они продолжают черную, – с нищетой. И все еще ведут борьбу за нас, все еще за нас страдают, забытые, неслышно».
«А знаете ли, сколько держав услышали призыв междусоюзных комбатантов – прийти на помощь русским братьям по оружию?»
«Три. Только».
«И эти три – из самых слабых, из беднейших».
Эта исключительная статья – ответ француза, благородного француза, на полное достоинства и горькой правды письмо генерала Н. Н. Баратова, председателя Зарубежного Союза Военных Инвалидов.
Mr. Pierre Taitinger кончает:
«Nous demandons de payer la dette d'honneur contractee par notre pays».
Так говорит француз – за русских инвалидов.
Ну, а мы как скажем? Мы, связанные с ними Россией, кровью, общим нашим горем, жизнью бродяг в Европе, – мы что скажем?!
Мы скажем наше:
«Наши инвалиды – носители российской чести!» Но, не надо слов: мы знаем все.
Все мы здесь связаны походом. Пять тысяч инвалидов с нами. Можно ли в походе забывать своих и – лучших?
Надо помнить долг. Помнить – кто с нами в лагере и на походе. За сутолокой жизни часто забываем. Помнить, хотя бы один раз в году, – 9/22 мая, Св. Николая Чудотворца, – «День Инвалида»! – день священный, день о них, страдания которых так понятны благородному французу.
А – нам?..
Пять тысяч. Больше.
После годов страданий, часть инвалидов, в славянских странах, стала получать поддержку. А сколько не получающих, неслышных?! Вспомните недавний случай: доблестный генерал, в черной нужде, в болезнях, в дыре парижского отеля, забытый, одинокий, на глазах у всех! Слава Богу: пришли на помощь…
Каждый день жизнь ставит новых инвалидов. Каждый знает, сколько трагедий происходит. Умирают и оставляют семьи. Читаешь письма – и бессильно никнешь. Сколько зажатых слез, рыданий, никем не слышимых, решений, страшных, жутких мыслей!.. В шуме городов мы забываем: жизнь относит…
Надо помнить!
Раз в году, 9/22 мая, в день Николы, Главный Комитет Союза Русских Инвалидов устраивает сбор повсюду, зовет на помощь, 22-го – воскресенье – парадный сбор повсюду, зовет на помощь. 22-го – воскресенье – парадный оперный спектакль в Трокадеро; 27-го блестящий бал-концерт – в Palais des Invalides. Выпущенная газета «Русский Инвалид», на этот раз особенно внушительный по материалу и объему, – на десяти страницах, – лепта писателей: 3 франка – инвалидам! Купите! Все купите!
Сохраните на память детям, внукам, – о черных днях, о братском единении в походе, о бродячей жизни «по миру» – во всей вселенной! под ветрами великих государств!..
Не забывайте, отзовитесь! Все и всем, чем – в сила…
Бедные люди лучше помнят. Их сердца всегда тревожны, лучше слышат. Им нужда понятней. Бедные люди много принесли, по франкам. Мы знаем это: из газет, из приношений. Они-то отзовутся. И стыдно как-то обращаться к ним. Да и не нужно обращаться: знают!
Пусть те, которые имеют больше, – откликнутся. Те, к кому жизнь оказалась благосклоннее, пусть хоть за это будут благодарны, поделятся своим достатком. Ведь мы – в походе.
В походе – начальники порядок держат. Но наш поход – особый: мы без начальников и без приказов. Совесть для нас начальник, и наша воля. Ее приказы – точны. Без нее мы – стадо, людская пыль.
«Снова напоминаю вам»…
Это слово Церкви. Надо его услышать и понять.
Государства у нас здесь нет. Будь государство, – нас бы обязал Закон – нести повинность. Государство учитывает слабость воли и совести – и принуждает. Кто же нас принудит?! Только мы, мы сами, наша совесть. Иначе – что мы?!
И – Россия. Жива ли Она в нас еще? Слышим ли голос скорбный: вы все – одно!
Помните: «долг чести» – написал француз! Для нас – долг чести, крови и – России.
И – слово Церкви:
«Снова напоминаю вам…»
19 мая 1927 г.
Севр
(Возрождение. 1927. 21 мая. 718. С. 2)
Я прочел обращение группы русских писателей из Москвы – «К писателям мира», этот, как бы подземный, стон. Прочел обращение Ив. Бунина – и присоединяюсь к нему всецело, – и в нем слова: «Да где же вы, „совесть мира, прозорливцы?..“» «У меня горит лицо от стыда за себя, за свою новую, может быть, напрасную попытку…»
Воистину, страшное явление. Скоро десятилетие угнетения русского народа коммунизмом, а не помнится случая, когда бы раздался голос писателей в мире, их возмущенной совести. Молчание, как в пустыне. Слышались голоса приветствий, голоса извиняющих «ошибки». Правда, теперь эти голоса, за редчайшими исключениями, примолкли. Теперь, вообще, молчат.
Что же все это значит? Почему писатели мира так поступили и так молчат, словно и нет ничего, что могло бы тревожить совесть, и не было?!
Было время, и совесть мира была тревожна. Помнятся случаи, – и не столь трагичные, как с Россией, – и тогда «совесть мира», писатели, – протестовала, возмущалась. Почему же теперь – молчание?! Или заснула совесть? или весь мир – пустыня? и вопль оттуда, и русские голоса отсюда, – лишь «глас вопиющего в пустыне»? Почему не слышат? почему «чуткие» не чуют? почему, десять лет – молчание?!
Необъяснимо. Непонятно.
Быть может, нет уже в мире совести? Быть может, она утрачена и теми, кого мы, русские, называли и теперь еще называем «мировой совестью»? Или ошибка это – называть так писателей! Но так научили нас. Научили те, кто являлись мировой совестью, во все времена и у всех народов, кого почитает мир. Или, лучше сказать – кого почитал мир?.. Если бы мир и писатели в мире чтили и постигали величайшую «Совесть Мира», не молчали бы годы, не дожидались бы вопля из могилы.
И все же, помня глубокое: «топчите, и отверзется вам», верные тем путям, что указаны Величайшими прошлого, и с ними – нашими Величайшими, Толстым и Достоевским, стражами чуткой Совести, – будем напоминать о совести, будем взывать в пустыне:
Проснитесь, отзовитесь! Вспомните, что несете великое и ответственное, как понимаем мы, русские, чудесное звание – писатель! – вознесенное Величайшими всех веков. Есть у вас Величайшие. Или они забыты, и вы отказались от наследства? Тогда перестаньте считать Великими духовных вождей своих. Перестаньте считать Великими славных доселе в мире. И назовите чудеснейшее во всей мировой литературе – чуждым и непонятным вам!
(Возрождение. 1927. 21 июля. № 779. С. 1)
Многоуважаемый г. редактор,
до меня дошло, что в Берлин прибыла из СССР фильма «Человек из ресторана», «по теме Ив. Шмелева». Я заявляю:
1. Права на переработку для кинематографа «Человека» никому в СССР не давал.
2. В целях изображения «гнусностей буржуазного строя», использовав в фильме популярность «Человека из ресторана», хорошо известного в Европе, извратили идею, убили душу произведения. Как на пример извращения, укажу, между прочим, хотя бы на то, что один из главных в этом произведении персонажей, сын «человека» Колюшка, особенно отмеченный известным немецким писателем Томасом Манном в его статье во «Франкфуртер Цейтунг» от 17 апреля с.г., – в фильме отсутствует. Судьбы и характеры главных персонажей совершенно извращены, зато изобретено и введено много грязи и пошлости. Даже по отзыву критика в московских «Известиях», от 21 августа, и журнала «Красная Нива» – «повесть Шмелева „Межрабпом“» – не знаю, что это за учреждение – «подверг радикальной переработке». «5 теме, т. е. в том главном, ради чего написана повесть, у кино и Шмелева нет никакого соприкосновения», «самый сюжет картины, почти ни в чем не совпадающий (курсив мой, И. Ш.) с сюжетом повести, оказывается типичной мелодрамой»…
3. Эта «переработка» в фильму, – пошлая, зловредная макулатура, – есть издевательство над писателем, над духом его произведения, и – обман зрителей. Этот обман преследует цель: насаждение лжи и зла, угашение духа и правды в людях.
Я протестую против подобного обмана, прикрываемого названием моего произведения и моим именем. С совершенным уважением
Ив. Шмелев.
7 сентября 1927 г.
Ланды
(Последние новости. 1927. 9 сент. № 2361. С. 3;
Возрождение. 1927. 10 сент. № 830. С. 3;
За свободу. 1927. 18 сент. № 214. С. 5)
1) Что Вы думаете о художественной литературе в советской России?
2) Каких беллетристов, работающих в советской России, Вы считаете людьми талантливыми или подающими надежды?
Тяжело писать об этом. Чувствую, что есть там – и будут! и какие будут!!! – дарования, но будут не там, а в будущей, свободной России, – и уже зреют… Могут и захиреть, не проявившись, если продлится еще с десятилетие.
По моим расчетам, надо бы ждать «урожая дарований» в тридцатых годах. Но об этих моих расчетах писать долго. Редко просматриваю я «советскую», с позволения сказать – «литературу». Времени не стоит тратить: знаешь, что не уловишь живвого, свободного творчества. Ну можно ли говорить серьезно о литературе – там?!.
В сущности, ничего нет. Что-то усматривают иные, а – хоть шаром покати. В смысле, конечно, нового, ценного по глубине духовной, по озарению духа человеческого. Пописывают, анекдотетствуют, работают «вприглядку», фотографируют – чаще всего «под Гоголя». Есть дарования, но что они могут, если нельзя быть самим собою? Первичной свободы жить – нет, так какое же там искусство?! Огрубение, огрязнение невероятное всего в жизни, истребление всего духовного, осмеяние и задушение его – все это влияет и на изображение дозволенного даже.
Все, что доводилось читать, оставляет удручающее впечатление мелкоты замысла, зубоскальства – болезненного часто, грязи, разнузданности в слове, наигранной лихости, фальшивой беззаботности, полного оскудения идеалов, самого даже подобия их. Пустыня, гниющее болото. И – балаган, надоедно шумный.
Простой читатель из трудового слоя правильно оценил эту удушающую литературу, которую заставили плясать и орать песни и говорить непристойности: этот читатель тянется к прежней, живой для него литературе, подлинной, а не оподляемой. Не ошибается он, живой и хотящий жить.
Противны ему похабства и чует он, что все это – не настоящее, умученное, выбитое, горланящее с отчаяния или – нагло врывающееся, бездарное, пользующееся случаем показать себя, когда настоящее вынуждено молчать или не находит возможным выносить святое на пьяный шум.
А жаль. Есть дарования, есть даже большие дарования – не хочу называть имен, чтобы не смущать и не ухудшить невольно тяжкого для них жребия, но нет для них вольного воздуха, свободы. Если в ближайшее время не будет перемены – сломятся, загниют и запаршивят, как вольные птицы в клетке загаженной. В лучшем случае – дадут произведения больного, исковерканного искусства, больной и жуткой порой гримасы.
Вот все, что могу по совести ответить на Ваш вопрос.
(Дни. 1927. 27 окт. № 1215. С. 3)
I) Чего стоило русскому народу десятилетие большевистского владычества?
II) Почему большевизм мог просуществовать в России десять лет?
III) Куда идет Советская Россия?
IV) Каким образом и когда кончится господство большевизма в России?
I. Это неисчислимо. Экономисты, политики, историки могут учитывать материальные потери, падение госуд. мощи и мирового влияния, растрату территории… Но как учесть растлевающее народ зло? Но как усчитать ничем не вознаградимую гибель духовных ценностей, уничтожение миллионов жизней?! Коммунисты изводили культурный российский корень, обрушили всю свою ненависть, зверскую ненависть, на культурнейший слой русского народа – и тончайший в России слой! – итог вековых усилий. Веками происходил отбор. Самое одаренное, самое сильное духовно из целого народа пробивалось веками из низов к верхам, вычерпывалось из целого народа и образовывало культурный слой – служилый, торгово-промышленный, ученый, общественный – духовно своеобразную русскую интеллигенцию, так не похожую на европейскую и достоинствами, и недостатками. И эти-то классы, отбор народа, его уполномоченные – и приняли на себя всю ярость коммунистов. Вполне понятно: ведь эти классы, сердце и мозг народа, при всех недостатках и ошибках, являлись носителями национального, хранителями национальных ценностей – за народ. Эти классы частью истреблены, частью разбиты и сведены на нет. Эти потери неизмеримы. Чтобы хотя отчасти их возместить, России потребуется величайшее напряжение, может быть целый исторический период. Большевизм погубил духовные силы поколений. Погубил рассадник духовной мощи и, может быть, навсегда лишил русский народ величайших возможностей всечеловеческого масштаба. Большевизм величайшая катастрофа мира – не только для России.
И. Причин этого множество. Главными я считаю: 1) Потеряв свой культурный слой, Россия осталась без руководства. Всякий народ, как народ, живет – и только. Его ведут – он идет. Управляют его судьбой командующие слои. Сменив – почти истребив – российский культурный слой, коммунисты, крепко спаянные идеологией и преступлениями, стали руководить народом. Так бы случилось с любой страной, потерявшей руководителей, брошенной на поток-позор. Россию захватили насилием, а мир равнодушно отвернулся. Мало того: мир помогал насильникам. И нечего удивляться, что захват длится, длится: некому заместить захватчиков. Пока. Народ живет и – ждет. Несомненно, происходит накапливание народных, духовных, сил, процесс заживления и оживления, невидный, медленный. Копятся силы – руководители, взамен разбитых. Эти силы себя проявят. Иначе не может быть.
2) «Руководители»-захватчики ловко использовали элементарные страсти масс: жажду материального поравнения, обманного, и льстящий самообман, будто народ сам стал себе хозяин. Завладев правдой – печатным словом, вот уже десять лет обманывают и опутывают ложью, держат в искусственном усыплении. Народ живет изо дня в день и терпит, лишенный руководителей, обессиленный и немой. Дьявольская система шпионажа и безграничного террора мешают ему очнуться. Но он начинает просыпаться. И проснется. Иначе не может быть.
III. Ни о социализме, ни о «советчине» не может быть и речи. Когда большевизм падет, социализм и «советчина» останутся ненавистнейшими из всех политических систем. Сознание народа медленно определяется. В самых простейших формах нарастает сознание национального позора. Вероятной ближайшей формой государственного устройства явится единовластие сильного или сильных – бонапартизм, диктатура личная. Если сильная личность – или группа – сумеет поднять в народе недостающее чувство национального, встряхнуть и зажечь народ доступными, близкими ему целями, она надолго удержится, и народ будет ее беречь. Всего вероятнее, что Россия пойдет по пути к «фашизму», национально организующему и охраняющему Державу. Русское молодое поколение будет искать новых идеалов, может быть очень элементарных, и главным идеалом явится для него – «наша Россия»! – в противоположность тому, чем недавно были отравлены – фальшивому интернационализму-губителю.
IV. Скорее всего – стихийным взрывом. Его могут произвести образующиеся в России слои русских людей, привыкших командовать на любом поприще – в армии, в общественной или хозяйственной деятельности… может быть даже и коммунистов, или, вернее, надевших личину коммуниста, в ком просыпается и начинает расти задавленное национальное сознание, кто даст себе труд окинуть великое прошлое и низкое настоящее России-родины. Это уже идет. И придет. Мне представляется даже, что наиболее активные силы «переворотчиков» выйдут из комсомольства. Может произойти: отпетые русские комсомольцы будут очень способствовать перевороту. Этот «стихийный» взрыв отзовется по всей России, уже готовой, разбудит со страшной силой национальное, сознание унижения и позора и даст России единую по духовному подъему национальную армию, и никакие сепаратизмы не будут страшны. Духовный подъем России грядет – и будет невероятной мощности, освободит в ней скованные силы. Так я чувствую свой народ. Я знаю его и верю, что иначе не может быть. Россия – будет!
Capbreton. Landes
Октябрь 1927 г.
(Сегодня. 1927. 6 нояб. № 251. С. 8)
Надо ли говорить еще о подвиге Белой Армии, о значении «белого движения», спасшего честь России! Об этом теперь не спорят: это уже история. Придет день, когда блистающее имя Белый Воин и сумеречное – галлиполиец – станут для всей России священными именами русского мученика-борца и русского героя. Это придет, и Россия встретит лучших сынов своих высокой и гордой честью: священное имя – Белый Воин – явится знаком высокого духовного отбора – новой русской аристократии.
Воины Белой Армии, к какому бы слою они ни принадлежали, – аристократы ли по рождению, крестьяне, казаки, дворяне, горожане, – истинные сыны России, аристократы духом, Ее душа. И Россия признает это и закрепит почетно: впишет славные имена в великую Золотую Книгу – Российской Чести.
Семь лет уже протекло с отхода. Но что такое семь лет! что может значить это движение серых дней, в сравнении с тем великим, что знаменует собою российское «белое движение»! Три года борьбы – исторический перелом, лучше сказать – пролом русской истории. Пролом, в котором Россия как бы найдет себя! Да, Россия найдет себя на крестном пути героического «белого движения».
Скажут: на пути поражения?! Скажут ненавистники и слепцы. Скажут те, кто не разумеет Скрытого Лика судеб народа. Или не знаем случаев, когда внешнее поражение обращалось в великую победу?! Мы, христиане, знаем. Мы, христиане, знаем Величайшую Победу: «не оживет, аще не умрет». Ненавистники и слепцы усмехнутся только. Пусть смеются. Смеялись и на Голгофе. Мы имеем свою Голгофу. И будем иметь Воскресение, свое.
Но в чем же победа наша, и что это за пролом в истории России?
Белое движение и завершившее его галлиполийство есть удержание России на гиблом срыве, явление бессмертной души Ее, – ценнейшего, чего отдавать нельзя, национальной чести, высоких целей, назначенных Ей в удел, избранности, быть может, – национального сознания. За это, за невещественное, за душу, – бились Белые Воины – нынешние галлиполийцы, и те, кто пали на поле брани, на поле российской чести, и те, что остались там, хранимые Господом до сроку, и те, кто в великих муках были истреблены.
Белое движение есть отбор, отбор лучшего русского по духу, по чувствованию России, отбор – того, что не мыслило без России быть, не могло мириться с Ее искаженным ликом, с надругательством над Ее душой. Самое чуткое, самое живое, духовно-крепко спаянное с Россией, к каким бы ни принадлежало классам, религиям, партиям, если только чувствовало биение сердца Родины, – вливалось в Белую Армию или было духовно с нею. Страшная жизнь делила, творя отбор.
Я не хочу сказать, что там, на российской почве, осталось одно худое. Я хочу сказать, что «белое движение» захватило собой ценнейшее в национально-духовном смысле, что оно есть – отбор.
Оно – великий этап России, великий раздел исторического пути Ее, великий пролом истории, за которым Россия найдет себя. В этом движении, в борьбе с врагами национального, с отбросом международья в личине коммунизма, Россия нашла в себе силу-волю. Россия увидала пропасть небытия – и нашла в себе волю – быть. И эта светлая воля – быть – лучшее от Нее, Белые Воины Ее, и оставшиеся в живых – галлиполийцы.
В истории России были суровые этапы, когда Она, теряясь, находила себя опять: Куликово Поле, избрание на царство Михаила, Двенадцатый год… – изломы в истории России. Но то, что случилось с нами, – не исторический перелом: это пролом. За ним – уже Новая Россия, которая непременно будет.
За ним – напряженнейшие искания подлинного национального бытия, национального обновления, собирания и оберегания того, что есть Россия, что лежит к Ней естественно, без чего она быть не может, – что есть православная Великая Россия.
Годы горестной жизни вдали от Родины… За эти годы, в нашем сознании величайшего из насилий – над Родиной, не может не обостряться, не может не углубляться чувство национального позора, чувство страстной тоски по Ней… В сознании пережитого, мы крепнем национальной волей, мы копим гордость, мы давим боли, лелеем национальные надежды… И все ясней, и полней, и краше вырастает перед нами образ России нашей, как Идеал.
Без Родины, мы остро болеем Ею, делаемся национально крепче. Лучшее, что дала от себя Россия, – Белые Воины, национально крепчайшее, – с нами, здесь. В достойной борьбе за жизнь, носители сильной воли – найти Россию, они высокий пример для нас, для новых, ярко национальных поколений: российская новая закваска. Они – ярчайший пример великого национального напряжения, безоглядно-жертвенного. Это высокое напряжение светлой российской воли полагает камень будущего строительства, национального, самоотверженного, подчиненного высшей цели: воли России – быть. Это высокое напряжение, это жертвенное служение России, в железном, галлиполийском, строе, полагает конец противонациональным течениям русской общественности, – источнику многих зол, способствовавших российскому погрому, – является потрясающим примером страданий неповинного поколения, за ошибки и преступления отцов и дедов. Белые Воины – высокий и страшный пример национального Искупления. Они кровью своею ставят Россию – на высоту, делают бытие Ее – высшей целью жизни: они умирали за Нее, добровольно!
Близится день Возврата. Не знаем срока, но срок идет. Белые Воины, истинные сыны России, войдут в Нее, в обретенную, свою Россию, не только с высокопочтенным значком первопоходника и галлиполийца, но и с нетленным знаком – кровью запечатленной любви к отечеству, обереженной национальной чести и упорно творящей воли.
И Россия обнимет их.
Ноябрь. 1927 г.
Севр
(Галлиполиец. 1927. № 1. С. 2)
1. Раз революция произошла, значит: при тогдашних (всякого порядка) условиях оказалась неотвратимой. Вопрос для нашего времени теоретический, как для хозяина, у которого, по его небрежности, сгорел дом. Стихийно-непреодолимых причин революции, по моему разумению, не было, как не было их и дальше – для углубления революции и воцарения большевизма. Вина людская, а не «исторические силы», на что любят ссылаться.
2. В самой непосредственной: большевизм – следствие февральской революции с ее деятелями. Об этом лучше всего сказал и неопровержимо (для честно и глубоко мыслящих) доказал проф. И. А. Ильин, которого я позволю себе назвать совестью русской интеллигенции. Просто: революция не выдвинула людей разумной и сильной государственности, а без таких – при безвольности и прекраснодушии русского образованного класса, – (см. А. П.Чехова!) – самовластие, «что-нибудь да выйдет» и – кто во что горазд. Пришла шайка существ злой и развратной воли и, прикрывшись «народным волеизъявлением», сумела обманом, страхом и потаканьем всему низменному, что есть в человеческой природе, надеть на лишенный вождей народ позорнейшее ярмо. Эта шайка просто была попущена деятелями революции, их государственной неспособностью, безволием, государственною неграмотностью, – при очень благих намерениях! Народ – основная масса – тут ни при чем, как был бы ни при чем и всякий другой народ. Случись такое хотя бы в Англии, т. е. будь у власти такие деятели и такие созерцатели, – и Англия была бы разгромлена и опозорена.
3. Многое и важное. Главное: 1) Русское образованное общество перестанет верить в спасительность «слов» и «идей».
2) Отвергнет многое, что считалось непреложным и высокочтимым. 3) Станет истинно национальным («что имеем не храним, потерявши – плачем»). 4) Будет (и уже есть) поколение с сильной волей, с более развитым чувством национальной чести, оплеванной на его глазах. Фашизм и евразийство только симптомы и уклонения нарождающегося сознания поруганности и ущемленности. Сознание это будет воспринято (задача новой интеллигенции) широким народным кругом, и это послужит крепчайшей склейкой-цементом в создании будущей сильной и чистой России, которая захочет быть.
1927 г.
Вот журнал, которому принадлежит право привлечь внимание живой русской эмиграции, той ее крепкой части, для которой мысль о России Новой, о России Светлой – не умерла.
Этот журнал, руководимый проф. И. А. Ильиным, ставит своей задачей руководить теми, кто хочет служить грядущей России словом и делом и – воспитывать новую, национальную интеллигенцию, религиозно обновленную и государственно мыслящую.
Вторая книжка журнала – о первой уже писалось – еще более укрепляет важность этого журнала для нас, в рассеянии сущих, но душой пребывающих с Россией.
Книжка открывается блестящей статьей редактора – «О русской интеллигенции», о том, почему интеллигенция перестала верить и понимать Россию, почему в ней иссяк источник национального самосохранения; почему она не могла строить свою Россию – и какой должна быть подлинная национальная интеллигенция.
Г. Бах, в статье «Лицом к России!» говорит о спасительной силе созидательного патриотизма, черпающего мощь из веры в гений русского народа, олицетворенный в Пушкине.
В статье «Кризис современного искусства» И. А. Ильин, взяв эпиграфом из Пушкина –
Постойте! Наперед узнайте, чем душа
У вас исполнена – прямым ли вдохновеньем,
Иль необузданным одним поползновеньем…
и из Тютчева –
Мечты людей, как сны больного, дики…
ставит вопрос о темных недрах в человеке, стремящихся поглотить человеческое, увлечь гармонически-светлый дух в самоволье вихрей и бурь глубинных… о Сущности искусства, о связанности искусства с религиозно-созерцательным началом в человеке, об истинных путях высокого искусства, о значении его для жизни духа, об иссякновении духовных недр, о гиблых путях пустого, мертвящего искусства…
Искренностью захватывает «открытое письмо» к оставшимся в России патриотам – «Вы наши братья!» – И. А. Ильина. Для братского понимания между нами и теми это «письмо» должно иметь важное значение: оно помогает разобраться во многих несправедливых укоризнах.
С большим интересом читается житие Митрополита Макария, верного наставника молодого Ивана IV, – статья И. Лаппо, – из серии «Великие Строители России». Журнал прекрасно делает, вызывая перед нами тени забытых «национальных делателей».
Статья Православного – «Православие и государственность» как раз ко времени. Есть философы, для которых Церковь не Тело Христа, а одна из философских категорий, и которые, упражняясь в мыслях, тщатся решать вопросы догмы и указывают пути истинным чадам Церкви, тревожа и возмущая совесть. Статья Православного освещает вопрос о пределах «отделения Церкви от государства», о праве Церкви, как учреждения божественного, участвовать и в земном – государственном строительстве рука об руку с государственной властью, наполняя ее духовным содержанием; об отношениях между «кесаревым» и «Божьим» и о долге и праве Церкви благословлять «меч», поднятый на борьбу со злом.
Горячо написал Н. Цуриков о «Пафосе героизму и об идеях современности». Героизм – творческое и животворящее начало, и потому должен воспитываться государством, как движущая жизнь сила. Особенно важно значение героизма в подвиге освобождения и восстановления России. Автор остро и метко говорит о демократизации современности, о приглушении героизма «вождями века сего», которые настойчиво выкуривают героизм из жизни и учат доверчивые массы и низы народов презирать героев и этим как бы призывают к умерщвлению Героя.
«Тебе не нужны вожди, тебе не нужны герои! Ни за кем не иди! Веди и приказывай сам! Ты хозяин, а мы… твои слуги!» – так-то внушают массам собирающиеся сесть им на шею. Массы верят. А с этим, – говорит автор, – «неизбежно связано и отвращение народного взора от неба»…
…И сладкий горошек достанется нам!
А царство небесное мы воробьям
И ангелам Божьим уступим…
«Так некогда аргументировал Бебель свою социальную утопию – стихами Гейне».
Мы, русские, теперь знаем, кому достался «сладкий горошек», и что досталось массам, отторгнутым песнями коммунистических сирен от национальных своих героев!
Статья В. Гефлинга «Живой опыт коммунизма» дает картину небывалой экономической эксплуатации, «высасывания» русского народа коммунистами, и делает вывод о неминуемо-роковом завершении этой «экономики» – освобождением хозяйственных сил новой, свободной России.
Во 2-й части журнала, показательной, помещена исторически и географически обоснованная статья редакции – «Историческое бремя России», показывающая, с какими трудностями бороться выпало в судьбинный удел России. Интересна для нас статья Б. Никольского «Русская эмиграция в цифрах» и статья И. А. Ильина «О признании советской власти» – правила и советы, – очень важная в вопросах о «возвращенстве». Заключают книгу изречения Св. Писания, Святых, мудрецов и писателей «о сопротивлении злу силою».
(Возрождение. 1927. 22 дек. № 933. С. 3)
Негр на древнем троне русских царей, в Кремле!..
Это мы видели. Это закреплено на фотографии: черное существо в манишке, белкастое, губастое, шершавое, с черными лапами в манжетах, развалилось на троне русских царей, в Кремле, под двуглавым орлом российским. Это тов. Люни-он, член V конгресса Коминтерна, представитель французских негров.
Допущено. Для подлого издевательства над русской честью толкнули это черное человеческое дитя забраться на белый трон – для мировой потехи.
Кто же его толкнул?
Русскому коммунисту, как бы он ни оподлился, как бы ни чуждался родной истории, как бы ни обезрусел, вряд ли приятно было смотреть на черное существо, влезшее на престол российский! Если он и смотрел «потеху», то, наверное, в сокровенной глубине уснувшей души его все же царапались-копошились остатки последней гордости. Конечно, толкнули негра на озорство иные, для кого не было никакой там русской истории, для кого в великом тысячелетнем прошлом не озарялась славой отданная за Русь кровь предков.
Царственные регалии и драгоценнейшие реликвии России, пущенные в показ-продажу!..
Знаем и эту фотографию: круглый стол и круглые дамы, охраняющие регалии России, зоркие. Не русские это женщины, а – никакие, коминтернские, «мировые», понимающие каратность бриллиантов и жемчугов. И вот подпущены охранять: и скипетр, и державу, и корону! Не только торговый смысл «европейского эталяжа» видим мы в фотографии. Мы слышим болью:
– Что с русской-то славой делаем!..
Вряд ли и тут русские коммунисты в массе и русские подневольные испытали радость и торжество.
Знаем мы и Святую Чашу сокровищницы Исаакиевского Собора, чудесную, в изумрудах и алмазах, священную вещь, добытую разбоем, пущенную на европейский рынок. Рынок жадно схватил ее, – святотатство, по всем законам! – и лондонский ювелир Сноуман выставил ее у себя в витрине. Любое государство, христианское хоть по имени, пропади у него священная лжица из собора, поставит на ноги всю полицию, и бодрствующий Закон найдет святотатцу кару. Но, для России… Какая там Россия?! Нет никакой России, и нет у ней ничего священного. Была Россия, – теперь… майдан, и по новой «всемирной совести» этот майдан – всеобщий: на нем забирают все!
И это знаем. И не забудем этого никогда. Не смеем.
Мы знаем столько, что разрывает сердце. Знаем Уэльсов. Знаем Ромэн Ролланов, славших приветствия «светлому царству золотых пчел», – последнее достижение культуры!
И последнее, что мы знаем, все то же хамство, та же издевка-пляска на нашем священном прошлом.
Писатель… Не негр и не ювелир. Писатель, с именем. И этот писатель, с именем… плевком приклеил себя – к русской истории! Негр забрался на царский трон. Ювелир ощупывал камушки на Чаше. Писатель… Ну, что бы вы думали – этот писатель выкинул?!
Восхотел, чтобы сняли его на фотографии… с российской царской короной в руках! Писатель с воображением. И его хотение осуществилось. Сняли его, с короной. Теперь он вошел в историю, весь, с короной. За нею – века славы, века страданий и подвигов. За нею – весь русский народ, великое племя, история великих достижений, великих мук… За нею – Великая Россия. Теперь, все это держит Анри Барбюс. А что… за Анри Барбюсом? Но теперь – это легкое существо хлестко вошло в историю, в историю… России! Оно же держит в своих руках корону царей российских, увенчанную Крестом!..
Достаньте же эту фотографию. И сохраните. Это тоже – «реликвия».
Неопределенная блаженная улыбка на определенно невыразительном лице, немножко сладком, чуть-чуть оторопелом: корону России держит! Что-то он думает? Что за похоть владеет им? Будто и похотливый трепет: в руках заметно.
Но что же его толкнуло ткнуться в «историю России»?! Соревнование ли с губастым негром, погоня ли за славой… Впрочем, это для нас неважно. Важно для нас одно: некий Анри Барбюс – и тот прибежал, – допущен, – весело плюнуть на наше горе, на славное наше прошлое. Маленький «европеец» плевком приклеил себя к великой истории российской!
Запомним, себе в науку. Многое мы должны запомнить, – себе в науку, должны передать народу. Настанет время.
И еще запомним, на утешение, как народ наш метко и крепко врезал:
«Галки и на кресты марают!»
Декабрь, 1927 г.
Севр
(Возрождение. 1928. 21 янв. № 963. С. 3)
Сознавая громадное общечеловеческое и политическое значение процесса об убийстве советского представителя Воровского русским офицером Конради, считаю долгом совести для выяснения Истины представить Вам нижеследующие данные, проливающие некоторый свет на историю террора, ужаса и мук человеческих, свидетелем и жертвой которых пришлось мне быть в Крыму, в городе Алуште, Феодосии и Симферополе, за время с ноября 1920 по февраль 1922 года. Все, сообщенное мною, лишь ничтожная часть того страшного, что совершено Советской властью в России. Клятвой могу подтвердить, что все сообщенное мною – правда. Я – известный в России писатель-беллетрист, Иван Шмелев (6 лет проживаю в Париже, 12 рю Шевер-Париж VII).
1 – Мой сын, артиллерийский офицер, 25 лет Сергей Шмелев – участник великой войны, затем – офицер Добровольческой армии Деникина в Туркестане. После, больной туберкулезом, служил в армии Врангеля, в Крыму, в городе Алуште, при управлении коменданта, не принимая участия в боях. При отступлении добровольцев остался в Крыму. Был арестован большевиками и увезен в Феодосию «для некоторых формальностей», как, на мои просьбы и протесты, ответили чекисты. Там его держали в подвале на каменном полу, с массой таких же офицеров, священников, чиновников. Морили голодом. Продержав с: месяц, больного, погнали ночью за город и расстреляли. На мои просьбы, поиски и запросы, что сделали с моим сыном, мне отвечали усмешками: «выслали на Север!» Представители высшей власти давали мне понять, что теперь поздно, что самого «дела» ареста нет. На мою жалобу высшему советскому учреждению ВЦИК'у Веер. Центр. Исполн. комит. – ответа не последовало. На хлопоты в Москве мне дали понять, что «лучше не надо ворошить дела, – толку все равно не будет». Так поступили со мной, кого представители центральной власти не могли не знать.
2 – Во всех городах Крыма были расстреляны без суда все служившие в милиции Крыма и все бывшие полицейские чины прежних правительств, тысячи простых солдат, служивших из-за куска хлеба и не разбиравшихся в политике.
3 – Все солдаты Врангеля, взятые по мобилизации и оставшиеся в Крыму, были брошены в подвалы. Я видел в городе Алуште, как большевики гнали их зимой за горы, раздев до подштанников, босых, голодных. Народ, глядя на это, плакал. Они кутались в мешки, в рваные одеяла, подавали добрые люди. Многих из них убили, прочих послали в шахты.
4 – Всех, кто прибыл в Крым после октября 17 года без разрешения властей, арестовали. Многих расстреляли. Убили московского фабриканта Прохорова и его сына 17 лет, лично мне известных, за то, что они приехали в Крым из Москвы – бежали.
5 – В Ялте расстреляли в декабре 1920 года престарелую княгиню Барятинскую. Слабая, она не могла идти – ее толкали прикладами. Убили неизвестно за что, без суда, как и всех.
6 – В г. Алуште арестовали молодого писателя Бориса Шишкина и его брата Дмитрия, лично мне известных. Первый служил писарем при коменданте города. Их обвинили в разбое, без всякого основания, и несмотря на ручательство рабочих города, которые их знали, расстреляли в г. Ялте, без суда. Это происходило в ноябре 1921 года.
7 – Расстреляли в декабре 1920 года в Симферополе семерых морских офицеров, не уехавших в Европу и потом явившихся на регистрацию. Их арестовали в Алуште.
8 – Всех бывших офицеров, принимавших участие и не участвовавших в гражданской войне, явившихся на регистрацию по требованию властей, арестовали и расстреляли, среди них инвалидов великой войны и глубоких стариков.
9 – Двенадцать офицеров русской армии, вернувшихся на барках из Болгарии в январе-феврале 1922 года и открыто заявивших, что приехали добровольно с тоски по родным и России, и что они желают остаться в России, – расстреляли в Ялте, в январе-феврале 1922 года.
10 – По словам доктора, заключенного с моим сыном в Феодосии в подвале Чеки и потом выпущенного, служившего у большевиков и бежавшего от них за границу, за время террора за два-три месяца – конец 1920 и начало 1921 года в городах Крыма: Севастополе, Евпатории, Ялте, Феодосии, Алупке, Алуште, Судаке, Старом Крыму и проч. местах, было убито без суда и следствия, до ста двадцати тысяч человек – мужчин и женщин, от стариков до детей. Сведения эти собраны были по материалам бывших союзов врачей Крыма. По его словам официальные данные указывают цифру в 56 тысяч. По Феодосии официальные данные дают 7–8 тысяч расстрелянных, по данным врачей – свыше 13 тысяч.
11 – Террор проводили – по Крыму – председатель Крымского Военно-Революционного Комитета – венгерский коммунист Бела Кун и его секретарь – коммунистка Самойлова, не русская, партийная кличка «Землячка» и другие. Тов. Островский расстрелял моего сына.
Свидетельствую, что в редкой русской семье в Крыму не было одного или нескольких расстрелянных. Было много расстреляно татар. Одного учителя-татарина, б. офицера, забили на смерть шомполами и отдали его тело татарам.
12 – Мне лично не раз заявляли на мои просьбы дать точные сведения за что расстреляли моего сына и на мои просьбы выдать тело или хотя бы сказать, где его зарыли, уполномоченный от Всероссийской Чрезвычайной Комиссии Дзержинского – не русский – тов. Реденс – не русский, сказал, пожимая плечами: «Чего вы хотите? Тут, в Крыму, была такая каша!»…
13 – Как мне приходилось слышать не раз от официальных лиц, было получено приказание из Москвы – «помести Крым железной метлой». И вот – старались уже для «статистики». Так цинично хвалились исполнители – «Надо дать красивую статистику». И дали.
Свидетельствую: я видел и испытал все ужасы, выжив в Крыму с ноября 1920 по февраль 1922 года. Если бы случайное чудо и властная международная комиссия могла получить право произвести следствие на местах, она собрала бы такой материал, который с избытком поглотил бы все преступления и все ужасы избиений, когда-либо бывших на земле.
Я не мог добиться у советской власти суда над убийцами, потому-то советская власть – те же убийцы. И вот я считаю долгом совести явиться свидетелем хотя бы ничтожной части великого избиения России, перед судом свободных граждан Швейцарии. Клянусь, что в моих словах – все истина.
1927 г.
Преклоняюсь перед высоко-человеческим движением духа славного Теодора Обера, – этого светлого рыцаря на страже дремлющего лениво мира, не ведающего, что проснуться может для мига смертного. Разве лучшие из святых старцев наших могут до глубины оценить его «стояние». И тем более удивительна его самоотверженная жизнь. Ну да не покинут еще мир Богом, и есть еще его посланные. Я заочно обнимаю эту светлую силу человека в нем. Я черпаю и недостающую мне волю-силу, и веру в людей – в нем, в его движении сердца и в его широчайшем охвате всей сути ужаса, грозящего, навалившегося уже на мир. Каждый на своей стезе стоит. Но стезя его – наитруднейшая, наиответственнейшая.
(Предположительно: Возрождение. 1928. Янв.)
Я узнал из газет, что, вслед за кинематографами Германии и Латвии, вскоре и на французском экране будут показывать фильму, сработанную по моему роману «Человек из ресторана». Поэтому считаю необходимым еще раз обратиться к общественности со следующим заявлением:
I. Права на переработку моего романа для кинематографа я никому в СССР не давал. Право всемирной экранной постановки «Человека» приобретено у меня осенью пр. г. берлинским антрепренером Борконом, с условием, что ставить фильму будет иностранная кинематографическая фирма, и сценарий будет представлен мне на просмотр, причем Боркон обязался приобретенных им прав на «Человека» советским предпринимателям не передавать.
II. То, что проделал с моим «Человеком» советский «Межрабпом Рус», при участии некоторых артистов советского Худож. Театра в Москве, – «не имеет названия», как пишет в своей статье «Литературные фильмы в Риге» известный литератор Петр Пильский (газ. «Сегодня вечером», ном. от 18 январ.) – «ибо даже самые зазорные, клеймящие слова бессильны передать это изнасилование всего замысла, идеи, сюжета и даже здравого смысла. Совкино, открутившее, будто бы, повесть Шмелева, сделало из нее нескрываемо наглый агитационный подлог». Чтобы изобразить «гнусности буржуазного строя», большевики использовали известность романа, переведенного, между прочим, и на французский язык, перенесли действие в 1916-17 гг., между тем, как роман был написан в 1910 г., извратили идею романа, в целях пропаганды придумали свое содержание, изменили судьбы и характеры действующих лиц и все насытили ложью, грязью и пошлостью во славу ленинизма и в поругание «развратной буржуазии и золотопогонников», в прославление «гибнущего пролетариата раненых бедняков» и т. п. «По расчету режиссера, – удостоверяет П. М. Пильский в своей статье, – сердце зрителя должно сжаться и наполниться великим негодованием против „подлого“ строя… Ради этого и принесен в жертву Шмелев». Даже по отзывам советских рецензентов, оказавшихся на этот раз в литературном отношении более разборчивыми, чем некоторые славные когда-то артисты чудесного театра во главе с г. Леонидовым, помогавшим так извращать известный ему роман известного ему русского писателя, – даже, повторяю, по отзывам советских рецензентов – «Моск. Известия», 21 авг. и «Краен. Нива», – «повесть Шмелева подверглась „радикальной переработке“». «В теме, т. е. в том главном, ради чего написана повесть, у кино и у Шмелева нет никакого соприкосновения, самый сюжет картины, почти ни в чем не совпадающий с сюжетом повести, оказался типичной мелодрамой…»
III. Таким образом, эта «переработка» и демонстрирование ее по свету есть надругательство над русским писателем, над духом его произведения, – есть наглый обман для разжигания классовой ненависти в Европе и по всему свету, злая попытка влить в жизнь еще больше и лжи, и зла. И этот злейший обман обманщики стараются подкрепить авторитетом произведения, не имеющего ровно ничего общего ни со злом, ни с ложью. Наглость советских предпринимателей дошла до того даже, что в крикливых рекламах их рядом с моим именем и названием моего произведения печатают и мой исковерканный портрет, неведомо как сработанный.
Против подобного обмана и надругательства я буду, насколько это в моих силах, бороться всеми законными средствами.
Прошу русские зарубежные издания дать место моему заявлению.
(Возрождение. 1928. 29 янв. № 971. С. 2;
Дни. 1928. 29 янв. № 1313. с. 2;
Сегодня. 1928. 2 февр. № 31. С. 8)
Славные русские девушки![51]
Ваше обращение ко мне за добрым словом напутствия и смутило, и обрадовало меня. Я не смею считать себя «духовным вождем»: я только русский писатель, и отвечу Вам, как ответил бы друзьям-читателям, сердечно мне близким, – искренно отвечу. Обрадовало же потому, что почувствовалась мне в Вашем письме душевная потребность – вдумчиво относиться к жизни, как бы перекреститься, в нее вступая. Эта серьезность на заре жизни – следствие пережитого, нашего, русского страдания. Страдание углубляет, умудряет. И в этом уже залог будущих нравственных побед. Это уже и теперь – победа.
Были времена – и были у русской молодежи «мучительные» вопросы и запросы, идеалы, искания. Русская душа – жаждущая душа, ищущая дела, подвига, душа стремительная и страстная. Русская молодежь всегда была неспокойна духом, пытлива, идеалистична, порывиста неудержимо в исканиях лучшего – для всех. Выбирала себе «вождей» и, увлеченная, шла за ними, порой безоглядно. Это было тогда, когда была сильная Россия, богатевшая и материально и духовно, счастливая, что бы там иные ни говорили, вся счастливая, имевшая налицо все данные для блага всего народа, имевшая все возможности, в путях духовного и материально-культурного роста своего, явиться примером для всех народов. И она осуществляла эти возможности. Это предрекали ей великие наши духовидцы. Теперь это прошлое – становится уже очевидным. Но наряду с верными водителями влияли и водители ложные, смотревшие куда-то за Россию, поверх России, задававшиеся целями над-национальными, увлекавшие «великими» горизонтами и прельстившие многих, проглядевших негромкое, но великое дело «дня сего», не манившее блеском молний далеких горизонтов, – дело укрепления и создания нации, своей нации, себя еще не сознавшей и потому совершенно не готовой на «мировое дело». И вот, чудеснейшие, идеальнейшие свойства парящей русской души, кипевшие в русской даже мало-мальски культурной молодежи, совершенно не постигавшей огромного целого – народа, великого неокультуренного ядра, – способствовали невольно великому разгрому, разоренью, разложению, растлению России, временному омертвению ее, утрате ее для многих, ее даже и не узнавших.
И вот, новая русская молодежь… и снова ищет! Как же не радоваться, что Вы, юные, новая поросль русская, после таких испытаний, таких блужданий по чужим мировым дорогам, после стольких утрат, после таких ударов по Вашим юным, по Вашим нежным и неокрепшим душам, какие не выпадали на долю никакого из других народов нашей истории, – Вы живы духом, Вы всматриваетесь пытливо в жизнь, не отвергаете ее, так незаслуженно-неповинно Вас побивавшую; что хотите вступить в нее так благоговейно, хотите понять ответственность и назначение свое в ней, верите в нее, уповаете, что она примет Вас и назначит дело, которое Вы выполните свято. Это скрыто в Вашем письме ко мне, но выговорено это в одном Вашем простом, но чудесном слове – напутствие!
В добрый путь, милые русские девушки… в добрый и светлый путь! Я знаю, знаю, что копите Вы в себе смелую волю к жизни. Я верю, что первою Вашей думой о жизни, Вам открывающейся, самой глубокой и затаенной думой, думой-целью, – является Вам родное, русское, мысль о незнаемой родине, – о незнаемой чувствами внешними, но чуемой-зна-емой душою, – о возвратимой России, нашей, истинной, заложенной в нас от предков, святой и чистой, омывшейся от грехов России! И потому-то Вы, на пороге ли высшей школы или жизни самостоятельной, трудной от бесприютия, наученные страданиями, ищите доброго напутствия и совета. Идите, благословясь. Я слышу в Ваших простых словах – голос исканий. Не угас русский святой огонь, русский духовный пыл, стремление к истинному и доброму. Нерусские девушки не спрашивают об этом. Им не нужно «благословения» и «слова»: накатанные у них дорожки, привычные. А Вы… Вы, русские бездорожницы, вышли искать Россию, Град-Китеж, потонувший! Идите смело – и найдете. Я тоже ищу ее, и верю в нее, и верю, что найду ее. Я ищу ее в образах и думах. Быть может, такой и найду ее, бесплотной… но Вы найдете и осязаемую! Вы, юные, найдете. Вы только пустились в путь. Я чувствую Ваши живые души. В Ваших глазах надежда: Россия будет, мы жить будем, по-нашему жить будем, у себя жить будем, в России жить и творить будем! В Вас силы молодые, пытливые, но кругом – столько путей неясных, предрассветных! И Вы правы, Вы чутко-правы, прося напутствия. Вы – религиозны, Вы – кровь отцов: молились они перед походом. И Вы – в походе. И я хочу Вам сказать: идите и помните, что мы сильны! Помните непрестанно, что мы велики, что мы от великого народа, что мы чудесны и нашей историей, уделившей нам миссию охранять культуру, что мы велики великим страданием нашим и великой победой нашей – всем тем чудесным, что русский гений давал, дает и будет давать миру! Только теперь начинаем мы познавать себя. Только теперь начинает чувствовать этот мир, начинает приоткрывать чудеснейший Лик России. Лишенные родины, мы всюду несем ее. Бога – во имя ее несем. Наше искусство, проявление божеского в человеке, в славе идет по свету. Наши идеи, наше бо-гопознание и богоискание, наше «святое беспокойство» за мир и человека – волнуют чутких во всех народах. Мы же – философы мировые, мы – бродило. Наша наука, лишенная даже почвы родины, может гордиться родными именами. Наши муки служат великой сдержкой человеческому безумию, примером небывалым. Мы пали, но мы восстанем! Мы мучаемся, но мы – творим. Мы, невольные постояльцы мира, – учим! В рассеянии, мы готовим смену – Вас, чудесная наша молодежь, сильных в лишениях, знающих все дороги-бездорожья, но чувствующих единое, национально чувствующих, жаждущих создавать новую Россию, – мы уже видим ее в мечтах.
Эти мечты и воля претворить их в живое – в Вас есть. Ждете напутствия? Все, что могу Вам сказать, – в Вас есть! Вы любите Россию, русские девушки, Вы ее носите в себе. Вы, столько перетерпевшие, муками освященные. Вы – чистые, Вы – святые! И святое несете в сердце. Многие из Вас потеряли и растеряли отцов, матерей, братьев… мученицы из Вас многие-многие, и все – сироты, без Родины. Но Вы верите, что Россия есть, что она будет Ваша. Ваше сиротство кончится. Такое, что выпало нам на долю, не может пройти бесследно. Такое будет возмерено такой же безмерной мерой, – таинственный закон жизни, – грядущей радостью. И это будет. И Вы это увидите. Пусть эта вера напутствует Вас всегда. Готовьте себя – России. Как готовить? Вы это знаете, должны знать.
Великое выпадает на долю Вам. Россия осквернена до сердца. Вы, русские девушки, станете русскими женщинами. Вам предстоит великое: создавать новую, чистую, русскую семью, обновлять, очищать от скверны родной народ. Вы понесете народу Бога, понесете в жизнь правду, – все то ценнейшее, чем возвеличена русская женщина: выполнение долга, самоотверженность, милосердие, чистоту, духовность, кротость, готовность к подвигу, верность и глубину любви… Теперь, когда Россия осквернена до сердца, когда все обесчещено, растлено, Ваша великая миссия – нести чистоту, утверждать нравственность, дать здоровое поколение, воспитать его, научить жизни в Боге. От вас, чистых, охраненных от скверны, чем там заражены миллионы подобных Вам русских девушек, плененных, духовно ослепленных, – от Вас зависит величайшее дело духовного возрождения нового поколения России. С Богом в душе, с Церковью, с верой, с памятью о загубленном, чудесном чистом, Вы будете стойки, Вы будете свято-горды: Вам, русские зарубежные девушки, а с Вами вместе и тем, кто сохранил себя там, – великое Вам назначено. Как и что делать – подскажет Вам ум и сердце. Чтобы лечить – надо знать. Думайте о России, знайте о ней. Познавайте ее, бывшую, незапятнанную. Познавайте и смрадную, на гноище ее. Набирайтесь знаний, готовьте себя здесь к работе там: школьной, ученой, воспитательной, духовной, просветительской, проповеднической, лечебной, всякой, какая кому по склонностям, по силам. Но прежде всего: живую, человеческую душу в себе храните, чтобы творить с любовью. Вашему поколению выпадет великая работа – освящать, очищать Россию. Мужчине – строить; Вам – освящать. Не отдых, а непрестанный труд. Искупление будет продолжаться: слишком грехи велики. Слишком много утрачено ценнейшего, слишком много осквернено. И верьте: Ваши усилия, – если хотим России, – могут произвести величайший духовный взрыв – творящий энергию народа. И Россия, показавшая миру великую бездну падения, покажет чудо великого возрождения, величайших высот духовных. Россия это может! Это чудо будет наградой Вам. Верьте – и это будет. Верьте и делайте. И Вы увидите это чудо. Это будет, это может быть счастьем и целью Вашего поколения. Это чудо будет и оправданием России. И да благословит Вас Бог!
20 мая/2 июня 1928 г.
Севр
(Русский колокол. 1928. № 6. С. 8–12;
Слово. 1928. 23 сент. № 988. С. 3)
Милые юные друзья![52]
Кончая свое обучение в славянском городке, свой Крымский Кадетский Корпус, русский Корпус, вы просите доброго напутствия… Что сказать вам? Жизнь многому научила вас, жизнь без родины, тоска и боль по родине, все тяжкое, страшное, что выпало вам на долю, что вы перенесли и несете с честью и мужеством. Вот, выходите вы на новые дороги – в высшие ли школы, или – в практическую жизнь, в работу… Первое скажу: готовьтесь быть верными гражданами-сынами России, деятельными и честными, крепкими в творчестве будущего строительства. Россия разорена, опозорена, ославлена, ослаблена, осквернена, растлена. Вы знаете, должны знать, что там: и потому вы уже знаете, что ей нужно. Вы знаете наше прошлое. Вы знаете, на чем стоит и строится добрая, человеческая жизнь. Знаете и другое: как убивается эта жизнь. Вы должны знать, что лишь силами всего народа, ведомого достойнейшими и сильными, строится и благоденствует и хранит честь свою всякое христианское государство. Так было и с Россией. И еще вы знаете, видели своими глазами и выстрадали сердцем: народ, ведомый разрушителями, осквернителями божеских и человеческих законов, падает и духовно умирает, а добытое веками, чудесное, – обращается в пыль и грязь.
Вам выпадает на долю заново строить, воссоздавать и охранять Россию, истинную, свою, Великую Россию. Снова, как будто, приходится начинать русскую историю. Значит, прежде всего, надо быть сильными, надо быть государственными, российско-государственными, национальными, иметь верную цель, иметь идеалы совершенства, хранить в душе и в уме тот Лик, ту светлую Россию, какою хотите ее видеть, какою носили ее в сердцах лучшие из ее сынов – гении ее, о которых вам говорит священная наша летопись. Ваша школа, конечно, вложила в ваши юные души, показала вам этот былой, чудесный, ныне столь искаженный Лик. Вы должны оживить его, воссоздать: раскрывать, обновлять, охранять. Вы – мужчины, вы – русские, с великою кровью предков, великих предков, создавших Великую Россию из пустыря раскинутого на четверть мира. И вот, выпадает вам – быть воинами-строителями, как встарь. От всего сердца желаю вам крепости духа и тела, выработки характера, непреклонного, уверенного, настойчивого, несокрушимого. Прежняя русская интеллигенция – это мы знаем и по творениям лучших наших писателей, и по истории общественности русской, и по разгрому России, – была часто безвольна, мечтательна, жила миражами и полетами легкой мысли, смотрела часто поверх России, знала Россию мало, искала вождей в чужом, – и довела Россию, помогла довести Россию до провала, не сумела себя использовать для России, при всех дарованиях своих, при всех чудесно-благоприятных средствах великого народа. Выковывайте себя в российских граждан, в стальных мужей. Перед глазами у вас много примеров достойнейших, много таких испытанных, кого возьмете в пример, – Белая Армия России с ее вождями, погибшие доблестно герои, великие духом мужи, как, например, – мученик, великий гражданин России – князь Павел Долгоруков! И еще, второе, важнейшее, помните: узнавайте и научитесь любить душу народа нашего, узнавайте, ищите ее и в его истории, и в изображениях ее, – подлинной, русской души народной – в творениях наших писателей – великих! Узнавайте народ, его достоинства и его слабости: с ним вам придется работать, воссоздавать Россию.
Между русской общественностью и очень часто между русской Властью и народом – не было духовной связи, не было национальной спайки, и потому героическое дело лучших и деятельнейших сынов России, в минуту смертельной опасности, дело спасения, дело героев, жертвовавших собою безоглядно, не дало видимого плода, не отвоевало России от ложных вождей, от исчадий ада. Обманутый, увлеченный посулами, сбитый с толку народ, не познавший общего, своего, национального, не помог истинным сынам России, лучшим из своих братьев, и понес – и не по своей вине! – страшнейшую из страшнейших кару: вы знаете, в каких тисках, в каком разорении и угнетении, в какой грязи и в каком бесчестье теперь наш народ, ненавидящий самозваных правителей – насильников из неведомого ему, таинственного Третьего Интернационала! И потому, говорю вам от сердца, – учитесь быть близкими народу, учитесь с народом быть и делать, когда наступит пора; полюбите его – вы из него же вышли! – и поймите его темноту, его тоску и стыд – да, он в тоске и стыде, только не говорит об этом! – не вменяйте ему страданий ваших, страданий за Россию: он неповинен, русский народ, трудовой народ, в бесчестии России. Он безответствен. И еще помните: он – великая сила, он – страшная сила, которая все может! Если коммунисты, большей частью чужие ему по крови, посулами и ложью и разжиганием ненависти так долго его водили и держали в ярме, и он волей-неволей помогал им, то что же будет, если вы, кровные его, будущие его водители – а вы получите это право, вы, молодое поколение, ибо явитесь перед ним своими, образованными, культурными, братьями, – что же будет, если, поняв свой народ и сумев раскрыть в нем чувства познания своей родины, своей России, – а оно уже рвется из него тоскою и стыдом! – что будет, какой взрыв энергии творящей, величайших подспудных духовных сил объявится в народе нашем!
Вспомним нашу историю, те черные годины, когда, получая и находя вождей достойных, народ наш делал свою историю, сбивал пришельцев-насильников, заполнял и живил пространства, подымал испепеленную Россию из праха в блеск! Вам предстоит великая, чудеснейшая работа: поднять, сотворить Россию! Наш народ – великий народ! Это в его истории. В народе нашем силы несокрушимые. Глядите: жива Россия! Народ, без вождей, в ярме, – и он отстоял свое, инстинктом своим, духом своим отстоял самое главное, без чего он не смог жить: Бога! Народ отстоял Церковь. Народ отстаивает и свое другое: землю! Жив Русский крестьянин, как ни изводили его, как ни обирают его, как ни губили голодом, как ни старались ввести в ярмо и обратить в скотину. Народ-земледелец – на земле, со своим укладом, со своим бытом, со своим правом, неписанным, со своим русским духом, со своими святынями, со своими небесными Вождями, с Сергием и Николою, с Царицею Небесной, с Ильей-Пророком, со своей совестью, со своим покаянием, со своей чистотой в грязи, со своей верой в Россию, в бессмертную, вечную Россию, – жив! Он, крестьянин, мужик, он один – весь, как один, – сохранил внутренний, скрытый от злых, нетленный, священный Лик, не зная даже о нем, но чуя его, нося его в себе! Глядите: подспудно, жива Россия! Разъедающий коммунизм – его лишь оцарапал, великана. Народ заживит царапины. Для него, ибо он смотрит в века и время считает по-своему, по вечной земле своей, для него все это – только царапины. Он не знает былого, он слишком богат внутри и потому нам видимое, нами оплакиваемое, для него, считающего на крупные, – это все страшное – лишь царапины. По нем равняться приходится, его психологию брать за мерку и не падать духом! С ним строить, с ним верить надо! Зачинать, не страшась, артелью, всенародно, с Богом! И он – покажет себя, он горы сдвинет, он тот же, двухсотмиллионный будет, он все воздвигнет, и воскресит, и подарит, воротит России гениев! Вы сами это увидите, верю я. Вы увидите: сбросит ярмо народ и быстро залечит язвы. И вот, вам-то тогда придется стать первой культурной сменой, бок о бок с талантливейшими, с сильнейшими из него, из целого народа, с достойнейшими из его сынов, с вашими братьями по крови, быть может даже, с былыми грешниками, – придется быть признанными его водителями. Народ бросится к тем, пойдет крепко за теми, которые покажут ему чудеснейшее – познание своей, светлой, живой России, чуемый Лик Ее. С теми пойдет он, кто возьмет в полон его душу, разбудит в нем народную его гордость, сознание своей, русской национальной мощи, кто великую потребность его утолит – оправдаться же, наконец, перед целым светом, показать себя! Наш народ горд, он может быть свято гордым, достойно гордым! Нашему народу все доступно, до самых тончайших чувств, лишь бы его раскрыть! Таким знают народ, чуют народ, таким показали нам величайшие наши писатели. Россия догонит мир! С таким народом – догонит и обгонит. И вам придется участвовать в этом славном, в этом чудесном беге – на силу, на ловкость, на правду, на геройство, на высокое, русское, на гражданство, на достойнейшее, оправданное историей, место в мире, великодержавное!
Вы идете учиться дальше? Идите радостно и вольно, идите с верой: великое дело ждет вас: Россию ставить, Россию вести, Россию охранять с боем! А с таким народом, как наш, – вы это знаете от боевых отцов ваших, вы это знаете из светлых страниц истории, – с таким народом можно творить чудеса. И будут чудеса. И вы будете участвовать в чудесах этих. И будете сами творить чудеса эти – со всем народом, в братстве-отцовстве с ним. Вы своими познаниями, опытом страданий, чуткостью душевной, добытой муками, вы сумеете отворить подпочвенные силы и дать им ход. И будет прекрасная, сильная, крепкая, чистая, белая Россия!
Рассеянная по чужим народам, – смотрите! – наша нищая молодежь и сейчас творит чудеса! Тысячи кончили университеты, техникумы, военные школы, работают руками и мозгом, выковывают волю, познают всякие народы и могут посравнить и сделать выводы. Приобретают важные навыки. Новому поколению нашему, вам, друзья мои, суждено быть бывалым, необычайным, по мировому опыту, поколением России. Ни один народ, имеющий государственность, не имеет такого опыта, такой судьбы. С таким поколением, которое живым выйдет из гноя и тлена коммунизма, которое прошло все страны и народы и не погнулось, не потеряло человеческого лика и русского духа, которое крепко волей, которое – стальное, – с таким поколением Россия явится именно той «птицей-тройкой», которая умчится, и не в неизвестное куда-то, а по верно проложенной дороге. И будут «в священном трепете» взирать на нее народы, – по слову провидца Гоголя. «Русь, куда мчишься?» Знает Она, – куда. Будет знать. К – Солнцу! К Солнцу Правды, всечеловеческой, ибо уже познает она свое, отстоит, впитает; – и не страшным, а благодатным для Нее станет – всечеловеческое!
Приветствую вас, юные, крепкие, сироты без Родины, – сироты пока, до срока, до близкого срока… – не склонившихся под напором бед, а твердо идущих – дальше! Идите с Богом, Россия будет! Вы для Нее живете, для Нее страдали, и Ее вы получите в награду и в работу, воссоздадите, укрепите, – и сумеете защитить, вы добрая, сильная, славная наша молодежь!
21 мая (3 июня) 1928 г.
Севр
(Русский колокол. 1928 № 7. С. 7-10)
Не знаю, оповестила ли европейская печать, что происходило в сентябрьские дни в Белграде. Вряд ли. Европейской печати не интересны события, подлинный смысл которых постигается только внутренно, сердцем чутким. Это не состязание мировых боксеров, не полет через океан, не разговор Штреземана с журналистом, не смена кабинета, не приговор Сакко и Ванцетти, не планы нового «расчленения России»… Случилось событие не видное мировому глазу.
В Белграде состоялись съезды: русских ученых и – русских писателей и журналистов, – съезды русских бездомников, так сказать – придорожных постояльцев. Съезды сделали свое дело и разъехались по своим «мировым» углам. Никакой интересной внешности, для европейца. И, однако, это – событие. Это величайшее из событий русских за этот десяток лет российского исхода на мировое поприще. Мало того: это знаменательное событие и с мировой оценки, если только над ним подумать и, подумавши, оценить. Но за шумом и блеском времени вряд ли его оценят.
Но если и не оценят его и даже и не заметят европейцы, – мы, бродящие в мире одиноко, терпимые по неволе, неприятно тревожащие ровный уклад Европы, наученные постигать внутренно, ибо горе делает сердце чутким, все мы должны признать, что случилось событие исключительное, ясно нам показавшее, что ценнейшее все еще не ушло из мира, что лампады еще не все погашены, не все еще колокола разбиты, еще не на всей земле слова заменили чувства, не везде самолюбование и гордость закрыли правду, не везде торг и рынок закрыли человека, не везде историческая память притупилась.
Но обратимся к событию.
Сперва – о мире. Для мира России нет. За счастливыми исключениями, вместо былой России признаются ее насильники. С ними заключаются договоры, у них скупают награбленное добро; выполняют порой их окрики, изгоняя русских людей из данного им прибежища. Мир озабочен, как получить долги отданной на разбой России. Мир никак не может решить, что ему делать с беспокойными русскими бродягами, блуждающими по миру и не желающими забыть России. Мир, между тем, скупает золотые св. Чаши, чудесные русские иконы – даже и чудотворные! – сплавленные кресты и ризы. Когда представлялся случай, мир захватывал русское золото с орлами. Мир изменил союзнице – России, изменил низко и жестоко. Мир не только легко забыл, что для него сделала Россия своей кровью, но даже пробовал отрицать, что она что-то сделала. Мы знаем множество случаев этого мирового бессердечия, чтобы не сказать – бесчестия. Этот десяток лет прохождения нашего по свету дал нам ужасный опыт и такое познание «добра и зла», что уж лучше бы было не познавать.
История этих десяти лет – и не только для нас, а и для всех бесстрастных историков мировой нравственности, для всех честных, способных видеть высоту человеческого в мире, – может быть самая черная страница всей человеческой истории. Никогда, кажется, еще не было такого дерзостного, такого бесстрашного отказа не только от христианской, но и просто от человеческой нравственности. Окиньте памятью все, что было за эти годы совершено бесчестного, жестокого, страшного-в отношении не России только, а в отношении хотя бы законов просто пристойной жизни. Все это хорошо известно, все записано в государственные акты и в миллиарды листов газетных, а в русском сердце – выжжено, как клеймом. Это – кошмарное достояние истории, истории оглушительного падения чести в мире. Мы это знаем. Узнает и Россия, и – оценит.
Было время: великие демократии боролись за свободу, великие демократии и в неграх даже видели своих братьев… Ныне – дружат с насильниками великого народа – из-за чего! Ради своекорыстия, ради торговых и низких интересов. Великие демократии забыли жертвы за мировое дело, которые принесла Россия, забыли море крови, в которой Россию топят… И такое «забвение» закрыто словами и словами, померкло в блеске, заглохло в шумах, и никто не встревожен этим. Мало того: строятся планы дальнейшего растерзания России-жертвы! И вот, при такой-то клинической картине мировой совести, когда даже крик – воистину крик отчаяния русских писателей, призывавших из гроба мир, не был услышан чуткими, в такое время произошло событие, совсем не громкое, не мирового масштаба на первый взгляд, но которое – это поймут потом, если смогут еще понять! – по своему внутреннему смыслу значительнее многих и многих событий великого масштаба за этот десяток лет.
Одна страна – не из великих держав! – одна христианская страна былая малая Сербия, ныне королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, сказала перед миром: Великие ценности человеческого духа – есть! Не пустые слова – любовь, братство народов, честь, благодарность, долг, совесть, благородство! Нельзя гнать правду и помогать злу в мире! Святые лампады нельзя гасить! Надо чтить высокое человеческое в веках! Надо уметь помнить! Надо уметь любить! Христианской стране нельзя попирать Евангелие! Чудеснейшие страницы истории – нетленны!
Это сказала страна – и показала ясно. Это сказала и показала страна, благороднейшая страна славян, бившаяся геройски за свободу, страна, познавшая, что за ужас – себя утратить, испепеленная и вновь восстающая из пепла, страна героев, христиан-героев! Она истекала кровью, но сохранила духовное богатство. Она уходила на чужбину – и вернулась с оружием для славы. И вот такая страна, в лице своего Короля-рыцаря, в лице своего Пастыря духовного, своего мудрого правительства, своего образованного слоя, в лице трогательной и чуткой славянской женщины, которая давно познала, что такое терять бесценное, в лице достославного города Белграда, явила высокий пример чести, братства, совести, благородства, исторической памяти и провидения грядущего. Она позвала к себе русских ученых, русских писателей и деятелей свободного слова русского, русскую мысль и совесть, и благородно сказала: помню, люблю и верю! Носители громких имен в литературе мира не поверили русским писателям, иные и не откликнулись на их крик, иные насмеялись даже. Великая Югославия устами простого труженика-кондуктора – сказала: привет вам, русские братья! Великая Югославия, в которой горят лампады, показала такое сердце, такую чуткость, такую сердечность-ласку, такой уют в нашем бездольном придорожье, каких мы нигде не видели в этот десяток лет. Она засыпала нас цветами, она говорила нам, что она не забыла прошлого, что она видит в нас будущую великую Россию. Она не вырвала легкодушно великих страниц истории, не утеряла за шумом жизни слуха к чужому горю, она не зачеркнула своей трудной и славной жизни! Она сказала русским писателям, русским ученым, деятелям свободной русской печати в мире, нам – полноправным уполномоченным России, представителям ее духа и представителям за нее перед целым светом: вы были моими братьями, вы были в силе и славе… и теперь, когда вы сироты, вы еще больше братья! взгляните в мои глаза – я та же, любящая и верящая!.. Сказала и показала высоким примером для всех – непомнящих. Это – знаменательное событие великого размера. Это – признание России, истинной России, исторической и неумирающей России, России надмогильной, которой – несмотря на все – суждено быть и быть!
Ныне, когда народы открыто показывают, что для них как бы уже и необязательны основы права и нравственности, даже те основы, которые они обязательными считают еще для отдельных граждан; когда начинает казаться, что своим поведением государственные люди и правительства как бы хотят освободить человечество от непосильного ему бремени – соблюдать Божеские и человеческие законы – честь и долг, не говоря уже о любви, хотя казалось бы, что именно государственные-то люди и должны бы воспитывать граждан в духе божеского и человеческого закона: случилось исключительное событие, когда одно государство показывает высокий пример – всем. Это ли не событие?!
То, что произошло в Белграде, в Белом Граде, в эти сентябрьские дни, дойдет и до Нее, плененной, в оковах сущей, – и согреет, и осветит Ее: есть еще на земле Правда!
Есть еще на земле Великая Югославия, Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, страна воистину христианская. Устами своего Короля, своего Пастыря, всего своего народа она сказала:
«Лампады у гроба Преподобного Сергия погасли… Горят лампады у Святых – Саввы и Илии! И у Преподобного Сергия зажгутся!»
Октябрь, 1928 г.
Ланды
(Возрождение. 1928. 17 окт. № 123. С. 2)
Дорогой Томас Манн!
К Вам, наиболее чуткому и совестливому из германских писателей, обращаюсь я с этим словом глубокого возмущения и негодования на то, что может случиться непоправимо позорное для Вашей родины, тяжкое и страшное – для моей. Обращаюсь с надеждой, что, узнав всей проверив Вашею совестью, Вы почувствуете «святое беспокойство», великую тревогу за человеческое, ту тревогу, которую еще недавно умел высоко ценить мир в творениях литературы, в частности – в творениях русского и германского гения и сердца. Обращаюсь во имя великих наших Учителей, имена которых еще и в наше время для нас священны.
Дело идет о постыднейшем, против чего давно бы должен восстать весь культурный мир, и что не тревожит совести этого «всего мира». Дело идет о бесчестье, которое падет на весь германский народ, если от его имени не раздастся властный и сдерживающий голос.
Выразитель духа Вашего народа, как ответственнейший писатель, как представитель чести и совести народа, Вы, я верю, не можете допустить спокойно, чтобы Ваша страна стала поприщем, – сильнее сказать, разбойничьим майданом, где без зазрения совести и громогласно могут распродаваться ценнейшие из сокровищ, собранные веками и силами России, украденные у нее насильниками и воровски доставленные на германский «рынок»! На глазах всего мира Германию хотят сделать местом распродажи украденного у целого народа духовного богатства, укрывательницей награбленного, потатчицей разбою, посредником грабителей и воров.
Страна Гете и Шиллера, страна великих мыслителей, великих правоведов, ученых, художников, моралистов… – эта страна в наше сомнительное время как бы готова показать всему свету, что она разрывает с ними, что она отвергает право, отрицает честь, принимает легко – бесчестие!
Узнайте дело – и Вы не допустите постыдства: я знаю это. Вы – чуткий, Вы за право Правды. Вы можете не позволить, Вы можете властно сказать – «нельзя»! И Вас услышат.
Что случилось? Я не буду говорить от себя. Я приведу слова благороднейшего немца, только что напечатанные в русской газете «Возрождение», в Париже, – слова из телеграммы крупного германского промышленника, – Артура Геннига, отправленной г. президенту Гинденбургу:
«6 и 7 ноября у Лепке в Берлине состоится распродажа принадлежащих всему русскому народу невосстановимых, бесценных художественных сокровищ. Правительства других культурных государств поступили разумно, отклонили предложения об устройстве в их странах такого расхищения русского национального имущества, расхищения, глубоко оскорбляющего всю национальную Россию. Германии суждено на глазах всего цивилизованного мира принять на себя такое поругание. Все мыслящие немцы должны самым резким образом протестовать против таких действий, вследствие чего я прошу Вас, господин Президент, принять все зависящие меры к тому, чтобы запретить позорящие весь германский народ действия».
Мне нечего и добавить к этим словам. Разве еще одно: графиня В. Соллогуб уже объявила в газетах, что среди назначенных к продаже у Лепке картин значится украденная у нее картина, и она судом потребует восстановления своих прав. Потребуют и другие, потребуют открыто, потребуют по праву, нарушение которого готовится в Берлине.
Помогите же остановить падение чести в мире! Кому же и охранять честь и правду, как не писателям, выразителям мировой совести, – так мы, русские, по крайней мере, полагали до сего дня? И кому же удержать родину от позора перед человечеством, как не выразителям ее духа, ее славным писателям, и из них – Вам, одному из славнейших?! Вы хорошо знаете и чтите великих наших – Достоевского и Толстого, о них Вы много писали и рассказывали Европе, и Вы можете знать, можете представить себе, ч т о бы они теперь сказали, если бы могли еще говорить! Впрочем, они уже давно сказали и так ярко и властно сказали о чести и бесчестье, о зле и добре, о правде и неправде, что повторять излишне.
Скажите же, прикажите же, дорогой Томас Манн, – и Вас услышат в Германии. Услышат и в целом мире, – а это очень теперь нелишнее. Скажите громко и властно, и Ваш голос останется в нашем сердце, как голос чести, как голос долга, как знамение великой духовной связи между народами.
С дружеским приветом и искренним уважением к Вам.
Октябрь, 1928 г.
Ланды
(Возрождение. 1928. 26 окт. № 1242. С. 2)
Светлой памяти Юлия Исаевича Айхенвальда
Ушел и еще один, достойный, благородный.
Нет уже среди нас и Юлия Исаевича Айхенвальда. К длинному счету смерти погубленных и умерших русских писателей в этот страшный десяток лет злая судьба прибавила еще имя – светлое имя Айхенвальда. И как жестоко прибавила!
На перекрестке чужого города настигла его машина и убила. Убила его, пришельца, изгнанного не – родиной. Россия!.. Он любил это имя – и чтил его. Любил и Ее, душу и плоть Ее. От великих и славных великой литературы русской с благоговением и восторгом принял он в сердце родину – всю ее: доброе и дурное, солнце и мглу ее. Все в ней познал, что открыло ему чудесное ее слово, великая ее литература. Познал – и принял, и полюбил, любовью большой и нежной, такой, как его душа. И стал достойным учеником великих, певцов их слова, стражем родной литературы, ее заветов.
Россия… прекрасное слово русское!.. Жил он в его звучаньях, в его сверканьях, в его широте и глубине, в его высоте небесной. И сам – и сверкал, и пел. Россия – сверкала в мыслях. Россия – стучало сердце. Россия – Слово, Россия – ее литература.
И вот, на перекрестке чужого города настигла его машина и убила. Убила в голову, полную мыслей-образов, полную русских образов – светлых даров России, и умертвила сердце. Слепая, жестокая судьба. Или – не слепая и не жестокая? Или пришла пора, пора подвести итоги, и судьба ставит знамение – конец? И выбрала жертвой Айхенвальда, любящего из любящих, совестливого и скромного, чуткого к слову-звуку, чуткого к слову-образу, богатого из богатых словом, честного ключаря сокровищ славной литературы русской? Словно уже конец, словно уже – довольно: незачем петь и славить, нет никакой России, нет и ее литературы. Сгорела ее литература, пошла на ветер! Жила и цвела впустую! Нет никакой России, ни звуков о ней, ни песен, – нечего сторожить и петь! Кто это бродит там, странный, смешной чудак… что-то хранит с ключами, чего-то ищет? Ищет по пустым пескам! Мешает на перекрестках ветру?.. Жестокая насмешка.
Машина убила в голову, убила стража на верном его посту. Убила певца литературы, вечных ее корней, молитвенного певца, будившего в молодежи веру в бессмертное творческое слово, в бессмертие мысли творческой.
Всякая утрата человека – тяжелая утрата. В бедное наше время утрата такого человека – жестокая утрата. Чуткий из чутких критиков, художник-критик, знаток языка и чудеснейших форм его, ему одному присущих, неповторимый в средствах изображения, он явился для нас примером – примером меры, примером сдержки, богатства и веса мысли; он будил в нас ответственность, уважение к слову-мысли и к слову-чувству. Жрец, он служил в храме, одеждах чистых, во храме святого Слова. Его «среды», его «литературные заметки» – всегда урок, всегда притягательная сила. Он учил и писателей и критиков. Чуткий, он учил обхождению со словом, с душой и трудом писателя. Не было для него «имен». Не было «направлений», ни «политик». Он держал одно направление – в искусство. И звал к нему. И его слышали и слушали. Теперь – кому?!
Хранитель верный, убит на перекрестке. На перекрестке чужих дорог. Кто поведет к родному? В беглое наше время, в великое распутье, – кому вести?
Есть – у кого учиться.
Да, он любил Россию. Взращенный ее литературой, он взял от нее любовь и совесть, душевную глубину и честь. Ведомы ему были тревоги и муки творчества, и никогда не спускался он до жестокого и пустого слова, до злой насмешки, для смеха-балагана, до приговора беспечного. Тонким и нежным словом он нащупывал мысли-дали, родные дали и глубину. Верный священному в литературе, нашей и мировой, он вскрывал человеческие чувства, прекрасное в человеке и природе, в родной природе, в грусти и красоте ее. Тревожный к правде, он будил в нас «чудесные заветы». Он корил и карал отступников, извратителей слова – чести и чистоты; он бесстрашно судил преступников, удушавших любимую Россию, душу России – слово. Чуткий и совестливый, и нежный, он не боялся правды. И в мужике, и в царе, прежде всего, он видел человека и строго ставил на место тех, кто глумился над человеческим. Он был истинный рыцарь слова – слова-правды. Он верил в чудо – в чудо слова творящего. И спокойно, мудро смотрел на жизнь. Живо живое слово – и жизнь будет, хорошая, человеческая жизнь будет! Живо родное слово – Россия будет! И бодро стоял на страже. И слово – для него облекалось плотью. И слово – вело к изначальному и конечному, к Слову-Богу. Он не мог не верить, – но сказал ли когда об этом? – что чудесное слово-образ – воплощение Бога в жизни, великая цель искусства. И умер в вере.
Убила его машина в пути, на перекрестке. Жесточайшая утрата: погиб достойнейший, страж и хранитель слова. Больно и одиноко нам. Но, помня светлый образ отшедшего, одного из лучших русских людей, глубоко просвещенных, скрепив сердце, мы обязаны сохранить завет, долг его светлой памяти: путь не кончен!
Идти по пути отшедшего, чутко, чисто. Мы в пути, в опасностях на пути, но путь не кончен. Мертвые и слепые силы будут давить и сбивать с пути, будут и убивать чудесное в нас и нас. Но чувства живые наши, но вечные мысли наши, но слово наше… – они бессмертны, как великое Слово – Бог. Они ведут нас. Они приведут к извечной заветной цели Великого Искусства Слова – к воплощению Бога в жизни, к воплощению жизни в Боге!
Декабрь, 1928 г.
Севр
(Возрождение. 1928. 23 дек. № 1300. С. 3;
Руль. 1928. 23 дек. № 2457. С. 4)
Для России – надо сберечь детей.
Скоро десятилетие, как мы здесь, – живая Россия на чужбине, свободная Россия. Не гордое это притязание так называть себя: это действительность, это строгое послушание, данное нам судьбой, историей. Мы должны быть Россией на чужбине. Там, на родной земле, нет России живой, свободной. Самое имя у ней отняли, заменили звериным знаком – СССР, знаком позора-срама. Мы должны быть Россией, нести великое послушание.
Дано нам судьбой жить на чужой земле, но остаться свободными. Нас не давит всечасный ужас; может дышать свободно, и говорить, и делать. И должны непрестанно помнить, что нам даровано, и, помня это, должны непрестанно думать, во имя чего мы здесь. Чем оправдаем этот удел судьбы? Мы должны искупать дар жизни – свободу нашу – перед тяжким мучением России, России-смертницы.
Русская эмиграция честно несет свой долг. Она работает, стоит на своих ногах и помогает слабым. Призыв о помощи – не глас вопиющего в пустыне. Иностранцы неоднократно отмечали стойкость ее, ее достоинства. Жаль, что мы еще не имеем полной картины ее жизни, что она сделала. Надо бы сделать перепись: это важно для мира, для России. Русская эмиграция – смело – можно сказать – открыла Россию миру, подлинный лик ее: высокую ее культуру. Будем давать отчет – покажем, что мы сделали для России на чужбине, свободные.
Годы идут, многих из нас уж нет. Наша замена – дети, «племя младое, незнакомое»… – русское племя, наше, идущее нам на смену. Им мы должны вручить данное нам судьбой. Им мы должны отдать хранимую Россию, нетленный ее в нас лик. Не суждено будет нам – они вернутся. Если не сохраним мы их, мы не выполним долга нашего. Миллионы жизней истреблены; пролито русской крови без счета-меры. Сохранить России тысячи детских жизней – священный наш долг перед памятью миллионов убиенных. Мы не смеем забыть об этом. Мы обязаны сохранить России ее детей. Эти дети – особенные дети, «дети мира», новая поросль русская, знаменательная историческая поросль. Это не просто дети: это дети великих испытаний, прошедшие мир в невзгодах, ценнейшее достояние России, ее надежда! Дать России здоровое поколение, новое поколение, еще не известное в истории, возросшее у семи дорог, на семи ветрах, духовно не искаженное, не приученное клонить голову и принимать насилие, бесстрашное, прямодушное, великодушное, не потерявшее стыд и совесть, спаянное любовью к родине чувством родимой крови, не заушенное, не одичавшее до зверюг, а носящее лик российский, знающее родной язык, знающее языки мира, Бога не позабывшее, не утратившее добрых российских навыков и познавшее навыки: чужие, обогащенное миром, знающее истинную, а не искаженную злою ложью насильников, историю родины своей по крови… – самое важное, что должны мы сделать. Эти дети – надежда наша, наши истинные наследники. Это верная наша смена, та смена, которой суждено стать обок с достойнейшими из русского народа, с братьями по судьбе и крови – в строительстве будущей России. Этим детям выпадет долг и доля будить в народе сознание национальной мощи, помочь ему оправдаться перед миром и доблестно показать себя. России придется догонять мир. Зная ее историю, зная все, что она дала миру, что она вынесла и пережила, можно с верою говорить: Россия догонит и обгонит! И, может быть, скажет миру новое слово жизни. Нашему молодому поколению, этим вот нашим детям, эмигрантам-детям, с семи ветров, придется участвовать в этом чудесном беге – беге на силу и на ловкость, на геройство, на высокое, русское, гражданство, на достойнейшее, оправданное историей, место в мире – великодержавное!
Только имея смену, будем мы вправе верить, что не напрасно было наше здесь пребывание. Мы обязаны возвратить России малую каплю ее крови, живой крови, так беспримерно расточенной за эти годы великого русского погрома. Позор и проклятие на нас, если мы все забыли. Эмигранты-дети, всего лишенные, не узнавшие родины своей, без вины виноватые, жертвы ошибок и преступлений наших… – их мы забыть не смеем!
Мы должны отозваться на обращение к нам Детского Комитета Российского Красного Креста, в эту неделю помощи русским детям, 10–17 марта. Больше двух тысяч семейств русских эмигрантов состоят на учете Комитета. Надо дать Комитету средства – спасать детей, будить в их сердце образ великой Родины, закладывать в них основы достойной жизни – граждан-строителей России. Дайте же эти средства! Если бы захотели, помня и постигая все, мы могли бы создать не только «сад» и приют… Мы могли бы так сделать, чтобы ни один из детей не потерялся для Родины, не растворился в чужом, не сгинул, не остался России не узнавшим, России бесполезным: чтобы все были на учете, на заботе. Много доброго делает наша эмиграция по свету. Но в этом деле, в этом «детском» деле, в этом священном деле, мы должны отозваться так, так показать себя, чтобы и тени укоризны не осталось, что не все нами сделано. Много ошибок сделано, много вины на поколении «отцов», – мы знаем. Да не совершим же ошибок новых, не возьмем на совесть вины тягчайшей: забыть обездоленных судьбой, без вины виноватых, – детей безвременья! Это было бы преступлением.
Во имя России – дайте!
(Возрождение. 1929. 15 марта. № 1382. С. 3)
Это письмо напечатано было в 1388 номере «Возрождения», 21 марта на 4-й странице, в нижнем уголке направо, мелким шрифтом. И приходит на мысль, что письмо это не все заметят, а заметить и запомнить его необходимо. Больше: все мы обязаны его запомнить. В письме этом, очень кратком, – к сожалению, имеются опечатки, и такого сорта опечатки, что могут подать любителям все вышучивать удобный повод и посмеяться, хоть нам и не до шуток.
В письме «к русским медонцам» заключается призыв к жертве, к маленькой жертве во имя большого, во имя святого дела, во имя долга, – перед Россией долга. «Жертвуйте в фонд „Помни Россию“», передавая деньги в распоряжение генерала А. П. Кутепова, принявшего на себя из рук почившего Великого князя Николая Николаевича, вместе с его предсмертным заветом ко всем нам – «помните о России, русские люди!» – славное и тяжелое бремя заботы о русской чести и доблести, бремя охраны здорового русского ядра – русских военных сил – белой российской Армии. Жертвуйте, хотя бы малым, но все, русские, жертвуйте, не забывайте, не имеете права забывать, не смеете забывать! – вот о чем говорит письмо, письмо «к русским медонцам», – письмо ко всем. В этом письме, говорю я, есть досадные опечатки: конечно, не «если бы несколько десятков русских людей твердо решили бы уплачивать хотя бы по нескольку франков в месяц»… а… «несколько десятков тысяч – только десятков тысяч», хотя нас, «медонцев», не десятки, а сотни тысяч!.. И, конечно, не… «от нас сейчас требуется малое – несколько франков в месяц…», а – от каждого из нас должны поступать в фонд «Помни Россию» франки и франки, каждый и каждый месяц, а от кого и десятки, и сотни, и тысячи франков каждый месяц… и тогда… Тут уже необходима вера, горячая вера в великое из великих дело – спасения России.
Не ко всем, о, далеко не ко всем, следует обратиться еще и с таким напоминанием…
Помните времена былые, времена процветания и могущества России, утерянной, когда многие-многие российские интеллигенты и полуинтеллигенты, и интеллигенты высокой марки, и миллионеры-фабриканты, сознательно или по малости духа своего и своего разумения, давали с великой верой и гордостью, словно свечи перед иконой ставили, – давали на… разрушение России? Ведь давали! Теперь-то мы ясно видим, что давали в фонды, имя же им, – незнаемое? – было: «Забудь Россию», «На погибель России», «На пролитие российской крови». Правда, тогда обэтом не думали, думали, что дают на освобождение России от… «сапога жандарма», от «кнута царского», от «опричнины». Помните вечера и концерты с неведомым назначением денежных сборов с них? Помните мохнатые шапки и фуражки, ходившие по рядам в университетских аудиториях? Помните – миллионы даже, отпускавшиеся «на дело» каявшимися в чем-то фабрикантами, которым тесно и скучно становилось в родимой жизни? Я помню. Я, зеленый, и сам совал с бьющимся глупым сердцем полтинники и двугривенные в лохматую фуражку, воровато таскавшуюся по рядам-коленкам. Совал – и гордился, глупый! Так вот, на эти-то полтинники и рубли, стекавшиеся со всей России, на эти накоплявшиеся миллионы, на миллионы, украденные у России, миллионы, у ней ограбленные, с пролитием крови охранявших ее солдат, покупались люди, покупались динамиты и бомбы, кинжалы, револьверы, маузеры и пулеметы, чтобы с Россией кончить, – с Россией исторической, великодержавной, славной, с нашей Россией. С Россией кончили. Не непосредственно нашими полтинниками с ней кончили, но и не без этих «полтинников» тут было, хотя бы и не вещественных. Наши нравственные, так сказать, полтинники очень и очень помогали. Ну, и пострадали же даватели, жертвователи всяческим. От слепоты своей, от скудности своей душевной и духовной, – тогдашней, – пострадали. Но из-за этого-то вся, вся Великая Россия – страдает уже двенадцать лет. И как страдает! Вот какие последствия «малых дел».
И вот, письмо к «медонцам»… Оно тоже говорит о малом. Но оно говорит открыто: «Помни Россию»! Оно говорит о долге, который мы все, все не имеем права не сознавать, в котором мы все уже не можем ошибаться: все знаем, что с Россией теперь, под каким сапогом она. Под сапогом действительным, лежит и не дышит вот уже сколько лет. Вспомним нашу историю, наших «нижегородцев», нашего мясника Кузьму, нашего князя Пожарского… Тогда «нижегородцы» ведь не повинны были ни в чем, а дали веру слову Кузьмы, отдавали последнее. Государственнее ли нас были? Любили больше? Любили больше, и больше верили. Поучимся же у них – и любви, и вере мы, медонцы.
Март, 1929 г.
Севр
(Возрождение. 1929. 24 марта. № 1391. С. 3)
Очерки К. Попова
Эта статья «Гг. Офицеры» – очерки К. Попова – дана была мною газете «Возрождение» и хранилась в редакции шесть недель, и я, старейший сотрудник газеты, на два моих заказных письма и телеграмму редакции и издательству – вернуть мне статью и объяснить, почему она недостойна печатания, – ответа не получил. Статью добыл, по моей просьбе и доверенности, боевой русский офицер, добившийся, наконец, для меня такого объяснения: «редакция имеет право задерживать те рукописи, которые по ее мнению чрезмерно претенциозны и тенденциозны». Пусть судят мои читатели
Ив. Шмелев
Автор уже хорошо известен: это тот самый К. Попов, который дал русской словесности – и не только словесности, а душе, памяти русской удивительную книгу «Воспоминания кавказского гренадера – 1914–1920 гг.», которая без смущения может стать рядом с «Севастопольскими рассказами» Толстого, по значительности, по силе, по безыскусственности, по «нехудожественности». Об этом уже писалось и такими знатоками в военном деле, как генерал Головин, и такими мастерами в искусстве слова, как А. И. Куприн и покойный Ю. И. Айхенвальд. Люди с пустой душой и мерочками на слово, люди с поползновением, а не с вдохновением, этого, конечно, не признают и не поймут, как они до сих пор не могут понять, что дала и продолжает давать зарубежная словесность. Выученики, а не творцы, они не знают вещего слова Пушкина:
Постойте… наперед узнайте, чем душа
У вас наполнена: прямым ли вдохновеньем,
Иль необузданным одним поползновеньем.
К. Попов, может быть и не сознавая, это знает. Его душа не только наполнена, но, пожалуй, переполнена «вдохновением» и потому-то так безыскусственно у него и порой нагромождено – им созданное. Оно подавляет правдой. И настолько значительно, что «украшающее перо» – излишне, как излишни и даже непристойны краски на памятнике героям-мертвым.
К. Попов так пишет:
«Остается добавить, что на голове у него молодцевато сидела защитного цвета фуражка с офицерской кокардой и опущенным на подбородок ремешком, а ноги были обуты в сапоги из черной кожи, доходившие ему чуть выше колен, чтобы получилось довольно типичное изображение одного из тех молодых русских офицеров, которые тысячами стояли в холодное сентябрьское утро на всей необъятной границе Российской Империи, обозначавшейся сейчас не географическими и этнографическими рубежами, а доблестью армии, ее духом, дисциплиной, выучкой и прочими неотъемлемыми качествами, которыми сильна была в то время Россия, имевшая впереди, на защите своих границ и чести – все здоровое, честное и мужественное» (стр. 37, «Гг. Офицеры»).
Или вот:
«Победителей сегодня не было, и противники, равно уставшие и изнемогшие от нервного напряжения в бою, постепенно прекращали огонь, и водворявшаяся тишина нарушалась лишь одиночными выстрелами любителей пострелять (!), да немецкая артиллерия изредка посылала очереди куда-то вдаль. Ее снаряды, жутко журча, высоко, высоко над головой, совсем далеко разрывались, – так негромко и мягко… Казалось, что немцы кому-то не дослали известной порции снарядов и теперь, подсчитываясь, все ошибались в расчете и досылали недоданное (!)» (стр. 26).
Так пишет К. Попов, русский офицер и кавалер ордена Св. Георгия, – с одной рукой. Иные, с двумя руками, не понявшие ничего в зарубежной русской литературе, но говорящие о ней иностранцам очень самонадеянно, этого не поймут, конечно, как и другого, многого. Вот и этого, например:
«Серая фигура, младший унтер-офицер Колпаков был мертв. Пуля угодила (!) ему в глаз, и минуту спустя, когда Колпакова отнесли в глубь леса, на дне его ямки сиротливо осталась лежать его фуражка, у большого темного сгустка крови…» (стр. 55).
Даже и этого не поймут:
«– Кого вы несете? – обратился командир к конвойным.
– Так что, поручика нашего Зотова…
– Куда он ранен?..
– Так что, ваше высокоблагородие, под самое сердце. Еще по дороге скончались. Они приказали передавать вам донесение, – сказал конвойный, откидывая шинель, которой было покрыто тело Ромы. – Вот их книжка…»
«„Командиры… полка. 1914 г. 28 ноября. 9 ч. 45 м….“
Подписи под донесением не было. Вместо нее отпечатался большой палец какого-то солдата, вымазанный кровью…» (стр. 79–81).
Не переписывать же всей книги! Вся она выросла из страшных зерен, бессознательно-щедро разбросанных уцелевшей рукой и переполненных сердцем офицера-писателя в его «Воспоминаниях кавказского гренадера». И выросла недаром. Этой книгой боевой писатель как бы довершает гордый и страшный памятник Русскому Офицеру и Солдату, мученику и рыцарю, заложенный в современной литературе нашей, зарубежной, писателем-генералом А. И. Деникиным – в его «Очерках русской смуты» и в книге «Офицеры». Довершает достойно – достойно и офицера русского, и словесности русской. И недаром берет за основу книги своей слова своего Начальника: «… Берегите офицера! Ибо от века и доныне он стоит верно и бессменно на страже русской государственности. Сменить его может только смерть» (Ген. А. И. Деникин).
Вся книга – стройный и славный… «Устав геройского Ордена» – «Русский Офицер». Вся книга – пример нашему молодому поколению, назидание – старшему, так мало берегшему своего достойнейшего брата офицера… – вся книга – ценнейший по своей сильной правде вклад в русское богатство – слово.
Апрель 1929 г.
Севр
(Россия и славянство. 1929. 8 июня. № 28. С. 2)
Многоуважаемый г. Редактор, Благоволите напечатать следующее мое обращение к моим читателям и к русской зарубежной общественности:
«За последние полтора года моей работы в газете „Возрождение“ я не раз испытал от заведующего лит. частью г. Маковского ничем не объяснимое насилие и „строгую цензуру“ над моими статьями, причем не всегда мог добиться достойной поддержки от редакции и издательства. Продолжая во многом разделять национально-патриотическое направление газеты, я все же прекращаю свою работу в ней, чтобы оберечь свободу писателя от насилия, а писательское свое лицо – от искажения.
Прошу русские зарубежные издания не отказать мне в напечатании этого заявления».
С совершенным уважением к Вам
Капбретон, Ланды
29 мая 1929 г.
(Россия и славянство. 1929. 8 июня. № 28. С. 2)
…Если бы европейцы поняли все, что Россия сделала для мира доблестями и жертвами достойнейших, ныне тяжелым трудом добывающих хлеб на чужбине, израненных, потерявших здоровье, потерявших родину, но не утративших твердой надежды вернуть ее… – они снимали бы шляпы при встрече с каждым из героев наших и приветствовали бы почтительно верных своих друзей, исполнивших до конца свой долг. Но огромное большинство даже и понять не хочет, что особенно доблестного совершили русские воины, пребывающие незаметно среди народов. А придет время, и имя русский станет почетнейшим именем в Европе и в целом свете.
…Благороднейший друг России – Александр, Король Сербов, Хорватов и Словен.
Он знает, что сделала Россия для Европы, для Его родины.
Он не признал насильников – убийц русской законной власти и не считает «СССР» – Россией.
Мудрый правитель, он государственно провидит, что Россия будет.
Герой, он чтит героев.
Истинно просвещенный, Он уважает духовную культуру. Перед всей Европой Он оказал высокую честь ученым и писателям России – эмигрантам. Он делил с ними царственную хлеб-соль, как когда-то делил сухарь со своими солдатами-орлами.
Король и солдат, Он сказал русским героям-инвалидам: «Вы – Мои».
…Русский тот, кто никогда не забывает, что он русский.
Кто знает родной язык, «великий русский язык», данный великому народу.
Кто знает свою Историю, русскую Историю – великие ее страницы.
Кто чтит родных героев.
Кто знает родную литературу, русскую великую литературу, прославленную в мире.
Кто неустанно помнит: «ты – для России, только для России!»
Кто верит в Бога, кто верен Русской Православной Церкви: Она соединяет нас с Россией, с нашим славным прошлым; Она ведет нас в будущее, в нагие; Она – Водитель наш, извечный, верный.
(<Часовой. 1929. № 11–12>. С. 20)
Она уже истекла – «Неделя помощи русскому туберкулезному», и я, запоздавший, говорю как бы в пустоту. Нет, конечно. Нет пустоты, не может быть пустоты в душе русской, в нынешней душе русской, переполненной до краев страданием. Пусть и глуха душа, пресыщенная покоем, усыпленная мирным теченьем дней. Мы – тревожны, всегда тревожны. Такими были и в мирные времена – людьми беспокойной совести, такими и остались. И да будем всегда такими! Мы – русские, и наша душа – русская душа, такая загадочная для иностранцев – «l'ame slave». Правы они: многое непонятно им в душевном движенье нашем. Противоречий сколько! Сколько высоких взлетов – и какое жестокое паденье. Сколько безмерных испытаний – и такое покорное терпенье, во имя чего терпенье? И вера, что – все устроится. Во имя чего – такая вера? А она в нас живет, и ничто не в силах отнять ее: это мы знаем внутренне. Правда, в этом и слабость наша, в гульянье устроения; но в этом и наша сила, особая внутренняя сила, духовная: погибели нам не будет, мы знаем это. Так чувствует наш народ, весь народ, и мы, из него исшедшие, рассеянные в народах. Мы ждем. Мы ждем, и верим, и делаем. И будем делать. И дождемся.
Верные этой силе, этому удивительному чуянью бытия – не избыток ли это сил для жизни? – мы много делаем. Рассеянные по свету, мы все же – вместе. С разных концов вселенной одно мы видим: Россию нашу, раздробленные спорами, все же в одно стремимся. И сойдемся.
«Духа не угашайте!» Нет, мы не угашаем духа. Там, в России, идет борьба, странная, страшная борьба, неведомая миру, – нам, чутьем, ведомая. Там – изживают зло. Упорством, косностью часто, чуянъе и устроения: дождемся, и – все устроится. Невидимая борьба, внутренне ощутимая народу.
И видимая так же. Здесь тоже идет борьба, тоже невидимая миру – за будущее наше. Мы знаем это, ибо мы – делаем.
«Неделя помощи»… Нищими мы пришли сюда – два миллиона нищих, простреленные в сердце. Мы – живем! «Российский мусор», «отброс» – так именуют нас злейшие – мы творим. Буквально, из ничего – творим. Ибо богатство с нами – душа наша, чуткая русская душа. Сколько церквей построили и строим. Тысячи наших инвалидов с нами. Тысячи молодежи получают образование. Бездомные получают кров. Дети-сироты – попечение. Наши ученые ведут и ведут работу. Наше крепкое духом офицерство, наши белые воины, казаки и моряки, врачи, писатели, артисты… – создали ряд объединений. Раскиданные по свету – перекликаются. Больные находят помощь…
Эти – самые горевые, это ясно. Болезнь разрушает все. А болезнь на чужбине? «Дома и стены помогают», а на чужбине – люди? Да, мы щедрые нищие. Богатые духом нищие. Помогаем и будем помогать – и сможем. Вот, уже истекла «неделя». Что принесла она? – «Неделя помощи русскому туберкулезному». Мы знаем: даже богатая Европа должна напрягать усилия, устраивать дни сбора – в «своих стенах». Помните наш цветок, милую «белую ромашку», такую скромную, грустную такую? Апрельскую ромашку… – неурочный расцвет, в печали? Там – «стены» были, и какие «стены»! А здесь… в миллионе нас, на семи ветрах, у семидесяти семи дорог!..
Комитет Помощи влиятельнейше свидетельствует известнейшими нашими врачами – друзьями нашими по судьбе, и нашими достойнейшими людьми, посвятившими жизнь свою высокому делу Помощи, какое бедствие нам грозит.
«Нет трудовой семьи, где не было бы туберкулезного»!
Так мне пишут. Так написали всем. Это, конечно, верно. Воистину это бедствие. И этому надо внять. И помнить об этом надо всегда, всечасно. «Неделя помощи»… Бесконечные недели помощи, месяцы помощи, до последнего дня Возврата, который уже не за горами. Надо помнить, и надо давать, давать во имя всего святого, во имя страданий близких, во имя совести, во имя человека, во имя русского человека, во имя общей для всех нас участи, во имя священной связанности нашей друг с другом, во имя общих утрат, во имя священнейшее – России. Туберкулез косит молодежь, самое ценное, что мы обязаны сохранить России! Он подрывает все, все уже созданное, с такими трудами созданное, творимое нами здесь.
Пусть каждый вглядится в близкое от него – увидит. Пусть каждый вспомнит, сколько было перед глазами случаев, когда умирали без поддержки, умирали почти {достигшие «светлой цели», получившие, наконец, дипломы; умирали и умирают кормильцы-труженики, оставляя сирот на нас: убивали себя, отчаявшись!.. Только подумать: мы могли бы не допустить!..
Мы можем не допустить – и не должны допускать. После всего, что сделано, мы не имеем права не доделать; иначе много пропадет, что сделано.
Пусть «неделя» продлится, пусть длится до той поры, пока те же влиятельнейшие врачи-друзья не заявят нам с облегчением, что созданы «наши санатории», что Красный наш Крест не отошлет никого без помощи, что легче нам стало под выпавшим нам на долю Крестом нашим…
Еще раз вспомним, что русские мы люди, вспомним, что во многом грешны, многих хороших навыков у нас нет, – но должны быть! – но что, самое главное, у нас есть наш якорь, чудесное наше чувство – чуянье: своего добьемся, только бы хотеть и хотеть – и все устроится.
(Россия и славянство. 1929. 9 нояб. № 50. С. 2)
Мы накануне великой годовщины: 12 января, – памяти Мц. Св. Татианы, – исполнится в наступающем году 175 лет основания первого Российского Университета – Императорского Московского Университета. Не будем спорить, можно ли называть старейший Университет тем именем, которое приросло к нему за почти два столетия: это никак не изменит исторического названия, права на имя, данное при крещении; как нельзя истребить наименование Села – «Царским», а Эрмитажа – «Императорским». Это история, и она требует своего.[53]
Скоро мы будем вспоминать. И, вспоминая, чтить. Чтить великое прошлое: заслуги строителя просвещения, российского чудо-просвещения. Правда, 175 лет только, и то неполных, сорванных грязной рукой насильника. Не тысяча лет на нем, не столетия даже, как на его собратьях – европейцах. Но есть чем ему гордиться: десятки его питомцев вошли в европейскую науку, врезали в нее главы русские навсегда; создали русскую науку, в своеобразном русле. В свое время об этом скажется. Мало того: наш университет создал России просвещение. Высокая наша образованность, во всех проявлениях своих, в науках и в искусствах, в мощных полетах мысли, пошла от московского истока, выросла из корней московских, – от рассадника просвещения, украшенного священным словом, начертанным золотыми буквами:
«Свет Христов просвещает всех».
И об этом скажут: приведут и числа, и имена. И – дела.
Крестник Мученицы Св. Татианы ныне и сам в венце, в скорбном венце мучений. Содрано золотое слово, Святая Татиана изгнана, святой ее лик разбит, и Дух Истины отошел от Храма. Храм осквернен и мертв. И об этом скажут: настанет день.
Русское просвещение – под крестом. И там, в бедной России нашей, катакомбной, светится Свет Христов где-нибудь в тайниках, под страхом; не может не светиться: Свет истребить нельзя. И здесь, на чужой земле, в русском рассеянии, светитсярусский Свет, бережно пронесенный в бурях, как Свет от Света. И просвещение это, русское просвещение на чужбине, – воистину крест тяжелый.
Надо его нести. Во имя будущего России. Во имя священного завета – «Свет Христов просвещает всех». Во имя славного прошлого, во славу будущего, славнейшего. Во имя жизни, достойной жизни в других народах – нашей бессмертной родины, которая воскреснет преображенной Светом. Темной, грязной, дикой, нищей, страшной теперь России, забывшей имя свое, единственно, только Свет, великое просветление, может вернуть угасшее – лик достойный. Это мы знаем все. И крест российского просвещения все мы должны нести – и донести. Распятый на кресте наш Сеет – русское просвещение. Это – сказочная вода «живая».
Этот тяжелый крест выпал на долю молодежи нашей, в ряде других крестов. Помните: в ряде других крестов! Не слово это – «кресты»: совесть нам это скажет. Не место уже словам, давно все сказано. Надо понять, и – внять.
Новое поколение – мы, другие. Россия все продолжается и будет продолжаться. Не может не быть России, мы это знаем. Мы это чувствуем. России не быть не может: мы так хотим, и не хотеть не можем. Россия будет – страданием поколений, крестами поколений, будет! Разве не слышим голоса внутри нас? Разве все прошлое, кровь и муки, давние и теперь, тысячи тысяч мертвых, замученных, наших родных и близких, миллионы терзаемых доныне, – разве они – напрасны? разве они – пустое? Где же цветы могил? где самые могилы даже?.. Мы связаны порукой, страшной: найти, воссоздать Россию. Мы – наша молодежь. Ей мы вручаем наше. Ее готовим. Она – дойдет. С крестом под крестом, дойдет.
Воистину, крест тяжелый. Русское просвещение – на кресте. Русское просвещение воскреснет. Молодежь идет в муках. Дайте же помощи нести крест! Молодежь гибнет, теряя силы. Делит и дни и ночи в работе и ученье, – и падает. Помогите же, поддержите. России помогите! Вспомните славу русскую – рассадник нашего просвещения, побитый. Мы воскресим его, все мы, вместе, если только проникнемся, что нам делать. Давать и давать, идти с молодежью нашей, с крепкой духом молодежью, – и мы дойдем. В юных наших дойдем, найдем Россию. Не мы, так они найдут: мы – они.
В славную память Дома Мученицы Святой Татианы – нашего просвещения, Центральный, Парижский, Комитет по обеспечению высшего образования русским юношам за границей – для России! – руководимый неустанно стучащимся во все двери, и русские и чужие, М. М. Федоровым, и Московское Землячество, в Париже, возглавляемое почетнейшим москвичом – питомцем Первого нашего Университета, М. С. Зерновым, обращаются к вам, российские люди за границей, с горячей просьбой: помогите же молодежи донести Свет в Россию, облегчите ее qt ноши непосильной, спасите гибнущих в подвиге: помогите все, жертвами, сколько кому по силе, по совести и воле, собрать прочный стипендиальный фонд.
Много нужно на это дело. Но только вспомнить, что наши жертвы не потеряются никогда! Только вспомнить, что собранный нами капитал – вечный из вечных вкладов – российское просвещение, Свет Христов!.. С жертвой из франков наших свершится чудо преображения – в Свет сольются, и в Свете растает тьма.
(Россия и славянство. 1929. 16 нояб. № 51. С. 2;
Возрождение. 1929. 23 нояб. № 1635. С. 2)
Среди жертв большевистского погрома есть жертва, значение которой не всеми, может быть, постигается с должною полнотой и ясностью: эта жертва – литература наша, художественное слово русское. Иные скажут: пролито сколько крови, какой разгром… что перед этим – слово! Невелика потеря, еще запишут. Плакать о зеркальце, когда все – в пожаре…
Но так ли это?
Художественная литература это – духовная ткань жизни, душа народа, выражение его душевных устремлений, великая движущая сила; без этой силы, как и без веры в Высшее, народ обращается в скотов. Помните древнее надписание на Храме «гноти за автон» – «познай себя»? Оно – выражение искусства, сущность его глубин. Через него, путями, свойственными ему, человечество входит в Храм, близится к Божеству. Подлинное искусство слова, художественная литература – утопление духовной жажды, путь из пустыни мрачной, где человек влачится. Слово, путями о-бразов, раскрывает мир, человека, показывает человеку – Божество. Слово – возносит человека на высоты, ближе к Богу. Литература всякого народа – его правды, его стремления и идеалы; его, скажу я, судьбы. Нет народа без литературы, как нет народа без Божества.
В религии – две вечных, борющихся силы: Бог и Дьявол. То же и в искусстве Слова: добро и зло, высоты и преисподняя, свет – тьма. Истинное искусство – свет всегда. Истинное искусство – Божие искусство. Оно возводит человека на высоты, к совершенству, живит и манит к идеалу. Истинное искусство – вдохновенно, «божественный глагол», тоска земли по небу, «тихая песня» ангела, – помните Лермонтова «По небу полуночи Ангел летел»? Истинное искусство глубинно-религиозно.
Вспомните слово Достоевского о Пушкине, вспомните пушкинского «Пророка», – снеговую вершину Пушкина!
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Искусство это – шественный серафим; оно – целитель духовной, томящей жажды. Но какое?.. «Божественный глагол», глас Божий, – вот какое.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Светлое, Божеское искусство. Ему, вдохновенному, открыто все: «и неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье». Через познание, через раскрытие человекаи мира, – к Божьему, как к беспредельному совершенству, – вот что такое истинное, вдохновенное искусство. Язык его – правда, Правда, пламенная правда, как «уголь, пылающий огнем». Без вдохновенного искусства слова-образа – погиб человек, пропали его полеты – взлеты к идеалу: в самодовольнейшего скота обратится он.
Величайшие наши – Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тютчев, Достоевский, Толстой… – жрецы этого высокого искусства, трепетно вдохновенные. Достоевский спускался и нас уводил в низины в тьму человеческого духа и естества, дабы познать сокровенное и потрясти, и умудренных и потрясенных, вывести на высоты, к свету, на пути Божьи. Высокое, вдохновенное искусство слова – уже пророчество.
И вот, разрушая все, следуя своей дьявольской природе, большевизм не мог, конечно, не нанести «удара в душу» – в светлое искусство слова, в «Божественный глагол». И он нанес его, как дьяволу посильно.
В России вдохновенное слово замерло. Оно может звучать в душе, «Божественный глагол» может коснуться слуха тонкого, душа может и встрепенуться… но никто не услышит и не обретет радости, призыва к жизни, чистой и достойной… никто, по слову нашего поэта, не повторит:
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога!
В России вдохновенное слово в цепях, в запрете. В России – душа молчит. Лишаемый Церкви всячески, русский народ лишен и вдохновенного слова, вольного слова-творчества. У него отняты водители его духа, его писатели истинные. Вырваны близкие возможности их иметь. Вдумайтесь, какая потеря для России – на годы, годы. Преемственность уничтожена. В сотнях тысяч погибших из образованнейшего класса – несомненно, погибли ценнейшие единицы, возможные будущие вожди духовные, возможные славные творцы Словом. Скажут: велика Россия, сто пятьдесят миллионов, – еще будут! Да, будут. Может быть, через столетие будут. Вспомните: надо было пройти столетию от Петра, чтобы Россия обрела Пушкина! Будут, когда опять образуется плодоносный слой, высокой культурной одаренности. Преемственность смыта кровью. Да, с народных толщ, доведенных до одичания, только путем долголетнего просвещения, могут подняться великаны Слова-Духа. Вспомните знаменитого Павлова – о наследственности навыков, о преемственности свойств через поколения… Какие теперь там навыки и свойства?..
Мало того. Истребив духовные силы нации, закрыв, где можно, выходы художественному глаголу, большевики открыли выход другому искусству слова – темному, низменному, дьяволову. Их искусство – будит в человеке низшее: похоть, злобу, ненависть к человеку, издевку над духом человека. Разрушив Храм, они открыли кабак, публичный дом, подвал в литературе, – дозволили и поощряют. Там такого искусства много. Оно не поет, оно – орет. Оно не Божье, не от шестикрылого серафима, не глаголом жжет сердца людей, а сжигает дьяволовым огнем последнее человеческое, что еще уцелело в людях. Там, за редкими исключениями чутких писателей, с сомкнутыми устами, с стесненным сердцем, – расцвела похабщина, развеселое зубоскальство – смех, изредка, смех сквозь слезы, у чутких. Такое искусство там, что даже читатель массовый, как будто чутья лишенный, и тот начинает возмущаться. Ему начинает претит, и он спасает душу свою, отыскивая в разгроме творчество прежних поколений. Но молодежь отравлена прививкой этого искусства грязи и плоти-похоти и отпечаток сего – на жизни. Такому, мутному, грязному искусству пути широко открыты. Слово взято на службу к Дьяволу, сила, слову присущая, творит зло: испепеляет душу.
Великая это сила – Слово! Утрата его – великая утрата: ее глубины непостигаемы до конца.
А теперь вспомним: расстрелянного поэта, благородного Гумилева; погибшего преждевременно от противоречий в себе и потрясений, и от цинги, – Александра Блока; талантливого журналиста и борца Виктора Севского, расстрелянного; замолкнувшего от потрясений и цепей, скончавшегося в немоте, Федора Сологуба; истерзанного сердцем за Россию Леонида Андреева; молодого поэта и героя Канегиссера и иных, покончивших с собою, не вынесших паскудства жизни, когда-то певших гимны большевизму и вдруг понявших… – поэт Есенин, писатель Соболь… и многих, неоткрывшихся… Помянем их в молчанье.
Но… неугасимо-вечен Свет Господень, Божественный глагол – незаглушим. Томление духа – властно. Россия ждет… уловит чутким слухом божественный глагол и… «встрепенется, как пробудившийся орел».
<В изложении: Борьба за Россию. 1929. 1 дек. № 154/155. Первое приложение. С. 17–18>
Это случилось больше полвека тому назад, в первые дни войны за освобождение славян. Мне не было полных четырех лет, но я до сих пор помню, – так поразило это младенческую душу. И теперь вижу-осязаю, словно оно все еще топчется на дворе – страшное, голое, мычащее, – и весь сбежавшийся люд охает и вздыхает, и всем, как и мне, страшно.
Я гулял с няней в садике. Помнится, было солнце, и день был, должно быть, праздничный, – звонили бойко колокола. Может быть, даже была Пасха. И вдруг зашумели на дворе, и стало много людей, все побежали с улицы к нам во двор, и что-то испуганно кричали, смотря к сараю. Няня взяла меня на руки и побежала тоже. Она подняла меня очень высоко, чтобы и я мог видеть, и стала кричать и плакать:
«Ах-ты, какие страсти-то, Го-споди!.. Гляди-ка, гляди-ка… и языки им повырывали… нехристи окаянные!..»
На ступеньках к амбару, прижатые народом к бревнам, стояли какие-то страшные чужие люди, с черными курчавыми головами, как арапы. Они были все рваные, с черными голыми грудями, и на их черных лицах, как будто обожженных, сверкали страшные белки глаз. Один из них, высокий, тощий старик, с замотанной головой, словно она у него болела, крестился на нас и кланялся, и мычал, – и все стали креститься на него. Няня взяла мою руку и стала меня крестить ею и приговаривать:
«Крестись-молись… ишь, страшные-то какие, Го-с-поди!..»
Мне почему-то показалось, что это пришли святые, с икон из церкви, – и стало очень страшно. Старик начал мычать и лаять. От страха я замотал ногами, а няня начала меня тормошить и шлепать:
«Да сиди ты смирно… смотри, страшные дяденьки какие… Го-споди!..»
Вдруг старик вытянул к нам руку, сдвинул с нее лохмотья, и я увидал на ней черную и красную щель, а в этой щели что-то белое… – и я вдруг понял, что это «живая кость»! Так и вскрикнула мне над ухом няня:
«Ma-тушки… живая кость… косточку видать… Го-споди!..»
Я и теперь ее вижу – белое, в черной и красной щели. У меня зазвенелово всем теле, я начал кричать и биться, а няня и не думала уходить. Старик тыкал пальцем в эту «живую кость» и мычал, и выл… Потом стал тыкать в рот стоявшему возле него курчавому и такому же обгорелому, только молодому, который разевал рот и тоже мычал и лаял. И я увидел, что у него во рту, в самом горле, дрожит что-то необыкновенно страшное, какой-то черный кусочек, вместо красного языка. Я уткнулся в нянино плечо, а она сказала:
«Не бойся, крестись… православные это, мученики, святые…»
Я выглянул опять на святых и увидел темное лицо, с красными ямами вместо глаз. Это была женщина с ребенком, с голым плечом, с распущенными черными косами… Все стали класть старику в шапку деньги. Так и сыпались медяки в нее. Няня спустила меня на землю, достала из-за чулка платочек и выкатала из него гривенничек.
«Подадим, пойдем, и мы мученикам-християнам…» – сказала она, но я топотал от страху и не давался ей на руки.
Тут я очутился на руках у нашего плотника, и он стал мне что-то рассказывать про страшных, а няня пошла к ним и все крестилась.
Это был первый ужас, незабываемый ужас в моей жизни. Они мне снились и представлялись долго.
Потом я узнал, что наш царь начал воевать с турками – за них, чтобы их больше не мучили. Помню, в доме у нас, на столах и окнах, лежали мягкие вороха «корпии» – ниточек, которые мы выщипывали из белых тряпочек; это для перевязки ран. Помню служившего у нас в банях высокого, худощавого мужика, уже немолодого, с серебряной серьгой в ухе, которого все у нас называли – Солдат. Он пошел на войну добровольцем, – «за христиан», «за братьев-славян». Он воротился, такой же бодрый с крестом на груди, и привез нам турецкую саблю, фесочки и кожаные туфли, от которых пахло «настоящими турками». По случаю победы у нас был парадный обед. На столе стояла сахарная башня, похожая на крепость, и в ней горели свечки, а в середине был портрет какого-то генерала с баками, – может быть, самого царя. Солдат, с царапиной на щеке и с крестиком на груди, сидел на почетном месте, рядом с отцом, и все говорил – «премного благодарю!» И все его гладили по плечу и говорили, что – «это тебя благодарить надо!».
Подросши, я все узнал.
И вот теперь, оглядываясь за полстолетие, я понимаю, что такое – живая, человеческая, душа. Понимаю крестившегося Солдата, уходившего по своей воле на войну. Понимаю и слезы провожавших. «За святое дело идет!». «За правду идет!». «За веру православную, за братьев!». Понимаю вздохи людей, простых людей, смотревших на братьев-мучеников, вырвавшихся из рук мучителей… Понимаю, почему жалели и давали свои последние копейки. Понимаю, как возмущались «нехристями». За веру Христову мученики – вот кто были эти «братья», зашедшие к нам на двор. Даже мне, четырехлетнему младенцу, передался тогда – бессознательно, но как мучительно ярко! – весь тот ужас. Простые люди – плотники, возчики, маляры, рабочие, неграмотные, – пожалели, сумели понять и пожалеть! Из них не один наш Солдат пошел «за святое дело».
И вот теперь, когда я все понимаю, я смотрю на мир, – и во мне боль и ужас. Я смотрю на мир и, озираясь, ищу, ищу тех, кто были в моем детстве, – людей с живою душой, людей воистину, у которых, при всей их неграмотности, при всей их наружной грубости, было такое сердце, была живая совесть, было понятие «святого дела». Смотрю я теперь на мир – и, Господи, как все пусто, мертво и безразлично кругом.
Не наш старенький двор – мой мир – с сарайчиками и амбарчиками, не грязный наш двор я вижу. Вижу я целый мир, такой утонченный, все знающий, такой образованный, такой всемогущий мир! – гремящий и силой, и богатством, во всеоружии техники несметной. Какая сила!.. Кажется – слово одно скажи, пальцем пошевельни – и все, даже и невозможное, свершится.
И верно: совершается… невозможное!
Эта всемирная сила уже двенадцать лет знает и до всех мелочей ведь знает! – все, что творится безумного и бесчеловечного, подлого, страшного, самого отвратительнейшего, что только может твориться на сей земле… творится с огромнейшей страной, с христиански-братской страной, с народом в сто пятьдесят миллионов людей, от стариков до грудных младенцев, – все знает… Знает, как и сколько убито и замучено, на глазах всего мира и русских, и не русских, и православных, и инославных, и христиан, и нехристиан… видит, что убийство и истребление людей продолжается и по сей день, без останову… знает, что творится хотя бы в Соловках… – об этом и книги писаны, и вырвавшиеся из ада – не только русские, которым можно, пожалуй, и не верить, а и иностранцы, – кричали во всеуслышание, – знает, что уже двенадцать лет совершается самое издевательское гонение христианской веры и всех вер красными палачами-коммунистами… знает, что эта дьявольская сила несет и ужас, и смерть, и духовную заразу на целый мир… знает, сколько уже принесено этой силой вреда и заразы миру… знает, что надо обороняться от этой смерти-чумы… – и ни движения, ни вздоха!.. Знает и видит жертвы, рассеянные по всему свету… все ведь знает! И до сего дня признает эту дьяволову силу за силу – страшно сказать! – правомерную… принимает ее, как равную себе, договаривается с ней, получает от нее, или надеется получить, вы-го-ды… пьет с нею из одной чаши, сидит за одним столом, обменивается рукопожатиями и приветами… – и все это, т. е., все это свое поведение, называет и покрывает каким-то словно уже магическим – и страшным для здоровых душою и совестью людей! – словом: политика! Миллионы погибших и умученных, миллионы мучимых и гибнущих и по сей день людей – все потонуло, все закрылось этим всемогущим, пропитанным кровью словом – политика! Все утонуло в нем: и Бог, и вера, и честь, и совесть, и исторические заветы, и понятие долга, и чувства человеческие: любовь, братство, права человека, стыд, приличия, благородство, гордость, благодарность, культурность… – все потонуло, все разлагается и гибнет в этом мертвящем человека слове-деле – политика! Да, в вы-годе, в этой мелочности, в этой подлой, столь недостойной величия человеческого духа выгоде утонуло, сгибло! Да что же случилось с миром?!. Что же это за наваждение?!.
Так вот для чего были нужны тысячелетия страданий, подвиги гениев, свет Христова учения, водители религий, высокая духовность, достижения чудодейственной техники и несметная власть над всей природой: чтобы все это уперлось в глухой и подлый тупик, все потонуло в… вы-годе!.. Дойти до высот, после стольких чудесных вех, чтобы найти… последнюю веху, желанную веху – вы-году?! чтобы свалиться в яму?!
Откидываясь за полвека, становясь малюткой-четырехлеткой, я с нашего бедного двора, из толпы трудовых людей, простых, простецких людей с ужасом и болью смотрю на эту призрачную вершину мировых достижений человека, на достигнутую им цель – выгоду! И мир еще смеет именовать себя – христианским?! И мир еще может, не содрогаясь, петь великую Песнь – Христу, великое славословие – «Слава в вышних Богу, и на земли мир, и в человецах благоволение»?!. Какая ложь!..
Но вот, что-то, как будто, дрогнуло… как будто, движется?.. Или это пустое движение во сне, обреченное не проснуться, – последнее шевеленье прошлого, отсвет уже погасающего Света… отзвук замирающего Гласа?.. Или – предвестия Пробуждения? Может быть, нужна была какая-то последняя капля, которая переплеснула чашу?.. Не кровь ли это бедных, мирных русских казаков и их семей, их стариков, жен, матерей, детей, ушедших в чужую землю, своей лишенных, живших мирным трудом, – и там, на чужой земле, под охраной чуждой державы, застигнутых красными палачами и истребленных так утонченно-мучительно, как и башибузукам не грезилось? истребленных с такой гнусной, с такой разрешенной, попущенной, безнаказанной дерзостью, на чужой земле? Может быть, наконец, проснулась совесть, и мир начинает постигать, что ведь это же он, мир, истребил этих несчастных детей… он, цивилизованный мир, истреблял их совместно с красными палачами, двенадцать лет неустанно истреблял? Ибо мир дозволял, двадцать лет дозволял творить это, признав палачей – Державой, властью и силой правомерными! Да, это он, цивилизованный мир, мир XX века, мир христианский, он истреблял и истребляет! Он истребил и детей в Трехречье, мир-Ирод XX столетия. И еще может, еще смеет петь святую Песнь Рождества – «Христос рождается – славите»?!. До такого падения не доходил и Ирод. Это неизгладимо: это занесено в историю. Занесено кровью, детской кровью: мир потакал, мир торговал, мир дозволил… за выгоду. Не эта ли детская кровь переплеснула чашу?..
Вот уже начинается движение. Первой начала Англия. Это – важно. Англия не умеет останавливаться на полдороге. Еще – Америка. Достойнейшая, она не признала палачей. – Она – может, она все может. Дай, Господи. Комитеты защиты христианства, собрания, митинги… Дай, Господи. Да неужели же этот черный проклятый лед, этот позорный лед, сковавший теплое человеческое сердце, живое сердце, – все еще не убил его?! Дай, Господи. Неужели он трескается, неужели – треснул?! Он должен треснуть и обнажить теплое человеческое сердце: иначе – верная смерть человечеству, его движению; иначе – яма! Ибо там, где все заполнила выгода, там – не люди, а торгаши, там базар. Там все продается и покупается, до души продажной. Там уже не мир Божий, а разгульная ярмарка, где одно и одно – «купи – продай».
Слышно живое слово, слышатся голоса из Храма. Может быть, сотворится чудо, и властный Голос сдержит торгующих и изгонит торг душами, торг человеческой кровью?!
То, что зачинается в Англии, с благословения Церкви, важно не столько для нас, кого мир не слышит уже двенадцать лет: оно важно для целого, оглушенного криком базара – мира. Это – Пасха нетления, миру спасение. Да не умолкнет Голос! Пусть очнутся живые души, сольют свои голоса! Да оправдается человечество! Только тогда может оно воскликнуть:
«Слава в вышних Богу, и на земли мир, и в человецех благоволение!»
Декабрь, 1929 г.
Севр
(Россия и славянство. 1929. 21 дек. № 56. С. 1)
Мне предложено «искушение» – сказать самому о своей книге. Постараюсь обойти это искушение. Почему? Да потому, что самому о себе говорить трудно и соблазнительно. Во-вторых – потому, что и для читателей полезнее, когда ему не разъясняет автор, что он хотел выразить в книге и, почему написал ее: пусть сам читатель, если он писателем интересуется, примет на сердце книгу. В-третьих… о моей книге, точнее – обо мне, – недавно в «Сегодня» писал Петр Пильский, «первый из читателей», ибо подлинный критик всегда есть самый первый и самый чуткий из читателей. А он сказал о «Въезде в Париж», как и обо мне – авторе, так, как будто и я, и он, вместе мы, пережили и написали. Чуткий критик помогает читателю, раскрывает перед читателем духовную ткань произведения; а если произведение – подлинное искусство, то одновременно раскрывается и душевная и духовная ткань писателя. Тут слово авторское «о себе» совершенно лишне. Писал и другой критик, М. Гофман, в «Руле», и тоже дал читателю четкие указания «подхода к книге», и я ему глубоко признателен за это. Серьезные критики, художники сами, – всегда незаменимые и истинные друзья – помощники для читателей и авторов.
О «себе» же скажу разве одно только, – оно и будет о книге, вернее – о книгах. Всякое подлинное творчество рождается от духа, от духовного и душевного нутра писателя: от вдохновения в пушкинском смысле, а не от «необузданного поползновенья». Чем полон духовный и душевный мир писателя, чем он переполнен, что необходимо изливается в книгу, в творчество – в то русло, которое дает духу писательскому исход и облегченье. Вот почему творчество, всякое истинное творчество, непреоборимо и непресекаемо. Пока в человеке жив дух, пока душа его будет способна наполняться, – творчество не умрет, ибо всякому наполнению есть предел, и должен быть исход – для переполненного духа. Исход, облегчение для писателя есть одновременно «приход», насыщение и… – позволю себе так выразиться – как бы нагружение души читателей. Чем? Своим, ему присущим: заражает собой читателя. Чем, собственно? «Вдохновеньем», – радостью и мукой, прежде всего; своим миропониманием, мироощущением: красотой и безобразием мира – жизни; добром и злом его; отбором из всего, из всего. Особенно ярко проявляется это в годы обильные, как наше время. Надо еще удивляться, что в современной литературе мира так мало «вдохновенного», порожденного нашим потрясающим временем, – не о России говорю только. Кажется, после великой войны, после великих бурь общественных, в период ломок и перестроек и неустройств в духовных навыках человечества – а о нашем и говорить нечего! – должно бы быть такое переполнение души, такое страшное ее перенасыщение, что «художественное излияние» путем творчества должно бы подарить миру огромное и ценное богатство. Однако, этого пока не видно. Может быть, «не назрело»? Или – усыхает сосуд воспринимающий? Не дай Бог.
Я пишу, я говорю – о родном. Говорю – ибо не могу не говорить. Отсюда мои книги. Отсюда и последняя пока – «Въезд в Париж».
(Сегодня. 1930. 1 янв. № 1. С. 4)
– А какая она, правда?
– А круглая. Как хошь верти – все одна, куда хошь кати, все одна.
Круглая правда выкатилась на свет Божий, такая круглая, такая простая, ясная, что и слепой, если не увидит, так все же поймет, на ощупь. Правда эта была – «все одна», как ее ни вертели, как ни катали и ни закатывали в пестрые лоскутки, как ни закрашивали, как ни глушили ее рокотом громких слов. Выкатилась-таки кругло и жестко, шаром. Правда, сущая правда «народной воли».
На погосте былой России, в СССР, отпраздновали – под подвальный салют убийц – пятидесятилетний юбилей рождения «Народной Воли» – той партии террора, которая убила бомбой Императора Александра Николаевича, 1 марта 1881 года, – убила Царя-Освободителя, воистину освободителя русского народа и освободителя Славянства.
Так пристало большевикам вспомнить своих предшественников, торивших для них дорожку, – отблагодарить посильно: кровью одною мазаны. Там, в прошлом юбиляра, сотни трофеев террора, трофеев «из-под полы», и между ними – истерзанный бомбой труп Царя-Освободителя; здесь у большевиков – миллионы трупов, из всех русских сословий и родов, и в подавляющей массе, крестьянских трупов! – и между ними, как венец завершения убийств, истерзанные трупы всей царской семьи, родителей и детей, и слуг их… – трофеи открытой бойни, продолжающейся двенадцать лет и поныне еще не завершенной.
Большевикам пристало отпраздновать и почтить. Но как же… идеалистам и героям… – а они, юбиляры, русским образованнейшим обществом всегда почитались за таковых, а иными и по сей день почитаются, – как же «идеалистам и героям» пристало оказаться на этом пиру у дьявола? И не только оказаться, а и сказать такое, что… вся круглая правда и выкатилась на свет Божий! Выкатилась, – и сплошь залитыми кровью всего народа, мученической кровью всего трудового люда русского, во имя которого и шли на террор, оказались эти прославленные «идеалисты» и «герои». Не силой привлекли их на пир у дьявола, а пришли они сами и вспомянули радостно «геройство-идеализм», при звуках подвального салюта, и были безмерно счастливы, «что дожили до такого дня»!
Да кто же это пришел на пир, и до какого дня дожили?!
Пришел старый народоволец, герой-шлиссельбуржец – и писатель еще! – Н. А. Морозов, считавшийся русским передовым обществом за героя и страдальца, за человека не от мира сего, своего рода святым в революционерах, с мистическим уклоном духа, изыскателем и вскрывателем сокровенных тайн Апокалипсиса, – тот Н. А. Морозов, который писал когда-то в «воспоминаниях»: «не народу надо учиться у нас, а нам у него», «Власы» спасут себя и нас… А?! «Власы», некрасовские Власы… те «Власы», которые уходили от дьявола и шли по Руси собирать на церковь Божию, которые жизнь свою отдали Богу до конца. И вот, этот самый Морозов, этот народолюб, это Власолюб, – стоя на краю могилы, приплелся-таки на пир у дьявола и заявил, глубоко взволнованный, хозяевам дьяволова праздника: «Я глубоко счастлив. Я счастлив, что дожил до этого дня. Вы закончили дело, начатое нами». И круглая правда выкатилась: счастлив, что «дело завершено». Какое дело, Морозов прекрасно знает. Не может же не знать, что убийство Царя-Освободителя, самое громкое дело их, нынешних юбиляров, убийство Царя-Освободителя, давшего народу волю и землю, ныне завершено хозяевами пира убийством всей Царской Семьи, убийством и пытками всего стапятидесятимиллионного русского народа и полной кабалой, полнейшим закрепощением на отнятой у народа земле, такой кабалой, перед которой древнейшие виды рабства отступают, ибо в этой дьявольской кабале все человеческое отнято и стерто, и миллионы народа обречены на медленное умирание голодной смертью. «Начатое дело – завершено». Вот она, какая правда выкатилась – невольно? – из «взволнованных» слов Морозова.
Была на пиру и В. Н. Фигнер. Очаровательная, святая, – тоже святая, – Фигнер. Какое прекрасное лицо, глаза какие! Иные называли ее – мадонной. Прочтите ее «воспоминания». Какой идеализм, какая строгость к себе, какая чуткость к чужой боли! Сама чистота. Героиня-идеалистка. Кто не был ею очарован? И она пришла на пир к дьяволу. Пришла, и круглая правда выкатилась опять. Пришла и она праздновать «завершение». Пришла зная все. Пришла – и плюнула на свое «святое». Пришла, ибо не могла не прийти к… товарищам. Пришла, и этим своим приходом заявила: мы одним… одной кровью мазаны: царско-народной кровью. Она должна бы сказать: «мы купаемся в одной крови».
Да, выкатилась круглая правда, и все ее увидят. Выкатилась на пиру дьявола, быть может, даже случайно выкатилась, из… «молодости седин» (выражение Пушкина), выкатилась, быть может, – и страшным светом вдруг осветила прошлое. И видишь на пиру всех: и подлинно неприкрытых хищников, и «сантиментальных тигров», – тоже словечко Пушкина.
Попировали и вспоминали былое…
Былое? «Идеализм» свой вспоминали, «геройство». И устанавливали «родство». Да как же не родство? А вот:
«Наше национальное чувство облюбовывало в России один элемент – трудовую народную стихию, от которой надо было отшелушить или даже отсечь облепившие ее социальные наросты. Духовенство, купечество, двор, военщина, чиновничество, – все это, как короста, как чужеядные растения, отталкивалось нашим сознанием, не входило в состав „родины“». (Зап. соц. – рев. Чернова).
Отшелушили. Отсекли. И теперь – можно праздновать. Не только отшелушили «чужеядное», а и весь народ разгромили родственнички. И юбиляры «очень счастливы».
«Нужно, как в Македонии! По всей России разгорится пожар, и будет у нас своя „Македония“. Крестьянин возьмется за бомбы, и тогда – революция!» (Слова Каляева, по Савинкову).
Сожгли Россию и с ней – крестьянина. И теперь – можно попраздновать и помянуть.
«Вы дали мне возможность испытать нравственное удовлетворение, с которым ничто в мире несравнимо!»
Слова убийцы Плеве, Сазонова, после взрыва.
Вспомнили и это, празднуя. И испытали «нравственное удовлетворение», с которым ничто в мире несравнимо. Вспомнили, может быть, и это… философское изречение:
«Боевая организация всегда умела давать должные ответы на запросы жизни!» (Письмо Сазонова).
И как же было не вспомнить чудесного «Гроньяра» – Н. К. Михайловского!
«Вами я любовался, – писал он в „Народной Воле“, – борцы этого периода местами и временами поднимали нашу жизнь чуть не до уровня первых христиан». «Из этого периода я запасся святыми воспоминаниями на всю свою жизнь».
Вспомнили на пиру и «все святое», завершенное ныне так успешно. Вспомнили заповедь Михайловского – «боль за боль» и пили заздравный кубок, под подвальный салют чекистов? Почтенные, старые идеалисты. И неужели никто из них не почувствовал, – если не увидел – правды? Не заметил, что кровь своего народа выпил, заздравным кубком?
Правда выкатилась, и ее не скроешь. Выкатилась в народ, и не обманешь его теперь. Не подойдешь, не шепнешь как бывало: «Засел дворянин – белоручка на престол, надел корону, помазал его поп по лбу накрест, раз, два – и готово! Заставил бы я его у меня поработать – узнал бы, как свои законы подмахивать!» (из революц. матер.). Теперь хорошо знают, кто и как засел на престол, и как законы подмахивают, и как весь народ «махнули»!
Знает народ всю правду. Знает и откровенных хищников, и «сантиментальных тигров». Пусть же хорошенько все познает и во всем разберется поколение молодое, новое. Подумает над «правдой». А народ… – он ее всегда чувствовал. Но был обманут. Теперь он скручен, закован, ведом на бойню. Если бы все узнал! Если бы заглянул на «пир», послушал тосты! Если бы оглянулся в прошлое…
История перевернется. Народ ждет Освободителя. Дождется. И новое поколение уже не будет слепым: правда выкатилась – во всем. Вольные и невольные маски падают…
Народ – чуток. Правду, ясную нам теперь, он чуял. И я, семилетка, чуял ее по-своему… Вот, из воспоминаний.
…Сегодня во всем доме ходит жуткий, неопределенный страх. За чаем не говорили ни слова, часто подходили к окнам и смотрели на улицу. Вызывали кучера Антипушку, спрашивали:
– Ну, как… ничего?
– Да, вить, как сказать… опасаются. Дворников в часть скликали.
– Ворота запереть!
Все вздыхают, боятся из дому выйти. Дворник с бляхой стоит у ворот и сторожит. Что же это все значит? Наша няня поминутно вытаскивает из кармана тряпочку и вытирает глаза. Я спрашиваю ее.
– Царь-батюшка преставился, царство небесное. Без него всем погибель.
Домна плачет и причитает. В меня проникает ужас. Что теперь будет без царя? Всем нам грозит беда. Оттого-то все шепчутся и ждут. А вдруг придут «враги» и всех нас… перережут? «Царствуй на страх врагам!» Какой же теперь врагам страх? Царь умер.
– А могут они прийти? – спрашиваю я Домну.
Она не отвечает, плачет. Я слышу, как по городу плавает звон, печальный, постный, будто плачут колокола, как Домнушка. Кучер Антипушка возится в сарае. Моет пролетку. Я взбираюсь на козла, гляжу на сумрачного Антипушку, на его волосатые руки, и спрашиваю: правда ли, что царь умер.
– Помер, царство небесное… – вздыхает Антип, – убили вчерась в Питере.
– Как – убили? – вскакиваю я на козлах, – врешь ты… его нельзя убить, он царь.
– Не ори, глупый… – говорит Антипушка пугливо и почему-то глядит во двор. – Они убили, проклятые… мигилисты!
Я не понимаю, но мне еще страшнее, что я не понимаю.
– А где они?..
– Где… везде!
– А… теперь нас будут… резать?..
– А ты почем знаешь? Теперь все будет…
У меня покалывает в волосах. Значит, верно… значит?..
– Они теперь та-а-кую резку зачать могут… – Он вздыхает и смотрит на волосатые свои руки в жилах. – Ну, да уж… все пойдем! Сказывают вон, землю отнять грозятся, и всех господ порезать. А нас, гады, голыми руками и м взять, известно… Будет та-кой обман!.. Как же нам без головы-то?
Я не знаю их, но и я готов идти со всеми.
– Я шкворень возьму… можно, Антипушка? – шепчу я, чувствуя дрожь в животе и слезы в носу и горле.
– Я буду шкворнем?.. А ты что возьмешь? Антипушка показывает кулак.
– Вот. А то оглоблей.
– А они придут?
– Кто знает. Ежели успеют присягу поцеловать – может, и обойдется. А не успеют…
Я не понимаю. А присяга где? И что такое «присяга». И зачем ее целовать!
Дворник кричит в воротах:
– В церкву зовут, присягу целовать!
– Ну, слава Богу… – крестится Антипушка. – Итить надо в церкву. А тебе не надо… ты еще младенец. Теперь, значит, обойдется. А то бы так закрутил… беда!
А звон все плавает, не засыпает, – звон и страх.
Вот оно, далекое предчувствие далеких страхов. Сбылось Закрутили. Празднуют над кровью…
Роковая повязка упала с глаз – теперь все видно. Круглая правда – катится. Правда не может не катиться. Как хошь верти – все одна. Куда хошь кати – все одна.
Январь, 1930 г.
Севр
(Россия и славянство. 1930. 18 янв. № 60. С. 7)
1. Считаете ли Вы Пруста крупнейшим выразителем нашей эпохи?
2. Видите ли в современной жизни героев и атмосферу его эпохи?
3. Считаете ли, что особенности Прустовского мира, его метод наблюдения, его духовный опыт и стиль должны оказать решающее влияние на мировую литературу ближайшего будущего, в частности на русскую?
1) Пруст не может считаться крупнейшим выразителем нашей эпохи. Действие его «В поисках утраченного времени» относится к прошлому – лет 30–40 назад. Утонченно порочный «свет», изображенный им, – «мир аристократии», – разве уж так похож на современный? Возможно, конечно; но ведь это только верхний слоек, такой далекий от… «нашего века демократии». Пруст дал его заманчиво, с увлечением, смотря как бы снизу вверх, как бы порой почтительно, словно благодаря за то, что его, человека иного слоя, допустили-принять участие в «сливках жизни». Описывает, как бы и смакуя? Чувствуется, что – увы! – прошло, уже недоступно наслажденье. Это – как бы «приятные воспоминания», и, как все дорогое, находят они в Прусте четкого и увлекающего изобразителя. Изнеможенный жизнью, он все еще допивает – кубок, все еще «пробует»; и горечь, одновременно со сладостью, острая горечь, иногда злая горечь, проскальзывает в чертах писанья, – и потому так выпукло изображенье. Его как бы тянет к этому мирку, он все полощется в этом нечистом море, и это притягивает иных – и многих, кажется? Этим-то, думается мне, и объясняется интерес, ловышенный интерес к Прусту. Люди, душа которых не требует «наполнения», могут увлечься им, особенно в «наше демократическое время»: с одной стороны удовлетворяет потребность «протеста» – какой же прогнивший мир! – с другой стороны, немножко пощекочут нервы: – «приобщиться» к заказанному, увы! – и заманчивому такому, тонкому, полному «экзотичности» миру!
2) В известных слоях мирового общества – пороков и «фенфлеристости» и в наше время не меньше, – больше. Но, как и в эпоху Пруста, есть, пожалуй, и ценности. Для полноты изображения надо брать все, что, конечно, и сделают цельные художники. Пруст взял так, как мог, в меру и направлении сил своих.
3) О «решающем влиянии» Пруста на литературу ближайшего будущего, в частности – на русскую литературу, нельзя никак говорить. Чем может насытить Пруст? Дух насытить, требовательный, не пустой? Увлечение Прустом я считаю случайным, модным, что ли. Или это – знамение оскудения духа? То, что дает Пруст, слишком мало для взыскательного читателя. Было же увлечение и А. Франсом. Пройдет, если не иссякла душа. У нас, русских, есть, слава Богу, насытители, и долго они не оскудеют. И Пруст пользовался их светом. Не Достоевского: слишком глубок и высок одновременно – не по духу Прусту. Слишком шершав: не по тонкому перышку его. Толстой все же ближе и доступней. Толстой оказал влияние – в приемах. Отчасти только: где Толстой режет одной чертой, Пруст выписывает и крутит. Своего все же достигает. Но вот что. Если бы знатоки и высокоценители Пруста, – я не всего его знаю, но с меня будет, – попробовали почитать нашего М. Альбова, школы Писемского и отчасти Достоевского, например, «Юбилей» или «День да ночь» – в трех, кажется, книжках, «Глафирин сон», «Конец неведомой улицы», – они, быть может, нашли бы там не менее тонкий и «пространный» – напоминает Пруста! – стиль, с длиннейшими и разработанными периодами, с мельчайшими подробностями рисунка, до тончайшего кружева, с редкостной силой изображения внешнего и внутреннего лика, – и Столь же утомляющий. Но у Альбова есть полет, и светлая жалость к человек у; есть Бог, есть путь, куда он ведет читателя. Куда ведет Пруст, какому Богу служит? Наша литература слишком сложна и избранна, чтобы опускаться до влияний… невнятности, хотя и четкой. Тут Пруст бессилен. Да и по лучшему своему он не может идти в сравнение с нашей силой. Если не изменяет память, лучшее у него 2–3 страницы в «А hombre des jeunes filles en fleurs», смерть «моей бабушки». У нас есть «смерти» Андрея Болконского, Ивана Ильича, Ильюшечки… Влиять на литературу значит в е с т и ее. Для сего надо великую тревогу, великое душевное богатство. Куда приведет нас Пруст? Наша дорога – столбовая, незачем уходить в аллейки для прогулок.
(Числа. 1930. № 1. С. 77–78)
В статьях русских газет в Париже, за последний месяц поминали мое «Слово о „Татьяне“», сказанное в январе 1924 г. Вполне естественно, что сильно исказили мои слова. Верю, что исказили без умысла, но от этого мне не легче. Шутка ли, когда П. Н. Милюков сообщает своим читателям, что я «противопоставил „здание на Моховой“ другому соседнему зданию, манежу, или „экзерцирхаузу“, как оно тогда называлось». И дальше: «Шмелев в своей речи высказал определенное предпочтение культурной роли манежа перед ролью университета: собственно, манеж и следовало бы чествовать в таком случае последовательным „патриотам“. К чему украшать себя чужими знаменами?»
Осторожнее поступило «Возрождение». Оно, ближе к истине, отмечало, что «Шмелев… напоминал однажды о роли „Манежа“ – в одной стороне жизни Московского Университета». Но и «Возрождение» сделало ошибку, заметив, что «напрасно П. Н. Милюков полемизирует с И. С. Шмелевым: – оба они говорили об одном и том же, но только один говорил о факте, другой о последствиях того же самого факта».
Итак, я оказался, в споре газет, обстреленным, а читатель – введенным в заблуждение. Вышло так, что я, вспоминая о «Татьяне», духовной моей питательнице, будто бы чествовал «манеж». Это неправда, и я нахожу необходимым привести – для читателей – подлинные мои слова, в выдержках, о «манеже».
«Я лишь обще коснусь того, – говорил я в «Слове о „Татьяне“», – что связано с русским просвещением, с «Татьяной» прошлого.
Помните вы скучное, длинное-длинное, желтоватое, с мутными окнами, здание… так называемого «экзерциргауза», николаевского манежа? – той, для студентов, постоянной гауптвахты, – и только гауптвахты! – которое так удручало глаза, ловившие только дали? Этот манеж, действительно, закрывал дали. Не манежем он был, конечно, не историческим зданием, – в деталях очень красивым, если внимательней присмотреться, – для ловивших дали: это был важный символ! И этот символ мешал… «прорывам». Он закрывал и дали, и, к сожалению, русский Кремль! Смотреть не хотели из-за него, поверх него!»
«Этот „манеж“ мешал. Он, прямо, не пускал в дали. Да, он часто вбирал в себя, в себе удержать хотел, хотел охладить, сдержать. И не всегда был не прав. И только ли манежем он был, скучным „экзерциргаузом“? В нем бывали и народные гулянья… правда, с городовыми, – но с городовыми, пожалуй, и не всегда плохо? В нем обучалась и русская армия, та, что помогала защищать русский чудесный Кремль, яркий российский символ, и даже – дали! В нем бывали богатые выставки российского хозяйства. В нем были и чудесные архитектурные детали, и удивительно вольный свод, без единой подпорки раскатившегося пролета, чудо строительной техники, – поражавший и европейский глаз». «Правда, он останавливал разбегавшиеся по далям взгляды…»
«Я далек от того, чтобы воспевать гимн „манежу“: я только хочу сказать, что он иногда был нужен».
Где же тут «предпочтение» культурной роли манежа перед ролью университета? где же тут «противопоставление» здания на Моховой другому соседнему зданию, манежу, или «экзерциргаузу»?! Далее:
«Вспомните вы университеты… Кто захватывал молодежь? Тот, кто уводил ее к далям, чуждым, и неизвестным; кто иногда обрывал молодые корни, углублявшиеся в родную почву».
Далее, говорю о В. О. Ключевском:
«Да, он умел выпукло показать наше, душу России нашей, и его талант, его крепкое чувство русского освежали молодые сердца, быть может, уже предчувствовавшие, что скоро она утратится, Россия наша. К нему бежали, его аудиторию переполняли… Но это были миги. Его принимали по-стольку-поскольку… Многие ли принимали в душу его неисчерпаемую до глубины речь-слово – „Преподобный Сергий Радонежский“? Многие ли вслушивались с трепетом в его пророческое предостережение? многие ли соглашались, когда сказал он о том страшном, что впереди, когда перестанут черпать из величайшей сокровищницы духа народного, когда погаснут лампады над гробницей Угодника?»
«Многие ли профессора звали прислушиваться к дыханию России? прощать уклоны и нестроение, любовно-чутко подходить к ней в болях ее, в ее болезненных родах чудного будущего – своего, своего содержания, своей окраски? многие ли учили ценить и любить родное? много ли внимания уделялось творческой национальной мысли? не смеялись ли над опасениями „потрясений основ“? свободное ли было отношение к инакомыслящим?» «Мы знаем, что всякое особливое, что не укладывалось в приятно приемлемые пути „левизны“, рассматривалось враждебно».
«И всю потрясающую сложность, все величайшее богатство ветвившейся и дробившейся русской души и русской мысли старались свести в русло, заранее признанное самым верным…»
«Мешал манеж! Этот казенный манеж, этот символ насилия, который раздули до размеров стихийных!»
«Манеж, российский экзерциргауз, – частность. Мог он закрыть Россию? Не закрывал никогда, кто мог и хотел зорко и глубже видеть».
«Манеж… Надо было только умело-чутко идти к нему, обойти его, – и открывался чудесный Кремль и чудесные за ним дали. Не сумели? Хотели через него пройти, снести этот исторический „экзерциргауз“, глаза мозоливший, этот дом трудного искуса, упражнения и узды, – и прошли насквозь – и за ним увидали… стены. И головы о них разбили, и многие полегли под ними».
Где же тут «предпочтение» манежа университету? где «противопоставление» здания на Моховой – «экзерциргаузу»? И откуда выходит, что «оба они – т. е. я и П. Н. Милюков, – говорили об одном и том же»?! Манеж у меня – как частность, но для кого-то он являлся не «частностью», а – все, все покрывавшим мраком. И эту искусственную раздутую значимость ныне навязывают и мне, как предмет восхваления. Я вкусил от Университета сладостного, стольким ему обязан, слишком мне дорог он, чтобы я смел огромнейшему, чудеснейшему «противопоставить» частность! И ныне приписывающего мне неблагодарность, сильного русского ученого, много и мне открывшего в культуре, П. Н. Милюкова я крепко связываю в душе с «Татьяной», какую чту.
И откуда выходит, что «оба они – т. е. я и П. Н. Милюков, – говорили об одном и том же»? Так – ошибочно утверждать. А о «чужих знаменах»… вот что: эти «знамена», это поклонение светлой памяти «Татьяны» нашей – наше право, наш долг, не «чужие» они для нас, а – наши! И еще – последнее замечание:
То, о чем я только что говорил, мне близко и хорошо известно. Я знал Университет, но я узнал и «манеж». Как и П. Н. Милюкову, и – «мне самому пришлось проделать хорошо знакомый студентам путь из университета в манеж и из манежа в Бутырки». «Опыт», как будто, одинаков. Почему же «итоги» разные?
Но это уже вопрос особый.
(Россия и славянство. 1930. 2 авг. № 88. С. 2)
1. Как вы отдыхали и что вы называете отдыхом?
2. Любят ли теперь стихи?
3. Не считаете ли вы нынешнее увлечение спортом чрезмерным?
4. Кто из иностранных писателей вам ближе и почему?
1. Читаю, пишу. Какой же отдых у путника к цели дальней, которой конца не видно? Легкие передышки, сон. Сон только дает покой, во сне всякое горе забывается. Утро – опять дорога. Творчество – тот же сон, да не часто оно захватит. Отдых – когда работается легко, душевно. Вот и нашел как будто, оглядываясь к детству. Пишу очерки-«праздники», вспоминаю родное. Всего в нем было: и плохого было, но много было и доброго. Вот это доброе и ищу. Детские глаза, детская душа – лучше видят и помнят доброе, «лето Господне благоприятное». Под этим знаком и пойдут мои «праздники» к читателям. Так вот и отдыхаю. Чего же желать – в пути-то?
2. Всегда будут любить стихи. Хорошие стихи и песня, и молитва. Они будут рождаться вечно, если душа живая. Она и теперь живая. Дерзкое, правда, время, порой – и до бесстыдства. Но это оболочка: за ней не видно, чем же полна душа. Современное человечество движется больше внешним, но это преходяще. Новому поколению определиться трудно: война отняла отцов, оборвала преемство идей и навыков, приучила со многим не считаться, что почиталось священным, многих толкнула на распутье, – все сильно взболтано. Смутное ныне время. Стихи – и современность! Как-то несовместимо это. И все же светлая жизнь души, взыскующей и полной ликованьем, – стихи живут. Возьмите Пушкина… хотя бы его «Пророка»! Вечное откровение о человеке, о Глаголе.
3. Стихи… Любят ли их теперь? Не знаю. Я люблю. Люблю хорошие, вечные стихи. Они всегда откровение о человеке, молитва-песня о чутком в его душе, божественном…
3. Да, пожалуй. Помимо причин, связанных с духом времени; – резкое понижение «духовности»! – в этой чрезмерности повинна широкая рекламность. Всякие упражнения телесные есть законнейшая потребность тела, игра его, лишь бы не подавляла духа. Повышение интереса к телу и желание легкой «славы» отвлекают иных от «духа». Но это не опасно в целом. Склонных к творческому труду, в самом широком смысле, спортивная слава не заманит, а любителей спорта легче ведет к призванию – укреплять человечество физически и попусту не толкать других, у кого назначение иное. Действует, как всегда, отбор.
4. Современных я знаю мало, с правом на мировое место совсем не вижу. Из прошлого: Бальзака люблю за изобразительность человеческих страстей, Диккенса – за сострадание, Флобера – за мастерство, Гете – за глубину лиризма, Киплинга – за «рассказ».
(Сегодня. 1930. 16 сент. № 256. С. 8)
Опять недели – о русском студенте, о туберкулезном, об инвалиде, о бесприютных детях. Такова уж жизнь наша и надо ее принять. За эти годы прочно сложился «годовой круг», подобный кругу церковному. Только праздников у нас нет, а есть лишь памятные «недели» – долга и милосердия. В круге церковном мы знаем «недели памяти»: о Фоме, о блудном сыне, о Самарянине, о слепом, о расслабленном, о Женах Мироносицах… Такие памяти есть у всякого народа, во всех религиях: это потребность духа. Эти «памяти» связаны крепко с жизнью, – как бы ее прообразы, вехи, путеводительные столбы ее. В нашей случайной жизни, такой неверной, они – «памяти» эти – так порой знаменательны для нас. Есть в нас и от Фомы, и от блудного сына… Но есть и от милосердного Самарянина, и от Жен Мироносиц. Наше здесь пребывание – великое испытание и научение. Наша здесь жизнь – соборность. Мы связаны круговой порукой и должны верно держать ее, иначе мы пыль и дробь, и ветер развеет нас. Верные чувству жизни, связываемся мы силой – любви и братства, и мы живем. В общественной нашей жизни установился необходимый особый «круг», круг неделей-памятей. Это наша общественная церковь – всеобщая, в которой нет верхних и иноверцев, а все – свои. И наши «недели-памяти» обязательны для всех нас. Отменить их – не в нашей воле: это плод самой жизни и голос совести. О долге этом все давно сказано, и мы его выполняем твердо. Выполним и теперь.
Дадим же посильно щедро и на студентов наших, и на помощь туберкулезным.
Эти Комитеты многое сделали для нашей учащейся и болящей молодежи, светлой надежды нашей. Поможем им делать дальше.
(Россия и славянство. 1930. 25 окт. № 100. С. 2)
19 апреля исполнилось тридцатилетие литературной деятельности Петра Моисеевича Пильского. Молодое поколение эмиграции, проживающее в пограничных с Россией странах и читающее газету «Сегодня», выходящую в Риге и широко распространенную в «Лимитрофах», хорошо знает П. М. Пильского, художественного критика и, можно сказать, «друга словесности российской», и многим ему обязано: сколько уже лет ведет он художественно-литературный отдел в большой – и не только для «лимитрофов» – европейско-русской газете «Сегодня». Работа, которую делает П. М. Пильский в своей газете, есть поистине служба культуре русской, былой, и – нынешней, от этой «былой» неотделимой. Современная русская словесность имеет в Пильском зоркого, чуткого и всегда своевременного ценителя и толкователя. Русская литература во дни «поминок» находит в нем историка-вспоминателя, умеющего живописно сказать о ней тем, которые ее не знают – не по своей вине, и освежить любовь к ней у тех, которые ее забыли. Повторяю: П. М. Пильский делает большое дело во имя родной литературы. И важно, и справедливо сказать о нем молодому поколению, жаждущему познания родной культуры, сказать ему слово душевного привета по случаю тридцатилетия его литературной деятельности.
П. М. Пильский начал писательский путь в 1901 г. в Москве, в газете «Курьер», где покойный Л. Н. Андреев, только что заблиставший, заведовал литературной частью. Эта газета почиталась в московском обществе и работать в ней для писателей начинающих было немалой честью: газета была влиятельной, давала в некотором роде «имя»: Л. Н. Андреев оценил даровитого начинающего писателя – а он был зоркий! – и представил читателям в ряде его рассказов и художественно-критических статей. Леонид Андреев Не ошибся. Через год, в 1902 г., Пильский появляется в видном ежемесячнике – «Мир Божий» – где были напечатаны – в одной книге – два его рассказа: «Подруги» и «У фабричной трубы». Рассказы молодого беллетриста печатаются вскоре в распространеннейшем в те годы «рублевом» журнале Миролюбова – «Журнал для всех», где выступали виднейшие писатели во главе, если не ошибаюсь, со Львом Толстым и А. П.Чеховым. Перед талантливым писателем открылась широкая дорога беллетриста. Но П. М. Пильский главное внимание отдает художественной критике – театру и литературе – и пишет ряд живых и метких литературных этюдов: Леонид Андреев, А. И. Куприн, Брюсов и др. Эти этюды впоследствии составили «Книгу критических статей». Чуткий, тонко-умело проникающий в дух и лик писателя, Пильский работает в почтенных и распространенных журналах, как «Русская мысль», «Мир Божий», а также в таких общенародных «журналах для самообразования», как «Наука и жизнь», Груздева, «Вестник знания», Битнера, и в газетах: «Русь», Суворина, и «Одесские новости». Эта работа в области художественной критики как бы подготовляла П. М. Пильского для еще более широкой и культурно еще более важной работы, о которой я уже говорил – к службе русской культуре в эмиграции, в газете «Сегодня». Будто и не громкая работа, но сколь же важная! Непрестанно, годами, следить за литературой, чутко и метко отыскивать в ней достойное и говорить о ней живописно, легко, порою страстно, порою нежно, порою – гневно. Эту ответственную работу П. М. Пильский ведет, как призванный. Эта работа – творчество. Пильский – по праву критик, художник-критик. «Он умеет схватить самое сокровенное в произведении, о котором он говорит, – то, о чем писавший совсем не ведал, но что нашлось. Пильский пишет, сливаясь с душою художника, стараясь понять ее. И потому никогда не сух и чаще всего благожелателен. Писатель-беллетрист, с богатым словарем и воображением, он, критикуя, порой творит. Он любит слово, знает искусство слова, владеет словом умело-метко».
В зарубежье П. М. Пильский выпустил книгу этюдов о писателях – «Затуманившийся Мир» – Брюсов, Сологуб, Семен Юткевич, Леонид Добронравов, Петр Потемкин, В. В. Розанов, Ю. И. Айхенвальд, К. Е. Баранцевич, М. К. Первухин, Аркадий Аверченко… книгу о театре – «Роман с театром», роман «Тайна и кровь», недавно вышедший во французском переводе в издательстве Albin-Michel, Paris.
Многое предстоит сделать нашему юбиляру на пользу русской словесности: открывать и показывать новому поколению, в нашем неблаговременье, чудесное в творчестве прежних поколений и помогать разбираться в словесном богатстве – творчестве современников. Он это по праву может; к этому он и шел, и влекся, и делал это в тридцатилетнем пути своем живописно, талантливо и чутко. Пожелаем ему широкого пути, достойного его литературных дарований.
(Россия и славянство. 1931. 25 апр. № 126. С. 4)
Живу в лесном углу Франции, у океана, в Ландах. Чуть Россию напоминает – песок, сосны, лесные речки. Люди простые, добрые, смологоны, – по-здешнему, «резинье». Я для них уже «свой»: восьмой год живу здесь по полугоду, отношения – лучше и желать нечего. Говорят: «построились бы да и жили с нами!» Говорю – не на что. Плечами пожимают: знают, что я книжки пишу, кой-что здесь и читали меня, знают, что и в других странах меня читают – слыхали от «табачника», он же и книжками торгует. И странно им: ведь совсем бедные люди строятся, в рассрочку. А мне странно, как это для нью-йоркской газеты спрашивали меня недавно: «когда и на каком пароходе думаете приехать в Америку отдыхать, лекции читать?..» Чудаки.
Одиночество смягчается встречами с поселившимся здесь К. Д. Бальмонтом, влюбленным в Ланды, беседами с проф. Н. К. Кульманом, отчаянным рыболовом. От работы над Достоевским бежит профессор на океан, на речку, на лесные озера. Встретишь его таким, в широкополой шляпе, – вспомнишь Майн-Рида, Купера. Всегда с добычей, подкармливает нас рыбкой.
Пишу – заканчиваю свои очерки-«праздники», для двух книг «Лето Господне благоприятно». Помаленьку работаю и над прерванным болезнью романом, и над планом другого романа, героем которого – странно и для меня! – будет… американец! Жду скорого появления немецкого и американского изданий «Истории любовной»: не выиграю ли на какой-нибудь из этих двух билетов, чтобы построить себе хибарочку, пусть даже и в рассрочку.
Август 1931 г.
Ланды
(Иллюстрированная Россия. 1931. № 35 (328). С. 12–13)
Это имя я увидал впервые полвека тому назад, на стене гимназического зала, в мраморе, золотыми буквами: «Амфитеатров, Александр». Оно начинало столбцы «окончивших Московскую 6-ю гимназию с золотой медалью»: «1880 г. – Амфитеатров, Александр…» Первоклассник, я благоговейно смотрел на золотые буквы и думал – должно быть, умный этот Амфитеатров. Мелькала несбыточная мечта Попасть самому на мрамор, в позолоту, – на веки вечные. Где теперь этот мрамор и ясные золотые буквы – «на веки вечные»!..
Нам вручают аттестат зрелости. Батюшка о. Успенский желает нам успехов в Университете, на поприще наук и доброделания: «а, может, кто-нибудь из вас достигнет и высоких ступеней, прославит нашу гимназию… вот уж у нас имеется, – показывая на мраморную доску, – Амфитеатров Александр, писатель теперь… бойкое перышко!» Важный швейцар от парадного крыльца, с высоким хохлом, похожий на Александра II, знавший все, с самого начала гимназии, говаривал: «как не знать Амфитеатрова… бедовый был, первый с золотой медалью у меня кончил!» Он всегда говорил о гимназии – «у меня»: «три дирехтора у меня сменилось».
Округа наша знала и почитала о. Валентина Амфитеатрова, настоятеля Успенского собора, знаменитого проповедника, с широким образованием, знатока человеческой души. Знало его множество народа – от извозчиков до князей. Знакомый букинист, в лавочке у Румянцевского музея, первым сообщил мне, что писатель Амфитеатров – сын нашего знаменитого проповедника. Шли года, и я начинал узнавать Александра Амфитеатрова. Мне нравилась свободная его речь, живая речь, которую я слышал с детства.
В девятисотых годах ездил я по Владимирской губернии, попадал в глухие места, останавливался у народных учителей, у лесничих, акцизников, податных инспекторов, у священников, у фабрикантов. Спросишь чего-нибудь почитать, и мне предлагали Вас. Ив. Немировича-Данченко, Лескова, Мамина-Сибиряка, Мельникова-Печерского, Чехова, Александра Амфитеатрова… Тогда много говорили о его «Восьмидесятниках». У лесничего, в Вязниках, задержался я лишний день, чтобы дочитать, если не ошибаюсь, «Викторию Павловну», роман Амфитеатрова. Так мне и заявил лесничий: «на руки не дам, еще завезете, а у меня запись на нее… дочитывайте-ка здесь, кстати и душу отведем, и блинков поедим!» – было дело на масленой. Попался и «очевидец», доверенный иваново-вознесенской фирмы, видавший самого писателя в Нижнем на ярмарке: «сперва-то я стеснялся, были они в большой компании, а потом так обошлось, будто со своим человеком говорили». Тогда я узнал и о внешнем виде писателя: «Нашего соборного протодьякона видели? Так они повыше еще росточком будут, и поширьше… смотреть приятно, не обидела родительница… самый-то русский человек, располагающий».
Не довелось мне встретиться с Александром Валентиновичем и по сей день, но его портреты вполне подтверждают иванововознесенца. Это великан, русак, с лицом строгим, – седые усы, казацкие, – с обширными плечами, и ладно скроен, и крепко сшит, и есть в этом великане особенная, внутренняя, улыбка, едва уловимая ухмылка, «располагающая», – то русское, что можем чувствовать только мы. Это «располагающее» проходит и в книгах А. В. Амфитеатрова: задушевность и простота рассказа, некая свободность речи, с шуткой и благодушием, с острой порой ухмылкой, крепко цепляющей, но без зла, отсутствие крохоборства, оглядки, чеканные слова, желание щегольнуть, отсутствие точной формы. Это – не взятый в камень прямой канал, а раздольная русская река в изменчивых мягких берегах, вольная – часто и своевольная – с затонами и рукавами, со «старицами», с причудливыми извивами, которые далеко уводят от мыслимого стержня. Этот росплеск – прихоть и своеволие в широте, свойство писательского духа Амфитеатрова, его нутро. Конечно, он знает «выучку», может и научить других: он достаточно научен всему, что относится к области искусства, но он просто не хочет «школы», он – сам по себе: пишет – дышит. Таков уж его характер, его манера бросать на широкие полотна картины нравов – «Восьмидесятники», «Вчерашние предки». Это писатель «нараспашку», широкого размаха, видевший слишком много и переполненный виденным, которое его тревожит и торопит. Он говорит читателю: «пишу – как хочу», «таким и бери меня». Эта его «свободность» вызывает всегда доверие, расположение, приятную близость у читателя – и писатель становится своим. Этими свойствами А. В. Амфитеатрова объясняется близость его миллионам читателей по всей России, а ныне – Зарубежью. В Калужской губернии, где-то в лесном углу, батюшки говорили мне: «нашего круга, сынок о. Валентина Амфитеатрова… от папашеньки унаследовал талант». И в этом – большая правда: талант А. В. Амфитеатрова – наследство от ряда предков, высокая образованность, знание слова, знание «греха», человеческой души, русской души, вскрывание недр ее, – его романы! – бичевание нравов, борьба со злом; его публицистика, памфлеты! – всегдашнее, непрестанное горенье – во имя человека, его склонность к «церковному», к духовному, – сказания, исследования «греха», его истоков. У Амфитеатрова о «грехе» обильно. «Дщери человеческие», «Заря русской женщины», «Русский поп XVII века».
Так, в скитаньях, в разговорах с нелитераторами, с «Россией», я «столкнулся» с Амфитеатровым Александром, с детства знакомым мне. И я начал его читать внимательно. Он привлек меня простотой и свободой речи, тем «свободным дыханьем», которое – само искусство, которое исключает нарочитость, застегнутость, холодность. Привлек и богатым словом, не из книг только выбранным, не из вторых рук взятым, а больше – из прирожденного запаса, схваченным верно, брошенным четко – метко, тем русским словом, которым обходится наш народ, выношенным душой народа, длинною вереницей поколений. Он привлек меня изображением невыдуманной жизни, которую он видел, которую воспринял от крови предков. Я почувствовал в его книгах близкое мне по духу, но в иных преломлениях, чем знал и раньше, – быт российский, московский, губернский, уездный, купеческий, духовный, разночинный – его романы.
Язык Амфитеатрова – живой, с русской улицы, с ярмарки, из трактира, из гостиных рядов, из гостиных, из «подполья», из канцелярий, из консистории, из трущоб. Чисто русский, порой – сырой, – верный по месту и по звучанию в речи. Это широкое море слова у Амфитеатрова иногда неудержимо громоздится, заливает повествование, «уводит», ослабляет впечатление от рассказа, мешает стройности, – но всегда обогащает чем-то. Это – от широты натуры, от «полнокровия», от переполненного чрезмерного «склада». Амфитеатровского запаса хватило бы с избытком на десяток писателей, а он тратит его один. Нельзя навязать писателю чуждых духу его приемов и манеры: он творит своей сущностью. У Амфитеатрова своя сущность и он не откажется от нее, он имеет свое лицо, свой бег и звучанье речи. Его ни с кем не смешаешь, – и это право на бытие, свое, завоевал он у миллионов читателей полувековой работой. Таков характер его письма, его страстной писательской натуры – писателя обличителя, проповедника, ходатая, развлекателя, усмешника без злобы, исследователя, приверженного к родному, порой – вещателя, общественника – борца с последствиями правительственной кары, судьи над нравами – «Марья Лусьева», – раскрывающего язвы жизни, историка, судящего жизнь, стремящегося понять и показать читателю – отчего же такой разгром? – «Вчерашние предки», – писателя горящего и кипящего, писателя неуемного, писателя русского. Он – от подлинной нашей литературы, спаянной крепко с жизнью, упором своим избравшей «истины добра», «во имя», литературы учительной, литературы – подвижницы, искательницы правды, творительницы жизни, литературы, столь разнствующей от европейской. С точки зрения «чистого искусства» ей часто бросают упреки – учительная! Такой уж уродилась, из церкви вышла, такой останется – или утратит свое лицо. И Пушкин, чистейший наш, мера наша, великий искусник наш – порою и он учителей и остро современен; и он вещатель, и проповедник, и обличитель, и судия. И Гоголь. Не говоря уже о Достоевском, Толстом…
А. В. Амфитеатров – писатель страстный и боевой, и потому столь часто уходит в «современность». Он живет, он пишет – дышит, и потому-то не может не учить, не каяться, не судить, не обличать, не звать, не проклинать. Не может. Он не может – только «прогуливаться», только «водить на прекрасную прогулку», для удовольствия, для переживаний. Но знаю по его письмам, как сам он любит, читатель зоркий, «отдохнуть в прогулке, на чистом воздухе». Кстати сказать: письма его – богатство, полнота живости и игры ума, «эпистолярное искусство», богатый материал для истории литературы и жизни. Он широко образован, разносторонен, жаден добытия: все ему нужно – от истоков, от темных порождений – «Заря русской женщины», исследования народных «суеверий» и проч. – до страшной минуты современности, – «Стена Плача» и «Стена Нерушимая». Он и романист, и публицист, и историк, и драматург, и лингвист, и этнограф, и историк искусств и литературы, нашей и мировой, – он энциклопедист-писатель, он русский писатель широкого размаха, большой писатель, неуемный русский талант-характер, тратящийся порой без меры. Но эти растраты, эта «игра» – есть жертва, которую он приносит читателям, порой и в ущерб себе: Амфитеатров всегда дает. Вот почему читали и читают, и будут читать его миллионы, по всей широте и долготе российской.
Он много делает, чтобы помочь иностранцам – итальянцам, которых он хорошо знает, как и язык их, – узнать нашу литературу. Укрывая себя в тени, он указывает на лучшее в родной литературе, на славу нам. Многие его книги переведены и переводятся на европейские языки.
Полвека большой работы; не большой – огромной. Ему семьдесят лет, но он не отдыхает. Он тоскует, как мало его поле – тесное наше зарубежье.
Я приветствую старшего собрата, встреченного впервые «в мраморе золотом», в виде неведомом – «Амфитеатров, Александр»… – ныне, спустя полвека, знаемого вполне, – славного Александра Валентиновича Амфитеатрова.
Я шлю ему в этих кратких моих строках братские пожелания здоровья, сил. Будь Россия, эти полвека писательского труда принесли бы ему и тысячи благодарных откликов, и средства. А ныне – тихо, и теснота. Что ж… это тожеудел, удел многих русских писателей, их жертва, какая-то роковая плата от судьбы, от жизни – за пытливость, горенье и стремленье – раскрыть и понять ее, жизнь, недра ее раскрыть, – плата за «познание добра и зла». Но есть и другая, невидимая плата: движения человеческого сердца. Такая жертва и такая награда – итог трудов русского большого писателя. Александр Валентинович Амфитеатров приносит и получает их полной мерой.
(Россия и славянство. 1932. 23 июля. № 191)
Сегодня мы празднуем событие, не зарубежное, а как бы российского мерила: в свете его проблескивает духовное величие России. Мы отвыкли радоваться. Раз в году мы празднуем «день русской культуры», и это нас утверждает в сознании, что мы не какие-то случайные пришельцы в мире, а носители и хранители духовного русского богатства. Но сегодня мы празднуем особенно знаменательное событие: не мы себя утверждаем, а наше духовное богатство признается миром. Этим событием обязаны мы нашему славному писателю Ивану Алексеевичу Бунину.
Комитетом при Шведской Академии Наук, впервые за 33 года, отмечен признанием – русский писатель И. А. Бунин. Это творческая его победа, во славу родной литературы, во имя русское. Это признание утверждается определенным актом, и об этом оповещается мир. Событие знаменательное. Признан миром русский писатель и этим признана и русская литература, ибо Бунин – от ее духа-плоти; и этим духовно признана и Россия, подлинная Россия, бессмертно запечатленная в ее литературе. Эта «бессмертность» – не вольное обращение со словом: воистину так и есть. Лет 18 тому назад И. А. Бунин написал глубокое по мысли, прекрасное по форме стихотворение:
Молчат гробницы, мумии и кости,
Лишь слову жизнь дана:
Из древних лет на мировом погосте
Звучат лишь письмена.
И нет у нас иного достоянья:
Умейте же беречь,
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный – речь.
Народ говорит: «все минется – одна правда останется». Письмена – вот эта правда. Эту нетленную Правду хранит литература наша, – хранит Россия. Россия не только была… она – есть, нетленная, живая – в «письменах». Все – тленно, но «Слову жизнь дана». Слово – звучит, живет, животворит, – слово великого искусства. Оно сильнее смерти: оно творит и воскрешает. И если бы уже не было России, – Слово ее создаст, духовно.
Наша великая литература, рожденная народом русским, породила нашего славного писателя, ныне нами приветствуемого, – И. А. Бунина. Он вышел из русских недр, он кровно-духовно связан с родимой землей и родимым небом, с природой русской, – с просторами, с полями, далями, с русским солнцем и вольным ветром, с снегами и бездорожьем, с курными избами и барскими усадьбами, с сухими и звонкими проселками, с солнечными дождями, с бурями, с яблочными садами, с ригами, с грозами… – со всей красотой и богатством родной земли. Все это – в нем, все это впитано им, остро и крепко взято, и влито в творчество – чудеснейшим инструментом, точным и мерным словом, – родною речью. Это слово вяжет его с духовными недрами народа, с родной литературой.
«Умейте же беречь…» Бунин сумел сберечь – и запечатлеть, нетленно. Вот, кто подлинно собиратели России, ее нетленного: наши писатели, и между ними – Бунин, признанный и в чужих пределах, за дар чудесный.
Через нашу литературу, рожденную Россией, через Россией рожденного Бунина, признается миром сама Россия, запечатленная в «письменах».
Давно гоголевская «птица-тройка» вынеслась за российские пределы, с чудесными колокольцами и бубенцами – величаво-великолепным звоном, с ямщиком-чудом Пушкиным, с дивными седоками – Лермонтовым, Гоголем, Достоевским, Тургеневым, Толстым, Лесковым, Гончаровым, Чеховым… Чуткие мира слышат этот глубокий звон… слышат и восхищаются. Но широкая мировая улица – не знала, не слыхала этого звона-пенья. Нужно было громко сказать о нем. Теперь и она услышит: русский писатель признан – и утвержден. Многие теперь услышат – «тройку». За рубеж вылетела она, – и дай же ей Бог звонить русскую славу миру!
А там… на родной земле…
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Метель. И слышится… –
Узнаете ли голос из метели, голос дивного ямщика?.. –
…Нет мочи:
Коням, барин, тяжело;
Вьюга мне слипает очи,
Все дороги занесло;
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам…
Ну, что ж… «Птица-тройка» найдет дорогу… метели знакомы ей. И будут звучать русские «письмена», пока будет жива истинная душа народа. А пока «тройка», вольная «птица-тройка»… крылатая, многоликая… звонко играет – мчится в вольных просторах мира…
Вот, знаменательное событие. Вот оно, наше торжество. Воскликнем же от полноты душевной:
Нашему Ивану Алексеевичу – слава.
Великой литературе нашей – слава.
И всему народу православному – слава.
(Россия и славянство. 1933. 1 дек. № 227. С. 2)
Ко мне не раз обращались, а теперь, с приближением летних вакаций, особенно часто обращаются с запросами об условиях лагерной жизни русских национальных разведчиков в Капбретоне – в департ. Ланд. Эти обращения – ко мне – объясняются, очевидно, тем, что знают о моем многолетнем пребывании у океана, в Капбретоне. Отвечать подробно каждому для меня очень затруднительно, и я позволю себе ответить на запросы этой исчерпывающей заметкой о «русском лагере», при любезном содействии газеты.
Я хорошо знаю «русский лагерь» – национальных разведчиков – организацию полковника П. Н. Богдановича: знаю лет восемь, с первого его появления в капбретонских лесах, у океана. Теперь его знают тысячи французов Капбретона, Осегора, Сорса, Лабена, С. Венсэн де Тироса, Байоны и Биаррица, а у капбретонцев сложилась даже примета-поговорка: «приехал полковник Богданович, значит – сезон начался». Помню, как семь лет тому совершился «въезд в Капбретон» юной российской рати, крепкими голосами всполошившей мирную станцию лесного морского городка. Пытливо, как бы с сомнением и опаской, поглядывали капбретонцы на шумную ораву неизвестных, которые, выстроивши ряды, двинулись по зеленым улицам, под неизвестные капбретонцам звуки походной песни: «На солнце оружьем сверкая… проходил полк гусар-усачей».
Не прошло месяца и осторожность, и недоверие сменились полным признанием: русские разведчики завоевали капбретонцев. Разведчики, может быть, и не знают чувств населения, но нам, обывателям, сжившимся с городком, ясно видно, на каком счету у капбретонцев – разведчики: заговоришь о них и лица расползаются в улыбку; особенно, конечно, у торговцев.
Лагерь устроился (и по сию пору пребывает) на опушке сосновых лесов, – этих «брынских» лесов во Франции, тянущихся на сотни километров, – на дюнах океанического песка, у лесной реки, впадающей неподалеку в океан. Устроился, и разведчики, «эклерэры», стали мало-помалу своими для капбретонцев, от почтенного г. мэра, доктора Жюнка, добряка-гиганта, принявшего от разведчиков знак пятилетней дружбы, шелковую нашивку, до последнего капбретонского мальчишки, довольно верно насвистывающего чужую лихую песню – «Взвейся, соколы, орлами… полно горе горевать!» Связали себя русские разведчики с Капбретоном: на их юбилейном знаке, в память пятилетней лагерной стоянки на капбретонской земле, – значится капбретонский герб: синее поле океана и на нем – желтый угол, острием вверх, старинное примитивное изображение дюн-песков. Многие жители Капбретона выражали желание получить этот русско-французский знак – знак пятилетнего «союза».
Но каковы же условия жизни «русского лагеря»?
Условия эти превосходны, лучшего и желать нельзя. Воздух – морской, степной и лесной, – все вместе: такой воздух, что первое время аппетит, прямо, бешеный, а сон свинцовый. Что за чудеса! Масло, молоко, хлеб, кофе, – к чему мы давно привыкли во Франции, получают здесь необыкновенный вкус, сладость и аромат. Это подтвердит каждый, хотя несколько дней побывавший в Капбретоне. Такого воздуха нет нигде. Быть может это самовнушение. Вы как будто слегка пьянеете, как случается иногда в горах.
Заведующий хозяйством приходит в ужас, видя перерасход на хлебе: хлебной нормы не существует, или, вернее, есть правило: сколько влезет. Организм скоро приходит в равновесие, в порядок, но порядок вдруг нарушается приливом аппетита, необъяснимого естественными причинами, или, по словам лагерного врача, объяснимого разве «явлениями, еще незнакомыми науке… какими-нибудь таинственными лучами, излучениями песков?., океаническими воздушными течениями?..» Доктор мне признавался, что на него находит порой бешеный аппетит, и он съедает, к стыду своему – и к ущербу лагерного хозяйства – по четыре тарелки борща и обгладывает две-три огромных кости… – «знаете, с этими хряща-ми… с этим жирком горячим!..» Правда, повар в лагере исключительный знаток дела. К лагерному котлу приписываются за лето многие, родные питомцы лагеря, проживающие поблизости.
Климат Капбретона великолепный. Жаркие излучения песков умеряются дыханьем океана. Воздух солоноватый, густой, смолистый, скрыто налитый иодом. С безоблачного неба весь день обливает солнцем. Этот воздух творит поистине чудеса: к концу лета разведчики становятся бронзовыми, полноголосыми, ясноглазыми, широкогрудыми, крепко-коленными крепышами. Не раз провожал я их, в конце сентября, и поражался чудесной переменой. Воистину это было чудо преображения: в июле они были детьми, в сравнении с этими молодцами, набравшими за два месяца и в росте, и в весе, и в грудной клетке, и во всем существе своем. Это чудо силы лесного-морского воздуха, здоровой и сытной пищи, жизни на солнце, сна под открытым небом – в американских палатках, на нарах и соломе, – чудо разумных упражнений, прогулок и походов, чудо – полного равновесия, душевного и телесного. Это чудо от сил природы надо дополнить еще уменьем создать его, талантом руководителя-начальника – полковника П. Н. Богдановича. За годы моего знакомства с жизнью «русского лагеря» я не раз убеждался в этом: передо мной проходили юноши, спокойные, выдержанные, отменно вежливые, веселые, бодрые и почему-то все и всегда красивые, – независимо от природных черт, красивые красотой здоровья и душевного равновесия. Воспитание в «русском лагере» – тайна его руководителя-полковника, владеющего редким даром находить мудрых педагогов и образцовых инструкторов. Я не раз слышал от французов: «какие воспитанные! какая выдержка, выправка… какой ритм!» Разведчика-капбретонца различишь издали, среди многих, даже если не знаешь его головной убор – шапочку летчика-молодца. – Издали отличишь – орел! Восьмилетки, и те орлами смотрят, – такой у них смелый, уважающий себя вид. Разведчики-капбретонцы предупредительны, внимательны, вежливы к окружающим.
Для нас, русских, без родины, особенно важно воспитание и укрепление национального духа, чувства. Такое воспитание – краеугольный камень организации русских разведчиков. Им преподают Закон Божий, русскую историю, географию, родной язык. Над лагерем весь день развивается родной флаг на высокой мачте, поднимаемый на заре, при звуках трубы, и опускаемый в торжественной тишине, когда лагерь отходит ко сну с молитвой. Разведчики славно служат почетному званию – «ты – русский!» Мэр Капбретона доктор Жюнка неоднократно высказывал свое восхищение ими – их образцовым поведением, и его «грамоты» с печатями Капбретона хранятся в архиве организации. Физическое развитие и ловкость русских разведчиков отмечены призами-победами их на морских праздниках в Осегоре, на так называемых «осегорских играх» – главным образом, в гребном спорте. Художественная талантливость питомцев «русского лагеря» не раз отмечена печатью, местной и департаменской. Концертные публичные выступления разведчиков вызывают восторги французов и иностранцев. Коренные капбретонцы это знают и гордятся: «наши-то ребята, русские разведчики!» Это чувство связи через место закрепилось в прошлом году знаменательным происшествием.
Лагерь устроил бесплатный концерт, собравший множество посетителей французов и иностранцев. Приехали даже из Биаррица, не говоря уже о близком курорте – Осегоре. Исполнение было блестящее, и французские газеты отметили это большой и восторженной статьей. Одна француженка, сестра влиятельного журналиста из Бордо, как-то узнала, что трое разведчиков должны уехать из лагеря до срока, так как родители их не внесли денег за их содержание в лагере. И вот, не переговорив с начальником организации, не получив разрешения от него – от полк. П. Н. Богдановича, – она обошла зрителей со шляпой в руке, собирая «в пользу неимущих разведчиков». Давали охотно, и француженка собрала что-то около 300 франков. Положение создалось и трудное, и неприятное. Выходило так, что разведчики приглашали на даровой концерт, и вот обошли со шляпой, собирая на свою бедность. Не желая обижать ни зрителей, ни добрую француженку, желавшую от всего сердца помочь бедным, полковник Богданович нашел очень тонкий выход: он поблагодарил публику за приятную неожиданность, за трогательное внимание к разведчикам, объяснил, что разведчики всегда находят поддержку родной среды и с благодарностью объявил, что они отдают эти собранные для них деньги в пользу бедных детей Капбретона. Надо было видеть, как приняли этот «жест» французы и иностранцы! Надо было слышать, как кричали: «что за молодцы, эти русские!..» И по всей округе, по всем Ландам побежала слава об этом, как говорили, – «красивом жесте!» Говорили об этом все, и сияли глаза французские. Только и слышалось – «молодцы! молодцы русские!» Этим я и закончу ответ на запросы о «русском лагере».
Июнь, 1934 г.
Париж
(Возрождение. 1934. 28 июня. № 3312. С. 2)
Убили Короля Александра I, благородного нашего Печальника. Убили ценнейшее, посягнули на самое священное, что остается еще у человечества в шаткое наше время: духовное благородство, доблесть, чувство долга, самоотверженность… – ибо Король Александр редкостно воплощал в себе эти благороднейшие человеческие черты. Это ведомо теперь всем, даже и омертвевшим душам – политиканам-европейцам, подменившим живую жизнь мертвыми принципами. Если бы имели еще они живую душу, они должны были бы воскликнуть – «Ты победил, Галилеянин!» – как воскликнул когда-то наш полуевропеец Герцен.
То, чему свидетелем стал весь мир после кончины Короля Александра I – величайшая из побед: всенародная канонизация, причисление Короля к лику Святых Мучеников, как бы помазание на вечное царствование в памяти и сердцах народа, помазание без слов, всеобщим неслыханным стоном, всеобщими слезами. Это чудо шаткое нашего времени, которое в чудеса не верит, но которому дано увидеть. Оно поставлено перед чудом – перед величавой душевной красотой и благородством поистине исключительным. То, что теперь увидали все – победа духа над тлением, вечного над преходящим и суетным. Глас народа – глас Божий: весь народ Югославии, все совестливые люди исторически подтвердили, Кого потеряли, Кого отняли у скудного ограбляемого мира насилием убийства. Бывают события, когда Перст Божий как бы грозится миру; когда человечеству, потерявшему различение добра и зла, через одного, достойнейшего, как бы через искупительную жертву, указуется верный путь, когда всем делается ясно, где правда, доблесть, добро и благородство, и где – бесстыдство, ложь, низость, зло.
Кем был для нашей безустойной жизни почивший Король Александр I Югославский? Олицетворением чести, защитником правды – Божией и человеческой. Он был ослепляющим укором для всех, строящих жизнь неправдой; свет Его был отовсюду виден, колол глаза. И служители тьмы погасили его насилием. Олицетворением чести был Король-Рыцарь, Александр I Югославский. Свидетельствуют об этом: государственные акты, слова Короля, в актах запечатленных, миллионы голосов Его народа, страдание наше русское, утоленное Им так благородно – чутко. Мы свидетельствуем об этом и будем всегда, ныне и присно свидетельствовать миру. Он не только Славным вошел в историю: Он вошел в недра народные – Героем, бессмертным Кралем-Юнаком; войдет в сказания, как Святой, в творчество, как прекраснейший образ человека и Государя. Отшедший, он будет жить: Он обогатил человеческую мысль и чувство и найдет свое воплощение в Искусстве. Это глас вопиющий – в пустыне сумеречных дней наших. Услышит ли пустыня? Это – знамение человечеству: очнись!
Как бы низко ни падал человек, как бы ни подменивал похотями ценнейшее – в каждой падшей душе тлеет святая искра. Трагическое событие, Кровь Короля-Мученика – поставило Его на высоту, как образ недосягаемой красоты духовной, да разумеют и падшие. Какая жертва принесена! Поймут ли такое знамение?!
Не только Он вознесен на высоты недосягаемые; за собой Он поднял свою Державу, с миром ее поставил лицом к лицу: «смотрите же, чтите, это – Мой народ!»
А нам, русским людям, да будет великим утешением, ободрением и надеждой: Он – наш, духовно. Сербией порожденный, воспитанный ее духом героизма и верности, Он вдохновлен был великой русской культурой, человеколюбивой, широкой и глубокой, благостной и благоговейной, верной великому завету: «Свет Христов просвещает всех». Его жизнь – служение и подвиг. Святая Жертва за мировое окаянство, ныне принадлежит Он миру.
22 октября – 5 ноября 1934 г.
Париж
(Россия. 1934. 17 нояб. № 31. С. 1)
Я уже писал об этом в рассказе «Как я стал писателем»: гимназистом сочинил рассказ «У мельницы» и отнес в «толстый» журнал – «Русское обозрение». Через год, уже студентом, увидел свой рассказ в журнале – июль, 1895 г. – и получил первый в жизни гонорар, 80 рублей; на нынешние перевести – около 1200 фр.
Но начало моего писательства, если быть вполне точным, надо бы отнести, кажется, к 1890 г., – я был тогда пятиклассником. Ваня Сахаров, сын арендатора наших бань – о нем у меня в рассказе «Как я узнавал Толстого», – показал мне, на масленице, помню: был я у него на блинах, показал мне юмористический журнал «Будильник». Там было написано: кто пришлет лучшие две строчки стишков о «Будильнике», тому дадут премию – 10 рублей, были и еще две премии: 5 и 3 р. Ваня мне и предложил: «давайте сочиним?» Он много сочинял. И показал мне уже готовое, что-то вроде «журнал – не для потехи: всем достанется на орехи». Мне понравилось. Дома я сочинил такие стишки: «Буди, буди, буди, „Будильник“, Чтоб жизнь была, а не могильник». Мы послали и стали ждать. Ждали долго. Вдруг прибегает Ваня и кричит: «Вы – Злое Перо», по псевдониму, и вот, «„Злому Перу“, в журнале напечатано!» И мы прочитали – дух у меня перехватило! – прочитали: «Дали бы второй приз, и уже присудили, но!..» помню я это «но», с восклицанием и многими точками, – «но!., по независящим от нас причинам стишки уснули могильным сном, и как мы ни старались пробудить их к жизни, они неумолимы». Какая-то чепуха! Я махнул рукой, но Ваня Сахаров отправился в «Будильник», назвался «Злым Пером», и его там встретили с почетом: угостили папироской, – он был парень рослый, – сказали: «стишки скончались, после крестин», – и показали гранку: «можете полюбоваться!» Он увидал мои стишки и на них красный косой крест, чернилами; а под стишками написано красным же: «Не „могильник“ наша жизнь, а Божий дар!!!» – три знака восклицания и что-то вроде извивающейся змеи – подпись? «Бились, хлопотали, – говорят, – но цензор остался неумолим». И подарили на память гранку. Я посмотрел на серую длинную бумагу, удивился и возгордился: на такой длинной бумаге только одни мои стишки, две строчки! Ваня Сахаров выпросил у меня эту бумагу: «Я, говорит, ее в рамочке повешу под стеклышком, подари-те!» Я подарил. Потом видел ее в рамочке, рядом с портретом Толстого. Это мое «начало» вскоре сгорело в пожаре вместе с Ваниной библиотекой и с его знаменитым сочинением «Страшные Цепи – Оковы», которое «читал сам Толстой», если верить Ване. История со стишками меня раззадорила, я попробовал дальше, написал одну штучку… но и ее перекрестил цензор. Об этом как-нибудь расскажу.
(Иллюстрированная Россия. 1934. 8 дек. № 50. С. 9)
9 апреля, 1935 г. Его святейшеству
Всесвятейшему Патриарху Сербскому ВАРНАВЕ,
Сремски Карловицы.
Ваше Святейшество,
Я хотел бы послать Вам самое сердечное приветствие в эти знаменательные дни-грани Вашего благодатного Архипастырского Служения, хотел бы сказать словами, которые во всей полноте и непосредственности выражали бы мои чувства восхищения, преклонения, радости, благодарности. И вот, вижу, что как бы я ни старался выразить желанное силой нашего великого языка, все же не будет это выражением сути, того света, от которого слезы на глазах, когда душа обращается к Вам, родной наш, великий Архипастырь! Но что же делать, – примите слово: Ваша душа дополнит.
Вы пленили, очаровали, повели за собой русские сердца, – красотой сердца Вашего, Вашей силой и прямотой, Светом Христова Слова. Лаской Вы утешали нас, правдой Вы укрепляли души, звали нас к вере в грядущее возрождение России Православной. Вы заклеймили Зло во имя Христовой Правды. Пастырь добрый, Вы обличали «умывающих руки» – наш лицемерный мир, обличали «земли державства» во имя Господа Вседержителя. И высоко вознесли значение Пастыря в нашем заблудшем мире.
Достойнейший! Вы бесконечно нам дороги и безмерно близки. Тысячи тысяч нас в сердце своем хранят Ваш благородный образ – душевную красоту и правду. Вы с нами, в жизни, и более, чем в жизни: Вы – в сербско-русской и в мировой Истории, – в мрачнейшие времена ее, – как светлая, благородная страница. Тютчев пропел когда-то: «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» Но когда о Вас думаешь, в душе отзывается иное: счастлив мир, когда в роковые его минуты в нем пребывает и сторожит Пастырь Добрый, который пасет воистину, а не бежит от волков, который глаз не отводит от овец своих, который зорко следит за тем, что творится на пастбище. Да, такой мир счастлив, и как же счастливы те, кто в этом мире – наинесчастнейшие!
Ваше Святейшество! мы счастливы, что Вы пасете, во Имя Божие; наши измученные души освещаются Вашим светом, и мы не теряем бодрости: несокрушенно мы можем петь – «с нами Бог!»
Да ниспошлет Вам Господь и силу и крепость на многие, многие лета.
Это – слова и чувства. Но я хотел бы послать Вам что-нибудь из моих писаний. И вот, прошу Вас, примите благосклонно душевное приношение мое – «Богомолье», где я пытался словами-образами восстановить – воротить лучшее, что я видел в жизни, – чистые души русские, которые и для Вас родные.
Прошу Вашего Архипастырского благословения. Вашего Святейшества преданнейший почтительно
Ив. Шмелев
2, Bd de la Republique
Boulogne S/Seine
Если мы совестливо вдумаемся, сколько мы получаем радости или просто даже удовольствия от нашей литературы, от новых и новых книг писателей наших, какое важное место в нашей жизни занимает русская печать, мы не сможем остаться равнодушными к тому, как живут наши писатели и, вообще, деятели печати нашей. Если еще читатели не знают этого, так пусть узнают: живут в труде непосильном, бедствуют. Наш Союз Писателей и Журналистов тщетно бьется, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить, смягчить это бедствие, прикрыть нищету деятелей печатного слова. Читатели-друзья! Неужели все мы будем спокойно ждать того поистине черного дня, когда писатели уже не в силах будут творить, деятели печати перестанут освещать жизнь осведомлением, газеты и журналы прекратятся? Это будет позорным бедствием для всех нас.
Сегодня, 5 мая, в воскресенье, в 20 час. 30 мин., в зале Рамо, 252 Фобур Оэнт-Снорэ, Союз Писателей и Журналистов устраивает 2-й музыкальный праздник, памяти Пушкина. Первый такой праздник превзошел все ожидания, зал был переполнен. Пусть это повторится! Будут поставлены сцены из опер: «Борис Годунов», «Сказка о царе Салтане», «Мазепа», «Пиковая Дама»; и – блестящие русские балеты, все – в исполнении прекраснейших артистов.
Отзовитесь, читатели, на приглашение Союза. Поддержите деятелей печати.
(Возрождение. 1935. 5 мая. № 3623. С. 3)
Слово, сказанное И С. Шмелевым на торжественном собрании Комитета содействия «Дню Русского Инвалида», по случаю десятилетия установления Дня русского инвалида.
Господа,
«Наши герои-инвалиды – образ долга, носителя российской чести».
Так сказали русские писатели в своем воззвании к русским людям за рубежом, десять лет тому. Мы это помним. Русская Армия исполнила свой долг. Это исторически бесспорно. Верность национальной чести – наша духовная победа. Россия может смело глядеть в глаза: она не предавала, она – спасала. Ныне, забытая, она несет свой крест – крест испытаний, особенно тягчайший для вас, носители российской чести. Герои всех народов лаврами повиты… Только наши герои – рассеяны в пустынях мира.
Десять лет прошло, как установлен «День Инвалида». Русские люди продолжают помогать, но средств все меньше. Нещедрый мир охладевает, забывает. Все больше лишаемых работы, все больше новых инвалидов. Что делать, надо и это вынести, напрячь все силы. Все это не бесплодно, не бесследно: все это отливается в духовный опыт, в подвиг. Мы – в испытаниях тягчайших. Мы многое познали: мир, культуру… умеем отличать ее подделки. На страшном опыте познали, что значит благородство, верность, честь, неблагодарность… Познали и важнейшее: какая это изумительная сила – любовь, братство, со-страданье, общность в горе… что значит – родина! Мы все духовно возрастаем, крепнем. Перед лицом лишений, утеснений, унижений… выковываем волю к жизни, любовь к родному, верность долгу и веру в Воскресение России. Мы принесем ей богатейший опыт! Мы не изменим долгу перед ликом Великомученицы нашей, перед носителями нашей чести. У них – мы только, только мы, одни.
Мы помним слово Пушкина, не раз оправданное жизнью:
Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат.
Будем духовной сталью!
Страшен наш век – век скоростей, мельканий и забвений, – век борьбы; борьбы железа и – тончайшей материи духовной, невидной глазу, – движений человеческого духа. В этой борьбе, в которую вовлечены и мы, – да, мы, особенно! – решается вопрос о человеке, о том важнейшем, без чего все – прах: быть человеку или зверю. Опытом безмерным, неисчислимой кровью мы познали, что это значит: быть человеку или – зверю. Знаем больше других на свете: знаем, что ныне в мире все больше зверя, духовное все больше отмирает, усыхает. Знаем глубоко, по опыту, – что это, когда на смену помнящему долгу идет забвение и духовный холод. Знаем все – и будем продолжать борьбу за человека. Это – предназначение наше, свыше, – дар судьбы. Тяжкий дар, но – дар. Будем верить: явно дано нам в наш удел Всевышним: страшным испытаньем, на себе, пронести крестно человека, бережно охранить «великое Святое» жизни – Божий дар: высокие человеческие движения. О них сказал нам Гоголь:
«…забирайте с собой все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом!..»
Нет, мы не оставим их на дороге, на попранье; мы охраним эти чудесные сокровища – и верность долгу, и любовь, и братство, и преклонение перед страданьем… Мы их взрастим, мы будем учиться им у тех, кого не смеем забывать: у наших доблестных героев-инвалидов – носителей российской чести!
10 мая, 1935
Париж
Все чаще спрашиваешь себя: пустеют люди? теряют чувства, утрачивают способность – помнить?ожесточается, усыхает человек? И приходится отвечать, что да, усыхает, утрачивает слух к голосу своего «надсмотрщика» – совести, теряет навыки к благородству, долгу, любви, даже и к простой жалости. Это так, какие бы случаи исключительных душ ни приводились. Я сам знаю чудесные примеры. Но если глядеть на «большие числа», – печальный вывод неоспорим.
Не буду уж говорить о политике, о «мировом лицемерии»: в политике и всегда-то было неблагополучно в нравственном отношении, хотя были и величественные деяния, забываемые и извращаемые ныне. В обыденную жизнь всмотритесь. Уж кому-кому, как не нам, охранять божеский закон любви к ближнему о со-страдании… ну, хотя бы уж из первичного соображения – «дам – и мне дадут»? Все видали, все испытали, всего испили. Нет, хладеем и равнодушничаем, отмахиваемся, стараемся «не помнить», глушим голос своего верного надсмотрщика – совести, совестливости даже. Ознакомьтесь с итогами «сборов», с мытарствами лиц, что-то еще пытающихся делать. Беднеем? Конечно, не богатеем… но беднеем скорей душевно. Что-то еще даем, но эти бесчисленные балы, вечера, концерты рассчитаны на приманку, на «обмен», на – «дай – и получи». Подсчитайте, сколько впустую разбрасывается денег, которые для нужды нужны! За помещения, за налоги, за «мелкие расходы», за «прочее». И все эти расходы – вернейшие, и без них нельзя, но они составляют порой свыше 60–70 проц.! Подсчитайте и пораздумайте.
Возьмите самое важное дело наше, на все оценки – заботу о наших инвалидах. И что же видим? Явный укор, в глаза, – нам укор. Инвалиды наши – «на Божьей воле», как птицы небесные, – и мы можем с горькой усмешкой видеть, как извращаем евангельское: «о завтрашнем дне не помышляйте». Завтрашнего дня нет у инвалидов. Это им облегчит, конечно, награду на небеси, а нас, если проснется совесть, раздавит беспощадно, но не исправит упущенного, – нашего преступления. Или мы и бояться перестали укоров совести? Инвалиды молчат… но вдумайтесь в их молчание, напрягите воображение, поменяйтесь местами с ними… – и вы узнаете все, и ужаснетесь. Я не буду приводить примеров, – страшно их приводить. Вдумчивый человек увидит. Управляющие делами инвалидов – те же инвалиды, и они так совестливы-чутки, что… хочется им сказать: да будьте же, дорогие, властны и требуйте! все ведь у вас права!.. Знаю, они не согласятся: они – герои, а герои не требуют. И вот, молчат герои. И мы – молчим. Мы что-то делаем… вразбивку и помаленьку. Позор! Не додумались – в таком деле! Не обложили себя обязательным налогом, не связали организацией. А раздумать по совести… – совесть-то у нас есть? – что бы смогли мы сделать!
Вспомнишь детство свое, Москву. На нашем дворе, сапожники-пропойцы, оголтелый совсем народ… но встретится вот такой сапожник с каким-нибудь «севастопольцем», – тогда они еще водились, – или со свежим, с «турецким инвалидом»… – так весь и засияет, угощает махорочкой, сам ему сунет в губы, если герой безрукий, тащит его опохмелиться, требует «про войну». Уличные мальчишки и не подумали никогда смеяться над инвалидом с «дрыгающей ногой», а смотрели с плаксивым ртом, и скажи им – «подай ему», – единственную свою монетку отдали бы. И отдавали. У нас, помню, таким героям – почетное место было. Помню и свои чувства. Кто нас в этом воспитывал? Да те же простые люди, тот же народ, который в турецкую войну, «как-то сам, что-то понявши», пошел воевать «за христиан». С одного нашего двора ушли двое добровольцев, без всяких слов, – и всем было все понятно. Воротились – один без ноги, другой с двумя турецкими пулями. Просто, без похвальбы: отбыли душевную повинность. Да, было что-то, что теперь испаряется в мельканье.
Да, жизнь приняла бег бешеный; попала в «систему скоростей» и мешает нам вдуматься, вчувствоваться, вобрать в себя. В мельканье этом мы легко забываем все. Скоро не люди будем, а так… мелькатели.
Стыдно повторять «детскую истину»; что нельзя, позорно, преступно забывать тех, кем когда-то гордились; нельзя выбрасывать из души, как «отработанный, мятый пар», чудеснейшие движения души, растеривать их в мельканьях жизни. Нельзя героев, ныне беспомощных, безногих и безруких, слепых и параличных, больных, затурканных… – считать чем-то вроде «отработанного, мятого пара», хоть это и отвечает веку машинному, веку мельканий и скоростей. Страшен наш век – борьба: мчащегося железа и – тончайшей материи духовной, невидной глазу, – движений сердца, еще не совсем усохшего. Тут уж вопрос о человечности, о том важнейшем, без чего все и вопросы рушатся: быть человеку или – зверю. Что уж тут думать о возрождении России? Не можем 6000 инвалидов устроить сносно. Какие уж тут думы о 160-миллионном государстве?! Так как же? Признать себя полными банкротами, пылью – вослед мельканью, «отработанным, мятым паром»?..
(Русский инвалид. 1935. Май. № 79. С. 2–3)
Говорят – «празднование дня русской культуры». Не верно это: «праздника» тут нет. Иностранец может усмехнуться: «куда же привела культура ваша!» Не будем пытаться объяснить ему: наше понимание культуры ему невнятно. Но мы-то знаем, чем дорога нам «русская культура». Мы знаем, что не русская культура привела Россию на Голгофу, а совсем иная, – безбожная, бездушная. Наша культура, культура «во Христе», дала чудесное цветенье, заставившее мир дивиться, но… туман побил цветенье, плодоношения Россия не познала. Наша культура пронизана небесным светом, высоким устремлением, мучительным исканием высокой правды, страданием за человека, со-страданием, любовью к человеку, вдохновенным провидением Бога в человеке, – всечеловечностью. Мы знаем, что русская душа всегда искала Правды.
Там, в былой России, русская культура замерла. Но верим: русская душа бессмертна; наши идеалы – бессмертны также; что идеалы и душа – сольются. И потому мы служим им, их помним – здесь. Разбросанные в мире, мы чутко перекликаемся, как стражи: «слу-ша-ай!..» Мы верим в неиссякаемость культуры нашей, в бессмертное ее цветенье. Всем, что живо в нас от Духа, мы чувствуем и верим: весна придет, цветение опять начнется. Без истинной культуры, нашей, русской, которую храним, – не быть России, во-Христе-России: другая будет, не-Россия. Цветение должно начаться. Мы проглядели, мы не ценили, не хранили… попустили побить его туману, – наш грех. Вы, юная Россия, вы, «племя младое, незнакомое»… – вы не попустите, вы охраните.
Июнь, 1935 г.
Париж
Господа, мне приходится говорить как бы заключительное слово. Комитет чествования просил меня войти в его состав, и я не уклонился, хоть я и сотрудник «Возрождения», и посему являюсь как бы частицей чествуемого юбиляра: меня просили в комитет как русского писателя.
Что добавить к мыслям и чувствам, высказанным здесь так верно, полно и так красноречиво? Скажу кратко… Есть две важнейшие силы в творчестве: воображение и углубленное провидение, интуиция. Эти человеческие свойства в той или иной мере всем присущи. И вот, я попрошу вас на минутку сосредоточиться, предоставить себе воображением и углубленно как бы про-видеть, интуитивно нащупать… постараться себе ответить вот на какой вопрос: что сказал бы русский народ, вся Россия в идеальном целом, если бы ее спросили – чего ты хочешь? Если бы он мог ответить… – я полагаю, с этим вы согласитесь, – он сказал бы: освобождения! жизни! челове-че-ской жизни! родной жизни, русской жизни, моей, ро-дины хочу, России, самого себя хочу, «самостоянья», по слову Пушкина, подлинной России, от века России, продолженной исторически, бытие которой было насильственно-кошмарно сорвано и – замерло! Народ, еще так недавно ответивший на призыв к просвещенной жизни гением Пушкина и многих славных, такой грандиозной, такой самобытной государственностью… такой великолепной русской культурой… – такой народ не может не быть верным тому завету, который выразил, от его имени, за него, проникновенный его гений. Помните… –
Два чувства дивно близко нам –
В них обретает сердце пищу –
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
Мы знаем, что это значит. Это устои жизни, устои человеческой культуры. Без этой любви к истоку, к своим корням, к своей роди-мой сущности, к своим святыням, к своим героям, водителям, великим… – народ… – только какая-то этнологическая частность, случайность, человечья пыль, несомая куда-то ветром, именно – пыль, как сказал только что М. В. Бернацкий! Устои… Вы помните…
На них основано от века,
По воле Бога Самого,
Самостоянье человека, –
Залог величия его.
Животворящая святыня!
Земля была без них мертва;
Без них наш тесный мир – пустыня,
Душа – алтарь без божества.
Две-над-цать строчек. Что это?! Да это целая система! Нравственная, философская, религиозная, воспитательная, даже политическая система! Изрекший так, духом своего гения такое… такой народ не может забыть себя, свое историческое свое… не может отречься от себя, от гения, им рожденного, не может плюнуть на свои истоки! Он может замирать, может быть оглушенным, но… превратиться в пыль, превратиться в мировое пугало с пришитым к телу ярлыком «международья»… такой народ не может!
Так вот… эти устои, эти две любви – «к родному пепелищу» и «к отеческим гробам»… эту «систему жизни» и выражало, и выражает по мере сил наше «Возрождение». Об этом здесь говорили все, говорили определенно, – и если бы не было у нас нашего русского, независимого, национального рупора наших чувств, если бы не было выразителя нашей русскости – «Возрождения» – наша жизнь была бы искажена, урезана, наши чувства не освежались бы сознанием нашей крепкой спайки, распылялись бы на чужих ветрах… не было бы здесь представительства… да, представительства – по праву крови, по праву «пепелища» и «отеческих гробов»… представительства от русского народа, во имя русского народа, а было бы… вырождение!
И потому – слава «Возрождению»! Честь и поклон основоположнику «Возрождения» – русского гласа на чужих пределах – дорогому Абраму Осиповичу Гукасову, русскому патриоту – за его жертвы, за его непреклонность. И потому – горячий привет и признательность десятилетней редакции «Возрождения», возглавляемой ныне Юлием Федоровичем Семеновым, мудро-последовательным и упорно стойким. Честь и благодарность всем работникам «Возрождения». Оно творит Россию, оно охраняет священный ее образ, очищает его от искажений, от шпаклевки, от клеветы, вызывает этот чудесный Образ перед глазами юными, перед глазами, не видавшими его… и вот, мы ныне уже видим, как этот Образ влечет к себе: мы видим новое племя, младое… новую смену русскую. Все мы, творящие и познающие, поскольку это в силах слова, Россию возрождаем…
(Возрождение. 1935. 16 июня. № 3675. С. 4)
Вообразил, что вдруг, по воле какого-то злого чародея, – а мало их в «волшебное» наше время! – печатное слово кончилось. Не говоря уж о том, что не будем знать о мировой жизни… и о своей-то не будем знать. Как же тогда быть всяким нашим организациям, союзам, обществам, которые каждый день добиваются от литераторов и журналистов слова сочувствия, воззваний, оповещений, сообщений, объявлений, заявлений?..
Вообразите, что писатели перестали писать все то, чем услаждали и развлекали вас, усыпляли, уводили, будили, ободряли, удивляли… Это надо помнить. И особенно надо вспомнить сегодня, когда в залах «Лютеции» «Союз литераторов и журналистов» устраивает единственный в году концерт-бал печати. Деятели печати в большой нужде, в союзе их – 460 человек, не считая семейств. Сегодня для всех, имеющих дело с печатным словом, – а кто его не имеет! – крайний срок платежа за все, что от печати получили. Не объявите же себя банкротами. Банкротство признательности – худшее из банкротств.
Писатели и журналисты зовут вас на свой концерт-бал не как должников, а как друзей: они кредиторы милостливые и щедрые и предложат вам множество всяких развлечений, о чем – в программах. Будут не только развлечения, танцы и остроумие, будут открыты и некоторые тайны… и, между прочим, при известных условиях, будет дан ответ на мучающий всех вопрос: «1936 год будет ли для каждого из нас лучше, чем минувшие?» Ответ – точный. Итак, не забывайте: печать всегда шла навстречу вам; сегодня, единственный раз в году, подите навстречу ей.
12 января 1936.
Париж
(Последние новости. 1936. 12 янв. № 5407. С. 2)
Он имел одно виденье,
Непостижимое уму…
То, что совершилось восемнадцать лет тому назад на Кубани и что «Союз Добровольцев» ежегодно поминает молитвой и «круговым ковшом», по древнему обычаю, – «бойцы поминают минувшие дни…» – уже тогда, когда это совершалось, многим, смотревшим со стороны, казалось подвигом, но подвигом «безумия». «Горсточка добровольцев, брошенная всеми, истомленная длительными боями, непогодами, морозами, по-видимому, исчерпала до конца свои силы и возможности борьбы…» – слова генерала Алексеева – и ушла в степи Кубани, в исторический Ледяной Поход. Ушла, чтобы продолжить борьбу со стихиями и с врагом не человеческим только, а стихийным, не земным только, а вселенским, – борьбу со Злом, принявшим личину большевизма. «Горсточка» – и стихия Зла, «всеми оставленные» – и всемогущее, на человеческую мерку, Зло, овладевшее Россией, всеми силами и богатствами ее, всеми жизнями, Зло, прожигающее души соблазнами, властвующее насилием безмерным. И «горсточка» – продолжала вести борьбу. На человеческую мерку – безумие. Но у этой «горсточки» уже не было «человеческой мерки». Подвигом Духа переросла она эту мерку, руководилась не человеческим, а иным, высшим, «непостижимым уму». В этом «безумии» проявилась извечная трагедия божественной сущности в существе, ограниченном телесно: божественное повелело – и «горсточка» пошла на свою Голгофу. Тут не рядовое событие истории, а неизмеримое временем – трагедия борьбы Божеского и Дьявольского. В этом частном и как бы «провинциальном» для мира «случае» проявляется величайшее общее: трагедия человека на земле. Перед «горсточкой» был поставлен сплетением исторических событий страшный выбор – как бы отсвет того, евангельского выбора, когда Добро и Зло стали лицом к лицу, когда дьявол показывал Ему все царства мира и славу их и говорил: «все это дам Тебе, если, падши, поклонишься мне». И «горсточка» выбор сделала: пошла путем Его. И зрителям мира показала, – и кровью своей закрепила, – что есть сокровища, которых нельзя отдать ни даже за целый мир. Русские Добровольцы, как «бедный рыцарь», имели «одно виденье, непостижимое уму» – Ее, Россию, и все, что у рыцаря слито с Ней, воплощено в Ней, олицетворено Ею. И, «верные сладостной мечте», «полные чистою любовью», они начертали на щите своею кровью святое имя Ее.
Этот подвиг – уход в ледяные степи – определяемый условным человеческим временем – 9/22 февраля 1918 г. – имеет бессмертный смысл – отсвет Голгофской Жертвы. Этот подвиг роднится с чудеснейшими мигами человеческого мира, когда на весах Совести и Любви взвешивались явления двух порядков: тленного и нетленного, рабства и свободы, бесчестия и чести. Этот подвиг – проявление высокого русского гражданства: в подвиге этом не было ни различия классов, ни возраста, ни пола, – все было равно, едино, все было – общая жертва жизнью.
Ледяной Поход длится. Он вечен, как бессмертная душа в людях, – негасимая лампада, теплящаяся Господним Светом.
Февраль, 1936 г.
Париж
(Доброволец. 1936. Февр. С. 2)
Помните из восьмой главы «Евгения Онегина» – «прощанье» Пушкина?
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал…
Читаешь – и сердце томится грустью, и вспоминается горькое слово Достоевского – «международный обшмыга». В литературе нашей хранится наш «верный идеал», и ставшие ныне, в отрезке времени и судьбы, «международной обшмыгой», мы не можем расстаться с идеалом: он создан душой народа, запечатлен великими, он живет в нас – и нас живит. Мы без него не можем, и чутко храним его. Кланяемся ему и служим, – и в этом культура наша. Что же это за идеал?
Пушкин, «прощаясь», не договаривает:
А ты, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О, много, много рок отъял.
Но сколько сказано многоточием…
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа…
Захватывает дух, и слышишь в этих словах – пророчество. Мы – «выпили до дна», «дочли»… – и знаем:
О, много, много рок отъял!
Много. Но сердце, хранящее идеал, живет и бьется. И знаменуем это – праздником Идеала нашего, поминаем чудесного выразителя его.
Русское просвещение вышло особыми путями: в основе культуры нашей заложены глубокие нравственные корни. Она пошла от Христова Слова, через волю Владимира Святого, призвавшего нас Крестом. Вот закваска, поднявшая «русский духовный хлеб» – литературу, искусство, науку, философию, государственность: во всем светится «верный идеал». Возьмите ли медицину – увидите заветы Пирогова: ответственность и любовь. Коснетесь ли права – совесть и милосердие: отношение к преступнику – как к грешнику, сознание человеческого несовершенства и – отношение к каре – как к искуплению за грех. Основа нашего уголовного закона – милосердие. Возьмите Ключевского – и признаете вещим слово его о «Преп. Сергии Радонежском»: погаснут лампады над гробницей Угодника, выразителя русской душевной сущности, когда иссякнет наш идеал, духовные силы наши, – погаснет великая культура. Возьмите литературу и науку, наших учителей родного: Ломоносов, Гоголь, Пирогов, Менделеев, Хомяков, Вл. Соловьев, Ключевский, Аксаков, Леонтьев, Достоевский и – первый над всеми – Пушкин. Создавший «Пророка» не первый ли глашатай высокого идеала нашего?! Изрекший – «два чувства дивно близки нам», – основу «самостояния человека», «залог величия его», указавший на «животворящую святыню», без чего «наш тесный мир – пустыня, душа – алтарь без божества», – не учитель ли человечества – вселенной? не выразитель ли гениальный вселенскости идеала нашего, как вдохновенно сказал это Достоевский полвека тому назад!
Великое наше счастье, великая слава наша: есть у нас двое величайших: Пушкин и Достоевский: одно – двое. Оба вышли из беспредельного: от Духа Свята. И принесли откровение – идеал, на великое счастье наше, близкий душе народа. В наших земных глазах идут они параллельными путями, как будто не сливаясь. Один – ясный, как Божий день, – поэт чистый. Через него мы можем обнять весь мир, познать свое место в мире. Можем постичь небесное и земное –
И горний ангелов полет,
. . . . . . . . . . . . . . .
И дольней лозы прозябанье.
Такой всеобъемлющий – и ясный. Такой человеческий – русский.
Другой, Достоевский, – мудрый вскрыватель недр, – потемок и провалов в человеке, до подсознательного. Не только.
Он и вещатель взлетов человека, парений его духа. Точный изобразитель всех человеческих движений, ключарь человеческого рая-ада, ведун жизни и яркий изобразитель всечеловечности русской сущности.
Страшным даром – ему дано внимать – «и гад морских подводный ход». Ему даны в удел и томление – величайшая «духовная жажда», и власть утолять ее.
Два величайших моря-океана, две великих «живых воды», от которых будем долго и сладко пить и, пия, познавать вселенную. Бесконечно идут они, будто бы не сливаясь. Они сливаются в беспредельность, невидимые для нас, замыкая собой как бы великий эллипс – русскую сферу нашу, и с ней – вселенскую. В них одних – все, что надо, чтобы быть и достойно быть. Восполняя один другого, дают они человека в завершении. И так понятно, что Достоевский взял Пушкина и показал нам. И властно сказал – чтите. Это – завет нам и наставление: Россия, познай себя! «Познай себя» – таинственные слова на Храме. Познай себя через Идеал твой! Познай себя в свете единокровных гениев. Останься собой, Россия, у тебя есть Водитель, великий твой Идеал – Свет Христов, и великое чувство братства со всей Вселенной.
С горестного пути блужданий видится нам не виденное раньше. Татьяна, Таня… – образ прощальный Пушкина. «Мировой обшмыга», «спутник странный», мы теперь рвемся к ней… тщимся воссоздать убегающий милый образ. Теперь мы чутки; теперь мы, в томлении, ловим… –
…тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья…
Теперь и особый смысл чувствуем, когда вчитываемся в чарующе-вещие слова:
Тогда – не правда ли? – в пустыне,
Вдали от суетной молвы,
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?..
Теперь и особенно острый смысл слышится нам в стихах:
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал…
Со «спутником странным» мы простимся без сожаления; но с идеалом, завещанным нам от века, не расстанемся никогда! Этот верный идеал Пушкина мы храним. И мы сохраним его. Мы его разгадали всей нашей болью, увидели через «магический кристалл» терзаний… Он с нами, он – сила наша. Он теперь ясен нам. Он нас ведет, мы говорим, с поэтом:
В надежде славы и добра,
Гляжу вперед я без боязни…
Апрель, 1936
Париж
Предположительно: (Русский день. 1936. № 9)
Вот и еще год минул, и отодвинулась в глубь истории славная дата рождения Добровольчества. Отодвинулась в даль истории, но останется навсегда, как прекраснейшая ее страница, сохранится навеки в помнящем русском сердце. Да и не страница это истории Российской, а одна из громких эпох мировой истории: на российских полях столкнулись в борьбе две силы – Порядка и хаоса, Правды и лжи, Любви и ненависти, Божественного в человеке – и темноте начала. Впервые столкнулись так открыто, ознаменованно. В России начавшаяся борьба длится доныне в мире, и будет длиться, пока не завершится – верим – решительной победой светлого в человечестве начала. Русскому Добровольчеству выпала честь Креста: первому выдержать удар зла, воплощенного в большевизме, положить почин в борьбе за Божественный Образ в человеке. Может ли затеряться в памяти человечества такой Крест? И если затеряется он в хаотичном мире, в нашем – не может затеряться. Ибо в этом Кресте – исконное нашей родимой сущности. Какая же сущность наша?
В эти дни мы поминаем столетие кончины нашего Гения – Пушкина. Пушкин – вот выразитель русской духовной сущности. Это признано ныне миром. Спросим себя, как бы отнесся Пушкин к подвигу Добровольчества? Ответ бесспорный: благословил бы Подвиг, был бы его Певцом, – «певцом в стане русских воинов». Мы знаем это: совестью нашей знаем, всем делом Пушкина. Совестливый, правдивый, искренний сын России, певец ее, гордившийся ее славой, ее державностью, он являлся ее защитником, духовной ее опорой в трудные дни ее. Он, почитавшийся иными «вольнодумцем» и «либералом», сумел ответить клеветникам России страстным и грозным словом. Не побоялся «ославить» себя в глазах Европы, не устрашился клейма – «раб царский»!
Вы грозны на словах – попробуйте на деле.
Иль старый богатырь, покойный на постеле,
Не в силах завинтить свой измаильский штык?
Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас?..
Живи он ныне, он сумел бы ответить на клевету, которой так щедро обливали русское Добровольчество – и свои, растерявшие чувство родины, и многие европейские «витии». Он был бы с вами, Добровольцы, – вашим Певцом чудесным. Украсьте же ваше знамя лавровым венком в честь Гения! Он, его дух бессмертный, смотрит на вас оттуда, как на друзей, как на сынов России, и посылает привет заветный в тяжкие наши дни:
Бог помочь вам, друзья мои!
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море,
И в мрачных пропастях земли!
Январь, 1937
Париж
(Доброволец. 1937. Февр. С. 1)
Пушкин, – сказал Достоевский в московской речи на торжествах открытия памятника великому поэту, – «преклонился перед правдой русского народа».
Что же это за правда? – А вот, самый тот путь, принятый нами от купели, – нести в мир Правду, всех и вся примиряющую, Божиим святить мир. Эту правду раскрывали Гоголь и Достоевский. На ней строил свою систему Вл. Соловьев.
Эту правду Пушкин носил в себе… Она зрела в его творениях, шептала ему во вдохновенности, – родная его Муза! – и он проникался ею, «веленью Божию послушный». Она взывала в нем в ту «болдинскую» осень 1830 г. – осень великого томленья. И его страстный призыв в «Заклинании» – «ко мне, мой друг, сюда, сюда!..» – не страсти зов, а страстного томленья, искания гармонии, опоры, которые уходили от него. «Скучный шепот» тревожит его в бессоннице, рождает беспокойство духа, подавленного «жизни мышьей беготней»… – как бы чувствуется ему касание «иного мира».
Эта миссия наша – пронизать мир Божией Правдой – инстинкт нашего бытия. Ныне мы на распутье, и вот, дается нам укрепление – «заветная встреча» с выразителем нашей сущности: мы поминаем Пушкина, поминаем великую утрату…
Вспомним слова Гоголя – «Пушкин – явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа». По слову Гоголя, «в Пушкине как бы показано, каким мог бы стать русский человек через двести лет».
Своим поражающим духовным ростом Пушкин как бы знаменует грядущий рост русского человека: полуафей, жадный к культуре европейской, бунтарь, он зреет, мудреет, углубляется, приникает к родной стихии, проникается творчеством народа, тянется к самобытности, патриот, государственник, черпает от Святого Слова, глубоко пускает корни в родную почву… Дуэль и – смерть. Пушкин не весь раскрылся.
Гоголь и Достоевский скрещивают на нем видения свои, как бы указуя: «вот центр, глядите и познаете».
Достоевский сказал еще: «Пушкин умер в полном развитии своих сил и, бесспорно, унес с собой в гроб некоторую великую тайну. И вот, мы теперь без него эту тайну разгадываем». Так ли это? «Тайны» Пушкин не унес с собой: он ее нам оставил, собой оставил. И мы разгадываем ее, раскрывая и познавая его наследство. И эта, поминаемая ныне «полуто-равековая» с ним «встреча» – не знаменательна ли?
Да кто же, что же такое – Пушкин? Пушкин – все наше бытие, «самостоянье» наше. Пушкин – Россия наша, от первого глагола Летописца – до последнего слова прерванной Истории Российской. Пушкин, это – не разрешенный еще вопрос, им же поставленный:
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
Почему все мы любим Пушкина, и многие – бессознательно? И это, может быть, лучше, что бессознательно, зато непосредственно и крепко. Не потому ли, что в нем все отвечает какому-то властному в нас инстинкту? От него идет как бы ток, как от чего-то очень огромного. В нем включено как будто все – для всех нас: веет от него стихией, которая проникает нас и живит.
Пушкин – не гениальная случайность литературы русской, а «явление чрезвычайное», – сказал Гоголь, – «пророческое»! – добавил Достоевский. Он как бы предуказан нам в судьбе нашей, – показать, на какие высоты может подниматься русский гений. Он – знамение нашей духовной сущности.
Тайна Пушкина – для нас, ныне: в очистительной встрече нашего духа с ним, в очищающем пламени его, которое он «вдвигает» в отверстую нашу грудь:
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Пушкин – скрижаль нашего Завета: в нем все, чтобы быть нам, и быть достойно. Пушкин для нас – бесспорность, прирожденность. Он для нас воздух и чувство Родины, с детских лет. Никто из творцов родного слова, кого учили мы в хрестоматиях, так не прирос нам к сердцу, никто так не стал своим, как Пушкин. Поныне веет он в нас воздухом детских лет. Читаем его – и слышим, как пахнет снегом, чувствуем занемевший с мороза пальчик, видим «бразды пушистые», «на стеклах легкие узоры», «деревья в зимнем серебре», «мороз и солнце… день чудесный!» – слышим первую зиму нашу. Вбираем в себя… – и сколько отображений, отзвуков!..
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтенка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся утра шум приятный…
Открыты ставни. Трубный дым
Столбом восходит голубым.
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке, не раз
Уж отворял свой васисдас.
Один этот «васисдас» сколько за собой вытянет, всколыхнет сладко в сердце нашем!
Видим эти картины, и вот, чудо преображения: мы у себя, в России… мы – снова мы.
Но вот уж близко. Перед ними
Уж белокаменной Москвы
Как жар крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы!..
И мы вздыхаем, захвачены все – одним. Вот она, «тайна» Пушкина!
Он берет нас очарованием простоты и правды, той прирожденной правды, которая называется – родное. Это наша родимая стихия – душевность и простота, ласка родного слова. Пушкин не сочинитель, не выдумщик, не изыскатель слова, а такое же естество, как слаженная народом песня, сложенная народом сказка. Пушкин – та живая тростинка – Иванушка, которую слышит сестрица Аленушка сказки нашей. Ни у кого не найдете вы такого живого слова, такого чудо-слова, которое уже не слово, а русская ткань живая, таящая дух животворящий.
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна, в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
Няня… – родное, нас воспитавшее, наша няня. Она вырастает в знамение любви, простоты и правды. Единственной ей – высказал Пушкин такую ласку, какой не найдем больше у него. И слышится нам, что няня – не только Арина Родионовна: это – родимая стихия, родник духовный, живой язык.
Пушкиным можем воскрешать – и «бури завыванье»… «сиянье розовых снегов и мглу крещенских вечеров». Видеть всю русскую природу:
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года…
Найдем ли в мировой литературе более совершенный образ? Гениальный скульптор по этим восьми словам может лепить «Пробуждение Весны». И мы видим, как вылепит, если только найдется в мире скульптор, равный.
Это мы встречаем «утро года», мы просыпаемся и видим – родное наше видим. С Пушкиным – мы в своем. Вот она, «тайна» Пушкина.
Пушкиным познаем мы тайну нашего языка. Жизнь заставила нас слушать чужой язык, и мы познали до глубины, что такое – родной язык, наш язык. Пушкиным мы познали, как мы духовно сильны, как мы – всечеловечны: нет ни единого чувства в мире, чего не вняла бы русская душа, не облекла бы в родное слово.
Пушкин нам дал язык непостижимой силы, выковал из родной стихии, из сокровищ души народа… дал в языке откровение: что за несметное богатство! Родная душа-стихия… Знаем, как широка она, певуча, нежна и всеохватна… как глубока она, как – всемирна! Живя в народах, мы постигаем ныне, как много доступно нам, как многое в нас другим невнятно, невоплотимо в чужих языках.
Все мое, сказало злато;
Все мое, сказал булат.
Все куплю, сказало злато;
Все возьму, сказал булат.
Только мы слышим этот удар, кованность – силу чувствуем. Чужие – так не почувствуют.
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой…
Предельная сжатость, ясность, сквозистость, легкость и чистота – вся пчела. Восемь слов… но, для нас, – все, до луговых просторов, до медового запаха цветов, – солнце… и наша даль. Слово претворено в живое. Это словесное волшебство, эта легкость творческого дыхания – сродни правде души народной, разлитой в русской песне, нигде неповторимой. Вспомните… –
Ивушка-ивушка, зеленая моя,
Что же ты, ивушка, невесела стоишь?
Иль тебя, ивушка, солнышком печет,
Солнышком печет… частым дождичком сечет?..
И посравните:
Только что на проталинках весенних
Показались ранние цветочки,
Как из царства воскового,
Из душистой келейки медовой,
Вылетает первая пчелка.
Полетела по ранним цветочкам
О красной весне разведать:
Скоро ль будет гостья дорогая,
Скоро ли луга зазеленеют,
Распустятся клейкие листочки,
Зацветет черемуха душистая?..
Вот откуда – знаменитые «клейкие листочки» Достоевского… – из пушкинской стихии, – из народной. Или… –
Как весенней теплою порою,
Из-под утренней белой зорюшки,
Что из лесу, из лесу дремучего –
Чернобурая выходила медведиха…
Вот она, наша ласковость. Этим преклонился Пушкин перед правдой народа русского, как высказал в своей речи Достоевский.
Язык – проба духовных сил народа. У народа духовно бедного – язык бедный. Мерило нашего языка – Пушкин. Он дает нам весь мир мощной стихией языка. Восток и Запад… Это его «игра» и любованье силой. Сердце его – родное.
И потому наша с ним «встреча», вне родины, знаменательна. Мы как бы слышим: «помни свое, какой ты стихии, какого корня: эта стихия дала нам Пушкина! познай свое место в мире, и головы не клони!»
Пушкин воспел Россию. Никто не воспел ее так, как он. Кротка она в нас и величава.
Воспел Россию имперскую, великолепную. Мы ее держим в сердце. И если скажут – «где она, Россия… ваша?!.» – нас не смутит.
Но в искушеньях долгой кары
Перетерпев судеб удары,
Окрепла Русь. Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат.
Сын России, ее Певец, он возвышал свой голос народной гордости в трудные дни ее. Он ответил клеветникам России достойным словом, не убоялся клейма – «раб царский». «Витиям» – политиканам, поливавшим Россию грязью, он ответил имперски-гордо:
О чем шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И дальше:
Мы не признали наглой воли
Того, пред кем дрожали вы…
И – ……
…… в бездну повалили
Мы тяготеющий над царствами кумир,
И нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир?
За полгода до смерти Пушкин творит «Молитву» – покаяния: «Отцы пустынники и жены непорочны…» Предчувствия… Православные люди русские слышат эти предчувствия, готовятся. И вот, – подведение итога, самоутверждение, отдание творческого дыхания своего – Богу:
Веленью Божию, а муза, будь послушна…
Тут – вера. Тут и определение искусства, как служенье Богу. Этим подчинением веленью Божию Пушкин скрепляет себя навеки с недрами, которые его родили. Здесь Пушкин утверждает правду народную, заветное назначение его – «служить добру»:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал…
И – далее…
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык…
Да, он знает крепко, что нерушимо спаян с родным народом, и знает – чем– всем естеством народным, чем жив народ. Это – завещание, завет: «Я, Александр Пушкин, веленью Божию послушный, навеки с вами, со всею великой Русью, – ваш».
Воистину, он наш, навеки!
Томление по «мирам иным», разлитое в сказаньях, в стихах духовных, томленье земным, тяга к «неведомому Граду», наши провалы в грех и устремленность к небу, извечная наша неприкаянность и порыв, именуемые в мире «ам сляв» – это и в Пушкине. Скука земным, усталость от земного… – «давно усталый раб, замыслил я побег в обитель дальнюю…», порывы – «в соседство Бога»… Вот оно, сияющее, заоблачное:
Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный над горами.
Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине;
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога, скрыться мне!..
Что это? Сущность живая наша. Как же ему не верить! Он наш Пророк и наше откровение – Завет.
Есть у народов книги вдохновенных, гениев, пророков. В годины поражений и падений народы черпают в них силу. У нас – он, Пушкин. Если бы мы спросили свое сердце – чего хотим? – оно сказало бы – «самостоянья своего»! Самостоянье – Пушкина слово:
Два чувства дивно близки нам –
В них обретает сердце пищу –
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века
По воле Бога самого
Самостоянье человека, –
Залог величия его.
Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва;
Без них наш тесный мир – пустыня,
Душа – алтарь без божества.
Уразумеем ли нашего Пророка? Столько претерпев, нельзя оставаться прежним: надо склониться перед святыней, единым сердцем. Страдания умудряют, обновляют. Мы должны раскрыть, наконец, тайну Пушкина. И мы раскрываем ее: он сам ее нам открыл – собой. Вот оно, «явление чрезвычайное», «пророческое»! – в Пушкине раскрывается Россия. Томимы духовной жаждой, мы влачились в пустыне мрачной, и вот – Серафим, «на перепутье нам явился»! И мы с восторгом примем «угль, пылающий огнем». И тогда, как откровение, мы прочтем:
А ты, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О, много, много рок отъял!
Да, много. Опаленные животворной встречей, очищенные страданьем, теперь мы внимаем чутко… теперь мы стремимся к ней… ловим неизъяснимый образ –
. . . . . . тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья…
Теперь – новый смысл раскрываем в давно знакомом:
Тогда – не правда ли? – в пустыне,
Вдали от суетной молвы,
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?..
«Милый идеал» разгадан нашим сердцем, узрен «сквозь магический кристалл» Бессмертного.
Перстами, легкими, как сон, –
коснулся он слуха нашего… – и слышим:
В надежде славы и добра,
Гляжу вперед я без боязни.
(Возрождение. 1957. № 62. С. 6–14)
Варианты в отрывках:
(Возрождение. 1937. 6 февр. № 4064. Приложение «Пушкин. 1837–1937». С. 21
Иллюстрированная Россия. 1937. 6 февр. № 7. С. 34; 1937. 20 февр. № 9. С 8–9
Меч. 1937. 14 февр. № 6. С. 5;
Русское слово. 1937. 22 февр. № 42. С. 2)
Да, именно, – о вечном: о «божественном глаголе», о «Божьих лучах в земных явлениях», – о приоткрывающейся Божьей Тайне. Другим словом и не могу я определить глубокую сущность этой книги, захватывающей дерзанием и откровением, острой мыслью и страстной верой. Книга эта, пожалуй, и раздражит иных; но многих заворожит нравственной высотой и верой в светлые силы человека, обогатит духовно, откроет глаза на то, о чем и не помышляли, что казалось «само собой разумеющимся» в мельканье нашего времени скоростей. Эта книга – о тайне мира и человека, о сокровенной их сущности, о том, что выразил прикровенно Тютчев:
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно волшебных дум.
Я говорю о новой книге профессора И. А. Ильина: «Основы художества», с подзаголовком – «о совершенном в искусстве». Издана эта книга «Русским Академическим Издательством в Риге». Рига, 1937 г.
Немало людей найдется, кому ничего не скажет это заглавие. Художество? совершенное в искусстве? Что же тут «вечного», и какие могут быть «откровения»?! «Искусство… какое это имеет отношение – коми е?» – спросят иные: «Сколько писалось об искусстве, все это давно известно». На это ответит сама книга. Но надо ее прочесть. И тогда узнают, что так еще не писалось, и в таком толковании совсем не было известно. И тут, может быть, поймут, что искусство занимает в душе человека место рядом с религией, что без искусства, как и без религии, жить нельзя, что без искусства – жизнь мертвая. Тогда признают, что вопрос – «что такое искусство?» – не «само собой разумеется», а вопрос вечный.
Тысячи книг написаны об искусстве и о религии. Эти вопросы – вечные, каждое время тщилось на них ответить: отсвет времен лежит на ответах этих.
Что есть искусство? Толстой в нашумевшей статье своей, в 90-х годах, перебрал множество определений искусства, отбросил все, и разрешился в конце концов совсем бескровным определением: «назначение искусства – вводить в сознание и чувства людей те истины, которые вытекают из религиозного сознания…» «Искусство есть одно из средств общения людей». Мертвый, пустой ответ! И это вполне понятно: вопросы вечные – не разрешаются рассудком; они о т-крываются духовным видением. Опыт такого видения и дает читателю книга И. А. Ильина.
Многообразно, в веках, толковалось искусство, но сокровенная сущность его не менялась сама в себе, как не меняется истина. Познать, что такое искусство, – значит, приоткрыть одну из тайн бытия, тайн Божиих. Это знают поэты духовным видением.
Тщетно, художник, ты мнищь, что творений твоих ты создатель:
Вечно носились они над землею, незримые оку… –
вскрывает «родник искусства» гр. А. К. Толстой.
Сошло дыханье свыше,
И я слова распознаю:
– Гафиз, зачем мечтаешь,
Что сам творишь ты песнь свою?
С предвечного начала
На лилиях и розах
Узор ее волшебный
Стоит начертанный в раю! –
внутренним оком зрит чуткий Гафиз.
Лермонтов слышит «звуки небес», «тихую песню» Ангела. Пушкин послушен «Веленью Божию», «божественному глаголу», «вдохновенью», «вниманью долгих дум». Эйхендорф слышит «дремлющие песни» в каждой вещи, зрит «сны мира».
В каждой вещи песня дремлет,
Мир исполнен тайных снов:
Зову вещему он внемлет,
И запеть всегда готов.
Такое совпадение творческих чуяний у поэтов разных времен и кровей – не случайно: они все слышат одно. Тайна искусства приоткрывается: от священного корня оно восходит, истекает из небесного родника.
На этот вечный вопрос и отвечает книга: показывает, что есть совершенное искусство. Показывает явно, примерами. Дает пути и мысли пытающимся творить искусство и его судьям – критикам. И, самое важное: приводит воспринимающих искусство – а их ведь миллионы, неразумеющих, – к познанию основ искусства, подводит их к священному роднику, приоткрывает перед ними тайну. И, чуткие, покоряясь влекущей мысли и зову мыслителя-поэта, радостно постигают новое откровение искусства: им начинает проясняться, что истинное искусство совсем не то, что они принимали за искусство; что совершенное искусство – драгоценность, заваленная горами шлака, выдававшего себя обманно за искусство; что чистое искусство, по слову Шиллера, –
Радость, искра Божества,
Дщерь прелестная небес… –
что через художника – творца проявляет себя «созданная Богом сущность мира и человека».
«Основы художества» – воистину новая книга об искусстве: она рушит ходячие представления о нем, вскрывает его тайну. И. А. Ильин не спорит с законопослушниками искусства, не опровергает их, – ни древних, ни современных нам, ни – особенно многочисленных – в прошлом веке: Баумгартена, Шеллинга, Шопенгауэра, Гегеля, Верона, Гюйо, Тэна, Канта, Гете, Толстого… Он не бродит в беспочвенных рассуждениях об «Истине, Добре и Красоте» – в этих бескровных «категориях»: он вскрывает, анатом-поэт, духовную ткань искусства, берет образцовые примеры и показывает читателю: смотри, внимай. Он вводит в религию искусства, в служение и радость, творит его символ веры. Читатель смотрит и начинает видеть, и тайна приоткрывается перед ним. Он начинает слышать «звуки небес» и отличать «шарманку». Автор ему внушает, откуда и почему – «шарманка», и в чем от нее спасение. Показывает примерами, что эта «шарманка» ныне особенно криклива, глушит все «звуки».
Эта глава из книги И. А. Ильина – «о кризисе современною искусства» – вызовет раздражение иных: автор не щадит «признанных» и «чтимых», если не выдерживают они его углубленного мерила, его суровой пробы: он скидывает их со счета. Скрябин ли, Пикассо ли. Игорь Стравинский, или Александр Блок, или… – имя никак не звучит ему. «Нравится всем» и «широкая улица» – не указ ему. У него «пушкинское», необоримое мерило: «прямое вдохновенье» или – «необузданное поползновенье»? Служение или – забава только?
«Есть в человеке безмолвная, темная глубина, – говорит И. А. Ильин, – таинственное жилище его инстинкта и его страстей. Там нет слов и мыслей, и произвол дневного сознания там не властен. Именно там укрываются первоначальные, стихийные силы человека, жаждущие простора, но не призванные к власти; по выражению гениального немецкого поэта Эйхендорфа, – „скованные звери, как бы замкнутые в подземелье, мрачно мечтающие о своей первобытной свободе“. И именно там зарождаются и отстаиваются основные содержания человеческой жизни в виде бесформенных глыб и неопределимых, безгранных помыслов. Беспомощно терпя, томясь и страдая, носит человек в своем бессознательном эти силы и вынашивает эти содержания, смутно ощущая в себе их присутствие, но не зная, как к ним подступиться и что с ними начать, не умея их очистить, оформить, взрастить и одухотворить… – и именно поэтому слишком часто сам становясь их слепым орудием и жертвой. Безвластный и неумелый перед ними, человек сам подпадает их власти и вовлекается ими в их самовольные вихри и бури. И только искусство может помочь ему в этой беде, ибо оно создает творческий исход для этих содержаний, перерождая их из глубины, прожигая их духом и облекая их в верные образы, жесты, звуки и слова, вливая, вковывая их в художественную форму. И только религия может окончательно вывести человека из этой беспомощности и этого рабства, давая ему через молитву подлинную и благодатную власть над этими силами».
В этом отрывке (гл. II) – как бы зачаток книги – благовестил об искусстве, как бы исток «священного родника».
Я сказал – вызовет раздражение. Да, вызовет, как все, «против течения».
Современное искусство, за редкими исключениями, выбрасывается ныне наружу из недр души бездуховной, души в хаосе, души-шарманки, и такое искусство – мнимое искусство, ничтожное, опошляющее «искусничанье».
«Это – больные выкрики, несущиеся из разлагающегося бессознательного: это вспышки нечистого опьянения, духовного безволия, немощи и распущенности…» – говорит И. А. Ильин. «…И надо всем этим царит какая-то чувственная возбужденность, нервная развинченность и духовная пустота, – три свойства, все вместе определяющие атмосферу современного „модернизма“ в искусстве».
Связь искусства с жизнью, взаимное их влияние – бесспорны. И. А. Ильин блестяще обнаружил и показал связь такого, больного искусства с нашей жизнью. Распущенность подсознательного явилась предтечею российского разгрома. Первые «бесы» объявились еще задолго до явного разгрома – в «искусстве» нашем. Русское общество давно болело, кричало о своей болезни своим «искусством». Не слышали и не хотели слышать, как скрипит русская «шарманка». А болезнь развивалась, зрела, и вот, окончательно назрела и прорвалась – страшною язвой большевизма.
«Необходимо дать себе отчет в том, – говорит в главе о кризисе современного искусства И. А. Ильин, – в какую духовную смуту, в какие религиозные соблазны вели нас русские предреволюционные поэты, начиная с Александра Блока, Андрея Белого, Вячеслава Иванова и кончая Маяковским и Шершеневичем, писавшим в Москве на стенах Страстного монастыря кощунственный вздор: „Бог отелился!“ – Что все это – искусство или гниение?» – стр. 23.
Книга И. А. Ильина – книга огромного захвата. Он говорит о всех видах искусства: об архитектурном искусстве, о живописи, о музыке, о пластике, о поэзии во всем многообразии ее. Он говорит и к мастерам искусства, и к знатокам – ценителям его; говорит и критикам, и «снобам», и равнодушным, и – просто публике. Он вводит в лабораторию искусства и учит, как надо творить высокое искусство, – дает его законы, вскрывает к нему пути. Для многих впервые встанут, как откровение, «слагаемые» в произведении искусства: художественная материя – облачение искусства, художественный образ – живая ткань искусства, его тело, и – художественный предмет, – сердце, Душа искусства, внутренний Лик его, та редкая драгоценность, во имя чего томится и возносится радостно художник-творец.
Книга И. А. Ильина – книга ума свободного, ума глубокого, книга великого вдохновения и великой искренности, огромного познания, высокого духовного упора и высокой правды.
Ее необходимо читать и изучать каждому художнику, каждому артисту, писателю, поэту, – всем, к искусству прикосновенным, – и особенно начинающим познавать и творить в искусстве. Она необходима и критикам, и даже «снобам», – «все понимающим». Она явится откровением и для великого множества воспринимающих искусство, – для публики. Многих обогатит она, ибо она ведет, показывает, остерегает, учит. И – главное – возносит на высоты, к горним далям, влачащееся в земном прахе современное искусство, забывшее о духовном своем родстве – с небесным.
Книга эта дерзает, и имеет на это право, ибо написавший ее знает то, о чем пишет, и крепко вооружен талантом, а в игре – ценнейшее: наша духовная основа, путь новых поколений. Это – исповедание веры. Его надо – или принять, или сделать вид, что о нем не знаешь. Спорить с этой книгой трудно. Она – итог глубокого знания и опыта, – нашего опыта-страдания. Она – для всех, как русский опыт-страдание – для всех в мире. Много мы выстрадали, много и нашли. И среди найденного нами – строгое и благоговейное отношение к искусству, – и новое, как будто, а на самом деле, давно нам дарованное – в Пушкине. Ныне это особенно важно помнить. Пусть молодые проникаются.
О широком захвате книги можно судить по оглавлению хотя бы:
Что такое искусство?
Кризис современного искусства.
О духовном в искусстве.
Талант и его соблазны. «Снобизм».
Творческое созерцание.
Идея творческого акта.
Проблема художественности.
Критерий художественного совершенства.
О художественном предмете.
Применение критерия.
Школа художественности.
Борьба за художество.
Эта замечательная – и такая своевременная! – книга говорит о Главном, о Мудром, о Священном. Она разрушает очарование призраками и фальшью. Она даст удовлетворение художникам и укажет «искусникам» их место. Эти, конечно, не обратят внимания, и будут продолжать свою привычную, легкую и доходную работу. Но читатель судья воспримет, сделает выводы и, может быть, подрастет духовно. Это важно, решительно необходимо, ибо искусство – не развлечение, а неизбывная потребность духа. Книга И, А. Ильина об этом особенно напоминает, показывает это. Она напоминает, что «кризис современного искусства состоит в том, что оно утратило доступ к главным, священным содержаниям жизни и погасило в себе художественную совесть». Откажемся ли от главного и священного? Ведь столько уж мы познали всего, всего… кажется, можем оценить, какая же это жизнь – без Главного и Священного.
«России нужен дух чистый и сильный, огненный и зоркий. Пушкиным определяется он в нашем великом искусстве, и его заветами Россия будет строиться». Стр. 29.
Не правда ли, юные, грядущие? и вы, будущие строители России, и вы вступающие на путь ее искусства?
Июль, 1937
Париж
(Возрождение. 1937. 23 июля. № 4088. С. 3, 6)
Минувшим летом я посетил на Карпатской Руси православную русскую обитель – «Братство пр. Иова Почаевско-го». Три недели прожил я там и видел неустанно творимый подвиг. Этот подвиг – наше родное дело. Не раз я думал, под перезвоны колоколов, под стуки печатного станка, – иноки там печатают Слово Божие, – сколько отчаявшихся самовольно собой распорядились, не выдержали, ушли. Если бы знали, во имя чего здесь трудятся, чем здесь живут… – многие, может быть, нашли бы опору и веру в жизнь.
Тридцать лет тому здесь было пустое поле. Неотпавшие в унию карпатороссы не имели ни церкви, ни пастыря. И вот, пришел православный подвижник-инок, как в давнее время на Руси, и голое место просветилось: воздвигся прекрасный храм, зазвонили колокола в пустыне, выросли корпуса и службы, зацвели яблони, загудела пчела на пасеке, и восстала из праха вновь печатня пр. Иова Почаевского, основанная Святым в Почаеве в 1618 г., разбитая большевиками и петлюровцами в 1918. Вот что творится верой единомысленных, сильных духом.
Кто они, сильные? Все – искавшие верного пути, Господней Правды. Многие из них прошли сквозь огонь войны. И вот, вышли в пустое поле, «сеятели пустынные», приняли послушание и обновились духом. Возгорелись высоким рвением, крепкой верой, что жизнь может обновиться только Христовым Словом, через Церковь; что только Она, Святая, согревает в холодном мире и накрепко вяжет с родиной. Эта вера дает им силы. Крепнущая книгопечатня рассылает по всему зарубежью русскому богослужебные книги – «Великий Сборник» – и книги духовнонравственные, содействуя духовному возрождению, проповедуя Православие по всей округе. Вот уже десять лет идет отсюда в широкий мир православная русская газета – «Православная Русь», захватывающая год от году все больше православных читателей, привлекающая в сотрудники богословов, писателей, и просто верующих людей, одаренных духовным опытом. Много в зарубежье безразличных к духовному, блуждающих, потерявших душу. В смутное Наше время, без родины, Святое Слово – единственный свет во тьме, – крепко верят подвижники, опаленные страшной жизнью. Эту веру дала им жизнь.
О каждом из них можно бы написать Историю духовного возрождения. Это избранные: из сотен прошедших через обитель отсеялись десятки. В рясах, под клобуками, не отличить офицера гвардии от калужского мужика, от казака-кубанца. Все – русские иноки-подвижники.
Труд и молитва – вся жизнь обители. Цели ее высоки. Стойко одолевая трудности, неустанно творят свой подвиг. Полуголодные, воздвигали они свой храм, поднимали колокола, мяли глину на кирпичи и поставили типографию, где с зари до зари печатают Слово Жизни. На храме висят долги. Если бы почестнее были люди, обитель встала бы прочно на ноги: сто тысяч франков должны ей книготорговцы за проданные книги – и не платят: у кого отняли?! или забыли, что это святотатство?
Не раз я слышал от духовных ее водителей те олова, какие они после напечатали в «Православном Русском Календаре на 1938 год»:
«Мы просим православных русских людей: 1. – Кто может посвятить себя на самоотверженное служение Церкви – грядите к нам, вкусите сладкую трудность общежительного жития. 2. – Кому невозможно это – и дома может помочь нам, приняв на себя труд распространения книг духовных и газеты. 3. – Кто имеет средства – уделите, поучаствуйте в строительстве Церкви-Матери, – это наше родное дело. Напишите нам, и мы укажем, чем вы можете нам помочь. 4. – Подписывайтесь на газету нашу – „Православную Русь“ и на журнал для детей – „Детство во Христе“».
Так взывает к православным Братство пр. Иова Почаевского. Адрес его: Archimandrite Serafim. p. Ladomirova u. V. Svidnika, Tchecoslovaque.
Насколько тесно обители в материальных средствах, вот наглядный пример: не на что купить лошадь для трудового обихода. Глухой осенью, в непролазной грязи, – глина карпатская! – и зимой, в глубоком снегу, в метели, верный святому долгу, идет иеромонах верст за десять и больше по селеньям, несет св. Дары напутствовать умирающих, лекарство больным и утешение Христовым Словом. Не на что завести лошадку! Больно слышать. Я видел истомленные глаза, и в них – спокойствие исполняемого служения. Слышал: «ничего, как-нибудь переможем, погодим с лошадкой, есть и понеотложнее». Месили грязь окопов и боевых полей, мяли мокрую глину на кирпичи собора, – и продолжают, подвижники. Русские люди, слышите? Не уснет тревожная русская душа, услышит, отзовется.
На днях я прочел в «Возрождении», что с Карпатской Руси, из обители пр. Иова Почаевского, прибыли мощи св. великомученика и целителя Пацтелеймона и, по благословению архипастырей, посетят православные приходы. Мощи пока пребывают на юге Франции, – Moine Job, chez Prince Engalitcheff, Jardin Cynthia, Golf-Juan, A.M., а в январе прибудут в Париж. Сопровождает их монах Иов.
Я его хорошо узнал. Ходили мы с ним по карпатским лесам, до польского рубежа, по недавним боям знакомого. Легко и светло мне было общаться с ним. Совсем еще недавно – кавалерист, офицер лейб-гвардии, одного из славных полков российских, старинного, культурнейшего рода и высшего воспитания, ныне – монах Иов, принял он послушание обители: обойти русское Зарубежье и поведать православным людям о подвижнической обители на Карпатах. Св. Целитель предстательствует за нее. Русские люди не откажут Предстателю. И это им будет в радость.
Декабрь, 1937
Париж
(Возрождение. 1937. 10 дек. № 4109. С. 7)
Недавно в Шанхае произошел «серьезный инцидент», как сообщила телеграмма из Шанхая. Ныне в мире случается много «серьезных инцидентов», но для нас большинство этих «инцидентов» не имеет существенного значения. Упомянутый же «серьезный инцидент» касается нашей сущности, и было бы непростительно, если бы мы остались равнодушны к этому «случаю». Для нас это не «инцидент», а знаменательное событие и внушительный пример миру. Мир, конечно, на это взглянул сквозь пальцы, но для них этот случай в Шанхае – исторический документ, который мы сохраним и, придет срок, кому-нибудь представим в будущей нашей тяжбе, а пока занесем в «кредит» нашего нравственно-политического счета в мировой бухгалтерии.
Вот этот «инцидент», по сухой передаче в телеграмме.
«Шанхай, 8 января, – аг. Рейтер:
Сегодня утром на территории французской концессии произошел серьезный инцидент.
Китайская женщина, вопреки японскому запрещению, вышла на бульвар „Дэ репюблик“. К ней бросился с угрозами японский солдат. Проходивший русский доброволец вступился за женщину и выхватил револьвер. Сбежалось 15 японских солдат, которые схватили русского и потащили его в японскую зону. Однако, русский успел дать сигнал свистком, и на место происшествия примчался грузовик с русскими добровольцами, и два французских блиндированных автомобиля. Сбежалось также до ста японских солдат.
Положение стало чрезвычайно напряженным. Французские власти освободили русского и увели его на свой участок. После переговоров между французскими и японскими офицерами, инцидент признан исчерпанным».
Только. Но для нас – не «только». Для нас тут-то и начинаются «последствия» – важные выводы и для нас, да и для мира, если он еще не совсем ослеп. Впрочем, и для них – не «только»: как сообщали газеты, японцы урегулировали этот «инцидент», добившись от европейцев, чтобы впредь охрану порядка на территории концессии несли только регулярные части, а не «добровольцы». Смысл этого совершенно ясен: ясно, о каком тут «порядке» речь. Этого я еще коснусь, и станет совсем ясно.
А теперь попытаемся восстановить всю эту «жанровую» сценку, утратившую живые краски в сухой передаче телеграммы.
Китайская женщина, в китайском же городе Шанхае, пошла по бульвару, вопреки запрещению японцев. К ней бросился с угрозами японский солдат… Очевидно, угрозы были внушительные, если проходивший русский доброволец бросился к ней на помощь и даже выхватил револьвер.
А теперь представьте себе картину более широкого масштаба, а не только шанхайско-бульварного.
В то самое время, когда японо-китайское «недоразумение», – война ведь не объявлялась, – захватывает интересы мира, когда падают бомбы на военные суда европейско-американские, когда шальные пули и гранаты косят «зевак» – и европейско-американских, – когда «убийственные инциденты» после целого ряда «нот» признаются исчерпанными и «флаги чести» легко спускаются, в это убийственное время русский бездержавный доброволец не захотел – и не мог! – спустить своего, русского флага, флага русской чести, флага человеческого достоинства. Только представьте себе, что такое для мира в этой кровавой каше какая-то безвестная «китайская женщина»! Их, этих китайских женщин с ребятами, и всех, кто попался под руку, бьют и с земли, и с воды, и с неба. Давят их падающие стены, живьем сжигают пылающие дома. А вот для русского добровольца эта «китайская женщина» в этой кровавой каше осталась человеком, осталась женщиной, а не каким-то осколком разрушения, – быть может, знамением сестры, матери, невесты… – словом, высокой ценностью, за которую необходимо вступить в борьбу, которую надо защитить, несмотря ни на что, ни на какие там «правила порядка». У русского добровольца нет родины-державы, нет никакой защиты: сам он себе и держава, и защита, и флаг. Но есть в нем, при нем – русская честь, есть у него, безымянного, имя– Русский, и есть у него «во имя». За два десятка лет не утратил их, не вытравили в нем душу и эту честь, и это его «во имя» никакие всесветные мытарства, никакие угрозы его не устрашили. Это «во имя» и эта честь властно ему велели: должен слабое защитить, гонимое оградить… женщину, пусть хоть и китаянку, эту пылинку в мире, каплю в китайском океане… должен! И он – выхватил револьвер. Что это означает? А то, что отдал жизнь свою. Вдумайтесь только, жизнь свою отдавал… за что? Очевидно, что ставкой в этой решительной игре было что-то, очень уж драгоценное, больше жизни, чего уступить нельзя, без чего уж и жить нельзя: жизнь ведь на ставку ставил! Совесть русского добровольца велела так. Он в этом жесте себя не помнил: что его могут убить, что его «поволокут», что его будут… – нет, не помнил. Не думал, что если и останется жив, – так его завтра же по какому-нибудь «представлению», для урегулирования «инцидента», лишат службы. Ни о чем не думал, не мог думать, ибо все это закрылось одним веленьем – должен. Русский доброволец действовал так не под влиянием мгновенного порыва: он борется и не сдается. Его волокут пятнадцать человек японских солдат, но он не отступает, не покоряется: он выхватывает свисток и подает тревогу. И вот – грузовик с русскими добровольцами. Они являются на тревогу первыми. Это все – «наймиты», чужаки в Китае и чужаки в мире, но они верны служебному и человеческому долгу. Русский безвестный доброволец жизнь свою отдавал «во имя» – во имя человека. За «китайскую женщину». А когда придет время, и ставкой будет не «китайская женщина», неведомая пылинка в мире, а Родина-Мать, Россия?! Можно ли сомневаться, как тогда будет действовать русский доброволец?! Он давно показал себя, целому миру показал, и мир поглядел сквозь пальцы. И в Шанхае он показал себя, и мир опять поглядит сквозь пальцы. Только – не весь. Японцы – оценили «русского добровольца». Они поставили европейцам условие: «отныне порядок должен охраняться только регулярными частями, без „добровольцев“!» Сами решительные, отважные, они делают этим честь героям.
Не поглядит сквозь пальцы и Шанхай китайский, и сам Китай. Несомненно, войдет в легенду и пойдет по всему Китаю этот «шанхайский случай»: «русский доброволец, один, вступился за нашу китаянку, выхватил револьвер». И укрепится добрая слава имени русского. Все страшатся, все уступают, все отступают, а этот «и один в поле воин» – не отступил. Это запомнится, это когда-нибудь отзовется.
Да, этот «инцидент» – серьезный. Не потому, что чуть не дошло до боя, а потому, что нашелся все-таки человек в духовно опустошенном мире, и человек этот – русский. Этот «случай в Шанхае» получает глубокое значение, особенно в наши дни, когда мировая нравственность так поблекла. Вот как служат России истинные ее сыны. Слава ему, русскому добровольцу без имени. Да какое же еще имя нужно? У него имя есть, славное имя – Русский.
Январь, 1938
Хальденштейн
(Возрождение. 1938. 4 февр. № 4117. С. 7)
Я знал Чехова, но как бы «со стороны», в те дни, когда он был в литературе А. Чехонте, а я гимназистом третьеклассником. Были у меня с ним две «встречи», в благословенном Замоскворечье: так сказать, бытовые встречи. Но это прямого отношения к заданному вопросу не имеет.
Затрудняюсь говорить определенно о влиянии Чехова на мои писания: еще задолго до знакомства с его творчеством я испытал сильные и разнообразные влияния коренной литературы нашей. Чтение произведений А. Чехова не было для меня выучкой, а упоением, наслаждением, и я не могу уловить, как оно на меня влияло: оно меня просто уводило в жизнь, уже довольно хорошо мне знакомую, но обогащало подробностями, черточками, каких не замечал я раньше. Пожалуй, приучало к чувству охватывать то «чуть-чуть», что особенно закрепляет художественный образ: внешний и внутренний. В этом смысле творчество Чехова, конечно, не прошло для меня бесследно.
Поскольку образы Чехова художественно-значительны, творчество его воздействует и теперь на жизнь, как это свойственно произведениям настоящего искусства: воздействует на человеческую душу и, конечно, на современную литературу.
(Для Вас. 1939. в авг. № 32. С. 17)
Тяжело болен И. С. Лукаш. Русский читатель знает его и любит, ибо все творчество Лукаша наполнено Россией, ее славой, ее величием, ее движением в мире, ее страданием, непоколебимой верой в грядущее воскресение ее. Ей отдает писатель весь пыл сердца, всю страстность писательского дара своего. Русский писатель – такая его природа! – всегда сознавал ответственность своего пути-служения: служения человеку, в понятии высоком, как бы священном. Ныне, вдали от родины, русский писатель раздвинул пределы обычного служения, и в его творчестве главное место занимает Россия, вся Россия, и дух, и быт ее, и все, что связано с ней. Это понятно, естественно, это – повелевает. «Россию! о России!..» – взыскует душа читателя, сердце его, без слов. И, слушая свой голос, русский писатель дает Россию. Так именно делает Лукаш, – делал до сего дня, не мог не делать. Писатель выполняет должное назначение свое. Знавшим Россию он помогает вспомнить чудесный Лик, и благодарны ему читатели, и, волевые из них, шлют ему слово привета и благодарности. Не помнящие ее – юное поколение – воссоздают по писателю неуловимый, священный Образ.
И. С. Лукаш достойно выполняет долг русского писателя. Русский читатель это слышит, держит в себе и тем воспитывается. И, чуткий, не может не сознавать, чем он писателю обязан. И вот, ныне, в трудные дни тяжелого недуга, постигшего И. С. Лукаша, отдавшего столько сердца на воссоздание священного образа России, мы – собратья взываем к родным читателям: помогите достойному русскому писателю и душевным, и материальным порывом, лаской и помощью, не дайте ему почувствовать одиночество в-бесприютном мире. Найдите в сердце своем лучшее, что в нем есть, что есть общего у русского писателя и русского читателя: долг перед человеком, перед страданием близкого, во имя России, которая всех нас держит в себе, навеки.
Май, 1940.
Париж
(Возрождение. 1940. 10 мая. № 4235. С. в)
Ив. Новгород-Северский: «Арктика», «Тундра», «Чум», «Айсберги», «Шаманы».
Что такое искусство? Создание нового, обогащающего душу, дающего радость художнику и нам, воспринимающим его творения. Радость родится в душе переполненной: душа пустая радости не родит. Радость творчества – вдохновение. Это Пушкин определяет так:
…Постойте! Наперед узнайте, чем душа
У вас наполнена, – прямым ли вдохновеньем,
Иль необузданным одним поползновеньем…
Творческая сила – чудесна: она показывает новое, найденное художником, до творческого акта как бы не бывшее. Мы знаем тундру – по учебнику географии: унылая, бесконечная равнина; зимой – снеговая пустыня, летом – мхи, лишаи, березка-стланка. Там бывают северные сияния-сполохи, живут в чумах самоеды, тунгусы, пасут оленей, охотятся, – скучное, однообразное бытие. А поэт-художник видит не это, географическое, а новое, таинственно преломленное его душой, живое. И пропоет о нем. И нам покажет. И мы получим, вместо унылости и скуки тундры, радость. Так было со мной. Я прочитал и не раз перечитал эти шесть книжек-тетрадок, по 16 страничек в каждой. И увидал – новое и родное. Увидал – всеобщее, ибо красота Божьей природы – для всех. Унылая тундра открыла чуткой душе поэта редкую красоту и в красоте – Творца.
Блестит снегов наряд порфирный,
Он весь в алмазах, жемчугах, –
Как будто Дух благой, надмирный,
Мне небо разостлал в ногах.
В этих книжках нет слова – «Россия». Но ее чувствуешь в безмерности снеговой пустыни: это от нее веет крепким морозным воздухом, простором, осыпает снеговой пылью в бешеном беге-лете… пусть не коней – оленей:
От собашных самоедов
Еду к югу, к оленным,
Тороплюсь по волчью следу
На тепло, на дальний дым.
Любо нартам расписным
В снежном бисере купаться,
Как лебедке отряхаться,
Видеть месяц молодым.
Красоваться перед ним
Блеском снежным, нежным пухом,
Нашей волей, нашим духом,
Тем, что птицею летит.
Читая, чувствуешь себя в полете: это полет души поэта передался нам, и мы мчимся, в очаровании. Вот она власть таланта.
В стихах Новгород-Северского не только пейзаж, картинки жизни тунгусов: в них и духовная углубленность, чувство благоговения, общения с Высшим.
Сполох горит негреющим огнем.
Но в сердце теплота, душа согрета чем-то.
Я в тундре не один:
Великий Властелин
Зажег огни
И светит мне зачем-то!..
Да как сказать… зачем?
Мне нужен этот свет,
Как птице, зверю, самоеду…
Сполох горит уж много-много лет…
Ведь не один я тундрой еду…
Или еще:
Найди-ка след прошедших кораблей
В бродячих льдинах бухты очертанья…
В угасшем небе только Водолей
Плеснул ковшом над кораблем скитанья…
Его струя мне душу леденит:
Ужели хлад и в небе бесконечном…
Но нет… звезда, блеснув, как полымя горит
И сердцу говорит об огненном и вечном.
Эта углубленность, насыщенность – «от духа» – ценнейшее свойство поэзии вообще; оно воспитывает душу читателя. И этого ценнейшего много в стихах Новгород-Северского. Он – от лучших истоков русской поэзии: идет от Пушкина, от Тютчева… У него есть и светлая простота, и чувствование человеческого примитива. Смотрите, как передает он религиозную простоту дикаря, и сколько в этом прелести! Вот тунгусская песенка:
Божки нанизаны на голубую нитку,
А это значит – на небе живут,
И ходят в небе голубой тропинкой.
Божки нанизаны на голубую нитку.
А это значит, что они пасут
Оленей в небе с голубою спинкой.
Божков возьми за голубую нитку,
Повесь на шею – будешь голубым…
И легким-легким… словно дым!
У Новгород-Северского не только богатая палитра для изображений внешнего – торосов, ледников, айсбергов, сполохов, творящих розы в льдах. У него богатство внутреннего содержания. Например, стихотворение «Мысль».
…Олени вихрем мчатся,
В их лете мысль свою постиг…
Ну где постичь, куда за ней угнаться!
И редкая душевность, детскость – подлинного поэта свойства:
У камелька сидит старушка с детворой,
И льются ручейком седые сказки.
Блеснет снежок и захрустит порой,
Но дети глянут бойко, без опаски.
Они привыкли. Знают каждый звук,
А волк не смеет к чуму приближаться
И путать сказки, портить их досуг
Да с ними, малыми, из-за добра кусаться.
Поэзия Новгород-Северского – светлая, бодрая. Она – в здоровом русле русской поэзии, – пушкинское приятие жизни. Вот, «Олень смарагдовый»:
Олень смарагдовый приснился:
Был золотым он в блеске дня,
Полярный снег под ним искрился,
С цветами полными огня.
Олень, на молнию похожий,
Чуть-чуть касавшийся земли.
И стук копыт, с громами схожий,
И глас я слышал: – «Мне внемли:
Вот так, как я, встряхнись грозово,
Над тундрой звонкой поднимись,
И к звездам жарким с песней новой
Оленем солнечным взметнись».
Я привел ряд стихотворений: в них говорит сам поэт, я ничего не внушаю читателю. Я хотел бы привести еще и еще, отметить другие стороны его пенья. Но не стану задерживать читателя: он, если сердце его открыто, сделает это сам, прочтя эти «полярные» тетрадки. Для меня ясно, что перед нами – подлинный талант. И он растет. Последняя книжечка «Шаманы» – самое совершенное в творчестве Новгород-Северского. Этот экстаз-полет, это заклинание весны – прекрасны; тут сказался вкус поэта к образу:
На бубне волшебном летели шаманы –
Спешили за солнцем, встречали весну.
От них убегали седые туманы,
Глухие морозы, слепые бураны –
С зимой отходили ко сну.
«Седые», «глухие», «слепые»… – точные определения дряхлости, конца… Я не говорю о форме. Да, есть погрешности, «соринки», ошибки в стихосложении, – это легко преодолевается. Мы знаем безупречные стихи многих поэтов… не вдохновения, а лишь поползновения: этот пустоцвет так и останется пустоцветом. А тут – подлинное творчество большого таланта-дара.
(Парижский вестник. 1943. 23 окт. № 71. С. 6)
Чехов (род. в 1860, сконч. в 1904) – еще не вполне раскрыт и оценен соотечественниками. Современники ценили в его рассказах меткое изображение родного быта, словесное мастерство; их привлекала мелодия его произведений, в которой слышалась затаенная грусть, неопределимая, как в песенке певчего дрозда. Он стал для многих своим, любимым.
Почему? Чувствовалось: так, чем-то. Не ставили его вровень с великими, – с Толстым или Достоевским; но любили не меньше, как-то особенно, роднее. Может быть потому, что не чувствовали его величия, и к любви примешивалась жалость: окончив университет на врача, Чехов вскоре серьезно заболел, и говорили, что у него чахотка. Он не потрясал, не воспламенял, не учил. Он только рассказывал, с юмором или нежной грустью, касался чего-то неясного в душе, что-то напоминал, забытое, грустил о чем-то, мечтал о прекрасной жизни, «которая будет лет через триста…».
Задумчивый, даже застенчивый, внимательный со всеми, тихий, – был он совсем несозвучен и времени революционно-шумному, и, вскоре после его кончины, – 2 июля 1904, – его уже начинают забывать.
С революции 17 года он совсем выпадает из смятенной жизни, почетно покоится в истории литературы. Новому поколению, «советскому», он уже не свой: он, будто, уже лишний, непонятный. Конечно его читают, особенно «легкие» его рассказы, первой его поры: «прорабатывают», поскольку требует школьная программа, – только: слишком он «неактивен», слишком целомудрен, тонок и нежно-грустен.
Старшее поколение перечитывает его, – что-то ему в нем слышится. Говорят, что теперь и молодежь начинает его читать, начинает даже любить его… – и едва ли в силах понять сокровенное его творений. Но чем-то к нему влечется, о чем-то и ей он напоминает…
Еще меньше понятен Чехов иностранцам. Читают его охотно, в нем привлекает занимательность, меткость изображения чужой, «экзотичной», жизни; юмор: но он не захватывает, как Достоевский или Толстой, которые теперь раскрыты читателям в целом свете трудами критики.
А между тем Чехов – та же большая дорога русской литературы, и, как великие наши, – Пушкин, Гоголь, Тютчев, Достоевский, Толстой… – стоит в том же русле духовного русского потока, первоисток которого – духовная сущность русская, русская душа, именуемая в мире «ame slave», мало ему понятная.
Вот почему, предлагая Чехова иностранным читателям, необходимо сказать о русской духовной сущности и, как ее выражение в Искусстве, – о большой дороге русской литературы. Тема огромная, религиозно-философская; в предисловии приходится лишь поверхностно ее коснуться.
Известный публицист Герцей высказал, что вся русская литература «вышла из Гоголевской „Шинели“», – известной повести Гоголя.
Это совсем не верно: Русская литература, – а с нею и гоголевская «Шинель», – вышла из духовной сущности русского народа, из томлений его по «правде Божией» на земле, из его веры в эту правду, из его исканий этой правды, при всей его необузданности и Греховности, при всем его метанье «от Мадонны к Содому», по словам Достоевского. Особенность русской культуры – в ее истоке. Русская культура – «запечатленная» печатью тысячелетий: крещением в православие.
Этим и определилась духовная сущность русского народа, его истории и просвещения. При склонности к созерцательности, русская душа – страстная, мятущаяся от «Светлого Града» – к Аду, душа художника и юрода, смиренника и дерзателя, подвижника и грешника. Но она и крепко восприимчива, и, если полюбит что, если во что поверит, – крепко запечатлеет это, отдаст себя за это безоглядно.
Удивительно, как почувствовал эту безудержную душу иностранец, граф Жозеф де Местр: «Если бы русское хотенье, – говорит ой в своих „Quatre Lettres sur la Russie“ (1859, Париж) – смогли заточить под Крепость, оно бы взорвало крепость». «Крещенская купель» и стала для души русской запечатленностью, причем вросла в нее и дала блистательное цветение. Это доказано бесспорно и русской историей, и всей культурой русской. И еще до научных доказательств Пушкин проникновенно определил: «наша просвещенность пошла от монахов».
Этот свет и поныне светит, что бы там ни творилось в видимости. Его влияние мощно сказалось в русском искусстве: в живописи, – икона! – в музыке, зодчестве – храмы нашего Севера! – и, особенно, в русской «большой» литературе.
Наша литература – тоже «запечатленная»: она исключительно глубока, «строга», как, быть может, ни одна из литератур в мире, и целомудренна. Она как бы спаивает-вяжет Землю с Небом. В ней почти всегда – «вопросы», стремленья «раскрыть тайну», попытки найти разгадку мировых загадок, поставленных человечеству Неведомым: о Боге, о Бытии, о смысле жизни, о правде и кривде, о Зле-Грехе, о том, что будет там… и есть ли это – там?.. Искусство каждого народа – по его емкости духовной. Национальная литература всегда черпает из души народа. Большая литература каждого народа – его литература, духом его рожденная.
Веками лепила Церковь народную душу русскую: недаром Достоевский назвал русский народ «народом-богоносцем»; недаром Тютчев пропел «Эти бедные селенья…». Церковь внушала, как драгоценна личность всякого человека, – задолго до мировых мыслителей, – как бесценна каждая человеческая душа, вне племени и веры, – сей образ Божий. Церковь показывала народу высокое совершенство Святых его. Церковь подняла на высоту русскую женщину, признала за ней свободу и укоренила в жизни. На всей культуре нашей лежит печать целомудренной женственности и милосердия. Питание Вечным Словом слагало характер народа, его правду. Отсюда – наше «правдоискательство», воплощенное ярко в литературе нашей. Отсюда и «нищета духом», небрежение «вещами мира сего», алкание жития праведного, искание Града Божия на земле.
Без этого запечатленного лика не было бы великой литературы русской; не было бы ценнейшего, что дал Пушкин, не было бы тургеневского перла «Живые мощи» и Лизы «Дворянского Гнезда»; не было бы символизма Гоголя и его «Шинели»; не было бы всего Достоевского, его богоборцев и голубиных душ, метаний его «двойников» – «от Мадонны к Содому», старца Зосимы и Алеши Карамазова, его света даже и в «Мертвом Доме».
Не было бы многого в Толстом и, конечно, не было бы у мира «Анны Карениной». Не было бы изумительных страниц в «Соборянах» Лескова; не было бы и взолновавшего когда-то русское образованное общество «Красного цветка» Гаршина, странного цветка – символа мирового Зла, который сорван был, в жертвенном порыве, безумным героем этого тяжелого рассказа, разбившим окно больничной комнаты и истекшим кровью в глухой ночи.
«Тревожная совесть» русской интеллигенции, ее идеализм, служение ее «меньшему брату» и жертвенность – в значительной мере от совести народной, от таимой душой народа правды, той правды, поклониться которой страстно призывал Достоевский в знаменитой речи о Пушкине в 1880. Об этой правде, о «нравственном запасе в душе народа», говорил в речи о преподобном Сергии историк Ключевский, объяснявший силу русского народа быстро оправляться после государственных потрясений и военных поражений – именно этим «нравственным запасом».
Святое слово упало на почву добрую, – в душу простосердечного народа. Русская душа сложилась под воздействием потока Живой Воды. Из этого благодатного орошения-воздействия и расцвела русская культура, для выполнения назначенного ей удела в мире.
Правда, светившаяся в душе народной, влилась и в душу русского образованного класса, – нравственной высотой. Мы помним наш Суд, нашу медицину, высокие заветы Пирогова русским врачам. От этой правды – и отношение нашего народа к преступлению, как ко греху, к преступнику – как к несчастному. К этой правде прислушивался и законодатель, и не случайно древний русский уголовный кодекс назывался – «Русская Правда». Отсюда – неизвестное Западу – «церковное покаяние», налагаемое Судом, когда закон не может признать вины, а совесть ее слышит.
Мы помним русских девушек и студентов на эпидемиях в «голодные годы». Помним и писателей, – Толстого, Короленко, Чехова, своим примером будивших общественную совесть. Откуда это? От нашей «тревожной совести», покорной велению Высокой Правды. Эта «тревога» кричит даже в таком «свободном художнике», ко всему, будто, безразличном, как рассказчик в чеховском рассказе – «Дом с мезонином». Его спор с Лидой, его выступление «за малых сих» – все от той же Правды: «…Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра до потемок гнут спины… всю жизнь дрожат за голодных и больных детей… рано блекнут… и умирают в грязи и вони… Весь ужас их положения в том, что им некогда о душе подумать, некогда вспомнить о своем образе и подобии…»
Герцен сказал, что на реформы Петра «Россия через сто лет ответила Пушкиным». Не только «на реформы». Не будь «запечатленности» нашей – не было бы ни Пушкина, ни великой литературы русской. В Пушкине чудесно слились оба потока – небесный и земной, и проявился изумительный блеск этого гармоничного сияния. Поток просвещения и до Петра вливался, и жизнь, в мерном развитии, выращивала изумительные плоды: вспомним хотя бы безымянного нашего Гомера, гениального творца «Слово о полку Игореве».
С реформами Петра этот второй поток ринулся на Русь и смыл много заветного; наряду с темным – и много светлого, ценнейшего; смутил и придавил душу народа, запугал и загнал ее, сбил с естественного пути раскрытия.
Последствия сего – неисчислимы. И, самое главное, – та пропасть, что разверзлась между народом и его верхами. С петровского напора, с бурного наводнения-потока, с «антихристовой печати», как заклеймил народ, враждебной «печати благодатной», началось взаимное непонимание народа и «господ»… Пушкин дал символ этого наводнения-сполоха в своем шедевре – «Медный Всадник». Чехов отмечает это непонимание с тонким юмором, в котором слышится трагическая нота. В рассказе «Новая дача» обе стороны смешно не понимают друг друга, – в этом-то и трагическое, и горечь, – и из соседской жизни получается мучительное – и смешное! – недоразумение, при общем желании жить «по правде».
С великими потугами пробует высказать свою «правду» кузнец Родион:
«…Не обижайся, барыня… чего там! Ты потерпи. Года два потерпи. Поживешь тут, потерпишь, и все обойдется. Народ у нас хороший, смирный… народ ничего, как перед Истинным тебе говорю. Иной, знаешь, рад бы слово сказать по совести, да не может. И душа есть, и совесть есть, да языка в нем нет. Не обижайся… потерпи… чего там!»
«Потерпи…» В этом прикровенном слове большая мысль: «поживи с нами, узнай нас… – и все простишь, и все поймешь, и мы поймем тебя… и все обойдется».
Как эти косноязычные слова Родиона, так же, с чутким вниманием, надо раскрывать и Чехова.
Чехов и прост, и ясен, и – глубок. Его творчество, при внешне-увлекательной легкости, – творчество глубокого вздоха, целомудренно-прикровенно. Принимать его надо сердцем, и тогда многое открывается: и скорбь, и горечь, и возмущение. Он – от народа.
Внук крепостного, сын мещанина-лавочника, врач, рационалист, к религии, внешне, как будто, равнодушный, он целомудренно-религиозен – он – свой в области высокорелигиозных чувствований. «Невер», воспевающий гимн – «науке, как единственной в мире истине и единственной красоте», – как знаменитый профессор его рассказа «Скучная история», и – «земному знанию», как доктор Рагин в рассказе «Палата номер 6», «вызванный какими-то случайностями из небытия к жизни», Чехов глубоко постигает красоту религиозного восторга и через этот восторг – радость и красоту жизни. Это ясно высказывается в любимых его рассказах, – об этом он говорит в письмах, – «Студент» и «Святою ночью»:
«…Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему – к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям… Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий… и ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного, как дрогнул другой… Думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду, и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле… и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла».
Постижение духовной красоты, как она выражается, до восторга, народной душой, до того близко-понятно Чехову, что в читателе создается уверенность, что и сам писатель – весь в этой красоте-восторге. Это определенно вскрывается в рассказе «Святою ночью». Самый пейзаж вводит в это «песнопение».
«…Мир освещался звездами, которые всплошную усыпали все небо. Не помню, когда в другое время я видел столько звезд… Тут были крупные, как гусиное яйцо, и мелкие, с конопляное зерно… Ради праздничного парада вышли они на небо, все до единой тихо шевелили своими лучами. Небо отражалось в воде; звезды купались в темной глубине…»
Рассказ монаха-паромщика брата Иеронима, на ночной реке, в пасхальную ночь о сочинявшем акафисты только что умершем друге, иеродиаконе Николае, – сплошное песнопение под звездами. Вскрывая тайник души народной, оно вскрывает и тайник Чехова: чувствуется, что оба тайника – единое.
Надо знать, в какую пору писал Чехов. В 80-90-х годах прошлого века читатель требовал от писателя не свободного творчества, а, главным образом, ответов на вопросы общественности, хотел видеть в писателе, прежде всего, – трибуна.
Чехов остался самим собой, верный тайникам своей совести, художественной правде, черпавшей от народной правды. И потому он – писатель национальный, как Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Лесков… Он не отзывался на «злобу дня сего»; он созерцал глубины жизни, вечные глубины.
Его творчество, как вся большая литература, захватывая содержанием, пленяя образностью и мастерством, почти всегда глубоко и целомудренно серьезно, даже строго. Основное в нем, – или как лейтмотив, – глубокие вопросы: «вечные загадки», универсальные: о Боге, о смысле жизни, о бытии, о Зле, как грехе, о счастье. Эти вопросы близки русской душе, главное в ее мироощущении: русский человек, как бы он ни был духовно ограничен, всегда таит их в душе, любит об этом слушать и говорить. Эти вопросы-тайны – его прирожденная основа. Основа эта питает национальную литературу, спаивает ее с народной правдой. Русская литература – не любование «красотой», не развлекание, не услужение забаве, а именно служение, как бы религиозное служение.
Этим творчество Чехова связано с душой народа, и потому-то он свой: и то, что-то, забытое, о чем он, будто, напоминает нам, – заветное наше, затерявшееся в смятенной жизни.
Чехова не подчиняют своему капризу ни мода, ни «программы». Как народ, он всегда мыслитель, всегда искатель, творит сердцем, и потому творчески-религиозен. Он закрепляет истину, что подлинное, национальное, искусство – «веленью Божию послушно», по вдохновенному завету Пушкина.
Вот, рассказ «Свирель». Это – как бы «отходная», реквием. И эту «отходную» выпевает на самоделковой свирели старый пастух Лука. Бедный, в невеселое, сырое утро. Весь рассказ – трогательные размышления, разговор двух простецких душ «о конце». В этих двух-трех нотках свирели Чехов вскрывает большое содержание.
«…Пришла пора Божьему миру погибать». «Жалко!.. – вздохнул старик после некоторого молчания. – И, Боже, как жалко!.. Сколько добра… и солнце, и небо, и леса, и реки, и твари… – все ведь это сотворено, приспособлено… всякое до дела доведено… и всему этому распадать надо!..»
Одни и те же жалеющие две-три нотки. Но эти скупые нотки обращаются как бы в «Плач о Жизни», в жаленье целого мира Божия, в сокрушение о Грехе-Зле:
«…Плошаем из года в год. Бог силу отнял. А все отчего? Грешим много, Бога забыли…»
О Грехе-Зле, о распаде жизни через Зло-Грех, о страдании… – главная тема Чехова. «В овраге», «Палата № 6», – рассказы глубокого воздыхания.
В жутком рассказе – «В овраге» – Зло-Грех пропитало все, убило живую душу и как бы воплотилось в образе красивой Аксиньи:
«…У Аксиньи были серые, наивные глаза, которые редко мигали, и на лице постоянно играла наивная улыбка. И в этих немигающих глазах, и в маленькой голове на длинной шее, и в ее стройности было что-то змеиное; зеленая, с желтой грудью, – Чехов говорит о ее платье, – с улыбкой она глядела, как весной из молодой рожи глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову».
«…Волостной старшина и волостной писарь… уже до такой степени пропитались неправдой, что даже кожа на лице у них была какая-то особенная, мошенническая».
В этом человеческом «овраге» все же не угасает свет: «и тьма не объяла его». Верный народной правде, Чехов – рационалист-то! – дает чарующий образ Липы, весь созданный из света. Отчаянный ее вскрик – «И зачем ты отдала меня сюда, маменька!..» – единственный во всем рассказе-трагедии бессильный протест ее. Кроткую, ввела ее жизнь в «овраг» этот, в эту кромешную тьму, где змея-грех убила ее ребенка.
Бессловесная её мать Прасковья и она, кроткая Липа, чужие этой «тьме», этому греху-богатству, близки к последнему отчаянию:
«…И чувство безутешной скорби готово было овладеть ими. Но казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью».
Глава VIII этого рассказа может по праву занять одно из первых мест в мировой литературе. Незабываемы страницы, когда кроткая Липа, у которой змея-грех вырвала сердце, – ошпарила кипятком ее первенца-младенца, несет маленького покойника, одна, в ночной глухой степи, когда вся степь поет всеми ночными голосами торжество безучастной к человеческому горю природы:
«…Она глядела в небо и думала о том, где теперь душа ее мальчика: идет ли следом за ней, или носится там вверху, около звезд, и уже не думает о своей матери? О как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь, среди непрерывных криков радости, когда сам не можешь радоваться, когда с неба смотрит месяц, тоже одинокий, которому все равно…»
Верный чувству народной правды, Чехов находит выход из «оврага» – в отходе от греха-зла. Липа из «оврага» выбралась, она снова в труде и бедности, но она свободна; она, как вешний жаворонок, опять поет:
«…Шли бабы и девки толпой со станции, где они нагружали вагоны кирпичом… Они пели. Впереди всех шла Липа и пела тонким голосом, и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава Богу, кончился, и можно отдохнуть».
Достойно внимания: «небо» у Чехова почти всегда поднимает, освобождает человека, – дает выход. Всегда у него «земля» связана неразрывно с «небом», – глубоко-национальная черта.
Кто же сам Чехов? рационалист? атеист?.. Творчество его дает точный ответ – кто он.
Этот ответ – во многих его рассказах. Особенно полно выражен, хотя и прикровенно, в «Скучной истории».
Знаменитый профессор Николай Степаныч, верующий лишь в науку, в конце жизни сознает полную свою беспомощность, душевное свое банкротство. Он бессилен ответить воспитаннице Кате, любимице, на жгучий ее вопрос, – «как же жить, быть?!..»
– Не знаю, Катя… – растерянно говорит он, перед близкой смертью.
Но ему необходимо решить, почему же это бессилие? Умный профессор постигает, почему: за всю долгую и научно-блестящую жизнь свою он так и не удосужился найти «общую идею, или то, что называется Богом живого человека». Он обнаружил, что не было у него основной идеи, руководящей, которая – одна только – венчает в стройное целое все отрывочное, малое и большое, что было в жизни. И приходит к отчаянному выводу:
– А если этого нет, то и ничего нет.
Нет «общей идеи», нет «Бога живого человека» – тогда что же есть? Пустота, прах. Правда жизни дает за себя отомщение.
То же и в потрясающем рассказе – «Палате № 6».
Доктор Рагин – позитивист, рационалист, создавший своеобразную «философию», укрывающую его от правды жизни. Он весь книжный, на подлинную, неприглядную жизнь он махнул рукой. Больницу он забросил, да она, по его «философии», – сплошной вред. И вот, правда жизни требует его к отчету. Палата номер 6, страшное место мучений, где над умалишенными властвует кулачищами вечно пьяный Никита, глотает и самого доктора, жестоко кончает с ним.
В эпически-неспешном повествовании «Степь» Чехов дает как бы отдых читателю – от загадок и вопросов. Здесь то же: земля и небо, просторы далей, и много воздуха. Здесь целая вереница лиц, целая галерея душ, простых, косноязычных, выброшенных в «степь» жизнью. Но и здесь, в этих людских «огрызках», – душа – правда, разлитая повсюду грусть… грусть о несбывающемся, о чем-то, чего, бессознательно, все ждут, – как ждет и самая «степь», как благодати, – какая гроза дана! – и что не приходит… Придет ли?.. Почему не приходит?.. Откуда эта томящая всех грусть и «скука»?..
У Чехова есть знаменательный рассказ, в котором как будто содержится ответ на это вечно-грустное – «почему не приходит?». Что не приходит? А вот то, извечное, что таится в душе народа: правда, по которой она томится, в которую стихийно верит.
Это совсем, будто, непритязательный рассказ… – «Дом с мезонином».
Две сестры: старшая – Лида, красивая, с маленьким, упрямым ртом, со строгим выражением; младшая – Мисюсь, лет 17–18, большеротая, большеглазая, всегда в мечтах и с книжкой, совсем не деловая, большой ребенок, но, по мнению рассказчика-художника, не деловою тоже, – «у нее недюжинный ум, меня восхищала широта ее воззрений». Лида – рассудочная, холодная; Мисюсь – вся – сердце, с чувством какой-то большой, живой правды. Одна – разум; другая – инстинкт, интуиция. Лида и Мисюсь – как бы две двигающихся силы в жизни: одна – острый и терпкий плод от «древа познания»; другая – само естество, от «древа Жизни». У художника отняли Мисюсь, разбили счастье, жестоко и хладно. Только ли у художника отняли? Чувствуется по Чехову, по всему творчеству его, что «Мисюсь» отнята у целой жизни, что по ней-то и томится жизнь, что в ней-то и есть самая живая правда, без чего жизнь – не жизнь, а томительное снованье, как «крутится» по степи Варламов. Рассудочно-хладной «Лидой» отнята вся поэзия у жизни, вся красота у жизни, самое Небо отнято, самая вера в Бытие отнята, в душу свободную, в творящее жизнь живое сердце. У целого мира отнята большеглазая, нежная «Мисюсь», куда-то увезена, упрятана… Этот рассказ, особенно в жестокое наше время, приковывает внимание вникающего сердца, ибо только сердце раскрывает глубинное содержание его.
«…Мисюсь говорила со мной о Боге, о вечной жизни, о чудесном. И я, не допускавший, что я и мое воображение после смерти погибнем навеки, отвечал: „да, люди бессмерты“, „да, нас ожидает вечная жизнь“. А она слушала, верила и не требовала доказательств».
Таимая душой народа правда тоже не нуждается в доказательствах. Не нуждается в них и Чехов, при всей, порой, смятенности душевной, – в этом рассказе он раскрывается нам вполне, дает почувствовать, во что он глубинно верит:
«…Я уже начинаю забывать про дом с мезонином и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество, и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут, и что мы встретимся…
Мисюсь, где ты?..»
Май, 1945
(Русская мысль. 1952. 30 апр. № 445. С. 4–5; 7 мая. № 447. С. 4–5)
25 мая, вечером, советское радио оповестило, что в новой русской антикоммунистической газете «Русская мысль», в Париже, сотрудничает, между другими «фашистами», писатель Шмелев, «работавший с немцами» во время оккупации. Этот злой навет я обязан опровергнуть.
Фашистом я никогда не был и сочувствия фашизму не проявлял никогда. Пусть мне укажут противное. Где не признается человек, где нет свободы слова, мысли и совести, там нет души писателя. Но главное не это, а – произвольное утверждение, что я «работал с немцами». А я утверждаю совсем обратное: я работал против немцев, против преследуемой ими цели – в отношении России. И приведу доказательства.
Да, я печатался в «Парижском Вестнике»: там было напечатано четыре моих рассказа и одна литературная статья. Почему там печатался? А вот почему.
Для сотен тысяч русских людей, пригнанных немцами в Европу, не было русской газеты. Когда нарождалась газета «Пар. Вест.», ее редактор просил меня о сотрудничестве. Я спросил, на чьи деньги. – «На русские, начинаем с нашими 3 т. фр. Массам оттуда нужна русская газета». Я понимал, что нужна, и что им нужно в ней. Я решил – печататься, для них. Говорить то, что я говорил всегда, – о России, о ее величии, о ее материальном и душевно-духовном богатстве. Немцы – и не одни они – искажали подлинный лик России. Писали, что Россия – «историческое недоразумение», ни истории, ни культуры, великая степь – и в ней дикари. Немцы показывали этих «дикарей», возя русских пленных и пригнанных, стойком на камионах, по Берлину, одев в отрепья… – «смотрите дикарей! мы несем им культуру!..» Это было. Было и многое другое, куда страшней. О сем дошло и до русского Парижа. Оставить без ответа эту ложь? Мне как бы открывался случай, в меру моих сил, хотя бы в узах, скрутивших слово, образно опровергнуть гнусную клевету. Я полагал, что мои рассказы о родном могут содействовать этой цели. Я не ошибся, чему имеются подтверждения.
Я писал подлинную Россию, пусть былую, – но она есть! – ту, что дал в своих книгах, особенно в «Лете Господнем» и «Богомолье». Вначале я напечатал «Чертов Балаган», раньше печатавшийся в «Возрождении»; перепечатал для пригнанных оттуда, чтоб постигли чувство долга. Пусть прочтут, о чем там речь. Это ли «работа с немцами»?..
Я напечатал «Именины» – о русской душе, о ее глубине и нежности, о ее чутье к правде, к Божьему, о ее ласковости, о русском обилии, размахе, о благодарности за добро, о ее песне… о ее прегрешениях и слабостях, о ее покаянии… Пусть прочтут. Это ли – «работа с немцами»?!
Я напечатал «Рождество в Москве» – о той же русской шири, о вещном и душевном богатстве, о тяге к чистоте и красоте, о самобытности, о сильном бытии, чем вправе русские гордиться. Пусть прочтут и пусть тогда дерзнут бросить мне грязное – «работал с немцами»!.. Пусть же знают, что мои русские друзья в Берлине, поняв глубинный смысл рассказа, хотели напечатать его в тамошней русской газете; но цензор-немец перечеркнул красными чернилами, до прорыва бумаги, сказав: «нам это совсем не нужно!.,» Потому и «не нужно», что это – против немцев, против их злостно-пошлой маски на Россию. В Париже «протащили», и я получил отзвуки признательности. Пусть прочтут – может быть, поймут, какая тут работа.
Я напечатал рассказ «Почему так случилось?» – сложный, трудный для постижения в беглом чтении. Там – о России, о преступлении против Нее. Там – покаяние русского интеллигента. Но там и апофеоз русской простой души, русского «примитива», но сколькими головами этот «примитив» выше открывшихся перед миром немцев!.. И это называют – «работал с немцами»!..
Не раз предлагали мне в Эмигр. Управлении дать «что-нибудь поактуальнее». Я отвечал, что не пишу для пропаганды, «актуальности» в душе нет. На меня косились, задержали на полгода статью «Певец ледяной пустыни». Мне предлагали возглавить «литерат. отдел» при Управлении и – я отклонил. Предложили – «почетным председателем», – ответил, что не ценю почета. А когда мне пришлось просить о визе за границу, для устройства литературных дел, ответили: «когда же вы дадите что-нибудь актуальное?» Я снова заявил – не-спо-со-бен. Тогда мне было сказано: «дайте прошение о визе… мы направим». Ответа не было.
Я шел на жертву, работая в такой газетке. Но что же делать? Хоть через вражий орган «шептать» правду… – поймут, вздохнут, хотя бы слабый лик России почувствуют. Меня читали-и были благодарны. И все это – никак не значит, что я «работал с немцами»: моя работа шла как раз вразрез с их целью.
Легко, конечно, было уклониться от поганой ямы… Но вот… – если ребенок упал в яму, воздержаться или опуститься в нее из страха загрязниться? Нет, и не подумают о грязи, опустятся, чтобы помочь ребенку. Мой случай, – если взять долг писателя перед народом, – трудней, сложней. Я его понимаю так: если есть малейшая возможность защитить честь родины, оберечь ее чистое имя от издевательств, – надо такой возможностью воспользоваться. Что я и сделал. Все, что я писал за всю свою жизнь, – на виду. Пусть отыщут хоть в одном словечке «работу» на врагов, а не на родину. Я писал только о России, о русском человеке, о его душе и сердце, о его страданьях. О его страшной беде. Только. Против России, за Ее врагов – ни единого слова не найдется. Это боль русского писателя о родном, – для тех, кто читать умеет, – во всем творчестве. И это знают не только чуткие русские читатели, но и читатели более чем «двунадесяти языков».
Май, 1947
Париж
(Русская мысль. 1947. 31 мая. № 7. С. 3)
…Редко я отвечаю читателям, но вам отвечу: вы иностранец, а дело тут о нашем большом писателе.
В рассказе А.Чехова «Дом с мезонином», названном в немецком переводе – «Мисюсь», вскрывается очень важное, – о мироотношениях и путях жизни: по уму и по сердцу; читателю образно открывается, какому пути отвечает художественная правда Чехова.
Вы заключаете, что Чехов признает правоту Лиды. Я попытаюсь показать, что это не отвечает художественной правде рассказа.
В послесловии к сборнику – «А.Чехов» я привел одну из сцен рассказа, где намекается чеховская правда; а ясней она проступает в последней сцене художника-пейзажиста с Лидой, и в «диктовке».
Можно ли приписать чуткому Чехову, что он признает правоту за Лидой? правоту ее отношения к свободе чувства, духа? Чехов и имя-то ей дал, хладно звучащее по-русски: сочетание в ее имени «л» и «Э», дающее звуковое впечатление слова лед, вызывает ощущение холода. И, действительно, Лида в рассказе – «ледяная»; немцы зовут таких «рыбий глаз», «фиш-ауге». На такой «лиде» поскользнешься, из «рыбьего глаза» их веет мертвящим холодом.
Как дал Чехов Лиду в последней сцене? Дал окарикатуренной, усмешливым глазом скользнув по ней.
Что сделала Лида? Расправилась с судьбой сестры, – с полуребенком «Мисюсь», и с матерью. Она давно запугала их, придавила своим авторитетом, властностью, «умом»; и они вручили ей покорно свою волю. Они до того подавлены «диктатурой» Лиды, что даже в важном вопросе личной жизни, где решалась судьба «Мисюсь», ее счастье с любимым человеком, они рабски покорны ей: Лида куда-то их убрала, распорядилась ими, как багажом – отправила куда-то срочно. Она за «Мисюсь» решила, «своим умом», что для «Мисюсь» счастья с художником-«пейзажистом» быть не может, и самовластно распорядилась судьбой сестренки. Срочно-нежданно выпроводила ее из дома, без всяких объяснений с влюбленным в нее художником, и твердо уверена, что так, именно, и надо: она знает, что делает, ибо она все знает. Разбила родное счастье, и до того спокойна, что может тянуть рутинное, – обычную в ее расписании «диктовку». По ней это означает: делать дело, выполнять долг, учить. При таком разгроме семьи – диктовка! Не ясная ли усмешка Чехова?! – заставить Лиду диктовать деревенской ученице басню Крылова – «Ворона и Лисица»: о глупости и тщеславии. По басне, Ворона осталась «в дураках»; по рассказу – осталась «в дурах» самоуверенная Лида. Тут – прикровенно вынесенный ей вердикт. Одним словечком «ворона» Чехов дал всю ее, с вороньим ее умишком, с ее самолюбованьем: усмешкой скользнул по ней. И читатель обязан понять эту усмешку: этого требует искусство.
Мало того: Чехов, в конце рассказа, приоткрывает, с кем он душой, и подает надежду – в словах рассказчика-пейзажиста, – на встречу с утраченной «Мисюсь», – тонким упоминанием «зеленого света» в мезонине, этого «грюне лихт», – цвет надежды! Нежная грусть этого «конца» не может обмануть читателя в выводе, с кем же Чехов. Надо только уметь читать, а это немалое искусство, особенно для читателей не русских: Чехова и свои-то вполне не знают: слишком он прикровенно-целомудрен.
В этом небольшом рассказе дано большое, – показаны два мироотношения, два пути творить жизнь: хладным умом, «надуманно», и – вдохновенно вслушиваясь в сердце. Впоследствии я ограничивался намеком, указав на глубокий библейский символ – «Два Древа». Читатель сам наполнит намеченные формы: Чехов дал все для этого, своим мастерским искусством.
Что такое «Лида» в русской жизни? Редкий довольно образец, карикатурно дававшийся литературой нашей: так этот тип несвойствен характеру русской женщины.
Русская женщина, русская девушка… – носят в себе великий дар: большое сердце, тревожно-четкое. Русская женщина… нежна, мечтательна, жертвенна, принимает жизнь, как священное. Это она творит жизнь, это она выносит бремя испытаний, хранит «соль жизни». Наша литература ею прославлена. Сколько чарующих образов матерей, жен, бабушек, нянь, сестер, невест… у Тургенева, Достоевского, Гончарова, Толстого, Лескова, Чехова, Мельникова-Печерского… и, конечно, у нашего Солнца – Пушкина! Есть и «Лиды», но почти все они подчеркнуты, окарикатурены, – все они как бы сбрасываются с жизненного счета. «Русская женщина» – у иностранцев – получает значение особливости – душевной сложности, загадочности, неопределенности, как и пресловутое наименование – «ам сляв», – и это свидетельствует о наличии чего-то, еще не понятного, не узнанного, что вне привычных мерок. Быть может, этим «чем-то» – творчество жизни сердцем? – и отмечается предназначенье наше – осветить и обновить Жизнь? Освятить ее?!!! Это заветное таится и в большой литературе нашей в искании нами Идеала. Мы не миримся с привычным сущим, мы ждем и – ищем.
И так понятно, что чуткий Чехов, как и его пейзажист-рассказчик, грустит по утраченной «Мисюсь» и призывает ее – «Мисюсь, где ты?..»
А «Лиды»… – таких – баб – называют «дуботолками», про них шутки как, наприм., про упрямую старуху, которая, в трясине, хоть высунутой рукой кричит и кричит свое «стрижено!..» – и стрижет пальцами: «не брито». Таких народ зовет метко – «голова воронья». И хоть им кол на голове, они все свое будут «дуботолить». Вот, про «ворону»-то и Чехов…
Эти «Лиды» – маленькие и узкие, с усохшим сердцем, упрямые. Их когда-то именовали кличкой «синий чулок», «передовая». От такой-то «передовой» педантки сбежал в приключения герой чеховского рассказа «Дама с собачкой». Такие бесплодят жизнь и никогда ничего не создают. Такие всплывают в революции, и тут они прямолинейно-тупы, нередко одержимы. Людей будут годы удушать, вгонять в надуманные формы, гнуть в дугу по придуманному плану, а «рыбьи глаза» как ни в чем не бывало будут продолжать: «Во-ро-не где-то… Во-ро-не…» Написала?
Пушкин сказал: «глупец один не изменяется…» Он был умен, свободен – и «изменялся». Тоже и Чехов. Рационалист, он нашел силу открыть себя. Его «Дом с мезонином» не был глубинно понят, как и немалое из его творений. Вдумайтесь, каков его суд над ему подобными, – над профессором в «Скучной истории», над Рагиным в «Палате № б»?! Оба – врачи, как он.
«Рыбьему глазу» все равно: он и в трагическом будет долбить свое «воронье», спокойный, уверенный, что делает важное для жизни: будет диктовать «Ворону», будет диктовать и из пресс-куранта, и из «политической программы». К счастью для русской женщины, политика не берет ее: это область малого ума, – не Разума, не сердца. Русская женщина призвана творить, а не мертвить: она – сама Жизнь, священное.
Вот почему так притягательна власть нашей большой литературы, которая мало еще понятна миру, несмотря на интерес к ней: она зовет к священному творчеству жизни, показывая созидающие силы. Творит разумом сердца, творит даже через этих «Мисюсь»-полудетей. Такие-то, чистые с большими открытыми на мир глазами, и выносят тяготы жизни. Для таких «Мисюсь» – жизнь есть некое таинство, и они, как евангельская Мария, живут в себе, внутренним созерцанием, и это внутренне, без думы о нем даже, проводят в жизнь. И этим живят ее. Без них – оледенеет она, станет – как «рыбий глаз».
Июнь 1947
(Русская мысль. 1947. 19 июля. № 14. С. 6)
Великая и чреватая страница Русской Истории заключена: «Скончался Генерал Деникин». Не только – Русской Истории. Генерал Деникин, его служба – связаны с Историей вообще, как связана Россия с миром. На протяжении ряда лет «дело Деникина» взвешивалось на мировых весах. От удачи или неудачи этого дела зависели будущие судьбы человечества. Ныне мы это видим. Это определяет место Деникина в Истории. Долго еще историки, политики и государственники будут вглядываться в эту чреватую страницу. Она содержит много учительного, пророческого. Эта страница вскроет много теней и света, но не откроет ни единого темного пятна, Россия не постыдится своего Сына: в его «послужном списке» самые ярые искатели «темных черт» не сыщут для себя удовлетворения, В этой странице крови, горя и слез найдут лавры и розы, найдут славу… найдут непроходимые стены терний, но: будут бессильны ткнуть в проступки и преступления, – там их нет. Могут подсчитывать ошибки, но не отыщут грязи, подделок, сделок, криводушия, клеветы… – всего того, что связывается обычно с «исторической личностью». Это уже победа. Это – слава и увенчание. Эта победа личности накрепко сплетена со славой и победой национальной. Немного найдется в Истории такой чистоты служения.
Я не дерзну говорить о славном Усопшем нашем – ни исторически, ни политически, ни в государственно-стратегическом размахе. Это дело людей, знающих историческое дело. Я могу говорить лишь о человеке. А это тоже важно: История судит дела, и судя дела, обязана исходить от человека: только тогда дела получат правильную оценку.
На мою долю выпало знать Деникина в близком быту, в текущей жизни. Я был в общении с ним в продолжение 14 лет, с лета 26 г. по весну 40. Это общение было порой почти что ежедневным. Это общение не смею называть «близко-дружеским», но – «душевно-близким», «ласково-бытовым». Никогда – «нараспашку-доверительным», ни – «подоплечным»: Генерал Деникин – а для меня всегда, мысленно, – «дорогой Антон Иванович» – никогда не раскрывался; был всегда целомудренно-немногоречив. Но в бытовом общении внутреннее его само непроизвольно открывалось, и по отдельным чертам можно было составить подлинный и полный образ человека. Даже – исторического человека. И я составил этот полный облик и сделал вывод. Если бы мне пришлось дать его исторический портрет, я мог бы это сделать, не колеблясь.
Генерал Деникин остался в моей душе, как подлинно русский человек-солдат: верующий, честный и волевой; целомудренно-чистый, «ответственный»; человек любви «во Христе»; человек долга и – это такая редкость! – непреклонный. Во что поверил – тому служу. До конца.
Генерал Деникин был православный, глубоко-религиозный человек. Эта «православность» вела его – вождя, солдата, государственника, политика. Это великая сила: совесть, несение Креста, и – непреклонность: как на посту, до смены разводящим. Его никто не сменил, до смерти. И после смерти – никто не сменит. Он так и пребудет – «на часах», – примером чести, долга и стойкости.
Как православный человек, генерал Деникин был – чистым в жизни и в деле, – в борьбе с врагами России, веры, чести, правды. Как «бедный рыцарь», он принял российский щит, на коем начертал все, в трех знаках: Б.Р.С. – Бог, Россия, Свобода. Эту «троицу», этот свой символ веры. И остался им верен до конца.
Свобода… Как разумел ее генерал Деникин? Очень глубоко и чисто. Он был истинно человечен, человеколюбив. Для него не было сословий, классов. Он отвергал привилегии. Для него ни в чем не было – себя. Если бы дело удалось, если бы он возглавил, во всем, разгромленную Россию, как вождь или диктатор; если бы он нашел равных себе во всем для вождения России, он явил бы яркий пример – правителя православного. И привлек бы к себе сердца великого народа. Ибо не восхотел бы ничего – для себя. Для него не было чужих по крови, вере, расе, племени. Все измерял бы одним только – живым православием в себе. Иначе не мог бы вести и жить. И, когда смотришь на современное… – теснит сердце, что – «не сбылось».
Из православия в нем – вытекает важнейшее: Генерал Деникин был истинно лучший демократ, – то есть: черпающий исторически-государственные акты из свободной народной воли, из свободного духа всероссийского. Генерал Деникин был непреклонен в свободе, достойной человека. И потому он – непреклонный борец против насилия.
Этих высоких качеств души и духа довольно с преизбытком для устроения России на вере, свободе, праве, братстве и равенстве. Генерал Деникин – был – и был бы! – лучшим примером Правителя-Демократа. Да. Но – при условии, что его близкие сотрудники были бы по плечу ему. Сего не оказалось – в годы его служения. Это «не оказалось» явилось в его деле тяжким ядром, мешавшим его плану, – плану служения. Придет время – и наша правдивая История признает это. Возможно, что и при удаче дела освобождения России не нашлось бы достойных его сподвижников… но тогда сама Россия дала бы ему, а после него – задуманному и намеченному им делу, – достойных продолжателей: нашла бы в огромном своем запасе духовных сил. Война родит героев. Мир – не меньше рождает их. Особенно – после катаклизмов.
Вот эта непреклонность, эта верность, эта православность, эта свобода во Христе – всех… – такое сочетание – великая историческая редкость. И потому, все это, оставшееся незамеченным… это ныне зияние… – отзывается болью сожаления в русской душе и сердце. Незаменимый. «Бедный Рыцарь»!., кто примет от тебя щит? что поведет за тебя, за тобой?!. Нет ответа. Пока – ответа нет. Но это не значит, что его не будет. Ответ будет. Верной сему порукой – великий народ все-русского исторического пути: силы его неисчерпаемы. А примеров в нашей Истории – довольно. В этом ряду примеров по праву занял достойнейшее место «Генерал Деникин».
12 августа 1947
Париж
(Русская мысль. 1947. 16 авг. № 18. С. 1, 3)
Восемь веков исторического бытия Москвы. В них – Россия. Мимо этой грани пройти нельзя, и так понятно, что нынешняя Москва праздновала это событие: что-то повелевало праздновать, необоримо-стихийное, над чем земная власть не властна: празднование должно было состояться.
Мы тоже вспоминаем, – сосредоточенно вглядываясь в века, черпая в них урок и укрепление. Мы открываем грозные и чудесные страницы нашей Истории, – истории бытия Москвы, – и видим чудо. Не гордыня ли утверждать такое? чем гордимся? древностью ли рода нашего? Много народов древнее нас, мы – молодой народ. В чем же чудо? Чудо – «Неопалимой Купины». Восемь веков стоять – и устоять! – на «проходной дороге», открытой совсюду ветрам!.. Эти века «стояния» – сплошные бури: нашествия и пожары, глад и губительство, огонь и меч. Восток и Запад, Север и Юг – ломились в открытую Москву и через Москву, испепеляли, сравнивали с землей. А она снова возникала. Если бы, силой воображения, представить себе напластования под Москвой, мы увидали бы чередующиеся пласты уголища к пепла, белого праха костяков, черепки утвари, ржавые слои истлевшего железа – бердышей, копий и кольчуг, шеломов, секир, цепей… и – кровь, кровь, кровь… – если бы ожила она, – всюду кровь, пропитавшая пласты эти, спаявшая их незримо. В этих пластах – страшная и чудесная история Москвы.
…Москва стоит, живая. Чем держится? Не сказать ли народным словом – «Николай-Угодником держится»? не под незримым ли Покровом-Омофором? Услышаны ночные перекликанья стражи с кремлевских стен: «Пресвятая Богородицам, спаси нас!..» – «Преподобный Отче Сергие, моли Бога о нас!..»
Чем же она стояла эти века нашествий; пожаров, ига? Летописцы, мыслители, поэты… – по сие время раскрывают это чудо-стояние. После всего, что творилось с Москвой в эти восемь веков, – кажется, и следа не должно бы уцелеть на открытом месте, на этом пересечении ста дорог! А Москва все стоит и ширится. Не только стоит, а явила миру новое чудо бытия: отбила нашествие западных «монголов», повергла и раздавила в прах. Откуда это чудо? Все оттуда, откуда все чудеса минувшего: от Веры, от русского хотенья, от исконного нашего инстинкта – быть, свершить данное нам в удел. Этого не объяснить словами: это от недр, подспудное, дремлющее в неясной грезе, – и, вдруг, в страшный урочный час, взрывающее свой спуд стихийно. Эта сила являет себя в водительстве русских Святых Угодников; толкуется мудрецами, русской мыслью и русским чувством; вскрывается вдохновением поэтов. Это – стихийное, «русский дух», никем еще не осознанный. Это хранило и сохранило Москву – Россию: для нас, – для человечества, может быть. Так вещают духовные водители России, истолкователи российского удела. Этим путем, ищущим вечного, нетленного, вели русский народ его Святые, давая собой пример. И народ шел за ними, сердцем, бессознательно чувствуя величие удела, взыскуя Града. Не для сего ли вложено в нем чудесное «хотенье», о котором писал когда-то Жозеф де Местр: «Если бы русское хотенье заключить под крепость, оно взорвало бы крепость»? О нашей признанности, о «всечеловечности»… – говорил Достоевский в речи о Пушкине. О том же, прикровенно, – в литературе нашей, в течениях русской мысли. Наши Святые торили путь, примером и поучением внедряли в души наши сознание нашего «образа-подобия». И мы бессознательно несем, в великой народной толще, в народном «духе», – веру в предназначенье наше. На этом пути много соблазнов и уклонов, но народ подоплекой чует, что это его дорога, что не покинут его Водители. Недаром – в страшнейшее из испытаний, над бездной, уже разверзшейся, когда растерялась власть, русские обезбоженные люди взывали к небесному оплоту, как давняя крепостная стража молитвенною ночною перекличкой: «Пресвятая Богородица, спаси нас!..», «Преподобный Отче Сергие, моли Бога о нас!..» – до призыванья победоносных былых вождей. И русская вера оправдалась, и небесное чудо совершилось: ударили небывало-ранние морозы, до 40 градусов, в исходе старого ноября, и все окаменело, – и враг застыл. Это – История.
После вековых порабощений русская душа осталась живой, свободной. Как отзывались чужеземцы о русском мужике, о «крепостном рабе»? Много о сем свидетельств. Удивленно свидетельствовали о нем, как о свободном человеке, державшем себя с достоинством, говорящим – как равный с равными. Откуда это? От сознания своего «образа-подобия», от научения от своих Святых, от высокого своего родства, – от несознанного своего богосыновства. Не раб, и никогда не станет ничьим рабом, пока жива православная душа, пока живы в душе истоки, забившие в ней с купели. Вождение Святыми хранило и сохранило в русском народе – человека. И во всем мире он ищет человека, образ и подобие Божий.
Сила духа, вера в себя, в свое, в Правду святого Слова, – просыпались в русской душе в годины бедствий. Эти «рабы», под игом, поверженные в прах, – казалось испепеленные, – чудесно поднимались, напрягались сверхчеловечески, одолевали… – и проносили победные знамена по всей Европе, до наших дней. Что их так чудодейственно живило? Высокий Идеал, несознанный, врожденный, и – бессмертный. Это – стихийное, промыслительно-благостно дарованное. «Нет, так не должно быть… не может жизнь стоять на такой неправде… есть Божья Правда, надо найти ее и установить…» – вот как бы голос в русском человеке, сокровенный, несознанный. Вот откуда – «Неопалимая Купина», духовное вино в нас, порой пьянящее, но всегда укрепляющее дух. Отсюда – неизживаемый «нравственный запас», о котором говорил Ключевский в слове о преп. Сергии. Отсюда чудо стояния и побед. И оно приведет к Победе. Это предназначение – найти Правду и послужить ей, для всех, – это стихийно в нас, но оно ясно Святым и Гениям. Смутное для сознания народом, но проявляемое в сверхчеловеческом напряжении в годины страданий и падений, – повелевающий в нас инстинкт.
Вот почему, отмечая восьмисотлетие бытия Москвы, мы должны особенно чутко вслушаться в голоса нашего прошлого, исконного: особенно ныне, в темную пору грозной неопределенности, когда, быть может, решается русская судьба. Мы должны зорко вглядеться в наше, проникнуть к его вековым истокам. В них – голос прошлого, завет нам. Мы должны крепко связать себя с родными недрами. Пушкин мудро выразил это в глубоких своих стихах:
Два чувства дивно близки нам –
В них обретает сердце пищу –
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века
По воле Бога самого
Самостоянье человека, –
Залог величия его.
Животворящая святыня!
Земля была без них мертва;
Без них наш тесный мир – пустыня,
Душа – алтарь без божества.
Это проникание к истокам, эта «любовь к отеческим гробам», «к родному пепелищу», это вслушивание в шепоты прошлого… – крепит падающих духом. Старшее поколение должно помнить великую ответственность перед идущими ему на смену. Должно, как священный долг, исполнять завет Пушкина: любить родные недра и показывать юным, чем жила, строилась, вдохновлялась и хранила себя Москва – Россия.
А там – празднование бытия Москвы может оставить следствия, особенно у юных, пытливых духом. Приникание к недрам – целебное лекарство; оно будит и выпрямляет дух. Приникание к родным истокам, вглядывание в самые камни древние – большая сила. Об этом вдохновенно сказал И. А. Ильин:
«…Есть древние города, молчаливо накапливающие в себе эти природно-исторические и исторически-религиозные веяния. В их стенах и башнях, в их дворцах и домиках безмолвно присутствует дух их строителей; и стогна их хранят отзвучавшие звуки шагов и голосов всенародной, то мятущейся, то ликующей толпы. Их Кремль и соборы суть живые, раз навсегда всенародно-вознесенные молитвы. И самые холмы их – не то дары природы, не то могильные курганы, не то крепкие символы государственной власти, – говорят о бывшем, как о сохранившемся навек. И не те же ли стародавние реки струятся и ныне под их мостами? Не те же ли дубы и сосны молчали ушедшим предкам? И не о забвении, а о вечной памяти шепчет трава в их садах?..»
Москва… Там
«…русский дух начал гнездиться, и роиться, и накапливать свои богатства, – и нетленные, и исчезновенные, – с девято-десятого века; – в этом стародавнем колодце русскости, в этом великом национальном «городище», где сосредоточивались наши коренные силы, где тысячи лет бродило и отстаивалось вино нашего духа; – в этом ключевом колодце, вокруг которого ныне, как и встарь, –
…И смолой, и земляникой
Пахнет темный бор».
Сентябрь, 1947
Париж
(Русская мысль. 1947. 4 сент. № 21. С. 1, 5)
Прошло 70 лет со смерти Ф. М. Достоевского, – (он скончался 28 янв. 1881 г.), – но внимание к нему не только не ослабело, а непрерывно растет и углубляется. За ним признано почетнейшее место в мировой литературе, в ряду избранников-гениев, как Данте, Сервантес, Шекспир, Гете, Пушкин, Толстой… Можно сказать, что за последние полвека Достоевский затенил этих перворазрядников, как дерзновенный мыслитель, пророк грядущей катастрофы.
Раскрытие его критикой, главным образом – германской, ныне подтверждено историей: на мировой сцене разыгрывается трагедия борьбы величайших сил Бытия: Добра и Зла, Бога и дьявола. Трагедия захватывающая: гибель всего. Пушкин проникновенно определил таинственную тягу человека к грозящей гибели:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья, –
Бессмертья, может быть, залог.
С тревогой следят за трагедией космического театра, где зрители – те же исполнители: все в игре. Потому и обострился ныне, как никогда, вопрос человечества о самом себе: что оно: космическая случайность? каприз Природы?.. – или величайшее мировое явление, созданное Высоким Планом для Высочайшей Цели? Космическая ли пыль, или явлено провиденциально миру для его завершения-преображения?
Вопрос древний. Его ставили мудрецы, пророки, основоположники религий. Ныне и глухие слышат тяжелую поступь Командора: метафизически мыслившееся Зло ныне дерзновенно воплощается в мире, как осязаемая действительность.
Об этом говорит русский мыслитель проф. И. А. Ильин в еще не опубликованной книге – «О тьме и просветлении». Вот, с разрешения автора, отрывок из «Заключения»:
«Тот, кто жил и созерцал в наше время, тот знает, что наша эпоха есть время тьмы и скорби, – восставшей тьмы и овладевшей человечеством скорби. Тьма никогда не исчезала в мире; она как бы входит в самый состав его, уже в силу одного того, что мир, вопреки наивным или слепым пантеистам, не совпадает с Божеством. Божество есть чистый Свет и целостный Свет, а мир состоит из тьмы и света, и потому он призван к борьбе за свет, за просветление. Вот почему тьма всегда была и всегда будет в мире, покуда мир будет существовать.
Но как дни бывают солнечные и сумрачные; или как в круговращении земли бывает день и ночь, так и в истории бывают сумеречные эпохи и ночные времена. И вот, нашему поколению выпало на долю жить в ночное время, когда „обнажается бездна“, с ее „страхами и мглами“, и когда отпадают преграды меж нами и ею… – Тютчев. В наши дни бездна человеческой души, действительно, раскрылась, как, может быть, никогда еще доселе; тьма, сгущавшаяся в ней, покинула свое лоно, где ее дотоле удерживала вера, совесть и стыд, и залила жизнь души, чтобы погасить в ней всякий свет: и сияние веры, и молнию совести, и искру стыда. И жизнь нашего поколения проходила – у одних в страхе перед этой тьмой и в подчинении ей, а у других в борьбе с этим мраком и в утверждении веры в Бога и верности духу. Но сила этой духовной тьмы в наше время удвоилась от того, что она осознала свое естество, выговорила его открыто, развернула свои цели, сосредоточила свою волю и начала борьбу за неограниченную власть над личной душой и над всем объемом человеческого мира.
Если отдать себе в этом отчет, то станет понятным, почему крупнейшие художники нашего времени и нашего народа первые заговорили об этой тьме и стали повествовать о той скорби, которая овладела людьми в наше время. Это время еще не изжито. Тьма еще не осуществила свою судьбу и не ушла назад в ту бездну, из которой восстала; и, может быть, ей предстоит выдвинуть новые соблазны и отпраздновать новые видимые „успехи“. Но русское искусство, начавшее в лице Достоевского изображение ее путей и ее соблазнов, и закрепившее, в лице скульптора Голубкиной, в образах незабываемой силы, – слепую одержимость, медиумичность, бессмысленность и хаотическую упоенность надвигающегося на мир духовного мрака, – выдвинет тогда новых ясновидцев и изобразителей этого ожесточения и этой слепоты. А наше поколение уже выдвинуло…»
Книги Шпенглера и Кайзерлинга, упирающиеся корнями в творчество Достоевского, вызвали некоторую шумиху и потревожили чутких, заставляя приглядываться к творящемуся в тайниках человеческого духа. Дерзновенность «человеко-бога» Ф. Ницше, связанная, быть может, с поразившим его безумием, порожденная, можно предполагать, душевным хаосом иных персонажей Достоевского, – по признанию Ницше, его «учителя», – породила другого «человекобога», выпущенного на мир темною волей Зла.
Из этого можно заключить, что Достоевский нащупал в человеке самое страшное: древний соблазн греха, проснувшийся от анабиоза и крикнувший: «хочу, – как боги, знающие Добро и Зло!..». Сказ книги Бытия стал оживать и воплощаться.
Достоевский, которого «всю жизнь Бог мучил», почувствовал это на себе: он сам хотел все знать, как боги, и понял в томленьи духа, что это гибель всему. Понял – принял вызов. Теперь вскрыто много новых источников, и мы знаем его томленья, его «падучую», его «касанья мирам иным», – «мировую гармонию», когда открывалось ему всезнание.
Страшной ценой заплатил он за откровение, мучительным личным опытом. В романе «Идиот» впервые описывается эта «мировая гармония», – награда ли за дерзание «все познать», или же кара за попытку? Тут – тайна. Но тут и начало пути Достоевского: «Идиот» – это выступление на борьбу, великое полотно боевого поля.
Зло не прощает дерзновенным, и гениальный творец не довершил задуманного плана: умер внезапно и преждевременно, не дожив и до 60 лет, – истек кровью.
Вопрос о судьбе человека и о преображении мира не получил разрешения, но вехи были поставлены, «Бедный Рыцарь» – «Идиот» во многом автобиографичен, – остался верен до смерти своей Даме. Вряд ли сознавал Достоевский, что судьба человека в мире – главная тема его творчества, хотя еще 17-летним писал брату:
«Атмосфера души человека состоит из слияния неба с землей; какое же противозаконное дитя человек! закон душевной природы человека нарушен. Мне кажется, что мир наш – чистилище духов небесных, отуманенных грешной мыслью. Мир принял значение отрицательного и из высокой изящной духовности вышла сатира… Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет!..Человек есть тайна. Ее надо разгадать. Если будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время. Я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».
Вот почему его творенья не тускнеют, а наоборот, врастают в душу мира. Этому помогло воплощение Зла в мире, не мистического, как в книге Бытия, а явного, жуткого, как трагический «чертов балаган».
В России XIX века многое у Достоевского называли выдуманным, фантастическим. Достоевский протестовал: «моя фантастичность реальней вашей реальности!..» Достоевского называли «больным талантом, черпающим из судебной хроники», даже «бульварным романистом». Его «вопросы» и острая диалектика, облегченная юмором, для большинства были лишь пикантной приправой к «самой сути» – к щекочущей нервы уголовщине и увлекательным столкновениям раскаленных страстей и похотей, редко проявляющихся так бурно в жизни до непомерных дерзаний, до оголения тайников человеческого существа.
А жизнь подавала и подавала судебные отчеты, потрясавшие русское общество 60-70-х гг. Эти газетные отчеты, с эффективными речами софистов-адвокатов являлись иногда сколком с его романов и как бы закрепляли провидение гениального романиста. Мало того: романы и уголовщина иногда поразительно совпадали, до подробностей обстановки преступлений, до «героев» и их «идей».
Это производило сенсацию, разжигало больное любопытство. В ученых обществах, в администрации, в педагогических изданиях поднимался вопрос о недопустимости подобных произведений, развращающих общество и вносящих соблазн, следствием чего является угрожающий рост преступности, особенно среди молодежи.
Достоевский не раз касался этого вопроса: преступления растут, потому что гниет общество, падает нравственность, всех охватила непомерная жажда денег, нового… рушатся устои, слабеет вера, мещанство заменило рыцарственность… под ногами бездна, вот-вот – «все лопнет». Он собирал «случаи», бросал перед слепыми картины хаоса и разрушения, – роман «Бесы».
Читали, ужасались… – и шутили: «больные нервы»! Не было никакой тревоги: «все обстоит благополучно», «это и за границей, и еще похуже».
Творчество современников-писателей – Толстого, Гончарова… – тревог не поднимало и никак не грозило катастрофой. Читатель успокаивался, что «мир прочен» и «жизнь прекрасна». Толстой иногда грозился, призывал к нравственному очищению… Сама спокойная красота описаний природы у великих романистов давала успокоение: Благодать какая!..
Творчество Достоевского неотделимо от его жизни, кроваво сплетено с нею. Жизнь его была исключительно тяжелая, полная потрясений: как бы начертана жестким пером самого Достоевского: с убийством, с эшафотом, каторгой… до испытаний чарами «инфернальных» женщин. В ней дано все, что надо, для выполнения назначенного ему. Если бы эту жизнь изобразил он сам, получился бы роман-монстр, наполненный таким содержанием, что вряд ли бы мог выдержать читатель.
Достоевский выдержал, перелив в творчество свою кровь. Изнемогая, он облегчал читателя – и себя? – особенным, только ему присущим, юмором, приемами отвлечения и развлечения, на которых читатель отдыхает.
Ни у кого не найти столько «вводного», побочного и увлекательного… Он громоздил и устремлял события, оглушая неожиданностями, взвинчивал и держал, читатель терял способность различать ночь и день, сбитый с толку мчащимся временем, задыхался, изнемогал, но, крепко «пойманный», не в силах был остановиться, и проходил вместе с автором все «круги ада».
Отсюда, иногда, бессилие читателя «все понять» и… отдача себя на волю победителя.
Уже полвека разгадывают очарователя, нагружают таким, чего он и не воображал, и упускают то, что сокровенно дано, загроможденное «вводным» и блеском юмора. Читатель ошеломлен и порой чувствует себя опустошенным.
В этом смысле Достоевского можно назвать «жестоким талантом». Можно признать, что в нем соединено все, что рассыпано у великих писателей мира, что разрежено во всех людях, способных думать и вопрошать о Жизни и ее смысле, о своей судьбе, о цели бытия своего и вообще Бытия.
Смертному не по силам на все ответить, и за него, за всех, и назначено было Достоевскому принять бремя неудобоносимое. О судьбе человека, о человеке, о «тайне бытия», о Боге, о земном счастии, о страдании, о дерзании, о «человекобоге», о преступлении и возмездии… о грехе… трактуют все его романы-трагедии.
Как бы человечество ни заблуждалось, как бы духовно ни иссякало, не может оно отказаться от себя, и потому никогда не откажется от попыток решить «главный вопрос»; что оно, и для чего оно? А при бессмертии этого вопроса всегда будет требовать разрешения «вопроса о Боге».
Этот вопрос проходит во всех главных романах Достоевского, это – основа их. Его ставят взрослые и дети, убийцы, сладострастники, блудницы, воры и пьяницы, самодовольные и смиренные. Ставят трагически и с юмором. Ставит Кириллов в романе «Бесы», – «если нет Бога, то я сам Бог!» – и кончает с собой. Ставит не без юмора некий штабс-капитан: «если Бога нет, то… какой же я тогда штабс-капитан?..» Даже дикий Рогожин ставит, – в романе «Идиот». Даже в «Мертвом Доме», – и тут особенно жгуче, прикровенно, – клейменые каторжане. Они готовы убить невера, – роман «Преступление и Наказание». Ужас охватывает от каторжной «бани» – «Записки из Мертвого Дома», – а в сердце сияет свет от лиц каторжан, когда идут ко св. Чаше…
На вопрос – «есть ли Бог?» – сказал я, – написаны все главные романы Достоевского. Чуткий читатель видит, что Достоевский приближается к торжеству раскрытия. В романе «Братья Карамазовы» уже чувствуется апофеоз победы… «смертию смерть поправ», в лучезарном из лучезарных снов, – «Брак в Канне Галилейской», и в восторге Алеши, под звездным небом, когда он целует землю.
Близость решения особенно чувствуется в романе «Идиот», где «тьма» в человеке кажется уже победоносной, где судьба человека – безнадежна.
В последней части, в заключительной главе, – «ночь у трупа», – прах и грех торжествуют свою победу. В душной и жаркой тьме, тут где-то, – веющая тленом разложения картина Гольбейна «Снятие со Креста»… Уж если Он подвержен смерти, то чего же ждать-то, надеяться?!.. Но изобразительная сила гения романиста, граничащая с чудотворством, вызывает у проникновенного читателя высокий подъем духа: нет, этого быть не может! тут преодоленье тленного, тут победа творческого духа, божественной силы в человеке!
Заключающая роман ночная сцена «у трупа» единодушно признается мировой критикой венцом человеческого крушения и… победой одухотворенного творца – шедевром мировой литературы. Апофеозом трагического роман «Идиот» получает оценку гениального.
В одном из писем Достоевский признается, что «из-за одной этой последней части стоило написать роман», так жестоко его измучивший, что он не раз хотел бросить его: восемь списков отбросил, до последней главы страшась жестокой неудачи. И дал бессмертное.
Достоевский родился в Москве, 30 октября 1821 г. Дед его был священник: корни писателя, через духовный опыт предка, уходят в сокровенную глубину духовности. Отец был главным доктором большой московской больницы, места телесных страданий и ежедневных смертей.
Состав сложный: небесное – и слишком земное, тленное.
Дети боялись отца, раздражительного, подозрительного, строгого, жестокого: отвечая ему латинский урок, часами не смея пошевельнуться, стояли они, руки по швам, навытяжку. Религиозный ханжа и скаред, отец водил их на каждую службу в больничную церковь, раз в год в театр, летом, по большим праздникам, в Марьину Рощу, на народное гулянье.
Больничный заглохший сад, больничная казенная квартира, строго проверенные книги для чтения, назидательного содержания, – «скука смертельная». Постоянные визгливые выкрики, когда приходилось выдавать деньги на расходы.
Казенная квартира, на всем готовом, казенная коляска, хорошее для тех времен жалованье – 100 руб. в месяц, большая практика, побочные, «хозяйственные» доходы… – и вечные жалобы на бедность. Несомненно, и наказания розгами: по словам матери, мальчик был – «прямо живой огонь». Отсюда, можно предполагать, и частое упоминание, в «Дневнике Писателя» и в романах, о мучимых детях, о «слезках ни в чем неповинного ребенка», как, например, в протесте Ивана Карамазова, не принимающего «такой мировой гармонии» и «почтительно возвращающего свой билет»…
Отданный в Петербург, в военно-инженерное училище, на казенный, конечно, счет, Достоевский писал отцу жалостливые письма, притворно примиряясь с горькой участью: «…когда, придя со строевого ученья, мокнешь в сырую погоду, под дождем, в полотняной палатке, озябнув, без чая можно заболеть. Но все-таки я, уважая вашу нужду, не буду „пить чаю… только необходимо, на две пары простых сапогов, шестнадцать рублей…“ – „Я не буду требовать от вас многого… нужду родителей должны вполне нести дети… Что ж, не пив чая, не умрешь с голоду… Я сейчас только приобщался, денег занял для священника… давно уже не имею ни копейки денег“, Отец отвечал: „по бедности нашей, не могу удовлетворить твое законное желание“».
Умерла кроткая мать, очень любившая своего Феденьку. Отец прикупал деревеньки с крепостными, выйдя на пенсию – переехал в одну из них, зверски обращался с дворовыми, завел гарем… и кончил свои дни трагически: дворовые его задушили. Это тяжко легло на сердце Достоевского, до конца дней. В романе «Братья Карамазовы» событие это, несомненно, отразилось. Возможно, что страшные мысли приходили Достоевскому… как, например, те роковые слова, которые выкрикнул Митя Карамазов про своего отца: «зачем живет этот человек?!.»
Кончив училище суровых времен Николая I, муштру под барабан и, вероятно, по Николаевскому режиму, не раз наказанный розгами за ночное чтение запоем, – субботняя «порция»! – Достоевский выходит в офицеры. Исключительная пылкость воображения, увлечение Шиллером, романтический бред мечтаний… Получив свою долю отцовского наследства, он остается в Петербурге и ведет беспорядочную жизнь, но в то же время с жаром отдается писательству. Гюго, Бальзак, Жорж Занд, Гете, боготворимый Пушкин… Захватывает «социальные вопросы»; воображение и чувствительность сказываются в первых же литературных опытах.
Чувствительно-сладенький роман «Бедные люди» приносит ему исключительный успех. Ночью поднял его с постели поэт Некрасов, которому Достоевский накануне принес первую свою пробу, и повез к известному критику Белинскому.
Достоевский читал всю ночь, Белинский плакал, Некрасов плакал, автор плакал… Белинский обнял его и воскликнул: «Да понимаете ли вы, что вы написали?! это же гениально!..»
В 40-х годах прошлого века слезы восторга были явлением заурядным. Но лицемерия тут не было; Белинский жил яркими, но короткими вспышками восторга, как и негодования. И Достоевский принял от знаменитого критика лавры, как справедливую награду: он восторженно поверил в себя и в подлинность лавров.
Роман имел успех. Автора затаскали по кружкам и салонам. Это льстило безвестному офицеру, и он потерял самообладание: писал на горячую голову, днями и ночами, и Белинский уже не восторгался.
Достоевского раздражали насмешки и шаржи, он нервил, возмущался, спешил и… смешил. Успех сошел на нет. От будоражной жизни и литературных неудач стали определяться приступы эпилепсии, «падучей». Древние называли этот недуг «священным»: за одну-две секунды до беспамятства, больной, в начинающемся припадке, созерцал «бездну бездн» и «небеса небес».
Этим недугом Достоевский наделил своего «идиота», князя Мышкина. В романе князь подробно описывает это состояние, называя его созерцанием на миг «мировой гармонии». Эти припадки порождали в Достоевском невыносимую тоску и чувство гибели, как бы расплату за миг созерцания «мировой гармонии»: «хоть бы в сумасшедший дом поступить!» – писал он.
Вопросы социальные явно проступали в романе «Бедные люди», что и восхитило Белинского: впервые в русской литературе ставился вопрос о страдании «маленьких людей», о неправде жизни. Для Достоевского это было началом его служения, его «голгофы».
В 1847 г., 26-ти лет от роду, он посещал политический кружок идеалиста-революционера Петрашевского. Это «детство русского социализма», утопических мечтаний и… заря будущего пожара; подлинных революционеров-разрушителей Достоевский еще увидит, в Швейцарии, в жутком лице «миро-разрушителя» Бакунина, породившего в нем образ безумного Шигалева, – роман «Бесы».
Из петрашевской «идиллии» ничего практического не вышло для будущего переустройства жизни, но для Достоевского тут начало его трагической судьбы: в апреле 1847 г. его арестовали за чтение в кружке и по салонам известного письма Белинского к Гоголю и продержали в одиночном заключении в Петропавловском крепости восемь месяцев, разрешив читать и писать.
Он много писал и напряженно думал. Здесь, может быть, начался пересмотр многого в нем и особенно того пылкого атеизма, которым он проникся под влиянием страстного Белинского, философа-самоучки, мыслившего часто по верхушкам. Белинский так, например, определял свое основное мировоззрение в письмах к жившему в Лондоне русскому изгнаннику Герцену: «в словах „Бог“ и „религия“ вижу тьму, мрак, цени и кнут».
Эта недоношенность мыслен окажется опорой всей тон лжи и клеветы на Россию, последствия чего и поныне сказываются: у Европы еще остается от этих дешевых слов и им подобных совершенно искаженное представление о России, о ее сущности, народной и государственной: рабская покорность народа, не понимающего и не ценящего свободы, привыкшего к цепям и кнуту, равнодушного к гнету, как вьючное животное; «кровавое» самодержавие-деспотизм, мрак православия, насильники-жандармы, мракобесие во всем, поголовный разврат… Россия – сплошное историческое недоразумение, всегда готова всех угнетать, всех поработить и лишить свободы, гнет для всего мира… и проч. и проч…
С этим представлением Европы о России Достоевский боролся всю жизнь: и в романах, и, главное, в «Дневнике Писателя». Он многое осветил, очищая от лжи и грязи, откапывая заживо погребенную Россию, – былую «Святую Русь». В этом его великая заслуга перед Россией и человечеством. Без его творчества чужестранцам трудно понять истинный лик и подлинную, живую, душу России. Но чтобы открыть Россию миру, ему самому надо было открыть себя. Надо было обрести веру, Бога.
Влияние Белинского держало его непрочно и недолго. После первых испытаний сибирской каторги, после встречи с народной Россией, пусть каторжной, – и это еще важнее, – а, главное, после «встречи» с народным, «русским» Христом, Достоевский нашел подлинного себя.
Начало этого возрождения, воскресения, – показано им в бесспорно автобиографическом романс – «Записки из Мертвого Дома», «Преступлении и Наказании»; в «Идиоте»…
«Пусть истина у него, – писал он, разумея Белинского, тут же; после каторги, племяннице Ивановой, – но я предпочту остаться со Христом, вне истины».
«Эшафот», а за ним каторга и солдатчина – не могли пройти бесследно: здесь исток его величайших творений. О напряженности переживаний его за одну минуту до неминуемой смерти у столба волнующе свидетельствует рассказ кн. Мышкина в «Идиоте», – бесспорный слепок с события 22 декабря 1849 г. в Санкт-Петербурге. В письме к брату Михаилу Достоевский описывает это событие, в самый день «казни»:
«Сегодня, 22 декабря, нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться ко Кресту, переломили над головами шпаги и устроили нам предсмертный туалет – белые рубахи. Затем троих поставили к столбу для исполнения казни. Вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди, и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих: в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, и тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый! Наконец, ударили отбой, привязанных к столбу привели назад, и нам прочли, что Его Императорское Величество дарует нам жизнь. Затем последовал настоящий приговор…»
Государь смягчил одному Достоевскому срок каторги:
«Отставного поручика Достоевского, за участие в преступных замыслах, распространение письма литератора Белинского, исполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и за покушение, вместе с прочими, к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии, лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу и крепость на восемь лет».
Государь положил резолюцию:
«На четыре года, а потом в солдаты».
Жизнь тут же, после спасения от смерти, посылает новое испытание, нравственное.
После разрешенного свидания с братом, в Рождественский Сочельник, за несколько часов до отправки на каторгу, Достоевского заковали в кандалы. «Ровно в 12 часов ночи, – писал он брату, – то есть ровно в Рождество. В кандалах было фунтов 10, и ходить чрезвычайно неудобно. Затем нас посадили в открытые сани, каждого особо, с жандармом, и на четырех санях, фельдфебель впереди, мы отправились из Петербурга».
Улицы были освещены, в окнах горели елки. Проехали как раз мимо квартиры брата, в том же доме, где жил редактор-журналист Краевский. У Краевского была елка, и на ней веселились дети брата Достоевского, о чем он знал в разговоре последнего свидания.
«Я как будто простился с детенками…» Ночь глухая, трескучий мороз, впереди темная Сибирь. – «Я промерзал до сердца…» – «Грустна была минута переезда через Урал. Лошади и кибитки завязли в сугробах, была метель. Мы вышли из повозок, – это было ночью, – и, стоя, ожидали, покамест вытащат повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, позади все прошлое, – грустно было, и меня прошибли слезы…»
Через 18 дней были в Тобольске. Тут жена ссыльного декабриста Фонвизина подарила Достоевскому маленькое Евангелие: Достоевский хранил его под подушкой четыре года каторги. Ровно через месяц по выезде из Петербурга он прибыл в Омскую каторжную тюрьму, 23 января 1850 г.
Каторга изображена Достоевским в романе «Записки из Мертвого Дома». Это роман-автобиография, – подлинный ад, беспросветный ужас… и – свет. Описание каторжной бани затмит все ужасы дантовского «Ада». В этом аду Достоевскому каждый миг угрожала насильственная смерть от каторжан, люто ненавидевших бывших бар, даже в «аду» оставшихся для них «барами».
Но не взирая на все, в этом аду был свет, в этом аду был Христос! Здесь впервые увидел Его Достоевский, почувствовал в каторжных сердцах, и вынес Его с собой из каторжного ада. Впервые, в этом аду, нашел подлинный народ и восхитился им.
«Преступники – самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего… что за чудный народ!..» – писал он брату.
Сослав Пушкина в родовое село Михайловское, «к няне», Николай I сберег его для России: в ссылке написаны шедевры великого поэта: в ссылке Пушкин узнал народ и, узнав, поклонился правде его. Сослав Достоевского на каторгу, Николай I открыл России Достоевского: через каторгу Достоевский нашел и полюбил свой народ, в народе обрел Христа, и через Христа создал величайшие произведения – свои романы-трагедии. Вот его признание: «там я судил себя».
О своем «воскресении из мертвых» он так свидетельствует в письме к Н. Д. Фонвизиной:
«…я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но, с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал, что Христос вне истины, то мне лучше бы хотелось оставаться с Христом, нежели с истиной».
Роман «Идиот» не был бы создан, если бы Достоевский не встретил на каторге, в народной душе, «русского», «своего» Христа, тайно хранимого каторжным народом, невидимого, никогда не поминаемого, оберегаемого до угроз смертью. Этого народного Христа встретил кн. Мышкин в своих странствиях по России, узнал в радостном лице молодой бабы, увидевшей первую улыбку своего ребенка – и «Вышел на проповедь». Эта встреча со Христом стала источником света во всех главных творениях Достоевского, созданных после каторги. По его признанию, – письма к Ивановой и к другим лицам, – «цель и повод к созданию романа „Идиот“» – «дать самого прекрасного, самого совершенного человека»,
17 февраля 1854 г. Достоевский вышел из Омской каторжной тюрьмы.
Об этом важнейшем событии своей жизни он пишет своему брату:
«…Кандалы упали. Я поднял их. Мне хотелось подержать их в руке, взглянуть на них в последний раз… – „Ну, с Богом! с Богом!..“ – говорили арестанты отрывистыми, грубыми, но как будто чем-то довольными голосами. Да, с Богом. Свобода, новая жизнь, воскресение из мертвых… Экая славная минута!..»
В этом отрывисто-грубоватом и торопящем – «с Богом! с Богом!» – слышится как бы скрытый страх: как бы не опомнилось, не воротилось «кандальное». В этом – страстное, сокровенное выражение жажды свободы, воли, хотя бы для другого, хотя бы для их врага.
Где же тут налганное на русский народ, что он не понимает свободы и не любит ее, не дорожит ею? что он и у других народов хотел бы отнять ее?.. Достоевский после не раз заявлял, – в том же романе «Записки из Мертвого Дома», – что дороже воли для русского человека нет ничего, что он эту страсть к воле проявляет порой дико, всем рискуя, до жизни, лишь бы обрести эту волю, лишь бы денек пожить «своею волей».
Показательна сцена с тюремным орлом, – в «Записках из Мертвого Дома». Арестанты отпускают его на волю и долго смотрят вслед. Орел не может лететь, у него перебито крыло. Он бежит, ковыляя… «И не оглянется!..» – «Ни разу-то, братцы, не оглянулся, бежит себе!..» – «Волю почуял!..» – «И не видать уж, братцы!..»
Четыре года с неделями закован был в кандалы Достоевский, в железные и душевные: «эти четыре года!., я был похоронен живой и закрыт в гробу…»
Из каторги он был тотчас же переслан в Семипалатинск, глухой сибирский городишко, в гарнизон, в солдаты. Теперь начинается новая «голгофа», томление полного душевного одиночества, бессрочного. К счастью, он нежданно встретил будущего друга: как раз в 1854 г. в Семипалатинск прибыл из Петербурга новый окружный прокурор, барон Врангель. Он знал Достоевского по роману «Бедные люди» и привез ему посылку и письма. Скоро они стали друзьями, совершали прогулку, ловили рыбу, растягивались вечерами на траве, на берегу реки, созерцали полное звезд небо. Достоевский, по письмам бар. Врангеля к своему отцу, – «весьма набожный, болезненный, но воли железной». Созерцание небесного свода, по словам Достоевского, – «наводило на нас какое-то умиление, сознание нашего ничтожества как-то смиряло наш дух». Бар. Врангель ввел своего друга в дом военного губернатора и – что было особенно важно – познакомил с семейством батальонного командира.
В Семипалатинске Достоевский встретился со своей будущей женой Исаевой… Начались тяжкие испытания «безумством любви». Тут впервые узнал Достоевский образец «инфернальной женщины»… Вторым, еще более жутким образцом явилась для него, уже после Сибири, Мария Суслова. Без этих «образцов», без этих «женских встреч» – не было бы его трагических романов: Достоевский узнал, после каторжного ада, новый, – кажется, еще более ужасный.
После многих ходатайств друзей, Достоевский, уже при новом Государе Александре И, был произведен в офицеры. В 1857 г. он женится на вдове Исаевой. История этого несчастного брака, продолжавшегося семь лет, полна тайны. В 1859 году, по приказу Государя, он получает разрешение вернуться в Россию, сначала в Тверь, а затем в столицы.
Бог меня всю жизнь мучил, – писал Достоевский. Действительно, «богоборчество» и «богоискательство», борьба с Богом и дьяволом – основа его творений. Почти во всех становится вопрос о судьбе человека, о его «прирожденном» духовном естестве: «кто же он, человек?» «богочеловек» или «человекобог»? Не «русский Гойя», как писали иные критики, русские и иностранные, не изобразитель «бредовых ликов» человека, а искание идеала, Христа на земле, – основа и содержание романов-трагедий.
А судьба посылала новые испытания любви и страсти, ставила на пути Достоевского, действительно, «адских», «инфернальных» женщин. Можно иметь понятие о них не только по его романам, но и по «документам», например – по «запискам» Марии Сусловой, с которой встретился Достоевский после смерти первой жены. Да она, отчасти, воспроизведена и в романе, «Игрок», – в образе Полины…
Связь с ней – потрясающие терзания. Наконец, это искушение кончилось разрывом.
Достоевский пишет роман «Игрок», чтобы выпутаться из долгов. Ему необходима стенографистка. Он диктует, Анна Григорьевна Сниткина, девушка 21 года, на 25 лет моложе его, быстро записывает. Роман написан в месяц, в октябре 1866 г. Заканчивается роман «Преступление и наказание». 8 ноября произошло объяснение в любви. Достоевский диктовал уже новый роман, после оставленный, – о художнике. Был очень нервен, все ходил от стола к печке, диктовал…
– А хороша ваша героиня, эта Аня? – спросила стенографистка.
– Не красавица, конечно, но очень недурна… я люблю ее лицо.
Достоевский все ходит, ходит…
– Поставьте себя на минуту на ее место… – сказал Федор Михайлович, – пишет в своих воспоминаниях Анна Григорьевна Достоевская, – сказал дрожащим голосом: – Представьте, что мой герой – я, что я признался вам в любви и просил быть моей женой… скажите, что вы бы мне ответили?..
– Я бы вам ответила, что вас люблю и буду любить всю жизнь.
И она сдержала обещание.
С женитьбой на Сниткиной, в феврале 1867 г., наступила пора в неполных 14 лет, когда Достоевский создал главные свои романы, после «Преступления и наказания»: «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы» и томы «Дневника писателя».
1867 год – знаменательный в его жизни: задуман «Идиот», вторая женитьба, мучительная жизнь за границей.
Страсть к игре на рулетке сжигала его. Он брал авансы, должал, терзался этим, особенно займом у Тургенева 50 талеров; закладывал вещи, до жениной юбки…
В Бадене хозяин отеля, немец, отказался давать ему обед, велел слуге сказать: «он не заслужил обеда!»
В Женеве заложил часы, обручальные кольца… Давал своей Ане клятвы бросить играть – и не мог удержаться. Эта страсть к переживаниям в азарте изображена в «Игроке» и «Подростке». Участившиеся припадки эпилепсии, унижения, бешеная, сумасшедшая работа над «Идиотом», в Вене, рождение первого ребенка, девочки, и вскоре ее смерть… ночи и дни мучительного писания романа с трупиком девочки за стеной… работа почти в беспамятстве…
Влияние Анны Григорьевны на «воскресение» мужа несомненно: заключительная часть романа «Преступление и наказание», воскресение Раскольникова под влиянием кроткой верующей Сони, писалась вскоре после женитьбы. Достоевский вбирал от своей Ани невидимые токи, пересоздавал себя ее простой верой, какою верует народ.
Работа над «Идиотом» была самой мучительной из всех работ. В августе 1867 г. Достоевский писал из Женевы поэту и другу Майкову, что «роман есть». «Бросаюсь в роман на-ура, весь с головой, все разом на карту, что будет – то будет!» Несомненно, пребывание в Швейцарии давало какие-то толчки: в романе много «швейцарского», в рассказах кн. Мышкина.
Через четыре месяца Достоевский пишет Майкову: «бросил все к черту, роман опротивел мне до невероятности». Варианты, в черновых тетрадях, сменяют один другой, до восьми. Много говорится о «клубе детей», которым суждено обновить жизнь… – об этом говорит и кн. Мышкин. Упоминание о базельской картине Гольбейна, «Снятие с Креста», получившей в окончательном тексте глубокий смысл. Завязывается, наконец, идея кн. Мышкина – «дать совершенно прекрасного человека».
Черновые тетради записей показывают, какая смута была в душе Достоевского. За две недели было отброшено все написанное, мелькнул новый план. «Голова моя обратилась в мельницу», – писал он другу.
18 декабря 1867 г. он сел писать новый роман. 5 января уже отослал в «Русский Вестник» пять глав первой части: это и был роман «Идиот», «В сущности, я сам совершенно не знаю, что я такое послал… идея моя – изобразить прекрасного человека», – писал он Майкову.
В начале января 1868 г. он пишет племяннице, Ивановой:
«Главная мысль романа – изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете… Прекрасное есть идеал, а идеал, ни наш, ни цивилизованной Европы, еще далеко не выработался. На свете есть только одно положительно прекрасное лицо – Христос… Из прекрасных лиц в литературе христианской стоит всего законченнее Дон-Кихот; но он прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон. Является сострадание к осмеянному и не знающему себе цены прекрасному, а, стало быть, является симпатия в читателях. Это возбуждение сострадания и есть тайна юмора. У меня нет ничего подобного и потому боюсь страшно, что будет положительная неудача…»
Он понимал непомерность задачи: искусство может лишь приблизительно дать идеал, ибо прекрасный человек – святой. Здесь он подходит к проблеме религиозного творчества.
Майков его обрадовал: начало романа имеет успех. В мае умирает первый его ребенок, дочка Соня. Несмотря на тяжкое горе, он продолжает писать; роман уже в печати, журнал ждет продолжения.
Достоевский в отчаянии: «и вот, идея „Идиота“ почти лопнула!..» – пишет он Майкову. И дальше, Ивановой: «теперь роман кончен, наконец! последние главы я писал день и ночь, с тоской и беспокойством ужаснейшим… романом я недоволен; он не выразил и десятой доли того, что я хотел выразить, хотя все-таки я от него не отрицаюсь и люблю мою неудавшуюся мысль до сих пор…»
Какую же мысль? Возможность пересоздать жизнь, людей… – влиянием личности совершенно прекрасного человека, его проповедованием духовного возрождения, Добра, установить царство Божие на земле? Об этом не раз, в пафосе, говорит кн. Мышкин, вернувшийся из шестимесячного странствования по России, «узнавший» русский народ, как ему казалось. Ясно, что его «идея» никак не могла бы осуществиться, хотя бы из-за одного того, что он не «совершенно прекрасный» человек: он поврежденный, что и обнаруживается на вечере у Епанчиных, во время его восторженной «проповеди». Ему удалось захватить слушателей своим экстазом, своей «внутренней, невысказанной правдой», но этого мало – захватить: надо полонить, увлечь, повести, духовно спаять с собой, так, чтобы все прежнее оставили, забыли, отказались от себя… На миг зачаровались. Но экстаз кончается припадком, князь падает, Аглая едва успела подхватить его, и все услышали в ужасе дикий вопль «духа, сотрясшего и повергшего» несчастного «идиота».
Достоевский не мог не сознавать, что «идея», возрождение не может удаться безвольному; смиренному, почти ребенку, и еще «идиоту». Для чего же было тогда писать такое? сознавать неудачу – и не отвергнуть неудавшееся? Достоевский, конечно, сознавал свою видимую неудачу, и… чувствовал совсем другое – свою победу.
Это не высказано, но это дано художественными образами. Его искусство одержало победу духа над прахом, над бренной перстью, прикровенно и образно, в последней главе романа – «ночь у трупа». Раздавлены главные герои; разлагается вчера еще только прекраснейшая живая форма, ее победила смерть; а душа не отдалась никому, пропала, бросив бренную оболочку, уже взятую властно тленом. Настасья Филипповна сама пошла под нож, но сохранила себя, душу свою, исполненную высокой любви к поврежденному, к «идиоту», но для нее – святому. Сохранила волю располагать собой, мученицей и победительницей. Поняли ли это герои, боровшиеся – Рогожин за прекраснейшую персть, а «идиот» – за душу в этой персти? Вряд ли; но были потрясены освобождением героини и были раздавлены безумием. Если бы не их безумие, они могли бы сказать друг другу – вернее: князь мог бы сказать: «мы убили ее, но она победила нас!» Распадающийся прах победить не мог: победил бессмертный дух жертвы.
Это не сказано в романе, но Достоевский, видимо, это чувствовал и потому сказал: «ради последней части стоило написать роман».
Чуткий читатель увидит, быть может, и другую победу: победу духа гениального писателя над бездушной материей сознанием небывалого по силе изображения ужаса освобождения. Из этого родится чувство облегчения: жива бессмертная человеческая душа, ибо она восторжествовала таинственной силой искусства над трагическим исходом обращения живой красоты в прах. И картина Гольбейна, где-то тут, невидная в удушливой тьме, в удушающем веянии уже распадающегося праха, говорит не о жалком конце «лучшего из людей», а о победе над смертью, о чуде, которое вот-вот случится. Это художественно укрытая идея потрясающей картины: да, тлеющий прах… и – «победа». Совсем противоположное тому, что недавно говорил «идиот», смотря с Рогожиным на картину. Рогожин сказал, что любит на нее смотреть. – «На эту картину! – вскричал вдруг князь, под впечатлением внезапной мысли, – на эту картину! да от этой картины у иного еще вера может пропасть!» – «Пропадет и то», – сказал Рогожин. Оба не поняли, что это лишь художественный прием мастера: чем разительней распад праха, тем лучезарнее чудо грядущего Воскресения.
Идея Достоевского, как и идея кн. Мышкина, не могла осуществиться. На чем основаться совершенной жизни, царству Божию на земле, и – через кого?! Князь не только «поврежденный», – он безвольный проявить себя в действии. Он лишь, в экстазе, увлекательно проповедует. Кому, где? Все эти люди, среди кого он живет, преданы одной страсти к деньгам, к материальным благам, к ажиотажу, спекуляциям – все продадут и предадут ради обогащения всяческими путями. Генеральша Епанчина кричит:
– …Тьфу, все навыворот, все кверху ногами пошли… Сумасшедшие тщеславные! В Бога не веруют, в Христа не веруют! Да ведь вас до того тщеславие и гордость проели, что кончится тем, что вы друг друга переедите!..
В этих словах Достоевский высказывает свое заветное: кризис, переживаемый человечеством, – религиозный кризис. Вскрик Епанчиной разъясняется резонером Евгением Павловичем, сказавшим по поводу шантажа Бурдовского и К-о, хотевших сорвать с миллионера-«идиота» большие деньги:
«Все, что я выслушал, сводится, по моему мнению, к теории восторжествования права, прежде всего и мимо всего и даже с исключением всего прочего и даже, может быть, прежде исследования, в чем и право-то состоит? От этого дело может прямо перескочить на право силы, то есть на право единичного кулака и личного захотения, как, впрочем, и очень часто кончалось на свете. Остановился же Прудон на праве силы. В американскую войну многие самые передовые либералы объявили себя в пользу плантаторов, в том смысле, что негры суть негры, ниже белого племени, а, стало быть, право силы – за белыми… Я хотел только заметить, что от права силы до права тигров и крокодилов недалеко».
Это, конечно, высказывание Достоевского. Пророчество исполняется на наших глазах!
Все в романе охвачены страстью к наживе, азартом приобретательства. Ни одного светлого лица, разве вот только девушки Епанчины. Они, можно думать, списаны с дочерей генерала Корвин-Круковского, семью которого посещал Достоевский, сделал предложение одной из трех, получил отказ и, раздраженный, осмеянный за что-то сгоряча сказанное, ушел, хлопнув дверью. Он не знал, что младшая, 12-летняя девочка Софья горячо влюблена в него. И вот эта Софья, ставшая знаменитой Софьей Ковалевской, гениальным математиком, совместила с наукой спекуляцию по скупке домов в Петербурге и перепродаже их, как и прочие аферы.
То была вакханалия, захватившая даже «избранное» общество, сказавшаяся у молодежи злостными преступлениями, и не только ради корысти, но и во имя «идеи», как, например, у Раскольникова, в романе «Преступление и наказание», – торжество социально-философского вывода – «цель оправдывает средства».
И вот к таким-то приходит кн. Мышкин. Что мог он сделать, имея лишь «идею» и ничего больше? И роман художественно вскрывает, что высоких слов, пафоса, смирения, кротости и прочих добродетелей недостаточно для исправления сбившейся с пути жизни.
Достоевский как будто намечает, что надо, приводя рассказ князя из швейцарской жизни, как дети смогли воздействовать на взрослых, – «историю бедной Мари». В этой истории князь не остался бездейственным. Он проявил сильную волю и любовь, – его поцелуй Мари! – и случилось чудо возрождения – не только с детьми, но, через детей, и со всей деревней.
В романе князь ни воли, ни любви не проявляет и ничего, конечно, достичь не может. Прекраснодушной проповеди мало. Нужна великая воля и деятельная любовь. Надо начинать с перевоспитания, с детей. О детях много в откинутых вариантах романа.
Достоевский, непроизвольно, сделал попытку дать религиозный роман. Эта попытка повторится решительней в «Братьях Карамазовых», где будут поставлены вопросы не только социальные, а высшего назначения. По его записям видно, что намечался новый роман, с главным героем – Алешей, посланным старцем Зосимой «в мир».
Этот роман мог явиться синтезом нравственно-социального и религиозного романа, новым направлением в искусстве. Преждевременная смерть этому помешала.
Религиозная сущность лишь намечается в «Идиоте», как и кредо Достоевского: «сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие атеизмы не подходит». Из странствия по России князь вынес образ русского Христа, как Достоевский вынес его из каторги. В восторге князь кричит Рогожину: «есть, что делать, Парфен! есть, что делать на нашем русском свете, верь мне!»
На чае у Епанчиных, охваченный радостью, что «есть, что делать», князь открывает переполненную счастьем душу:
«Слушайте! неужели в самом деле можно быть несчастным? О, что такое мне горе и моя беда, если и я в силах быть счастливым? Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? Говорить с человеком – и не быть счастливым, что любишь его? О, я только не умею высказать… а сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными? Посмотрите на ребенка, посмотрите на Божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…»
Пафос разрешается припадком и криком «духа, сотрясшего и повергшего» переполненного счастьем несчастного. Эти восторженные и глубочайшие слова мы услышим позднее, в предсмертном наставлении старца Зосимы, в романе «Братья Карамазовы». «Идиот» – преддверие этого романа.
В приведенных словах «идиота» основа – любовь. Любовь… что это такое? В совершенной и священной полноте она определена в первом послании ап. Павла к Коринфянам, гл. 13, ст. 1–8. Как могла удаться князю его «идея»? Любовь предполагает «действие», не слова, хотя бы и вдохновенные, – «если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал звучащий». Князь, если и действует, что редко, не проявляет и тени любви. Он невинен, смиренен, кроток, не помнит обид… но любви не проявляет, да и не на чем показать ее, так как он вне действия. Не проявляет любви и к Настасье Филипповне: он только жалость к ней проявляет. Она понимает это и убегает к Рогожину; спасает от себя князя. Понимает и Рогожин, что она любит князя, и потому, что она любит и любит такой любовью, на какую он, дикий, не способен, из мести приводит князя к трупу. Они сообщники, они оба убили, и оба несут наказание за преступление: поражены безумием.
Намерение Достоевского – дать «совершенно прекрасного человека» – не получило осуществления. Но, непроизвольно, по вдохновению, осуществилось другое, важнейшее, как бесспорный вывод: устроение царства Божия на земле, освобождение от греха и смерти возможны только путем религиозного обновления. И потому роман «Идиот» нужно признать первоосновой в дальнейших опытах религиозного романа, – а именно «Братья Карамазовы»: здесь Достоевский показывает себя глубочайшим и дерзновенным русским религиозным мыслителем, и можно сказать – всемирным.
Август, 1949
Париж