1920

Жертва немецкой контрреволюции в Сибири

Доблестный и неутомимый спекулянт майор фон Лаузитц, занимавшийся на досуге идеями возрождения Австрии и Германии на монархических началах, только что заключил недурную сделку в лагере военнопленных. По этой причине он приказал своему денщику Гансу приготовить на офицерской кухне бифштекс[3], а затем занес в свой дневник заметку о распространении большевистской пропаганды среди бывших военнопленных. Он писал: «Поведение личного состава ухудшилось. Все больше подрывается дисциплина и лояльность. В 1-ю Интернациональную бригаду вступили следующие негодяи: из барака № 12 — Карел Фишер (8-й полк), Иоганн Бауэр (24-й полк), Миклош Иштван (3-й полк), капельмейстер Людвиг (18-й полк), из барака № 34 от 16-го полка: Богач Ян, Такар Самуэль, Золтан Бела…

Сегодня я слышал, как Карл Проссек (Вена, Мариахильферштрассе, 12, из 21-го полка) сказал Яношу Кочи (8-й полк, пивовар из Шопрони): «Мы ведь рабочие, и никакой силе не остановить эту революцию, если мы будем едины. Только пролетарская коммунистическая революция способна помочь рабочим. Поэтому нечего нам околачиваться в лагере, надо наконец начать работать для революции».

Таких сволочей здесь немало, и я очень жалею, что в нашем лагере уже ликвидировали шведский Красный Крест, что лишило нас связи с родиной. Сколько адресов этих мятежных подонков мог бы я переслать домой! Да здравствует дом Габсбургов и Гогенцоллернов! На виселицу красных дьяволов!»

Когда денщик вернулся, майор стал его расспрашивать, не пытался ли кто-нибудь агитировать его по дороге из офицерской кухни — ведь в таком случае он мог бы сделать в дневнике еще одну запись: «Опасным пропагандистом является Вильгельм Дёрнер из 27-го полка, барак № 18, из Штеглица под Грацем. 12 марта 1920 года он сказал моему денщику Гансу Киршнеру: «Ну и болван же ты, братец, да двинь ты своего майора по морде и скажи, что надоели тебе его издевательства!»


В один прекрасный мартовский день майор фон Лаузитц возвращался из города в отличном настроении. Во-первых, он выгодно продал золотое кольцо, а во-вторых, услышал, что в Германии произошел монархический переворот.

— Ура, Вилли! — сказал он своему приятелю капитану Цедвитцу. — Генерал фон Тирпитц освободил Берлин. Наш великий доктор фон Капп в ближайшие дни освободит императора Вильгельма из Голландии, потом отправится в Швейцарию и переведет через границу императора Карла. Потом император Вильгельм и император Карл повесят всех рабочих, объявят войну русским большевикам и посадят на русский трон кронпринца. Вот тогда-то мы поговорим по-свойски с нашими лагерниками! Тогда-то опять войдет в силу кнут!

— Ганс, — сказал он своему денщику, — опять куришь без разрешения? Подожди несколько месяцев, насидишься ты тогда у меня под арестом, проклятая обезьяна! Смир-рно! Как стоишь передо мной? Или не знаешь, что мы возвращаемся в Берлин и в Вену к императору?

— Господа! — разглагольствовал майор в офицерской спальне. — В Германии снова монархия, генерал фон Тирпитц там, доктор фон Капп… У меня от радости нет слов, и я могу только провозгласить: «Да здравствует император Вильгельм! Да здравствует император Карл! Повесить красную сволочь! Начинается! Сохрани нам, боже правый, цезаря и отчий край! Ура!»

Однако все было не так, как представлял себе майор фон Лаузитц.

В рабочих кварталах Берлина мощно гремело: «Да здравствует большевизм!» Рабочие штыками выбросили из Берлина новую монархию, и Германия была накануне пролетарской революции.

Как только услышал это майор фон Лаузитц, горько он закручинился, и все офицеры видели, что он усиленно готовится к чему-то необыкновенному. Вечером он вернулся из города с двумя банками масляной краски, черной и желтой, и с малярной кистью.

— Я им покажу! — бормотал он каким-то странным тоном. — Надо подновить австрийские цвета.

Товарищи уложили его в постель с холодным компрессом на голове. Он успокоился, однако ночью таинственно исчез вместе с банками и кистью.

В четыре часа утра интернациональный патруль наткнулся в городе на голого человека, раскрашенного в черно-желтую краску, который пел:

Австрия, дом величавый,

Воздвигни свой стяг со славой.

Пусть на ветру он вьется,

Австрия не пошатнется!

Несчастным черно-желтым певцом был майор фон Лаузитц.

Чешский вопрос

Бешеная агитация против Советской власти среди чехо-войск ходом событий потерпела крушение. Судно чешской контрреволюции село на мель. «Гениальная» чуткость французского генерала Жанена, который руководил чешскими войсками, кончилась полным разгромом армии Колчака, капитуляцией польских легионеров и сербских полков, признанием чехо-войсками Советской власти, расстрелом адмирала Колчака и др. «государственных людей» сибирского царства генералов, капиталистов и помещиков.

Договор чехо-войск с представителями Советской власти — это крах политики Антанты.

Стихийный переворот приблизил чехо-войска к развязке с союзниками. Руководители чешской контрреволюции растерялись. Чешские солдаты за полтора года научились немного мыслить и рассуждать.

Обманутые союзниками, которые им обещали в течение восемнадцати месяцев пароходы для отправки на родину, предписывали им поддерживать Колчака, охранять Сибирскую магистраль, выступать против восставших рабочих и крестьян Сибири, они очутились в огненном кольце революционного пожара. Напрасно французский генерал Жанен грозил им, что в случае их отказа идти на фронт против большевиков Франция не даст больше ни франка Чехословацкой республике.

Солдаты встретили офицеров, которые делали им это любезное предложение, лозунгом «до́бот», что в переводе означает: «наплевать».

Сдвиг этих солдатских масс влево, разоблачения империалистической политики союзников наводнили экстренные поезда линии Иркутск — Чита — Владивосток политическими и военными представителями Чехословацкой республики. Удирали перед большевиками и перед своими солдатами. Бежали от красной грозы. Им стало уже невозможно появляться перед обманутыми своими земляками. Перепугались тел расстрелянных ими когда-то чешских коммунистов от Пензы и Самары до Владивостока. Чешские войска заключили договор с Советской Россией. Их борьба за Учредительное собрание кончается в эшелонах, в которых они пробираются в порт Владивосток.

Чехословаков, которые находились в последнее время в армии, можно распределить на следующие группы:

1. Национальные «социалисты» — мелкобуржуазный элемент, крайне национальный. Они не социалисты. Дома, на родине, организовывали желтые союзы.

2. Чешские социал-демократы, соглашатели. Считают себя передовыми в рабочем чешском движении, но на самом деле часто тормозят социалистическое движение; они правее русских меньшевиков.

3. Чисто буржуазный элемент правоэсеровского типа — офицерство, чиновничество и интеллигенция. Здесь все буржуазные партии. И бывшие реалисты (лидером которых был профессор Масарик) и чешские кадеты (либералы-младочехи).

4. Насильно мобилизованные после известного контрреволюционного выступления чехословаков. Это элемент, который много обещает для пролетарской революции. В эту группу можно поместить и сознательных рабочих-революционеров, они относились с презрением к союзникам. Ход событий нашел свой отклик в этих всех группах.

Группа 4-го типа встретила радостно переворот и победу Советской власти. Из 1-й и 2-й групп вышли и присоединились к 4-й группе более сознательные элементы, психологически обработанные этим переворотом.

Третья группа очутилась в плачевном положении. Они выступили против Колчака, надеясь на эсеров и меньшевиков Восточной Сибири, на так называемый Центр, дабы затормозить продвижение пролетарской революции на Восток. Но это не удалось. Они были в положении генералов без армии.

К празднику

Много тысяч верст прошла 5-я армия. Это была жесточайшая схватка с контрреволюцией в великой эпохе наших революционно-социалистических войн. Не страшны ни многочисленные полки отечественной контрреволюции, ни тяжелая артиллерия международного капитала.

Когда наемник иностранного капитала адмирал Колчак в апреле прошлого года наступал на Казань и Самару, представители союзников посылали телеграмму за телеграммой.

Лондонская газета «Таймс» в своей передовой статье высказывала пожелание и надежду, что Англия, поддерживая адмирала Колчака, поможет ему уничтожить Советскую власть.

Парижская «Тан» поздравляла адмирала с наступлением, обещая Колчаку всевозможную поддержку Франции для окончательного разгрома Советской власти.

Представитель американских миллиардеров Вудро Вильсон телеграфировал: «Желаю доблестной армии адмирала Колчака разбить наголову своих врагов и обещаю всевозможную поддержку».

Так было в апреле 1919 года. В апреле 1920 года пишут эти же газеты: «Англии необходимо признать Советскую власть».

Победы Красной Армии, в том числе и 5-й армии, отбили у английских буржуев спесь и заставили их заговорить о мире.

Советуем и японским дипломатам призадуматься над этим и помнить, что почетные знамена мы дарим железным армиям.

Белые о 5-й армии

Прощаясь с миром, сибирская реакция оставила нам память прошлого вроде своих белогвардейских газет с откликами о боевых действиях 5-й армии. В августе 1918 года — через месяц после появления 5-й армии, когда начинают белогвардейцы чувствовать опасность, появляется в «Вестнике Комитета Учредительного собрания»: «Красные собирают против нас крупные силы, чтобы взять опять Самару, Симбирск, Казань. Беженцы из Пензы сообщают, что большевики подвозят на фронт массу войск».

Немного позже, когда 5-я армия наступает на Казань, в той же газете пишет член Учредительного собрания Лебедев: «Большевики перешли в наступление на Казань, но я уверен, что они будут разбиты наголову, и Казань будет для них роковой. Тут решается судьба большевизма».

Железные батальоны нашей армии взяли Казань, Симбирск, и правый эсер Фортунатов плачет в своей газете: «Казань и Симбирск залиты потоками крови. Против нас не стоят уже неорганизованные банды большевиков, они сорганизовались и взяли два города… Если мы и в будущее время встретим подобные попытки, мы будем поступать с такими людьми как с государственными изменниками в военное время… Я уверен, что загубленная Россия возродится…»

В других белогвардейских газетах начинают появляться в сводках о фронте Учредительного собрания короткие, но весьма неприятные для белых сообщения о нашей армии: «Уфимский район. Противник продолжает наступать».

«Власть народа» за 23 ноября 1918 года на одной странице о Западном фронте публикует: «Бугульминское направление. Сведений не поступало», и на другой стороне появляется первое воззвание адмирала Колчака, верховного главнокомандующего, к офицерам и солдатам русской армии, в котором мы встречаем, что кровавая армия германо-большевиков с примесью мадьяр и китайцев угрожает Уфе и что нужно спасти родину. «Я призываю вас сплотиться около меня как первого офицера и солдата, — говорит покойный адмирал, — да поможет нам господь бог всемогущий». Но он не помог. Наша армия вошла в Уфу.

Мы отступаем в марте из Уфы. «На пасху будем в Москве» — название одной передовицы в «Отечественных ведомостях». Настроение редакторов белогвардейских газет в то время бодрое, веселое. Шутят, как будут вешать в Москве и Питере рабочих и крестьянскую голытьбу. Их перо не может приостановиться. И когда наша армия уже опять наступает и берет Бугуруслан, Бугульму обратно, они все-таки пишут, что заняты Колчаком Самара, Казань, Инза, Симбирск, где расстреляны при попытке бежать все комиссары Совдепов. Это не мешает в том же номере поместить воззвание к русским гражданам оказать помощь беженцам из Бугуруслана, Давлеканова, Бугульмы.

Наша армия переправляется через Белую и Каму, громит белых, вступает в Уфу и Златоуст.

Перечислить в то время плач и вопли белогвардейских газет не представляется возможным. Местами утешают статьями «о тяжелом положении большевистской армии»: «Из офиц. источников передают, что армия находится в таком моральном состоянии, что не выдержит даже слабого натиска».

Результатом нашего «панического страха» было то, что наша армия перешла Урал и заняла Челябинск.

Когда Колчак опять начал наступать к Тоболу, опять появляются в белогвардейских газетах статьи: «Наша армия победным маршем идет на Урал возвращать русскому народу матушку Москву».

Эти географические ошибки белых журналистов разбила 5-я армия одним ударом, вступив в Петропавловск и Омск. И пришлось белой журналистике писать, что уже Деникин взял Москву, а Юденич Петроград.

Наша армия характеризуется в «Енисейском вестнике» как «красный зверь, ошалевший от голода в России, который безудержно двинулся в Сибирь». Конец приближается.

В «Енисейском вестнике» пишет епископ енисейский Назарий «верующей пастве церкви енисейской»: «Настал последний час, когда решается вопрос, быть или не быть нам. Что всегда спасало русский народ в критические моменты его жизни? Вера в бога. Облекитесь и вооружитесь верою.

Я зову вас к всенародному покаянию перед Пресвятой Богородицей, исконной заступницей и спасительницей Святой Руси.

Да спасет вас она от окончательной гибели».

Но штыки 5-й армии оказались сильнее.

В день годовщины белогвардейская печать отошла в область истории.

5-я армия уничтожила и этого покойника реакции.

Чем болен аппарат экспедиции

Тов. Преображенский в «Правде», в статье «Как мы распределяем литературу», пишет: «Бумаги у нас мало, литературу для рабочих и крестьян мы издаем в очень ограниченном количестве экземпляров. Казалось бы, при таком положении мы должны были бы распределять литературу с наибольшей пользой для дела, между тем дело обстоит как раз наоборот».

То же самое можно сказать и про армию. Для всякого, кто наблюдает за работой экспедиций и как распределяется литература на местах, ясно, что аппарат экспедиции не налажен, несмотря на благоприятный период остановки армии, когда можно развернуть и усовершенствовать работу экспедиции и ликвидировать все недостатки прошлого периода, когда армия двигалась вперед и постоянно изменялось расположение линий, при этих условиях о правильном распределении, приеме и доставке литературы на место говорить не приходится.

Главным злом в настоящее время является шаблон.

Экспедиция есть часть отдела снабжения, и с литературой поступают наравне с продуктами.

Нет никакой идейной разверстки. Все шаблон. Налицо в части столько-то и столько-то — полагается столько-то.

Экспедиция не принимает во внимание ни политического состояния части, ни нужды ячеек, ни грамотности, ни изголодавшихся по литературе.

Экспедиция армии не имеет связи с аппаратом экспедиции на местах, и наоборот.

Как яркий пример последнего служит начальник экспедиции Подива, находящегося в одном городе с Поармом, который ни разу не был в экспедиции Поарма.

Экспедиция Поарма не имеет связи с железнодорожной администрацией, в результате чего многие начальники станций, как, например, на станции Михайлово Утулик, отказываются от приемки литературы.

Не лучше обстоит дело и с некоторыми агитпунктами, как, например, на станции Тайга, где никогда не бывает приемщика.

В Канске лежит литература по несколько дней, и хотя там стоят несколько частей, не высылают приемщиков.

Связь с частями самая скверная, и многие относятся к литературе халатно.

Экспедиции неизвестно расположение частей, и бывают случаи, что литература гонялась взад-вперед по линии железной дороги.

Не так давно еще снабжались части в районе станции Тайга литературой из центра, экспедицией Поарма из Иркутска, когда под носом находится в Новониколаевске отделение нашей экспедиции, и так в Тайгу попадала литература с задержкой на 12 дней. Что касается распределения литературы на местах, это самая печальная картина. Партийная литература попадает к людям очень мало нуждающимся в таковой — беспартийным военнослужащим штабов и только в самом ограниченном количестве к рядовым грамотным красноармейским массам и в ячейки, для широкого использования.

Именно печальна судьба центральных газет в штабах, командах. Они являются в руках беспартийных «тыловых крыс» оберточной бумагой для полученных продуктов из хозчасти.

Центр пишет, печатает, как говорит товарищ Преображенский, для масс трудящихся, нуждающихся в знании, но литература не доходит по назначению.

Вполне прав тов. Преображенский, что надо предавать суду тех, кто бессовестно отнимает у трудящихся масс литературу.

Эту угрозу мы должны исполнить на деле в армии, и мы исполним.

Преследование таких несознательных обжор литературы есть залог оздоровления экспедиции на местах. Ячейки должны строго следить за тем, кому попадается литература, сколько получается из экспедиции Поарма и сколько приходит в часть.

Литература не смеет оседать, она должна быть в движении. С другой стороны, экспедиция армии должна вести и направлять работу экспедиционного аппарата в частях, инструктировать, иметь живую связь, контролировать. Укрепление и реорганизация экспедиционной базы Поарма должны быть равносильны укреплению экспедиции на местах.

Сама экспедиция Поарма должна сбросить с себя шаблон, не быть мертвым аппаратом цифр. Она должна быть строго согласована не только с точным сведением о численности и расположении частей, но главным образом с политической и культпросветработой в частях.

Она должна учитывать грамотность политического воспитания, классовый состав красноармейских масс в части и уяснить себе кривую снабжения частей литературой.

Информация, организационная часть и культпросвет Поарма должны ей дать материал и заставить ее идти по определенным путям, на которые оказывают решающее влияние жизненные нужды, а не мертвые цифры.

То же самое должна она требовать и на местах.

Что станет с Чехословацкой буржуазной республикой?

Чехословацкая республика предала революцию. Это начало конца, это приведет к гибели ее буржуазного строя.

Когда в ноябре 1918 года чешские газеты оповестили о том, что Карл Габсбург бежал, можно было предполагать, что для чешского пролетариата начнется новая, солнечная жизнь. Но это оказалось лишь мечтой.

Чешский пролетариат освободился от ярма австрийских капиталистов и оказался в когтях чешских капиталистов, банкиров и их союзников — социал-демократов, предателей Немеца и Виктора. Чешская буржуазия без особого труда очутилась у власти. По ее указаниям народ ежедневно шпиговали все новыми и новыми статьями, побуждая его почитать «революционных» богов: доктора Крамаржа, профессора Масарика, Вильсона и Клемансо. Чешский народ видел лишь одну сторону медали — дешевые лозунги: республика, свобода, исторические права.

В декабре 1918 года была произведена мобилизация, и чешские солдаты перешли границу, вступили в Саксонию, чтобы занять Лужинец и Будишин. Оформлялся чешский империализм. Вместо долгожданного мира — новая захватническая экспедиция. Начали с Баварии, так как новый военный министр, бывший антимилитарист Клофач, обнаружил где-то на страницах учебника истории, будто во времена короля Бржетислава баварский городок Хум принадлежал чешскому королевству. Националисты празднуют победу. Но за нею голод и безработица сотрясают молодую республику.

В Праге появился профессор Масарик — назначенный Францией президент Чешской республики, с помощью которого Франция рассчитывает привить чешскому народу уважение и любовь к союзникам — французским захватчикам.

А лидеры чешской социал-демократической партии поддерживают буржуазное правительство в его безмерных подлостях, получают министерские портфели и идут рука об руку с буржуазией.

Возможно, что в декабре 1918 года чешский пролетариат чего-то ожидал от лидеров социал-демократии — министров-«социалистов», но в январе 1919 года он уже вышел на улицы Праги и требовал хлеба. Правительство, в котором заседают три «социалиста», ответило пулеметами. Национальная гвардия и отряды добровольцев рассеяли демонстрантов, буржуазные сынки прикладами избивали арестованных рабочих, а президент Чешской республики Масарик спокойно сидел в своем кабинете среди цветов и подушек, расшитых буржуазными дамами-рукодельницами. Он писал манифесты к рабочим, уверяя, что Франция требует от чешских рабочих воздержаться от демонстраций и мирными методами добиваться улучшения своего положения, что чешское правительство, со своей стороны, сделает все возможное для подавления большевистского движения в Чехии.

Зато теперь рабочий класс Чехии узнал, по крайней мере, что представляет собой президент Масарик, понял, что и в Чехословакии Масарик ведет тот же крестовый поход против коммунизма, который он скрепил своей подписью в Сибири, когда продал союзным державам чехословацкий корпус и послал 60 000 чешских солдат против русских рабочих и крестьян.

Разумеется, чешские рабочие не были довольны манифестом, и Масарик прибегнул к крайним мерам…

Тюрьмы переполнены рабочими. Министры-«социалисты» оказались самыми преданными прислужниками буржуазии и в точности выполняют порученную им задачу: сохранять в стране спокойствие и порядок.

Давление Антанты на Чехию продолжает усиливаться: она требует снабжать углем австрийские заводы. В апреле союзники приказывают чешскому правительству объявить войну Советской республике.

Последствия этого давления очень скоро стали ощущаться в Чешской республике. Производительность труда упала, повсюду наступило безнадежное ухудшение. Французский и английский капитал поглощает все материальные ресурсы, все силы Чешской республики.

Неправда, что в Чехословакии царит затишье перед бурей. В Чехии ежедневно происходят рабочие демонстрации. Шахтеры Кладно не хотят больше работать на шахтовладельцев. Крестьяне требуют отдать им землю помещиков. В Кладно под руководством чешских коммунистов образовался Рабочий Совет. Кладненский бассейн со своими шахтами и заводами представляет сейчас небольшую Советскую республику. Правительство не в состоянии уничтожить в чешском пролетариате эти первые побеги. Оно знает, что посланные на восстановление «порядка» батальоны бесследно исчезнут в волнах революции Кладненского бассейна. Кладно, Мостецкий округ, Моравска Острава — это бастионы чешской пролетарской революции. Пролетарская революция, подобно пожару, распространяется по шахтам, угольным бассейнам, в черных забоях подземелий.

Интриги и насилие империализма Антанты, предательство вождей — министров-«социалистов» — все это дает лишь новую пищу для распространения пламени. Огонь все ширится. В Пльзени, Либерце и Брно остановились заводы. Сентиментальную народную песню «Где родина моя?» сменил гимн «Интернационал». Чехословацкая буржуазная республика приближается к своему крушению. Президент Масарик сидит на вулкане.

В скором времени буржуазную республику постигнет смертельное потрясение. Пока что ее лихорадит, но скоро, очень скоро огонь пролетарской революции выжжет с министерских печатей чешского льва.

А что ожидает Чехословацкую буржуазную республику?

Она станет республикой Советской!

История заслуг пана Янко Крижа

Ручаюсь, что крупинский обыватель пан Янко Криж никогда не предполагал, что приключится с ним в конце его жизни. Я разговаривал со многими людьми, знавшими его в разные периоды, и все в один голос уверяли, что это был очень хороший человек, не любивший причинять неприятности, хотя и принадлежал к семье, у которой было немало недоразумений с соседями, когда они еще жили в Погронье и владели пастбищами под Дюмбьером. Говорили, будто тогда их постигали сплошь одни несчастья, и это отчасти правда.

Может, все началось с тех пор, как Яношик в Виглашском замке трижды обошел в пляске свою виселицу и среди его добрых молодцев обнаружился кто-то из семейства Крижей.

После этого Крижи стремительно покинули Погронье и через Альмаш перебрались в Пуканец. В судебных записях Гонтского округа отмечается, что пуканецкие Крижи занимались колдовством и поэтому были изгнаны из Пуканца. К сожалению, там не указывалось, в чем это колдовство состояло. Город Крупина, который стойко сопротивлялся нападкам турок, когда еще в Будине восседал их паша, не смог устоять против рода Крижей, и они в нем окончательно обосновались.

Старый Янко Криж торговал скотом и лошадьми, а в конце своей жизни, посвященной неудавшемуся изучению всевозможных цыганских трюков в торговле лошадьми, заложил небольшие купальни под самой Крупиной на пути в Жибржитову, где находится минеральный источник.

От купален теперь остались только четыре голые стены, разбитые венгерскими гонведами в знаменательные дни венгерской революции. Для укрепившихся здесь словацких добровольцев под водительством Гурбана это была действительно горячая баня, и даже лечебная вода не могла им помочь.

После революции старый пан уже не пытался восстановить купальни и снова занялся продажей скота и лошадей. Когда же ему стукнуло семьдесят лет, у него, на удивление всей Крупные, родился сын. Поэтому, пожалуй, правы были те, кто обвинял род Крижей в колдовстве.

Молодой Янко Криж начал новую эпоху в истории своего рода. Эпоху спокойствия и удовлетворения, которая продолжалась до тех пор, пока ему не стукнуло сорок лет. Было у него прекрасное хозяйство, дом на площади, свои виноградники, и жил он до этого рокового года вполне счастливо.

По-моему, оттого его и прозвали Счастливейший пан Янко. Потом вдруг напала на виноградники филоксера, и с того времени началась для него пора невзгод. Едва уничтоженные виноградники возродились, пан Янко Криж снова начал пить свое собственное вино, тут черт его попутал и женился Янко на мельничихе Гелене.

С тех пор он прославился по всей округе, потому что, куда бы ни пришел, всем советовал не брать в жены мельничих, которые у своих жерновов научились перемалывать мужей в муку.

К счастью, эта женщина все мельничное хозяйство держала в крепких руках и даже под мельничное колесо залезала, чтобы посмотреть, все ли там в порядке.

Однажды колесо, по неизвестной причине, пришло в движение — и пан Криж внезапно овдовел. Криж попивал винцо в своих винных погребах на виноградниках и ставил новые чаны, когда ему сообщили, что он вдовец. Он по-королевски угостил послов и вернулся ночью с виноградных холмов в весьма приподнятом настроении. И хотя еще недавно уверял, что никогда ни в чем жене не уступал:

У меня-де — жена непокорная,

нужен кнут на нее —

вскоре стал твердить, что бог снял с Крижа крест[4].

С тех пор он стал уделять больше внимания своей дочери Оленке, которую отправил в Гёдёллё в монастырь, чтобы она там хоть немного научилась вести себя, потому что до сих пор любимым ее занятием было кидать камнями в птиц да показывать мальчишкам язык.

Но в монастыре Оленка научилась врать: вернувшись домой, Оленка скрыла, что ходила с учителем Беднариком на прогулку к Крупинским скалам.

Крупинские скалы интересны тем, что они испещрены удивительными надписями, напоминающими первобытные рунические письмена, и старыми пепелищами. По вечерам эти таинственные места привлекают молодых людей из Крупины, и они в столь романтических укромных уголках испытывают такой страх перед тайнами далекого прошлого, что невольно прижимаются друг к другу.

Учитель Беднарик также утаил, что ходил с Оленкой любоваться непонятными надписями на скалах, уверяя, что у него нет времени интересоваться такими вещами, поскольку он занят голубями пака Крижа.

Это произошло вот так. Когда бог снял с Крижа крест, Янко снова много лет спустя смог уделять время своим голубям. Он сдал в аренду все хозяйство, кроме виноградников, вместе с мельницею, а свое пристрастие к вину заботливо поделил с любовью к голубям.

В свою очередь, учитель Беднарик поделил интерес к голубеводству с интересом к Оленке и, чтобы иметь к ней доступ, соорудил роскошный голубятник на чердаке дома Крижа.

По вечерам он восхищенно говорил с паном Крижем о голубях, касаясь при этом Оленкиной ножки и чувствовал себя наверху блаженства, поскольку с ним была его голубка.

В июне директор сообщил Беднарику, что школьный королевский совет переводит его в Брезно над Гроном и что он должен занять новое место сразу же после каникул.

Поэтому когда пан Криж поднялся на голубятню, он нашел учителя необычайно озабоченным, но нисколько не удивился этому, потому как Бед пари к с грустью сообщил ему, что мохнатый голубь опять не высидел яйца.

Вечером в лабиринте Крупинских скал учитель сказал Оленке, что должен раздобыть почтовых голубей и что потом он объяснит ей, как получать от него весточки из этого проклятого Погронья.

В связи с этим после ужина в доме Крижа возникли крупные дебаты. Пан Криж как человек консервативных взглядов выразил некоторое недоверие к почтовым голубям, которых по неизвестной причине называл фиглярами.

В конце концов он принужден был согласиться, поскольку Оленка вдруг заявила, что ей очень нравятся почтовые голуби. Отец был этим крайне озадачен, так как до сих пор она не проявляла ни малейшего интереса к его питомцам. Оленка тем временем шепнула пану Беднарику, что любит голубятника.

Таким образом, позиции почтовых голубей удалось отстоять, и вскоре четыре пары их прибыли из Зволеня.

Пан Криж нашел, что это весьма приятная разновидность, а когда, обученные Беднариком, они однажды прилетели к нему на виноградники и под крылышком одного из них оказалось маленькое письмецо, в котором его приглашали домой ужинать, он заявил, что это самые совершенные голуби на свете.

Пан Криж вполне оценил свое счастье и спокойствие и теперь мечтал, что когда-нибудь выдаст свою Оленку замуж за какого-нибудь обитателя Крупины, у которого тоже будут свои виноградники, дом и почтовые голуби, и они тоже будут приносить ему записки с сообщениями, что все уже готово к ужину и пора возвращаться домой.

Впрочем, его радовало и то, что Оленка все больше и больше интересуется голубями. Правда, интерес этот все возрастал по мере приближения того дня, когда молодой учитель должен был отбыть в это проклятое Погронье.

День этот был неотвратим (я полагаю, что не стоит распространяться о душевном состоянии двух молодых людей), и первым, кто всплакнул при расставании, был пан Криж. Он не мог отказать Беднарику ни в чем и подарил ему две пары прекрасных почтовых голубей.

— Ждите от меня весточки, — шепнул учитель Оленке, воспользовавшись тем, что пан Криж в это время снова полез в карман пиджака за большим носовым платком.

Следует заметить, что как раз в это время министр внутренних дел Берчевич задумал проехать инкогнито на автомобиле через Северную Венгрию, дабы убедиться, что словаки совершенно довольны своим правительством.

Кроме того, ему хотелось немного развеяться и испытать свой новый автомобиль.

Между тем пан Криж так грустил об отъезде управляющего голубятней, что целыми днями пропадал в своих винных погребах и дегустировал там вина, пытаясь хоть немного утешиться. А Оленка проявляла необыкновенный интерес к голубям, все время сидела на крыше и смотрела на север, поджидая, не придет ли известие от Ивана Беднарика.

Около пяти часов вечера она увидела летящего со стороны Зволеня голубя. Он кружил над Крупиной, не выражая желания куда ни то опуститься. Ей же показалось, что он выбирает нужное место.

На чердаке валялся королевский венгерский флаг с тремя полосами — зеленой, белой и красной. Оленка схватила его и начала, стоя на крыше, махать им, чтобы привлечь, заманить голубя.

Она махала флагом, и теперь каждый ребенок в Крупине знает, какие удивительные события за этим последовали: на площадь выехал какой-то автомобиль — в нем сидело двое мужчин — и остановился перед домом Крижа. Потом из автомобиля вышел некий господин и, с удивлением показывая вверх на флаг, сказал, обращаясь к другому:

— Невероятно! Откуда они знают, что я приехал?

Известно также, что это был министр внутренних дел Берчевич, проезжавший инкогнито через Крупину. Потом прибежал уездный начальник, а Оленка, видя, что голубь полетел к виноградникам, в отчаянии бросила на голубятне развевающийся флаг и спустилась вниз чтобы устремиться к виноградникам.

Уездный начальник хвастался потом, что он внизу представил Оленку министру, но это неправда, потому что сам министр, когда Оленка выбежала из дому, первый подошел к ней и сказал удивленной девушке, что это его действительно радует и что с ее стороны это очень мило. Затем в припадке демократизма он вошел в дом, и тут только — Оленка поняла, что у них гости.

Тем временем голубь подлетел к винным погребам пана Крижа, и тот узнал в нем своего почтового голубя.

Под крылом у него он обнаружил маленькую записочку, в которой говорилось: «Нежно Вас целую. Ваш верный Иван».

Почтовый голубь уселся на плечо пана Крижа, а пан Криж стал спускаться с виноградников, размышляя о том, что творилось у него за спиной.

Вернувшись в город, пан Криж обнаружил, что это еще не все, поскольку его разыскивает и городской нотариус. Когда тот заговорил с ним о министре внутренних дел, Криж поначалу подумал, что нотариус, наверное, рехнулся, но потом вздохнул: «Ну и номера откалывает она нынче?»

Через час министр внутренних дел покинул дом Крижа, выразив свою благодарность за гостеприимство. А после его отъезда пан Янко трясущейся рукой показал Оленке записку от Ивана Беднарика и закричал:

— Я запрещаю это!

— Хорошо, отец, — спокойно ответила Оленка, — больше этого не повторится, потому что его превосходительство только что пообещал мне, что в самое ближайшее время Иван будет снова переведен в Крупину.

— Ну что ж, сдаюсь, — вздохнул поверженный пан Янко Криж, который некоторое время спустя нежданно-негаданно получил за заслуги железный крест короля Стефана.

Вот что случилось с ним в конце его жизни.

Археологические изыскания Бабама

I

Между истоками Белой Тиссы и Черемоша все хорошо знали Бабама. Недаром он обшарил каждую гору в Лесистых Карпатах. Переночевав на горе Говерла, самой высокой во всей Роденской горной цепи, два дня спустя он засыпал под горными соснами на Негровце, на другом конце Мармарошского комитата. Он лазал по скалам с искусством, достойным изумления, но еще более поразительно было то, что его не трогали гуцульские разбойники, постоянно тревожившие жителей северной части комитата. Поговаривали, будто в те дни. когда золото, намытое в Борше, Кабола-Поляне и Будафале, еще возили по тропе — теперь там проложена дорога, — Бабам указал гуцулам место в одном ущелье, где можно было завалить путь валунами и грабить возы с золотом. И хотя в этих слухах была, по-видимому, доля истины, Бабаму не смогли предъявить никакого обвинения. Не могли даже решить, какому участку окружного суда следовало разбирать это дело — мармарошсигетскому или берегсаскому. В то время был, говорят, в Сигете очень хороший судья, сам уроженец непроходимых карпатских лесов, раскинувшихся где-то у Шагатага. Он хорошо разбирался в подобных делах, случавшихся довольно часто. Обычно такие операции совершались без кровопролития, и сам отец главного судьи помогал сбрасывать с возов мешочки с золотым песком.

Итак, не было ничего удивительного в том, что Бабам выпутался из этого дела. Он сам говорил, что два волка не перегрызутся. Более удивительным было, однако, то, что с Бабамом вообще никогда ничего не случалось, даже если он целыми ночами бродил по Лесистым Карпатам, где в девственных лесах обитают медведи, волки, лисы, вепри, рыси и дикие кошки. Ни для кого не было тайной его знакомство со старым черным медведем, жившим в пещере под Попадьей; проходя поблизости, Бабам приносил своему другу диких кроликов, которых убивал палкой с топориком на конце. Говорили даже, что он частенько спал в пещере медведя, и люди действительно видели, как медведь провожал его по лесу и как Бабам вполне серьезно говорил ему: «Помни же, старый дурень, что тот кролик, которого я тебе принес, был от самого Свидовца».

Однажды Бабам, заглянув к своему приятелю медведю, сообщил ему, что через Лесистые Карпаты на соляные копи собираются прокладывать дороги, так что очень затруднительно будет добывать золото тем, другим, путем. Он рассказал медведю о людях, которые уже измеряют расстояние от Акна-Слатины до Мармарош-Киш-Бочко, от Шокаманы на Шугатаг и Шокамара-Ронашек, и о том, что уже делают насыпь на Тарацкез-Терешельпатаг через тисовые и буковые леса.

Неделю спустя он сообщил своему медведю, что против гуцулов, которые снова перешли с галицийских границ в Роденские горы, движутся солдаты 85-го пехотного полка, посланные командованием резерва в Мармарошсигете.

Эти новости, казалось, произвели на старого медведя необычайно сильное впечатление, ибо он заворчал и судорожно вытянулся.

Наутро, когда Бабам стал будить его, оказалось, что старый медведь совсем окоченел: он навеки покинул своего друга.

Бабам содрал с него шкуру со всей учтивостью, на которую был способен, мясо закопал, а на дереве, под которым был похоронен медведь, вырезал ножом крест. Медвежью шкуру он отнес вниз на равнину и в Сигете Мармарошском предъявил ее чиновникам, за что получил установленную премию — двадцать гульденов, Потом заказал себе шубу из шкуры. Это была та самая шуба, в которой впервые, как это выяснится впоследствии, увидел Бабама ученый-энтузиаст профессор Фальва.

Так и ходил Бабам в одежде своего умершего друга, как говаривал он, утверждая, что шуба перешла к нему по наследству от знакомого. Он продал одному еврею в Буковине мешочек золотого песка и зажил благонамеренной, упорядоченной жизнью. У него был свой банк в пещере под Попадьей, и когда ему было нужно, он доставал из земли гульден-другой; зная, что в Густе родится доброе вино, он отправлялся туда, а на другой день мог вполне довольствоваться хотя бы минеральной водой, которую черпал прямо шапкой в Шулигули, что за Фельшё-Вишо.

Однажды он пришел в Акна-Слатину и рассказал, что в Шулигули уже ни один бедняк не может напиться целебной воды прямо из источника, так как источник огородили и вокруг него строят курорт.

Мужчины из Акна-Слатины отправились вместе с ним, чтобы поглядеть на эти перемены, подожгли все сооружения и сломали ограду у источников.

По этому поводу у Бабама снова возникли какие-то неприятности с властями в Берегсаге, и ему пришлось дважды навестить свой пещерный банк; он приходил не только за серебром, но и за бумажками, на которые судья Варга, человек, несомненно, разумный, купил себе потом пару прекрасных коней, что вовсе ни для кого не секрет.

В те времена на Негровце обосновался пустынник, и когда Бабам попал во время своих странствий на эту гору, пустынник принялся уговаривать его покончить с кочевой жизнью. Бабам слегка стукнул его топориком по голове, а когда выяснил, что пустынник этого не перенес, похоронил его с великим благочестием и на могиле поставил большой деревянный крест.

Поговаривали, что Бабам завладел наследством пустынника, состоящим из грубо сколоченной хижины. Он нашел там в горшке триста золотых, что повергло его в глубочайшую набожность. Целый месяц он усердно молился у могилы пустынника, питаясь все это время только мамалыгой — кукурузной кашей, которую варил из запасов, обнаруженных в хижине.

Молился он так:

— О господи, сделай милость, прости все грехи этому пустыннику, ведь он, конечно, был порядочным и достойным человеком. Господи, клянусь тебе, это был очень хороший человек, и да прославится имя твое, коли ты примешь его на небо, а я никогда не забуду твоей услуги. Я думаю, ты меня понял, господи. А если нет, ниспошли мне какое-нибудь знамение.

Прождав месяц, но так и не получив знамения, Бабам решил, что помолился достаточно; он навалил камней на могилу, чтобы волки не вырыли и не сожрали пустынника. После этого Бабам ушел на Киш-Бочко и за десять гульденов поставил в местном костеле большую свечу в память о пустыннике.

«Теперь я сделал для него все, что мог», — сказал себе Бабам и отправился обратно в горы, на Шокамару.

Там он купил небольшое хозяйство и стал жить-поживать, избавляя крестьян от забот об овцах, что, конечно, было большим благодеянием для всей округи. Однако крестьяне не оценили его добрых намерений и сочли это просто-напросто грабежом. В один прекрасный день к Бабаму явились шестеро шокамарских пастухов и вывели его за околицу. По дороге они обратили внимание Бабама на то, что ему предоставляется право выбора: быть повешенным немедля или позже, в том случае, если он вздумает вернуться на Шокамару. Бабам пообещал и не думать о возвращении, прибавив, что хотя ему очень грустно покидать таких хороших людей, но он никогда не совался туда, где ему не рады. Он сказал еще, что Шокамара — самая паршивая деревушка на свете и он просто понять не может, как он мог там так долго выдержать. После этого он выпил с пастухами вина в Шугатаге, сердечно попрощался и прочно осел в Кабола-Поляне, где его и обнаружил молодой ученый, профессор Фальва, страдавший навязчивой идеей, что все нации вышли в доисторические времена откуда-то с Борицы и Будафала, с горных плато Роденской цепи Лесистых Карпат.

II

В Кабола-Поляне Бабам поселился в заброшенном цыганском шалаше, обитатели которого перемерли от черной оспы, и снова зажил веселой, беззаботной жизнью. Каждый день уходил он в горы и однажды принес домой молодую рысь и приручил ее, как кошку. Рысь приносила ему разную живность, водившуюся в окрестностях, и так они жили в страхе божьем. В поросших лесом долинах уже свистели локомотивы, сюда приезжали туристы — явление новое для Лесистых Карпат. Бабам частенько встречал их в лесу, его не раз так и подмывало выкинуть с ними какую-нибудь штуку, но он всегда успевал вовремя одуматься и вместо этого за скромное вознаграждение бродил с туристами по горам и продавал им маленькие, правильной формы кристаллы хрусталя — так называемые мармарошские алмазы, которые он собирал в горах.

Тут, около Кабола-Поляны, Бабам и познакомился с профессором Фальвой. С любопытством следил Бабам, как мужчина с киркой и лопатой на плече направляется из Кабола-Поляны в лес; Бабам пошел туда, просто желая быть полезным даже этому чудаковатому незнакомцу, если только, не дай бог, его не одолеет злое искушение…

К счастью, искушение не одолело Бабама, хотя незнакомец и он были одни в лесной чаще. Незнакомец как одержимый скитался по холмам, внимательно рассматривая местность через очки. На одном холме, поросшем низким кустарником, где почва местами была обнажена, он начал копать.

Тут искушение стало все больше одолевать Бабама. «Если этот человек ищет клад, — решил он наконец, — пусть себе копает. Зачем мне утруждать себя? Если он найдет клад, я всегда успею отобрать его». Он с интересом следил за работой, как вдруг незнакомец воскликнул: «Я так и знал!» — и, вытащив из земли какой-то глиняный черепок, внимательно стал его рассматривать.

Бабам, стоявший на самом краю обрыва, от любопытства наклонился немного ниже, чем следовало, потерял равновесие и мигом скатился к ногам профессора, который приветливо сказал ему:

— Это пепелище не моложе восьмого века до рождения Христова.

Бабам так рот и разинул, а незнакомец в очках еще спросил его, нет ли здесь каких-нибудь языческих захоронений.

Затем Бабаму пришлось выслушать целый поток слов, из которых он понял, что этот господин интересуется какими-то разбитыми горшками.

Вечером в трактире «У великого старого святого Яна» Бабам завел со своими соседями разговор на эту тему. Староста, который больше месяца провел в столице, рассказал, что немало таких чудаков бродит по свету. У некоторых это от запоя, у других — с горя. Неладное что-то творится у них с головой, вот и начинают они собирать коробки от спичек или бумажки на улицах. У каждого это по-разному. Староста клялся, что знал человека, который после такого затмения в голове собирал даже почтовые марки.

Бабам рассудительно заметил, что, верно, это очки виноваты, коли речи у того господина такие странные. Все толковал о чем-то до Христа и о чем-то после Христа, о язычниках и каких-то нациях. А под конец сказал Бабаму:

— За каждый большой глиняный черепок, который вы найдете и принесете мне, получите пять крейцеров, а за маленькие черепки — по два крейцера.

На прощание староста подчеркнул, что не одобряет поведения незнакомца, хотя, конечно, жаль, что это случилось с ним в столь молодом возрасте.

— Впрочем, — веско добавил он, желая дать понять всем, что он ничего не упускает из виду, — кто знает, не кроется ли здесь что другое. Говорят, бродят тут люди, которые намереваются продать венгерские земли русским.

— Ничего такого я за ним не приметил, — возразил Бабам.

И они расстались.

Бабам вытянулся на траве перед своей хижиной; в ногах его урчала рысь, словно мурлыкающая кошка. Бабам смотрел на ясные звезды над Лесистыми Карпатами и думал о маленьких и больших черепках и обещанном за них вознаграждении; и чем дольше он размышлял, тем яснее становилась разгадка.

Через полчаса вся археология стала ему ясна. Он встал и сбежал вниз, к еврейской лавке.

— Эй, хозяин! — крикнул он, стукнув в окно. — Продай мне горшки! Знаешь, вичербачские, необлитые, языческие такие горшки.

Лавочники старались угодить Бабаму даже ночью, поскольку много о нем понаслышались. Хозяин лавочки быстро принес три глиняных горшка, с которыми Бабам и удалился, заверяя, что с деньгами все будет в порядке, а глупых напоминаний он, дескать, не любит.

Перед своей хижиной Бабам поставил горшки на землю, с минуту любовался ими при свете месяца, потом воскликнул:

— Ньольц сав эввле Кристуш элёт, восемь веков до рождества Христова! — и, перекрестившись, разбил горшки топориком на большие и маленькие куски.

Затем он, раскопав землю напротив, на другом берегу Черемоша, уложил черепки в яму, а наутро отправился в полянскую корчму навестить профессора Фальву, прихватив с собой вещественное доказательство своих исследований старины.

— Друг мой, это превосходит мои ожидания! — вскричал профессор. — Я поистине в восторге.

— Они здорово старые, — бросил Бабам, раскуривая трубку, чтобы скрыть, насколько взволновала его радость ученого.

— Ведите меня туда, — кричал профессор, надевая пальто наизнанку, — скажите, пусть запрягают…

— Это недалеко отсюда, — скромно произнес Бабам, — я постарался избавить вас от долгой ходьбы, а добра этого там хватает.

По пути профессор расспрашивал, не рассказывают ли что в окрестностях о месте находки.

— Я знаю мало, — ответил Бабам, — вот будто бы старые люди рассказывали, а они, в свою очередь, слышали это от своих прадедов, которым эти сведения передали древние люди, только в давние-предавние времена здесь находились совсем чужие солдаты и что потом они ушли в Румынию.

— Древняя Дакия! — радостно вырвалось у профессора. А когда вслед за тем они стали выкапывать сокровища на указанном Бабамом месте, он воскликнул с благодарностью:

— Я так и предчувствовал! Эти черепки римского происхождения.

— Что это? — восторженно воскликнул он, осмотрев в лупу один из осколков. — Смотрите, тут типичными древнеримскими буквами вытиснено «МА». Это осколки сосудов, — продолжал он, обнимая удивленного Бабама, — которыми пользовались воины римских легионов Марка Аврелия, проникшие сюда, на север Паннонии. А уже отсюда они ушли в Дакию, как я и предполагал.

III

Вичербачский горшечник Миклош Адам до сих пор выдавливает на своих самодельных горшках неуклюжее обозначение «МА». Черепки Бабама хранятся в новом городском Мармарошсигетском музее с надписью, гласящей, что это остатки древнеримских сосудов времен Марка Аврелия.

А Бабам сделался смотрителем нового музея, он часто вспоминает профессора Фальву, и ему кажется, что бедняга, верно, уже не вылечится никогда.

Законное вознаграждение

В Кёрёшмезё никогда не сохранялось спокойствие, но после того как его взялся восстановить пан Павел, дело пошло еще хуже. Пан Павел был нотариусом, и в его обязанности входило разрешать разные спорные вопросы, которые он сам и затевал, ибо следовал принципу, что к ленивым карпам, чтоб их расшевелить, всегда нужно подпустить щуку.

Так вот и жил он своими интригами, непомерно радуясь всякой драке, которую затевали в корчме соседи, после чего они приходили к нему, прося рассудить.

— Слышь, бача, — говорил он, к примеру, будто бы случайно соседу Деаку, — ты вот намедни отправился на базар в Дармат, а люди приметили, что у вас побывал Мега. Ну чистый воробышек, и, видать, — того… этого…

Я привел это просто как пример, из которого следует, что пан Павел был самым обыкновенным интриганом, не увлекавшимся слишком сложными выкрутасами. Себя он считал весьма свирепым и даже жестоким человеком, и я собственными глазами видел его письмо, где он подавал себя в самом невыгодном свете.

Объяснялось это тем, что он, влюбившись в дочку помещика Мюрагади, решил, что чем суровее он станет держаться, тем выгоднее это будет.

«…признаюсь вам по секрету, прекрасная барышня, что я — невыносимый тиран, и кёрёшмезейским жителям кажусь просто-таки извергом…»

Послание сие возвратилось к нему обратно с припиской, что с извергами наша барышня дел не имеет и разговаривать ей с ними не о чем.

С той поры пан Павел возненавидел весь белый свет, а главное — народ, населяющий долину Тиссы, где он развивал свою деятельность, полагая, будто страшнее его нет никого во всей округе.

С виду он всегда был строг, но все уверяли, что это он просто так — играет, и никому не страшно.

Однажды старуха Галасова при разбирательстве ее дела в суде назвала его справедливым, а он как рыкнет на нее — дескать, молчи, бабка, никакой во мне справедливости нету.

Присуждая спорщиков к штрафу, он по вынесении приговора всякий раз приговаривал: «Вот видите, дети, как я к вам суров и непримирим». Эту фразу пан Павел всегда произносил очень весело и радостно, будучи доволен, что еще и еще раз может доказать свою суровость.

Случалось, выйдет он в поле, а навстречу — Зонгора, клянет бедняга своих буйволов — остановились, дескать, — и ни с места. Зонгора и проклятья на них насылал, и несколько раз водою обливал — все без толку.

— Ну как дела, бача?

— Да вот, проклятые, битый час тут с ними мучусь.

— Да это бы еще ничего, такие-то муки. Бывают, Зонгора, и похуже мученья. Вот бают, будто сосед твой Апар милуется с твоею женою. И кто бы подумал — ишь ведь, безрукий пес…

И пан Павел шел дальше вдоль кукурузного поля и усмехался, довольный, накручивая на палец свои гусарские усы с обильной уже проседью.

Он находился в полной уверенности, что с Зонгорой произойдет то же, что с Деакой и Мегой. Только участники драки будут другие, вместо Деаки драку затеет Зонгора, вместо Меги — Апар. А эффект — одинаковый. Придут к нему — мириться, и он назначит им штраф, а деньги положит в свою обитую железом шкатулку. Без сомнения, все эти столбики серебряных монет скопились у него именно в результате сложных интриг. Справедливости ради следует отметить, что в Кёрёшмезё трудно отличить случаи всамделишных супружеских измен от ненастоящих.

Однако по всей округе идет слух, что местечко Кёрёшмезё славится двумя вещами: черным перцем и верностью женщин. Габари, по крайней мере, настолько уверовал в непогрешимость своей супруги, что не дал сбить себя с толку даже подстрекательствами пана Павла, хотя тот, встретив его однажды у колодца на правом берегу, бросил невзначай: «Слышь, бача Габари, не по нраву мне, что молодой Бела Гатари водит сюда своих буйволов, когда твоя жена приходит за водой».

Пан Павел не упомянул о том, что он тоже подходил к колодцу неоднократно именно в тот момент, когда жена Габари брала оттуда воду, но крепко получил по носу за то, что будто невзначай попытался ущипнуть ее за плечико.

— Да как же Беле не поить здесь своих буйволов, ежели прошлой осенью их собственный колодец Тисса песком занесла, ясновельможный пан?

— Что правда, то правда, бача, однако ты примечай. Бела — парень пригожий, не ровня потасканному мужику вроде тебя. Мы, старики, не в счет. Не нужны мы бабам. Понял, старый седой дурень?

— Оно конечно, ясновельможный пан, но моя жена — совсем другое дело. Что правда, то правда, Бела частенько нас навещает, так что в Кёрёшмезё даже слух об этом идет. Да ведь кому-кому, а тебе-то хорошо известно, что я из-за жены уже со всеми соседями на левом берегу передрался. А тут я спокоен, тут никакого греха нет. Вон сушили мы перец, и прослышал я, будто Бела помогает жене вешать его в каморку. Переругался с соседями и — бегом домой. Прибегаю: Бела — перед нашим домом, покуривает себе трубку, а шагах в двадцати от него — моя жена, сидит и почем зря его ругает. Не выносит она его. Сколько раз говорила, что очень он ей противен. Я сам ее уговаривал быть к парню поласковей. «Да ведь он такой дурной!» — отмахивалась жена. А чего только я из-за нее не испытал! Иштвану голову разбил, Масу руку сломал — все из-за сплетен. А сколько деньжищ извел на штрафы, тебе-то лучше всех известно, ясновельможный пан! Бела — золотой парень. Я уезжаю на торги — жену на Белу оставляю, чтоб он за ней приглядывал. И он, бедняжка, целыми днями пропадает у нее, даже свое хозяйство забросил. А спрошу, как, мол, дела, и что моя женушка, только отмахнется: «Да что, все по-старому, все четыре дня бесперечь меня ругала. И псом-то обзывала ни за что ни про что, а потом отослала на речку коноплю мочить и ворошить». А вот поди же ты — сплетни, драки да штрафы все идут и идут.

Пан Павел усмехнулся и не без намека изрек, дескать, однако, бача Габари, все ж таки примечайте. Бывает, и наилучший сторожевой пес сторожит-сторожит, а там — хвать! — и укусит своего хозяина.

Илона Габари снова отправилась переворачивать коноплю, которую вымачивала в Тиссе. И черт знает, как это вышло, но именно в том месте, где она сидела, искал брод Бела, приехавший на коне.

— Isten ald meg, Илона![5]

— И тебя храни господь, Бела, тебе это ох как надобно! Носишься будто оглашенный, прямо что твой мадьяр пастух.

— Ежели здраво рассудить, — произнес Бела, соскакивая с коня, — тебе-то что до того, как я ношусь. Нет, чтобы хоть разок со мной поласковее обойтись.

Он уселся рядом с нею на траве. Илона загляделась на противоположный берег, а Белу вдруг осенило, что у нее прямо-таки крохотная ножка, а глаза полыхают, словно волчьи, если за ними во тьме наблюдать.

Илона прогнулась, и ее острые груди высоко подняли материю белой кофточки.

— Посади меня к себе на колени, — вдруг произнесла она каким-то необычным голосом, — и не будь ты таким дурнем, Бела.

Усевшись к нему на колени, Илона погладила Белу по спине.

— У тебя очень крепкое тело, Бела, небось и сам понимаешь, как не хочется мне называть тебя «дурнем», да ведь раз ты такой, то и слова другого не подберешь. Обними-ка меня, дурашка, за талию, да покрепче.

— Совет да любовь! — раздалось вдруг позади, и тут же пред ними собственной персоной предстал пан Павел, добавив с довольной ухмылкой: — Ну вот, теперь снова пойдут такие славные пересуды!

И ушел, попыхивая дымком из короткой трубки, оставив парочку в полном недоумении.

Первым опомнился Бела. Вскочил на коня и, уже не разбирая брода, рысью помчался в Кёрёшмезё и остановился лишь возле дома Габари.

К вечеру пан Павел подкараулил Габари, гнавшего стадо, и поделился с ним своими наблюдениями: дескать, не ругайся, бача, я их застукал.

Габари только усмехнулся в ответ.

— Знаю, что ты хочешь мне рассказать, да Бела тебя опередил: еще утром признался, как они тебя разыграли, ясновельможный пан. Это тебе за шпионство. Завидели они тебя, ну, Илона — плюх Беле на колени, это, значит, чтоб тебе снова было о чем наушничать. Ладно, давай, толкуй дальше, может, я еще с кем побьюсь, заплачу штраф, да только всем станет известно, как они тебя надули. Это ведь она сама к Беле на колени прыгнула, а он и не сажал ее вовсе, ну не смех ли?

Пану Павлу ничего не осталось, как только отговориться по привычке: «Так то оно так, бача, однако мне это не по вкусу, я бы на твоем месте все ж таки стал примечать».

И Габари снова пришлось драться со всеми соседями и платить штраф.

После этого случая Габари повсюду распустил слух, будто едет он на базар в Клуж — торговать лошадьми. И по сему случаю, как обычно, призвал Белу, чтобы тот стерег его жену и хозяйство.

К ночи доехал он до Фюзеса, но потом словно передумал и воротился — позже он признавался, что повстречал там румынских конокрадов.

Так вот, значит, вернулся он нежданно-негаданно домой, а утром Белу Гатари нашли возле его усадьбы сильно избитого и без носа.

Когда Белу привели в чувство, то староста, вне себя от испуга, перво-наперво спросил, куда девался нос.

Бела ответил, что, наверное, где-то в горнице. Пошли в дом, а на дворе обнаружили Илону — голую, привязанную к колу, и Габари с длинным кнутом, которым погоняют буйволов.

На вопрос, чего это он делает, Габари ответил, — так, мол, малость наводит порядок. Пан Павел, при сем присутствовавший, рассказывал потом, что сам не знал, куда глаза девать, хотя он и жесток, и безжалостен.

Бача Габари бросил расправу и отправился в корчму, а там сказал, что толковать не о чем. Понятно, дело было яснее ясного, строить догадки тут не приходилось, так что о происшествии вроде и позабыли. Приволокли цыган и заставили их играть. Общее мнение, высказанное старостой, было таково, что все вроде обойдется по-хорошему. Однако на другой день пошел Габари с женой вдоль Тиссы — проверить коноплю, прижатую огромными каменьями, и тут, с высокого берега, где прежде стоял деревянный мост, Илона Габари бросилась в реку — по дороге она все твердила мужу, что не перенесет пережитого позора и утопится.

Мгновенье Габари смотрел, как волны уносят ее тело, еще несколько раз пыхнул своей короткой трубочкой — и сиганул следом за женой. Когда в половодье теченье несет огромные коряги с Карпатских гор, это очень опасно для жизни, но Габари и с корягами справлялся, поэтому нет ничего удивительного, что выхватить жену из воды — для него дело пустячное. Приведя супругу в чувство, Габари надавал ей по шее и отвел домой.

А на следующий день отправился к нотариусу пану Павлу требовать законного вознаграждения за спасенье собственной жены.

Пан Павел покрутил головой в знак отрицания, но бача Габари горячо возразил:

— Кому-кому, а тебе лучше других известно, сколько деньжищ я переплатил за то, что бился, доказывал ее невинность. Так пусть хоть теперь мне перепадет малая толика, какое ни то вознагражденье, ясновельможный сударь.

Повысив голос, он добавил:

— Слышь, nagyságos úr,[6] я желаю получить законную награду за твою тупость.

Жестокосердный пан Павел прослезился над его убогостью.

Письмо Ярослава Гашека к Яр. Салату-Петрлику

Иркутск, 17 сентября 1920 г.

Дорогой товарищ Салат!

Только что приехал товарищ Фриш и привез мне от Вас письмо и литературу; все это я принял с величайшей радостью. Особенно вовремя пришла «Философия опыта» Богданова: она нужна мне как материал к докладу, с которым я должен выступить в понедельник в одной из школ курсов пехоты.

Письмо меня порадовало: оно свидетельствует о том, что меня уже не считают неустойчивым человеком. Неустойчивость свою я утратил за тридцать месяцев неустанной работы в Коммунистической партии и на фронте. Кроме небольшого приключения после того, как братья штурмовали Самару, со мной ничего не случалось. Прежде чем добраться до Симбирска, я два месяца разыгрывал в Самарской губернии печальную роль слабоумного от рождения сына немецкого колониста из Туркестана, который в молодости скрылся из дома и бродит по свету, чему верили даже сообразительные патрули чешских войск.

Мой путь с армией от Симбирска до Иркутска, когда на мне лежало множество всевозможных серьезных обязанностей, партийных и административных, — великолепный материал к полемике с чешской буржуазией, которая, как ты пишешь, твердит, будто я «примазался» к большевикам. Это они не могут обойтись без идеологии, обозначенной словом «примазаться». Они пытались примазаться к Австрии, затем к царю, потом примазались к французскому и английскому капиталу и к «товарищу Тусару». Что касается последнего, тут трудно решить, кто к кому «примазался».

Да здравствуют политические спекулянты!

Если бы я захотел рассказать и написать, какие я занимал «должности» и что вообще делал, наверняка не хватило бы всего имеющегося у нас в Иркутске небольшого запаса бумаги. Сейчас я, например, начальник организационно-осведомительного отделения 5-й армии, поскольку все командированы в Политическое управление Сибири в Омске, а я остался тут, на востоке.

Кроме того, я редактор и издатель трех газет: немецкой «Штурм», в которую сам пишу статьи; венгерской «Рогам», где у меня есть сотрудники, и бурят-монгольской «Заря», в которую пишу все статьи, не пугайся, не по-монгольски, а по-русски, у меня есть свои переводчики. Сейчас РВС требует, чтобы я издавал китайско-корейскую газету. Тут уж я действительно не знаю, что буду делать. Китайцев я сорганизовал, но по-китайски умею очень мало, а из 86 000 китайских иероглифов знаю всего-навсего 80. А еще я со вчерашнего дня член редакционной коллегии «Бюллетеня политработника».

Мне всегда дают очень много работы, и когда я думаю, что уже больше никто ничего не сможет изобрести, что бы я мог еще сделать, появляются обстоятельства, которые опять принуждают работать еще и еще. Я вообще не ропщу, потому что все это нужно для революции.

Когда я был в Уфе, до нашего отступления в 1919 году, я должен был организовать там «Особый отдел 26-й дивизии». А перед этим я был комендантом города Бугульмы; там, кроме этого, мне поручили работу в комиссариате печати, назначили директором типографии Политического отдела армии, затем я должен был организовать фронтовую газету. О политической работе я уж и не говорю.

А если говорить, что я «примазался» к Коммунистической партии, то нужно еще добавить, что за время нашего перехода от Уфы до Иркутска, я проводил и всю организационную работу с бывшими военнопленными всех национальностей; это хорошо знает товарищ Трауб, поскольку мы создали там областное бюро иностранных секций партии. Кроме того, я был еще председателем районного штаба 5-й армии. И если я написал вначале, что в понедельник у меня доклад там-то и там-то, так это само собой разумеется, поскольку доклады и вообще выступления на собраниях — это нечто совершенно второстепенное и обычное, как и работа в разных комиссиях, в которые меня выбирали в течение этих двух лет.

Извини, что я обо всем этом пишу, я не собираюсь хвастаться, хочу лишь объяснить, как я «примазался» к коммунизму.

Если я поеду в Чехию, то не для того, чтобы посмотреть, как выглядят чисто выметенные улицы Праги и пишут ли еще газеты о том, что я примазался к коммунизму. Поеду туда намылить шею всему славному чешскому правительству с такой же энергией, какую привык видеть и проявлять в борьбе нашей Пятой армии с сибирской реакцией покойного адмирала.

Письмо Тебе передаст товарищ Валоушек, которого я командирую в ПУР, чтобы его оттуда послали к Вам. Это тоже один из славной 5-й армии.

Я буду стараться отсюда выбраться, но знаю, что сам не смогу ничего сделать, поскольку здесь сейчас никого нет, и я как помощник начальника Политического отдела армии должен подписать все бумаги. Поэтому не думайте, что я не подчиняюсь партийной дисциплине, если сам ничего не сделаю. Вы должны нажимать, об этом Вас и прошу.

Ваш Ярослав Гашек.

Душенька Ярослава Гашека рассказывает: «Как я умерла»

Когда мое тело расстреляли в Будейовицах за государственную измену, которую мы с ним совершили в припадке белой горячки, полетела я, светлая душенька доброго Ярослава Гашека, на небеса. Надеюсь, вы помните этого милого молодого человека. Он любил государя императора, писал разные глупости, и физиономия у него была розовой. Еще он умывался одеколоном и обожал мускус. Правда, это к делу не относится. Однажды он сказал одну вещь, с которой никто не согласился. И вот этого лояльного господина обвинили в государственной измене и расстреляли. Его можно было бы считать жертвой, а считали забулдыгой. Но поскольку «ж» и «з» стоят в алфавите рядом, я была вполне довольна и радостно возносилась, напевая «ля-ля-ля». Поднявшись довольно высоко, я скорчила земле рожу, просто так, от радости. Но моя светлая радость длилась недолго. Перед вратами небесными стояла большая очередь. Я хотела было пристроиться где-нибудь впереди, чтобы побыстрее вкусить райское блаженство, как вдруг меня схватила за рубашку военная полиция. Это было что-то среднее между архангелом и императорским жандармом.

— Эй, пехотинец, а есть ли ты в списке погибших? Ну-ка, покажи свои бумаги, — потребовало небесное явление.

Бумаг у меня не было, и я смущенно переминалась с ноги на ногу.

— Осмелюсь доложить, — сказала я, соединив, как положено, пятки, — меня только что расстреляли в Будейовицах. И я не знала, что мне надо взять об этом справку.

Небесный житель хмуро взглянул на меня.

— Кому ты это говоришь? Я, слава богу, не сегодня на свет появился. Я тут стоял, когда непокорные ангелы нарушили дисциплину. Во время всемирного потопа я дежурил в приемной. Я пропускал через небесные врата невинно убиенных младенцев. Мимо меня прошли через врата древность и средневековье. Я видел Орлеанскую деву и о ней мог бы много чего порассказать. Я открывал Наполеону. Ты что думаешь, я сегодня на свет народился? Так вот, если хочешь знать, я вовсе никогда не родился. А что касается тебя, так ты, похоже, вовсе и не умер.

А с этими Будейовицами ты плоховато придумал. Ты что, думаешь, я географию не знаю? Ведь ты из того «голубиного народа», который все время где-то дерется. Хорош народец. И это из-за него я тут должен работать сверх положенного? Да каждый сопливый ангелочек тебе скажет, что около Будейовиц сейчас никакого фронта нет. Здесь не посачкуешь. Кругом, и марш обратно в роту.

В жизни я принадлежала человеку, который превыше всего почитал начальство и законы и который лишь в состоянии полного опьянения мог допустить антигосударственное высказывание, за которое и был наказан в назидание другим. В жизни у меня не было никаких неприятностей с полицией. Поэтому и после смерти я послушно повернулась и полетела обратно в Будейовице. Разыскав на месте казни свое мертвое тело, я скорбно воссоединилась с императорским пехотинцем.

Пехотинец был порядочным человеком. Он все больше держался кухни и приводил в изумление повара своими кулинарными познаниями. Ел он за двоих. Пил за троих. Спал за четверых. Странным провидением божьим ему все же суждено было погибнуть на русском фронте. Убедившись, что он совершенно мертв, я с грустью присела на его ранец. Я была снова свободна, как говорится, в разводе со своим телом. Но у меня не было никакого документа, который бы это подтверждал. Вокруг простиралась мрачная, развороченная равнина. В лунном свете ко мне приближался человек. Это был священник. Он собирал документы и вещи мертвых. Я надеялась, что теперь он установит и зарегистрирует мою смерть, но, подойдя ко мне совсем близко, он вдруг сплюнул, произнес «Вот жизнь проклятая» и потащился обратно. Мое тело мутными глазами смотрело в небо. Я заплакала. Никто не поверит, что я умерла. Я не решалась вот так появиться перед вратами небесными, поэтому снова забралась в своего пехотинца и стала ждать следующего, более удобного случая умереть.

К счастью, мое тело очень скоро напилось до беспамятства и погибло в драке с пьяными матросами. Случилось это, похоже, где-то на море, судя по присутствию моряков. (Море — моряк.)

Я покинула свой труп и отправилась искать какой-нибудь документ, подтверждающий, что я умерла. На этот раз я действовала по плану и вскоре нашла о себе некролог в одной из чешских газет. Он был напечатан на последней странице и было в нем о моем бедном теле одно только самое плохое. Точно по чешской пословице «О мертвых или ничего или плохо». В жизни я тоже была не прочь посмеяться над людьми и наговорила про ближних своих много колкостей. Но всегда подсмеивалась только над живыми. Я остро критиковала и насмехалась над всем тем, с чем у них хватило смелости выступить публично. Нов личном грязном белье не копалась. Я не ухватилась за то, что у пана Н. там-то и там-то была любовница. Мне было довольно того, что он публично произнес то-то и то-то. В посмертном воспоминании, которое посвятил мне мой «приятель», меня нарекли пьяницей и акробатом жизни. Употреблено было и слово «шашек»[7]. «Гашек-шашек». Так меня звали во дворе еще до того, как я начала ходить в школу, так что меня это совершенно не удивило. Я смотрела, нет ли там дальше: «Ярослав, г…о, по Влтаве проплыло», потому что так мне кричали в детстве, но в некрологе этого не было. Там говорилось только, что у Гашека-шашека были пухлые руки. Я скорей посмотрела, не сказано ли там, что у него была грязь под ногтями, и когда он в последний раз мыл ноги, но этот исторический факт там также не был отражен.

В полночь я проскользнула в каморку автора этого пасквиля. Он лежал на постели в ботинках и храпел что есть мочи. У меня было желание врезать ему так, чтобы в его клеветнических устах (менее тонкая душа употребила бы здесь термин «бесстыдная пасть») ни одного зуба не осталось.

Но поскольку я была мертва, в кармане у меня был некролог, а мое тело с переломанными пухлыми руками лежало во Владивостоке, с моим приятелем ничего не случилось.

С фельетоном в саване я опять полетела на небеса. Очередь была уже меньше. Перед вратами была слышна только русская речь. Я вспомнила, как старый Ваня, который носил кепку, говаривал: «Учите русский». Соседняя душенька спросила:

— Откуда ты?

— Из Владивостока.

— Большевик или доброволец?

— Большевик и доброволец, как тебе нравится, — ответила я дипломатично, поскольку когда-то училась в консульской академии.

— И что с тобой случилось? Чрезвычайка?

Я осторожно вынула свой некролог и с вежливой улыбкой подала вопрошающей душе.

— Читайте.

Душенька прочитала, покачала головой и вынула из кармана кусок хлеба, завернутый в промасленную газету. Она подсунула бумагу к моим глазам и засмеялась жутким смехом:

— Так мы земляки. Я Коуделка из Вршовиц. Мы жили напротив Вауров. Прочитайте вот это.

Я робко посмотрела на сверток. Это был маленький сверточек, такой, как мама давала мне в школу, а жена — в редакцию. Он пропах табаком и салом. Мужичок, видимо, хорошо запасся в последний путь. Глаза мои остановились на заметке «Слухи о мнимой смерти Ярослава Гашека». Там говорилось, что Ярослав Гашек действительно напился, но что случилось это наверняка не в последний раз. Моя смерть была таким образом опровергнута. От горя мои колени затряслись так, как трясутся подбородки у героев Райса. Я помчалась во Владивосток. И только еще услышала, как душенька из Вршовиц говорит:

— Бр… И такие типы еще заговаривают с приличными людьми. Хорош гусь, из газет не вылезает.

Глубоко удрученная, я наклонилась над своим телом. Оно уже попахивало. Я с грустью посмотрела на свой высокий лоб, красивый нос, и мне стало очень обидно, что в некрологе говорилось лишь о моих руках.

Слезы навернулись мне на глаза, и я вынуждена была высморкаться в саван. Мне хотелось плакать от того, что они не хотят признать, что меня пьяного убили моряки. Я говорила себе:

— Боже милосердный, после смерти каждый обретает покой, только я — нет! А ведь этот пан Гашек был такой достойный человек. Мы так хорошо с ним жили и так понимали друг другу.

Вдоволь нагоревавшись, я взвалила на спину свое троекратно мертвое тело и отправилась с ним по свету. На первом же углу мне бросился в глаза ордер на арест. Прочитав его, я поняла, что речь идет обо мне и о том, что я тащу на спине. Тогда я положила свои останки прямо под ордером, а сама села поодаль под грушевое дерево и начала ждать, когда меня наконец окончательно прикончат. Вскорости меня расстреляли и повесили за государственную измену. Однако на этот раз я получила об этом свидетельство (не немецко-чешское, а чешско-немецкое) и была наконец допущена во врата небесные.

Во вратах от меня потребовали анкетные данные.

— Кем была?

Я зарделась, склонила голову и сказала:

— Когда мне исполнилось тридцать пять, у меня за плечами было восемнадцать лет прилежной и плодотворной работы. До 1914 года я наводняла своими сатирическими, юмористическими и другими рассказами все чешские журналы. У меня был широкий круг читателей. Подписывая свои произведения самыми разными псевдонимами, я заполняла целые номера юмористических журналов. Но мои читатели, как правило, узнавали меня. И я, должно быть поэтому, наивно предполагала, что я писатель.

— Нечего тут длинные разговоры разводить. Кем была на самом деле?

Я растерялась. Нащупала в кармане некролог и смущенно выговорила:

— Извините, пьяницей с пухлыми руками.

— Откуда родом?

— Из Мыдловар, район Глубока.

— Год рождения?

— Тысяча восемьсот восемьдесят третий.

И надо мной сомкнулся океан вечности.

Загрузка...