1921

Юбилейное воспоминание

I

Летом 1918 года в Самаре была создана армия контрреволюционного Учредительного собрания, руководители которого позже, к зиме, были повешены или иным образом отправлены на тот свет адмиралом Колчаком.

В Самарской губернии наливалась пшеница, близилась пора сенокоса. В Самаре чрезвычайные полевые суды выводили из тюрем рабочих и работниц и расстреливали их на окраине за кирпичными заводами. В городе и окрестностях рыскала контрразведка нового контрреволюционного правительства, которое поддерживали купцы и чиновники, снова поднявшие головы и развлекавшиеся доносами.

В это трудное время, когда мне на каждом шагу угрожала смерть, я счел, что благоразумнее податься в Большую Каменку, лежавшую на северо-восток от Самары, где живет поволжская мордва. Это очень добродушные и наивные люди. Мордва сравнительно недавно была обращена в христианство и поэтому еще сохранила здоровые языческие обычаи; собственно, и христианство-то они приняли только ради того, чтобы не иметь хлопот с царскими приставами. Прежде у них было великое множество богов, но православная церковь сократила их количество до трех, поэтому «батюшка» не пользовался здесь большой любовью, и когда произошла революция, в одной волости утопили всех «батюшек» вместе с дьячками.

Когда я бежал из города курсом на северо-восток, по дороге меня догнала крестьянская подвода, на которой сидел мордвин.

— Куда путь держишь, милый человек? — окликнул он меня, останавливая подводу, доверху нагруженную капустой.

— Да так, — ответил я, — прогуливаюсь.

— Вот и ладно, — многозначительно произнес мордвин. — Гуляй, гуляй, голубок. В Самаре казаки народ режут. Садись-ка на телегу да поедем вместе. Страшные дела творятся в Самаре. Везу это я на базар капусту, а навстречу мне лукашовский Петр Романович из Самары едет. «Вертайся, — говорит, — назад, казаки возле Самарских дач у всех капусту забирают. У меня все взяли, а соседа Дмитриевича зарубили. «Смилуйтесь, братцы, — говорит он им, — негоже православных посреди дороги грабить. Мы на базар едем». А казаки ему: «Теперь наше право, — и стащили с телеги. — Видали, — говорят, — сволочь какая, наверняка, — говорят, — в сельском Совете служит».

Мордвин пристально посмотрел на меня, и в его глазах я прочел, что он совершенно убежден в том, что и я бегу оттуда.

— Да, — начал он осторожно, — в хорошую погодку выбрался ты погулять. Ну, ничего, у мордвинов переждешь, пока эта заваруха кончится. Народ натерпелся вдоволь, а теперь у нас земля, поле есть, только помещики, значит, да генералы снова хотят над нашим братом командовать, измываться. Так что ты гляди, с кулаками держи ухо востро. Дня через два-три сюда разъезды оренбургских казаков заявятся. Наши сказывали, их уже видали под Бузулуком. А с той стороны какие-то к Ставрополю тянутся. По ночам артиллерию слыхать и зарево большое от пожаров видно. Ладно, давай закурим, у меня махорка есть.

Он достал холщовый кисет с махоркой, вынул из него бумагу, мы скрутили цигарки и продолжали разговор.

— А ты из каких мест будешь? — спросил крестьянин. — Издалека?

— Издалека, дяденька.

— А у вас тоже бои идут?

— Нет, у нас тихо, спокойно.

— Понятно, оттого, значит, и заскучал. А теперь ничего другого не остается, как бежать. Кабы тебе удалось за Волгу перебраться… Там ни купцов, ни генералов с помещиками. Большую силу собирают там против этих, самарских. Ты не беспокойся, голубок, к вечеру до места доберемся, я тебе одежонку дам мордовскую. И лапти дам, а утром пойдешь себе в Большую Каменку. Еды себе расстарайся. Приобвыкнешь, а потом, глядишь, и к своим доберешься.

II

На другое утро, когда я отправился дальше на северо-восток, меня было не узнать. К полудню я дошел до какой-то татарской деревушки, и только вышел за околицу, меня нагнал татарин и коротко спросил: — Бежишь? — После такого вступления он сунул мне в руки каравай хлеба и повернул обратно, напутствовав словами: — Салям алейкум!

Примерно через полчаса меня догнал другой татарин из этой же деревни и на невероятно ломаном русском языке предупредил, чтоб я не шел по дороге, а у леса свернул по оврагу, к речке, а потом поднялся вверх по берегу…

При этом он все время повторял: — Казаки, дорога, есть, казаки, коя барасин[8].— На прощанье он протянул мне пачку махорки, коробок спичек и газету на цигарки, прибавив: — Татар бедная, генерала сволочь, — генер кинет.

Я съел хлеб в овраге над рекой, на опушке небольшой рощицы.

Возле меня, в траве, повторялись самарские события. Жирный муравей-воитель пожирал маленького муравьишку, который полминуты назад еще тащил кусок коры на совместную стройку нового жилища.

К вечеру того же дня я добрался до Большой Каменки. Войдя в крайний дом, я поклонился перед висевшей в углу иконой, поздоровался с хозяевами и подсел к столу. На столе стояла большая миска салмы, картофельной похлебки, в которой плавали клецки из белой муки и накрошенный зеленый лук. Хозяйка принесла деревянную ложку, положила ее передо мной и пригласила поужинать с ними. Хозяин придвинул ко мне хлеб и нож. Никто меня ни о чем не спрашивал. Круглые добродушные лица мордвинов не выражали никакого особенного любопытства.

Мы поели, и хозяин объявил мне, что я буду спать на сеновале.

Только после этого завязалась беседа:

— Издалека будешь?

— Издалека, хозяин.

— Бежишь? Оно и видно, что бежишь: ни онучи толком закрутить не умеешь, ни лапти лыком подвязать по-нашему. Не скроешь, милый человек, что из Самары убежал. Кирпичи делать умеешь?

На всякий случай я сказал, что умею.

(На этом рукопись обрывается.)

Комендант города Бугульмы

В начале октября 1918 года Революционный Военный Совет левобережной группы в Симбирске назначил меня комендантом города Бугульмы. Я обратился к председателю Каюрову.

— А вам точно известно, что Бугульма уже взята нашими?

— Точных сведений у нас нет, — ответил он. — Весьма сомневаюсь, что она уже сейчас в наших руках, но надеюсь, что, пока вы туда доберетесь, мы ее займем.

— А будет у меня какое-нибудь сопровождение? — спросил я тихим голосом. — И еще одно: как туда попасть? Где она, собственно, находится?

— Сопровождение вы получите. Мы даем вам команду из двенадцати человек. А что касается второго, посмотрите по карте. Думаете, у меня только и забот, что помнить, где лежит какая-то там Бугульма?

— Еще один вопрос, товарищ Каюров: где получить деньги на дорогу и на прочие расходы?

В ответ он только всплеснул руками.

— Да вы спятили! Вы же будете проезжать деревнями, там вас накормят и напоят. А на Бугульму наложите контрибуцию…

Внизу, в караулке, меня уже ждала моя свита — двенадцать статных парней-чувашей, которые очень плохо понимали по-русски. Я никак не мог у них добиться, мобилизованные они или же добровольцы. Но их боевой, устрашающий вид позволял предполагать, что скорее всего это добровольцы, готовые на все.

Получив мандат и командировочное удостоверение, в котором весьма внушительно предлагалось всем гражданам от Симбирска до Бугульмы оказывать мне всевозможную помощь, я отправился со своими провожатыми на пароход, и мы пустились в путь по Волге, затем по Каме до Чистополя.

Дорогой никаких особых происшествий не случилось, если не считать, что один чуваш из моей команды, напившись, свалился с палубы и утонул.

Итак, у меня осталось одиннадцать провожатых. Когда мы в Чистополе сошли с парохода, один из них вызвался пойти за подводой, и… только мы его и видели. Мы решили, что он, наверное, захотел повидаться со своими родителями, поскольку от Чистополя до его родной деревни что-то не более сорока верст. Осталось десять провожатых…

После долгих расспросов у местных жителей я наконец-то все записал: и где находится эта Бугульма и как до нее добраться. Оставшиеся чуваши достали подводы, и по непролазной грязи мы тронулись на Крачагу, затем — через Еланово, Москово, Гулуково, Айбашево.

Во всех этих деревнях живут татары, только в Гулукове есть и черемисы.

Поскольку между чувашами, лет пятьдесят тому назад принявшими христианство, и черемисами, которые и по сей день остаются язычниками, господствует страшная вражда, в Гулукове у нас произошло небольшое столкновение. Мои вооруженные до зубов чуваши, совершив обход деревни, приволокли ко мне старосту — Давледбея Шакира, который держал в руках клетку с тремя белыми белками. Один из чувашей, тот, что лучше других умел говорить по-русски, дал мне такое разъяснение:

— Чуваши — православные… один, десять, тридцать, пятьдесят годов. Черемисы — поганые свиньи.

Вырвав из рук Давледбея Шакира клетку с белками, он продолжал:

— Белая белка — это их бог. Один, два, три бога. Этот человек их поп. Он скачет вместе с белками, скачет, молится им… Ты его окрестишь…

Чуваши выглядели столь угрожающе, что я велел принести воды, покропил Давледбея Шакира, бормоча нечто-то невразумительное, и после этого отпустил его.

Потом мои молодцы забрали всех черемисских богов и… теперь я могу заверить каждого, что суп из черемисского господа бога получился просто замечательный.

Затем меня навестил также магометанский мулла Абдулгалей, который выразил свое удовлетворение тем, что мы этих белок съели.

— Каждый должен во что-то верить, — изрек он. — Но белки… это свинство. С дерева на дерево скачет, а посадишь в клетку — гадит. Хорош господь бог!

Он принес нам много жареной баранины и трех гусей и заверил, что если вдруг ночью черемисы взбунтуются, то все татары будут с нами.

Но ничего не произошло, поскольку, как сказал Давлед-бей Шакир, явившийся утром к нашему отъезду, белок в лесу сколько угодно…

Наконец мы проехали Айбашево и к вечеру без всяких приключений добрались до Малой Письмянки, русской деревни в двадцати верстах от Бугульмы.

Местные жители были весьма хорошо информированы о том, что делается в Бугульме. Белые три дня тому назад без боя оставили город, а советские войска стоят по другую сторону города и не решаются войти, чтобы не попасть в засаду. В городе безвластие, и городской голова вместе со всем городским управлением уже два дня ожидает с хлебом и солью, чтобы почтить того, кто первым вступит в город.

Я отправил вперед чуваша, который умел говорить по-русски, и утром мы двинулись к Бугульме.

На границе города нас встретила огромная толпа народа. Городской голова держал на подносе каравай хлеба и солонку с солью.

В своей речи он выразил надежду, что я смилуюсь над городом. И я почувствовал себя по меньшей мере Жижкой перед Прагой, особенно когда заметил в толпе группу школьников.

Отрезав кусок хлеба и посыпав его солью, я в длинной речи поблагодарил присутствующих и заверил, что прибыл не для того, чтобы лишь провозглашать лозунги, но что моим стремлением будет установить спокойствие и порядок.

Напоследок я расцеловался с городским головой, пожал руки представителям православного духовенства и направился в городскую управу, где было отведено помещение под комендатуру.

Затем я велел расклеить по всему городу приказ № 1 следующего содержания:

«Граждане!

Благодарю вас за искренний и теплый прием и за угощение хлебом-солью. Сохраняйте всегда свои старые славянские обычаи, против которых я ничего не имею. Но прошу не забывать, что у меня как у коменданта города есть также свои обязанности. Поэтому прошу вас, дорогие друзья, завтра к 12 часам дня сдать все имеющиеся у вас оружие в городскую управу, в помещение комендатуры.

Я никому не угрожаю, но напоминаю, что город находится на военном положении.

Сообщаю также, что имею полномочия наложить на Бугульму контрибуцию, но настоящим приказом город от контрибуции освобождаю.

Подпись».

К двенадцати часам следующего дня площадь наполнилась вооруженными людьми. Их было не меньше тысячи человек, все с винтовками, а некоторые притащили и пулеметы.

Наша маленькая группа из одиннадцати человек совсем бы потерялась в такой лавине людей, но они пришли сдавать оружие. Эта процедура затянулась до самого вечера, причем я каждому пожимал руку и говорил несколько теплых слов.

На следующее утро я распорядился напечатать и расклеить везде приказ № 2:

«Граждане!

Приношу благодарность всему населению города Бугульмы за точное исполнение приказа № 1.

Подпись».

В тот день я спокойно отправился спать, не предчувствуя, что над моей головой уже навис дамоклов меч в образе Тверского революционного полка.

Как я уже сказал, советские войска стояли невдалеке от Бугульмы — на расстоянии примерно пятнадцати верст к югу от города — и не решались вступить в него, опасаясь ловушки. В конце концов они получили приказ от Революционного Военного Совета из Симбирска во что бы то ни стало овладеть Бугульмой и создать тем самым базу для советских войск, оперирующих к востоку от города.

Таким образом, командир Тверского полка товарищ Ерохимов решил в ту ночь осадить и завоевать Бугульму, где я уже третий день был комендантом и в страхе божием исполнял свои обязанности, к вящему удовлетворению всех слоев населения.

«Ворвавшись» в город и проходя улицами, Тверской полк сотрясал воздух залпами. Сопротивление оказал ему только патруль из двух моих чувашей, разбуженных на посту у комендатуры, которые не хотели пустить внутрь здания товарища Ерохимова, шествовавшего во главе своего полка с револьвером в руках, чтобы овладеть городской управой.

Чувашей арестовали, и Ерохимов вступил в мою канцелярию (она же и спальня).

— Руки вверх! — воскликнул он, упоенный победой, направляя на меня револьвер.

Я спокойно поднял руки.

— Кто такой? — начал допрос командир Тверского полка.

— Комендант города.

— От белых или от советских войск?

— От советских. Могу я опустить руки?

— Можете. Но, согласно военному праву, вы должны немедленно передать мне управление городом. Я завоевал Бугульму.

— Но я был назначен, — возразил я.

— К черту такое назначение! Сначала нужно завоевать! Впрочем… Знаете что… — великодушно добавил он, помолчав, — я назначу вас своим адъютантом. Если не согласны, через пять минут будете расстреляны!

— Я не возражаю против того, чтобы быть вашим адъютантом, — ответил я и позвал своего вестового: — Василий, поставь-ка самовар. Попьем чайку с новым комендантом города, который только что завоевал Бугульму…

Что слава? Дым…

Адъютант коменданта города Бугульмы

Первой моей заботой было освободить арестованных чувашей. Потом я пошел досыпать — наверстывать упущенное из-за переворота в городе. Проснувшись к полудню, я установил, что, во-первых, все мои чуваши таинственно исчезли, оставив засунутую в мой сапог записку весьма невразумительного содержания: «Товарищ Гашек. Много помощи искать туда, сюда. Товарищ Ерохимов секим-башка»; и, во-вторых, что товарищ Ерохимов с утра потеет над составлением своего первого приказа к населению города.

— Товарищ адъютант, — обратился он ко мне. — Как по-вашему: так будет хорошо?

Из груды проектов приказа он взял листочек со множеством перечеркнутых строк и вставленными сверху словами и начал читать:

«Всему населению Бугульмы!

Сегодня мною занят город Бугульма, и я беру управление городом в свои руки. Бывшего коменданта за неспособность и трусость я отстраняю от должности и назначаю его своим адъютантом.

Комендант города Ерохимов».

— Да, здесь сказано все, что нужно, — похвалил я. — А что вы собираетесь делать дальше?

— Прежде всего, — ответил он торжественно и важно, — объявлю мобилизацию конского состава. Потом прикажу расстрелять городского голову и возьму десяток заложников из местной буржуазии. Пусть посидят в тюрьме до окончания гражданской войны… Затем произведу в городе повальные обыски и запрещу свободную торговлю… На первый день хватит, а на завтра придумаю что-нибудь еще.

— Разрешите мне заметить, — попросил я. — Я ни в какой степени не возражаю против мобилизации конского состава, но решительно протестую против расстрела городского головы, который встретил меня хлебом и солью.

Ерохимов вскочил.

— Вас встречал, а ко мне даже не изволил явиться!

— Это можно исправить. Пошлем за ним.

Я сел к столу и написал:

«Комендатура города Бугульмы

№ 2891

Действующая армия

Городскому голове города Бугульмы

Приказываю немедленно явиться с хлебом и солью по старославянскому обычаю к новому коменданту города.

Комендант города Ерохимов.

Адъютант Гашек».

Подписывая это, Ерохимов добавил: «В противном случае вы будете расстреляны, а дом ваш сожжен».

— На официальных бумагах, — заметил я, — не полагается делать подобных приписок: иначе они будут недействительны.

Я переписал послание, восстановив первоначальный текст, дал Ерохимову на подпись и отослал с вестовым.

— Затем, — обратился я к Ерохимову, — я категорически возражаю против того, чтобы посадить в тюрьму и держать там до окончания гражданской войны десятерых заложников из местной буржуазии. Такие вещи решает лишь Революционный трибунал.

— Революционный трибунал, — важно возразил Ерохимов, — это мы. Город в наших руках.

— Ошибаетесь, товарищ Ерохимов. Что такое мы? Ничтожная двоица — комендант города и его адъютант. Революционный трибунал назначается Революционным советом Восточного фронта. Понравилось бы вам, если бы вас поставили к стенке?

— Ну, ладно, — отозвался со вздохом Ерохимов. — Но повальные обыски в городе — этого-то уж нам никто не может запретить.

— Согласно декрету от 18 июня 1918 года, — ответил я, — повальные обыски могут быть проведены лишь с санкции местного Революционного комитета или Совета. Поскольку такового здесь еще не существует, отложим это дело на более позднее время.

— Вы просто ангел, — нежно сказал Ерохимов. — Без вас я пропал бы. Но со свободной торговлей мы должны покончить раз и навсегда!

— Большинство из тех, — продолжал я, — кто занимается торговлей и ездит на базары, — это крестьяне, мужики, которые не умеют ни читать, ни писать. Чтобы прочесть наши приказы и понять, о чем в них речь, им нужно сначала научиться грамоте. Думаю, что прежде мы должны научить все неграмотное население читать и писать, добиться, чтобы они понимали, чего мы от них хотим, а потом уже издавать всякие приказы, в том числе и о мобилизации конского состава. Ну, вот разъясните мне, товарищ Ерохимов, зачем вам нужна эта мобилизация лошадей? Ведь вы же не собираетесь превратить пехотный Тверской полк в кавалерийскую дивизию? Учтите, на это существует инспектор по формированию войск левобережной группы.

— Пожалуй, вы опять правы, — снова со вздохом согласился Ерохимов. — Что же мне теперь делать?

— Учите население Бугульминского уезда читать и писать, — ответил я. — Что до меня, то я пойду посмотреть, не вытворяют ли ваши молодцы каких-нибудь глупостей, да заодно проверю, как они разместились.

Я вышел из комендатуры и отправился обойти дозором весь город. Солдаты Тверского революционного полка вели себя вполне пристойно. Никого не обижали, подружились с населением, попивали чай, ели «пеле-меле», винегрет то есть, хлебали щи, борщ, делились махоркой и сахаром с хозяевами — словом, все было в порядке. Пошел я посмотреть, что делается и на Малой Бугульме, где был размещен первый батальон полка. И там я нашел ту же идиллию: пили чай, ели борщ и держались вполне по-дружески.

Возвращаясь поздно вечером, я увидел на углу площади свежий плакат, гласивший:

«Всему населению Бугульмы и уезда!

Приказываю, чтобы все жители города и уезда, которые не умеют читать и писать, научились этому в течение трех дней. Кто по истечении этого срока будет признан неграмотным, подлежит расстрелу.

Комендант города Ерохимов».

Когда я пришел к Ерохимову, он сидел с городским головой, который, кроме хлеба и соли, аккуратно сложенных на столе, захватил с собой и несколько бутылок старой литовской водки. Ерохимов был в великолепном настроении и обнимался с городским головой. Он встретил меня словами:

— Читали? Видите, как я выполняю ваши советы? Я сам пошел в типографию. Пригрозил заведующему револьвером: «Немедленно напечатай, голубчик, а то я тебя, сукина сына, пристрелю на месте!» Тот, сволочь, аж затрясся весь, а как прочел, затрясся еще сильнее. А я — бац в потолок!.. Ну он и напечатал. Здорово напечатал! Уметь читать и писать — великое дело! Издал приказ — все читают, все понимают, и все довольны. Верно, голова? Выпейте, товарищ Гашек.

Я отказался.

— Ты будешь пить или нет?! — крикнул он угрожающе.

Я вытащил револьвер и выстрелил в бутылку с литовской водкой. Потом нацелил его на своего начальника и выразительно произнес:

— Или ты сейчас же идешь спать, или…

— Иду, иду, голубчик, душенька, это я так… Немножко повеселиться, погулять…

Я отвел Ерохимова и, уложив его, вернулся к городскому голове:

— На первый раз я вам это прощаю. Можете идти домой и будьте довольны, что так легко отделались!

Ерохимов спал до двух часов следующего дня. Проснувшись, он послал за мной и, неуверенно глядя на меня, спросил:

— Вы, кажется, хотели вчера меня застрелить?

— Совершенно верно, — ответил я. — И тем самым предотвратить то, что сделал бы с вами Революционный трибунал, узнав, что вы, будучи комендантом города, позволили себе напиться.

— Голубчик, я надеюсь, что вы об этом никому не скажете. Я больше не буду. Буду учить людей грамоте…

Вечером появилась первая депутация крестьян из Каргалинской волости: шесть старушек в возрасте от 60 до 80 лет и пять старичков примерно такого же возраста.

Они упали мне в ноги:

— Батюшка, не губи ты души наши. Не одолеть нам грамоты за три дня. Голова уж не та. Спаситель ты наш! Смилуйся над волостью!

— Приказ не действителен, — ответил я. — Все это натворил дурак этот, комендант города Ерохимов.

Ночью пришло еще несколько депутаций. Но наутро по всему городу уже были расклеены новые объявления, и такие же разосланы по всем деревням Бугульминского уезда. Текст гласил:

«Всему населению Бугульмы и уезда!

Сообщаю, что я сместил коменданта города товарища Ерохимова и снова приступаю к своим обязанностям. Тем самым его приказ № 1 и приказ № 2, касающийся ликвидации неграмотности в течение трех дней, отменяется.

Комендант города Гашек».

Теперь я мог себе это позволить, так как ночью в город вступил Петроградский кавалерийский полк, который привели мои чуваши.

Крестный ход

Итак, я сместил Ерохимова с поста коменданта, и он отдал приказ Тверскому полку в полном боевом порядке выступить из Бугульмы и расположиться в ее окрестностях, а сам пришел попрощаться со мной.

На прощание я заверил его, что если он со своим полком попытается еще раз выкинуть какую-нибудь штуку, то Тверской полк будет разоружен, а ему самому придется познакомиться с Революционным военным трибуналом фронта. В конце концов, играем в открытую.

Ерохимов, со своей стороны, не преминул с полной искренностью пообещать мне, что, как только Петроградский полк покинет город, я буду повешен на холме над Малой Бугульмой, откуда буду хорошо виден со всех сторон.

Расстались мы лучшими друзьями.

Теперь нужно было подумать, как поудобнее разместить петроградскую кавалерию, состоящую сплошь из добровольцев. Мне хотелось, чтобы петроградским молодцам понравилось в Бугульме.

Кого же послать убрать в казармах, вымыть там полы и вообще навести в них порядок? Разумеется, того, кто ничего не делает. Но каждый из местных жителей чем-то занят, где-то работает…

Долго размышлял я, пока наконец не вспомнил, что в Бугульме есть большой женский монастырь Пресвятой богородицы, его монашенки томятся от безделья: только молятся да сплетничают друг про друга.

Я составил следующее официальное предписание игуменье монастыря:

«Военная комендатура г. Бугульмы

№ 3896

Действующая армия

Гражданке игуменье монастыря

Пресвятой богородицы

Немедленно направьте пятьдесят монастырских девиц в распоряжение Петроградского кавалерийского полка. Пошлите их прямо в казармы.

Главный комендант города Гашек».

Предписание было отослано. Не прошло и получаса, как из монастыря донесся необычайно гулкий, могучий перезвон. Гудели и стонали все колокола монастыря Пресвятой богородицы, и им отвечали колокола городского храма.

Вестовой доложил, что старший священник главного собора с местным духовенством просят принять их. Я согласился, и в канцелярию сразу ввалилось несколько бородатых попов. Их главный парламентер выступил вперед:

— Господин товарищ комендант, обращаюсь к вам не только от имени местного духовенства, но и от всей православной церкви. Не губите невинных дев — невест Христовых! Мы только что получили весть из монастыря, что вы требуете пятьдесят монахинь для Петроградского кавалерийского полка. Вспомните, что есть над нами господь!

— Над нами, между прочим, только потолок, — цинично ответил я. — Что же касается монашенок, — приказ должен быть выполнен. В казармы требуется пятьдесят человек. Если же окажется, что хватит тридцати, остальных двадцать я отошлю обратно. Но если пятидесяти будет недостаточно, возьму из монастыря сто, двести, триста. Мне все равно.

— А вас, господа, ставлю в известность, что вы вмешиваетесь в служебные распоряжения, по сему случаю я должен наложить на вас взыскание. Каждый из присутствующих должен доставить сюда три фунта восковых свечей, дюжину яиц и фунт масла. Вас же, гражданин старший священник, уполномочиваю выяснить у игуменьи, когда она пришлет мне пятьдесят монашенок. Скажите ей, что они действительно очень нужны и что всех вернут обратно. Ни одна не пропадет.

В скорбном молчании покидало православное духовенство мою канцелярию. В дверях старший, с самыми длинными усами и бородой, обернулся ко мне:

— Памятуйте: есть над нами господь!

— Пардон, — ответил я, — вы принесете не три, а пять фунтов свечей.

Был ясный октябрьский день. Ударил крепкий морозец и сковал проклятую бугульминскую грязь. Улицы начали заполняться людьми, спешившими к храму. Торжественно и величаво звонили колокола в городе и в монастыре. Это был уже не набат, как незадолго перед тем, сейчас они созывали православную Бугульму на крестный ход.

Лишь в самые тяжкие времена устраивался в Бугульме крестный ход: когда город осаждали татары, когда свирепствовали чума и черная оспа, когда разразилась война, когда застрелили царя и… вот теперь.

Колокола звонят жалобно, словно собираются расплакаться.

Вот распахиваются монастырские ворота, и появляется процессия с иконами и хоругвями. Четыре старейшие монахини во главе с игуменьей несут большую тяжелую икону. С иконы испуганно взирает пресвятая богородица. За иконой — череда монашенок, старых и молодых, все в черном. Звучит скорбное песнопение.

…И повели его, чтобы распять его…

Там распяли его и с ним двух других

по ту и по другую сторону…

Тут из храма выходит бугульминское духовенство в ризах, расшитых золотом, за ним с иконами православный люд.

Обе процессии сливаются воедино, раздаются возгласы: «Христос живет! Христос царствует! Христос побеждает!»

И все это множество людей затягивает псалом:

В день скорби моей взываю к тебе…

Крестный ход огибает храм и направляется к комендатуре, где я уже подготовил приличествующую случаю встречу. Перед домом поставлен накрытый белой скатертью стол, на нем каравай хлеба и солонка с солью. В правом углу — икона с горящей перед нею свечой.

Процессия приближается к комендатуре, я важно выхожу навстречу и прошу игуменью принять хлеб-соль в знак того, что не питаю никаких враждебных умыслов. Предлагаю православному духовенству также отведать хлеба-соли. Они подходят один за другим и прикладываются к иконе.

— Православные, — произношу торжественно, — благодарю вас за прекрасный и необычайно занимательный крестный ход. Мне довелось видеть его впервые в жизни, и это произвело на меня незабываемое впечатление. Я вижу здесь поющих монахинь, это напоминает шествие первых христиан во времена императора Нерона. Может, кто-нибудь из вас читал роман Сенкевича «Quo vadis?».

Не хочу долго злоупотреблять вашим терпением. Я просил всего пятьдесят монашенок, но уж если здесь собрался весь монастырь, дело пойдет гораздо быстрее. Прошу барышень-монашенок последовать за мною в казармы.

Люди стоят передо мной с обнаженными головами и поют:

Небеса проповедуют славу божию,

и о делах рук его вещает твердь…

Выступает вперед игуменья — старенькая, подбородок у нее трясется — и спрашивает:

— Во имя господа бога, что мы там будем делать? Не губи душу свою!

— Православные! — кричу я в толпу. — Там нужно вымыть полы и привести все в порядок, чтобы можно было разместить Петроградский кавалерийский полк! Идемте!

Процессия поворачивает за мной, и к вечеру — при таком-то количестве старательных рук! — казармы заблистали образцовой чистотой.

Вечером молодая симпатичная монашенка принесла мне маленькую иконку и письмо от старушки игуменьи с одной лишь простой фразой: «Молюсь за вас».

Теперь я сплю спокойно, потому что знаю, что еще и сейчас под старыми дубовыми лесами Бугульмы стоит монастырь Пресвятой богородицы, где живет старушка игуменья, которая молится за меня, грешного.

Стратегические затруднения

В конце октября 1918 года ко мне в комендатуру поступил приказ Революционного Военного Совета Восточного фронта: «Шестнадцатый дивизион легкой артиллерии в походе. Подготовьте сани для отправки дивизиона на позиции».

Эта телеграмма повергла меня в страшное замешательство. Что может представлять собою такой дивизион? Сколько тысяч людей в его составе? Где я возьму такую уйму саней?

В военных делах я был полнейший профан. В свое время Австрия не предоставила мне возможности получить настоящее военное образование и всеми силами сопротивлялась моему стремлению проникнуть в таинство военного искусства.

Еще в начале войны меня исключили из офицерской школы 91-го пехотного полка, а потом спороли и нашивки одногодичного вольноопределяющегося. И в то время как мои бывшие коллеги получали звания кадетов и прапорщиков и гибли, как мухи, на всех фронтах, я обживал казарменные кутузки в Будейовицах и в Мосте-на-Литаве. А когда меня наконец отпустили и собрались отправить с маршевой ротой на фронт, я скрылся в стогу и пережил таким образом три срока.

Потом я симулировал эпилепсию, и меня чуть было не расстреляли: пришлось проситься на фронт «добровольно».

С тех пор счастье мне улыбалось. Во время похода к Самбору я присмотрел для господина поручика Лукаша квартиру с очаровательной полькой и великолепной кухней — и меня сделали ординарцем. Когда же позднее, в окопах под Сокалем, у нашего батальонного командира завелись вши, я обобрал их с него, натер своего начальника ртутной мазью — и был награжден большой серебряной медалью «За храбрость».

Но при всем этом никто не посвящал меня в тайны военного искусства. Я и до сих пор не представляю себе, сколько полков в батальоне и сколько рот в бригаде. А теперь в Бугульме я должен был сосчитать, сколько потребуется саней для отправки на фронт дивизиона легкой артиллерии. Ни один из моих чувашей этого также не знал, за что я присудил их условно к трехдневному заключению. Если в течение года они каким-нибудь путем разузнают это, наказание снимется.

Я велел позвать городского голову и строго сказал ему:

— Ко мне поступили сведения, что вы скрываете от меня, сколько человек входит в дивизион легкой артиллерии.

В первый момент у него просто язык отнялся. Потом он упал на колени и, обнимая мне ноги, запричитал:

— Ради господа бога не губи меня! Я никогда ничего подобного не распространял!

Я поднял его, угостил чаем, махоркой и отпустил, заверив, что убедился в его полной невиновности в данном случае.

Он ушел растроганный и вскоре прислал мне жареной свинины и миску маринованных грибов. Я все это съел, но все еще не разузнал, сколько людей в дивизионе и сколько для них потребуется саней.

Пришлось послать за командиром Петроградского кавалерийского полка. В разговоре я попытался незаметно подвести его к нужной теме.

— Это просто удивительно, — начал я, — что Центр все время изменяет количественный состав в дивизионах легкой артиллерии. Особенно сейчас, когда создается Красная Армия. В связи с этим возникает масса всяких неудобств. Вы не знаете случайно, товарищ командир, сколько раньше было солдат в дивизионах?

Он сплюнул и ответил:

— Вообще-то мы, кавалеристы, не имеем дела с артиллерией. Я, например, сам не знаю, сколько у меня должно быть солдат в полку, потому что не получал на этот счет никаких директив. Мне был дан приказ создать полк, ну, я его и создал. У одного — приятель, у другого — тоже приятель, вот так понемногу и набралось. Если людей будет слишком много, назову хотя бы бригадой.

Когда он ушел, я знал ровно столько же, сколько и раньше, и в довершение всех несчастий получил из Симбирска еще одну телеграмму: «В связи с критической ситуацией вы назначаетесь командующим фронтом. В случае прорыва наших позиций на реке Ик сосредоточьте полки на позиции Ключево — Бугульма. Создайте Чрезвычайную комиссию для охраны города и держитесь до последнего солдата. Эвакуацию города начать с приближением противника на расстояние пятидесяти верст. Мобилизуйте население в возрасте до пятидесяти двух лет и раздайте оружие. В последний момент взорвите железнодорожный мост через Ик и у Ключева. Пошлите на разведку бронепоезд и взорвите пути…»

Телеграмма выпала у меня из рук. И лишь немного опомнившись от потрясения, я дочитал ее до конца:

«…Подожгите элеватор. Что нельзя будет вывезти — уничтожьте. Ожидайте подкреплений. Позаботьтесь о размещении войск и обеспечении их довольствием. Организуйте военную подготовку и регулярную доставку боеприпасов на позиции. Приступите к изданию газеты на русском и татарском языках для информации и успокоения населения. Назначьте Революционный комитет. Невыполнение приказа или отклонения от него караются по законам военного времени.

Революционный Военный Совет Восточного фронта».

Это было под вечер, но я не зажигал огня. Сидел в кресле… И когда в окно моей канцелярии заглянул месяц, он увидел человека, сидящего в кресле с телеграммой в руках и тупо уставившегося в темноту.

В таком же положении застало меня и утреннее солнце. К утру этого не выдержала даже икона, висевшая в углу: слетела со стены и раскололась. Стоявший перед дверью на посту чуваш заглянул в комнату и укоряюще погрозил ей пальцем.

— Вот сволочь, свалилась и человека разбудила!

Я достал из кармана фотографию моей покойной матушки. Из глаз у меня полились слезы, и я зашептал: «Милая мамочка! Когда мы несколько лет тому назад жили с тобой на Милешовской улице в доме № 4 на Краловских Виноградах, тебе и в голову не могло прийти, что через пятнадцать лет твой бедный сыночек должен будет сосредоточивать полки на позиции Ключево — Бугульма, взрывать железнодорожные пути и мосты, поджигать элеватор и держаться при обороне города до последнего солдата, не говоря уже о всяких других вещах… Зачем не стал я бенедиктинским монахом, как хотелось тебе, когда я впервые провалился в четвертом классе? Жил бы себе припеваючи… Служил бы обедни да потягивал церковное винцо…»

И как бы в ответ что-то вдруг подозрительно загрохотало в юго-восточной части города, затем еще и еще раз…

— Здорово шпарит артиллерия! — обратился ко мне вестовой, только что прибывший с фронта. — Каппелевцы перешли Ик и вместе с польской дивизией жмут нас на правом фланге. Тверской полк отступает.

Я отправил на фронт следующий приказ: «Если части генерала Каппеля форсировали Ик и вместе с польской дивизией подходят к нашему правому флангу, форсируйте Ик с другой стороны и двигайтесь к их левому флангу. Посылаю Петроградскую кавалерию в тыл противника».

Я вызвал командира Петроградской кавалерии.

— Наши позиции прорваны, — сообщил я ему. — Тем легче вам будет пробраться в тыл противника и захватить всю польскую дивизию.

— Ладно, — ответил командир петроградских кавалеристов, козырнул и ушел.

Я отправился на телеграф и дал в Симбирск телеграмму: «Большая победа. Позиции на реке Ик прорваны. Наступаем со всех сторон. Кавалерия в тылу противника. Много пленных».

Славные дни Бугульмы

Наполеон был болван. Сколько, бедняга, трудился, чтобы проникнуть в тайны стратегии! Сколько всего изучал, прежде чем додумался до своего «непрерывного фронта». Учился в военных школах в Бриенне и в Париже… Изобрел досконально разработанную собственную военную тактику… А в конце концов дело закончилось поражением под Ватерлоо.

Ему многие подражали и всегда получали взбучку. Сейчас, после славных дней Бугульмы, победы Наполеона, от осады мыса Лаквилетты до сражений под Мантуей, Кастильоне и Асперном, кажутся совершеннейшей ерундой.

Я уверен, что, если бы Наполеон под Ватерлоо поступил подобно мне, он наверняка разбил бы Веллингтона.

Когда Блюхер врезался в правый фланг его армии, он должен был распорядиться, как я у Бугульмы, когда корпус добровольцев генерала Каппеля и польская дивизия оказалась у нас на правом фланге.

Почему он не приказал своей армии врезаться в левый фланг Блюхера, как это сделал я в своем приказе Петрограде кой кавалерии?

Петроградские кавалеристы творили подлинные чудеса. Поскольку русская земля необозрима и лишний километр не имеет никакого значения, они домчались до самого Мензелинска и под Чишмами и бог знает где еще зашли в тыл противника и гнали его перед собой, так что его победа обернулась поражением.

К сожалению, большая часть вражеских войск стянулась к Белебею и Бугуруслану, а меньшая, подгоняемая сзади Петроградской кавалерией, оказалась в пятнадцати верстах от Бугульмы.

В эти славные дни Бугульмы Тверской революционный полк во главе с товарищем Ерохимовым неустанно отступал перед потерпевшим поражение противником.

На ночь он обычно размещался по татарским деревушкам и, уничтожив там подчистую всех гусей и кур, откатывался дальше, постепенно приближаясь к Бугульме; затем останавливался в новых деревнях, пока наконец в полном порядке не вступил опять в город.

Ко мне прибежали из типографии с сообщением, что командир Тверского полка Ерохимов грозит заведующему револьвером и требует напечатать какой-то приказ и объявление.

Я взял с собой четверых чувашей, захватил два браунинга, кольт и отправился в типографию. В канцелярии я увидел сидящего на стуле заведующего типографией, а напротив, на другом стуле, — товарища Ерохимова.

Положение печатника было не из приятных, поскольку Ерохимов держал револьвер у его виска и твердил:

— Напечатаешь или нет? Напечатаешь или нет?

Я услышал мужественный ответ заведующего:

— Не напечатаю, голубчик, не могу!

Тут его собеседник с револьвером начал упрашивать:

— Напечатай, душенька, миленький, голубчик! Напечатай! Ну, прошу тебя!

Увидев меня, Ерохимов, в явном смущении, подошел ко мне, сердечно обнял, пожал руку и, подморгнув заведующему, сообщил:

— А мы уже с полчаса беседуем. Давненько я его не видел.

Заведующий сплюнул и проворчал:

— Хороша беседа!

— Я слышал, — обратился я к Ерохимову, — вы хотели что-то напечатать: объявление, или приказ, или что-то в этом роде… Будьте так любезны, познакомьте меня с этим текстом.

Я взял со стола бумагу, которой так и не довелось прочесть жителям Бугульмы. Они, несомненно, были бы чрезвычайно удивлены тем, что приготовил для них Ерохимов, так как текст гласил:

«Объявление № 1

Возвращаясь во главе победоносного Тверского революционного полка, настоящим ставлю в известность, что принимаю власть над городом и окрестностями в свои руки. Создаю Чрезвычайный революционный трибунал, председателем которого назначаю себя. Первое заседание состоится завтра. Будет разбираться дело особой важности. Перед Чрезвычайным революционным трибуналом предстанет комендант города товарищ Гашек как контрреволюционер и пособник врага. Если он будет приговорен к расстрелу, приговор будет приведен в исполнение в течение 12 часов. Предупреждаю население, что всякая попытка к сопротивлению будет караться на месте.

Ерохимов, комендант города и окрестностей».

К этому мой друг Ерохимов хотел присовокупить еще такой приказ:

«Приказ № 3

Чрезвычайный революционный трибунал Бугульминского округа сим извещает, что бывший комендант города Гашек, на основании приговора Чрезвычайного революционного трибунала расстрелян за контрреволюцию и заговор против Советской власти.

Ерохимов, председатель Чрезвычайного революционного комитета».

— Это на самом деле только шутка, голубчик, — вкрадчиво сказал Ерохимов. — Хочешь револьвер? Возьми. В кого мне стрелять?

Его уступчивость показалась мне подозрительной. Обернувшись, я увидел, что четверо моих чувашей с грозным и непреклонным видом направили на него дула своих винтовок.

Я приказал им опустить винтовки и принял револьвер от Ерохимова. А он, уставившись на меня своими детскими голубыми глазами, тихонечко спросил:

— Я арестован или на свободе?

Я рассмеялся.

— Вы просто дурак, товарищ Ерохимов! За шутки все-таки не арестовывают. Вы же сами сказали, что это только шутка. Я должен был бы арестовать вас за другое — за ваше позорное возвращение. Поляки разбиты нашей Петроградской кавалерией, а вы отступали перед ними вплоть до самого города. Могу вам сообщить, что из Симбирска получена телеграмма с приказом Тверскому полку, чтобы он добыл новые лавры на свое старое революционное знамя.

Револьвер, который вы мне сдали, я вам возвращу, но при одном условии — что вы со своим полком немедленно покинете город, обойдете поляков и приведете пленных. Но ни одного пленного не смеете пальцем тронуть! Мы не можем срамиться перед Симбирском. Я уже телеграфировал, что Тверской полк взял много пленных.

Я ударил кулаком по столу.

— А где твои пленные? Где они? — И, размахивая перед ним кулаком, зло и угрожающе выкрикнул: — Погоди! Ты у меня допрыгаешься! Может, хочешь еще что-то сообщить перед тем, как отправиться за пленными?.. Известно тебе, что я теперь командующий фронтом, высший начальник?

Ерохимов стоял как вкопанный и только моргал глазами от волнения. Опомнившись наконец, он отдал честь и отчеканил:

— Сегодня же вечером разобью поляков и приведу пленных. Спасибо вам!

Я возвратил ему револьвер, пожал руку и сердечно распрощался…

Ерохимов блестяще сдержал слово. К утру Тверской полк начал приводить пленных. Казармы были набиты ими до отказа, их уже некуда было девать.

Я пошел взглянуть на них и… от ужаса чуть не обмер. Вместо поляков Ерохимов насбирал по ближайшим деревням татар: поляки не стали дожидаться внезапного нападения Тверского полка и трусливо скрылись.

Новая опасность

Товарищ Ерохимов решительно не хотел понять, что мирные татары из местного населения никак не могут сойти за поляков. Поэтому, когда я отдал приказ выпустить на свободу всех «пленных», он почувствовал себя оскорбленным и тотчас же помчался на телеграф Петроградского полка отправить Революционному военному совету в Симбирск телеграмму такого содержания:

«Докладываю, что после трехдневных боев я со своим Тверским революционным полком разбил противника. У неприятеля огромные потери. Мною захвачено 1200 белых, которых комендант города отпустил на свободу. Прошу выслать специальную комиссию для расследования дела. Комендант города товарищ Гашек — человек абсолютно ненадежный, явный контрреволюционер и имеет связь с противником. Прошу разрешения создать Чрезвычайку.

Ерохимов, командир Тверского революционного полка».

Начальник телеграфного отделения телеграмму от товарища Ерохимова принял, заверив его, что она будет отправлена, как только освободится линия, а сам тут же сел в сани и приехал ко мне.

— Вот вам, батюшка, и Юрьев день! — приветствовал он меня с выражением полной безнадежности на лице. — Прочтите-ка вот это, — и подал мне телеграмму товарища Ерохимова.

Я прочитал и спокойно сунул ее в карман. Начальник телеграфного отделения почесал в затылке и, нервно моргая глазами, проговорил:

— Поверьте, мое положение очень тяжелое, просто чертовски тяжелое! Согласно распоряжению Народного комиссариата, я обязан принимать телеграммы от командиров полков. А вы явно не хотите, чтобы эта телеграмма была послана. Я ведь пришел не для того, чтобы отдать ее вам. Хотел только, чтобы вы познакомились с ее содержанием и послали одновременно против товарища Ерохимова свою телеграмму.

Я сказал начальнику телеграфного отделения, что глубоко уважаю Народный Военный Комиссариат, но мы находимся не в тылу.

— Здесь фронт. Я — командующий фронтом и могу делать то, что считаю необходимым. Приказываю вам принимать от товарища Ерохимова столько телеграмм, сколько ему заблагорассудится составить, но запрещаю их отсылать. И приказываю немедленно доставлять их ко мне!..

— Пока что, — закончил я, — я оставляю вас на свободе, но предупреждаю, что всякое отклонение от нашей договоренности будет иметь для вас далеко идущие последствия, какие вы себе даже и представить не можете.

Мы попили с ним чаю, беседуя при этом о разных будничных вещах. На прощание я велел ему сказать Ерохимову, что телеграмма отправлена.

После ужина ко мне ворвался стоявший на посту чуваш и сообщил, что здание комендатуры оцеплено двумя ротами Тверского революционного полка и товарищ Ерохимов держит к ним речь, извещая, что «пришел конец тирании».

Действительно, вскоре в канцелярии появился товарищ Ерохимов в сопровождении десяти солдат, которые со штыками наперевес встали у дверей.

Не говоря мне ни слова, Ерохимов начал размещать их по комнате.

— Ты — туда, ты — сюда, ты стой здесь, ты иди в тот угол, ты встань к столу, ты — у этого окна, ты — у того, а ты будешь неотлучно при мне.

Я свертывал цигарку, а когда зажег ее, был уже окружен направленными на меня со всех сторон штыками и с интересом мог наблюдать, что предпримет товарищ Ерохимов дальше.

По его неуверенному взгляду чувствовалось, что он не знает, с чего начать. Подойдя к столу со служебными бумагами, он разорвал штуки две, затем принялся расхаживать по канцелярии, сопровождаемый солдатом с примкнутым штыком.

Солдаты, окружавшие меня со всех сторон, держались очень строго, и только один из них — совсем мальчишка — спросил:

— Товарищ Ерохимов, закурить можно?

— Курите, — разрешил Ерохимов и сел против меня.

Я предложил ему табак и бумагу, он закурил и неуверенно произнес:

— Это симбирский табак?

— Из Донской области, — ответил я кратко и, не обращая на него внимания, начал разбираться в бумагах на столе.

Наступила томительная тишина…

Наконец Ерохимов тихо спросил:

— Что бы вы сказали, товарищ Гашек, если бы я был председателем Чрезвычайки?

— Мог бы вас лишь поздравить, — ответил я. — Не хотите ли еще закурить?

Он закурил и продолжал как-то печально:

— А что, если я и в самом деле им являюсь, товарищ Гашек? Если Революционный Военный Совет Восточного фронта действительно назначил меня председателем Чрезвычайки?

Он встал и многозначительно добавил:

— И если вы теперь в моих руках?!

— Прежде всего, — ответил я спокойно, — покажите мне ваш мандат.

— Наплевать на мандаты! — воскликнул Ерохимов. — Я и без мандата могу вас арестовать!

Я улыбнулся.

— Сядьте-ка спокойно, товарищ Ерохимов. Сейчас принесут самовар, и мы с вами побеседуем о том, как назначаются председатели Чрезвычайки.

— А вам тут нечего делать! — повернулся я к провожатым Ерохимова. — Давайте-ка отсюда! Скажите им, товарищ Ерохимов, чтобы моментально исчезли.

Ерохимов смущенно улыбнулся.

— Идите, голубчики, и скажите тем, снаружи, чтобы тоже шли по домам.

Когда все вышли и был внесен самовар, я сказал Ерохимову:

— Видите ли, если бы у вас был мандат, тогда вы могли бы меня и арестовать, и расстрелять, и вообще сделать со мною все, что, по вашему мнению, вы должны были совершать в качестве председателя Чрезвычайки…

— Я этот мандат получу, — тихо отозвался Ерохимов. — Обязательно получу, мой милый.

Я вынул из кармана злосчастную телеграмму Ерохимова и показал ему ее.

— Как она к вам попала? — воскликнул потрясенный Ерохимов. — Ее уже давно должны были отправить!

— Дело в том, дорогой друг, — ответил я ласково, — что все военные телеграммы должны быть подписаны командующим фронтом. Поэтому мне и принесли телеграмму на подпись. Если желаете и настаиваете на своем, я могу ее подписать. Можете даже сами отнести ее на телеграф, чтобы убедиться, что я вас не боюсь.

Ерохимов взял свою телеграмму, разорвал ее и начал всхлипывать:

— Душенька, голубчик, я ведь просто так! Прости, друг ты мой единственный!

Почти до двух часов ночи мы гоняли чаи. Ерохимов остался у меня ночевать. Спали на одной постели.

Утром мы опять попили чаю, и я дал ему на дорогу четверть фунта хорошего табаку.

Потемкинские деревни

Уже восемь суток отделяло нас от славных дней Бугульмы, а о Петроградском кавалерийском полку все еще не было ни слуху, ни духу.

Товарищ Ерохимов, который после своей последней аферы прилежно меня навещал, ежедневно внушал мне свое «твердое подозрение», что петроградские кавалеристы перешли на сторону противника.

Он предлагал: 1. Объявить их предателями республики. 2. Послать в Москву телеграмму, в которой подробно описать их подлый поступок. 3. Организовать Революционный трибунал фронта, перед которым должен предстать начальник телеграфного отделения Петроградского полка, так как он должен знать, что произошло; а если даже и не знает, все равно судить его, поскольку он начальник связи.

В своей обличительной деятельности товарищ Ерохимов был необычайно пунктуален. Он являлся ко мне ровно в восемь часов утра и твердил свои наветы до половины десятого; затем удалялся, а в два часа приходил с новым запасом аргументов, бомбардируя меня ими до четырех. Вечером он наносил мне еще один визит и во время чая заново начинал подстрекать меня против петроградцев, что затягивалось иногда до десяти-одиннадцати часов ночи.

При этом он шагал по канцелярии с опущенной головой и меланхолически бормотал:

— Это ужасно! Такой позор для революции! Нужно немедленно телеграфировать! Свяжемся прямо с Москвой!

— Все обернется к лучшему, товарищ Ерохимов, — утешал я его. — Вот увидишь, что петроградцы возвратятся.

В это время я получил телеграмму от Революционного Военного Совета Восточного фронта: «Сообщите количество пленных. Последняя телеграмма о большой победе под Бугульмой неясна. Направьте Петроградскую кавалерию под Бугуруслан к Третьей армии. Сообщите, выполнено ли все, что было в последней телеграмме; а также, сколько выпущено номеров пропагандистской газеты на татарском и русском языках. Название газеты. Пошлите курьера с подробным отчетом о своей работе. Тверской революционный полк направьте на восточные позиции. Составьте воззвание к солдатам белой армии с призывом переходить на нашу сторону и разбросайте его с аэроплана. Каждая ошибка либо невыполнение отдельных пунктов карается по законам военного времени».

Вслед за тем пришла новая телеграмма: «Курьера не посылайте. Ожидайте инспектора Восточного фронта с начальником Политического отдела Революционного Военного Совета и членом Совета товарищем Морозовым, которые облечены всеми необходимыми полномочиями».

Товарищ Ерохимов был как раз у меня. Прочтя последнюю телеграмму, я подал ее Ерохимову, чтобы посмотреть, какое впечатление произведет на него такая страшная инспекция, которую он все время жаждал вызвать.

Чувствовалось, что в нем началась тяжелая внутренняя борьба. Какая великолепная возможность отомстить мне, восторжествовать надо мною!

Проблеск радостной улыбки, который в первый момент заиграл на его лице, вскоре все же исчез, уступив место выражению озабоченности и душевного терзания.

— Пропал, голубчик, — произнес он печально. — Не сносить тебе буйной головушки.

Он принялся шагать по канцелярии и напевать мне тоскливым голосом:

Голова ты моя удалая,

Долго ль буду тебя я носить…

Затем он уселся и продолжал:

— Я бы на твоем месте удрал в Мензелинск, оттуда в Осу, из Осы — в Пермь, а там — поминай как звали… Передашь мне командование городом и фронтом, а я уж тут наведу порядок.

— Мне кажется, что у меня нет оснований опасаться, — заметил я.

Ерохимов выразительно свистнул.

— Нет оснований опасаться! А ты мобилизовал конский состав? Не мобилизовал. Есть у тебя где-нибудь заложники из местного населения? Нет. Наложил ты контрибуцию на город? Не наложил. Посадил контрреволюционеров? Не посадил. Нашел ты вообще какого-нибудь контрреволюционера? Не нашел.

А теперь скажи мне еще: приказал ты расстрелять хотя бы одного попа или купца? Не приказал. Расстрелял бывшего пристава? Не расстрелял. А бывший городской голова жив или мертв? Жив.

Ну, вот видишь! А ты еще говоришь: «Нет оснований опасаться». Плохо твое дело, браток!

Он снова поднялся, начал ходить по канцелярии и насвистывать:

Голова ты моя удалая,

Долго ль буду тебя я носить…

Потом он схватился за голову и, пока я спокойно наблюдал, как копошатся тараканы на теплой стене у печки, бегал от окна к окну, от окон к дверям и причитал:

— Что делать! Что делать! Пропал, голубчик! Не сносить тебе буйной головушки!

Побегав так около пяти минут, он с безнадежным видом опустился на стул и произнес:

— Тут уж действительно ничего не поделаешь! Если бы ты хоть мог сказать, что у тебя тюрьма переполнена. А кто у тебя там есть? Да никого. Или если бы, по крайней мере, ты мог показать инспекции, что спалил какой-нибудь дом, где скрывались контрреволюционеры. Так ведь ничего же нет! Совершенно ничего! Даже обысков в городе не произвел… Люблю я тебя, но, говоря откровенно, мнение у меня о тебе самое неважное.

Он встал, опоясался ремнем, засунул за ремень револьвер, кавказский кинжал длиною в полметра, подал мне руку и сказал, что поможет мне; пока еще не знает, каким способом, но наверняка что-нибудь придумает.

После его ухода я отправил в Симбирск ответную телеграмму:

«Количество пленных выясняется. Подвижность фронта и отсутствие карт не дают возможности подробно описать победу под Бугульмой. Инспекция уточнит все на месте. Издание газеты на русском и татарском языках связано с трудностями: нет татарских наборщиков, не хватает русских шрифтов, белые забрали с собой печатный станок. Когда в Бугульму прибудет авиационный парк, смогу разбрасывать воззвания к солдатам белой армии с аэроплана. Пока что сижу без аэроплана. Тверской революционный полк находится в городе, в резерве».

Спал я в эту ночь сном праведника. Утром ко мне явился Ерохимов и сказал, что уже кое-что для моего спасения он придумал. Провозился с этим всю ночь.

Он провел меня за город, к бывшему кирпичному заводу, где был выставлен караул из солдат пятой роты Тверского полка. Они стояли с примкнутыми штыками и, когда кто-нибудь проезжал мимо, кричали:

— Давай налево! Сюда нельзя!

В середине оцепленного пространства меня ожидал небольшой сюрприз: три свежие могилы. Около каждой стоял крест с прикрепленной к нему дощечкой с надписью. На первом кресте была надпись: «Здесь похоронен бывший пристав. Расстрелян в октябре 1918 года за контрреволюцию». На втором кресте было начертано: «Здесь погребен расстрелянный поп. Казнен в октябре 1918 года за контрреволюцию». Третья могила была снабжена надписью: «Здесь покоится городской голова. Расстрелян за контрреволюцию в октябре 1918 года».

У меня затряслись колени… С помощью Ерохимова я кое-как добрался до города.

— Мы все это обделали за ночь, — хвастался Ерохимов. — Я же обещал тебе помочь, чтобы было что показать инспекции, когда она прибудет. Долго ничего не приходило в голову. И вдруг вот придумал эту штуку… Хочешь их видеть?

— Кого? — спросил я испуганно.

— Ну, этих: попа, городского голову и пристава. Они у меня все заперты в свином хлеву. Как только инспекция уедет, мы их отпустим по домам… Ты не думай, никто ничего не узнает. К могилам никто не допускается. Мои молодцы умеют держать язык за зубами. А ты сможешь все-таки кое-чем похвастаться перед инспекцией.

Я взглянул на него. В профиль его черты напомнили мне князя Потемкина… Пошел проверить, правду ли он говорит, удостоверился, что все так и было. Из свиного хлевка доносился поповский бас, который гудел какие-то очень жалобные псалмы, сопровождаемые неизменным рефреном: «Господи, помилуй, господи, помилуй».

Ну, как тут было не вспомнить о потемкинских деревнях?

Затруднения с пленными

Подозрения товарища Ерохимова не оправдались: Петроградский кавалерийский полк не только не переметнулся к врагу, но и привел еще с собой пленных — два эскадрона башкир, которые взбунтовались против своего ротмистра Бахивалеева и добровольно перешли на сторону Красной Армии. А взбунтовались они потому, что Бахивалеев не разрешил им поджечь при отступлении какую-то деревню. Искали теперь счастья на другой стороне.

Кроме башкир, петроградцы привели и других пленных. Это были парни лет по 17–19, в лаптях; насильно мобилизованные белыми, они выжидали благоприятной возможности, чтобы разбежаться по домам.

Пленных насчитывалось около трехсот человек, худых, в потрепанной домашней одежде. Среди них были мордвины, татары, черемисы, которым смысл гражданской войны был понятен не более, чем, скажем, решение уравнения десятой степени.

Перешли они в полном порядке, с винтовками и боеприпасами, и привели своего полковника, которого гнали перед собой. Старый царский полковник был разъярен до предела. Он дико вращал глазами и даже в плену не переставал кричать на своих бывших подчиненных, обзывая их сволочами и грозя, что «набьет им морду».

Я распорядился разместить пленных в пустующем винокуренном заводе и зачислить их на довольствие — часть при Петроградской кавалерии и часть при Тверском полку.

Получив этот приказ, ко мне тут же примчались товарищ Ерохимов и командир Петроградской кавалерии и категорически потребовали, чтобы я, как командующий фронтом и городом, взял заботу о снабжении пленных на себя.

Товарищ Ерохимов даже пригрозил при этом, что скорее велит перестрелять тех пленных, которые падают на его долю, чем будет их кормить. Тут командир Петроградской кавалерии наступил ему на ногу и посоветовал не болтать глупостей. Он своих пленных никому не даст расстреливать. Это можно было делать на фронте, а не сейчас, когда его ребята все это время делились с ними хлебом и табаком.

Если уж кого-то нужно расстрелять, так это только того полковника из 54-го Стерлитамакского полка — Макарова.

Против этого возразил я, сказав, что, согласно декрету от 16 июня 1918 года, все офицеры старой царской армии, даже если они попадают в плен, считаются мобилизованными.

Полковника Макарова нужно будет отправить в штаб Восточного фронта, где уже сидят несколько бывших царских офицеров, неся службу непосредственно в штабе.

Товарищ Ерохимов заметил, что вот таким образом контрреволюция и проникает в штабы Красной Армии. Пришлось объяснить ему, что там за ними осуществляется надзор со стороны политических органов и что они используются исключительно в качестве специалистов. Но Ерохимов не сдавал своих радикальных позиций и чуть ли не со слезами на глазах продолжал клянчить:

— Голубчик, ничего у тебя не прошу — выдай мне только этого полковника.

Затем он перешел на угрожающий тон:

— Не забывай, что в ближайшие дни сюда приедет инспекция. Что она скажет? В наши руки попал полковник и выбрался от нас жив и невредим. Наплюй ты на декреты! Может, их составляли такие же «специалисты».

Командир петроградцев быстро вскочил и закричал на Ерохимова:

— Ты что?! Ленин тебе «специалисты»?! Говори, негодяй! Совет Народных Комиссаров, который издает декреты, тоже «специалисты»?! Сволочь ты, сукин сын!

Он схватил Ерохимова за шиворот, вытолкал за дверь, а сам продолжал бушевать:

— Где был его полк, когда мы брали Чишмы и захватили два эскадрона башкир и батальон 54-го Стрелитамакского полка вместе с полковником? Где он скрывался вместе со своим Тверским революционным полком? Где он был со своими паршивцами, когда каппелевцы и поляки подступили к самой Бугульме?

Вот возьму свою кавалерию и выволоку весь его славный революционный полк на позиции! А пулеметы велю расставить сзади, за полком, и погоним их в атаку! Сволочь паршивая!

Попутно он упомянул матушку Ерохимова да и матушек всех его солдат. Умолк он лишь после того, как я заметил ему, что проводить подобные дислокации войск имеет право лишь командующий фронтом на основе приказа Верховного штаба.

Тогда он вернулся к началу нашего разговора, повторив, что обеспечение пленных продовольствием падает исключительно на коменданта города и командующего фронтом. Он не даст на это дело ни копейки. У него в полковой кассе всего 12 тысяч рублей, и он уже трижды посылал в военное казначейство за деньгами, но пока не получил оттуда ни гроша.

Я сообщил ему, что в моей кассе осталось всего-навсего два рубля, а если сосчитать, сколько я задолжал за месяц разным организациям, снабжавшим проходящие части, получится сумма, превышающая миллион рублей. И хотя я посылал счета в Симбирское интендантство через государственный контроль, до сих пор ни один из них не был оплачен. Так что баланс моего месячного пребывания здесь составляет: актив — два рубля, пассив — свыше миллиона рублей.

И при таком колоссальном обороте я уже третий день — утром, в обед и вечером — пью только чай с молоком да с белым хлебом. Сахару нет ни кусочка, мяса не видел больше недели, щей не ел свыше двух недель, и как выглядит мясо или сало, даже не помню.

У командира Петроградской кавалерии слезы навернулись на глаза.

— Если уж дело так плохо, буду кормить всех пленных, — сказал он, явно тронутый. — Запасов у нас порядочно. Мы немножко поднабрали в тылу врага.

Выяснив точное число пленных, он ушел. После его ухода я связался непосредственно со штабом Восточного фронта и передал туда несколько депеш: две чисто хозяйственного характера и одну — относительно пленных.

Тут же получил ответ: «Военному казначейству был дан приказ выдать вам авансом 12 миллионов рублей. Пленных зачислите в воинские части: башкирские эскадроны — в Петроградский кавалерийский полк, в качестве самостоятельной единицы, которую пополняйте пленными башкирами вплоть до создания Первого советского башкирского полка. Батальон 54-го Стерлитамакского полка включите в Тверской полк. Распределите пленных по ротам. Полковника Макарова немедленно направьте в распоряжение штаба Восточного фронта, в случае сопротивления — расстреляйте».

Я послал за Ерохимовым и командиром Петроградской кавалерии. Пришел лишь командир петроградцев, а вместо Ерохимова явился полковой адъютант, который сообщил, что товарищ Ерохимов только что вывел из винокуренного завода, где находятся пленные, полковника Макарова и, взяв с собой двух вооруженных солдат, направился с ним к лесу.

Я вскочил на лошадь и догнал Ерохимова в низком ельнике, когда он со своими солдатами и полковником Макаровым уже поворачивал на Малую Бугульму.

— Куда? — заорал я на него.

В этот момент Ерохимов был похож на школьника, которого учитель застиг в своем саду запихивающим в карман наворованные груши. Некоторое время он беспомощно глядел на полковника, на ельник, на солдат, на свои сапоги, потом отозвался несмело:

— Иду с полковником в лес… немного прогуляться!

— Ну, — сказал я, — нагулялись уже достаточно! Идите вперед, а я возвращусь с полковником один.

На перекошенном злобой лице полковника не видно было никаких следов страха. Я повел коня за узду, полковник шел возле меня.

— Полковник Макаров, — обратился я к нему, — я только что высвободил вас из весьма неприятной ситуации. Завтра вы будете направлены в Симбирск, в штаб. Вы мобилизованы…

Едва я это произнес, как полковник внезапно ударил меня своей громадной медвежьей лапой по виску, и я, не успев даже вскрикнуть, повалился в придорожный снег.

Так бы я там и замерз, если бы несколько позднее не нашли меня двое мужичков, ехавших на санях в Бугульму. Они взвалили меня на сани и доставили домой.

На другой день я вычеркнул из списка пленных полковника Макарова, а из реестра конского состава комендатуры — своего верхового коня, на котором исчез полковник, чтобы от красных снова попасть к своим белым.

А в это время товарищ Ерохимов выехал в Клюквино и через железнодорожное телеграфное отделение отправил Революционному Военному Совету в Симбирск телеграмму:

«Товарищ Гашек отпустил на свободу захваченного в плен полковника 54-го Стерлитамакского полка Макарова и подарил ему свою лошадь, чтобы тот мог добраться на сторону противника.

Ерохимов».

На этот раз телеграмма до Симбирска дошла.

Перед Революционным трибуналом Восточного фронта

«…Schlechte Leute haben keine Lieder»[9], — написал немецкий поэт, завершая одно из своих двустиший. В этот вечер я до поздней ночи распевал татарские песни, так что никто из окружающих не мог ни уснуть, ни даже просто спокойно лежать. Из этого я заключаю, что немецкий поэт явно солгал.

Наверно, я все-таки заснул раньше всех в комендатуре. В конце концов меня самого утомили эти монотонные мелодии с неизменными повторами «Эль, эль, бар, але, еле, бар, бар, бар».

Разбудил меня один из моих чувашей, доложивший, что приехали на санях какие-то три человека, которые показывают постовому внизу свои бумаги.

Точная передача его сообщения звучала бы так: «Три сани, три люди, внизу полно бумаг. Одна, две, три бумаги».

— С тобой говорить, — продолжал он. — Злые, ругаются…

— Проводи их наверх.

Распахнулись двери, и гости вторглись в мою канцелярию-спальню.

Первым был блондин с окладистой бородкой, вторым — женщина в овчинном полушубке, третьим — мужчина с черными усами и необычайно пронзительным взглядом.

По очереди представились: «Сорокин, Калибанова, Агапов». Последний при этом твердо и неумолимо добавил:

— Мы — коллегия Революционного трибунала Восточного фронта.

Я предложил им закурить, причем Агапов заметил:

— Как видно, товарищ Гашек, вам здесь неплохо живется. Такой табачок не могут позволить себе курить люди, которые честно служат революции.

Когда принесли самовар, мы начали беседовать о самых различных вещах. Сорокин говорил о литературе и рассказал, что, еще будучи левым эсером, он издал в Петрограде книжечку своих стихов под названием «Восстание», которая была конфискована Комиссариатом печати; но он теперь об этом не жалеет, потому что это была страшная глупость. Изучал филологию, а сейчас — председатель Революционного трибунала Восточного фронта.

Это был действительно очень милый, приятный человек с мягкой русой бородкой, за которую я его во время чаепития осторожно потрогал.

Товарищ Калибанова была студенткой-медичкой, в недавнем прошлом тоже левая эсерка; очень живая, симпатичная особа, которая наизусть знала всего Маркса.

Агапов — третий член Революционного трибунала — был самым радикальным из них. Служил раньше секретарем у одного московского адвоката, у которого когда-то скрывался генерал Каледин. По словам Агапова, адвокат был величайшим подлецом на свете, поскольку платил ему всего 15 рублей в месяц, а сам в три раза больше дал как-то на чай официанту в Эрмитаже, который позволил ему плюнуть себе в лицо.

По виду Агапова можно было судить, что все предшествовавшее падению царизма сделало из него человека сурового, неумолимого, жестокого и страшного, который давно уже сводит счеты с теми, кто платил ему те несчастные 15 рублей. И он борется с этими тенями прошлого везде, где бы ни появлялся, и переносит свои подозрения на окружающих, видя в каждом возможного предателя.

Говорил он короткими, отрывистыми фразами, полными иронии. Когда за чаем я предложил ему кусок сахару, он сказал:

— Жизнь сладка лишь для некоторых, товарищ Гашек, но и для них она может стать горькой.

В ходе разговора речь зашла о том, что я по национальности чех, тогда Агапов заметил:

— Как волка ни корми, он все в лес смотрит.

Товарищ Сорокин ответил на это:

— Все выяснится при расследовании.

Товарищ Калибанова, улыбнувшись, предложила:

— Вероятно, все-таки нужно показать товарищу Гашеку наши полномочия.

Я сказал, что мне будет приятно узнать, с кем имею честь познакомиться, поскольку без важной причины я не позволил бы никому будить себя среди ночи.

Агапов раскрыл портфель и показал мне мандат:

«Революционный Военный Совет штаба Восточного фронта № 728-в г. Симбирск

Удостоверение

Дано сие Революционным Военным Советом Восточного фронта товарищам Сорокину, Калибановой и Агапову в том, что они являются коллегией Революционного трибунала Восточного фронта и, на основе своих полномочий, имеют право производить расследования в любом месте и по отношению к любому человеку. Для выполнения вынесенных ими приговоров все воинские части обязаны предоставлять в их распоряжение необходимую военную силу.

(подписи)».

— Думаю, что этого вполне достаточно, товарищ Гашек, — сказала Калибанова.

— Разумеется, — согласился я. — Но разденьтесь все-таки, здесь у нас тепло, и, кроме того, скоро принесут самовар.

При этом Агапов не преминул вставить:

— А вам тоже тепло? Думается, что вам даже жарко.

— У меня есть градусник, — отозвался я. — Если хотите — взгляните, вон там, у окна. По-моему, здесь как раз вполне нормальная температура.

Сорокин, самый серьезный из них, положил свой полушубок на мою постель и сказал, что сразу после чая приступим к делу.

Вспоминая сейчас товарища Агапова, я чувствую, что и теперь еще люблю его за прямоту и откровенность. Именно он первый попросил, чтобы я распорядился убрать самовар, так как пора начинать допрос и разбирательство дела. Приглашать свидетелей нет необходимости. Вполне достаточно того обвинительного заключения, которое было составлено в Симбирске на основании телеграммы товарища Ерохимова о том, что я отпустил на свободу полковника Макарова и подарил ему свою лошадь, чтобы он мог добраться к белым.

Агапов предложил судебное разбирательство на этом закончить и потребовал приговорить меня к расстрелу. Приговор должен быть приведен в исполнение в течение 12-ти часов.

Я спросил у товарища Сорокина, кто, собственно, является председателем, ведущим судебное разбирательство. Он ответил, что все в полном порядке, поскольку Агапов — представитель обвинения.

Тогда я попросил позвать товарища Ерохимова, потому что в конце концов каждый может в порыве гнева послать телеграмму. Нужно выслушать его как свидетеля лично.

Агапов согласился со мной, заметив, что раз Ерохимов посылал телеграмму, у него можно узнать и нечто большее.

Мы договорились, что Ерохимов будет сейчас же позван для свидетельских показаний. Я послал за ним.

Ерохимов пришел заспанный и угрюмый. Когда Агапов сообщил ему, что он видит перед собой Революционный трибунал Восточного фронта, который прибыл, чтобы на месте провести расследование по делу товарища Гашека и вынести приговор, лицо Ерохимова приняло выражение безграничной тупости. Он взглянул на меня… По сей день остается психологической загадкой, что происходило тогда в его душе.

Его взгляд перебегал с одного члена Революционного трибунала на другого, потом — снова на меня.

Я дал ему сигарету и сказал:

— Закурите, товарищ Ерохимов, это тот самый табак, который мы тогда вместе с вами курили.

Ерохимов еще раз окинул взглядом всех собравшихся и произнес:

— Я эту телеграмму, голубчики, послал спьяну.

Тут поднялся товарищ Сорокин и прочитал целую лекцию о вреде «зеленого змия». В том же смысле высказалась и Калибанова. Затем встал Агапов и, весь кипя от возмущения, потребовал сурово наказать Ерохимова за пьянство, поскольку он совершил этот поступок, будучи командиром Тверского революционного полка. Прекрасный в своем негодовании, Агапов предложил приговорить Ерохимова к расстрелу.

Я тоже поднялся и сказал, что здесь не найдется ни одной живой души, которая согласилась бы стрелять в Ерохимова. Это привело бы к восстанию в полку.

Тогда Калибанова предложила приговорить его к двадцати годам принудительных работ.

Сорокин высказался за разжалование.

До самого утра обсуждались все «за» и «против» по поводу каждого предложения. В конце концов сошлись на том, что Ерохимову будет вынесен строгий выговор с предупреждением, а если нечто подобное повторится, к нему будет применено самое суровое наказание.

В течение всего разбирательства Ерохимов спал.

Утром Революционный трибунал Восточного фронта выехал из Бугульмы. На прощание Агапов еще раз повторил мне с иронией:

— Как волка ни корми, он все в лес смотрит. Гляди, брат, а то голова прочь!

Мы пожали друг другу руки.

Чжен-Си, Высшая правда

Мне было приказано организовать культпросвет при китайском полку в Иркутске, который свалили нам на голову с буфера Восточно-Сибирской республики. Я тотчас послал командиру полка Сун-Фу коротенькую записку: «Прошу явиться в Политотдел армии». Ответ пришел в красном конверте с адресом, наклеенным на голубой полоске, в знак уважения первой степени.

Текст был составлен по всем правилам мандаринской вежливости:

«Досточтимый и всемилостивейший господин! Вчера я имел честь получить от Вас послание, в котором Вы употребили столько лестных для меня выражений, что, читая, я был смущен и стыдился, чувствуя себя недостойным такой высокой благосклонности.

В настоящем письме спешу выразить Вам, досточтимый и всемилостивейший господин, величайшую мою благодарность, о всем же остальном надеюсь побеседовать с Вами при личном свидании. Приношу вам письменное выражение величайшего моего восхищения и почтения, пользуясь этой незабываемой для меня возможностью пожелать Вам самого полного счастья.

Сун-Фу, ваш покорнейший слуга, командир 1-го китайского полка Иркутской губернии, бывший командующий китайскими гарнизонами Китайской республики в Нау-Цине, Лин-Ху, Чжен-Це, Син-Ши, У-Чжене и Шуан-Лине».

Я вспомнил, что, когда китаец так выспренне пишет о личном свидании, он будет избегать встречи с вами за сто шагов, — поэтому решил за ним послать.

Ко мне ввели пожилого китайца в засаленном английском пиджаке, высоких сапогах и рейтузах.

Сун-Фу не поднимал своих раскосых глаз от земли в знак почтения, и после того как мы совершили несколько учтивых церемоний, связанных с вопросом о том, кому первому сесть, он вынул свою визитную карточку, как требует вежливость.

На визитной карточке с одной стороны было имя, а с другой — заключенный в квадрат девиз владельца, унаследованный от предков: «Хао-мин, бу-чуминь-эмин-син-цьянли». — Добрая слава на месте лежит, а дурная далеко бежит.

Мы закурили сигареты и с помощью переводчика начали беседовать.

Вежливость требовала, чтобы Сун-Фу поделился теми сведениями о себе, которые найдет подходящими для данного случая.

— Я — Сун-Фу, — начал он, — в восемнадцатилетнем возрасте, не имея денег, продал через посредника Хоу-Ци купцу Ши дом, доставшийся мне от предков, у ворот Шим-Чжи-Мин, за тюрьмой Ци-Шоу-Вей в Пекине. В доме было шестьдесят восемь комнат, чьи окна, двери, перегородки, деревянные ставни видели моих предков. Я получил тысячу двести ланов серебра, которые были вручены мне в полном порядке покупателем Ши через посредничество Ван-Цуна и чиновника Тун-Цжи, и в свою очередь передал им девять купчих крепостей на дом. Потом я оплатил долговой вексель, выданный мной банковской фирме Юй-Тай в Сау-Денской губернии Лиценцянского округа, — тысячу ланов серебра — и уехал в Шанхай. Это было на восьмом году шестой луны, в тридцатый день правления наместника Гауау-Цуя. В Шанхае я поступил в казармы Шау-Чеу-Хен, где учился двенадцать лет и был произведен в генералы, получив от властей бесплатно два мешка сушеных малых черных черепах, один мешок ласточкиных гнезд второго сорта, два мешка корицы, один мешок сушеных рыб и три мешка коровьих шкур. Все это купил у меня купец Шан-Чеу-Хау, за четыре тысячи сто ланов чистого серебра и коробку опиума. Меня должны были назначить начальником Шанхайского порта, но со мной случилось несчастье: на прощальном ужине со служащими военного гарнизона я обидел маркера игорного дома Хоу-Фа, которому все служащие были должны, и меня в наказание послали в северные гарнизоны, стоявшие в Нау-Чеу, Лин-Ху, Шин-Ши, У-Чжен, Шуан-Лин и Чжен-Це. Каждые полгода мне выдавали красный лист бу-фа с лу-чен-цвенем — распоряжением совершить объезд для взимания налогов от имени превосходительнейшего председателя Юань-Ши-Кая, который был воплощенным Ду-Цза, мамоном. Все гуань-фу, мандарины северных провинций, боялись меня, так как я придавал особое значение нравственности, домогаясь в северных провинциях чжен-си, высшей правды, ведущей к совершенству. Но как говорится, правда глаза колет, и нечестные враги сообщили властям севера, будто я — тань-мо, или, как говорят на севере, — тань-цзань-ди, человек, берущий взятки, хотя, как мною уже сказано, я придавал особое значение нравственности и принимал только си-чен-чен-и, небольшие подарки на покрытие дорожных расходов. В то время как я, стремясь к совершенству, занимался и во время объездов чтением книг древних мудрецов времен первой династии, враги мои, находясь в плену величайших пороков, обвинили меня в том, что я дал начальнику почты провинции Син-Си, моему милому и добродетельному другу Ю-Цжен-Гуану, везшему в Пекин с границ Монголии собранные налоги и таможенные сборы, специальный конвой — только для того, чтобы Ю-Цжен-Гуан мог без помех бесследно исчезнуть. Когда-то во времена пятой династии при дворе была издана книга «Мо-И-Мо», то есть руководство по возбуждению подозрения к своему ближнему; не знаю, ходит ли по рукам ее список в северных провинциях, но думается, что там он есть, ибо в высший сенат судебного ведомства Ней-Ге поступали все время жалобы, где меня обвиняли в величайшем распутстве и правонарушениях, указывая на то, что мои солдаты — не «цзюнь-ши», регулярное войско, а «цзье-лу-дуань-син», разбойники, грабящие по большим дорогам и деревням, хунхузы, хайкон. Может быть, я был недостаточно строг со своими солдатами, так как старался быть добрым ко всем и, зная, что никто не обладает полным совершенством, никогда не спрашивал у них, кто прав и кто виноват. Клевета моих недругов приобрела, однако, такие размеры, что в последнем месте моей деятельности, когда мы стояли гарнизоном в городе Шуан-Лин, против меня было послано войско с требованием «си-син», то есть добровольного обезглавливания без суда и следствия, при каковом условии отпадают все тридцать две степени пытки. Тогда я взорвал Шуан-линские казематы и воскликнул: «Чу-чжен-чу-бин! Выступим в поход через границу!» И мы пошли походом по Монголии, принимая подарки для поддержания дружбы и сокрушая всех оказывавших нам сопротивление. Мы проявляли милосердие к тем, кто обращался с нами любезно, воздавал нам ю-ли-куан-дай, братский почет, ибо ученый Лао-Цзы говорил, что наивысшее и предельное совершенство есть братство всех людей, а потому я никогда не позволял своим солдатам складывать пирамиды из отрубленных голов пленных.

Сун-Фу замолчал. Оба они — и он сам и переводчик — говорили страшно быстро. Если Сун-Фу говорил на птичьем наречии Южного Китая, то переводчик-кореец пел перевод с не меньшим совершенством, чем Сун-Фу — свой оригинал. Оба заметно устали; кроме того, Сун-Фу надо было собраться с мыслями, чтобы как-то объяснить, каким путем попал он в буферную Восточно-Сибирскую республику, а оттуда в Иркутск.

Наконец Сун-Фу поклонился переводчику и мне и продолжал:

— Мы пришли в пустынную песчаную область Хан-Ау, где вместо овец нашли енчен-ту, горы пыли. На север от нас была Урга, на юг, там, где солнце клонится к закату, — Си-цзань, Тибет, а на запад — О-Го, Россия. Мы шли на запад, все время на запад, пока не пришли в Россию, к бурятам в Селенгинский аймак, что на реке Селенге, Юн-Дар, долиной, которая доходит до самого Шан-Тоу-Ду-И-скина, то есть Верхнеудинска, где местная власть Чао-Тун-Шен приняла нас в свои войска. Но и там преследовали меня мои недуги, и поэтому нас послали за Байкал, в О-Го, Россию. Вижу теперь, что очень многим многого не хватает до совершенства, и если я несовершенен, то есть такие, которым далеко до того, чтобы искать пути к совершенству, придавая главное значение нравственности, как я старался всю свою жизнь, ища спасения в сознании правды.

Он замолчал, и косые глаза его начали переходить с предмета на предмет, потом совершенно равнодушно остановились на мне — с такой холодностью, словно он хотел сказать: «Цьюань-цза-бай, белый дьявол, ты для меня не существуешь».

Я велел переводчику перевести следующее:

— Очень благодарен за вашу краткую биографию, которая говорит о вашем совершенстве. Ясно представляю себе и не меньшее совершенство вашего полка, которому не хватает единственно только культпросвета — фа-гхуан-цзяо-хуа. Школы, театр, доклады. Это полку необходимо иметь. Представьте мне послезавтра наметки, как все это устроить в соответствии с потребностями ваших соотечественников.

Сун-Фу заставил переводчика передать мне следующее:

— Просвещение играет большую роль на всех ступенях воспитания и нравственного совершенствования. Цзяо-хуа, просвещение, стремится постичь правду, оно не должно зависеть от пристрастий и заблуждений, а обязано исходить из глуби сердца и нравственности и опираться на чуан-цо, знание недостатков человеческого характера. Я счастлив, что могу послезавтра представить свои наметки в этом направлении, но чувствую себя слишком цью-е, ничтожным и незначительным, и мне стыдно, что именно на меня пал ваш выбор, посредством которого вы хотите оценить способности человека, слишком вам обязанного, чтобы он мог отказать вам в такой мелочи.

Сун-Фу встал и подал мне руку, такую же холодную, как его глаза. Кореец-переводчик, подавая мне руку, в знак уважения снял очки.

После их ухода остался запах чеснока и мускуса — китайский дух, который приходится выветривать.

Я вспомнил, что комиссар штаба Пятой армии, коснувшись в разговоре со мной Сун-Фу, сказал:

— Это негодяй.

Вечером меня посетил другой китаец. Это был маленький человек с совершенно голым черепом, в черной одежде. Лицо бледно-желтого оттенка, как у курильщиков опиума. Усы были сбриты, и только подбородок украшал клок очень редких черных волос. Выражение лица было смешливое, но трудно было понять, смеется он или ухмыляется.

У китайцев необычайно развита служба информации. Если встретились два китайца, можно быть уверенным, что они заговорят о третьем: «Я только что видел, как Бо-Цья-дза покупает зелень у Шен-Шена». А другой наверняка прибавит: «С которой он пошел к Жень-Чжу-Женю».

Поэтому меня нисколько не удивило, когда мой посетитель сказал:

— Сем-Фу была, полковник Сун-Фу была, моя Лу-И-Иао, моя говорила русски, моя не хотела переводчик, моя хорошо русский язык. Моя все говорила русски. Хо-хо (хорошо). Сун-Фу, полковник, была-была. Сун-Фу, полковник, мала-мала-машинка[10].

Я угостил его чаем и сигаретами, а Луи-И-Иао, приятно осклабясь, продолжал свою речь, употреблял множество китайских слов из северного наречия, что еще более затрудняло и осложняло наше взаимопонимание.

— Я, Лу-И-Иао, никогда не была ша-дай, дураком. Моя хан-ши-чжан-лио, моя май-май-син-ци, лай-лио.

Я прервал его и постарался убедить в необходимости присутствия переводчика, но он возразил:

— Держалась на ногах. Дышала, дышала, не упала.

Эта загадочная фраза была дословным, но скверным переводом сложного китайского понятия, смысл которого можно передать словами: «В таком случае я уйду».

Но он все же остался сидеть, и мне было ясно, что собственно великим его желанием было как раз присутствие переводчика, а отказывается он из вежливости, чтобы не затруднять меня хлопотами.

Я позвонил по внутреннему телефону и передал в канцелярию, чтобы прислали переводчика Ли-Пи-Ти.

С первых же слов я понял, что Лу-И-Иао осведомлен, что переводчик — кореец, то есть принадлежит к народу, который, зная нечто дурное о ком-либо из китайцев, так радуется, что ни одному китайцу этого не скажет.

При помощи Ли-Пи-Ти я быстро установил, чем вызвано любезное посещение Лу-И-Иао.

— Я, Лу-И-Иао, пришел затем, чтоб обратить Ваше внимание на Сун-Фу. Этот человек — цьяо-чжан, то есть в подметки мне не годится. Вы еще не знаете, кто такой Лу-И-Иао. А мое имя известно в двадцати двух провинциях Китая. Вы знаете, что такое «Цио-Вень-Бу-Я-Я-Яй-Жень»? Как? Вы не знаете журнала «Ученостью не уступает другим»? Не знаете журнала «Братство объединенных сердец», который выходил в Сычуане? Не знаете издателя этих журналов, меня, Лу-И-Иао? Да, это я, Лу-И-Иао, который так хорошо знает Сун-Фу. Что натворил Сун-Фу в провинциях Кантон, Чже-Цзян, Гуанси? Почему его хотели арестовать в портах Си-Мао, Мен-Цзи, Су-Чжоу, почему он бежал из тюрьмы в Чен-Ду, Фу-Чжоу и в Юньнани и в Шан-Дуне? Почему скрывался три года в Корее — в Чемульпо, Фусане, Кунзапо, Юаушане. Генерал? Ничуть не бывало. Я очень желал бы, чтобы вы напрягли слух: Сун-Фу — это сьюн-шоу, коварный разбойник и убийца. Очень желал бы, чтоб это сообщение не огорчило вас, так как я желаю вам всего самого лучшего, от чистого сердца. Хоть я и далек от совершенства, но люблю чжен-си, высшую правду, которая ведет к совершенству. Поэтому я пользуюсь здесь всеобщей любовью и надеюсь, что всякий раз, как вам понадобятся сведения о ком-либо из моих земляков, вы будете обращаться только ко мне и при этом всякий раз будете убеждаться в справедливости моего отзыва, потому что таков я, Лу-И-Иао, которого так любят его земляки.

Все время, пока я благодарил его за сведения, уверяя, что буду всегда обращаться к нему, и прося, чтоб он оставил мне свой адрес, Лу-И-Иао смотрел такими же холодными глазами, как Сун-Фу. Словно тоже хотел сказать: «Цьюань-цза-бай, ты для меня не существуешь, белый дьявол!»

На другой день перед обедом мне доложили, что со мной хотят говорить два китайца. Когда их ввели, я обнаружил, что буду иметь честь беседовать с китайцами, одетыми в безукоризненные европейские костюмы и обутыми в элегантные ботинки американского фасона. У более пожилого были даже перчатки. Оба бойко говорили по-французски, и старший представился:

— Цзун-Ли-Иа-Мин, китайский консул в Иркутске. А это мой секретарь Гу-Цзяо-Чжан.

В получасовой речи он объяснил мне причину своего посещения.

Прежде всего, он пришел представиться и предложить мне свои услуги — на случай, если мне что потребуется. (Смысл этого предложения остался для меня загадкой.) Во-вторых, он узнал, что у меня был вчера вечером некий Лу-И-Иао. И он пришел, чтобы предостеречь меня насчет этого человека. Я еще не разбираюсь в его земляках и должен быть предупрежден, что Лу-И-Иао — самый дурной человек на свете. Это негодяй, которому нет равных. У него была шайка хунхузов и контрабандистов, бесчинствовавшая в районе Харбина. Он убил нескольких русских купцов. Да, вот каков Jly-И-Иао; а в последнее время он обокрал много китайцев, продавая им под видом опиума какую-то смолу. Лу-И-Иао ездил в глубь России и только притворяется, будто плохо говорит по-русски. В русско-японскую войну он был японским шпионом и переводчиком. В России, в Москве, он несколько лет тому назад выманил у богатого китайского купца большие деньги, взявшись доставить тело его покойной жены в Китай, довез гроб до Одессы и похоронил на тамошнем кладбище, а остальные деньги, которые должны были пойти на перевозку до Китая, прикарманил и открыл игорный дом в порту, где разорились многие посетители. А здесь, в Иркутске, он плетет теперь интриги против него, Цзун-Ли-Иа-Мина, пишет революционному комитету доносы, будто китайский консул тайно отправляет китайцев из Иркутска в Китай с золотом. Все китайцы ненавидят Лу-И-Иао, все его сторонятся.

Секретарь китайского консула, господин Гу-Цзяо-Чжан прибавил к этому, что Лу-И-Иао отдал одному бурятскому кочевнику свою жену за прескверную клячу, на которой уехал, когда его чуть не поймали под Читой за какое-то ограбление и многочисленные убийства.

Я осведомился, какое мнение этих господ о полковнике Сун-Фу.

— Замечательный человек, — ответил консул. — Превосходный человек. Искренний, правдивый, быстро приближающийся к совершенству, согласно всем требованиям, предъявляемым священным учением Лао-Гур.

— Самый искренний человек, — подтвердил и секретарь, — честнейший, самый лучший из тех, с кем мне приходилось встречаться.

— Так что, — сказал в заключение господин Цзун-Ли-Иа-Мин, — будьте покойны: если вам понадобится какая-нибудь информация о ком бы то ни было, я к вашим услугам. Я знаю здешнюю китайскую колонию как свои пять пальцев. Все они мне очень обязаны, так как я им все время нужен. Я для них отец и мать.

После того как консул и секретарь ушли, какой-то китаец принес мне лаковую шкатулку с обычным китайским рисунком, изображающим птицу, летящую среди камышей. В шкатулке были конфеты из тростникового сахара, противно пахнущие мускусом. Сверху лежало письмо на красной бумаге, необычайно любезного содержания, как это выяснилось при помощи переводчика Ли-Пи-Ти:

«Ваше высокопревосходительство!

С особым удовольствием узнал я о Вашем пребывании в этом городе, который после Вашего приезда стал милым и незабываемым, так как улицы этого города озаряет Ваше присутствие. Беру на себя смелость просить о величайшей чести в моей жизни — беседе с Вами с глазу на глаз. Прошу Вашего разрешения. Судьба моя в Ваших руках. Каково бы ни было Ваше решение, ответ Ваш навсегда останется для меня бесценнейшей драгоценностью. Прошу простить мою смелость и желаю высшего и совершенного счастья.

Хуан-Хунь».

— Не верьте китайцам, — сказал переводчик, когда я продиктовал ответ в том смысле, что меня очень радует честь увидеть г-на Хуан-Хуня с глазу на глаз.

— Китайцы, — продолжал кореец уходя, — дай-дзар-дичжу; по-русски: «супоросые свиньи».

Господин Хуан-Хунь довольно хорошо говорил по-русски и на мой вопрос, почему писал мне по-китайски, ответил, что из желания сделать приятное, так как подумал, что я составляю коллекцию таких вещей. Находясь много лет тому назад в Москве по делу, связанному с торговлей чаем, он даже продавал торговые письма для коллекций.

Но пришел он по другому поводу. Визит его имеет целью просто обратить мое внимание на славную парочку известных мошенников — Цзун-Ли-Иа-Мина, который выдает себя за китайского консула, и Гу-Цзяо-Чжана, выдающего себя за его секретаря. Чтоб мне было все ясно, я должен знать, что, когда Иркутск был еще под властью адмирала Колчака, эти негодяи нажили на поставках риса для армии несколько миллионов и были осуждены на каторжные работы в Черемховских угольных шахтах. После переворота они бежали с шахт и явились в Иркутск как раз в тот момент, когда оттуда бежал китайский консул, у которого на совести была излишняя приверженность к покойному адмиралу. Оба сейчас же объявили, что принимают на себя консульские обязанности, заказали печати — и дальше все пошло как по маслу.

— А какого вы мнения о Лу-И-Иао? — спросил я господина Хуан-Хуня.

— Прекрасный человек, — услышал я в ответ. — Честный, искренний. Жаждет стать совершенным, стремится к правде.

Хуан-Хунь сердечно простился со мной, попросив разрешения прислать мне чаю, настоящего чаю из Южного Китая.

Когда он ушел, у меня, признаться, закружилась голова. Где же во всем этом высшая правда, ведущая к совершенству, как требует Будда, правда «чжен-си»?

Но в последующие дни голова моя закружилась еще сильнее, Сперва пришел некий Тоу-Му и обвинил г-на Хуан-Хуня в подделке кредитных билетов и других преступлениях.

Господин Сьюн-Цзьянь объявил, что Сун-Фу — мерзавец, а китайский консул и его секретарь — самые почтенные люди, какие только существуют под солнцем. Господин Лао-По-Цза высказался в том смысле, что господин Тоу-Му, Хуан-Хунь, китайский консул и его секретарь, Лу-И-Иао, и господин Сьюн-Цзьянь — величайшие злодеи и изверги на свете. Благородным исключением из всей колонии является господин полковник Сун-Фу, совершеннейший глашатай правды, человек незапятнанной репутации.

Господин Фа-Дза представил господина Лао-По-Цза в весьма неблагоприятном свете, употребив целые четверть часа на перечисление его преступлений.

Господин Лао-Бин обвинил господина Фа-Дза в убийстве собственных родителей и нескольких менее значительных проступках.

Каждый день приносил новые разоблачения…


Полковник Сун-Фу получил из интендантства для своего полка две тысячи солдатских шинелей, две тысячи комплектов обмундирования и две тысячи пар сапог и поместил их на складе в Иннокентьевской. Третьего дня он пришел ко мне, и переводчик передал мне следующие его слова:

— Я счастлив снова увидеть вас, хотя предстаю перед вами как шен-лин, существо, расплывающееся в слезах и печали. Я пришел не с наметками насчет культпросвета, фа-гхуан-цзяо-хуа, в моем полку. Сердце мое плачет, и брови мои отуманены скорбью. Стряслась беда, хо-хуань, стряслось величайшее несчастье, цза-нань. Злодеи ограбили мой склад в Иннокентьевской и похитили, проклятые дьяволы, две тысячи шинелей, две тысячи комплектов обмундирования и две тысячи пар сапог. Будь они прокляты!

И в знак печали полковник Сун-Фу стал вопить:

— Ку, ти-ку, ку-шен, ку-ку-ти-ку!

Я велел посадить его в главную караульню — для расследования. Следствием было установлено, что полковник Сун-Фу организовал общество взаимного кредита, которое и обчистило склад полка.

В этом обществе состояли все, которые перед тем побывали у меня. И господин Лу-И-Иао, и господин Хуан-Хунь, и господин Тоу-Му, и Сьюн-Цзьянь, Лао-По-Цза, Фа-Дза и господин Лао-Бин.

Китайский консул с секретарем, достигшие совершенства господа Цзун-Ли-Иа-Мин и Гу-Цзяо-Чжан одолжили для этого дела свой автомобиль, удовлетворившись всего двумястами пятьюдесятью комплектами, которые и были найдены у них на складе.

Говорят, что на суде все они произнесли необыкновенно красивые речи, уснащенные цитатами из старых философов древнего Китая, все подчеркивали, что в жизни они всегда придавали важное значение нравственности, ища чжен-си, высшую правду, ведущую к совершенству! А что в поисках ее они случайно забрели на склад обмундирования в Иннокентьевской, в этом есть нечто роковое.

Чжен-си, высшая правда, не может разбиться о какие-то две тысячи солдатских шинелей и две тысячи пар сапог…

Маленькое недоразумение

Я был послан сибирским ревкомом из Омска в Иркутск, откуда мне предстояло без промедления отправиться в Монголию, в город Ургу, встретить там полномочного представителя Китайской республики генерала Сун Фу и обсудить с ним все вопросы, касающиеся восстановления торговых связей Китайской республики с Восточной Сибирью.

Назавтра я получил вторую телеграмму с предписанием привезти генерала Сун Фу в Иркутск с тем, чтобы уполномоченный Народного комиссариата иностранных дел товарищ Габранов мог с ним обсудить договор относительно границ Советской России с Монголией и Китаем.

Вышло так, что в качестве почетного конвоя я взял с собой два батальона пехоты, эскадрон конницы и на всякий случай одну батарею артиллерии.

Из Иркутска мы выступили в пешем строю и нигде не встретили сопротивления. Повсюду навстречу нам выходили буряты, неся жареных барашков и кумыс.

Так мы двигались беспрепятственно до самой Селенги — центра Селенгинского аймака. В Селенге ситуация немного изменилась не в нашу пользу. В нескольких районах неизвестные агитаторы подняли против меня забайкальских бурят. Они распространили слух, что я собираюсь реквизировать скот.

Под Шудяром в степи показались первые вооруженные всадники-буряты, а когда мы прибыли на озеро Ар-Меда, то нашли там уже более трех тысяч выступивших против нас мятежников. Они направили к нам парламентеров с заманчивым предложением: сдаться в плен и, объединившись с ними, уйти к Алтайскому хребту, где до наступления зимы грабежом добывать себе провиант. А зимой можно будет разойтись по домам.

Предложение я отверг и послал мятежникам ответное: сдаться нам и присоединиться к нашему конвою. Эта дипломатическая уловка была рассчитана на то, что присутствие в конвое всадников-бурят избавит нас от нападения со стороны местных жителей, то есть тех же бурят.

Признаюсь, мои ожидания не совсем оправдались. Услышав, что у нас артиллерия, мятежники и вправду сдались, так что мой почетный конвой пополнился тремя тысячами диких всадников-бурят.

Движимые любовью к землякам, к нам начали присоединяться кочевники Баркугинского, Мешегелевского и Тамирского аймаков (районов), и, когда до монгольской границы оставалось около трехсот верст, нас было уже двенадцать тысяч.

В Кале-Ызырк, маленьком степном городке, к нам в количестве восьмисот человек присоединились разбойники бурятского атамана Ло-Тума, у подножия Мане-Оми — банда хунхузов численностью шестьсот человек, а затем дела пошли так хорошо, что на границу Монголии я прибыл, имея под своим началом уже двадцать тысяч человек. Мирные жители в испуге разбегались при нашем приближении. По ночам в горах горели предупредительные костры. У нас были огромные стада рогатого скота, овец, коз и табуны лошадей. Все это мой почетный конвой старательно прихватывал по пути.

Когда прибыли в Вэ-Рам, главный город монгольской провинции Пэй-Гур, встречать нас вышли члены правительства Монголии в сопровождении лам (буддийских священников). Они просили хотя бы сохранить им жизнь. С Монголией-де мы можем делать, что хотим. Они ничего не имеют против любой власти, какую мы установим. Потребовалось очень много времени, чтобы объяснить им, что намерения у меня исключительно дружеские, миролюбивые, что в Ургу я еду для встречи с китайским генералом Сун Фу.

Удивлению их не было границ, и мне был предоставлен почетный конвой из двух полков монгольской армии. В результате я приближался к Урге, имея в распоряжении тридцать тысяч человек. Китайское правительство было крайне обеспокоено и начало стягивать войска на границу с Монголией.

Представитель японского правительства в Пекине счел такое поведение Китая оскорбительным для себя, поскольку Япония тоже имеет в Монголии свои интересы.

Дело дошло до того, что между Пекином и Токио произошел обмен несколькими телеграммами, составленными в весьма резких тонах.

Я между тем совершенно спокойно приближался к Урге, чтобы встретить там генерала Сун Фу. А генерал, тоже обеспокоенный, начал стягивать к городу гарнизоны с китайской границы и в результате располагал там против меня тремя дивизиями китайской пехоты, полком японской кавалерии и двумя артиллерийскими дивизионами.

Под Ургой произошла роковая битва, гремевшая целых два дня. Там сложили головы все мои буряты.

Я был разбит наголову. Урга и вся монгольская провинция Пэй-Гур перешли к Китаю. В Иркутск я вернулся с двумя людьми. И когда уполномоченный Народного комиссариата иностранных дел товарищ Габранов поинтересовался, где генерал Сун Фу, пришлось ответить: «Вышло маленькое недоразумение. Он остался в Урге…»

И отряхнул прах от ног своих…

I

Четвертого декабря, через 1850 лет после разрушения Иерусалима, через 428 лет после открытия Америки, а если и этих данных мало, то через 540 лет после изобретения пороха, я покинул пределы Советской России и появился на границе Эстонской республики.

В Нарве я с интересом прочитал пожелтевший плакат от прошлого года, извещающий, что эстонское правительство выдаст 50 000 эстонских марок в награду тем неведомым господам, которые поймают и повесят меня.

Дело в том, что тогда я издавал в окрестностях Ямбурга татаро-башкирскую газету для двух диких дивизий башкир и прочих головорезов, оперировавших против белых войск Эстонской республики, поскольку эстонцы вторглись в Россию и, поддерживаемые Англией, решили во что бы то ни стало получить взбучку.

50 000 эстонских марок! Правда, курс у них мизерный, за одну немецкую отдай десять эстонских марок, и все же сумма была заманчивой, тем более что я нуждался в деньгах, истратив последний миллион советских рублей на дорогу от Москвы до Нарвы.

К счастью, я вовремя сообразил, что если я даже добровольно повешусь в Нарве, все равно никто не поверит, что это я, потому что путешествовал я под чужим именем, с фальшивыми документами, на которых только моя фотография и не была подделанной.

Размышления мои нарушил какой-то прилично одетый господин, который на ломаном русском языке спросил, не пожелаю ли я обменять советские рубли на эстонские марки.

Я сразу же понял, кто он такой. После стольких лет — первый сыщик!

Эстонских жандармов и полицейских я уже видел — длинной цепью торчали они за проволочными заграждениями вдоль границы. Смотрел я на них с очень односторонним чувством, которое, надеюсь, всем понятно.

Эстония вся опутана проволокой, чтоб внутрь не проскользнула социалистическая идея.

Первый сыщик все говорил, пытаясь вытянуть хоть что-нибудь из незнакомого иностранца. Он говорил о беспорядках в Эстонии и хвалил Советскую Россию.

К счастью, я еще в Москве почерпнул глубокие сведения о России из одного номера газеты «Народни политика», которую сотрудники чешской миссии под руководством пана капитана Скалы раздают чехам, возвращающимся из России.

И я сказал сыщику, что нечего ему так хвалить эти Советы, потому что я читал в «Народни политике», как у одного чешского сапожника в Петрограде жена сошла с ума от голода и умер дедушка в Храстовицах, под Бероуном. Трупы валяются на улицах. Из полутора миллионов жителей Петрограда в живых остался один Зиновьев, который средь бела дня грабит лавки в обезлюдевшем городе. Но это еще что, там делают вещи похуже, например, с новорожденными…

Господин сыщик даже не попрощался со мной и поспешно отошел в другой конец вокзала.

Я присоединился к транспорту возвращенцев из России.

Рваные серые шинели старой австрийской армии, выцветшие за шесть лет солдатские рюкзаки, смесь голосов и языков всех национальностей бывшей монархии…

В тихом уголке у маленького строения на перроне, где красуется надпись «Для мужчин», какой-то венгерский капитан пришивал звездочки к засаленному воротнику.

Перед древней нарвской крепостью и замком представители Международного Красного Креста по-немецки приветствуют «перенесших суровые испытания защитников отечества».

Сестра-немка от Международного Красного Креста раздает первый немецкий кофе с сахарином.

На воротах карантина в старой крепости одни венгерские и немецкие надписи.

Национальные флаги всевозможных народов, кроме славянских.

Члены американской Ассоциации молодых христиан раздают Библии и спекулируют, выменивая «романовки», «керенки» и советские рубли на эстонские деньги.

Все ругают Россию, а эстонские солдаты из-под полы продают возвращенцам водку.

Ворота древней крепости немецких крестоносцев закрылись за нами. Мы проведем здесь четыре дня, и никому не разрешено будет выходить в город.

На большом дворе крепости начинается сортировка по нациям. Какой-то господин кричит по-немецки:

— Граждане венгерской республики налево, австрийской — направо, чехословацкой — в середину, румынской — к воротам!

Происходит ужасающая неразбериха. У дверей канцелярии стоит какой-то бывший кадет и плачет. Сотрудник Международного Красного Креста добивается от него ответа, к какой же стране он относится.

Кадета ведут в канцелярию к карте. Ищут Колошвар и в конце концов устанавливают, что кадет, согласно Версальскому договору, стал теперь румыном.

Кадет плачет еще сильнее, сестра из Красного Креста капает ему на сахарок валерьянку…

II

Карантинный лагерь и канцелярия Международного Красного Креста расположены внутри просторной старинной нарвской крепости, выстроенной немецкими крестоносцами, некогда огнем и мечом опустошавшими балтийские земли.

Теперь их опустошают английские торговые компании, поставляя непригодные пушки, фарфоровые миски для курятников, электрические кипятильники и спортивный инвентарь, каковые предметы в высшей степени необходимы, поскольку эстонцам нечего есть.

Нарвская крепость — образцовая развалина. Несколько раз ее разрушали шведы, изгоняя из Нарвы немецких рыцарей. Потом ее обратил в руины Петр Великий, изгоняя шведов. (Более подробных сведений о ней вы не найдете ни в одном научном словаре.) В гражданской войне крепостные стены познакомились со снарядами белых и красных.

Дело разрушения довершает Международный Красный Крест, который из остатков старинного рыцарского зала, не жалея кирок, выстроил для бывших военнопленных, возвращающихся из России, нужники без признаков канализации.

Кирки Международного Красного Креста превратили и крепостные башни в разнообразные склады, в которых не дай бог появиться ревизорам.

Предприимчивое спекулянтское местное население пробило в крепостных стенах многочисленные бреши, через которые и проникает внутрь с вонючими колбасами.

Но так как существует строгий запрет жителям вступать в общение с возвращенцами, то у каждой такой бреши стоит эстонский солдат и ждет, как кошка мышку. Отсюда проистекает постоянный доход местного гарнизона — 50 % с каждого проданного фунта колбасы и прочих пищевых продуктов столь же гнусного качества, как и колбаса.

Повсюду царит образцовая грязь. Полное впечатление, будто мы внутри осажденной крепости в давние времена, когда неприятель метал через стены горшки с нечистотами. И будто черепки осторожно убрали, чтоб не порезать об них обувь, а содержимое горшков валяется всюду, куда ни кинь взор.

Тот же прелестный вид в здании бывших русских казарм, где размещены возвращенцы из России.

Грязные нары, дымящие печи, тяжелый дух фасолевой похлебки. Жены возвращенцев развешивают пеленки.

Пойдемте лучше заглянем в «Soldatenheim»[11].

Международный Красный Крест, на который американцы отпустили столько денег, носит чисто немецкую окраску и в Нарве производит впечатление предприятия, организованного в целях наживы.

Сестрички торгуют колбасой и кофе. Кофе — из консервов, предназначенных для бесплатной раздачи среди возвращенцев. Колбасу они покупают за 5 марок, а продают за 25 марок эстонских, или 125 рублей романовских (царских), или 320 думских (керенок), или 1000 советских рублей.

Все это совершенно безразлично тирольцу, уезжающему сегодня с очередной партией. Он вдыхает аромат немецого кофе, наслаждается надписью «Behüt each Gott»[12]. Он растроган.

— Милосердная сестрица, — взволнованно говорит он, запихивая в карман кусок колбасы, приобретенной на последние рубли, — спасибо за все, что вы для нас сделали.

В «Soldatenheim»’е — одни немецкие газеты. Только я собрался просмотреть статью в газете «Фрейхейт» о последних локаутах в немецкой «социалистической республике», как на дворе раздался страшный шум и крик, что какой-то венгр бросился с башни в крепостной ров.

Я пошел посмотреть и вот что узнал: в крепостной ров бросился бывший капитан Гараньи из 18-го Гонведского, прогоревший на денежных операциях.

Это был грустный пример неудачной спекуляции.

Из Красноярского лагеря военнопленных капитан Гараньи был отправлен в Москву как инвалид, где и продал на Сухаревке (московская толкучка) свои брюки за 120 000 и мундир за 80 000 советских рублей, то есть за 200 000 в совокупности.

Услыхав, что за границей советские рубли не принимают и ничего за них не дают, он стал скупать у спекулянтов на той же Сухаревке романовки, царские десятирублевки и пятирублевки, по тысяче за пятьдесят тысяч советских. Таким образом он приобрел 4000 романовских рублей. Потом ему кто-то сказал, что Врангель разбит и романовки за границей не берут, а что, мол, цену там теперь имеют керенки (думские рубли). И вот он выменял 4000 царских на 2000 думских рублей, за которые, к его ужасу, в Нарве ему дали только 400 эстонских марок. Он поспешил обменять их на немецкие деньги и получил 80 немецких марок. Тут он взбесился и начал опять скупать советские рубли, отдавая по 10 немецких марок за тысячу. Стало у него 8000 советских рублей, которые он в полном уже отчаянии выменял на 40 марок, потому что за это время курс опять упал. Во вторник он произвел новую спекуляцию, обменяв марки на царские деньги, а в среду, с единственной эстонской маркой в кармане, бросился с самой высокой башни, воскликнув: «Eljen a Magyarország!»[13]

Его похоронили за крепостной стеной, где спят последним сном 400 солдат русской Красной Армии, попавших в плен к эстонцам и расстрелянных из пулеметов на валу.

Завтра едем в Ревель.

III

Попасть из Нарвы в Ревель — дело вовсе не простое и не легкое. Предварительно вы проходите через целую систему разнообразных мер предосторожности. Сначала вас заставляют раздеться донага и отдать свою одежду в дезинфекционную камеру, где ее выпаривают. Если же вам не повезет и никто не объяснит вам, что в такой камере кожаные изделия, как, например, сапоги и сумки, испортят напрочь, то вы узрите картины кошмара и ужаса.

Один бедняга завязал в узелок свои башмаки и бумажник, набитый романовскими пятисотрублевыми ассигнациями. Два года он грабил Россию, прежде чем сколотил приличный капиталец, который вышел из вошебойки в виде спекшегося, сморщенного монолитного комка из кожи и вареных ассигнаций, возвращенных к первичному состоянию высушенной бумажной кашицы.

Что до башмаков, то осталось неразрешимой загадкой, какие, собственно, предметы были вынуты из вошебойки. Два непонятных куска каменно-твердой массы лежали перед несчастным, который сжимал в руке то, что пятнадцать минут назад еще называлось бумажником и состоянием, и с идиотским выражением таращился на свои бывшие башмаки.

В конце концов босоногого страдальца отвели в канцелярию Международного Красного Креста, где ему выплатили пособие в 50 немецких марок и выдали грубые сапоги, в удостоверение чего он должен был подписать штук пятнадцать разных документов.

Пока происходили все эти беды, остальные возвращенцы мылись в холодной грязной бане, и надсмотрщики раздавали подзатыльники наглецам из бывшей Транслейтании, воровавшим кусочки зеленого мыла из банных шаек.

Наконец всех вымытых и продезинфицированных выстраивают у канцелярии Международного Красного Креста, и начинается новая процедура. Эстонский чиновник выкликает по списку, кто поедет вечером в Ревель. Венгерские, румынские и чешские фамилии для него головоломный ребус, он понятия не имеет, как их выговаривать. То и дело происходят недоразумения. Чиновник кричит:

— Йозеф Нефех!

Никто не откликается. Йозефа Нефеха ищут среди турок, румын, и никому невдомек, что это — Йозеф Новак, который стоит в группе чехов, ожидая, чтоб его назвали, и тогда он гордо выкрикнет на весь двор: «Hier!»[14]

Вполне возможно, что Йозеф Новак до сих пор ждет в Нарве, когда выкликнут его имя.

Потом начинается следующая эра: борьба за консервы, которые выдают по банке на двоих. Делается это без всякой системы. Принцип альтруизма исходит слезами среди обломков. Напрасно ищут того, кто получил банку на себя и кого-то другого, и этот другой, в полном отчаянии, снова пристраивается в очередь, надеясь, что ему удастся скрыться с целой банкой. Потом склад закрывают, и злополучный кладовщик с экспедитором письменно решают трудную математическую задачу.

Сегодня отправляется партия в 726 человек. Одна банка на двоих — значит, всего 363 банки, а выдано 516. (Горячо рекомендую журналу чешских математиков и лично министру финансов разрешить это доселе неизвестное уравнение.)

Нечто подобное происходит и с подарками американского Красного Креста. Приятная молодая особа выслушивает устные претензии просителей, которые еще в казарме наспех стянули с себя рубашки и теперь, расстегнув мундиры на голой груди, безмолвно доказывают, что у них нет белья. Один проситель пытается даже доказать молодой даме, что у него, честное слово, нет исподников…

Все-таки в шесть часов вечера нас строят в колонну по шесть человек, окружают эстонскими солдатами и выводят из ворот в сад у моста, где опять пересчитывают.

Цифры удивительно неустойчивы. Как я говорил, нас должно было уехать 726 человек. На дворе нас было 713, у ворот 738, а теперь нас 742.

Эстонский чиновник в изнеможении машет рукой, промолвив: «Ilvaja!», что соответствует всеобъемлющему русскому «Ничего!».

Нас гонят через мост, и еще два километра через город, в котором гражданская война оставила заметный след.

Площадь пересекает длинная полоса незасыпанных окопов — в назидание потомкам, а также на случай канализации, которая сейчас тут на той же стадии эволюции, как и столетия назад, когда немецкие крестоносцы возводили сей град.

На углу улицы Мая я видел миленькую сценку. Полицейский разнимал дерущихся: толстого борова и бродячего бородатого козла.

Вот и все, что я видел в Нарве, и могу закончить этот очерк, как и предыдущий, словами: «Завтра едем в Ревель!» Даю читателям и редакции честное слово, что завтра-то мы уж наверняка тронемся в этот самый Ревель.

IV

180 километров от Нарвы до Ревеля мы покрыли за двое суток. Эстонские власти на нескольких станциях снова и снова обыскивали наш эшелон, никого не выпускали на перрон, ничего не позволяли покупать, и в вагонах было как на вулкане: возвращенцы сидели вокруг чугунных времянок, в которых давно, еще в первый день, погас огонь, потому что выдали нам по нескольку торфяных брикетов, — и на чем свет стоит поносили Эстонию и представителей Международного Красного Креста.

Дольше всего мы простояли в эстонском городе Игёратис; там произошел открытый бунт в трех последних вагонах, где сидели румыны и венгры. Они окружили несчастного представителя Красного Креста и свирепо требовали от него хлеба, грозя физической расправой.

Тут-то и познакомился я с господином инженером Йожкой. До того момента он, никому не ведомый и никем не оцененный, жил среди австрийцев в вагоне номер семь. Никто и не подозревал, что этот скромный господин из офицерского лагеря пленных в Семипалатинске такой мудрец-идеалист.

Он заслонил своим телом представителя Красного Креста и, обращаясь к разъяренной толпе, проговорил укоризненным тоном:

— Господа, господа, образумьтесь, вы меня удивляете, зачем так громко кричать! Подумайте, ведь мы в чужой стране, мы гости на эстонской земле, и каждое такое нарушение порядка глубоко унижает нас в глазах эстонцев.

— Мы требуем немедленно хлеба! — кричали румыны, а венгры орали, перебивая их:

— В Нарве нам выдали хлеба на полдня, и вот уже больше полутора суток морят голодом! Бей его!

— Но, господа, — успокаивал их инженер, — имейте терпение, не допускайте насилия! Пусть эстонцы увидят, что мы умеем вести себя достойно… Рассудите, если б эстонские дети возвращались сейчас из школы, что бы они о нас подумали?

В толпе возникает смутное подозрение, что, верно, господин инженер тоже как-то замешан в этом деле, и уже кто-то бессовестно утверждает, что в том вагоне, где едет господин инженер, хлеба столько, что им топят печку.

Представитель Красного Креста, воспользовавшись бурей, разразившейся над головой господина инженера, исчезает. Ток высокого напряжения получает разрядку. Два эстонских солдата спокойно созерцают, как линчуют господина инженера и с каким трудом он лезет в свой вагон.

— Ну и отделали меня! — говорил инженер, забравшись на место. — Как обидно, что это случилось в чужой стране, на глазах у иностранцев, хорошо еще, дети не шли из школы, а то бы они подумали, что мы дикари.

Представитель Красного Креста, за которого господин инженер расплатился своими боками, все-таки почувствовал моральную обязанность сделать что-то для эшелона, и пошел договариваться с эстонскими властями, чтоб для нас сварили хотя бы суп.

Переговоры имели успех: как только он завел речь о супе, заработали все телефоны, и начальнику станции было приказано немедленно отправить нас дальше. Представителю Красного Креста обещали выдать нам суп в Игве.

Поехали мы в Игву и там узнали, что супа для нас не варили, так как в Мёригёлье нам дадут полный обед.

Станция Мёригёлье быстро отделывается от нас заверением, что на станции Вейнемяйе нас ждет и обед, и ужин.

К чести своих спутников могу сказать, что того господина, который осведомил нас об этом, свезли в лазарет. Едем дальше. На станции Вейнемяйе поезд даже не остановился, так что, если и был среди нас кто-нибудь, кто воображал, будто зря обидели того господина из Мёригёлье, то он полностью переменил точку зрения.

Ночью поезд приближался к Ревелю — поезд, пассажирами которого были люди, уже готовые на все. Настроение было такое, что угроза разграбления Ревеля казалась более чем правдоподобной.

К утру среди нас не было ни одного, кто не выглядел бы закоренелым грабителем и злодеем.

Только господин инженер не терял надежды, полагая оптимистически, что хоть в Ревеле-то нас накормят.

Он все время говорил вещи, давно всем известные.

— В самом деле, — изрекал он, — как странно, что, не евши полтора дня, испытываешь голод. Если нас в Ревеле не накормят, чувство голода пройдет само собой. Без хлеба очень трудно жить, а хлеб очень хорошо насыщает.

— Господин инженер, — доносится голос из угла вагона, — если вы не заткнетесь, честное слово, открою дверь и выкину вас на полном ходу.

Господин инженер бормочет что-то о гармонии красоты, добра и прогресса, о том, что надежда помогает душе восторжествовать над проклятиями, и о духовном возрождении грубиянов.

Светает. Господин учитель Земанек спорит со всем вагоном, что мы, должно быть, уже у самого моря и что он уже обоняет соленый морской воздух. Потом он замечает наконец, что кто-то из нашей компании сунул ему в штаны горсть икры от гнилых селедок, которыми нас облагодетельствовали в Нарве.

Господин учитель, естественно, оскорблен, но господин инженер деликатно замечает, что величайшая добродетель в том, чтобы сносить насмешки. Любовь должна быть евангелием мира.

Несколько человеколюбивых угроз заставляют господина инженера закутаться в шинель и замолкнуть до станции Кюльмё, где все мужчины эшелона бросились растаскивать штабеля дров и хвороста, чтоб отопить вагоны.

Принесли награбленную добычу, и огонь весело затрещал в маленьких печках; тогда господин инженер слез со своего места и заявил:

— Отчуждение вещи, не принадлежащей нам, называется воровством, и о том, кто так поступает, говорят, что он вор. Мы все ответственны. Если я согреваюсь украденными дровами, углем или хворостом, то я соучастник хищения.

В ходе спора выясняется, что раз он заявляет, что не участвовал в вылазке, то и не имеет прав греться. Хочет сидеть в тепле — пусть пойдет и стащит полено.

— Кто принимает добро, должен платить тем же.

Перед ним распахнули дверь и вытолкали вон. А на дворе двенадцать градусов мороза. Вскоре господин инженер вернулся с большим поленом и сказал:

— Я похитил чужую вещь, я вор.

На станции Кюльмё разнесся слух, что представитель Красного Креста остался в Мёригёлье, чтоб договориться по телефону с ревельскими властями. Этот слух, подобно искре надежды, пробежал по всем вагонам и затух в скепсисе, выраженном в простых словах одним гражданином из Смихова: «Опять затевают какое-то жульничество».

Точка зрения смиховца была совершенно правильной. Наш поезд совсем уже подъехал было к ревельскому вокзалу, но вдруг свернул на ветку к порту, в объезд города Ревеля, где нам следовало получить: 1) обед, 2) ужин, 3) завтрак.

На повышенной скорости мчится поезд по берегу моря. На море никто не обращает внимания. Все глядят назад, где трусливо за песчаными дюнами прячется от нас город Ревель, столь счастливо избежавший встречи с отчаявшимися и на все готовыми людьми.

Но вот мы у цели. Причал, у причала транспортный пароход «Кипрос», дальше в море, между нами и островом Сильгит, еще пароход на якоре.

На причале нас ожидает депутация от какого-то общества — дамы и девицы из Ревеля, с пастором во главе; они раздают нам газеты с родины, причем хор дам и девиц поет трогательную немецкую песенку:

Кто счастливым хочет быть,

Должен о грехах забыть.

А тогда и на том свете

Бог пути его осветит.

Через полчаса пастор и хор дам и девиц купаются в волнах, а мы все с ужасающим ревом «урра!» кидаемся на пароход «Кипрос»…

V

Команда «Кипроса», старые морские волки, быстро навела порядок. Вот так же чабан пересчитывает овец: хватает одну за другой за загривок и швыряет в загон. Каждый из нас прошел через турникет, то есть через несколько пар мускулистых, волосатых матросских рук, передававших нас как бы по конвейеру, чтобы закончить это стремительное путешествие где-то внизу, в трюме, где нас моментально разбивали на десятки, выраставшие в трюме, как грибы после дождя. И не успевал ты опомниться, как шагал со всей своей десяткой в другой конец парохода, получал буханку хлеба, банку мясных консервов, ложку, алюминиевую тарелку с кружкой — и уже снова оказывался на своем месте в трюме. Через полчаса вся партия накормлена и размещена.

Господин инженер воспрял духом и возобновил свои рассуждения:

— Когда человек сыт, он удовлетворен, голодный же человек несчастен.

Слушателей у него очень мало, тем не менее он продолжает свои неоспоримые утверждения:

— Прежде чем нам отплыть, пароход должен поднять якоря, и в котлах следует развести пар. Если б это было парусное судно, то пришлось бы ждать благоприятного ветра. Без ветра парусники не могут двигаться, все равно как автомобили без бензина.

«Кипрос» сигналит катерам береговой службы — мол, собираюсь отплыть — и получает от них ответ: «Море свободно». Тогда наш пароход дает гудки, и мы прощаемся с эстонским берегом, который окутался туманом, как бы говоря: «Не стоит вам оглядываться, ничего хорошего вы у нас не видали».

Все-таки несколько сентиментальных возвращенцев машут грязными платками. На причале стоят эстонские детишки из соседних рыбацких домиков и дразнятся, высовывая языки.

Трое обросших волосами тирольцев, схватившись за руки, заводят:

Wann ich kumm, warm ich kumm,

Wann ich wieder, wieder kumm…[15]

Разглядываю надписи на корабле. Они полны остроумия. «Заметив пожар на борту, сообщите старшему офицеру». «На капитанский мостик входить пассажирам воспрещается». «Ключ от кладовой со спасательными поясами — у младшего офицера, которому надлежит сообщать о каждом несчастном случае».

Снизу я приписываю: «Если пароход потонет, сообщите капитану».

Иду заглянуть в буфет, и — как нож в сердце — меня встречает надпись: «Продажа спиртных напитков строго запрещена».

Где же романтика матросского рома, виски, грога? Где старые пьяницы-матросы Киплинга, которые пили так много, и орали «йо-го-го», и снова пили?

Вместо этого продают овсяное пиво, лимонад, леденцы, пряники и шоколад; можно подумать, школьники под надзором учителей совершают прогулку на пароходе в конце учебного года.

В другом конце корабля есть еще буфет, являющий ту же печальную картину, словно над ними властвует дух доктора Фоустки и профессора Батека. Там продают лимоны, яблоки, селедку, сардинки, прочие рыбные консервы и открытки. Там же вы можете получить сквернейшие немецкие сигареты и еще худшие сигары.

Продолжаю осматривать пароход и обнаруживаю еще несколько надписей, трактующих о спасательных шлюпках и о правилах спуска их на воду. Одна шлюпка заинтересовала меня: у нее в днище порядочная дыра.

Заглянул я и в матросский кубрик. Матросы пьют кофе, они трезвы и не курят короткие трубки. В руках у одного — толстая книга с алым обрезом. Подозреваю, что это Библия. Тихо закрываю дверь, пробормотав извинения — ошибся, мол, — и иду подышать свежим воздухом на носу; наш пароход как раз сигналит встречному судну, на борту которого русские пленные, возвращающиеся на родину.

Все вылезают на палубу. На судне с русскими поднимают красный флаг.

Пароходы встретились, завели разговор. Они и мы — все машут платками, кричат «ура», на обоих судах кое у кого блеснули слезы, которых никто не стыдится.

Долго еще разносятся наши взаимные приветственные крики по просторам морского залива и отдаются эхом от меловых скал острова Сильгит.

Водная гладь спокойна. Чайки летают над морем, падают на воду, ныряют.

Господин инженер, как всегда, мудро замечает:

— Эта птица называется чайка-хохотунья, потому что крик ее похож на человеческий смех, а если бы он не был похож…

— …то я вышвырнул бы вас за борт, — заканчиваю я с серьезным видом.

Проплываем мимо длинной полосы земли, и господин инженер откровенно признает:

— Это остров, так как со всех сторон его окружает вода. Если бы эта полоска земли была с одной стороны соединена с сушей, то был бы полуостров.

Вокруг него собирается кружок слушателей. Господин инженер показывает рукой на рыбацкие лодки в заливе и уверенно сообщает:

— Море богато рыбой, и рыбная ловля — единственное занятие рыбаков. Многие рыбы пожирают друг друга, в противном случае они погибли бы от голода. Акулы опасны для людей, купающихся в море. Море бывает мелкое и глубокое. Морская вода соленая.

Слушатели дружно поднимают господина инженера и раскачивают над морской гладью. Господин инженер кричит:

— Если вы меня отпустите, я утону!

Кто-то приносит ведро морской воды, господина инженера кладут на палубу, окатывают и ведут сушиться в кочегарку. Он до того ошеломлен, что не может припомнить ни одной истины; приходит в себя он только за ужином, заметив как бы между прочим:

— Горох остается круглым даже в вареном виде.

Это, конечно, святая правда, но тот горох, который нам предложили в супе, вероятно, объявил забастовку и остался твердым, как камни Карлова моста.

Но что нас приятно удивило в супе, так это сушеные сливы, яблоки, овсяные отруби и селедочная икра.

Теперь представьте себе, что большинство из нас до этого съели холодные жирные мясные консервы, затем в буфете — шоколад, марципаны, яблоки, маринованную селедку с луком, сардинки в масле и выпили овсяного пива и лимонада.

Сколь достойная подготовка к морской болезни, подстерегающей нас где-то за пустынным морским горизонтом!

Совсем стемнело. На острове Сильгит во тьме мигали маяки, задул северо-западный ветер, и когда мы вышли из залива, волны не заставили себя ждать и заявили о себе по собственной инициативе, полные рвения и энергии.

«Кипрос» начал резать волны, а они ревели в ночи от боли и, разъяренные, старались потопить его, ввергнуть в пучину.

«Кипрос» пошел отплясывать такой кек-уок, что нам не в шутку сделалось худо. Идея единства победила по всем линиям. Все, без различия партийной принадлежности, мировоззрений и национальности, схватились за животы, и, по прекрасному выражению господина учителя Земанка, «думали, что нас разорвет».

Все писатели, повествующие о своих морских путешествиях и упоминающие о морской болезни, изображают себя героями. По их словам, всех рвало, кроме господина писателя. Я составляю почетное исключение.

Меня тоже схватило. Да так сильно, что я впервые в жизни вспомнил о господе боге и страстно молился над ревущим морем: «Великий боже, взываю к тебе в душе своей и, честное слово, жажду говорить с тобой, хотя ты и видишь, что я делаю. Но ты сотворил меня во славу свою и должен сжалиться надо мной, несчастным. Обещаю тебе, что с помощью твоей буду следовать твоим законам, отрекусь от заблуждений и пороков, не хочу больше влачить ярмо вкупе с неверующими и безбожниками и клянусь сотрудничать в «Чехе» и написать хвалебную оду на папского нунция».

Результат был таков, что я дрожащей рукой записал в дневнике: «Мне все хуже и хуже. Молитва не помогла».

Солнце, взошедшее над расходившимся морем, застало нас все в той же позиции над перилами, в какой мы провели ночь.

Господин инженер, перегнувшийся рядом со мной через перила, шепотом произнес:

— На суше морской болезни не бывает.

И у меня, бедного, не было даже сил бросить его за борт в жертву бушующим водам…

VI

Исполнение на практике всех разнообразных движений, совокупность которых в науке и в народе обозначается термином «морская болезнь», продолжалось в общем около полутора суток. Положение на корабле было грустным, потому что никто, даже капитан, не знал, куда мы, собственно, плывем.

Капитан утверждал, что пароход должен идти наперерез волнам, против чего, правда, никто не возражал, однако ветер и волны то и дело меняли направление, и вот мы бороздили море вдоль и поперек, словно пиратское судно, опасающееся берегов.

К вечеру второго дня опять началась пляска по волнам, еще сильнее, чем в первый день, и у всех у нас было одно желание, чтоб уж все это чем-нибудь кончилось.

Капитан утешал нас, говоря, что это еще ничего, вот однажды ему пришлось кружить по морю и резать волны целых четырнадцать суток, и шел-то он в недальний рейс, из Данцига в Ригу, а теперь мы плывем куда дальше — из Ревеля в Штеттин.

Мы начали привыкать к морской болезни и даже находить вкус в пресловутой немецкой похлебке из сушеных слив и разварной селедки.

Под утро господин инженер выполз на палубу и принялся орать:

— Земля, земля!

Так же, наверное, орал матрос на мачте Колумбова корабля, когда тот отправился открывать Америку. Еще в школе учителя твердили нам, что матрос кричал: «Земля, земля!» Господин инженер вызубрил это на память и теперь, применив историческую формулу, еще раз крикнул:

— Земля, земля!

Спросили мы капитана, где же это мы. Он долго осматривался, производил измерения и заявил, что мы либо у датских, либо у шведских берегов, но, может быть, та земля на горизонте — какой-нибудь остров, принадлежащий то ли одному, то ли другому королевству.

Такое точное определение нашего местонахождения вызвало всеобщую взволнованность. Одна женщина расплакалась, что не видать ей больше Германии, раз нас вместо Штеттина привезли к противоположному берегу.

Я ходил среди расстроенных людей и подливал масла в огонь, распространяя слух, что нас везут в Америку.

К счастью, ветер опять изменился, и «Кипрос» был вынужден резать волны в южном направлении, носом к Германии. Однако тем дело не кончилось, и в тот же день мы еще держали курс на юго-восток, на северо-восток, опять на юг, потом на северо-запад и в заключение на юго-запад.

Господин инженер, лежа в трюме на своем соломенном тюфяке, громко рассуждал:

— После изобретения компаса корабли могут определять, где юг, север, восток и запад. На юге лежит Южный полюс, на севере — Северный.

Та женщина, которая плакала, когда мы находились «то ли у Швеции, то ли у Дании», впала в истерику и принялась кричать, что на Северный полюс она не поедет, потому что боится.

Но господин инженер не смутился и продолжал:

— Западного или восточного полюса не существует, есть только два, Северный и Южный, так же как есть северное и южное полушария. Мы живем в северном полушарии, а если бы среди нас были австралийцы, то они были бы из южного полушария. Земля круглая и вращается вокруг своей оси непрестанно, день за днем, год за годом. Если мы завтра будем в Штеттине, это будет означать, что мы счастливо доехали и что Штеттин — морской порт.

Затем он хлебнул овсяного пива и, провожаемый враждебными взглядами, улегся спать.

На следующую ночь ветер утих, «Кипросу» уже не нужно было разрезать волны, и он вел себя вполне мирно. Капитан определил курс на Свинемюнде, небо прояснилось, и к полудню опять появились чайки. Горизонт уже не качался, и вода была такая тихая, спокойная, как на прудах в Гостиварже.

После полудня показался холмистый берег, поросший густым сосновым лесом, и мы еще засветло прибыли в Свинемюнде с его маяками, рыбаками, брошенными купальнями и казармами для матросов, которых можно теперь тут сосчитать по пальцам.

Крупный укрепленный военный порт, гордость Германии, лежит в развалинах. Немцам пришлось взорвать его, так же как и надменные дредноуты, останки которых валяются в разрушенном порту.

Но невозможно было обойтись без оркестра, и на земле Прусской Померании, при впадении Свины в Балтийское море, нас приветствовали старинной военной музыкой.

При виде всего этого разорения господин инженер не мог удержаться от слов:

— Взорванное военное судно уже не годится в употребление. Так как здесь Свина впадает в море, а «устье» по-немецки называется «Münde», то это место совершенно справедливо носит название Свинемюнде; если бы это была Эльба, то называлось бы Эльбемюнде, а Рейн — Рейнмюнде. Это вполне логично.

Пароход входит в Одерский канал, соединяющий порт со Штеттином, что опять побудило господина инженера к логическому умозаключению:

— Если бы не было Одера, Штеттин перестал бы быть крупнейшей немецкой торговой гаванью, и мы должны были бы ехать в Штеттин не по воде, а по железной дороге, и без воды тут не могли бы строить суда. Поэтому можно сказать, что Одер — благословение Штеттина.

Эти ученые рассуждения прервал грохот спускаемого якоря. Мы будем стоять здесь, пока нас не осмотрит медицинская комиссия.

Когда комиссия прибыла на борт, нас стали вызывать по одному. Разговор с нами был короткий: нас просили показать язык, и дело с концом.

После того как все несколько сот бывших пленных показали язык почтенной комиссии, она почувствовала себя вполне удовлетворенной и съехала на берег. Мы подняли якорь. Оркестр на берегу сыграл нам на прощание «Heil dir im Siegeskranz»[16], и мы, проплыв по Одерскому каналу, причалили в столице Померании.

Говорят, там нас ждет торжественная встреча.

Как я встретился с автором некролога обо мне

За мое пяти-шестилетнее пребывание в России я был несколько раз убит различными организациями и отдельными лицами.

Вернувшись на родину, я узнал, что был трижды повешен, два раза расстрелян и один раз четвертован дикими повстанцами-киргизами у озера Кале-Ышела.

Наконец меня окончательно закололи в дикой драке с пьяными матросами в одесском кабаке. Эта версия мне кажется самой правдоподобной.

Правдоподобной казалась она и моему доброму другу Кольману, который, найдя очевидца моей позорной и в то же время геройской смерти, написал об этом так неприятно окончившемся для меня событии целую статью в своей газете.

Он не ограничился небольшой заметкой. Его доброе сердце принудило его написать обо мне некролог, который я прочел вскоре по своем возвращении в Прагу.

Будучи уверен, что мертвые из гроба не встают, он весьма элегантно выругал меня в этом некрологе.

Чтобы убедить его в том, что я жив, я пошел его искать, — так возник этот рассказ.

Даже Эдгар По, мастер кошмаров и ужасов, не мог бы придумать более страшного сюжета.

Автора своего некролога я нашел в одном из пражских винных погребков, как раз в двенадцать часов, когда, согласно какому-то императорскому предписанию от 18 апреля 1836 года, закрываются винные погребки.

Он смотрел на потолок. Со стола убирали залитые скатерти. Я присел к его столику и спокойно спросил:

— Разрешите? Здесь не занято?

Он все еще обозревал заинтересовавшее его место на потолке и ответил вполне логично:

— Пожалуйста. Как раз закрывают, думаю, что вам безразлично, свободно или занято.

Я взял его за руку и повернул к себе. Он минуту молча смотрел на меня и наконец шепотом спросил:

— Простите, вы не были в России?

Я засмеялся:

— Вы меня только теперь узнали? Я был убит в России в одном грязном кабаке в дикой схватке с пьяными матросами.

Он побледнел.

— Вы… вы…

— Да, — сказал я ему твердо, — я был убит в корчме в Одессе матросами, и вы посвятили мне некролог.

Он чуть слышно прошептал:

— Вы прочли, что я о вас писал?

— Ну конечно, некролог весьма интересен, если отбросить некоторые незначительные недоразумения. И потом, он несколько длинноват. Даже когда умер государь император, ему не отвели столько строчек. Ему ваш журнал посвятил сто пятьдесят две строки, а мне сто восемьдесят шесть, по тридцать три геллера за строчку, — как нищенски прежде платили журналистам! — что в целом составляет пятьдесят пять крон и пятнадцать геллеров.

— Что вы, собственно, от меня хотите? — спросил он испуганно. — Вернуть вам эти пятьдесят пять крон и пятнадцать геллеров?

— Оставьте этот заработок себе, — ответил я, — мертвые не берут гонораров за некрологи.

Он побледнел еще сильнее.

— Знаете что, — сказал я непринужденно, — заплатим и пойдем еще куда-нибудь. Сегодняшнюю ночь я хочу провести с вами.

— Нельзя ли это отложить хотя бы на завтра?

Я пристально посмотрел на него.

— Счет! — крикнул мой собеседник.

Показав на углу извозчика, я предложил автору своего некролога сесть в фиакр и гробовым голосом сказал извозчику:

— Везите нас на Ольшанское кладбище.

Автор моего некролога перекрестился.

Долго царила томительная тишина, нарушаемая только хлопаньем бича и фырканьем лошадей.

Я наклонился к своему спутнику.

— Не кажется ли вам, что где-то в тиши Жижковских улиц завыли собаки?

Он задрожал, приподнялся и спросил, заикаясь:

— Вы действительно были в России?

— Убит в корчме в Одессе в драке с пьяными матросами, — ответил я сухо.

— Иисус Мария, — отозвался мой спутник, — это ужаснее, чем «Свадебные рубашки» Эрбена.

И опять наступила томительная тишина… Где-то действительно завыли собаки.

Когда мы очутились на Страшницком шоссе, я предложил своему спутнику расплатиться с извозчиком. Мы стояли во тьме Страшницкого шоссе.

— Скажите, пожалуйста, нет ли здесь какого-нибудь ресторана? — обратился ко мне безнадежным и жалобным тоном автор некролога.

— Ресторан? — засмеялся я. — Мы сейчас перелезем через кладбищенскую стену и где-нибудь на могильной плите поговорим об этом некрологе. Лезьте вперед и подайте мне руку.

Он молча подал мне руку, и мы соскочили на кладбище. Под нами затрещали сучья кипариса. Ветер меланхолически шумел меж крестами.

— Я дальше не пойду! — сорвалось с уст моего приятеля. — Куда вы хотите меня утащить?

— Сегодня, — весело сказал я, поддерживая его, — мы пойдем посмотреть на склеп старого пражского семейства Бонепиани. Совершенно заброшенный склеп в первом отделении, шестой ряд, у стены. Заброшен с того самого времени, как в нем похоронили последнего потомка, которого привезли в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году из Одессы, где он был убит матросами в корчме во время драки.

Мой спутник вторично перекрестился.

Когда мы уселись на надгробную плиту, покрывавшую прах последних потомков пражских горожан Бонепиани, я взял осторожно автора своего некролога за руку и произнес тихим голосом:

— Дорогой друг! В гимназии преподаватели учили вас прекрасному, благородному правилу: о мертвецах ничего, кроме хорошего! Вы же отважились написать обо мне, мертвеце, всякие мерзости. Если бы я сам писал о себе некролог, я написал бы, что ни одна смерть не оставляла такого тяжелого впечатления, как смерть господина такого-то! Я написал бы: «Самой крупной заслугой умершего писателя была его действенная любовь к добру, ко всему, что свято для чистых душ». Вы же написали, что умер жулик и комедиант! Не плачьте! Наступает момент, когда сердце бурлит от желания описать самое прекрасное о жизни умерших. Но вы… написали, что покойный был алкоголиком.

Автор моего некролога зарыдал еще сильнее, его скорбные рыдания разносились по тихому кладбищу и терялись где-то вдали у Еврейских печей.

— Дорогой друг, — сказал я решительно, — не плачьте, теперь уже ничего не поправишь…

Сказав это, я перепрыгнул через кладбищенскую стену, подбежал к будке привратника, позвонил к нему и заявил, что возвращаясь с ночной работы, слышал за кладбищенской стеной первого отделения плач.

— Наверно, какой-нибудь наклюкавшийся вдовец, — цинично ответил привратник, — мы его арестуем.

Я ждал за углом. Минут через десять ночные сторожа уводили с кладбища автора моего некролога в участок.

Он упирался и кричал:

— Сон это или явь?! Господа, вы знаете «Свадебные рубашки» Эрбена?

Возлюбим врагов наших (Из подготовленной книги «Как писать полемические статьи»)

В одном из недавних номеров газеты «Час» (год издания XXXI) была напечатана статья, направленная против меня. Считая совершенно излишним и бесцельным выступать с официальными опровержениями, в которых при помощи фраз вроде: «Неправда, что… а правда то, что…» — только размазываются подробности к невыгоде жертвы нападения, — ограничиваюсь следующими строками.

Я постараюсь научить редакцию «Часа» вежливости и поговорить с ней по душам. Уверен, что она исправится. Откровенный разговор очень часто выводил на правильный путь грубиянов гораздо более солидного возраста, чем «Час» XXXI года издания.

Проштудировав Калига, Йозефа Кожишка и Андерсона, обращаю внимание «Часа» на некоторые мысли о внешней стороне благовоспитанности, которую вышеперечисленные господа называют вежливостью.

Население нашей планеты составляет более полутора миллиардов человек — цифра весьма внушительная. Все эти люди, как, наверно, известно уважаемой редакции «Часа», делятся на разные племена и нации, подчиняющиеся, каждая на свой лад, определенным законам нравственности и правилам приличия; это относится и к господам редакторам «Часа». И каждая из этих разных наций выпускает разные газеты, что, безусловно, известно даже издателю «Часа» пану Густаву Дубскому.

К сожалению, последний выпад «Часа» по моему адресу заставляет меня прийти к выводу, что если так пойдет и дальше, то «Час» станет серьезной помехой для любви к ближнему.

Но я убежден, что еще не поздно и все редакторы означенной газеты могут исправиться.

Поэтому обращаю их внимание на то, что вежливость бывает двух родов: вежливость сердца и вежливость манер. «Часу» очень часто недоставало первой, а вторая у него совсем отсутствовала, так что дело дошло до опубликования и доведения до сведения читателей настоящей статьи, которая — я твердо, всем сердцем надеюсь! — окажет необходимое воздействие.

Две вышеуказанные стороны вежливого обращения, оказавшиеся для уважаемой редакции «Часа» китайской грамотой, в свою очередь, делятся на тактичность и хороший тон.

Под тактичностью мы подразумеваем поведение, диктуемое нам сердцем и явившееся для «Часа» источником множества неприятностей.

Наоборот, хороший тон есть знание внешних приемов и форм, очень часто выражавшееся и выражаемое словами: «Час» опять ругается».

Тактичность не позволяет нам, например, выставлять кого бы то ни было в смешном виде, смеяться над человеком в беде, когда он имел несчастье вступить в Армию спасения, — как это делает «Час» в своей статье обо мне.

А хороший тон учит нас приличному поведению на людях, которое совершенно исключает такие приемы, как недостойные утверждения «Часа», будто я продаю книги со своими автографами, смотря по одежде покупателя.

Какое впечатление произвело бы, например, на редактора «Часа» пана Кунте, если бы я дал в газетах объявление: «Меняю автограф редактора «Часа» на граммофон или белого петуха виандота»?

Я этого не сделаю, потому что люди добросердечные и не испорченные в нравственном отношении вежливы, хотя им не приходилось учиться вежливости у «Часа». Они действуют просто по принципу: «Не делай другому того, чего не хочешь себе».

Частным подтверждением этого правила является судьба неопытных, но бойких редакторов провинциальных газет, чья непринужденность, не ограниченная избытком застенчивости, приводит к тому, что им приходится фигурировать перед судом присяжных по поводу нарушения законов о печати.

Вежливость редактора, естественно, обнаруживается главным образом в его статьях. Как было бы хорошо, если бы «Час» никого не огорчал, не оскорблял, а старался бы каждого чем-нибудь порадовать: например, собрал бы кладненскую красную гвардию, которая, как он писал, разбежалась из-под моего начала!

Как было бы прекрасно, если бы «Час» вел себя с окружающими так, чтоб они были им довольны, охотно с ним общались, искали бы встреч с ним, — а теперь вон пан Дубский ломает себе голову над страшной проблемой «потерянных подписчиков»!

Если бы «Час» вел себя так, его называли бы родным братом скромности, цветом человечности и благоуханием любви к ближнему. А теперь о нем говорят совсем в других выражениях.

Мы должны соблюдать вежливость, даже предостерегая и обличая. Чем предупредительней и учтивей мы предостерегаем и порицаем, тем сильней наше воздействие, многоуважаемая редакция «Часа».

Никогда не забывайте, что обличение, сопровождаемое бранью и проклятиями, не дает нужных результатов, так как грубость внешней формы убивает хорошее внутреннее содержание, как отметил Ис. Калиг в своей книге «О джентльмене», отрывки из которой публиковались в «Часе».

По-французски вежливость — «La politesse», что значит: устранение всего грубого, шероховатого.

Что сказал бы «Час», если бы я поместил в газетах объявление: «Редакции «Часа» требуются опытные шлифовальщики»? Конечно, обозлился бы!

Точно так же и мне неприятно, когда «Час» пишет дурно — не обо мне, это не важно, — но о людях вообще.

Не будет сентиментальностью, если я все же замечу, уважаемая редакция «Часа», что я никогда не задевал вас и что единственное мое желание заключается в том, чтобы эта статья нашла путь к вашему сердцу и вы впредь писали бы, не обрушиваясь на спорные мнения, не оскорбляя чужих чувств, не высказывая никаких подозрений и не касаясь тем, способных кого-либо обидеть или огорчить.

Не за горами время, когда пан Густав Дубский ввиду непрерывного уменьшения числа подписчиков прекратит издание «Часа». Я желал бы высечь на надгробном камне редакторов «Часа» следующую надпись: «Они прожили такую жизнь, о какой грезили и писали. А грезили они о ней художественно, благородно, почти с женской деликатностью. Правда, чтение «Часа» было не столь уж любимой духовной пищей…»

Последняя фраза меня остановила. Она говорит о том, что при всем желании быть вежливым страшно трудно. Как же это я…

Поединок с Армией спасения

I

Господин Карл Ларсон, командующий Армией спасения в Чехословакии, только что составил для «Центрального органа Армии спасения» (отдел «Международные новости: Южная Африка») сообщение о трагическом происшествии: подполковник Смит, который тридцать лет проповедовал среди южноафриканских туземцев, был съеден вместе со своими двумя офицерами семьюдесятью новообращенными христианами, доказавшими тем самым всему миру, что религия любви имеет практическую ценность.

Господин командующий был в отвратительном настроении. В Южной Африке туземцы пожирают у них подполковников и других офицеров, а здесь, в Чехословакии, торговля душами идет из рук вон скверно. Вечером в канун Нового года был сбор воинства Армии спасения, и в зале пришлось открыть все окна: так нестерпимо воняло ромом. А ночью, от десяти часов и за полночь, происходило широкое публичное собрание; хотя оно и принесло Христу несколько новых душ, но позднее все они были подобраны стражниками на улице мертвецки пьяными. В самый же Новый год на скамье кающихся можно было насчитать не более десятка жаждущих спасения грешников, да и у тех торчали из карманов бутылки с коньяком.

В воскресенье капитан Пивонька выехал в Пардубице, где, по слухам, одиннадцать человек алкали спасения своей души, выяснилось же, что на самом деле они просто хотели выклянчить у него денег на трактир.

Тридцать первого декабря из Швеции прибыла на помощь капитан Бленда Геллеспонг, и ее первым благотворительным актом было разучивание с грешниками модной песенки «Кружитесь, пантеры…».

Работа в Словакии была начата седьмого января, а уже девятого января в штаб поступила телеграмма, что руководитель группы успел получить в Скалице за счет Армии спасения триста литров вина…

Капитан Гунт выехал на свою родину — в Англию — на лечение…

У поручика Кукачека исчезли брюки от мундира офицера Армии спасения; он уверяет, что променял их на мармелад для бедных деточек, что выглядит более чем правдоподобно…

Лига молодежи направила на рождественское собрание на Винограды сержанта Либушу Аронову, которая прочитала подряд тридцать восемь стихотворений и для разнообразия пополнила свою программу игрой на пианино и пением; в результате в виноградской больнице (отделение для нервнобольных) и до сих пор лежат еще до двух дюжин мальчишек и девчонок, пришедших на собрание ради обещанных рождественских подарков…

Командующего Карла Ларсона вывел из тяжких размышлений приятный голос капельмейстера бригады гитаристов:

— Не теряйте надежды, Ларсон!

— Да, черта лысого, капельмейстер! Видимо, свет уж так испорчен, что не остается вовсе никакой надежды.

— Зраком веры пронизаем тьму страшного времени, она связывает нас с Ним.

— Отвяжитесь от меня и с Ним вместе! Вы прекрасно знаете, что я был вызван генералом Брамуэллом Боотом, чтобы провести в 1921 году торжественную процессию во имя спасения грешников, а дело никак не клеится! Баланс трещит по всем швам! Мне до зарезу нужно обратить на путь истины какого-нибудь настоящего бандита, чье обращение вызвало бы сенсацию!

— Одного такого я знаю, командир. Сидел с ним вчера в винном погребке.

Командующий Ларсон даже побледнел от возмущения:

— И вы, капельмейстер нашей бригады гитаристов, барахтаетесь в тенетах распутства!

Досточтимый капельмейстер ласково усмехнулся и произнес:

— Что важнее, командир Ларсон: отказаться от ничтожной четвертушки вина, чтобы не приобрести репутации человека, «барахтающегося в тенетах распутства», или вырвать хотя бы одну душу грешника из когтей дьявола? Впрочем, я пил только вино «Lacrimae Christi» — «Христовы слезы». Что же касается того бандита, на него нужно напустить какого-нибудь молодого энтузиаста, каковым является, например, наш секретарь Гоппс.

— О, Вилли Гоппс — это действительно сущий ангел! На Цейлоне его чуть было не повесили туземцы, когда на плантации он начал учить их петь песни Армии спасения. Позовите его сюда и дайте ему адрес, куда ваш бандит ходит пить пиво.

II

Вот каким образом встретился я в винном погребке с господином Гоппсом, секретарем местного штаба Армии спасения…

— Я направлен Армией спасения, — сообщил он мне приветливо. — Может, вам интересно будет ознакомиться с моими взглядами? Нет ли здесь уголка, где бы мы могли побеседовать без помех? Я был бы вам очень признателен…

— А, понимаю… — проговорил я, многозначительно подмигивая. — Вполне с вами согласен. Идемте вот сюда, в отдельный кабинет. Я велю принести нам бутылку вина…

— Но позвольте…

— Какие там позволения! — воскликнул я, приятельски похлопывая его по спине. — Я ведь знаю, что Армия спасения рекрутируется из бывших алкоголиков. Не беспокойтесь, мы закажем еще бутылочку рома.

Когда мы уютно устроились вдвоем, молодой секретарь Гоппс сказал:

— Извините, но мои убеждения вполне искренни. Может, мне спеть вам что-нибудь?

— Пойте, — разрешил я и, покуривая сигару, удобно вытянул ноги. Он начал петь проникновенным голосом:

Идем вперед против силы зла,

Пусть то будет даже дьявол сам.

Идем к победе против мира лжи,

Царство божие впереди лежит…

Когда он кончил, я сказал, что тоже кое-что умею.

— Послушайте! — И я запел:

Кто отринет заблужденья,

Божью правду предпочтет,

Тот не знает огорчений.

Сном спокойным он заснет.

Итак, ваше здоровье!

Он посмотрел на меня своими невинными голубыми глазами.

— Простите, сударь, почему вы пьете?

— Потому что мне это нравится. Вы не желаете? Впрочем, принуждать вас я не собираюсь. Некая чешская дама — Павла Моудра — делала однажды доклад об Армии спасения. Она доказывала, что Армия спасения совершает подлинные чудеса. Пьяницы становятся чуть ли не за одну ночь трезвыми людьми, гнезда распутства и грязных страстей превращаются в благонравные семейные очаги, проститутки — в сестер милосердия, опустившиеся преступники делаются пламенными проповедниками нравственности…

Вы мне не импонируете. Были вы алкоголиком? Нет! Барахтались вы в тенетах порока и грязных страстей? Не барахтались! Были вы проституткой? Не были! Были вы опустившимся преступником? Также не были! Ну так скажите мне, молодой человек, как же вы осмеливаетесь претендовать на то, чтобы быть проповедником нравственности, если у вас нет необходимого для этого предварительного образования преступника, грабителя и алкоголика?

Знаете ли вы, из какой семьи вышел открыватель Средней Африки Давид Ливингстон? Его дед и отец были повешены за святотатство. А где получил образование Ян Патон, миссионер, проповедовавший среди людоедов? На галерах, на которые был осужден за отцеубийство.

Лучше выпейте-ка и не болтайте глупостей!

Он механически взял рюмку рома и выпил.

— Я действительно из порядочной семьи, — произнес он извиняющимся тоном.

— Не унывайте, молодой человек. Это еще не несчастье! С течением времени все можно будет исправить. Вы еще имеете возможность обокрасть где-нибудь, скажем, чердак, а если, бог даст, вам повезет, то даже и какой-нибудь банк.

Не вешайте головы, выпейте еще разок. Не правда ли, ром великолепен?

У господина Гоппса, не привыкшего к такому напитку, глаза стали слипаться. Я начал тихонько напевать ему колыбельную песенку:

Уж в рощах звучит трель соловушки,

Под стрехой воркуют голубички.

Зима отступает — злая колдунья,

Цветочки расцветают — хвала, аллилуйя!

Он спокойно заснул на стуле. Я поцеловал его в лоб, нежно погладил по головке и осторожно, на цыпочках, вышел из комнаты.

— Наш счет оплатит тот господин, — сказал я кельнеру. — Он теперь задремал.

Очутившись на свежем воздухе, я взглянул на звезды, сверкающие в небе, и огласил тишину пражских улиц девяносто первым псалмом:

Как велики дела твои, господи!

Дивно глубоки помышления твои!

Человек несмышленый не знает,

И невежда не разумеет того.

Это стоило мне двух крон штрафа за нарушение ночного покоя.

Моя исповедь

Журнал «Двадцать восьмое октября» в ряде фельетонов старается очернить меня в глазах всей чешской публики. Подтверждаю, что все, там обо мне написанное, — правда. Я не только отпетый прохвост и негодяй, каким изображает меня «Двадцать восьмое октября», но еще гораздо более страшный злодей.

Принеся эту чистосердечную повинную перед всем чешским обществом, передаю редакции «Двадцать восьмого октября» дополнительно подробный материал для нападок.

Итак, исповедуюсь господу всемогущему и вам, господа депутаты Модрачек и Гудец, в том, что я:

Уже своим появлением на свет причинил большую неприятность моей матушке, которая из-за меня не знала покоя ни днем, ни ночью.

В возрасте трех месяцев я укусил кормилицу, вследствие чего высшей инстанцией уголовного суда в Праге матушка, ввиду моей неявки, была приговорена к трем месяцам по обвинению в недостаточном надзоре за ребенком.

Уже в то время я был таким извергом, что и не подумал явиться на суд, чтобы сказать хоть слово в защиту бедной матушки.

Напротив, я как ни в чем не бывало продолжал расти, проявляя зверские наклонности.

В возрасте шести месяцев я съел своего старшего брата, украл у него из гроба образки святых и спрятал их в постель к служанке. Служанку выгнали за кражу и присудили за ограбление покойника к десяти годам тюрьмы. Там она померла насильственной смертью, подравшись с другими арестантками на прогулке.

Жених ее повесился, оставив шесть человек внебрачных детей, из коих несколько единоутробных братьев и сестер стали впоследствии международными жуликами, промышлявшими по отелям, а один — прелатом у премонстрантов. Этот последний, самый старший, сотрудничал в «Двадцать восьмом октября».

К тому времени как мне исполнился год, в Праге не было кошки, которой я не выколол бы глаза или не отрубил бы хвост. Когда я гулял со своей бонной, все собаки, завидев меня издали, убегали прочь.

Впрочем, моя бонна недолго гуляла со мной, так как, достигнув возраста полутора лет, я отвел ее в казармы на Карловой площади и отдал ее там за два кисета табаку на потеху солдатам.

Не пережив позора, она кинулась возле Велеславина под пассажирский поезд, который, наткнувшись на это препятствие, сошел с рельсов, причем восемнадцать человек было убито и двенадцать тяжело ранено. Среди убитых находился торговец птицами; все его клетки были разнесены в щепы, а из птиц по милости провидения спасся лишь модрачек (cyanecula suescica), пернатый из породы гудцов, окраска сверху серо-бурая, над хвостом светлее, на груди и зобе оперение синее, с белой или красно-рыжей полоской посредине; брюшко белое: родина — Чехия; водится обычно в небольшом количестве, в местах влажных, поросших кустарником. Питается червями и насекомыми, которых ловит, виляя хвостом. В неволе быстро приручается и без умолку поет (см. «Научный словарь» Отто, том 17-й, стр. 491, «модрачек-модржин»).

В три года я превосходил распутством всю пражскую молодежь. В этом нежном возрасте я состоял в любовной связи с женой одного высокопоставленного лица; если бы эта преступная тайна стала достоянием гласности, это был бы скандал на всю страну.

В возрасте четырех лет я убежал из дому, так как проломил швейной машиной голову сестре Мане. При побеге похитил у родителей несколько тысяч золотых, которые прокутил в пражских трущобах в воровской компании.

После того как деньги вышли, жил попрошайничеством и карманными кражами, выдавая себя за сына князя Туна (тогда еще графа). Был задержан и отдан для исправления в Либеньский исправительный дом, который поджег. В огне погибли все преподаватели, так как я запер их в помещении.

Настало опять трудное время. Голодный, бродил я, пяти лет от роду, по улицам Праги, воруя булки в пекарнях и яблоки у торговок. Но положение заметно улучшилось после того, как я совершил кражу со взломом в церкви св. Томаша, похитив золотую дароносицу. Дароносицу я продал одному перекупщику за один золотой. Пропив эти деньги в знакомом заведении в Мертвецком переулке, я стал ходить к перекупщику и шантажировать его, грозя выдать. Я вымогал у него один золотой за другим, пока он сам не явился в полицию с повинной, решив, что так выйдет дешевле.

Мне пришлось оставить Прагу, и я переселился в Польну. Желая исповедаться со всей искренностью до конца, довожу до всеобщего сведения: ту девушку в Польне убил не Гильснер, а я!

На этом дельце я заработал три золотых!

Дальше мне, понятное дело, оставаться в Польне было невозможно, и я пошел пешком в Вену, до которой добрался в возрасте шести лет. Не имея средств на переезд в Прагу, был вынужден совершить кражу со взломом в банке на Герренштрассе, предварительно задушив на всякий случай одного за другим четырех сторожей.

Это было действительно одно из самых ужасных моих преступлений, коим нет оправдания; но не забудьте, что я тосковал по дому, хотел увидеть после долгой разлуки своих престарелых родителей… и так далее, и тому подобное.

Впрочем, не надо сентиментальности!

До Праги я доехал благополучно. В пути мне удалось выманить одну пожилую даму на площадку, вырвать у нее из рук сумочку, а ее столкнуть на полном ходу с поезда. Когда этой дамы хватились, я сказал, что она вышла на последней станции и просила передать всем привет.

Родителей я уже не застал в живых. Узнав о моих злодействах, отец за два месяца до моего возвращения с горя повесился, а матушка кинулась с Карлова моста в воду и, когда ее пытались спасти, опрокинула лодку, пустив всех спасающих ко дну.

Я зажил припеваючи, так как отравил всю семью бедного моего дяди и присвоил его сберегательную книжку, в которой подделал цифры, чтобы побольше получить…

Многоуважаемая редакция «Двадцать восьмого октября»!

Перо вываливается у меня из рук. Я хотел бы продолжать, хотел бы исповедаться до конца. Но поток жарких покаянных слез туманит глаза мои. Я плачу, горько плачу над своей юностью, над прошлым своим, в то же время искренне радуясь успехам вашего журнала. Это является и пребудет дополнением к моей исповеди.

Для того чтобы весь чешский народ убедился в полноте и искренности моего раскаяния, заявляю о своем желании вступить в партию прогрессивных социалистов.

Обещаю примерным поведением оправдать ваше доверие.

Прошу сообщить, где и когда могу я внести членский взнос.

Пока до свидания!

Как я редактировал журнал «Обозрение для чешских женщин и девушек»

Зашел как-то ко мне редактор и издатель журнала «Обозрение для чешских женщин и девушек», но цель своего визита объяснил лишь после долгих колебаний.

В интересах журнала он должен жениться на самой старой его подписчице. Этим он надеется поддержать финансовое положение журнала и увеличить его объем. Но по случаю бракосочетания он вынужден покинуть Прагу, потому что его невеста живет в Оломоуце, где она тридцать лет тому назад похоронила своих старых родителей и брата, который был старше ее на десять лет. Так что речь идет вот о чем: он решительно убежден, что для меня не составит никаких трудностей во время его отсутствия выпустить очередной номер журнала. Писать мне ничего не придется, так как рукописей хватит на два номера. Единственно, о чем он меня просит, — это держать корректуру и присутствовать при верстке, чтобы в типографии не перепутали полосы.

Я подал ему руку и сказал:

— Сделаю для вас все. Ваш журнал идет по стопам нашей милой Ольги Фастровой из «Народни политики», поэтому он мне очень симпатичен.

Редактор «Обозрения для чешских женщин и девушек» уехал в Оломоуц, а я направился в типографию, чтобы отобрать рукописи и составить новый номер журнала.

Все, с чем я ознакомился, мне не понравилось. Например, там были такие уже подготовленные к печати статьи, как «Практичные пеленки для детей», «Воспитательное значение уроков танцев», «Почему кухонная мебель должна быть белого цвета», «Можно ли готовить блюда из карпа в разное время года», «Обязанности жениха», «Как заколоть кролика».

Статьи были водянистые, без вдохновения и размаха.

Я сказал управляющему типографией, что все статьи забираю домой, потому что ни одна из них не годится, и что весь номер напишу сам.

Вначале я составил сенсационное сообщение о бракосочетании редактора и издателя журнала со старейшей его подписчицей. Я написал, что невесте девяносто лет, а ее состояние равно 1 500 000 крон, так что после уплаты долгов, составляющих 500 000 крон, можно будет приступить к расширению и улучшению журнала. И чтобы этот знаменательный день остался в памяти всех подписчиц, издательство снижает подписную плату на четверть стоимости.

Под этим сообщением были помещены мои острые нападки на Ольгу Фастрову из «Народни политики» за ее статью «Сервировка стола при званом обеде», помещенную в рубрике «Обозрение для женщин». Я писал, что «Народни политика», по-видимому, устраивает званые обеды для спекулянтов, поскольку Ольга Фастрова предлагает в своей статье, чтобы на каждого человека было отведено самое меньшее 70 сантиметров места, чтобы приборы были серебряными, а порядок блюд такой: суп, рыба, мясное жаркое, птица, сыр, фрукты, сладости, конфеты, и к сему напитки: ликеры, херес, малага, французские вина. Закончил я пожеланием, чтобы все спекулянты, вместе с редакцией «Народни политики», во время такого угощения обожрались и лопнули.

После этого грубого выпада я поместил свои размышления о кухне, доказывая, что кухня должна быть отделена от квартиры и перенесена за город, а в загородных усадьбах — в сад, чтобы воздух в комнатах, прилегающих к кухне, не был загрязнен испарениями. Если нет возможности перенести кухню за город или в другой дом, то кухня окажется прекрасным средством утепления в период угольного кризиса, и тут я рекомендовал перенести спальню в кухню. Однако я решительно протестовал против уничтожения в кухне рыжих тараканов, потому что из них можно приготовить изумительный суп. К сему я приложил рецепт:


«Мясной суп из рыжих тараканов.

Приблизительно 180 граммов тараканов вымой в холодной воде, залей их неполным поллитром воды и поставь варить. Пока содержимое не загустеет, помешивай, чтобы тараканы не пристали ко дну. Как только они разварятся, перенеси кастрюлю на менее жаркое место, чтобы все могло постепенно тушиться. Можно также варить тараканов на пару. Когда вода сверху уже совсем выкипит, а тараканы станут достаточно мягкими, добавь кусочек масла величиной примерно с кокосовый орех, положи десяток желтков, а затем все как следует перемешай. После этого залей содержимое бульоном и неси к столу, только будь осторожен, не споткнись и не ошпарь кого-нибудь, Если же все-таки кого-нибудь ошпаришь, натри его льняным маслом, посыпь порошком, приготовленным из вываренных сухих панцирей рака, и отведи пациента в больницу. Мясо раков не выбрасывай. Наруби его, добавь к нему нарезанной зелени петрушки, приготовь белый соус и рачьей приправой залей цыплят. Затем отнеси свое изделие ошпаренному в больницу. Если он тем временем умер, зайди к Ольге Фастровой и спроси ее, какое траурное платье тебе следует сшить, чтобы оно было к лицу. Во время похорон не плачь, чтобы по лицу не расплылась пудра и ты не выглядела как размалеванная индианка из племени сиу».

После этой универсальной инструкции шла небольшая статья под названием «Разделение домашнего труда и маленькие советы молодой хозяюшке».


«Главным условием удовлетворения и спокойствия в домашней жизни является правильное распределение времени и последовательность в выполнении работ. Если хозяйка замечает, что для приготовления определенного блюда ей потребуется много времени, она должна начать готовить его заранее. Например, если ты хочешь предложить в воскресенье суп с печеночными кнедликами, распредели всю работу на неделю. В понедельник проверни в мясорубке кусок говяжьей печенки, а во вторник протри ее через сито. В среду положи в кастрюльку кусок масла (количество его роли не играет). В четверг все это посоли и прибавь немного перца, растолченных цветов и майорана; в пятницу добавь еще головку чеснока и два желтка. В субботу основательно все перемешай и затем сделай кнедлики величиной с орех. В воскресенье купи в ближайшем ресторане кастрюлю говяжьего супа, опусти в него кнедлики и неси на стол. Можно не сомневаться, что таким образом в течение недели ты сэкономишь массу свободного времени, которое сможешь использовать для самообразования. Одной из самых важных черт каждой хозяйки является бережливость и умение мудро обращаться с деньгами, то есть не расходовать больше того, что получаешь. Поэтому мы советуем хозяйкам все брать в долг. В случае, если они будут осуждены за обман, наша редакция, имеющая влиятельных знакомых в министерстве юстиции и на Градчанах, добьется отсрочки наказания. Мы решительно не рекомендуем выплачивать все долги сразу, потому что всегда надо думать о будущем, чтобы однажды, когда злая судьба начнет играть человеком, не оказаться перед открывающимися воротами Панкраца.

Хозяйка должна знать, что для того, чтобы еда шла впрок телу, нужно постоянно менять пищу. Поэтому помните, что мясо надо ежедневно чередовать. В понедельник вы варите из задней ноги, во вторник — из верхней части задней ноги и обрубленного хвоста, в среду — из боковой части задней ноги, в четверг — из тонкого края задней ноги, в пятницу — из почек, в субботу — из хвоста, в воскресенье — из жилистого мяса. Если у вас гости, то еды всегда должно быть столько, чтобы еще немного осталось. Поэтому лучше всего рассчитывать так, чтобы на каждого гостя приходился по крайней мере один баран, как это бывает на дипломатических обедах. Если гость уже не может больше есть, отведите его в соседнюю пустую комнату, суньте ему два пальца в горло, а потом снова приведите к столу. Так рекомендуют делать многие, в том числе и знаменитые врачи. За накрытым столом необыкновенно ласкают глаз свежие цветы, и гости бывают искренне удивлены, когда видят зимой на столе букетики из пестрых луговых цветов, полевого клевера и златоцвета, составленные собственноручно. Это, несомненно, растревожит каждую нежную душу, просветлит взор, разгонит тучки со лба и развеселит каждого участника обеда».

Вслед за этой статьей следовало размышление на тему «Должна ли девушка быть целомудренной?». Здесь я вдребезги разбил целомудрие, ссылаясь на то, как делают карьеру многие «голубчики» в министерствах республики.

Затем шла статья «Жених и невеста», вернее, отрывок из книги «Половая гигиена» доктора Шильмана из Лейпцига.

После этого были напечатаны стихи под названием «Счастье домашнего очага»:

Сдоба с маргарином, пирожок с маком.

Снабжение продовольствием, пасхальный ягненок.

Министр Брдлик, пасхальный кулич.

Пирожок с маком. Кекс.

Кекс из картофельной муки.

Аграрии. Скоты, пирожок крахмальный.

Кекс из нежного теста, еще один кекс.

Долой министра! Кекс со взбитыми сливками!

Новый номер журнала вышел точно в срок. Я проследил, чтобы в администрации не было задержки с его рассылкой, а сегодня, к своему удивлению, читаю в газете:

«Вчера в десять часов утра перед зданием типографии братьев Карасов застрелился известный редактор и издатель «Обозрения для чешских женщин и девушек», который ночью прибыл из Оломоуца. Случай тем более трагичный, что неделю тому назад самоубийца женился. Последний изданный им номер журнала позволяет судить, что это он сделал по причине душевного расстройства…»

Отдел писем в «Народии политике» (Письма)

Мне очень нравится раздел «Письма» в «Народни политике» и других газетах. У меня накопился даже целый сборник газетных вырезок с такими письмами.

У одного моего приятеля есть дочка, которая учится в Высшем коммерческом училище; она продала мало-помалу все свои книги и заложила доставшийся ей от покойной бабушки браслет, чтобы оплатить публикацию своих писем.

Знаю одну гимназистку, заложившую в отсутствие своей квартирной хозяйки ее пелерину, чтобы поместить в «Народни политике» такое объявление:

«Молодая интеллигентная дама желает завязать переписку с веселым молодым интеллигентом. Предложения присылать в контору газеты, под девизом «Голубые глаза» 57672».

Знаю одного гимназиста четвертого класса, уже три недели переписывающегося таким способом с сорокапятилетней вдовой, выдающей себя за двадцатитрехлетнюю учительницу, в то время как гимназист выдает себя за тридцатилетнего помещика, сдающего экзамены по юриспруденции.

Юный четырнадцатилетний гимназист крадет дома деньги — у отца из жилетки, у матери из гардероба — и даже разбил глиняного поросенка, в котором его младшие братья держали свои сбережения. Его счастье началось с объявления:

«Черные глаза ищет молодой человек приятной наружности со средствами. Девиз: «Одинокие пути» 5376».

На страницах «Народни политики», в разделе «Письма», можно найти захватывающие, полные глубокого трагизма романы:

«Господина, поклонившегося мне 23 января в половине третьего в Национальном театре и назначившего мне свидание на семь часов вечера в понедельник у Музея, прошу объяснить: почему он не пришел? Девиз: «Жижков» 5076, в контору газеты».

Какая катастрофа! Представьте себе: вы кланяетесь некоей даме в половине третьего в Национальном театре и обещаете в семь часов вечера прийти к Музею. Дама ходит туда регулярно каждый вечер — с 23 января до 3 февраля, затем дает вышеприведенное объявление, которое, однако, не приносит решительно никаких результатов, судя по тому, что 6 февраля появляется новое:

«Жду до 12 февраля, после чего порву с вами всякие отношения. Это относится к господину, не явившемуся в понедельник 23 января, в семь часов, к Музею. Девиз: «Жижков» 5076, в контору газеты».

Из этого получился бы роман под заглавием: «Разошлись, как в море корабли».

Есть, однако, письма другого, не менее серьезного характера, где люди чистосердечно признаются в краже, бросая при этом тень на определенные политические партии. Недавно в «Народни политике» появилось такое письмо:

«Бальный веер на балу чешских банковских служащих был мною взят на сохранение и по оплошности унесен. Охотно верну и помню. Покорно прошу сообщить адрес. Девиз: «Аграрий».

Давать таким способом оружие в руки своим политическим противникам более чем легкомысленно. Аграрии крадут веера! До чего же докатилась эта партия!

Я занимаюсь теперь тем, что выбираю в конторах газет письма под девизом, которые покажутся мне интересными, чтоб использовать их как материал для своих юмористических очерков. Знаю, это известие будет страшным ударом для многих молодых людей. Например, девиз «Добрая душа» 7877 в «Народних листах» дает мне такой материал: некий Франтишек Рихтер грозит Мане Розгоновой, что отошлет все ее письма ее родителям, если она не одолжит ему до вторника пятьдесят крон.

Мне удалось достать в конторе «На род ни политики» письмо под девизом «Согласие», представляющее собой ответ на письмо под девизом «Славек». «Славек» заманил «Согласие» в бельведер и там, на глазах у всей Средней Чехии, сорвал с пальца своей жертвы брильянтовое кольцо. И вот теперь «Согласие» пишет: она, мол, удостоверилась, что он вовсе не Йозеф Эккерт и не живет на Таборской, № 68, и она сразу заподозрила неладное, как только он назвал себя Йозефом, а для переписки указал девиз «Славек». Она просит его прийти в субботу в бельведер и обязательно принести кольцо.

Дома у меня хранятся письма, взятые мною из разных газетных контор.

Это ответы на письма под девизом: «Ладя-Воковице», «Маня» (еще одна «Маня»), «Весна у Хлумца над Цидлиной», «Голубые глаза», «Черные», «Карие», «Блондинка», «Четверо веселых студентов», «Деревенская девушка», «Томление», «Весеннее томление», «Домашний уют», «Май», «Душевная красота» и т. п. Всего шестьсот восемьдесят писем.

Отдел объявлений в «Народни политике» (Брачные предложения)

С необычайным удовольствием читаю я раздел «Брачные предложения» в газете «Народни политика». Он верстается так, что тут же рядом вы видите объявления о продаже электромоторов, генераторов, шерстяных материй, брюк, автомобилей, щеток, экспортных насосов, осей и остатков шифона. Кто-то конфиденциально предлагает специальную воду для укрепления бюста — и тут же продаются господа и барышни, вдовы и вдовцы, наряду с вшетатским луком, сливовыми деревьями, кормовой свеклой, великолепными масками, краковской колбасой и разным скотом.

Делопроизводитель восемнадцати лет продается пожилой вдове с солидным капиталом.

Двадцатидевятилетний интеллигентный американец, обладатель миллиона чешских крон, желает приобрести восемнадцати — двадцатилетнюю девушку.

При этом несколько загадочно звучит фраза, что он «может увидеться через год, по причине позднейшего брака». Видимо, его объявление в конторе плохо перевели.

Иной раз приходится ломать голову над какой-нибудь шарадой, например:

«Глуховатый промышленник ищет для своей двадцатилетней красивой и вполне сохранившейся сестры претендента, который оценит ее способности».

Какое отношение имеет глуховатость брата к тому факту, что сестра его вполне сохранилась?

Или вот:

«Дочь помещика, за которой дают хорошее имение, желала бы познакомиться с доктором, крупным чиновником или т. п. Необходима фотография. Девиз «Человек, который смеется», V-3880, отдел объявлений «Народни политики».

Почему этот человек обязательно должен смеяться? Кто он? Тихий идиот, вот уже пятнадцать — двадцать лет расхаживающий по саду Богниц, ухмыляясь себе под нос? Или герой романа Виктора Гюго?

Необычайную смелость обнаруживает

«Независимая бездетная дама пятидесяти четырех лет, владелица хорошего домика и хозяйства». Она желает государственного служащего-путейца, в возрасте тридцати одного года, которому могла бы обеспечить покой и довольство. Почему этот несчастный должен иметь от роду тридцать один год, представляется неразрешимой загадкой.

Просто, но по-деловому ставит вопрос в своем объявлении неизвестный:

«Женюсь на вдове с капиталом или сахарным заводом. Девиз: «Холостой».

Так ли, сяк ли — лишь бы подсластить жизнь.

Наибольшую симпатию вызвало у меня объявление, из которого явствует, что в Чехословацкой республике можно найти идеальнейшие создания, составляющие цвет нации. Одно из них поместило в «Народни политике» объявление о том, что существует:

«Красивая дама двадцати одного года, представительной внешности, высокого роста, с идеальным характером и безупречным прошлым, приятными манерами, здоровая, благородного происхождения, простая, милая, мягкая, бережливая, прилежная. Девиз: «За неимением других возможностей».

Я отвечаю ей объявлением под девизом: «Гречневая каша сама себя хвалит».

Немного удивило меня следующее объявление:

«Интеллигентная барышня с безупречным прошлым ищет доброго папочку для двух своих деток. Предложения присылать под девизом «Домашний уют».

Какой-то человек писал объявление, видимо, волнуясь и путая слова, так что получилось: «Фотография необязательна, но желателен капитал». Что слова тут явно переставлены, вывожу из девиза: «Бедность не порок» и т. д.

Любопытно, что, судя по объявлениям, все женщины веселые; даже

«Веселая шестидесятичетырехлетняя вдова ищет веселого вдовца не старше семидесяти лет. Девиз: «Навсегда».

До слез растрогало меня объявление:

«Ищу муженька. Неужели не найду? Я — деревенская брюнетка. Девиз: «Деревня».

Черта лысого найдешь, милая! Подожди результатов переписи: увидишь, что на одного мужчину приходится шесть с четвертью женщин.

Иные брачные предложения полны лжи. Например:

«Благородный владелец собачьего питомника желает…» и т. д.

Какое же может быть благородство у владельца собачьего питомника, ежели он во время купирования щенят режет им хвосты и уши?

Это то же самое, как если б появилось объявление:

«Благородный помощник палача желает…»

В этом случае я предложил бы «Народни политике» следующий девиз: «От алтаря к виселице».

О нескромности мужчин дает понятие «Честное предложение». Этот господин требует ни много ни мало — всего восемьсот тысяч чешских крон, крупное поместье, большую благоустроенную квартиру в Праге. Его будущая жена должна иметь представительную внешность и безупречную репутацию, быть здоровой, красивой блондинкой, должна говорить по-русски, по-французски и по-английски. Девиз этот болван указал такой: «Чувство добра и красоты — высший жизненный критерий».

И тянутся, тянутся вереницы объявлений. Этот хочет выдать свою родственницу за профессора высокого роста, та свою дочь — тоже за рослого профессора. А как же быть холостым профессорам маленького роста?

Шестидесятилетняя дама называет себя невинной девушкой, хромой переплетчик ищет хромую помещицу, заика-чиновник — интеллигентную заику-вдову с капиталом и с детками; число последних значения не имеет.

Один хочет поступить в дипломатическую школу в Париже и желает поэтому познакомиться с богатой разводкой на предмет заключения в дальнейшем брачного союза.

Интеллигентные богатые дамы, бездетные, пользуясь жилищной нуждой, заманивают в свои благоустроенные квартиры образованных господ с положением.

Две самостоятельные подруги выражают желание немедленно выйти замуж за хорошо обеспеченных господ. Девиз: «Необычные общие интересы»… Ах чтоб их! Тра-ля-ля-ля!

Один виноторговец предлагает свою руку, извиняясь за то, что он человек воздержанный.

Происходит обмен фотографиями. У меня их полный альбом: мужчин, дам, вдов, барышень, брюнеток, блондинок и т. д.

В скором времени я издам его на свои средства.

Протокол II съезда Партии умеренного прогресса в рамках закона

Введение

Приступая к публикации протокола II съезда Партии умеренного прогресса, мы не можем не напомнить о I ее съезде, состоявшемся перед самой войной, в 1913 году, в небольшом ресторане «На Сметанке» в Жижкове. В тот раз собралось сравнительно немного членов партии, большую же часть присутствующих составляли сотрудники полицейских органов, причем одному из них, полицейскому комиссару, председатель съезда нечаянно продавил фуражку, что послужило причиной роспуска съезда и многолетнего преследования партии.

II съезд партии состоялся при огромном количестве участников в зале ресторана «Югославия» в Жижкове, причем главным пунктом повестки явилась дискуссия о международном положении, сопровождавшаяся скромным угощением свиными отбивными, так как партия не располагает такими запасами, как ресторан Национального собрания.

Протокол съезда составлен по стенограмме, а если что пропущено, предоставляю восстановить это воображению читателя.

Стенографическая запись заседания II съезда партии умеренного прогресса в рамках закона

Съезд открывается ровно в восемь часов вечера при наличии трехсот участников. В качестве гостей присутствуют представители всех политических партий, представители редакций пражских газет, французского и английского посольств, чешской колонии в Балтиморе (Америка), представители министерства торговли и министерства обороны, представители литературы и искусства, а также государственной полиции.

К сожалению, самое начало заседаний съезда ознаменовывается нарушением порядка со стороны провокатора, подосланного со специальной целью сорвать работу съезда и совершенно пьяного.

Удаление провокатора

производится перед самым открытием съезда. Распорядители хватают его за шиворот и под несмолкаемые овации делегатов съезда выталкивают на улицу, несмотря на крики изгоняемого:

— Я делегат от Виноградов!

Открытие съезда

Открыв съезд, председатель исполнительного комитета партии зачитывает поздравительную телеграмму папского нунция, напоминающего в своем горячем послании о преследованиях, которым подвергались папские нунции при гуситах, и отмечающего горячую встречу папского посла в Чешской республике, что является несомненным признаком прогресса. «Прогресс, милостивые государи, должен следовать лишь путями мирного развития, — говорится в телеграмме, — путями веры в торжество католической церкви, путями, ведущими к возвращению Конопиште бедным сироткам эрцгерцога Фердинанда. Папа вас приветствует! От Белой горы, через революцию — к Риму, вот направление, которого должен держаться каждый благомыслящий гражданин! Аллилуйя, братья мои возлюбленные!»

Председатель исполнительного комитета дает краткую характеристику значения святейшего престола для положения чехословацкой кроны на мировом финансовом рынке и предлагает участникам съезда встать и возгласить: «Аллилуйя!»

Делегаты встают и, сияя от радости, троекратно возглашают «аллилуйа» и «ура» папе.

Затем председатель исполнительного комитета, напомнив вкратце о преследованиях, которым подвергается партия, предлагает приступить к выборам президиума. К сожалению, избранные почетные и непочетные члены президиума, опасаясь преследований и оглашения их фамилий, остаются сидеть на своих местах, не решаясь приблизиться к столу президиума за исключением председателя, известного члена партии еще с I съезда.

Итак, на трибуне только секретарь и председатель, который, объявив заседания съезда тайными, продолжает свою речь так:

Внесем наконец ясность

— Милостивые государи! Читая газеты, чувствуешь себя последним дураком. (Крики: «Браво!») Ни в чем не можешь разобраться. (Продолжительные аплодисменты.) Просто не знаешь, что с тобой происходит. (Крики: «Браво!») Но мы наконец раскусили, в чем дело. Все, мной сказанное, относится не к нам, а к остальным партиям. (Пятиминутная бурная овация.) К чему ведет их политика? Как они расценивают международное положение? Способны ли взять правильную ориентацию? (Возглас: «Позор!») Вот, чтобы внести наконец ясность, предоставим слово по вопросу о международном положении председателю исполнительного комитета партии.

Речь председателя исполнительного комитета о международном положении

— Милостивые государи! Я выступаю в тот момент, когда над всей Европой, Азией, Америкой, Африкой и Австралией снова нависли тучи, когда население этих близких нам и далеких от нас частей света ждет солнца, которое прогнало бы тучи с нашего международного небосклона. Предыдущий оратор упомянул здесь о ряде выступлений в печати и в Национальном собрании, касающихся международного положения и того, в какую сторону должна быть направлена политика нашей республики. Я же считаю своим долгом заявить с этой трибуны, что это далеко не такое простое дело, что тут необходимо принять во внимание не только взаимоотношения между определенными группами государств, но, главным образом, отдельные элементы, на которых тайная дипломатия строит свои вытекающие из международного положения предпосылки и выводы. И тут да позволено мне будет сказать несколько слов в защиту уважаемого доктора Крамаржа. В честности его не может быть сомнения, так как он очень часто заявляет, что конь о четырех ногах, да и тот спотыкается. Если он иногда по ошибке скажет глупость, то не прячется за чужую спину, а если напишет вздор, то всегда под ним подпишется, — совершенно так же, как сделал бы я. (Несмолкаемые возгласы: «Браво!», «Да здравствует доктор Крамарж!») Его выводы отлично построены и не так запутаны, как выводы доктора Бенеша. Мир разделен ныне на два лагеря. По одну сторону — большевики, по другую — доктор Крамарж. Весной он выступает в поход против них во главе редакции «Народних листов» и вместе с инспектором армии Махаром начнет бомбардировать Москву из «Марианской гаубицы» пана Махара. О весне очень много говорят, но я с этой трибуны торжественно провозглашаю:

Весной будет праздник святого Матея!

Я хотел еще коснуться вопроса о наших отношениях с Францией, Англией и Америкой, но не стану этого делать на том основании, что они чрезвычайно ясны и просты и что лучше всего предоставить это целиком доктору Бенешу, который отвечает за это дело. (Крики: «Браво!»)

Я убежден, что мне нет надобности распространяться о таких ясных предметах, которые многим нашим политическим деятелям кажутся китайской грамотой, и поэтому предлагаю единогласно принять следующую резолюцию:

Партия умеренного прогресса в рамках закона заявляет: международное положение настолько скверно, что всеобщую экономическую катастрофу можно предотвратитьлишь взорвав весь земной шар! (Продолжительные возгласы: «Браво!»)

Резолюция принимается единогласно. Избрана рабочая комиссия, которая в перерыве составляет следующий текст объявления в газету «Народни политика»:

«Купим любое количество экразита и динамита. Согласны и на другие взрывчатые вещества. Предложения посылать по адресу: «Жижков, проспект Палацкого, «Югославия», Костракевичу».

После перерыва на ораторскую трибуну поднимается владелец ресторана «Югославия» пан Костракевич и объявляет, что он ночью повесится, так как зарезал четырех свиней и приготовил две тысячи свиных и полторы тысячи кровяных колбас и два гектолитра мясного супа, поскольку председатель исполнительного комитета сказал ему, что явится более тысячи человек и состоятся выборы, для которых он, кроме того, достал несколько гектолитров рома. Он просит собрание не разорять его и занять позицию, благоприятствующую мелкому предпринимательству. (Бурные крики: «Позор!» Возглас из одной группы делегатов: «Что посеешь, то и пожнешь!»)

Среди всеобщего волнения появляется контролер сборов со зрелищных и увеселительных предприятий — Филипп; он заявляет, что произошло мошенничество, так как несколько делегатов не уплатили сбора, и он потребует, чтобы полиция разогнала съезд.

Поднимается неописуемый гвалт, и участники съезда расходятся в полном порядке после напоминания председателя, что «порядок, спокойствие и умеренный прогресс — лучшее оружие против полицейских дубинок».

О сроке созыва следующего тайного съезда будет дано объявление в «Народни политике» и «Народних листах», в рубрике «Куда сегодня пойти?».

Советы для жизни

Интересно, что люди нуждаются в самых разнообразных советах и что большинство не желает думать само, а рассчитывает на чей-нибудь совет. Разрешите и мне преподнести вам несколько советов, и вы увидите, как вам понравится жизнь, если вы им последуете.

1. Будь доволен и радуйся!

Если с вами не случилось никаких приятных событий и нет у вас ни больших, ни малых радостей, то, чтобы не разучиться радоваться, надо находить компенсацию в чужой радости. Увидев на ком-нибудь новую шляпу или платье, вы должны поздравить этого человека, даже если видите его впервые. Подойдите к нему на улице, представьтесь и пойдите рядом, не переставая радоваться по поводу того, что ему так к лицу платье или шляпа. Если он выразит недовольство, объясните ему, что с его стороны просто невежливо мешать вам от чистого сердца радоваться вместе с ним. Вы должны радоваться всему: цветам, синему небу, облачкам, витринам, улыбкам прохожих — и делиться этой радостью с другими. Остановите на улице любого прохожего и скажите ему:

— Обратите внимание, сударь (или сударыня), как хорошо сегодня греет и светит солнышко! Уверяю вас, я полон необычайной радости оттого, что там по крыше карабкается кошка. Сударь, разрешите вам представиться и сообщить, что сегодня утром я повстречал одного господина с великолепной бородой, белой, как молоко. Эта борода внушила мне подлинную радость, и я позволю себе поделиться ею с вами.

Когда вас затащат в подворотню и наденут смирительную рубашку, вы должны сохранять самый приветливый вид, чтобы не испортить радость этим людям.

2. Не смейся над чужим несчастьем!

Нередко мы становимся свидетелями чужого несчастья. В таких случаях надо быть отзывчивым. Например, увидев, что человеку отрезало трамваем обе ноги, вы не должны смеяться над ним и спрашивать, как он будет теперь играть в футбол! Нужно остерегаться насмешливых замечаний. Если кто-то попадет под машину, и ему отрежет голову, не следует брать ее в руки, чтобы прикинуть вес. Правда, чувствительного человека такая отрезанная голова часто вводит в сильное искушение, но постарайтесь справиться с ним и не делайте жестоких замечаний. Страдания вашего собрата не должны вызывать у вас смех. Если вы видите, что кто-нибудь тонет, строя при этом разные гримасы, не хохочите во все горло. А не можете удержаться, лучше уйдите от греха подальше. Не смейтесь над пострадавшим! Увидев горящий театр, оставьте все замечания при себе. Хорошо воспитанный человек не будет смеяться над раздутой щекой человека, у которого болят зубы, и не сделает предметом шутки похороны или железнодорожную катастрофу.

3. Не забирайтесь ночью в комнату для прислуги!

Если вы женаты, знайте: ни одна жена не простит, увидев, как вы ночью крадетесь в комнату вашей прислуги. У вас обязательно должна быть наготове какая-нибудь отговорка, которую, впрочем, ни одна женщина не примет во внимание. Ссылаться на то, что вы решили проверить, на месте ли служанка, — глупость. Сказать, что вы спутали комнату для прислуги со своей спальней, — кретинизм. Оправдываться тем, что вы лунатик, — значит доказать, что у вас размягчение мозга. Самая лучшая отговорка, по-моему, — заявить, что вы забыли там носовой платок!

4. Не сквернословьте!

Грубое ругательство часто оскорбляет человека. Вы должны помнить, что ругательством можно человека обидеть. Не следует употреблять такие слова, как «осел» или «корова». Общее мнение о воздействии брани на людей неправильно. Не думайте, что если вы назовете кого-нибудь в глаза болваном, то этот человек обязательно пропустит ваши слова мимо ушей и промолчит. Правда, есть люди, которые за свою жизнь выслушали столько ругани, что стали толстокожими, как бегемот, но это — исключение, оно относится только к депутатам, к политическим и общественным деятелям. Большинство из них привыкло к ругани в парламенте, но мы не должны забывать, что жизнь — это не Национальное собрание, где ругань составляет неотъемлемую часть политических дебатов. Ступить на путь сквернословия вне стен парламента — значит обнаружить невысокое умственное развитие. К тому же признаемся, что наши ругательства нередко безвкусны. Обычно мы ограничиваемся каким-нибудь грубым словом: выпаливаем первое попавшееся на язык, не задумываясь над тем, что и в брани может быть известное изящество, а с помощью изысканных оборотов можно многое выразить. Почему, например, обязательно говорить: «Вы глупы, как бревно», когда можно обойтись следующей фразой: «Сдается мне, что вы не хватаете с неба звезд». Мой вам совет избегать грубых ругательств и чаще прибегать к афоризмам, ими можно сказать очень многое. Афоризм задевает не так сильно, на него трудно ответить, и победа за вами. Фраза «Скатертью дорога» не так изящна, как слова философа Томаса Карлейля: «Самое выгодное для вас — не показываться в орбите нашей солнечной системы, а подыскать для себя в другом месте какую-нибудь подержанную планетку».

Правда, некоторым очень трудно отвыкнуть от ругани. В таких случаях советую поступить так же, как при лечении пилюлями мышьяка: начиная от тридцати ругательств в день, постепенно снижайте их количество до одного.

5. Не показывайтесь на людях с лицом мрачным и неприветливым!

Если бы все это помнили, фотографам не приходилось бы просить нас улыбнуться. Нужно усвоить, что нет ничего отвратительнее, чем хмуриться, когда вас преследует несчастье. Постарайся увидеть веселую сторону жизни, и ты сразу станешь счастливым и не рассердишься, когда твоя жена уйдет с другим. Потеряв состояние, хохочи вовсю. Если тебя ведут на виселицу, рассказывай анекдоты священнику, смейся и держись спокойно.

Мы сами должны быть кузнецами своего счастья, и это приведет нас в состояние спокойной удовлетворенности. Когда мы весело взираем на мир — и сердце наше тает от любви к ближнему.

6. Не покупайте кота в мешке!

Кот совсем не такое трусливое создание, каким мы привыкли его считать. Когда он раздражен, то кусается, фыркает, визжит и обороняется. Поэтому, покупая кота в мешке, надо быть очень осторожным, чтобы он не покусал нас, когда мы будем доставать его из мешка. Зубы кота могут стать опасными для здоровья человека. К тому же запихивание котов в мешок — не что иное, как жестокое обращение с животными, не говоря уже о том, что вас могут обмануть и подсунуть вместо кота кошку.

7. Чем больше говорят тебе, тем меньше говори сам!

Если, например, отец взрослой дочери, за которой ты ухаживаешь, лезет к тебе с уговорами с целью принудить к помолвке — немедленно подумай о том, что настоящий делец много не говорит. Помни, какой огромный вред ты причинишь себе, если опрометчиво примешь решение, основываясь только на болтовне этого пустомели.

Возьми шляпу, молча уйди и никогда больше не возвращайся. С абсолютным спокойствием слушай болтуна, который навязывает тебе свою дочь. Чем больше говорит отец, тем меньше говори ты сам. Точно так же веди себя и по отношению к своей жене. Предоставь ей говорить, пока она не устанет и не выбьется из сил. Спокойно ходи по комнате, насвистывая какую-нибудь опереточную мелодию. Не дай себя увлечь словесным шквалом своей супруги. Пусть нападает на тебя — рано или поздно она утомится. Молчи, а когда станет невтерпеж, поступи как и в первом случае: возьми шляпу и уйди из дому. На суде много не говори. Помни: многие оказались в тюрьме именно за то, что слишком много говорили.

8. Отложи решение, принятое в злобе!

Есть люди, которые очень легко выходят из себя. Не каждый в силах удержаться от раздражения, если ему на голову упадет с окна цветочный горшок, если ему нечаянно плеснут в лицо серной кислотой или по ошибке обломают об него плетку. Помните, что молниеносная месть не приносит удовлетворения и что не следует действовать поспешно. К примеру, наступит вам нечаянно на ногу какой-нибудь атлет, вы, по своему легкомыслию, захотите ему тут же отплатить, а от вас останется лишь мокрое место. Обязательно удержи свою руку, не будь грубияном. Помни, некрасиво думать: «Я его убью», — но еще некрасивее всесторонне готовиться к осуществлению своего замысла. Учитывай всегда, что наши судебные и полицейские органы на такой ступени развития, что все равно тебя поймают и засадят в тюрьму.

9. Не рассказывай друзьям о своих домашних неурядицах!

«А вы знаете, что пан профессор вчера напился, его избили в трактире, а, когда он вернулся домой, жена не пустила его в квартиру, и он до утра провалялся в коридоре? Он сам мне это сегодня рассказал», — сообщил мне близкий друг этого профессора.

Я не удержался и рассказал другим, и вскоре об этом узнал весь город. Да, друзья мои, вот как бывает, когда мы рассказываем о домашних неурядицах близким знакомым. Никогда этого не делайте, упорно молчите о том, что было с вами вчера. Только так вы избежите того, чего не избежал упомянутый профессор.

10. Не помогай просящему о помощи до тех пор, пока он может выкручиваться сам!

Я знал человека, который, играя в карты, одалживал деньги партнеру, игравшему против него, и потом страшно удивлялся, что проиграл, хотя и выигрывал.

Советов для жизни существует много. Приведенные выше — лишь небольшой пример того, что можно давать сколько угодно советов и все равно не исчерпать их. Это — бездонный кладезь мудрости. Тут открывается весьма примечательная страница жизни.

Каждый человек хочет, чтобы его учили и им руководили. Надо буквально за шиворот тащить всех к печатному слову и заставлять читать советы для жизни. Надо быть только поизобретательнее, и тогда мы сможем сказать со спокойной совестью, что прожили жизнь не напрасно, ибо дали тысячам людей советы, как им жить.

Буржуй Рамзелик

С паном Рамзеликом я познакомился не в большевистской России. Пан Рамзелик даже не знал, что я был в России. Он и не подозревал, что я советский комиссар, а мои честные карие глаза внушили ему полное доверие ко мне. Познакомились мы, когда я, выйдя на полустанке в лесу, спросил пана Рамзелика, как пройти в Баланово. Пан Рамзелик медленно поднял голову и сказал:

— Я из Баланова.

День был жаркий, и я присел в тень около пана Рамзелика. Скоро я узнал все его анкетные данные и через полчаса стал его приятелем. А еще через полчаса он пригласил меня на свою виллу, и мы отправились в путь.

— То-то старуха удивится, что я не подождал ее. Понимаете, здесь у нас вообще-то спокойно, но мало ли что может случиться. У меня, видите, золотая цепочка, ношу цилиндр, издали видно, что идет господин. Каждому известно, что у меня вилла. Она единственная в Баланове. Поэтому через лес я никогда не хожу один. Это не так-то просто. Вот и приказываю я жене выходить мне навстречу. Если бы она не пришла, а вы случайно не направлялись в Баланово, я остался бы на полустанке. Наказал бы ее. Через час идет поезд на Илове. Купил бы я билет до Илове. Пошел бы там на почту и послал телеграмму: «Старуха, я в Илове». Завернул бы в трактир и сидел там, пока она не приехала бы за мной. Я не робкого десятка. Нет. Явись сюда большевики, я защищал бы свое имущество и стрелял бы в них, псов, покуда этот сброд не издох. В политике я разбираюсь как никто. Посмотрите на царскую Россию. Что было? А что сейчас? Вот я и говорю: «Старуха, встречай меня. Я через лес один не пойду!..»

— А как ваша жена? Вы не боитесь, что на нее кто-нибудь нападет, к примеру, вон в той лощинке, в тени густых елей?

— Да что вы, — засмеялся пан Рамзелик. — Кому нужна старуха! Старуха — старуха и есть. Да она, если надо, и в четыре часа утра в лес пойдет. Знаете грибников? Не то чтобы нам грибы были нужны, у нас вилла, держим поросят, двух коз, одежды у нас на несколько тысяч, белья на столько же, золото, серебро. Есть и поле, куры, вилла красивая, с верандой. На одной стороне комната и кухня, и на другой — комната и кухня. Там у нас квартиранты. Бедняки, но женщина порядочная, знает свое место. Придет ко мне в сапожную мастерскую и так вежливо попросит: «Пан хозяин, будьте добры, почините мне ботинки». Придет к жене в кухню: «Пани хозяйка, попробуйте малины».

Вообще люди здесь меня уважают. Пражанина сразу видно, им это лестно. Живет здесь одна голытьба. Против меня зуб у них, потому что я из Голешовиц, в жизни кое-что повидал и здесь вот виллу заимел. Знают, что вздумай я ее продать — так до конца дней ни я, ни моя старуха можем пальцем не шевельнуть. Кругленьких тридцать тысяч получили бы. Да кабы эти деньги имели прежнюю стоимость. Во всем социалисты виноваты. Вот если бы их не было! Подметка — тридцать крон, каблук — пять. Человек мог бы жить, есть цыплят — жареных, вареных и пареных. Да не тут-то было. Никто работать не хочет. За яичко просят пятьдесят крейцеров, за все приходится платить: за кофе, за уксус, за каждую ерунду. Спекулянты и большевики! Один для другого ничего не сделает. Благодеяний и в помине нет. А на буржуя каждый плюет. Кто призрел сироту в Баланове, парнишку той потаскушки, что служила у крестьянина Гампейзера? Какой-нибудь аграрник или социалист? Нет, не аграрник, не социалист. Это сделал буржуй, хозяин это сделал — пан Рамзелик. Приютил сироту.

Приучаю его работать и говорю: «Ты не для меня это делаешь, а для себя. Трудись. Погляди на меня. Я не вечно буду жить. Погляди на мою старуху. И она не вечна. Старайся и будь прилежен, носи воду, паси коз, ходи в лес за дровами, коси траву. Делаешь все для себя. Я что-нибудь с этого имею? Ничего. Я мог бы взять служанку, платить ей десять — двадцать гульденов. Мне это нипочем, от меня не убудет. А что бы стало с тобой? Завяз бы в трясине, захлебнулся бы в волне социализма. Для себя трудишься. Погляди. Вилла словно замок, в хлеву поросята, две козы. Ухаживай за ними как следует. Кому это достанется? Вырастешь, окрепнешь, станешь мужчиной. Не пропадешь в жизни».

Однако благодеяния, дорогой пан, не вознаграждаются. Думаете, Лойза нам благодарен и за любовь нашу платит любовью? Лентяй он. Будишь его в четыре часа, чтобы шел за грибами, — плачет. В одиннадцать часов вечера есть просит. Ему нипочем лечь в постель с полным желудком. Ничего не понимает в гигиене. Да еще разборчивый. Наша картофельная похлебка ему уже приелась. А какая похлебка! Старуха заправляет ее мукой, кладет свежие грибы, чеснок. А картошка! Я, дорогой пан, до смерти люблю картошку. Вот мы и едим ее каждый день. Не потому, что я не мог бы позволить себе что-нибудь господское, нет. Не в этом дело. Подметка — тридцать крон, каблук — пять. Две козы в хлеву, молока хватает. Грибы Лойза приносит. Дров мы не жалеем. Лойза их наносит, затопим печь, наедимся досыта, и сиротка у нашего очага греется. Хотя мы и городские, но встаем рано. В четыре часа, с жаворонком. Пример парнишке показываем. Иногда стрелки на часах перевожу, чтобы Лойза пораньше в лес пошел. На рассвете грибов больше найдет. Ранняя пташка носок прочищает, а поздняя глазки продирает. Да мы со старухой уже не пташки. Нам вставать спозаранку трудно. Что поделаешь! Ну, мы еще подремлем малость. Мы люди старые да и городские. Нам ни к чему спину гнуть. Но люди мы работящие. Старуха помогает крестьянам в поле и по хозяйству. Иной раз вместо себя Лойзу пошлет. Паренек молодой, и сила, конечно, другая. Однако мальчишка огорчает нас, ох, как огорчает. Придется, видно, отправить дармоеда. А зимой ему почти делать нечего. Да еще отвечай за него. Облениться может, распуститься. Молодое тело должно быть в движении. А зимой у него работы нет. Нам и самим-то зимой нечего делать. За козами квартирантка ходит, я не спрашиваю, нравится ей это или нет. В другом месте ей квартиры не найти. Радоваться должна, что мы себя ограничили и дали ей две комнаты. Я бы тоже мог жить на широкую ногу и завести салон. Купил бы фортепиано, письменный стол, набожную картину повесил. Но зачем? Пусть бедная женщина имеет хорошую квартиру. Ей и во сне не снилось, что на старости лет будет жить в вилле.

Мы вышли на опушку леса. Перед нашим взором раскинулась прелестная деревушка. Благоустроенные усадьбы, красивые домики. Пан Рамзелик махнул рукой и показал на домик, стоящий на другом конце деревни.

— Вот наша вилла. Ни у кого здесь нет виллы, это единственная.

Он забыл, что пригласил меня, и сердечно пожал мне руку. Мы распрощались. Я стоял на лесной опушке и смотрел вслед пану Рамзелику. Я не видел, как покачивалась золотая цепочка, но блеск его цилиндра был роскошен.

Он свернул за угол, а я зашел в трактир. Меня согревало сознание, что, сопровождая в лесу пана Рамзелика, буржуя и благодетеля, я охранял его.

Истребление практикантов экспедиторской фирмы «Кобкан»

Владелец экспедиторской фирмы «Кобкан» вызвал в свой кабинет розовощекого практиканта канцелярии Пехачека и имел с ним продолжительную беседу.

Когда Пехачек вернулся к своему столу, он был бледен, дрожал всем телом, а волосы у него стояли дыбом.

— Уволили? — спросил бухгалтер.

Вместо ответа практикант Пехачек взял пальто и шляпу и, не говоря ни слова, вышел из канцелярии. Бухгалтер тотчас же отправился в кабинет шефа, а возвратившись, покачал головой и произнес:

— Ничего не понимаю. Шеф отпустил его в винный погребок на все послеобеденное время.

Пятеро практикантов с завистью посмотрели на пустой стул Пехачека и вновь углубились в свои бумаги.

В конторе экспедиторской фирмы «Кобкан» воцарилась атмосфера таинственности, загадочности и неизвестности.

А все было очень просто, хотя и несколько необычно.

Шеф вел с Пехачеком весьма приятную беседу. Он сказал ему:

— Пан Пехачек, вы молодой, талантливый человек. Наш управляющий и бухгалтер очень вас хвалят. Вы прилежны, расторопны, толковы, скромны, проворны, трудолюбивы. Не пьете, не курите, в карты не играете, девушек не обольщаете, долгов не делаете, авансов в счет жалованья не берете, вы хороший счетовод и калькулятор, у вас отличный, красивый почерк, вы экономите бумагу, приходите в канцелярию вовремя и уходите последним. У вас коммерческий кругозор, вы стенографируете очень быстро и умело, без ошибок, печатаете на машинке любой системы. Владеете несколькими языками, одеваетесь скромно, но прилично. Ботинки ваши всегда тщательно вычищены, а воротничок свеж…

У образцового практиканта от блаженства увлажнились глаза, и он, не отрываясь, смотрел на своего шефа, который, бросив на него любезный, добродушный взгляд, продолжал мягким, взволнованным голосом:

— Через две недели у меня именины. Мне хотелось бы увидеть в газетах поздравления от знакомых, друзей и подчиненных. Само собой, расходы, связанные с этим, я беру на себя. Но я не хочу, чтоб поздравление к именинам было избитым, банальным. Пусть это будет нечто оригинальное, скажем, в экспедиторском стиле. Что-нибудь такое, чего еще не бывало. Что-нибудь столь блистательное, чтоб читатели долго помнили о поздравлении к моим именинам. Что-нибудь этакое, чтоб все прослезились. Вот я и подумал о вас. Понятно, вы никому об этом не проболтаетесь. Дайте мне вашу руку.

Практикант протянул свою дрожащую руку шефу. Тот, пожав ее, продолжал:

— Вы это сумеете сделать. Сегодня чудесный солнечный денек, в такой день мысли так и роятся в голове. Отпускаю вас до конца дня. Чтобы лучше писалось, ступайте сперва в винный погребок, выпейте две рюмки муската или вермута. Я знаю, допьяна вы не напьетесь. А затем поезжайте в Стромовку, сядьте где-нибудь на скамейку и сочините поздравление к моим именинам. Вот вам пятьдесят крон.

После этого Пехачек и вернулся к своему столу бледный как мел.

Первую и вторую часть приказания он выполнил неукоснительно. Отправился в винный погребок и выпил рюмку муската и рюмку вермута, допьяна не напился и, словно заведенный механизм, поехал в Стромовку. Там он сел на какую-то скамейку и стал сочинять.

Однако, к своему ужасу, он тотчас установил, что мысли у него в голове не роятся и что мнение шефа о талантливом практиканте весьма превратно, что не помогает ни великолепный солнечный денек, ни мускат, ни вермут.

— Господи боже, — вздохнул он, — я совсем обалдел. Что за белиберду я написал, ведь тут нет ничего оригинального. Ну не глупо ли написать:

«Услышьте наши горячие пожелания, которые мы страстно вам желаем. Дай бог, чтобы ваша жизнь была прекрасной, как небо, усыпанное звездами; чтобы труд ваш ежедневный был успешным. Помоги вам в этом небо. Здоровья, счастья, многих лет, фирме вашей — полный расцвет. Живите долгие годы в радости и счастье, все желания ваши пусть исполнятся, чего вам от всей души желают знакомые, друзья и подчиненные».

Пехачек вырвал из записной книжки страничку с поздравлением и швырнул ее в урну. Затем подумал и принялся писать дальше.

В записной книжке появилось несколько вариантов поздравлений к именинам:

«И в нынешнем году пусть будет нашим пожеланием вам желание счастья, от всего сердца желаем вам это снова на весь год. Ежедневно одних только радостей и всего наилучшего, здоровья крепкого и всего в изобилии! Чтоб экспедиторские фургоны подешевели на пятьдесят процентов вместе с уважаемой супругой и семьей, — самым любезным образом желают вам знакомые, друзья и подчиненные!»

«Нам снова выпал случай поздравить вас, пожелать вам доброго здоровья, всех благ во множестве, счастья и успехов в начинаниях, благословения свыше! Дай бог, чтоб болезни вас миновали. Желаем одних только радостей, еженедельно — крупных заказов, доставки мебели, охраны багажа, переездов по всей республике, перевозок товаров по дорогам, миллионных прибылей. Горячо желают знакомые, друзья и подчиненные!»

«Одни только радости и долгую жизнь да ниспошлет вам фортуна! Желаем усердия, удач и счастья, крупных заказов! Вместе с уважаемой супругой радостно пользуйтесь всем своим имуществом. Искренне желают знакомые, друзья и подчиненные!»

«Пусть цветет ваше дело в радости, пусть не будет печали в старости. Пусть ваша жизнь течет счастливо, как тихий ручеек. Пошли вам господь долгие лета. Всем вашим начинаниям — успех! Избави бог вас от болезней всех. Пусть брезжит на горизонте экспедиторских тарифов повышение. Этого желает вам дружное мнение знакомых, друзей и подчиненных!»

Далее в записной книжке появились наметки рифм: протекать — миновать; в лесу — несу; излишек — свыше; предрекать — благодать; снесу — в лесу; имей — пей; забава — слава; переселение — благословение.

Горемычный практикант перечеркнул все это, изорвал, выкинул и направился прямо в Трою, хватаясь за голову.

— Болван я, идиот, кретин, и все тут! У меня разжижение мозгов. Что-нибудь оригинальное в экспедиторском стиле… Баранья башка! Олух, идиот! Какой я интеллигент? Осел я! Солома в голове вместо мозгов!

В одном из винных погребков Трои он попытался вдохновиться с помощью бутылки вина. Но вместо ожидаемого божественного наития им овладел приступ такой тупости, что он написал:

«В приятный день, столь радостный для нас, горячо желаем вам, чтобы ваша жизнь и впредь была счастливой и веселой всегда, в любое время! Пусть ваше дело расцветает, желаем успеха во всех начинаниях и долгих лет здоровья, и да цветет вечно под вашим окном множество цветов. Горячо желают знакомые, друзья и подчиненные!»

— Готово! — сказал он, придурковато смеясь над собственными строками. — У меня наследственный кретинизм, я банальный идиот и паралитик.

К утру его шляпу нашли на плотине шлюза у Клецан. В шляпе лежал клочок бумаги с его адресом и словами: «Не могу!..» Больше ничего.


В конторе пятеро практикантов обсуждали загадочное самоубийство коллеги Пехачека. Говорили вполголоса, с надлежащей дозой скорби, ибо не было уже с ними добродушного, веселого Пехачека.

Появился служитель и возгласил:

— Практиканта Клофанду к шефу!

— Иду!

И шеф сказал ему:

— Пан Клофанда, вы молодой, талантливый человек. Наш управляющий и бухгалтер очень вас хвалят. Вы прилежны и расторопны, скромны, проворны и трудолюбивы.

И так далее, вплоть до: «Вот вам пятьдесят крон».

Когда Клофанда вернулся к своему столу, он был бледен, дрожал всем телом, волосы у него стояли дыбом. Ни слова не говоря, он взял шляпу и пальто и вышел из канцелярии.

Атмосфера загадочности, таинственности и неизвестности сгустилась.

Четверо оставшихся практикантов только покачивали головами.

Клофанда не обладал таким литературным даром, как покойный Пехачек, но это была чистая, нежная и добросовестная душа. Сколько он ни ломал головы — ничего не придумал. Прежде чем удавиться ночью в Годковичском лесу, он сумел сочинить лишь одно:

«Наше горячее желание — пожелать вам самое искреннее поздравление, желающее вам пожелание, которого желают вам знакомые, друзья и подчиненные!»

«В моей смерти прошу никого не винить», — было начертано на клочке бумаги, приколотом к его пальто.


Не успели четверо практикантов обсудить толком загадочную смерть второго коллеги, как появился служитель и возгласил:

— Пана Венцла к шефу!

— Иду!

И шеф сказал ему:

— Пан Венцл, вы прилежны, расторопны, толковы, скромны, проворны и трудолюбивы…

И так далее, вплоть до: «Вот вам пятьдесят крон».

Атмосфера таинственности, загадочности и неизвестности сгустилась еще больше. Дыхание смерти веяло над конторой.

Практикант Венцл вообще ничего не сочинил. Он умер в Кийских каменоломнях близ Праги, вскрыв себе вены на руках. Умер, не оставив после себя ни строчки.


— Практиканта Коштяка к шефу!

— Иду!

Коштяк долго боролся со смертью. Целых два дня он скрывался на Петршине и лишь на третий день бросился со Смотровой башни. Этот уж совсем рехнулся: ему мерещилось, будто его шеф не глава экспедиторской фирмы, а владелец зоомагазина и он должен написать ему поздравление к серебряной свадьбе.

Этим и объясняется, что в записной книжке Коштяка на одной странице была найдена следующая запись:

«Пусть счастливые времена вновь расцветают, пусть серебряная свадьба повторяется из года в год, пусть успехи фирмы блистают, чтоб вы весело наслаждались ими, и тысячи пар голубей, кроликов, крольчат и золотых рыбок имелись в продаже! Желает вам Ян Коштяк».

В конторе «Кобкан» осталось уже только двое практикантов.


— Практиканта Гавлика к шефу!

— Иду!

Сочинив оригинальное поздравление в виде деловой телеграммы: «Кобкан, экспедитор, именины, сердечное поздравление! Знакомые, друзья, подчиненные», — Гавлик зарезался перочинным ножом в уборной Дома представительства.


— Практиканта Пиларжа к шефу!

Последний практикант, оставшийся в конторе экспедиторской фирмы «Кобкан», побледнел. Он смутно угадывал, что за дверьми кабинета шефа кроются причины грандиозной трагедии практикантов, трагедии, которой еще не видывал мир, и что это таинственное, загадочное и неизвестное надвигается на него.

— Практиканта Пиларжа к шефу! — повторил служитель.

Последний практикант поднялся и в отчаянии выкрикнул:

— Не пойду!

Теперь в конторе было уже четыре бледные физиономии: практиканта, управляющего, бухгалтера и служителя.

— Пан Пиларж, — нарушил молчание бухгалтер, — опомнитесь, что вы говорите! В Чехии еще не видывали подобного: чтобы практикант ослушался, когда его вызывает шеф.

— Не пойду, — отчаянно повторил последний практикант, — никуда не пойду!

В дверях появился сам шеф.

— Пан Пиларж, ступайте в кабинет. Я уже дважды посылал за вами.

— Не пойду! — закричал последний практикант. — Сказал, не пойду, — значит, не пойду!

Он принялся отчаянно жестикулировать и вопить:

— Все шли — покойный Пехачек, покойный Клофанда, покойный Венцл, покойный Коштяк, покойный Гавлик. Один я не пойду, никуда не пойду!

Он схватил увесистую приходо-расходную книгу и стукнул ею по столу.

— Буду сидеть, и точка! Все сокрушу, всех вас порешу! Я капитан Мограс, мировая сенсация, новый непревзойденный аттракцион в воздухе! Не боюсь я вас!


Санитары не могут пожаловаться на последнего практиканта фирмы «Кобкан». У него на халате пять пуговиц, и он всем повторяет, указывая на пуговицы и пересчитывая их:

— Первый — Клофанда, второй — Венцл, третий — Коштяк, четвертый — Гавлик, пятый Пехачек… Нет, не так. Первый — Пехачек, второй — Клофанда, третий — Венцл, четвертый — Коштяк, пятый — Гавлик. Все шли, а я не пойду, никуда не пойду!

Врачи теряют надежду на его выздоровление.

Именины пана Кобкана прошли без оригинального поздравления в газетах. В конторе сидят шестеро новых, свежих практикантов. До следующих именин наступило затишье.

Трое мужчин и акула

Ночь мы провели довольно бурно — да и могло ли быть иначе, если наше общество состояло из редактора журнала «Мир животных», укротителя змей и владельца блошиного цирка пана Местека, хозяина карусели, американских качелей и тира пана Швестки. Личности все довольно подозрительные, и если бы у нас водились визитные карточки, то каждому во избежание обвинений в жульничестве пришлось бы прибавить к своему званию слово «бывший». То есть: бывший редактор «Мира животных», бывший укротитель змей, бывший владелец карусели и т. д. Ведь раз уж бродят по свету экс-короли и экс-императоры, то почему бы не существовать экс-владельцу блошиного цирка?

Под утро, когда мы без церемоний вышвырнули из одной кофейни стайку невинных студентиков, наступило некоторое отрезвление, или, вернее, реакция. Мы охладели к гармонике и цитре, надоело нам и верещанье пьяной дамской капеллы, и ресторанные потасовки, и вмешательство полиции. «Пойдем пошатаемся по Праге», — решили все трое. На Длоугой улице, у одного магазина, где торговали морской рыбой, наше внимание привлекли работники, пытавшиеся повесить в витрине какой-то предмет. Предмет заполнял витрину сверху донизу и напоминал рыбу. Укротитель змей Местек высказал предположенье, что это тюлень; владелец карусели и американских качелей Швестка утверждал, будто это русалка; я же как бывший редактор «Мира животных» зашел в лавку, чтобы исподволь выспросить, что это за рыба.

— Это молодая акула, а не рыба, — услышал я в ответ, — она живородящая.

— Но она, простите, дохлая, — заметил я, чтобы не остаться в долгу.

— Ничего подобного, — обиделся продавец морских рыб, — эта молодая акула не сдохла, а убита гарпуном, понятно вам? И ее искусно заморозили.

— А почем килограмм?

— Мы акул на килограммы не продаем. Это рекламный экземпляр. На ночь мы помещаем ее в лед. Если вам желательно купить рыбу для жарения, могу предложить морской язык, камбалу, свежую треску — с руководством по приготовлению.

Я купил полкилограмма камбалы и вернулся к своим сонным спутникам.

— Шестнадцатимесячная акула, — объявил я им, — поймана на острове Гельголанде. Убита выстрелом с канонерки в тот момент, когда потопила подводную лодку, пытавшуюся взорвать ее торпедой. Рекламный экземпляр. На ночь кладут в лед.

Бывший укротитель змей и владелец блошиного цирка Местек задумался.

— Пошли в «Золотое судно», — предложил он, — по-моему, эту акулу надо как-нибудь приспособить к делу.

В «Золотом судне» из-за моего свертка с морской рыбой камбалой нас не хотели пускать в пивной зал. Тогда мы поделили камбалу поровну между двумя собаками мясника, которые, обнюхав рыбу, к ней даже не притронулись, зато стали на нас кидаться и злобно рычать.

Но путь в пивную «Золотого судна» нам уже был открыт, а там мы заказали себе коньяк и приготовились слушать, что скажет Местек.

— Несколько лет назад, — начал он, выдержав многозначительную паузу, — я заказал стеклянный ящик. И в этом ящике держал ужа, которого показывал публике, выдавая за помесь тигрового питона с удавом. Напечатал афиши и возил по всей Моравии, на чем заработал 500 золотых. Если приобрести настоящую акулу, то за две недели можно запросто стать миллионерами.

Мы тихо совещались, сдвинув головы, а трактирщик очень недоверчиво косился в нашу сторону, когда до него долетали обрывки произнесенных шепотом фраз — «Ящик… а как же реклама… акула… отличные лекции… вот это жульничество!»

Было единогласно решено, что Местек лучше всех договорится с владельцем акулы.

Местек удалился, а вернувшись примерно через час, сообщил:

— Акула наша. И ящик тоже. Скоро привезут.

Так начались наши странствия с акулой, о которых даже много лет спустя я сохранил самые прекрасные и приятные воспоминания. За все про все семьдесят золотых.

Было постановлено возить акулу только по маленьким городам, где публика не избалована кинематографом, где нашу акулу примут чистосердечно и радушно. Мы поедем туда, где наша акула станет неслыханной музыкой, кошмаром и ужасом, где она вызовет неподдельный, искренний интерес.

Первым на нашем пути лежал город Страконице. Мы привезли акулу прямо в «Беседу». Пока я ходил в типографию заказывать афишу, Местек вел переговоры с хозяином ресторана. Расписав предполагаемый успех, Местек пригласил его взглянуть на акулу, распростершуюся на улице в своем длинном гробу.

Узрев чудовище, хозяин ресторана отменил назначенный на завтра танцевальный вечер и предоставил зал в полное наше распоряжение совершенно бесплатно.

Тем временем я составил в типографии следующий текст:

«ГРОЗА СЕВЕРНЫХ МОРЕЙ!

ТРАГЕДИЯ МОРСКИХ ГЛУБИН!

Для уважаемых граждан города Страконице мы приготовили редкостное зрелище — акулу, изловленную на острове Гельголанде. После жестокой борьбы эта акула была убита выстрелом с канонерского судна, потопившего подводную лодку, которая имела целью взорвать канонерку торпедой.

Целых два месяца акула бесчинствовала в северных морях, угрожая рыбачьим лодками и кораблям, перевозившим эмигрантов. В ее желудке обнаружен труп капитана Трестена, боцмана его величества короля датского.

Приводим список последних жертв, проглоченных морским чудовищем:

Ян и Мария, дети бедного рыбака из Штральсунда.

Вильям Борус, студент теологии из Шлезвига.

Владимир Новотный, чешский эмигрант из Бероуна.

Дасим Демлоп, старший морской инспектор Великобритании, рыцарь ордена св. Джульетты, депутат из Лондона.

Прелат Матеус, каноник и епископ наваррский и палермский, папский викарий.

Одно представление.

Только завтра, 15 мая, в помещении «Беседы», с 2-х до 7-ми вечера.

Вход 30 крейцеров. Дети школьного возраста в сопровождении родителей — за полцены!»

Члены нашей троицы отлично дополняли друг друга. Каждый был в этот ответственный момент на своем месте. Бывший владелец карусели, американских качелей и тира сумел так мило и интеллигентно наклеить афишу на ворота церкви, что никто из верующих не был оскорблен в своих чувствах, а церковный сторож даже ему помогал. Между тем Местек обратился в школьный совет и заявил, что для прилежных, но неимущих учеников, по рекомендации господ учителей, акулу будут показывать бесплатно.

Я зашел в ратушу, чтобы лично пригласить на сеанс самого бургомистра.

Это был истинный южночешский демократ. Крепко пожав мне руку, он сказал:

— Акула? Превосходно. Обожаю акул. Не кусается? Умерщвлена? Надо взглянуть на это чудовище. Приду со всей городской управой.

Глуховатого священника уговорить оказалось куда труднее. Я долго не мог втолковать ему, что мы не бродячая труппа, не комедианты, к которым он относится с предубеждением. Когда я наконец убедил его, что речь идет всего-навсего об акуле, он стал бормотать что-то про кита, который проглотил пророка Иону. У старичка, по всей вероятности, было размягчение мозгов — так упорно держался он своей версии. А потом позвал капеллана и обратился к нему с такими словами:

— Милый Франтишек, пойдите с этим господином, он вам покажет какого-то кита.

Тут бороденка у него затряслась, как у добряков священников Рейса.

Капеллан впился в меня клещом, только у самой площади до него наконец дошло, что речь идет всего-навсего об акуле. Он завел разговор о загадочных явлениях, которые обнаруживаются в природе при столкновениях с людьми, из чего проистекает неверие в божье провидение, и распрощался со мной очень любезно.

Посетил я и жандармский участок. Начальник участка был человек передовых взглядов, он хлопнул меня по плечу и сказал:

— Вам бы только что-нибудь украсть, жулики вы этакие, комедианты, цыгане.

Когда я рассказал ему про акулу, он с истинно жандармским хвастовством сообщил, что видел несколько тысяч таких акул и, если это окажется не настоящая акула, он нас всех упечет в тюрьму.

Один профессор в отставке, доживающий свой век в Страконицах, пригласил меня отобедать и в течение всего обеда развивал передо мной теории о том, что наука несовместима с догматизмом, поскольку признает относительность познания. В общем я все же не пожалел о том, что познакомился с этим старичком. У него был научный словарь, из которого я сделал выписки об акулах, подготавливаясь к своей публичной лекции.

К двум часам в зал «Беседы» набилось столько народа, что яблоку негде было упасть. На эстраде стоял ящик с акулой. Люди подходили к пей так, будто шли прикладываться к святым мощам. Первым делом я прочитал захватывающую лекцию о морских чудовищах. Затем мы организовали сбор добровольных пожертвований на изготовление чучела несчастной акулы.

В три часа пришли школьники и весь учительский состав. Мне запомнилась одна маленькая девочка, которая боялась и плакала, а учительница силой тащила ее к акуле.

Члены городской управы пожаловали к четырем часам. Бургомистр дал пять крон и сдачу брать не захотел.

Счастливое было времечко! Денег хоть завались.

У трупа акулы Местек познакомился с одной вдовушкой и остался у нее ночевать.

Я провел ночь у бургомистра, а Швестка — в участке, за то, что в одном трактире подрался с каким-то приказчиком из Скочиц: приказчик нанес смертельное оскорбление нашей акуле, заявив, что это никакая, мол, не акула, а дельфин, уж он-то знает, так как служил во флоте.

На следующее утро, когда мы все снова радостно встретились в «Беседе», еще вчера вечером столь любезный хозяин ресторана встретил нас очень грубо. Дескать, наша акула воняет. Жена, говорит, всю ночь не спала, а утром пришлось послать за врачом. Всех тошнит, даже коридорного, который с самого утра хлещет ром. И чтоб мы сей же час эту скотину вынесли из зала и в «Беседе» больше не появлялись, а то он нам, фиглярам, все ноги переломает.

Он оказался совершенно прав. За ночь акула изменилась роковым образом, и разложение ее останков протекало необычайно интенсивно.

Я предложил акулу забальзамировать, и мое предложение было принято. Мы купили пять бутылок одеколона и еще каких-то духов, по-моему, крепких, искупали в них нашу акулу, да и внутрь влили порядком, после чего погрузили на подводу и поехали в Водняны.

Из здания «Сокола» нас выпроводили, хотя тамошний зал по своим размерам нам очень подходил.

Приняли нас в «Народном доме», после того как мы облили акулу еще четырьмя бутылками одеколона.

Последующие события развивались очень быстро. Рекламные плакаты, агитация, множество публики. От акулы так нестерпимо воняло, что в зале начали падать в обморок. Мы и сами еле держались на ногах, да и то лишь благодаря коньяку, который пили с самого утра, чтобы выжить и выстоять.

Я не помню, кто нас, собственно говоря, арестовал, но ночью я проснулся в Воднянском узилище. Справа от меня спал Местек, слева Швестка.

Утром нас оштрафовали за какое-то преступление против охраны здоровья или за что-то в этом роде.

Мы не присутствовали даже на похоронах нашей акулы. Ее погребли за общественный счет города Воднян. Грозу северных морей закопали как дохлую кошку. Даже место ее погребенья мне не известно. На ее могиле нет даже простого креста, хотя, согласно нашему плакату, у нее в желудке побывал папский викарий, прелат Матеус, каноник и епископ наваррский и палермский.

Вечный тебе покой, моя акула!

Проблемы литературного творчества

Нынче положение литераторов куда лучше, чем перед войной. Послевоенный литератор, ежели он прилежен и не слишком тратится на себя, всегда располагает таким количеством денег, что может оплатить свой паек муки, хлеба, сахара, табака, и у него еще останется на то, чтобы раз в месяц наведаться в театр. Ежели он не абстинент и наивысшим наслаждением почитает вино и привкус рома, то и в этом случае у него нынче всегда есть возможность повсюду задолжать за испытанное удовольствие, поскольку и в этом отношении положение тоже переменилось и литераторы пользуются сегодня большим доверием и уважением, чем перед войной.

В доказательство того, что прежде отношение к литераторам было много хуже, приведу несколько примеров.

В Праге некогда издавался журнал «Весела Прага», где я часто печатал свои юморески. Три юморески за две кроны, которые всегда были нужны нескольким ненасытным, жадным, нетерпеливым ртам.

Однажды я принес в журнал шесть юморесок, но издатель отказался заплатить мне четыре кроны и предложил заключить договор. Я напишу двадцать юморесок, а он выплатит мне вперед, но только не деньгами, а товаром. Дескать, сейчас он по случаю достал для премий подписчикам партию часов (часы тогда продавались по две кроны за штуку). Он не станет пускать их дороже, и я сейчас же могу взять с собою четырнадцать штук, а одни он мне даст в придачу, поскольку иначе трудно рассчитаться.

Так вот, заключил я с ним договор на двадцать юморесок и унес из издательства четырнадцать часовых механизмов.

На улице меня поджидал молодой человек, который сочинял стихи (пять стихотворных строк по два геллера за строку).

— И что теперь с ними делать? — удивился этот непрактичный человек, битком набитый разными идеальными представлениями, потому что в те поры у нас еще водились идеалисты.

— Продадим в кабачках.

Молодой поэт густо покраснел.

— А если не удастся спустить в кабачках, — продолжал я, — пойдем по забегаловкам.

— Я с вами не пойду, — оскорбился поэт, — вам ведь хорошо известно, что я — член общества молодых литераторов «Сиринкс».

— Ладно, — согласился я. — Торговать мы не будем, будем только вместе ходить.

И мы отправились. Сперва заглянули к Примасам, где встречались мясники с тяжелыми серебряными часами. Один сказал, что серебряные часы он приобрел бы, а сломав у наших простых пружину, великодушно предложил нам за понесенные убытки две кружки пива. Часы со сломанной пружиной мы потом всучили какому-то господину за тридцать крейцеров, а он заявил, что они все равно краденые.

Потом мы заглянули напротив, к Шенфлокам, откуда нас вышвырнули, обозвав мошенниками без лицензии и права торговать вразнос.

Мы поплелись на Винограды, в «Курье око», где продали одни часы за восемьдесят крейцеров какому-то студенту: он опасался приезда папеньки, потому как свои часы заложил в ломбард.

Мы расхаживали по Виноградам, но никто ничего у нас не покупал. Так добрели мы до пятого квартала, который перед грядущим падением все еще пребывал в зените славы, и там в одной из забегаловок у нас украли двое часов.

В следующем притоне к нам подошел человек в кепке и спросил, откуда мы. Потом вынул записную книжку, заглянул в нее и произнес:

— Да, все сходится.

Схватил нас за шиворот и повел в полицейский участок, где мы пробыли до утра, поскольку издатель, выплачивавший гонорар часами, не ночевал дома.

Вызволив нас на следующий день из полиции и избавив от обвинения в грабежах, он был столь любезен, что оставшиеся часы скупил у меня за полцены, то есть за пятьдесят крейцеров.

Выплачивая непредусмотренную в расходах сумму, он строго предупредил:

— Не забудьте, за вами — двадцать юморесок.

Спустя несколько дней я принес ему две юморески, и тут он произнес уже не столь безаппеляционно:

— Так за вами еще восемнадцать, не забудьте, пожалуйста.

Он ждет их и по сей день.

Или другой случай. Крупный журнал, вещь уже напечатана. Наивный народ, мы полагали, что тут нам и деньги в руки, стоит только прийти и сказать:

— Вчера опубликована моя повесть, пожалуйте гонорар.

Однако сегодня на месте нет то одного, то другого, так что нам предлагают прийти завтра.

Наконец вы у окошечка кассы, где вам должны выплатить пять крон двадцать два геллера, но выдали шесть, и кассир, глядя на вас как на разбойника, требует сдачи. Обычно — в карманах пусто, тогда кассир забирает шесть крон и ревет: «Несите мелочь!»

И вы отправляетесь бродить по Праге в поисках семидесяти восьми геллеров, чтобы получить причитающиеся вам пять крон двадцать два геллера.

Нынче, как я уже сказал, стало много лучше.

С издателями дело обстояло также славно. Положим, за авторский лист причитается вам тридцать две кроны, но вы просите задаток, и они швыряют его вам, отсчитывая по кроне. Если вас посетила безумная идея получить гонорар книгами, они ничуть не стыдились продавать их по розничной цене. Естественно, что таким образом вы теряли шестьдесят шесть процентов своего гонорара, но издатели были столь заботливы, что не забывали утешить:

— Вот видите, мы бы выплатили вам и деньгами, да опасались, что вы потратите все и у вас ничего не останется.

Если у вас возникало желание получить за свою работу хоть какой-то аванс, то нужно было выдумать кучу разных мнимых предлогов. Такое отношение вынуждало литераторов прибегать ко лжи, измышлять всевозможные обстоятельства и лишь нравственное начало спасало человека от Панкраца.

Однажды я захотел получить двадцать пять крон задатка за свою книгу и выдумал следующее: послал приятеля, известного поэта Густава Р. Опоченского, к издателю с таким посланием:

«Многоуважаемый государь! Только что меня переехало автомашиной, и она сломала об меня колесо. Прошу выдать двадцать пять крон задатка за свою книгу».

Опоченский вернулся без денег, но с рекомендацией выяснить, для чего требуется двадцать пять крон. Я ответил: «На расходы, связанные с доставкой меня домой».

Опоченский возвратился с таким ответом: «Машина «скорой помощи» отвезет вас бесплатно».

Я отписал: «Машины «скорой помощи» отвозят больных лишь в больницы. Поскольку я настаиваю на домашнем лечении, «скорая помощь» уехала».

Вернувшийся в третий раз Опоченский сиял от радости: он принес десять крон и резолюцию, наложенную на мое послание: «Десяти крон вполне достаточно».

Это время, полное борьбы и невзгод, кануло в лету, но вот об одном происшествии, сохранившем отблеск той эпохи, я не могу забыть, оно преследует меня до сих пор ощущением страшных предвоенных настроений.

Сейчас я готовлю к изданию несколько книг. (Это не то чтобы похвальба, просто книги эти мне очень дороги.)

Одну из них я издаю за свой счет, это «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны», особенно упорно рекламирую ее в деревне. Один мой покупатель был так любезен, что предложил взять с собой в Будейовице эту книгу, выходящую тетрадками, и показать тамошним книготорговцам.

О своей деятельности в роли распространителя этого романа он рассказал мне в письме, из которого я привожу следующий отрывок:

«Только что навестил книготорговца пана Сватека, и он мне сообщил, что уже получил одну тетрадку из Праги, и это его весьма обрадовало, так как он наконец узнал, где теперь находится пан Гашек, поскольку в 1915 году, 21 апреля, перед тем как отправится в Будейовицкий полк вольноопределяющимся, сей автор заключил с паном Сватеком договор, где обязывался писать военные юморески и в течение десяти лет продавать написанное только ему, пану Сватеку. Конечно, всем известно, что пан Гашек был в плену, где писать не имел возможности, но теперь, когда он вернулся на родину, он должен был бы выполнить договор и посему пан Сватек передает дело адвокату, дабы получить удовлетворение. Удивительно, что сам пан Гашек уже забыл о том, что в течение десяти лет он не имеет права писать ни для кого, кроме Сватека. Или, что вполне вероятно, это ему безразлично, и он делает вид, будто не знает, что от австро-венгерской монархии мы унаследовали прежние законы, действующие и по сей день. Пан Сватек посоветовал мне тут же мои занятия бросить, поскольку тетрадки «Швейка» будут конфискованы…»

Та же история, что и с часами… Или непохоже?..

В 1915 году, 21 апреля, я, будучи вольноопределяющимся, за пятьдесят крон продал, как Фауст, душу на десять лет вперед. И лицо, которому я дал письменное обязательство, охраняло меня в огне самых страшных битв мировой войны.

И теперь через посредничество адвоката домогается моей души.

Тут мне даже святая водица не поможет…

Какие я писал бы передовицы, Если бы был редактором правительственного органа

I. Всюду хорошо, а дома лучше

Истина эта в наши дни не находит должного уважения и признания. У нас в республике, особенно за последнее время, укоренилась дурная привычка утверждать обратное. И хотя мы, со своей стороны, не намерены и не считаем возможным говорить о полном благосостоянии наших граждан, однако необходимо одернуть болтунов, критикующих государственный строй и разглашающих по всему свету, что у нас плохо.

Очень хотелось бы, чтобы наши слова не были гласом вопиющего в пустыне и не упали на каменистую почву. Допустим, в жизни наших сограждан бывают мгновения, когда они легко могут стать добычей подстрекателей, но мы не должны забывать, что после плохого может наступить хорошее. Только человек злонамеренный способен в этом сомневаться.

Государственная власть существует с тех пор, как существует человечество, и с самого начала истории не было такого государства, механизм которого был бы совершенно свободен от каких бы то ни было — пусть даже самых маленьких — недостатков. А с другой стороны, в каждом государстве всегда находятся беспокойные люди, которые всегда недовольны.

Таких людей следует избегать, так как они нарушают наш душевный покой и учат нас ненавидеть некоторые классы, государственный строй, общество, определяющее судьбу того или иного государства. В конце концов все иллюзии рушатся, и это открывает путь к преступлению.

Если в государстве порядок, то это и на каждого гражданина накладывает отпечаток порядочности; порядочный человек дорожит душевным миром и благоденствием, а благоденствие народа является основой благополучия политического.

Поглядим вокруг. Разве мы не видим, что люди, получающие приличные доходы, имеющие солидный капитал, живут зажиточно, пользуются уважением не только в своем кругу, но и у своих рабочих? Конечно, только человек предубежденный способен это отрицать.

У нас в республике много таких, которые добились богатства благодаря усердию своих рабочих или же получили его по наследству. Отчего же не порадоваться их успеху? Неужели мы должны завидовать им, ненавидеть их?

И как можно верить тем, кто утверждает, будто у нас все плохо? Недавно в газетах промелькнуло сообщение, что в Китае, в провинции Ганьсу, погибло от голода пятьсот тысяч, а в провинции Шаньси — восемьсот тысяч человек. Наблюдается ли что-либо подобное в нашей республике, покупающей китайскую муку?

Статистика говорит языком цифр. В Чехии, Моравии, Силезии и Словакии от нищеты и голода погибает ежегодно лишь незначительная доля процента всего населения. А сколько народа умирает от голода в Индии, откуда к нам вагонами прибывает рис? Полмиллиона! Столь незначительный процент смертности в Чехии по сравнению с Индией есть лучшее доказательство в глазах каждого беспристрастного человека. Наше вечное недовольство способно вызвать на устах статистика лишь улыбку сострадания.

В настоящее время 1 кг говядины стоит 16 чешских крон, 1 кг гуся — 32 кроны, 1 кг курицы — 36 крон, 1 кг свинины — 28 крон, 1 кг индейки — 42 кроны. И тем не менее слышатся постоянные жалобы на дороговизну.

Во время франко-прусской войны 1871 года в осажденном Париже курица стоила 300 франков, гусь — 500 франков, вол — 80 000 франков, свинья — 50 000 франков. Переведите это на чешские кроны по теперешнему курсу!

Пусть каждый недовольный сравнит эти цифры. Не может быть спору, что мы живем в период необычайной дешевизны съестных припасов. Сто семьдесят лет назад, когда французы были в Праге, фунт муки стоил тринадцать талеров. А сколько он стоит теперь, когда французов нет?

На Аляске вы не достанете говядины, а у нас скот в изобилии. Индийское племя Чамакоко в Южной Африке не имеет представления о сахаре, а у нас каждый видный чиновник, министерский служащий страдает сахарной болезнью.

Таким образом, народ не может у нас пожаловаться на плохое питание. Посмотрим теперь, какова политическая обстановка в республике. Для сравнения возьмем обстановку в Тонкине, где парламент был распущен, а депутаты казнены, запороты насмерть, четвертованы. А был ли у нас такой случай, чтобы после роспуска Национального собрания какого-нибудь депутата четвертовали? Кто толкует о репрессиях, пусть поглядит на Сиам. Там царит полное самовластие: иначе говоря, монарх может по своему усмотрению отрубить голову любому, кому вздумает. У нас же люди добровольно обходятся без головы.

Зная это, жаловаться на недостаток свободы может только человек злонамеренный.

Свобода гарантирована нам законом. А кто же у нас осмелится открыто наплевать на закон? Если же нечто подобное и случится, так это просто по недоразумению, которое тотчас выяснят и поправят.

Разветвленная система органов безопасности бдит над нами, пока мы спим.

Произойдет ли где убийство, органы эти тотчас отвечают на него повальными обысками и арестами, в результате которых нередко обнаруживается до тех пор не раскрытая и действовавшая безнаказанно шайка фальшивомонетчиков.

Школа учит наших детей уважать законы и молиться богу, воспитывая их хорошими гражданами. Наши дипломаты получили признание, а наши финансисты имеют такой вес на международной финансовой бирже, что сами устанавливают курс нашей кроны.

Миром и спокойствием дышит каждая чешская хижина, каждый домашний очаг. Прилежные руки работают на фабриках, в мастерских, а по окончании рабочего дня тысячи тружеников радостно съедают за ужином свой ломоть хлеба, вознося хвалы богу и выражая благодарность работодателям, которые обеспечивают им этот хлеб.

Годами обсуждают рабочие лидеры вопрос о том, как улучшить положение рабочего класса.

Но вопрос этот самым успешным образом разрешен предпринимателями, предоставляющими рабочим заработок. Он попросту отпадает, поскольку даже с точки зрения самого левого крыла социалистического движения, коммунистов, кто не работает, тот не ест.

Имеющий работу работает и ест.

Представление о том, будто предприниматели не работают, в корне ошибочно. Каждый предприниматель хлопочет.

А кто хлопочет, тот работает.

Всеобщая забота о положении рабочих в нашей республике очень скоро доказала самим рабочим совершенную бессмыслицу революционных иллюзий. Развитие капитализма, на котором основано существование нашей молодой республики, обеспечивает заработок всем, кто искренне желает трудиться на пользу этому развитию.

В наши дни, когда положение неимущих составляет предмет самого пристального внимания всего общества, невозможно говорить о какой-либо политике репрессий по отношению к рабочему классу. Суровые мероприятия, о которых столько толковали у нас, разбились о всеобщую любовь к ближнему, как это прекрасно показал социал-демократический депутат Бехине в своей статье «Потерпевший крушение», где он колеблется между ненавистью и симпатией, пока в конце концов не заговорила его чистая душа.

Текст его «Потерпевших» звучит прямо как стихи:

И вот мой корабль разбился.

И я на пустынном острове

Сижу одиноко.

Море и небо, а между ними

Бьется мое «человеческое сердце»,

О Робинзон Крузо!

Как раз в наше время эти прекрасные, гуманные стихи особенно много говорят нашему сердцу благодаря той гармонической любви к ближнему, которая в них звучит.

Именно теперь, когда мировая социалистическая революция ликвидирована попятным движением всего исторического процесса, деспотические мероприятия правительства в известных вопросах вполне оправданы и принятое им решение с точки зрения государственных интересов заслуживает всяческой поддержки и не подлежит критике. Необходимо понять, в какое ответственное время мы живем, и из этого исходить при оценке политических событий!

II. Не завидуйте!

Величайшим злом в жизни нашей республики является то, что в широких кругах ее населения распространена жестокая зависть, стремящаяся вставлять палки в колеса нашему счастливому будущему.

Завидовать кому-нибудь у нас в республике — разве это не позор и не величайший разврат?! Каждый, кто хочет, чтобы наш народ опомнился и снова нашел себя, должен прежде всего уничтожить и растоптать чудовище зависти, вторгающееся всюду и опутывающее своей паутиной всю республику. Зависть отравляет своим тлетворным дыханием самый воздух нашей страны и разрушает нравственные устои республики.

Зависть побуждает всяких лжепророков и волков в овечьей шкуре забрасывать грязью чистый кристалл нашей общественной жизни.

В ту великую эпоху, в которую мы живем, когда Карла Габсбурга изгнали из Венгрии, чем мы доказали всему свету наличие у Малой Антанты своей твердой линии, нельзя допускать, чтобы зависть расстраивала наши ряды. О, если бы вернулись времена древних греков и римлян, когда патриций и раб, не зная зависти, работали плечом к плечу во славу своего государства!

У нас же в самых широких слоях укоренилась зависть.

Каждое повышение окладов нашим министрам или членам законодательных органов вызывает завистливые толки людей, не умеющих логически мыслить. Этим господам непонятны слова датского министра внутренних дел, сказанные им на празднестве по случаю восьмисотлетия датского государства:

«Народ будет всегда крепок и силен своими хорошо обеспеченными министрами и членами законодательных органов».

Вот что говорят в стране, где нет зависти, где государственный бюджет принимается без всяких дискуссий и выкриков! А у нас ни одно даже самое незначительное повышение окладов нашим ответственным руководителям не обходится без дебатов в парламенте и завистливой критики.

Если б у нас, скажем, министру финансов повысили оклад на сто тысяч крон в год, в стране поднялся бы вой: множество служащих, мелких и средних чиновников налогового управления тотчас потребовало бы ничем не оправданного повышения своих окладов, не считаясь с тем, что республика переживает тяжелый финансовый кризис.

Они утверждают, будто все страшно дорого и им не на что содержать свои семьи.

Это неправда. Никто из наших государственных служащих, ведя скромный, невзыскательный образ жизни, не может умереть с голоду. А завистливые разговоры насчет того, что я, мол, тоже не прочь получать на представительство, как наш министр, внушены опять-таки зловредными подстрекателями.

В самом деле, только руками разводишь, слыша такие речи: «Если министр может представительствовать от имени республики, почему бы не могли это делать мы? Ведь нас тысячи, целый ведомственный аппарат!»

Или еще: «У министра — особняк, министр ездит с семьей на дачу. Мы и не представляли себе, что так будет выглядеть провозглашенная Масариком в его декларации Чехословацкая республика».

Не говоря уже о том, что в период всеобщего кризиса строительной промышленности немыслимо каждому из полумиллиона чиновников и государственных служащих обеспечить возможность покупки или постройки особняка, смешно толковать о полумиллионе дач, когда все квартиры в городе заняты или заранее законтрактованы сановниками из министерства и нашими капиталистами, которые представляют наш народ на мировом рынке и открывают нашей валюте выход на международную арену, за что каждый из нас должен был бы от всего сердца пожелать им хорошенько отдохнуть, если б нам не мешала зависть.

Недавно один гражданин говорил при мне: «Они на машинах разъезжают, а у меня на трамвай денег нет». Я хотел сказать ему: «Так ходи пешком, завистник! Если у тебя нет денег на трамвай, что же удивительного, что их нет на машину? Иди работай, старайся. Иначе тому, кого ты сегодня видишь катающимся на автомобиле, придется ходить пешком, а ты по собственному опыту знаешь, как это неприятно. Не желай зла ближнему, будь нравственным, ибо лишь в нравственной чистоте — залог нашего национального здоровья».

Нравственная чистота, отмывание сердец наших от яда зависти — вот что необходимо для упорядочения наших внутренних взаимоотношений!

Надо учиться уважать материальные возможности ближнего и свято хранить в душе сознание собственных обязанностей. Что многим до этого еще далеко, свидетельствует такой случай.

Недавно вышло распоряжение платить швейцарам, открывающим вам дверь ночью, не больше десяти геллеров. Оно появилось в тот момент, когда правительство в соответствии с ростом цен на предметы первой необходимости повысило оклады министрам.

Вдруг слышу, один швейцар ругает этот порядок на чем свет стоит. «Нам снизили плату за открывание дверей в ночное время до десяти геллеров, — горячился он. — А министрам, у которых и без того все есть, повысили оклады на тысячу крон! Мы тут здоровье теряем. Кто — ночью, утром ли — с попойки ни придет, — вставай, дверь отворяй!.. О сне забыли…», и т. д.

Я не выдержал. «Милый друг! — говорю. — Это вас все проклятая зависть с толку сбивает. Одно дело — швейцар, другое дело — министр. Вы что же? Хотите, чтобы министр стал швейцаром, а швейцар министром? Да вам бы тогда еще больше завидовали, чем вы теперь министру завидуете. И не потому, что вы не сумели бы лучше с делом справиться, чем теперешний министр, а просто так, из чистой зависти. Вы забываете о том, какие у вас обязанности. Что должен делать швейцар? Ночью и днем следить, чтобы дому не угрожала никакая опасность, за что домовладелец берет с вас пониженную квартирную плату. Спать швейцар вообще не имеет права и дверь отворять должен бесплатно, не завидуя тем, кто кутит в ресторанах, пока он выполняет свою обязанность. Так что даже эти десять геллеров, в сущности, совершенно лишние. Ваш труд полностью вознаграждается возможностью меньше платить за квартиру — возможностью, которую при теперешнем жилищном кризисе трудно переоценить».

Мы хотели бы, чтобы широкие слои населения в конце концов поняли, что зависть разрушает национальное единство и подрывает международное положение нашей республики.

Если рабочий завидует своему хозяину, говоря: «Он живет лучше меня: мне за год не заработать десятой доли того, что он тратит за день», — то разве это правильно?

Нет, совершенно неправильно. В сердце рабочего должно говорить чувство более высокое, чем зависть, а именно: радость труда. Рабочий не должен расценивать все с точки зрения платы: он должен быть идеалистом. Его идеал — не борьба за жалкие гроши, а — еще раз повторяю — радость труда. Рабочий должен оставить тот сомнительный путь, по которому его вела до последнего времени зависть, и, забыв о бедности, о повседневных нуждах, видеть в труде вечный двигатель своего существования.

Рекомендуем вниманию всех трудящихся, сбиваемых с толку бессовестными агитаторами, одно прекрасное стихотворение. Оно напечатано 24 апреля 1921 года в «Воскресном занимательном и поучительном приложении» к «Народни политике» за подписью Ад. Альфа и озаглавлено «Сонет»:

Для очень многих жизнь течет легко.

Цветы их счастья пышны, ярко блещут;

Уста улыбкой радостной трепещут;

Грудь с наслажденьем дышит глубоко.

А от другого радость далеко.

Нетопыри забот крылами плещут

Над ним. Его бичи тревоги хлещут:

«Где мне детишкам взять на молоко?»

Но если б жизнь была для всех одна,

В ней вовсе не было б очарованья,

Исчезли бы стремления, желанья…

Ведь радость и трудящимся дана,

Их радость — труд. И в вешнем одеянье

Даль манит их, цветами убрана.

Прекрасно показал здесь поэт, что, если б всем было хорошо, не стоило бы жить на свете! Как было бы ужасно, если бы люди не умирали с голоду, если бы не было несчастных, бьющихся как рыба об лед ради куска хлеба. Тогда жизнь стала бы до того скучной, что капиталистам из «Народни политики» пришлось бы раздать свои капиталы бедноте, а самим помирать с голоду, лишь бы, как совершенно правильно пишет автор «Сонета», жизнь человеческая не утратила очарования.

Кроме того, он подчеркивает одно обстоятельство, которого мы до сих пор не касались, но которое является нашим драгоценным союзником в борьбе против зависти. В этой борьбе играет роль не только уже упомянутая здесь чистая радость труда, заставляющая труженика забыть свою нужду и свои житейские горести, но также чудное ощущение, испытываемое маленьким, придавленным жизнью человеком при виде весеннего наряда убравшейся цветами природы.

Любовь к цветочкам, к траве, к цветущим деревьям, к одуванчикам, маргариткам изгоняет зависть из сердца человека, из души бедного пролетария. Насытившись благоуханием, он несет его домой, своим близким, в виде букета полевых и лесных цветов, который и их питает своим ароматом.

Вот о чем не следует забывать самым завистливым из завистливых — нашим безработным, а органы социального обеспечения республики должны проводить для них экскурсии за город, где безработные могли бы наслаждаться запахом цветов и пением птичек, журчанием чистых ручейков и шелестом деревьев.

Вот о чем не следует забывать и лидерам социалистических партий, которые лучше сделали бы, если б меньше толковали о политике, а прививали бы массам интерес к ботанике и почаще устраивали доклады о красоте природы.

Не может быть ни малейшего сомнения, что красоты природы в соединении с чистой радостью труда уничтожат зависть в широких массах чешского народа, а устройство экскурсий для рабочих привлечет к нашей республике симпатии всего мира.

Цепная торговля сахарином

Лица, здесь представленные, взяты из жизни, а сама история наверняка вызовет у всех читателей чувство тихой печали и сострадания. Автор искренне стремился воспроизвести события ярко и правдиво.


Закон 1899 года, запретивший продажу сахарина, явил на свет божий новое занятие, спекуляцию сахарином и его нелегальную продажу, которое преследовалось страшнее, чем отцеубийство, государственная измена, поджог и убиение младенцев.

Кондитерские изделия, например торт «Мокко», изготовлялись из кукурузной муки, жареных желудей и сахарина. Производители газированной воды и лимонада сластили свои освежительные напитки сахарином. Так же поступали и многие производители ликеров. Сахарин победоносно пробивал себе дорогу и в кофейнях. Исчезали кусочки сахара, подававшиеся обычно вместе с кофе, и некоторые хозяева этих заведений с неповторимым легкомыслием утверждали, что кофе подслащивается прямо на кухне, уже в процессе его приготовления.

Занятие это было выгодное. Один килограмм сахарина стоил в Швейцарии 8 франков 50 сантимов, а здесь во время войны его продавали по 3000 крон. Предприниматели появлялись, как грибы после дождя. Продажей сахарина занимались самые солидные люди. Политики, ученые, деятели искусства и высокопоставленные особы. Разветвленная система заговора против сахара пустила корни во всех слоях общества. Бедный сахар был по воле судьбы окружен всяческими рогатками и заговорщиками.

Заговорщики, встречаясь на улице, обменивались таинственными знаками — пожатием руки или подмигиванием.

В те времена вы не могли быть уверены, что даже самые уважаемые люди не торгуют сахарином.

В те самые времена пан Ауэр встретил на улице пана Венцига.

— Франта, могу сосватать тебе одно дельце, — сказал пан Венциг. — У меня есть отличный сахарин, в шестьсот раз слаще сахара. В фирменной упаковке по осьмушке, четыреста крон за пакетик. Этикетки — чудо, и вся упаковка — просто верх изящества.

Пан Ауэр заявил, что не знает такой швейцарской фирмы по производству сахарина и выразил удивление, что уже появился сахарин в шестьсот раз слаще сахара.

— Франта, — с воодушевлением продолжал пан Венциг, — я не вру. Это самый настоящий сахарин. Ты ничего подобного не видывал. Все проверено химическими методами. Короче говоря, пошли со мной, я дам тебе два пакетика по осьмушке в фирменной упаковке, для образца.

Пан Ауэр пожелал убедиться в качестве продукта.

— Не делай глупостей, Франта, — остановил его пан Венциг, — господин, от которого я получил этот сахарин, предупреждал меня, чтобы я не повредил упаковку, иначе этот сахарин, который в шестьсот раз слаще сахара, пропитается влагой и испортится. У нас все проверено химическими методами.

Пан Ауэр отправился в Смихов и продал один пакетик знакомому кондитеру, который из арабского каучука, терновника, сахарина и свекольного красителя изготовлял конфеты с малиновой начинкой.

На обратном пути он встретил знакомого из деревни, изготовлявшего газировку, которому недавно написал, что у него уже нет ничего для подслащивания. Тот страшно обрадовался сахарину, взял пакетик и заявил, что заберет все.

Когда пан Ауэр возвратился к пану Венцигу, тот сообщил, что у него есть 10 килограммов этого великолепного сахарина. Он как раз получил новую партию для продажи.

В течение дальнейших трех дней пан Ауэр продал пакетик сахарина одному владельцу кофейни. Затем через этого господина сахарин в пакетиках по осьмушке заказал и изготовитель настоящих медовых марципанов. Тот в свою очередь рекомендовал пана Ауэра фабриканту, выпускавшему повидло и варенье, который как раз подумывал начать производить повидло и варенье из картофельных очистков и сахарина. За четыре дня было заключено много таких сделок, причем пан Ауэр каждый раз повторял слова пана Венцига о необыкновенной сладости их сахарина:

— У нас все проверено химическими методами. Это самый сладкий сахарин на свете.

На пятый день торговли самым сладким сахарином, рано утром, пана Ауэра разбудил страшный грохот и стук в дверь ногами.

Когда он открыл, в комнату влетел деревенский житель, изготовлявший газировку.

— Вы меня разорили этим вашим сахарином! — орал он. — Это никакой не сахарин, а сода, горькая соль и молотый сахар. А я поверил, что это в шестьсот раз слаще сахара. Я погиб, я утоплюсь. Я бросил эту штуку в целый котел с фруктовой водой и лимонадом, и люди возвращали мне это обратно и ругались. Вы погубили все мое дело.

Пан Ауэр отвечал, что он страшно удивлен, ведь у них все проверено химическими методами. Изготовитель газировки, однако, твердил, что эта штука не сластит, а наоборот, делает воду горькой. Для доказательства он привез с собой по бутылке лимонада и фруктовой воды. Газированные напитки действительно напоминали по вкусу морскую воду.

— Это страшное недоразумение, — вздохнул пан Ауэр. — Пойдемте сейчас же к тому господину, который дал мне этот сахарин для пробы.

Они пошли к пану Венцигу, причем по дороге производитель газировки все время твердил, что он пропал.

— Послушай, — обратился пан Ауэр к пану Венцигу без всякого вступления, — вели сварить черный кофе, чтобы мы могли химическим методом проверить этот сахарин. Судя по всему, это горькая глауберова соль, гипс, поваренная соль, мука и черт знает что еще.

— Это невозможно, Франта, до упаковки нельзя дотрагиваться, но раз ты думаешь, что здесь какой-то подвох, давай пожертвуем одной осьмушкой.

Черный кофе был приготовлен, и опыт с лучшим сахарином в мире показал, что не подслащенный им кофе был наверняка в половину менее горьким, чем кофе, подслащенный сахарином в шестьсот раз более сладким, чем сахар.

— Признайся, — предложил пан Ауэр своему поставщику.

Пан Венциг заявил, что ничего не знает, что этот несчастный сахарин он приобрел у одного очень солидного торговца — служащего фирмы Петера в Праге и что у него уже есть новая партия — 15 килограммов.

Во время этого разговора изготовитель шипучих напитков, совершенно уничтоженный, сидел на диване и повторял:

— У нас меня уже не признают, я потеряю концессию.

Они взяли его с собой и направились к солидному торговцу фирмы Петера. Пан Венциг прихватил с собой небольшой чемоданчик со всем запасом сахарина. На лестнице они встретили кондитера, владельца кофейни и изготовителя настоящих медовых марципанов, которым пан Ауэр на днях продал не имеющий себе равных по сладости сахарин и которые его уже искали.

Все были чрезвычайно рассержены. Конфеты с малиновой начинкой могли использоваться разве что как типографский клей, а медовый пряник и марципаны второго господина представляли собой страшно горькое печенье, годящееся для прочистки желудка. В таком же печальном положении оказался и владелец кофейни. Его уже хотели было отвезти в сумасшедший дом, так как он утверждал, будто горький кофе, подаваемый гостям, был подслащен уже на кухне.

Все требовали возмещения убытков и присоединились к процессии. Когда они пришли к солидному торговцу фирмы Петера, на него напустился пан Венциг:

— Слушай, парень, я несу тебе все это обратно, ты нас обманул. Ну-ка, приготовь черный кофе…

Благодаря следующему опыту было определено, что сахарин, который рекламировал и поставлял солидный торговец фирмы Петера, представляет собой совершенно немыслимую смесь.

— Господа, — сказал торговец, выплевывая отвратительную горькую жидкость, — я абсолютно не виноват, я думал, что все было проверено химиками. У меня этой штуки еще пять килограммов, а получил я ее от Оскара из Вршовиц.

Когда они приехали к Оскару, тот встретил их очень приветливо:

— Что, хотите еще пару килограммчиков? У меня осталось только восемь.

Когда Оскару объявили, что он жулик, тот рассмеялся.

— Ну что же, господа, раз это липа, ничего не поделаешь. Я купил эту штуку у одного художника фирмы Валдеса, тут рядом, за углом. Но человек он очень нервный, вот крику-то будет!

И он не ошибся. Когда все бросили на стол художнику сахарин, тот завопил:

— Боже милосердный, господа, ведь у меня этой штуки еще на шесть тысяч крон. С ума можно сойти, я купил его у владельца одной типографии. Я ему покажу, этому мошеннику, этому жулику.

Владелец типографии, который принял их очень сдержанно, для начала узнал от художника, что он прохвост и разбойник и что тот подведет его под арест.

— Вы сами печатаете этикетки, я это уже понял. Вы нам письменно подтвердите, что возместите все убытки, которые мы понесли из-за этого вашего проклятого сахарина.

— Я с большим удовольствием подтвержу все, что угодно, — отвечал на это владелец типографии, — но должен вам заметить, что этот сахарин я купил у некоего Елинека, агента. Не знаю, где он живет, знаю только, что каждое утро он бывает в кафе «Арко».

Пан Елинек, которого они вызвали, оборвал брань художника, шумевшего больше всех и хватавшегося за голову:

— Да, господа, я уже знаю, что это фикция. Как раз вчера меня побил один изготовитель вафель и трубочек с кремом, которому я это продал. Если вы, господа, желаете предпринять что-нибудь подобное, пойдемте в переулок, чтобы не устраивать скандала на публике, но уверяю вас, что я здесь ни при чем. Я получил это от Герла из Жижкова.

— Ладно, — сказал художник, — пойдемте к этому господину Герлу, но ему не поздоровится!

Элегантно одетый господин, который им открыл, просил подождать в прихожей, сказав, что в комнате у него не убрано, однако, узнав среди присутствующих пана Венцига, пригласил их пройти.

— Чем обязан, господа? — спросил он приветливо. — Не желаете ли присесть?

— Вы — негодяй, мошенник, мерзавец и разбойник. Вы всех нас обокрали.

— Господа, — спокойно отозвался пан Герл, — вы находитесь в моем доме, ведите себя спокойно и прилично. Да, я обманул вас. Это моя продукция. Я ее изготовляю…

— Ах вы разбойник… Прохвост… Это подлость… Подлец…

— Господа, — продолжал пан Герл таким же спокойным голосом, — я уже сказал вам, что вы находитесь в моем доме и должны вести себя прилично и спокойно. Я целиком и полностью признаю, что сам изготовляю этот продукт. Могу подтвердить, что действительно занимаюсь мошенничеством. Одни делают это так, другие по-другому, я придумал вот этот способ зарабатывать деньги. Вы тут угрожаете, что выдадите меня, пожалуйста. Мы все связаны одной веревочкой. Я буду продавать вместо сахарина то, что я пожелаю. Кто-то из вас тут орал, что в этой штуке есть гипс, это точно. Я добавляю туда гипс. А кроме того муку, поваренную и горькую соль, известь. Вообще все, что попадет под руку. Сейчас я собираюсь добавлять туда мел, вот так. И больше мне с вами говорить не о чем. Здесь останется один пан Венциг, его я знаю, это приличный человек, остальных господ я бы попросил уйти, поскольку сегодня я еще должен приготовить к отправке большую партию моего сахарина. Вы попались на крючок, так разрешите мне сделать так, чтобы и другие его заглотнули.

Этот неожиданный оборот в разговоре подействовал на всех уничтожающе.

Художник еще что-то сказал, но тут же очутился за дверью. Остальные ушли добровольно.

У пана Герла остался один пан Венциг, которому тот предложил сигарету.

С минуту они помолчали, наконец пан Герл сказал:

— Вы достойный человек, мы могли бы работать вместе. Более того, мне бы не хотелось, чтобы вы потеряли все. За десять килограммов этого моего сахарина я дам вам полкило настоящего, так что ваши убытки составят всего три тысячи крон. Не желаете ли еще сигарету?

Пан Венциг отдал десять килограммов старого и забрал домой полкило настоящего сахарина в фирменной упаковке.

Полон дурных предчувствий, он сделал маленькую пробу. Это был мел.

Когда при ближайшей встрече пан Венциг упрекнул пана Герла за этот новый обман, тот ответил необычайно спокойно и рассудительно:

— Дорогой мой, измените закон тысяча восемьсот девяносто девятого года о нелегальной продаже сахарина, и я обещаю вам заняться чем-нибудь другим…

Идиллия винного погребка

Эти четыре человека, встречаясь ежедневно по утрам в пивном погребке и рассуждая о большевиках, не ведали страха и сомнений.

О них они говорили каждый день, вкладывая в беспощадное осуждение большевиков всю свою душу.

Эти люди были живым газетным архивом, прекрасным фонографом с постоянно наточенной иглой и треснувшей пластинкой, которая шипит, хрипит, но продолжает наигрывать одно и то же.

Каждый их них: и торговец кофе, и фабрикант стеклянной посуды, и архитектор, и старший инспектор страхового общества — имел свою излюбленную тему. Торговец кофе рассуждал о смертных казнях; фабрикант стеклянной посуды — о замученных буржуа и царской семье; архитектор о хозяйственной разрухе и преследовании архитекторов, о комиссарах и голоде; старший инспектор страхового общества — о свободном браке, мятежах и ликвидации страхования жизни.

За их столом с табличкой «Занято» ежедневно умерщвлялись тысячи людей и пылали города. Здесь четвертовали детей фабрикантов, а китайцы совершали бесчисленные зверства. Здесь вырезали всех большевиков и комиссаров, обрекали на голодную смерть всю Россию. За этим столом вешали и расстреливали русскую интеллигенцию, тут увенчивались успехом ежедневные бунты против Советов, и народные комиссары, навсегда изгнанные из Москвы и Петрограда, бежали с похищенным золотом за границу.

За этим столом разыгрывались потрясающие трагедии; за границу для ведения пропаганды посылались ящики с русским золотом; тут уж щедрость собеседников не звала предела и граничила с расточительством.

С каждой выпитой стопкой условия жизни в Советской России становились все ужаснее. Ни «Народни листы», ни Аверченко, ни Станислав Николау, ни «Право лиду», ни «Пражски вечерник» не могли додуматься до подобных каннибальских пиршеств. Расходясь, друзья пожимали друг другу руки в знак взаимного восхищения и признания, словно хотели сказать: «Итак, завтра опять здесь. Будем беспощадны. За ночь в России обязательно что-нибудь произойдет».

И, пыхтя, они отправлялись обедать. За все время, что они ходили в погребок, их единственной жертвой стал некий молодой статистик, который на основании сведений торговца кофе отмечал в своей записной книжке число лиц, казненных большевиками.

Как раз перед своими именинами статистик подвел итог и обнаружил, что большевики казнили в три раза больше людей, чем их насчитывается на всем земном шаре. Молодой человек потерял рассудок, будучи не в силах объяснить, как он сам существует на безлюдной планете.

Когда четверо друзей встретились вновь, торговец кофе сказал:

— Русские большевики опять выкинули номер. В Харькове забили насмерть дубинами трех внуков и внучку Божены Немцовой. Мало того, они отрезали им головы и послали в ящике Ленину, который собственноручно выколол им глаза. Я прочел об этом сегодня в вечерней газете.

Завязался интересный разговор, в ходе которого архитектор сообщил, что русские большевики вообще имеют зуб против потомков и родственников чешских писателей и поэтов. Так, недавно в Новочеркасске они повесили брата Гейдука, в Москве четвертовали троюродного дядю Бенеша Тршебизского и утопили младшего брата Арбеса. Сестру Элишки Красногорской посадили на кол в Тамбове. Племянника Сватоплука Чеха сожгли в Туле. Племянницу Врхлицкого задушили в Нижнем Новгороде, а брата Пеланта застрелили в аэроплане. Шурина Махара привязали к рельсам и пустили пассажирский состав, а увидев, что несчастный еще жив, отправили следом товарный.

Фабрикант стеклянной посуды дополнил эти факты сведениями о том, как большевики в России поступают со своими собственными писателями и журналистами. С Горького заживо содрали кожу и бросили его в яму с негашеной известью. Аверченко раздели донага при сорокапятиградусном морозе и поливали водой до тех пор, пока он не превратился в огромный ледяной сталактит. Теффи поджарили на конопляном масле, а потом замариновали в уксусе. Борисом Соколовым зарядили царь-пушку в Кремле и выстрелили в сторону Ходынки. Если уж большевики творят такое с собственными людьми, если они зажарили вдову Толстого, а через Мережковского пропустили электрический ток в два миллиона вольт, отчего он сошел с ума, то нечего удивляться тому, что они учинили в Харькове с тремя внуками и внучкой Божены Немцовой.

Старик, сидевший за соседним столиком, встал и подошел к четырем знатокам русской жизни.

— Господа, — сказал он дрожащим голосом, — господа… это… ошибка… Я сам… сам внук… Божены Немцовой. Мы… вернулись… только вчера… из России. Мы все… живы… С нами, извините… ничего не сделали. Разрешите мне… подсесть к вам… я…

— Не важно, кто вы такой, — пробасил старший инспектор страхового общества. — Этот столик для наших друзей, а не для тех, кто заступается за большевиков. Если вы собираетесь защищать их, так и оставались бы в России, чтобы участвовать в их зверствах. У нас, в чешском народе, вы не найдете поддержки.

Когда «замученный большевиками» внук Божены Немцовой отошел, торговец кофе многозначительно произнес:

— Это какой-то старый интриган. Видимо, он собирается вести здесь пропаганду на денежки Москвы.

Архитектор заметил, что для таких мерзавцев нет ничего святого.

И вновь, как вчера и позавчера, за столом четырех собеседников умерщвлялись тысячи людей и пылали города.

А торговец кофе, возглавлявший это общество каннибалов, после каждой фразы стучал кулаком по столу и кричал:

— Мне бы попасть туда, черт подери, показал бы я этим большевикам! Они бы у меня и не пикнули!

Накануне вынесения приговора кладненским забастовщикам торговец кофе еще раз резюмировал свои обвинения и добавил:

— Значит, завтра их приговорят к повешению… Что вы говорите, пан трактирщик? Хрена к сосискам мне не надо, предпочитаю горчицу… Знаете, я разговаривал со многими, и все требуют для них петли. Что вы говорите? Хлеба или булочки? Вот если бы у вас нашелся соленый рогалик… Нет? Тогда дайте булочку. Вчера вечером сидел я в будейовицкой пивной, так там никто не сомневался, что их повесят.

— Боюсь, — сказал архитектор, — как бы повешение не заменили им пожизненным заключением.

— Что вы, пан архитектор, кто это вам сказал? — разгорячился фабрикант стеклянной посуды. — Ни о каком помиловании не может быть и речи. Висеть им как миленьким!

— Мне бы попасть туда, да еще с правом решающего голоса, — вставил старший инспектор страхового общества, — я бы настаивал на исполнении приговора в двадцать четыре часа.

— Это не выйдет, — рассудительно заметил торговец кофе. — Если бы вешали одного, а тут их целых четырнадцать! Это будет самая крупная казнь в истории Чехии, и ее надо как следует подготовить. Один палач не справится, даже при трех помощниках. Ведь нельзя же поставить четырнадцать виселиц за сутки. Недавно у меня в лавке делал полки очень опытный столяр, и все же ему понадобилось три дня.

— А еще гробы заказать, — продолжал он, обмакивая дебреценскую сосиску в горчицу. — Даже если их сбить из необструганных досок, все равно, считаю, не меньше трех дней. Да, еще булочку, пожалуйста. Я полагаю, их повесят не раньше чем через неделю.

— А если они будут апеллировать? — заметил архитектор.

— В таком случае все задержится, — важно ответил торговец кофе. — Несколько лет тому назад в Триесте приговорили к смерти через повешение одного итальянца, он подал апелляцию, и прошло целых три месяца, пока его повесили. Я получил тогда пропуск, ведь мне еще не приходилось видеть казни, но, к сожалению, накануне я лег поздно и проспал. Ходила моя жена, но не получила никакого удовольствия, потому что итальянец даже не дергался.

— Однажды в Шопроне я видел, как вешали цыгана, — сказал архитектор. — Тот сильно дергался.

— Такая уж у них беспокойная натура, — отозвался фабрикант стеклянной посуды, зажигая сигару.


В то утро, когда был объявлен приговор, в винном погребке за столом четырех собеседников стояла унылая тишина — безмолвие разбитых надежд и неоправдавшейся буйной фантазии.

Первым нарушил молчание архитектор.

— В воскресенье поеду с семьей в Розтоки смотреть, как цветут черешни.

— А у меня в саду, — сказал торговец кофе, — расцвела яблоня.

— Эх, если бы только люди поумнели и перестали быть варварами, — сокрушался фабрикант стеклянной посуды, — да не ломали бы веток!

— Я бы за это наказывал на месте, — заявил торговец кофе.

И присмиревшие друзья снова впали в мрачное уныние.

О подходящих названиях

Придумывать названия — одно из самых интересных и самых сложных занятий. Я не говорю о названиях литературных и научных работ. Это дело совсем легкое. Если не считать названий поэтических сборников, когда публику необходимо взволновать и удержать в напряжении, для того чтобы стихи покупались. Тут все зависит от того, как человек возьмется за дело. Название «Колокольчик» не будет иметь такого успеха, как «Здесь должен цвести колокольчик». В последнем публика почувствует необычайное обаяние, которым грешил и Махар в своей истории с розами.

Наука не знает этих украшательств и не пытается повысить к себе интерес.

Если кто-то пишет начальный курс физики, то называет его «Введение в физику», а не выдумывает сенсационный заголовок «Объяснение тайн законов природы». Географ пишет учебник географии и тоже дает ему лаконичное и емкое название «География», а не «О горах, реках, народах и городах». Единственное поэтическое название я встретил в книге одного психиатра: «О идиотах и людях заметных».

Выдумывать названия книг, как я уже сказал, дело очень легкое. Если вы обратитесь к библиотечному каталогу, то увидите, что в этом море литературы одно название может повторяться у сотни авторов. Чаще всего встречаются: «Родные поля», «Летние грозы», «Новая песнь», «Поздний цветок», «Прелюдии», «Между жизнью и смертью», «Ее грех» и другие прелестные находки.

Авторы не дают себе труда назвать свою работу так, как она того требует. Когда писатель уж совсем ничего не может придумать, он пишет «Горсть новелл, или Две дюжины рассказов», даже если в этих двух дюжинах их всего пять.

Со мной самим однажды приключилось несчастье, когда один из рассказов, действие которого происходило в Краловских Виноградах, я от отчаяния, не способный придумать ничего другого, назвал «Жизнь в Индии».

Однако в литературе такие вещи прощаются, поскольку даже самое идиотское название может воодушевить какого-нибудь еще не вконец испорченного человека. Название проникнет в его душу и околдует своими психологическими чарами.

Вообще-то названия книг и рассказов — это чаще всего не что иное, как простая констатация их содержания. Англичанин Стертон написал роман в двух частях, озаглавив его «Глупость», и читатель не обманется в своих ожиданиях. Француз Ла Бруш издал роман «Ничто», и действительно он ничего собой не представляет.

Мне очень нравятся краткие и полезные названия. Авторы вышеназванных произведений весьма великодушны к читательской общественности, они предупреждают ее: не покупайте эту «Глупость».

Более любопытная и сложная задача — дать название популярному или научному журналу. Предполагается, что название должно отражать внутреннее содержание и направление издания.

Не будь этого общепринятого правила, журналы росли бы как грибы после дождя.

Я знавал одного господина, который говорил: «Я с удовольствием издавал бы месячное художественное издание, но у меня нет названия».

Другой признался мне, что хочет издавать политический еженедельник, но без названия, мол, дело не пойдет.

Чаще всего такой несчастный останавливается на названии, которое уже существует.

Если это политический журнал, то обязательно «Прогресс», «Страж» или «Независимость».

Литературный или художественный обычно называется «Лоза», «Перерождение», «Подсолнечники», «Борозда», «Нива» или «Земля», как-будто их издают одни полеводы.

Со сборниками дело еще сложнее. Один издатель попросил меня однажды придумать подходящее название для сборника. В названии, по его мысли, должно было быть «много жизни, стихии, наполненной дыханием времени». Ну и получилось, как со сборником Топича. Сначала шло имя издателя, а потом сборник.

Но все это чепуха по сравнению с тем, как придумываются названия для торговых и промышленных предприятий, предметов и новинок, которые должны появиться в продаже и ошеломить общественность.

Тут требуется вложить в название гораздо больше свежей жизненной образности, чтобы предлагаемый предмет навсегда запечатлелся в сознании людей. Название должно быть красочным и поражать в самое сердце. Оно должно гипнотизировать. Если читатель читает рекламное объявление «Вы пили…», то вот эти точечки должны быть настолько значительны и убедительны, чтобы человек упился этим напитком до того, чтобы ему кругом мыши мерещились, а семья была бы вынуждена отправить его лечиться от алкоголизма.

Название должно быть зеркалом, живым отпечатком предмета, который вы предлагаете в своих объявлениях. Если вы читаете: «Каждой домохозяйке необходимо иметь дома паровую молотилку (название)», то это название должно быть настолько привлекательным, что вы решитесь приобрести паровую молотилку, даже если для этого потребуется обокрасть банк и разнести целый дом, чтобы затащить ее в вашу квартиру на четвертом этаже.

Я прочитал в газете следующее объявление:

Заплачу большое вознаграждение тому, кто придумает подходящее название для предмета, без которого не может обойтись ни одна семья. Обращаться в отель Штепан, номер 12, от 10 до 11 часов.

Я отправился туда. Меня встретил господин с добродушной внешностью и умным лицом.

— Очень рад, что вы пришли, — сказал он. — Я боялся, что никто не придет. Присядьте, пожалуйста. Сигару? Какое вино предпочитаете? Мускат или мозельское?

Я ответил, что люблю и то и другое, но выберу то, что он закажет. Из деликатности он заказал себе мускат, а мне мозельское. Пока каждый из нас пил свою бутылку, он заявил, что изобрел детскую коляску, которая отличается тем, что ее можно переносить с места на место, а если она случайно упадет в воду, то автоматически превратится в лодочку. Коляска очень легка, а нажатием рычага моментально превращается в кресло-качалку. Одно из ее замечательных свойств состоит также в том, что, перевернув ее, вы получаете письменный стол. Он уже выпустил на своей фабрике восемьсот таких детских колясок, и теперь дело за тем, чтобы окрестить его изобретение. Сам он придумал название «детовоз», но оно ему что-то не очень нравится.

Холодок пробежал у меня по спине, когда я осознал, что нахожусь в номере один на один с этим господином.

А он продолжал:

— Я думал всю неделю, несколько ночей не спал и не придумал ничего лучшего, чем этот проклятый «детовоз». Он преследует меня днем и ночью. Почему вы надо мной смеетесь, я вижу вас первый раз в жизни. Или вы не верите, что моя детская коляска может превратиться в лодочку? Вот чертежи.

Я оглушил его ударом кулака в висок и поспешно удалился из двенадцатого номера, никуда ничего не сообщив. Пусть в гостинице с ним делают что хотят.


Менее трагичным был случай с паном Вачленой, постоянным посетителем кафе «Бржезинки». Мы сыграли с ним как-то партию в бильярд, потом он отвел меня к своему столику и доверительно сообщил, что его зять, обивщик, изобрел складной матрац из трех частей, который так легко складывается, что кровать оказывается совершенно лишней. Для того чтобы пустить матрац в продажу, ему нужно как-то его назвать. Он очень легок и долговечен. Зять просит пана Вачлену, чтобы тот нашел кого-нибудь, кто бы придумал ему подходящее название, что-нибудь в самую точку. И тут он вспомнил, что я пишу рассказы. Если я могу выдумать целый рассказ, то уж придумать название, одно слово, для меня совсем ничего не стоит. Зять, мол, не просит за бесплатно, а обязательно пришлет мне свой складной матрац.

— Ну, так как, по-вашему, он должен называться?

Я ответил, что очень польщен доверием, что названия не сыпятся так просто, как из рукава фокусника, название должно быть зеркалом предмета. Оно должно быть не простым, а сенсационным, а для этого мне нужно дать время.

— Так, значит, завтра? — спросил он.

— Да.

— Ну что, придумали название? — спросил он на другой день, подкарауливая меня в кафе.

— Вчера вечером ко мне приехал брат, — оправдывался я, — и я вынужден был пойти с ним в театр на оперу, так что весь вечер был потерян. Завтра название обязательно будет.

— Ну, как он будет называться? — донимал он меня на следующий день.

— Еще не знаю. Дело в том, что мне кажется очень легкомысленным придумывать название для вещи, которую я в глаза не видел.

— Ладно, — сказал он, — завтра матрац будет у вас.

Должен сказать, что мне очень хорошо спалось на матраце, и что он действительно долговечен и дешев.

Пану Вачлене я написал (поскольку с тех пор перестал ходить в «Бржезинки»), что выбрал не кричащее, зато очень подходящее к данному предмету название. Мой совет назвать его: «складной матрац».

С тех пор пан Вачлена везде рассказывает, что я никакой не писатель, а просто дурак и обманщик.


На протяжении моей жизни я получал много заказов на различные названия для самых разных предприятий и предметов. И это занятие часто совершенно лишало меня покоя.

Один хотел, чтобы я придумал название для чешской мучной приправы, которую тот начал производить в больших количествах.

Другой фабрикант, изготовляющий машины для кондитерского производства, желал, чтобы я окрестил его карманный механизм для изготовления мороженого.

Фабрика по производству бочек заказала мне название для пивных бочек фирмы «Лежак», объемом в сто гектолитров.

Один птицевод, выращивавший гусей, хотел иметь название для пера, дающегося в приданое невестам.

Общество по благоустройству контор желало иметь название, в котором преобладала бы мысль, что душа их предприятия — регистрация.

Один пекарь хотел, чтобы я окрестил его рогалики с мармеладом.

Акционерное общество по строительству кольцевых печей для производства кирпича желало иметь настолько популярное название, чтобы кругом не говорили ни о чем, кроме как о его кольцевых печах.

Я также должен был ломать голову над тем, какое название будет более подходящим для экономически выгодных каминных решеток.

Из всех названий, которые я предлагал, лишь одно было принято фабрикантом, изготовлявшим машины для кондитерского производства.

Его карманное устройство для изготовления мороженого я окрестил «Эмил». Дело в том, что фабриканта тоже звали Эмил, и он был безумно счастлив, что мне удалось придумать такое замечательное название.

«Заправка», «Лежебочка», «Приданнопер», «Регистродуш» и «Мармелпек» были отвергнуты.

Дать название кольцевой печи и экономически выгодным каминным решеткам я даже не пытался.

Мнение обо мне всех фирм, кроме Эмила, сходится с мнением пана Вачлены. Никакой я не писатель, а просто дурак.


Но однажды представился случай, когда я мог себя реабилитировать. Мой приятель Опоченский забежал ко мне в кафе и сказал: «Приходи сегодня вечером в «Копманку», там будет один господин из правления нового пивоваренного завода в Плзени. Они ищут название для своего пива, которое конкурировало бы с плзенеким «Праздроем». Он только что был в «Мае», но там никто ничего не смог придумать. Он рассказывал мне о своих бедах. Во всем Плзени не нашлось человека, который бы что-нибудь выдумал. Прага — единственное спасение, но неудача в «Мае» его совершенно убила. Он выглядит так, как будто собирается покончить с собой. Поэтому я пригласил его в «Копманку».

Вид у члена правления действительно был такой, будто он подумывал о самоубийстве. Он рассказал о Плзени, о «Мае» и добавил, что только второй день в Праге и что из-за этого названия уже имел неприятности с полицией. Дело в том, что в одном из винных погребков он познакомился с каким-то молодым человеком и рассказал ему о своих бедах. Тот заявил, что у него часто возникают хорошие идеи, но для этого он должен быть в настроении. Без него он туп как пробка.

«Поил я его, поил, — вздохнул член правления. — После двух с половиной литров он вдруг воскликнул: «Придумал! Ваш пивоваренный завод находится в Плзенце, недалеко от Плзени. Раз в Плзени плзенское пиво, назовите ваше — плзенецкое». И тут, господа, я начал его душить. Позвали городового, и вот вам конфликт с полицией».

Мы сидели с ним до поздней ночи. Думали все, но никто ничего не придумал, и один за другим посетители исчезали. Наконец мы остались с членом правления одни.

Вы не поверите, но есть моменты, когда в голову вдруг приходит что-то настолько подходящее, что, думай вы до этого хоть тысячу лет, никогда ничего подобного не придумаете. И вдруг мысль возникает сама собой.

Название пришло. Появилось ни с того ни с сего. Мой сосед дремал, окончательно отчаявшись. Я разбудил его.

— Я придумал название для вашего пива, — сказал я, первый раз произнося что-то настолько совершенное, что абсолютно уничтожило бы плзенское и принесло пиву нового завода всемирную славу.

Лицо представителя заводского правления прояснилось.

— Вот это идея, — сказал он, вскакивая со стула. — Она ударит, как гром среди ясного неба. Мы разнесем их пиво в пух и прах, а наше обрушится на мир, как лавина.

Он произносил еще много подобных образных восклицаний, но лучшей характеристикой все же осталось обращение к покойному Сохурку:

— Пан трактирщик, у вас нет ли случайно расписания поездов?

— Мы едем в Плзень скором в шесть двадцать, — обратился он ко мне, перелистав расписание. — Вы гений. Плзень ничего не мог придумать, «Май» тоже, Прага отупела, и наконец в два часа ночи Вас осенило. Мы едем в Плзень.

Судя по всему, он когда-то играл в самодеятельности, потому что, расплачиваясь, с пафосом провозгласил:

— Миссия моя окончена, я с честью возвращаюсь домой.

— И со щитом, приятель, со щитом, — говорил он, подавая мне плащ. — Поверьте, я был в полном отчаянии. Вы ведь не знаете, что еще три месяца назад мы объявили конкурс на лучшее название, и за это время получили лишь одно письмо от какого-то учителя-пенсионера, который писал, что лучшим ответом на название плзенский «Праздрой» является плзенское «Прапиво». В конце своего письма этот человек писал, чтобы мы выслали ему объявленную премию сразу по получении письма, иначе он передаст дело адвокату. По сравнению с этим ваше название — это просто окно в мир.

Мы взяли дрожки и до шести часов ездили по разным ночным увеселительным заведениям. По дороге мой спутник только и твердил о моей идее. Каждая его фраза была полна восторга, а когда мы уже сидели в поезде, он представил меня незнакомому господину, которого не знал и сам:

— С этим человеком я не побоялся бы приняться даже за строительство вавилонской башни.

Желая утвердить его благожелательное мнение обо мне, приближаясь к Плзени, я внушил ему, что являюсь автором и таких названий, как Градчаны и Петршин. В это время он уже дремал и только бормотал:

— Как же, знаю, я об этом уже слышал.

В привокзальном ресторане в Плзени мы слегка перекусили для поддержания сил и фиакром отправились на новый пивоваренный завод, прямо в контору правления, где сразу же послали за господином председателем.

Когда тот пришел, мой спутник торжествующе произнес:

— Есть название, великолепное название, что-то совершенно особенное. Оно отодвинет плзенский «Праздрой» на задний план, привлечет необыкновенное внимание и займет достойное место.

Мой спутник сиял:

— Этот господин — писатель, известный писатель пан… пан… извините, запамятовал вашу фамилию?.. Вот видите, такое легкое имя, но когда человек не спит целую ночь, а рано утром спешит к поезду… Пан председатель, это название придумал господин писатель. «Май» ничего не мог выдумать, Прага молчала или придумывала разные глупости, но вот появился этот господин. Это потрясающее название.

— Ну, так вы скажете его мне? — спросил господин председатель моего спутника.

Вместо ответа член правления засмущался и, обращаясь ко мне, сказал:

— Ну, как вы его назвали? Дело в том, что я… я забыл…

Я стоял как пригвожденный. Со мной случилось то, что может случиться с каждым. Сколько я ни думал, я ни за что на свете не мог вспомнить придуманное мною название. Я понимал положение человека, который забывает, как его зовут, где он живет и когда родился.

Как раз в таком состоянии я с открытым ртом стоял перед господином председателем.

— Ничего, вы вспомните, — сказал господин председатель. — Приходите после обеда.

Член правления, который привез меня из Праги, удрученный, привел меня в свою квартиру и уложил на диван, чтобы я выспался.

К обеду меня разбудили. Положение было не лучше, чем в правлении, в кабинете у пана председателя. Оно не изменилось ни к вечеру, ни утром. Думая, что состояние мое объясняется влиянием алкоголя, меня поили подебрадской минеральной водой.

Я пробыл там неделю, но не вспомнил ничего. На седьмой день утром я бежал через открытое окно огородами и пешком отправился в Прагу, так как господин член правления закрыл мой бумажник в сейф, чтобы отрезать мне путь к отступлению в Прагу по железной дороге, надеясь, что я все-таки вспомню свое феноменальное название.

Придумывать названия — одно из самых интересных и самых сложных занятий.

Как вести себя дома, на улице, в учреждениях, в магазинах, в театре, в аэроплане и на футбольном матче

Эта статья предназначена для тех, кому недосуг посещать лекции пани Лаудовой-Горжицовой, у кого нет времени заниматься чтением катехизиса гражданина Гута или же стать слушателем курсов для делегации пражского городского магистрата, отъезжающей в Париж.

Мой труд, бесспорно, содержит нечто новое, и его со спокойной совестью можно рекомендовать всем. В нем вы найдете ряд идей и указаний, которых не почерпнете ни у Лаудовой-Горжицовой, ни у Гута, ни на вышеупомянутых курсах.

Полагаю, я дал ему вполне подходящее название: «Как вести себя дома, на улице, в учреждениях, в магазинах, в театре, в аэроплане и на футбольном матче».

Если у кого-либо возникнет недоумение, как вести себя в иных местах — скажем, в парламенте, — прошу обращаться ко мне письменно, поскольку я не намерен предавать подобные советы гласности.

Мое руководство и указания кратки, практичны и весьма доходчивы. На мой взгляд, это единственно настоящее введение к правилам хорошего тона. Обращаю ваше внимание также на то, что я, излагая свои воззрения, действую весьма деликатно: например, не созываю людей на лекции, как пани Лаудова-Горжицова. Читатели прочтут мою статью, и никто не будет их контролировать, в то время как на лекциях подобного рода любой присутствующий думает про другого: «Ишь ты, он тоже не знает, как вести себя дома, на улице, в учреждениях и т. д.»

Равно и катехизис Гута: покупая его в книжных магазинах, невольно выдаешь пробелы в своем воспитании.

А статья? Чисто случайно оказалась в книге, поди докопайся, что ты ее читал, чтоб обучиться правилам хорошего тона.

Соображения мои продиктованы самой жизнью, они не мертворожденное дитя. Ознакомившись с ними, каждый скажет: отныне я дерзну жить среди людей!

Как вести себя дома

Дома каждому надлежит вести себя пристойно, дабы не огорчать ни себя, ни окружающих. Порядочный человек никогда не ломает мебель в ночное время, чтобы не нарушать сон соседа. Он делает это днем, причем заводит граммофон, чтобы никому и в голову не пришло, чем он, собственно, занимается. Если мебель взята напрокат, он страхует ее в страховом обществе. Вообще он ведет себя весьма солидно.

Если он бьет тарелки или бутылки, то кидает их на ковер, чтобы заглушить звон и не приводить в отчаяние жильцов нижних этажей. Разумеется, если его квартира расположена над подвалом, можно бить тарелки прямо об пол, выяснив предварительно, не спустился ли кто туда за углем.

Со своими гостями он обходится дружески, а коли уж случится конфликт, всегда старается вышвырнуть гостя так, чтобы не попортить дверей. Ругаться в этот момент можно лишь по-французски или по-английски. Если хозяин этими языками не владеет, он выставляет гостя молча. Истинный джентльмен никогда не станет рвать воротничок или жилет того, кого прогоняет взашей. Он просто хватает его правой рукой за кисть левой, выкручивает назад и, приподняв его сзади левой рукой за брюки, выносит из квартиры, корректно попросив при этом открыть дверь свободной правой рукой. Если дело дойдет до бокса, хозяину не следует снимать пиджак при госте. Абсолютно недопустимо, чтоб у гостя пропали часы или кошелек.

Дома всякий обязан следить за порядком и стараться не плевать на пол или в потолок. Наш дом должен быть для нас святыней.

Как вести себя на улице

Следует помнить, что улица — для всех прохожих, а не для вас одних. Правила приличия требуют, чтобы вы не толкали людей, идущих по тротуару, не приставали к незнакомым дамам и господам и не затевали на мостовой драк с полицейскими. Это лучше делать в подъезде. Столь же непристойно и некрасиво орать на прохожих и показывать язык проезжающим мимо в трамвае, в экипаже, в автомобилях. На прогулке вы должны следить за тем, как бы не высадить витрину, не прожечь папиросой или сигарой одежду идущих впереди, не раздавить чужую собаку и не сунуть руку в чужой карман. Если все-таки это случится, нужно сказать: «Пардон, простите, пожалуйста, не извольте гневаться!» Ваш долг — извиниться как можно вежливее, тем самым вы избежите судебного разбирательства, а пострадавший унесет с собой отнюдь не кровоподтек, а лишь впечатление, что встретил джентльмена. Из этого, впрочем, не следует, что на улице надо быть сентиментальным — падать на колени перед встречными дамами не рекомендуется: это производит неблагоприятное впечатление, ибо выходной костюм не должен быть запылен на коленях. Одежду и обувь надлежит содержать в порядке; чистить на тротуаре ботинки или одежду во время прогулки недопустимо. На улице надо очаровывать всех прохожих безукоризненными манерами. Избегайте появляться на улице в расстегнутой одежде и с развязанными тесемками на кальсонах и ботинках. Совершенно нег прилично подставлять подножку господам или дамам старше вас по возрасту, идущим по тротуару навстречу. В каждом отдельном случае это надо делать незаметно, чтобы избавить себя от взрыва негодования. Следует уважать старших и здороваться со всеми, кто старше вас, вежливо сняв шляпу и приветливо улыбнувшись. Если вы не уверены, что встречный господин или дама старше вас, учтиво подойдите к ним и поинтересуйтесь их возрастом. На улице всегда надо быть любезным. Валяться на тротуаре недопустимо.

Как вести себя в учреждениях

Войдя в учреждение, вы здороваетесь со всеми присутствующими и приветливо машете им рукой.

Затем, переходя от одного к другому, расспрашиваете об их здоровье, о том, откуда они родом, какое жалованье получают, до тех пор, пока вас не попросят объяснить, что вам здесь, собственно, угодно. Чувство такта диктует вам никому не навязываться. Недопустимо на глазах у всех оделять чиновников папиросами или сигарами. Жизнь не знает подобных примеров. Подкупать чиновников следует крайне деликатно. Деньги вкладываются в розовый конверт, чтобы создать впечатление, будто речь идет о любовной интрижке.

Если вы учините в учреждении скандал, стремитесь незаметно исчезнуть. А коли уж дело дойдет до драки, остерегайтесь недозволенных приемов. Нельзя стрелять в учреждении из револьвера. С вызванным полицейским следует бороться по всем правилам джиу-джитсу. В любом случае вы обязаны помнить, что только достойными и приличными манерами можно снискать расположение чиновников. Уносить из учреждений пальто недопустимо.

Как вести себя в магазинах

Войдя в магазин, вы любезно и учтиво справляетесь о ценах на товары, стараясь при этом не щипать продавщицу за щеки и не похлопывать панибратски приказчиков по плечу. Затем вы отправляетесь к хозяину или директору магазина, подаете ему свою визитную карточку и просите разрешения закурить. Бестактно расспрашивать при этом, сколько он зарабатывает на том или ином товаре. Побеседовав с ним, сердечно пожимаете ему руку и возвращаетесь в магазин, где рассказываете продавцам и покупателям несколько пристойных анекдотов. Если вас просят удалиться, вы с мужественной гордостью, присущей всем истинным джентльменам, раскланиваетесь и потихоньку отступаете к дверям, стараясь не изувечить кого-либо из нападающих. Если вы расквасите кому-нибудь нос, пошлите письменное извинение, как только вас выпустят из полиции.

Использовать возникшую панику, чтобы очистить кассу, недопустимо.

Как вести себя в театре

Если вы хотите, чтобы театр утолял вашу жажду культуры, не следует являться на спектакль в пьяном виде. Если же вы все-таки хлебнули и пришли в театр, постарайтесь не свалиться с галерки в партер, чтобы не нарушить мирный ход спектакля. Нельзя во всеуслышание браниться с соседями, читать во время спектакля газеты вслух, а в опере подпевать артистам. Если вы чистите в театре апельсин, корки следует бросать не в партер, а под кресло. Если вы принесли с собой бутылку пива, старайтесь во время действия извлечь пробку бесшумно. На сцену пробки не швыряют. Взятый напрокат бинокль следует вернуть билетерше, если же вы снесли его в ломбард — квитанцию отошлите по почте, наклеив на конверт марку. Если вы курите во время спектакля, следите, чтобы не возник пожар. С вызванным полицейским не следует переругиваться в зрительном зале, все можно обсудить в коридоре. Если удастся проникнуть за кулисы в дамскую уборную, самое лучшее — спрятаться под стол, чтобы переодевающаяся актриса не испугалась, увидев чужого человека.

Как вести себя в аэроплане

Истинный джентльмен даже на высоте шести тысяч метров не выражается вульгарно и грубо. Перед полетом он пишет своим кредиторам дружеские послания, в которых прощается с ними и просит извинить, что пустился в столь рискованное предприятие. Вывалившись из аэроплана, он должен принять все меры, чтобы не грохнуться кому-нибудь на голову. В любом случае перед полетом он вписывает в свою визитную карточку нижеследующее: «Извините, пожалуйста».

Как вести себя на футбольном матче

Протыкать судью ржавым ножом недопустимо.

Послесловие

Хотя вышеупомянутые советы и указания не полны и многого здесь еще недостает, я убежден, что любой легко усвоит и запомнит их. Это краткое подспорье к правилам хорошего тона должно иметься в каждой семье, и я прошу достославный школьный совет и министерство просвещения воспитывать учащуюся молодежь согласно моим наставлениям и указаниям. Предлагаю также включить мою статью в школьные учебники. От гонорара отказываюсь в пользу обедневших джентльменов.

Вопросы и ответы

Хотя в конце своей статьи «Как вести себя дома, на улице, в учреждении, в магазинах, в театре, в аэроплане и на футбольном матче» я приносил извинения за то, что мои советы и указания — это мне и самому ясно — не полны, я получил множество писем, в которых меня спрашивают о самых различных вещах. Поскольку я убежден, что мои ответы представляют ценность не только для вопрошающих, но и для всей общественности, я публикую вопросы и ответы к ним. Некоторые вопросы чрезмерно длинны. Привожу лишь их суть. В общем я пришел к выводу, что люди полагают, будто я знаю все на свете.

1. Я часто бываю в компании, где мне скучно. Что в таком случае делать? Кроме того, я просил бы сообщить, можно ли в обществе ковырять в зубах зубочисткой, грызть ногти, закладывать руки за жилет, чистить спичкой уши, держать руки в карманах, вращать палку или зонтик, качаться на стуле и болтать ногами?

Ответ: Попробуйте сделать все, о чем вы спрашиваете, и увидите, что перестанете скучать. Замечу лишь одно: неприлично грызть чужие ногти и закладывать руки за чужой жилет. Если вы, вращая палку или зонтик, выколете кому-нибудь глаз, ваш долг немедля подойти к телефону и вызвать карету «скорой помощи». Если вы живете по соседству с общедоступной больницей, поезжайте вместе с пострадавшим. В противном случае ступайте пешком, ибо ваше присутствие будет попусту волновать раненого. Если же, вращая палку или зонтик, вы разобьете окно, старайтесь мгновенно исчезнуть, чтобы избежать встречи с хозяином и не поставить его в еще более затруднительное положение, в случае если вы обучались боксу у Гойера.

2. Недели две назад, в кафе, занимаясь своей корреспонденцией, я ненароком опрокинул на платье одной дамы пузырек чернил. Посоветуйте, можно ли через две недели вновь посещать это кафе?

(На этот вопрос я еще не ответил и не знаю, отвечу ли вообще. Должно быть, это какой-то трус, если из-за такой ерунды две недели не появляется в кафе. А быть может, это всего-навсего предлог, — просто он задолжал в кафе. Так чего не скажет прямо, я бы за него заплатил.)

3. Сколько времени носят траур по отцу, прилично ли застелить ковром диван в бабушкиной комнате и хороша ли к бараньей ноге репа?

(Этому человеку я не отвечу принципиально, потому что он чудовище. Вы только полюбуйтесь, как совмещаются у этого сиротки покойный отец, ковер, баранья нога и репа. Как ему только не стыдно!)

4. До какой степени отвечает глава семьи за долги своих домочадцев?

(Этого молодого человека я знаю. Он проиграл мне в карты крупную сумму и подделал вексель на своего отца. Я отвечу ему устно и отнюдь не здесь. Публикую вопрос, чтобы все видели, чем нынче интересуется молодежь. Это, бесспорно, признак вырождения: мы в таком возрасте, беря в долг под обеспечение своего отца, зубрили наизусть Гражданский кодекс, параграфы 139/а — 141, где ясно сказано: отец обязан воспитывать своих детей, рожденных в браке, предоставлять им приличные средства к существованию и, приобщая к религии и полезным знаниям, закладывать фундамент их будущего счастья. Мы обходили эти параграфы и ни к кому не обращались за советом, поскольку знали, что к сыновьям, берущим в долг под обеспечение своего отца, Гражданский кодекс относится как мачеха, и что в указанных параграфах отсутствует дополнение: «и за детей своих долги платить».)

5. Как надо относиться к кредиторам?

Ответ: Весьма корректно и чутко. Принимать кредитора в любое время дня и ночи, никогда от него не открещиваться и не давать тем самым повода юмористическим газетам для глупых и плоских шуток. Вы обязаны сами искать общества своего кредитора, а ни в коем случае не наоборот. Если он берет абонемент в театр, то и вы старайтесь взять абонемент, да так, чтобы ваши места оказались рядом. Посещайте те же рестораны и кафе, где бывает он. Играйте с ним в бильярд, шахматы, теннис, преферанс. Достаньте у своих кредиторов копии долговых обязательств, пронумеруйте их по месяцам, сложите в алфавитном порядке, а в конце года вместе с новогодним поздравлением рассылайте кредиторам записки с общей суммой вашего долга. Двадцатипятилетний юбилей какого-либо долгового обязательства отмечается, подобно серебряной свадьбе, в узком семейном кругу. Присутствие кредитора обязательно. Посадите его за стол на почетное место и уделяйте максимум внимания. Остроты в обществе по адресу своего кредитора недопустимы.

6. Могли бы вы дать мне какие-нибудь указания касательно воспитания подрастающих дочерей?

Ответ: Воспитывать дочерей следует дома. Необходимо, чтобы это стало правилом в каждой семье. Матери и отцы пуще всего должны стремиться открыть свои сердца подрастающим дочерям. Отец обязан как можно чаще беседовать с дочерью-подростком и без стыда рассказывать в ее присутствии анекдоты, услышанные в трактире. Если у отца есть любовница, его долг познакомить с нею свою дочь, чтобы та не была огорошена, услышав об этом из чужих уст. Отец руководствуется пословицей: «Из избы сору не выноси». Равно и матери следует поведать дочке о своих любовниках, познакомить ее с ними, дабы для той не оставалось никаких тайн; тогда, выйдя замуж, она легче освоится с подобными отношениями. Наиболее интимные и поистине сердечные отношения устанавливаются между дочерью и матерью, если они вместе читают «Курортные рассказы» Катюля Мендеса.

7. Как высушить промокшую обувь?

Ответ: Промокшую обувь лучше всего сушить раскаленными черешневыми косточками; между тем кое-кто забывает припасти их. Поэтому зимой, когда у нас черешни нет, необходимо получить в полицей-президиуме паспорт в Италию и, покончив со всеми формальностями в итальянском посольстве, воспользоваться международным скорым поездом Прага — Рим. Промокшую обувь можно взять с собой и просушить ее раскаленными черешневыми косточками непосредственно на месте. Рекомендуется во время поездки в Италию сделать запас черешневых косточек.

8. Как при скромных доходах жить по средствам?

Ответ: Не так уж трудно выпутаться из стесненных финансовых обстоятельств, если вы оборотисты. Даже при самых мизерных доходах большую часть средств можно откладывать, если приобретать все в кредит. Попробуйте в течение полугода всюду брать взаймы и покупать в кредит, и вы увидите, что к вам вернется внутренняя сила и самоуверенность. При подобных манипуляциях вы сэкономите уйму денег, и ваш характер разительно улучшится. Вы обретете твердость в жизненной борьбе. Старайтесь всегда расходовать сверх бюджета, никогда не соразмеряйте своих потребностей с доходами. Так вы закалитесь в упорной борьбе за существование. Долги делайте с внушительным размахом. Никогда не занимайте десять крон там, где можно занять тысячу. И в этом нужно оставаться джентльменом. Когда берешь в долг крону, это попахивает тленом и маразмом. Одалживая — не экономьте. Направляйтесь к жертве, намеченной в кредиторы, с гордым видом. Будьте неумолимы, тверды. Не отступайте! Не допускайте, чтобы вас выставили за дверь!

9. Обязательно ли быть вежливым в поезде?

Ответ: В этом не может быть сомнений. Светские манеры вменяют нам в обязанность уважать своих попутчиков. Если вам не по душе, что окно в вагоне открыто, вы не имеете права приказать: «Сударь, закройте окно!» Никого не спрашивая, вы просто закрываете его сами, ибо в поезде следует быть тактичным. Если дело дойдет до ссоры, старайтесь не выкидывать кого-либо на ходу из окна, ибо помните: во всех вагонах есть стоп-кран, и поезд из-за такой ерунды может опоздать. Вы должны чувствовать себя за свои деньги не хозяином, но пассажиром, в знак чего проявите свою твердость и заставьте уважать себя, иначе ваши спутники будут творить с вами все, что им заблагорассудится. В жизни нам всегда импонирует человек самоуверенный, прямой и откровенный, такой, который осилит в драке всех своих попутчиков.

10. Как долго носит траур тринадцатилетняя сестра по пятнадцатилетнему брату?

Ответ: Три месяца — полный и пять месяцев — неполный траур. Семнадцатилетняя сестра по брату двадцати одного года в равной пропорции: 13:17 и 15:21. В более солидном возрасте срок полного и неполного траура увеличивается по восходящей. Так, стодвадцатилетняя сестра носит траур по стопятидесятилетнему брату тридцать лет — полный и шестьдесят лет — неполный.

11. У меня был добрый друг, с которым я по пустякам смертельно рассорился. Я хотел бы с ним помириться.

Ответ: Обращаю ваше внимание на прекрасный обычай полинезийских людоедов с островов Блаженства в Тихом океане. Когда там два людоеда мирятся, они съедают третьего, освежевав его в честь примирения. У нас за такое дело, конечно, окажешься под судом, поэтому рекомендую вам быть как можно осторожнее.

12. Я не знаю, как есть в обществе спаржу.

Ответ: Людей, умеющих прилично есть спаржу, очень мало. Два-три во всей республике, потому что все, поглощая спаржу, норовят орудовать вилкой и ножом. Спаржа у них обычно выскальзывает, ломается и падает на пол. В таком случае поднятую с пола спаржу надо класть не на общее блюдо, а в свою собственную тарелку. Следует, как правило, избегать неумелого и неловкого обращения с вилкой и ножом. Надежнее всего есть спаржу руками. Недопустимо накладывать спаржу с блюда слесарными клещами, равно как и брать руками. Клянчить, чтобы сосед оставил вам кусочек, можно лишь в том случае, если вы боитесь, что не насытитесь или что вам не достанется.

13. Я много хожу и рву уйму чулок, что мне делать?

(Предложить ему носить чулки с пяткой из козлиной кожи? Еще обидится и усмотрит здесь намек. Порекомендовать ему не ходить, а сидеть дома — тоже, по-моему, не годится: я не знаю рода его занятий. Ходить босым? Ездить в автомобиле? Посоветовать, чтобы его носили на руках? Лучше всего объявить по данному вопросу плебисцит.)

14. Как вести себя, чтобы быть приятным гостем?

Ответ: Искусство быть приятным гостем столь же старо, как и поговорка: «Гость в дом — бог в дом». Этой поговоркой и следует руководствоваться: вообразите, будто вы и впрямь бог, которому дозволено все. Не мешает прозрачно намекнуть, какое блюдо и какой напиток вы предпочитаете. Если вам предложат небольшой кусочек свиного жаркого, заметьте, что дома вы съедаете по два кило зараз. Если вам подадут рюмку ликера, необходимо растолковать, что дома вы выпиваете по целой бутылке, причем так, между делом, после обеда. Вообще в гостях нужно вести себя как дома — пусть хозяева убедятся, что вам у них нравится и вы всем довольны, хотя бы для этого вы перевернули вверх дном весь заведенный в доме порядок. Чем неслыханнее ваши претензии и капризы, тем выше ваш авторитет у хозяев. Предъявляйте как можно больше требований и дайте понять, что вы оказываете хозяевам великую честь, удостаивая их своим посещением. Не старайтесь, однако, приноровиться к хозяевам, пусть они приноравливаются к вам. Иначе — стоит вам обнаружить хоть малейшее колебание или чуть-чуть отступить от намеченной программы — вы погибли. Отправляясь в гости, следует наперед быть уверенным, что хозяева — люди двоедушные, которые желают одного: отделаться от вас. И от вас зависит с честью выйти из этого единоборства. На дом, куда вас пригласили, не смотрите как на святыню — это уже будет отступлением по всем линиям. Если хозяин вставляет вам палки в колеса, воздайте ему вдвойне, чтобы научить светскому обращению, одно из правил которого гласит: не гость ради хозяина, но хозяин ради гостя. Если, погостив несколько дней, вы обнаружите на своем ночном столике расписание поездов, в котором подчеркнуто, когда отходит поезд на Прагу, то это — свидетельство низменного образа мыслей хозяина. В таком случае сделайте вид, будто вы ничего не подозреваете, а расписание поездов суньте в карман. Пригодится в другом месте. С бесчестным хозяином нечего миндальничать.

15. Как полюбить медленно надвигающиеся сумерки тихих вечеров?

Ответ: Устройте у себя в комнате бледный сумрак с романтическими полутенями и красками. Не жалейте денег на объявление. Купите в цветоводстве черные осыпающиеся розы — их всегда приобретете дешевле — поставьте черные розы в вазу на стол и дуйте на них, чтобы лепестки опадали со слабым шелестом и тоскливым ароматом. Выпейте бутылку рома или можжевеловки — и вы погрузитесь в грезы… Ром направит ваши фантазии и ощущения на поиски новых красот. Медленно надвигающиеся сумерки тихих вечеров обойдутся вам в шестьдесят — восемьдесят крон.


Оставляю без ответа следующие вопросы:

Готовится ли правительство к пятидесятилетнему юбилею министерства?

Можно ли использовать оторванные хвосты ящериц?

У меня сгорело двое детей, куда об этом заявить?

Поддерживает ли государство строительство семейных коттеджей?

Куда девать дочку после каникул?

Я нашел две тысячи крон. Вернуть их или оставить себе? Меня никто не видел.


Я чувствую, что не дал исчерпывающих ответов на заданные мне вопросы. Прошу читателей самих восполнить недостающее.

Солидное предприятие

Я сидел с Местеком в садике на Карловой площади.

Местек, владелец блошиного цирка, был в совершенно подавленном состоянии, так как пришел к выводу, что больше нет смысла дрессировать блох. Незадолго до того в его блошином цирке произошла катастрофа. Какой-то пьяный, одержимый навязчивой мыслью, что все это жульничество, пробрался в балаган и, даже не потрудившись проверить свое подозрение, палкой сокрушил коробку с цирком. Дрессированные блохи очутились на свободе и избавились от повинности таскать микроскопические бумажные повозки. На дне коробки лежал раздавленный труп блохи-самца, первоклассного артиста, души цирка. Местек нежно называл его Франтишком. Рассмотрев труп артиста в увеличительное стекло, его опознали по присутствию одной ноги, что, впрочем, является тайной цирка. Таким артистам обычно отрывают одну ногу, чтобы они не скакали слишком высоко и не нарушали гармонию циркового представления.

Подле трупа осталась только одна блоха с перебитыми ногами и перевернутой повозочкой, в которую она была впряжена.

— Я думал, — вздохнул Местек, — что вылечу ее, но ничего не получилось. Пени та чахла. В конце концов пришлось раздавить ее.

Местек рассказал мне о любви Пепиты и Франтишка, о том, как маленькая блоха всегда любовалась танцами самца.

— Больше никогда в жизни не увижу таких умных созданий, — сказал Местек. — Современное поколение блох вырождается. Блохи поглупели. Стали несообразительными. А может, у нас появилась новая порода блох. Недавно я купил у служителя из староместской ночлежки полную бутылочку блох, но ни одна из них никуда не годилась. Были у меня блохи из полицейского управления и нескольких сиротских домов, из пансиона «Счастливый приют» и пансиона имени Элишки Красногорской, из исправительного дома и различных казарм, блохи из ломбарда, из ряда гостиниц, из Каролинума и Клементинума, из Высшей женской школы, Производственного союза и Эмаузского монастыря — и все они были бездарными. Правда, я обнаружил среди них двух-трех, которых можно было бы назвать талантливыми. Но они оказались лодырями — их не соблазняла карьера. Сбежали, несмотря на то что их ждала громкая, блистательная слава. Новое, молодое поколение блох никогда не даст ни Франтишка, ни Пепиты. Их ценность невозможно выразить краткими словами, перед ними можно только преклоняться и восхищаться ими…

Нами снова овладела меланхолия, мы вспоминали триумфальный путь блошиного цирка по Чехии и Моравии, его короткие гастроли в Венгрии, откуда венгерские жандармы выпроводили нас на границу, усмотрев в блошином цирке скрытую панславистскую пропаганду.

В некоторых городах Моравии нам вставляло палки в колеса духовенство.

Когда в Гелыптине я пришел пригласить священника на представление нашего блошиного цирка, он сказал мне:

— Я не могу рекомендовать своим прихожанам ваше предприятие, на нем не может быть благословения божьего, ибо дрессировка блох противоречит природе человека. В средневековых монастырях, как пишет аббат Ансельмус, блохи, которые кусали по ночам монахов и не давали им уснуть, тем самым побуждали их денно и нощно прославлять господа.

— Значит, вы считаете блох священными творениями? — сказал я. — Что же, могу вас заверить, что у нас в цирке потомки тех самых блох, что кусали младенца Христа в Вифлеемском хлеве.

Я подрался с ним и нокаутировал его, но все же нам пришлось удрать с нашим блошиным цирком в горы, потому что священник восстановил против нас весь край до самой Валахии.

Мы предавались молчаливым воспоминаниям, которые нарушил Местек:

— Терпеливый и предприимчивый человек обязательно одержит верх над человеческой глупостью. Надо только умненько взяться за дело. Важно не просто нарисовать, скажем, утку, а убедить собравшуюся поглазеть публику, что это не утка, а ягуар. Если прогорит одно предприятие, должно преуспеть второе, третье. Люди глупы, — продолжал он философствовать, — чем большую нелепость или чепуху вы им покажете, тем больше людей выложит денежки, чтобы поглядеть на нее. Надо изобретать для них все новые и новые сюрпризы. Что вы об этом думаете?

— Я полагаю, очень мало людей имеет собственное суждение, — ответил я. — Те, у кого есть собственный взгляд на вещи, в наши балаганы не ходят, их заполняют люди, верящие, что увидят все, что мы им обещали показать. Помните летучую мышь, которую мы поймали в Богдальце и выдали за австралийскую летающую ящерицу? И все готовы были пожертвовать монету-другую, лишь бы только увидеть ее. Или помните, как перед нашей палаткой толпа дралась за билеты, чтобы посмотреть на потомство того боа, который задушил английского вице-короля Индии? Между тем это был самый обыкновенный уж. А вспомните-ка, сколько народу валило к нам, когда Пепичек Ванек из Коширж изображал орангутана с Борнео?

— Как же не помнить, негодяй он был, — заметил Местек. — Перед последним представлением потребовал у нас двадцать крон, заявил, что за пятнадцать крон и кормежку не будет изображать орангутана. А ведь этот парень зарабатывал хорошие деньги на фруктах и конфетах, которые публика бросала ему в клетку. Он припрятывал их, а вечером, после закрытия цирка, продавал лавочнице, что была через дорогу. Поэтому мы и не хотели прибавлять. Так он обозлился и посреди представления, изображая орангутана, вдруг затянул: «На дорогу в Радлице…» Ну и паника поднялась! Тогда нас выслали из Табора. С мумией английского короля Ричарда III все получилось удачнее, а ведь это была всего-навсего свернутая свиная кожа. В этом разобрались только через полгода. Вы произносили над этой свиной кожей замечательную речь: «Перед вами один из самых знаменитых и отвратительных выродков, когда-либо сидевших на королевском троне. Этого подлого короля, которого физическое уродство превратило в страшилище, купавшееся в крови своих многочисленных жертв и поразившее самого Шекспира своим коварством и кровожадностью, — этого чудовищного короля высушили и… мы позволяем себе демонстрировать его уважаемой публике консервированным, в виде мумии…»

— А потом, — сказал я, — начальник округа конфисковал у нас Ричарда III.

— Но из этого следует, — рассуждал далее Местек, — что на свете все возможно. Готов спорить, что большая часть населения земного шара кормится всякого рода жульничеством. Сейчас все дело в том, чтобы придумать что-нибудь новенькое. Подготовить для зрителей маленький сюрприз. Одурачить их настолько, чтобы каждый из них сам рекламировал нас. Показать им нечто такое…

— Подождите: показать нечто такое… — перебил я его, рисуя палкой на песке. — А зачем показывать «нечто»? Пойдем дальше. Поймите меня, абсолютно ничего не надо показывать публике.

— Ну, хоть какой-нибудь камешек, — умоляюще откликнулся Местек. — Я всегда что-нибудь показывал.

— Никакого камешка, — решительно возразил я. — Это вздор! Старая школа. Заявляю вам, что мы больше ничего публике показывать не станем. Это-то и будет сюрпризом. Вы говорите: «Хотя бы камешек» — так это делалось раньше. Зрителям говорили: «Это камешек с Марса». И они уходили, убежденные, что видели «нечто», но поражены не были. Но когда они абсолютно ничего не увидят, они будут потрясены. Увидите.

Я рисовал палкой на песке.

— Наш цирк будет круглым, просторным. Без окон, без отверстия в крыше. Там должна быть кромешная тьма. Два входа, прикрытые портьерой. Через один, впереди, публика входит, через другой, позади, — выходит. Потрясающие афиши: «Величайший сюрприз в мире! Незабываемое переживание! Только для взрослых мужчин! Дамы и дети не допускаются! Военные платят половину!» Людей мы впускаем по одному, с небольшими перерывами. Я стою снаружи, зазываю публику и продаю билеты. Вы стоите внутри, в темноте. Как только кто-нибудь входит, хватаете его за брюки и за шиворот и, не произнося ни звука, выбрасываете через заднюю дверь. Небольшая, доступная плата за вход. Увидите, что никто о ней не пожалеет. Люди желают друг другу столько зла, ручаюсь, что они будут нас рекламировать и подбивать других пойти посмотреть на этот «потрясающий сюрприз», говорить, что это нечто замечательное. Наше представление будет построено на психологической основе.

Местек некоторое время колебался, собственно, не из-за принципа нашего нового предприятия, а потому, что хотел усовершенствовать его.

— А не следовало бы нам разок хлестнуть каждого розгой? — спросил он, подумав немного. — Это было бы еще большим сюрпризом.

Я категорически возражал. Это только задержит нас. Вся процедура должна разыграться как можно быстрее. Едва человек войдет в темноту, как, не успев опомниться, уже оказывается снаружи. Именно в этом все дело. Наше предприятие вполне солидно. Мы обещаем сюрприз и держим свое слово. Никто не посмеет сказать, что мы жулики.


Наше солидное предприятие и вправду имело колоссальный успех. Открыли мы его сначала в Бенешове, где для этого были подходящие условия: солдаты, любопытная публика. Я заказал афиши, соответствующие надписям на нашем балагане:

ПИКАНТНО!

ТОЛЬКО ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ МУЖЧИН!

ПОТРЯСАЮЩИЙ СЮРПРИЗ!

Никогда в жизни вы не забудете нашего предприятия!

Никакого надувательства!

Солидные гарантии!

Общедоступная плата 20 геллеров, афиши, соблазн таинственного, пикантного сюрприза для взрослых — привлекали в огромном количестве мужчин — и военных и штатских. В толпе были и шестнадцатилетние подростки, готовые на мой вопрос о возрасте ответить, что им сорок или пятьдесят, только бы попасть внутрь.

Начали мы в шесть часов. Первым вошел толстый господин, с пяти часов ожидавший у входа, чтобы молниеносно пронестись через наше сооружение и вылететь с другой стороны.

Я слышал, как он говорил публике:

— Это замечательно, пойдите и убедитесь сами!

Я не ошибся в психологии толпы. Все, кого мы выбросили, горячо рекламировали нас. В течение полутора часов через мускулистые руки Местека прошла не одна сотня взрослых мужчин. Некоторые проходили по нескольку раз, снова возвращались и снова попадали в руки Местека. Все лица сияли радостью и удовольствием. Я заметил, что многие приводили знакомых и от всего сердца желали им увидеть «потрясающий сюрприз».

Где черту не справиться, он пошлет окружного начальника. Начальник появился в половине восьмого.

— Есть у вас разрешение? — спросил он меня у входа.

— Войдите, пожалуйста, — ответил я.

В темноте между окружным начальником и Местеком произошла короткая схватка. Начальник, сознавая важность своего должностного положения, отчаянно сопротивлялся «потрясающему сюрпризу», но в конце концов все-таки вылетел через вторые двери к ликующей толпе.

Потом пришли полицейские, опечатали нашу палатку и отдали нас под суд за оскорбление должностного лица и публичное насилие над ним.

— До конца дней своих не буду больше создавать солидных предприятий, — заявил мне Местек, когда мы с удобством расположились на тюремных нарах. — С сегодняшнего дня буду жить только мошенничеством.

Что я посоветовал бы коммунистам, если бы был главным редактором правительственного органа — газеты «Чехословацкая республика»

Вступление

Уважаемая редакция газеты «Руде право»!

Я никак не могу согласиться с тем, что вы называете правительственный орган «Чехословацкая республика» лакеем правительства. Совершенно естественно и очевидно, что правительственный орган не может поступать иначе, поскольку: «Чей хлеб ешь, тому и подпеваешь». Сотрудники «Чехословацкой республики» не проявляют собственной инициативы, но и нигде в мире я не встречал, чтобы редактор правительственного органа выступал против правительства. Мне известен лишь один случай времен Маньчжурской династии, когда в XVI веке редактор правительственной газеты Императора Земли и Неба, Синь Вэньчжи, написал, что у Императора Земли и Неба сломался ноготь на мизинце правой руки. За это он был повешен на крюк, как наш Яношик, а затем и четвертован. Вы представляете себе теперь, каков должен быть моральный облик редактора в Китае, которому грозит довольно неприятное членовредительство. Или вам бы хотелось, чтобы редакторы правительственного органа объявили себя коммунистами и начали нападать на правительство? Разве главный редактор Сватек, редактор Филип или Адольф Земан, работавшие в редакции австрийской «Пражской официальной газеты», выступали против Австрии? Редактор Филип на этот раз уже в «Чехословацкой республике» даже написал панегирик к юбилею покойного Франца-Иосифа. А Сватек был тайным советником. Вот это настоящий моральный облик. Какая-то в державе датской гниль, скажете вы? Нет, это не касается правительственного органа, где все разделено по полочкам в соответствии с рангами. Здесь не редакторы, здесь служащие. И в их наставлениях нет ничего плохого. Они могли бы поучать до бесконечности, но, как я уже заметил, им не хватает инициативы и фантазии. Надеюсь, что моя статья станет руководством к тому, как правительственному органу следует вести себя в будущем.

Жофин, 7 апреля 1921 года

Статья в «Чехословацкой республике», наставляющая коммунистов и побуждающая их к приличному поведению, могла бы звучать примерно так:

Педагогическая мудрость

Некоторые ораторы-коммунисты говорят слишком громко. Это совершенно неуместно. Было бы желательно, чтобы ораторы, направляемые на митинги, говорили ненавязчивым тоном и берегли свой голос. Им следовало бы перед каждым собранием являться в секретариат нашего журнала, где они могли бы получить от господина тайного советника определенные указания о том, что и как им говорить. Там же мы бы их сфотографировали, а фотографии послали в полицейское управление на память.

Мы уверены, что они не будут злоупотреблять советами, которые мы даем из лучших побуждений. Мы всегда рады подать идею, помочь советом или наставлением. Для ораторов-коммунистов мы изготовили элегантные значки с надписью «Одобрен «Чехословацкой республикой». Имеющий этот значок может не опасаться, что его арестует жандармерия.

Мы настолько идем навстречу господам ораторам-коммунистам, что даже составили надлежащие тексты речей, которые они будут произносить на митингах и собраниях.

Мы не хотим баловать коммунистов своей любовью к ним, не потакаем всем их требованиям, не приучаем к изнеженности и капризам, своеволию и непослушанию, но стремимся быть к ним в меру строгими. Мы стараемся приказывать не грубо, а ласково, однако не идем ни на какие уступки. Если мы что-то приказываем, то это диктуется необходимостью. Наказывая, наше правительство избегает телесных наказаний.

Наше наказание — это не месть, а серьезное предупреждение, которое должно неизбежно следовать за неправильным поступком. Подтверждением этого служило тргановское дело.

Из всего этого следует, что под нашей любовью к коммунистам мы подразумеваем нечто совершенно отличное от того, что себе представляют некоторые. Это, скорее, выдержка и терпение, которые ведут наш правительственный орган к педагогической мудрости и в свою очередь позволяют самому правительству глубоко и тонко разбираться в том, что коммунистам полезно, а что вредно. Наша «Социалистическая Чехословакия» выбирает наилучшие пути и средства сближения коммунистов с правительством.

Наш правительственный орган не желает ничего иного, как вести коммунистов в узде своей любви, начиная от самых зачатков их развития и не теряя своей дружеской власти над ними в дальнейшем. Силой своей любви мы будем стремиться преодолеть все трудности и навсегда сохранить в душах коммунистов благодатную почву для восприятия ими наших увещеваний.

Пусть коммунисты почувствуют благотворное влияние нашей любви, и в их жизни не останется незаполненной пустоты.

Наши советы и наставления являются для коммунистов ценным наследством и редким даром на всю жизнь.

Прежде всего нам бы не хотелось, чтобы коммунисты занимались политикой и решением социальных вопросов.

Как было бы замечательно, если бы вместо митингов и собраний они играли в песочек, весело озорничали в уютных уголках наших многочисленных парков, а вместо лекций о III Интернационале играли бы в различные коллективные игры. С этой целью мы откроем в «Чехословацкой республике» рубрику «Игры и развлечения», которая уже существовала когда-то в «Счастливом домашнем очаге».

А пока мы рекомендуем игру в отгадки, фанты и в садовника. Если же на политическом горизонте появятся тучи, можно занять себя вырезанием бумажных солдатиков или штопкой чулок.

Если вы попали под массовое увольнение и находитесь без работы, то, имея достаточно свободного времени, вы можете изготовлять разные предметы из твердого картона для украшения своего быта.

Главное — остерегаться читать все прочие газеты, кроме правительственного органа. Устремитесь к природе, дышите свежим воздухом, наблюдайте, как старательно трудятся муравьи.

«Руде право» недавно упрекнуло нашу газету в том, что мы предписываем ораторам, как они должны говорить 1 мая. Мы до сих пор не опубликовали, как конкретно мы представляли себе первомайские речи коммунистов. Отвечая на выпад, прилагаем краткое содержание тезисов:

«Первое мая — первый день месяца мая. Май, в свою очередь, первый месяц активного высаживания цветов и главный месяц весеннего сева. В это время мы высаживаем рассаду всех овощей, причем самые нежные лишь к середине месяца. Высаживаем также рассаду цветов, которые мы вырастили заранее, и прямо в землю высеваем семена растений, которые ранее пострадали бы от холода, это касается более всего таких культур, как фасоль, тыква и огурцы».

Вот в таком ключе должны были бы произноситься речи всех ораторов, и мы уверены, что массы расходились бы совершенно довольные и с сознанием того, что в мае сеют качанный салат, кольраби, цветную капусту, горох, морковь, салатный цикорий, редиску, летнюю редьку и т. д.

Никто не может упрекнуть нас в том, что мы не влияли и не оказывали давления на содержание транспарантов, которые несли демонстранты. Однако мы с грустью наблюдали за тем, как, чем дальше, тем больше, углубляется пропасть между капиталом и пролетариатом.

Давайте говорить друг другу правду и будем друзьями! Что пролетариату нужно от капитализма? Как было бы замечательно, если бы на транспарантах было начертано: «Да здравствует капитал! Преданные вам рабочие».

Конечно, для того, чтобы все рабочие достигли уровня, когда они будут совершенно довольны своей судьбой, требуется более высокая внутренняя культура и благородство души. Поскольку так называемая партия правых достигла этого совершенства, то мы надеемся, что и коммунисты, внимательно читая «Чехословацкую республику» и программу нашего правительства, достигнут такого высшего уровня внутренней культуры, когда 1 мая станет настоящим праздником труда трудящихся масс на благо их братьев капиталистов. Ведь разве есть в жизни человека что-нибудь более прекрасное, чем сознание того, что он может быть полезен своим согражданам?

Если все будут следовать нашим советам, то мы уверены, что даже в самой бедной крестьянской семье и в будни будут подавать к обеду то, что подают сейчас министрам по воскресеньям:

Суп из куропаток.

Рагу из омаров в масленой корзиночке с салатом «оливье» в цветках мака.

Бифштекс с соусом «мадера» и овощами.

Цветная капуста в розочках из ветчины.

Окорок серны с венским кнедликом.

Лимонные корзиночки с брусникой.

Жареные цыплята с салатом и компотом.

Крем «Крамарж» в грильяжной раковине.

Торт «Тусар». — Торт «Бенеш».

Ваза со сладостями. — Черный кофе. — Фрукты.

Похождения общительного человека

Древние определяли человека как животное общественное. Если я не ошибаюсь, поскольку уже порядком забыл греческий, они называли несчастного человека «зоон политикон».

Этим я объясняю, что люблю поговорить с людьми, которых вижу первый раз в жизни, вмешиваюсь в их разговор и, несмотря на протесты, пытаюсь завязать с ними дружеские контакты.

При этом я систематически убеждаюсь, что древние греки сильно ошибались, определяя человека как животное общественное.

Современный человек — это ужасный общественный индивидуум. Недавно в хухельском лесу я бесхитростно вмешался в разговор одной любовной парочки и лишь с большим трудом отбился от партнера, который использовал приемы, недопустимые в классической борьбе.

В конце концов я загнал их к самому Слиневцу, где потерял из виду в мраморном карьере.

Итог подобного завязывания светских контактов довольно печален.

Собаки в этом смысле гораздо более человечны. Скажем, бульдога, происходящего из псарни в Карлслуге, продают в Прагу, и здесь он, к примеру, на Виноградах, встречается с какой-нибудь дворняжкой из Коширж. Они видятся первый раз в жизни, но все же обнюхивают друг друга, приветствуют лаем и заключают, хотя и временный, но искренний дружеский союз. Они бегут рядом, гоняются друг за другом, играют, и бульдог даже не задумывается над тем, что он ведет род из псарни, а та, другая, с которой он познакомился, представляет собой какую-то жуткую смесь, не знающую даже своего отца, вернее сказать, своих отцов.

И тут на сцену выступает человек, владелец бульдога, и палкой разрушает только что установившийся общественный контакт.

Бедная лохматая дворняжка грустно сидит на тротуаре с высунутым языком, и ее взгляд как бы говорит: «И ты, Брут». У нее уже есть опыт общения с людьми.

И у меня есть свой опыт.

Сижу я как-то один за столиком в ресторане Дома представительств. И чувствую себя одиноким как перст. Напротив — компания дам и господ, которую можно охарактеризовать понятием: узкий круг.

Я направляюсь к ним, переношу свой стул, чашечку кофе, подсаживаюсь к их столу и очень вежливо говорю:

— Разрешите. Я сижу один и мне грустно. Я вижу, вы оживленно беседуете, и чувствую потребность поговорить с вами.

Замечаю, что разговор и оживление, которое у них царило — все мигом спало. Все молчат как рыбы, и вдруг один произносит:

— Что вы себе позволяете? Это уже слишком.

Я пытаюсь объяснить, что я человек общительный, а не какой-нибудь бирюк, что я люблю общество и готов приспособиться к их компании.

Тут кто-то из них встает и категорически заявляет:

— Вы уйдете или нет? Иначе я позову метрдотеля.

— Пожалуйста, зовите, — отвечаю я кротко.

Когда приходит метрдотель, они наговаривают на меня, что, мол, я во что бы то ни стало пытаюсь втереться в их общество.

Я замечаю, что от гнева им трудно говорить, а дамы бросают на меня уничтожающие взгляды.

Я стою на своем и говорю, что не хочу сидеть один, что не сдвинусь с места, что я человек общительный и т. д. Все как об стенку горох.

В конце концов меня выводят из кафе.

Я мог бы привести сотни таких примеров. Заговорите, например, в трамвае с незнакомой дамой и спросите, почему она вам не отвечает. И увидите, кондуктор заставит вас сойти.

Подойдите на улице к незнакомому господину и попытайтесь завязать с ним разговор. Это может кончиться тем, что вместо разговора с незнакомым господином, вы будете иметь разговор с полицейским.

Некоторые обходятся и своими силами. Однажды меня даже хотели выбросить из скорого поезда Прага — Вена…

Пять раз меня избивали до беспамятства. Три раза боксерские поединки были за мной. Два раза меня сталкивали в реку с парохода. Недалеко от Черхова, в лесу, один турист начал целиться в меня из револьвера, который я теперь храню, как дорогую память.

В другой раз мое стремление к обществу стоило мне параграфа о вмешательстве в действия должностных лиц.

Но, так же как Паоло Мантегазза, могу сказать: «Я не склонюсь, не уступлю и буду твердо стоять на своем. Я страдаю, но не дам сломить себя».

Я «зоон политикон», и баста!


На вокзале Вильсона я встретил недавно молодую красивую женщину, которая только что откуда-то приехала. Она держала на руках закутанного в платок младенца, и я заметил, что она плохо ориентируется в хаосе и ритме городской жизни, так как она как раз спрашивала служащего, как проехать в Смихов.

— Я тоже еду в Смихов, — сказал я, хотя мне там совершенно нечего было делать, — если желаете, поедемте вместе.

Она приняла мое предложение, и мы отправились. Женщина была разговорчива, и когда я спросил ее, откуда она родом, ответила:

— А вам какое дело?

— Да, конечно, — сказал я и заговорил на другие темы.

Когда мы добрались до Индржишской улицы, она заявила, что хочет пить, да и, пожалуй, съела бы сосисок с хреном.

Я пригласил ее в небольшую пивную, заказал сосиски с пивом, и мы начали беседовать о краснухе у свиней. Затем я перешел к падежу птицы, к картофельным вредителям и к тому, что случается, когда корова переест свежего клевера.

Во время нашего разговора младенец что-то тихонько мурлыкал.

Когда она напилась и наелась, то попросила меня подержать ребенка, так как вспомнила, что рядом с почтой у нее живет тетя.

— Я сейчас вернусь вместе с ней, — сказала она и ушла.

Я баюкал маленького птенчика, что пробудило во мне тоску по простому семейному очагу, и ждал.

Прошло полчаса. За это время птенчик превратился в шакала. Он орал, будто его резали. Один из посетителей расплатился и ушел. Хозяин бросал на меня враждебные взгляды и наконец сказал:

— Приходит сюда первый раз и устраивает из пивной казарму.

Затем поднялись и остальные посетители, заметив:

— Кто это может выдержать!

Я не отвечал. Пивную переполняли волны людской злобы. Хозяин начал браниться. Кто-то хотел зайти выпить пива, но, услышав рев порученного мне птенчика, развернулся на пороге и ушел.

— Этот посетитель выпивает до пятнадцати кружек, — сказал хозяин.

— Деньги есть — чего не выпить, — ответил я и снова погрузился в молчание, признавая про себя, что хозяину было от чего расстроиться.

Прошло еще тридцать минут. Трактирщик уже открыто допытывался:

— Когда, наконец, придут за этим щенком?

Я решил поговорить с ним по душам. Говорил я долго, причем хозяин все это время носился по пустому залу. Я рассуждал о том, что младенец просто должен кричать, чтобы дать работу легким. В этом проявляется и его стремление к деятельности. Он же должен что-то делать. Не лежать ему тут, как бревно. Все трактирщики в его годы кричали и пищали точно так же, как этот птенец. В его возрасте орали даже теперешние министры.

Прошел еще час. Я поражался, как у моего питомца хватает сил так долго орать и выть.

И вынужден был сделать замечание хозяину, который сказал, что выбросит меня из пивной вместе с этим птенчиком.

— Пан трактирщик, что вы говорите! — сказал я. — Выбрасывать ребенка на улицу? Это беззащитное создание, которое нужно холить и лелеять? Этого бедняжку, несчастного воробышка?

— Ори себе спокойно, — обратился я к своему питомцу, — не обращай внимания, кричи, пока Смотровая башня не рухнет.

— Какой ужас, — охал хозяин, — с ума можно сойти.

— Привыкнете, — сухо заметил я.

Я прождал мать младенца до вечера.

За эти восемь часов я выдержал неисчислимое множество нападок со стороны хозяина и первый раз в жизни видел, как пожилой мужчина плачет. Когда мой птенчик услышал всхлипывания трактирщика, он разорался пуще прежнего. Я купил ему бутылку молока, напоил и снова принялся ждать, туманно подозревая, что ребенок подброшен.

Хозяин за это время выпил бутылку рома, что совсем не способствовало прояснению его мыслей. Он ругал меня и ребенка, сказал, что я испортил ему торговлю, и болтал, что я хочу его разорить.

Потом он хотел проткнуть себя ножом для резки колбасы, а в десять часов сказал: «Закрываем» и пошел опускать жалюзи.

Так я оказался со своим питомцем на улице.


В полицейском участке старый инспектор, которому я поведал, как ко мне попал ребенок, сказал:

— Ну, надо же, действительно странный случай. Вот так разговоришься с незнакомой женщиной, поведешь ее в пивную, а она возьмет да и подкинет тебе ребенка. А документы у вас есть? А? Так у вас с собой нет ни паспорта, ни какого другого удостоверения? Дома оставили? Вы не носите документы с собой? Гм, очень интересно. Принести ребенка в полицейский участок — это каждый может. Здесь не приют для младенцев. Увести.

Дремавший полицейский поднялся, взял ключи, и ночлег мне на эту ночь был обеспечен.

Утром моя личность была установлена. Добродушный комиссар, отпуская меня на свободу, сказал:

— Будет вам наука, как заговаривать с незнакомыми людьми и завязывать с ними знакомство.

Но меня не переделаешь. Я остался твердым и несломленным. Меня не собьют те испорченные люди, которые не понимают, что человек из общества не может поступать иначе.

История Господа бога

I

Не думайте, что я собираюсь делать рекламу одному скульптору. Но должен предупредить, что человека, который вылепил из глины господа бога, зовут Власта Аморт. Далее вы убедитесь, что это никакая не реклама.

Мой приятель Аморт представлял себе господа бога мужчиной с длинной бородой, под которой скрывался Данте, Шекспир, Куприн, Горький, Сватоплук Чех и магистр Ян Гус.

Под всем этим великолепием изображена грязь, достигающая самих ног господа бога. Под ногами — крест, на котором распята фигура человека с ужасно отчаянным выражением лица.

Есть от чего отчаяться. Ведь из грязи выглядывают различные фигуры, которые относятся к страдальцу безо всякой жалости. Покойник Франц-Иосиф душит его, несмотря на свою маразматичность, Вильгельм хочет проткнуть кинжалом, а турецкий султан скребет беднягу по груди, будто желая сосчитать на ней все волоски.

Эту скульптурную группу Аморт и называет «Господь бог». Я уверен, что после опубликования этой статьи мой старый приятель Власта Аморт перестанет со мной разговаривать, будет выдумывать разные небылицы о моих похождениях в России и распространять их у моего старинного недруга пана Петршика, владельца винного погребка в Перштыне.

Несмотря на это, я настолько уверен в себе и настолько твердо стою на ногах, что могу сказать лишь одно: «Врата ада меня не сломят».

II

На Староместской площади была когда-то скульптура девы Марии. Она стояла прямо напротив места казни чешских дворян. И была установлена для того, чтобы Фердинанд мог с помощью божьей отрубить побольше голов бунтовщиков.

Позже, когда, спустя столетия, люди пришли к выводу, что потомкам Фердинанда нечего делать в Чехии, пришло время и этой несчастной скульптуры. Она была свергнута с пьедестала 8 декабря 1918 года, несмотря на протесты представителя Национального комитета пана Цирила Душека и одной старушки, которая стояла на коленях перед главным исполнителем всей этой комедии.

Причем дело дошло до конфронтации.

— Мы Национальный комитет, — сказал пан Цирил Душек, на что толпа ему ответила: — А мы народ, и мы это дело снимем.

И сняли. Причем каждый взял себе какую-нибудь часть. Жижковские мальчишки взяли голову и кусок крыла от ангела, а я, только что возвратившись из России, совершенно случайно получил на память от одного из них, участвовавшего в этом деле, марианский нимб со звездочками. К сожалению, звездочек там уже оставалось очень мало.

Из клерикальных журналов я узнал, что будет вестись расследование. Что Словакия недовольна. Что ж, я все беру на себя. Мой адрес: Жижков, ул. Иеронима, д. 3, 4-й этаж.

Но предупреждаю: я попадаю из браунинга с шестидесяти шагов, в 1917 году я занял первое место в боксерском турнире в Амстердаме, и спущу с лестницы каждого, причем лестницы в нашем доме винтовые.

Sapienti sat[17].

III

Господь бог долго пылился в винном погребке Петршика. Один помещик внес за господа задаток, но не пришел за ним.

На этом основании завязалась переписка между Властой Амортом и исчезнувшим покупателем:

Многоуважаемый господин!

Спешу предупредить Вас, что Господь бог весь покрылся пылью и страдает, главным образом оттого, что ему противопоказана атмосфера ресторана. В табачном дыму он теряет все свое обаяние. С него осыпается бронза. Поскольку вы дали мне задаток, прошу вас немедленно забрать Господа бога и доплатить оставшуюся сумму.

Власта Аморт.

Ответ был таков:

Дорогой приятель!

Не помню, чтобы я давал Вам задаток за какого-то Господа бога. Из церкви я вышел уже в 1907 году. Я неверующий и с 1906 года подписываюсь на «Вольную мысль».

Йозеф Кокеш, помещик из Малешиц, около Брно.

И Господь бог продолжал взирать сверху на ресторанное общество.

— Черт побери, — говорил Аморт, — мученье мне с этим богом. Я их продал уже несколько дюжин, но, видно, сейчас Господь бог падает в цене. Никто не хочет его покупать.

Дни проходили, не принося никакой надежды. Табачный дым действительно был губителен для Господа бога. Он начал седеть и облупился.

— Надо его покрасить, — сказал Аморт и купил серо-зеленой краски, подходящей для седин Господа бога.

И снова дни Господа бога потекли уныло и буднично. Даже новая краска ему не помогла.

В его сединах продолжала скапливаться пыль, император Вильгельм потерял кинжал, которым собирался пронзить человека на кресте, турецкий султан утратил жестокое, леденящее душу выражение лица, а Франц-Иосиф смотрел так глупо, как будто был живой. Это была самая красивая фигура из всей группы.

Так как с Господа бога периодически стирали пыль, Вильгельм потерял свои исторические усы и выглядел так, как будто зашел в парикмахерскую и тут его застала революция.

IV

Как я уже рассказывал, мне во владение достался нимб с марианского столба, стоявшего напротив места казни чешских дворян. А надо сказать, что мне было жалко Амортова Господа бога, который, запылясь, грустно взирал на всех у Петршика.

— Послушай, — сказал я, — хочешь поменять Господа бога на нимб девы Марии?

Он с минуту смотрел на меня с удивлением и наконец сказал:

— Давай.

Теперь у меня есть Господь бог, у Аморта — нимб девы Марии и мы оба довольны.

А если уважаемым властям что-то не нравится, хочу подчеркнуть, что история эта вымышленная.

А если бы она и была правдивой, нам с Амортом до этого мало дела.

Брачная жизнь мужчины и женщины

Учитель геометрии Гендрих возвышался на кафедре как Цезарь, как бог, как существо высшего порядка. Взирая на класс сверху вниз с выражением величайшего превосходства он вещал перед сгрудившимися за партами гимназистами:

— Прямая может пересекать кривую, и в этом случае она является секущей, или может касаться кривой, и тогда она называется касательной к данной кривой. Прямая, соединяющая две точки кривой, называется хордой. И, решительным жестом указав на чертеж, сделанный большим циркулем на грязной классной доске, он торжественно провозгласил: «Прямые s, s1 являются, как изволите видеть, секущими, прямые t, t1 — касательными, а прямые AB, CD — хордами.

Учитель был прекрасен в своем величии, и великолепие это наводило ужас, когда, медленно отняв от доски руку и поднеся ее к карману, он обратил взор к классу.

А потом, сделав два стремительных шага обратно к доске, он стал похож на бенгальского тигра в момент, когда тот готовится прыгнуть на скорбящего индуса, совершающего паломничество к верховьям Ганга.

Тихим голосом он произнес:

— Скажите, Халоупецкий, может ли касательная окружности одновременно пересекать данную кривую?

Ответа не последовало. Гендрих повысил голос и повторил громче:

— Халоупецкий, может ли это произойти с касательной окружности?

В классе стояла гробовая тишина. Гендрих вскочил и, сделав великолепный прыжок от доски к передним партам, заорал:

— Халоупецкий, как называется хорда, проходящая через центр окружности?

Стояла мертвая тишина. С первых парт все повернулись назад, где на предпоследней парте сидел Халоупецкий. Собственно, он не сидел, ибо видна была лишь его выгнутая спина, торчащая между крышкой парты и ее спинкой, словно… гора на равнине или хвост страуса, который — вот дурачина! — сунул голову в песок и думает, что его не видно.

Величественно взмахнув рукой, учитель распорядился:

— Поднимите его!

Когда соседи извлекли Халоупецкого из-под парты, все увидели его покрасневшую физиономию. Гимназист оказался лицом к лицу с учителем. А тот успел расслышать, что когда Халоупецкого поднимали, раздался звук падающего предмета. Видимо, книги. Да, так падает именно книга: удар плоскости о плоскость.

Халоупецкий выглядел совершенно спокойным и готовым ко всему.

— Что вы делали под партой, Халоупецкий?

— Читал.

— А что вы читали?

Халоупецкий оглядел класс и гордо произнес:

— «Брачную жизнь мужчины и женщины», сочинение Дебая.

— Что это за книга, Халоупецкий? Может быть, роман?

С победоносным видом оглядев класс, Халоупецкий все так же гордо заявил:

— Это естественная история и медицинское описание брачной жизни супругов со всеми мельчайшими подробностями. Речь идет о новой теории определения пола при деторождении, господин учитель, ну, и о половом бессилии, о бесплодии. Имеется и приложение: «Специальная гигиена беременной женщины и новорожденного». Я как раз дочитал последнюю страницу.

Он поднял книгу, вылез из-за парты и, провожаемый завистливыми взглядами одноклассников, отнес ее учителю, а затем подошел к доске, как несломленный герой восходит на эшафот или на гильотину.

Лицо его излучало спокойствие. Он знал, что учитель Гендрих усядется сейчас за стол, начнет перелистывать книгу и читать ему нотацию. А потом, подобно следователю, занесет все в классный журнал и объявит ему, что передает дело высшей инстанции — чрезвычайному полевому суду, грозному трибуналу инквизиции, — то есть педагогическому совету, на котором председательствовать будет старикан-директор.

Халоупецкий понимал, что пропал, что законоучитель заклеймит его как человека безнравственного, как извращенца. Но ведь у него не было времени, чтобы почитать где-нибудь в саду, в укромном уголке. Книгу ему одолжил всего на полдня знакомый четвероклассник из соседней гимназии. И он честно старался прочитать ее в течение уроков чешского языка, физики и геометрии. И прочитал. Теперь ему совершенно ясно все, что касается половой жизни. А это куда важнее, чем все прямые и кривые, вместе взятые. После нас хоть потоп. Сегодня же вечером он все разъяснит Мане, знакомой девчонке из «Женской производственной артели». Ведь она однажды дала ему пятнадцать крон, чтобы он купил ей «Половую гигиену», а он все эти деньги проиграл в бильярд.

Все происходило так, как он и предполагал. Учитель уселся за стол, раскрыл классный журнал и «Брачную жизнь мужчины и женщины» Дебая и, перелистывая страницы, приступил к экзекуции:

— Вы, Халоупецкий, всегда были скверным учеником. Курили в уборной, а в позапрошлом году вы меня, своего классного наставника, едва не сбросили в воду, налетев в байдарке на мою лодку. Я до сих пор уверен в том, что вы хотели меня утопить…

— Как щенка, — выкрикнул кто-то в классе измененным, придушенным голосом.

— Ручку, — потребовал учитель. А затем мрачно произнес: — Кто кричал, мне безразлично. Расследовать это я не собираюсь, а запишу всему классу замечание в журнал. Один за всех и все за одного.

— Так точно, — опять раздался в классе придушенный голос, а затем последовал общий взрыв смеха.

Смех стих, и учитель Гендрих смог продолжить:

— Вы всегда были крайне недисциплинированны, и сегодняшний случай — это лишь продолжение, а может быть, и развязка вашего скверного поведения. Вы — самый неспособный ученик в классе. Не усвоили, что направления непараллельных прямых отклоняются друг от друга. А вот рассуждения о браке, содержащиеся в этой книге, прочитали с превеликим наслаждением, да еще к тому же подчеркнули: «Существование и развитие живых существ основаны на инстинкте продолжения рода, который проявляется в соединении полов». Педагогический совет выбьет у вас из головы инстинкт продолжения рода, общественное осуждение для вас — слишком малое наказание. В то время как я объясняю, что такое секущая и касательная к кривой, вы под партой читаете о том, что брак с точки зрения физиологической является не более чем соединением противоположных полов, преследующим ту же цель, то есть постоянное сохранение вида.

— Так точно, — снова раздался в классе чей-то голос, но сразу же голосов двадцать прокричали хором:

— Заткнись, а то получишь. Не мешай господину учителю!

Воцарилась гробовая тишина. Если бы в эту минуту вошел самый строгий инспектор, он вынужден был бы сказать Гендриху: «Поздравляю, у вас самый образцовый класс. Нигде не встречал, чтобы ученики слушали материал с таким интересом».

— Халоупецкий, — продолжал между тем учитель, — из шестой задачи в учебнике вы выучили лишь прямой угол, а острый, тупой и вогнутый пропустили. Но это обстоятельство нисколько не помешало вам усвоить, что девственная чистота и половое воздержание невыносимы, и если бурные страсти подавляются без надежды на их удовлетворение, то мужчина и женщина становятся задумчивыми и малоразговорчивыми. Начертите мне при помощи транспортира угол в семьдесят пять градусов. Вот видите, Халоупецкий, даже этого вы не умеете. Читать на уроке геометрии о поясе Венеры вам представляется куда более важным, чем знать, что такое радиус. Упиваться описанием человеческого тела для вас более обязательно, чем попытаться понять, что овал есть прямая, подобная эллипсу, состоящему из дуг круга. Ответьте мне, что такое эллипс? Ведь не можете?

Учитель помолчал, торопливо перелистал книгу и воскликнул:

— А вот если бы вас спросили о каком-нибудь эротическом явлении, то я уверен, я ни минуты не сомневаюсь, что ответ ваш был бы весьма подробным.

Глядя в книгу, он спросил Халоупецкого:

— Скажите мне, к примеру, что такое эротомания?

В тишине было слышно, как тикают карманные часы Матоушека, сидевшего за первой партой.

И Халоупецкий без запинки ответил звонким голосом:

— Эротомания есть эротическое безумие, которому подвержены в одинаковой степени представители обоих полов.

— Ничего подобного, Халоупецкий, — поправил учитель, заглядывая в текст соответствующей главы: — Не подвержены, а на них обрушивается.

— Это большая разница, мальчики, — обратился он к классу. — Эротомания в одинаковой степени обрушивается на представителей обоих полов, но подвергнуться эротомании нельзя. Продолжайте, Халоупецкий. Или дальше вы не знаете?

По-прежнему уверенный в своем знании материала, Халоупецкий продолжал:

— Эротоман бывает увлекаем страстью к предмету либо действительному, либо идеальному: предается мечтаниям лишь о любви, о счастье, о сладострастии и, будучи полон огня, пылающего в нем, беспрерывно поклоняется предмету своих горячих чувств. Эротоман в своей страсти целомудрен, что иллюстрирует следующий пример.

— Достаточно, Халоупецкий.

Учитель углубился в чтение; прошло довольно много времени прежде чем он вновь обратился к Халоупецкому при напряженном гробовом молчании класса:

— Скажите нам, Халоупецкий, что такое афродизиакос?

— Афродизиакосом, — последовал немедленный ответ Халоупецкого, — называются различные питательные и лекарственные вещества, которые мы применяем, чтобы оживить уже гаснущее в нас пламя физической любви или разжечь это пламя вновь, когда оно совсем угаснет. Рецепты на эти средства в большинстве своем составлялись из веществ, неприятных на вкус и вызывающих отвращение. Многочисленные факты, записанные в древней и новой истории, не оставляют в том никаких сомнений.

— Слишком поверхностный ответ, Халоупецкий, — рассердился учитель. — Отчего, например, помешался Калигула, римский император? Какой состав имел любовный напиток, поднесенный ему Кесонией?

Халоупецкий, до этого момента невозмутимый, запнулся. Питая в течение всех лет учебы отвращение к историческим фактам, он пропустил эти примеры.

Он начал хватать воздух ртом и вопросительно взирал на товарищей с первых парт в ожидании подсказки. Но какое там! Те, сами жаждущие познаний, ждали объяснения учителя, как милости божьей.

— Так я вам скажу, Халоупецкий. Она напоила его отваром из шлемника, мяты перечной, настурции садовой. Запишите это, мальчики. Вот что было причиной помешательства императора Калигулы. Вижу, Халоупецкий, что вы не приготовили урок.

Учитель перелистал несколько страниц, подошел к Халоупецкому, держа в руках записную книжку, и окончательно сразил его следующим вопросом:

— В каких пределах колеблется рост новорожденного? Потише там!

Это в классе снова начался шум.

Халоупецкий понял, что погиб. К цифрам он питал такую же неприязнь, как к историческим фактам. И раздел о гигиене новорожденных он лишь пробежал.

— Итак, не знаете, — проворчал учитель. — Не знаете, конечно, и то, в каких пределах колеблется вес новорожденного?

Шум в классе нарастал. Все словно проснулись. Халоупецкий молчал.

— Ставлю вам единицу, Халоупецкий, идите на место.

Прежде чем Халоупецкий добрел до парты, школьный звонок возвестил конец урока и тем самым привел к развязке это интересное происшествие.

За это я чрезвычайно признателен школьному сторожу. Спасибо.

Марафонский бег

Бродяжничая перед войной по Венгрии, я попал в город Надьканижу, где имеется пивоваренный заводе пивоваром-чехом, 120 метров старинных крепостных стен и могила какого-то турецкого визиря тех времен, когда Надьканижа была еще резиденцией турецкого паши, окруженной морем безбожных наемников принца Евгения Савойского. Маленький аббат, как называли этого палача, так удачно бил из мортиры по городу, что на площади одному визирю ядро оторвало голову. Тюрбан с этой головы находится в музее Надьканижи, но кажется мне весьма подозрительным. Опасаюсь, не устроили ли с этим тюрбаном такого же жульничества, как у нас с языком Яна Непомуцкого. Уж очень он новенький на вид. В городском музее выставлены также кости верблюда, на котором сидел визирь, когда с ним случилось это несчастье. Здесь уж подлог ясен как божий день. Только у карликовой овцы могут быть такие тонкие и маленькие косточки.

Больше никаких достопримечательностей там нет. Улицы утопают в пыли, в садах на окраине города тучи комаров. За неделю до моего приезда в этот город там была разоблачена чуть ли не десятая растрата в городском управлении и в ратуше да закончилась сессия суда присяжных, на которой было рассмотрено 8 дел местного масштаба об убийствах с целью грабежа и 32 дела о крупных мошенничествах. По-видимому, волна цивилизации докатилась и сюда.

В городском саду тоже кусали комары, а в ресторане офицеры венгерского ополчения без конца заказывали цыганам свою любимую «Uram, uram, biró uram» («Господин, господин, господин судья»). Глупая и противная песенка!

В таком городе долго не проживешь. Я попал в гостиницу, где происходил съезд всех клопов Надьканижи и окрестностей. Комната, которую мне отвели, не отличалась элегантностью. Там были даже корыто, ящик для мусора и кувшин вместо умывальника.

Все это настолько вывело меня из себя, что на следующий день я снова отправился в городской сад и там познакомился с барышней из почтенной чиновничьей семьи. Представился я как миллионер, от скуки путешествующий пешком по Европе. Мое имя она, конечно, должна была слышать: «Гордон Бенетт».

Барышня была очень рада, что я немного говорю по-венгерски. Я согласился принять приглашение к ужину и какую-то женщину из их дома послал в гостиницу за моим туристским мешком с грязным бельем.

Отец барышни оказался добродушным, чистосердечным человеком, матушка — доверчивым созданием. В Ваше — районе виноградников, у них жил дядюшка, владелец винных погребов, поэтому в доме было много хорошего вина.

Еще не опьянев, я пообещал, что, как только обойду пешком земной шар, наверняка женюсь на Этельке. А потом, уже подвыпив, поклялся перед висевшими в столовой портретами ее дедушки и бабушки, что ни у одного венгерского короля не было такой роскошной виллы, какую я построю для Этельки у озера Балатон.

Попозже отцу пришлось обещать мне завтра же взять отпуск на службе и вместе со мной пойти пешком через Венгрию в Турцию, чтобы я ненароком не заблудился.

Меня замечательно угостили и отнесли в кровать.

Проснулся я около полудня и услышал в соседней комнате необычайную суету. Там что-то передвигали, слышно было, как открывают и закрывают какие-то ящики.

Я еще валялся в постели, когда раздался стук в дверь и вошел отец барышни Этельки.

— Господин Гордон Бенетт, — сказал он, — все готово, все в полном порядке. Врач страховой кассы долго осматривал меня и в конце концов все-таки прописал мне двухмесячный отпуск для поездки на юг. Все бумаги я уже получил. Женщины приготовили мне белье, туристское снаряжение, жарят нам на дорогу цыплят, и завтра утром мы отправляемся через Венгрию в Турцию. Как вы думаете, куда бы нам отправиться из Турции?

Через несколько минут я опомнился.

— Мы переплывем через Босфор в Малую Азию, — ответил я, — обойдем ее всю и через Месопотамию направимся в Персию. Перевалим через Гималаи, покажемся в Индии. Затем, через Китай, Корею, Камчатку, Берингов залив, — в Северную Америку, а оттуда — в Южную Америку и Патагонию. Из Патагонии поплывем в Австралию. Пересечем ее и из Австралии поплывем в Южную Африку. Высадимся на мыс Доброй Надежды и будем идти на север, все время на север, через всю Африку до самого Марокко. Там переплывем из Марокко к Гибралтару и снова пойдем на север через Испанию во Францию. Затем свернем на запад через Францию в Швейцарию, Тироль, Штирию и снова окажемся в Надьканиже. Если вам такое путешествие придется по вкусу, мы можем два-три дня отдохнуть, а затем двинуться в Исландию, Гренландию, на Северный полюс и через Сибирь вернуться домой. Хотели бы вы посмотреть Мадагаскар?

Он почесал затылок и неуверенно спросил:

— Это вправду самое большое озеро Австралии?

— Самое большое и самое глубокое, — кивнул я. — Но оно высыхает регулярно каждые пять тысяч лет.

В этот день я пережил в садике несколько восхитительных минут с Этелькой. Между поцелуями я обдумывал, как бы смыться. В крайнем случае сбегу от господина Чендеша завтра утром, когда выйдем за город. Брошу мешок и хорошим спортивным темпом помчусь по шоссе на Балатон.

У Этельки все географические понятия совершенно перепутались в голове. Что касается господина Чендеша, то я уверен: он знает, что такое Африка. Если из его памяти и улетучилось, что это часть света, то, во всяком случае, он считает Африку каким-то государством.

Но, развивая перед этим нежным ребенком свои планы странствий, я убедился, что такие понятия, как Австралия, Индия, Корея и Камчатка, не лишили ее ум очарования абсолютной невинности. Она действительно не имела представления о мире. Отстала даже от древнего Геродота, который все-таки подозревал, что, кроме Греции, существуют и другие страны.

Время между обедом и ужином промелькнуло быстро, в бесконечных обещаниях. Я обещал ей привезти препарированный хобот индийского слона, шкуры всех хищных зверей, географический атлас Андре, черепа жителей Полинезии, индейские скальпы, алмазы из Кейптауна и рубины с горы Килиманджаро, золотые цепи из Перу и Чили, крышу дворца далай-ламы из Тибета, стеклянный глаз японского микадо, парочку живых китайцев и эскимосов, целую семью негров из Замбези и тому подобное.

Она, бедняжка, была счастлива и задавала мне самые фантастические вопросы. Наиболее замечательным из них был, в порядке ли городской водопровод в Новой Зеландии. (За неделю до того в Надьканиже были повреждены водопроводные трубы.) С детским обаянием спрашивала она: «Хочешь, я угадаю, куда впадает Кейптаун?» Подробности уже улетучились из моей памяти, но могу поклясться, что, окажись на моем месте самый хладнокровный преподаватель географии, он задушил бы ее.

Ужин прошел торжественно. Это было прощание пана Чендеша с семьей. Уверяю вас, я не говорил много о своем богатстве. Лишь между прочим заметил:

— Если бы я имел даже во сто раз больше, чем сейчас, я не смог бы купить себе большего счастья или чашкой шоколаду больше.

Всех изумили мои изорванные ботинки.

— Крокодила, из кожи которого сделаны эти ботинки, я убил в Ниле, — сказал я, — и это лучшее доказательство того, что крокодилья кожа тоже рвется. Утверждения ученых о ее прочности смешны.

— Интересно, — продолжал я, показывая заплаты на локтях моего пиджака, — что дамы-аристократки из самого большого спортивного клуба Англии не умеют чинить пиджаки, а ведь я десять раз обошел пешком всю Англию.

«Хоть бы они вышвырнули меня, что ли, — думал я, с ужасом наблюдая, как вся семья ловит каждое мое слово и всему верит. — Или вызвали бы полицию».

Но они продолжали засыпать меня самыми разнообразными вопросами:

— Ваши родители живы еще?

— Отец, — ответил я, — прочел роман Жюля Верна «Путешествие на луну» и решил осуществить его идею. Он заказал мортиру и приказал выстрелом отправить себя на луну. С тех пор прошло восемь лет, а он все еще не вернулся. У нас нет никаких сведений о нем. Матушка на своей яхте «Торпеда» поехала в южные моря разыскивать его и сейчас плывет по океану на льдине.

«Теперь меня обязательно выкинут», — ничуть не сомневаясь, подумал я. Но вместо этого Этелька спросила:

— А сестричка у вас есть?

— Сестра вышла замуж за американского президента, — ответил я, — но несчастлива с ним, потому что влюбилась в знаменитого певца Карузо и купила для него на Суматре имение и ферму для разведения тигров и ягуаров.

«Сейчас, — промелькнуло у меня в голове, — сейчас они должны послать за полицией».

— Да, у каждого свои неприятности, — сказала госпожа Чендеш, глядя на меня теплым, материнским взглядом, — в каждой семье что-нибудь не так. А брат есть у вас?

— Мой брат чудак. Он роздал все свое огромное имущество и служит в банке «Славия» в Праге.

«Ну, теперь-то уж меня наверняка вышвырнут», — решил я. Но тут заговорил господин Чендеш:

— А куда вы поедете в свадебное путешествие с Этелькой после нашего возвращения?

— В Занзибар и в Аравию, — заявил я, — в Италии слишком жарко. Кроме того, арабы — очень гостеприимный народ.

Надеясь, что у меня начнется delirium tremens[18] и меня отправят в больницу, я пил столько, что в Сахаре от такого количества жидкости могли бы вырасти леса. А вместо этого уснул на стуле, и меня осторожненько уложили в кровать.

Рано утром господин Чендеш разбудил меня. Он был совершенно готов, и его круглая фигурка выглядела в туристском одеянии очень комично. После завтрака, во время которого госпожа Чендеш и Этелька не просто плакали, а ревели во всю глотку, мы вышли на шоссе, ведущее к Балатону.

С непрерывными воплями и рыданиями они проводили нас до последних городских садов.

— Присматривай за господином Гордоном Бенеттом, — в последний раз напомнила госпожа Чендеш, и мы остались вдвоем.

Перед нами расстилалась местность, ведущая к озеру Балатон, белое, пыльное шоссе тянулось в бесконечность. Стволы шелковицы были покрыты пылью, выжженная солнцем трава выглядела грустно, и в моей голове созрел план бегства.

— Вы хороший ходок? — спросил я у господина Чендеша.

— Отличный, господин Гордон Бенетт, — ответил он. — Когда-то я участвовал в соревновании по бегу в Шопроне как член местного легкоатлетического клуба.

Я закусил губу. Мы поднялись на небольшой холмик, шоссе спускалось вниз. Я побежал. Сразу взял хороший темп.

Господин Чендеш бежал за мной и кричал:

— Я понял вас, господин Гордон Бенетт: кто будет раньше у Балатона! Бег на сорок километров!

Он бежал за мной. Пробежав десять километров, я выиграл всего-навсего десять метров. На двенадцатом километре, за Мезёлагом, он догнал меня и бежал рядом. На пятнадцатом километре я опередил его на добрых пятнадцать метров, но в Бодафале расстояние между нами сократилось до пяти метров.

На двадцать втором километре мы опять бежали рядом, а в Капотфалве, на тридцатом километре, я потерял его из виду. У меня было преимущество в полкилометра. Но силы мои иссякли. Я минутку отдохнул и снова побежал. Из-за поворота появился господин Чендеш, а в ста метрах за ним — какой-то человек, догонявший его. Вдали бежало еще несколько человек. Я не понимал, что происходит, и это начало волновать меня.

Я мчался вперед. Мимо проехал велосипедист с флажком в руке, дружески кивнул мне и спросил: «От какого общества?»

Я не ответил и продолжал бежать.

На тридцать восьмом километре я увидел, что человек, бежавший позади господина Чендеша, обогнал его и летит за мной.

Собрав последние силы, пыхтя как паровоз, я примчался к первым домикам Балатона.

У сорокового километра меня встретила радостным ревом большая толпа. Оркестр грянул «Марш Ракоци».

Я наткнулся на веревку, протянутую поперек улицы, но не успел разбить нос о землю. Меня подхватили, сфотографировали, и какие-то энтузиасты подняли на плечи и отнесли в отель.

Я не мог произнести ни звука. Меня раздели и потащили в ванну. Потом принесли того человека, который догонял меня на тридцать восьмом километре. Через пять минут принесли высунувшего язык господина Чендеша, который радостно улыбался. Он был третьим.

Оказалось, что по несчастной случайности легкоатлетический клуб в Надьканиже проводил в этот день марафонский бег Канижа — Балатон.

Это очень быстро выяснилось. Нас хотели линчевать, но кончилось тем, что полицейские по распоряжению начальника полиции выставили нас из города.


От господина Чендеша я избавился только в Албании, где на нас напали разбойники. Я сказал им, что это известный миллионер и они получат за него большой выкуп. Разбойники угнали его в горы, а у меня в благодарность за сообщение отобрали только туристский мешок с грязным бельем.

Разумеется, я ничего не знаю о судьбе господина Чендеша, так как из деликатности не решаюсь заводить переписку с его несчастной семьей в Надьканиже.

Гид для иностранцев

Сомневаюсь, что на свете существует более неблагодарное занятие, чем труд гида, дающего объяснения перед какой-нибудь грудой кирпича, известки и мусора, именуемой руинами крепости.

Бедняга гид из кожи лезет, добросовестно пересказывая, что в свое время вычитал из книг, и со знанием дела сообщает нам убежденно:

а) что за красота была здесь, пока все не развалилось;

б) как могло случиться, что от прежнего великолепия почти ничего не осталось;

в) кому мешало, что все здесь было в целости и сохранности;

г) как ухитрились люди сровнять все это с землей;

д) куда залезали для того, чтобы получше все развалить.

Вынести это невозможно, особенно вдохновенный голос гида, который шпарит наизусть:

— Вступив в крепость, мы ходим по маленькому холмистому дворику, где в изобилии произрастает кустарник и шумит одинокая ель…

— Смотрите у меня, — пригрозил я однажды такому гиду, поднося кулак к его лицу, — как бы я не сообщил в лесное управление про эти безобразия. Елям положено расти в лесу, а не на каких-то там двориках. Леса охраняются государством. А у вас на двориках шумят ели. Дворики предназначены не для того, чтобы на них шумели деревья! Спрашиваю в последний раз: что сделали вы лично, чтобы помешать захламлению дворика кустарником и елями? В Праге цыпленка не дают во двор выпустить, а вы тут целые джунгли развели.

Он обалдело посмотрел на меня, но все-таки продолжал как сомнамбула:

— На противоположной стороне дворика мы видим стену с бойницами и мысленно переносимся в ту эпоху, когда здесь жили мужественные рыцари и в лесах раздавались веселые звуки рогов, созывающих охотников на коварных медведей, рыскающих стаями волков и диких кабанов…

— Сударь, — строго перебил я его, — вы глубоко заблуждаетесь, полагая, будто в лесах было веселее оттого, что вместо белочек и зайцев в них шлялись медведи, волки и дикие кабаны. Вам также должно быть известно, что медведи вовсе не коварные животные, как вы осмеливаетесь утверждать. Медведь — животное славное, добродушное и ласковое. Вы когда-нибудь видели медведя?

— Да.

— Где же?

— В Хрудиме, он ходил с поводырем.

— Когда это было?

— Лет пятнадцать назад.

— А что вы делали пятнадцать лет назад в Хрудиме?

— Я был там на ежегодной ярмарке.

— Так, так, а почему вы именно пятнадцать лет назад отправились на ежегодную ярмарку? Что привлекло вас там? Какие цели вы преследовали? Какие у вас были мотивы?

Я достал из кармана блокнот и самописку без чернил.

Гид посмотрел на меня, в два прыжка очутился за стенами полуразрушенной башни и вскоре уже карабкался по уступам скалы над глубокой пропастью.

Он промелькнул, как серна, внизу, его кепка замаячила где-то среди покрывавшей долину поросли кустарника и наконец совсем скрылся из виду. А я кричал ему вслед:

— Мой взор наслаждается видом развалин замка высотой в два этажа со стороны фасада, с низкой оградой. За ней слева высятся величественные стены с круглой башней и многочисленными бойницами. Так, что ли?

Ответа не последовало, и я растянулся во дворике, погрузившись в раздумья о том, что в этих развалинах вполне можно обойтись без провожатого, хотя полчаса назад смотритель замка уверял меня, что они доступны исключительно в сопровождении гида.

Я вспомнил, как всю дорогу сюда гид приставал ко мне с вопросами:

— Хотите ли вы увидеть прелестнейший уголок земли? Желаете ли насладиться зрелищем величественной природы?

— Да, не мешало бы, — ответил я ему.

После этого он умолк и молчал до самого верха, где снова затараторил:

— Вступив в крепость, мы ходим по-маленькому…

Звали его Марек. А теперь скалу, нависшую над кустами, где скрылась из виду его кепка, местные жители называют «Мареков утес». До недавних пор на одном из уступов трепетал на ветру обрывок его штанины…

Надеюсь, теперь вы в полной мере представляете себе, что на свете нет ничего более неблагодарного, чем труд гида.


Есть у этой профессии и другие теневые стороны, например, если попадается не пассивный посетитель развалин, а, наоборот, обладающий повышенной любознательностью, обуреваемый желанием разузнать в подробностях, как и кто все это разрушил, и так далее, то даже самый болтливый гид не в состоянии удовлетворить его любопытство. Я испытал это на собственной шкуре, и мне стоило немалого труда избавиться от подобных экскурсантов.

Их было четверо. Два господина и две дамы. Действие разыгралось в замке Липнице близ Немецкого Брода. Издали эти руины похожи на уродливый паровоз, «труба» которого (сохранившаяся часть одной из башен) простирается к небесам с мольбой ниспослать наконец гром и молнию или ураган, который повалил бы ее на землю, потому что она не в силах больше выслушивать разговоры о необходимости реставрации. Она слушает их уже более пятнадцати лет и со злости сама швыряет кирпичи вниз на школу и вот-вот рухнет на нее вся.

Я живу сейчас у подножия замка в добровольном изгнании, изучаю местные нравы и жду «когда это меня захватит».

Это край, отравленный водкой. На полевых дорогах повсюду стоят унылые кресты в память о тех, кого «когда-то в этом месте прихватило».

В уцелевшей дальней части замка, там, где стены еще подпирают своды второго этажа, сохранилась трапезная. Столетия назад здесь подкреплялась замковая челядь. Прежний владелец замка восстановил трапезную и поставил в ней два дубовых стола, лавку и печь. Я сижу здесь в полной тишине и кое-что пописываю. Местный лесничий доверил мне ключи от крепостных ворот, но осенние ветры дуют с такой силой, что, того и гляди, меня унесет к Немецкому Броду вместе со всем замком. Мало-помалу осыпается штукатурка, выпадают кирпичи, крошатся стены, внизу под крепостными укреплениями пасутся козы, а эти четверо любопытных явились наверх как раз в тот момент, когда я начал новую главу о трапезной.

— Мы были в замке, — сказал пожилой господин в пенсне, — и нам сказали, что крепость открыта, так как ключ находится у вас. Пожалуйста, проведите нас по крепости.

В это время остальные — господин и две дамы — не то что разглядывали своды трапезной, а прямо пожирали их глазами.

— Извольте, — сказал я, — только сначала, пожалуйста, предъявите документы.

Они удивленно переглянулись.

— Если документы у вас не в порядке, — продолжал я, — осмотр крепости придется отложить.

Я слышал, как одна из дам достаточно громко заметила:

— Очень странное требование.

— Вы заблуждаетесь, — сказал я подчеркнуто, — мое требование совершенно разумно. Согласитесь, я не знаю, кто вы, зачем вы здесь, какую цель преследуете, собираясь осмотреть развалины замка Липнице.

При этом я продолжал сидеть; тогда господин в пенсне, в течение всего нашего разговора стоявший со шляпой в руке, заявил, что они с удовольствием сообщат, с кем я имею дело: он учитель по фамилии такой-то, второй господин — архитектор из Словакии, а обе дамы — преподавательницы такого-то лицея. В настоящее время совершают поездку по всей Чехословацкой республике с целью составить новую монографию чешских замков и крепостей, так как сведения, которые дает Седлачек, уже недостаточны. Поскольку они историки…

— Ну ладно, — перебил я его, — вы историки по профессии или как? Просто историки или в самом деле историки — по призванию или из спортивного интереса, так сказать, скауты?

Я заметил, что второй господин посмотрел на меня с грустью, будто хотел сказать: «Какой же ты осел».

Они молчали, тогда я встал и предложил им следовать за мной.

Мы вошли во внутренний двор крепости.

— Дамы и господа, — начал я торжественно, — то, что вы видите, — это руины. Они дают возможность предполагать, что прежде здесь стояла крепость. Об этом свидетельствует также то обстоятельство, что все это, вместе взятое, называется развалины замка Липнице. Само собой разумеется, прежде развалины были обитаемы. Здесь жил зимний король Фридрих Пфальцский. В замке была его зимняя резиденция, отсюда пошло его прозвище «зимний король». Если бы он жил в замке летом, его наверняка звали бы…

— Позвольте, — перебил меня господин в пенсне, — вы ошибаетесь, здесь жили Трчки.

— Нет, это вы позвольте, — вызывающе произнес я, — я знаю всех в округе и заявляю вам, что Трчки живут в охотничьей сторожке под Мелеховом. Есть еще один Трчка, он сейчас перебрался в Часлав, работает в пулеметном цеху.

— Липнице принадлежала старым Трчкам, — заметила одна из дам.

— Старым Трчкам вообще ничего не принадлежало, мадемуазель, — объявил я, — была у них несколько лет назад хибара в Кейжлицах, да и ту старик поджег, за что его и посадили.

— Уважаемый, — сказал господин в пенсне, поймав меня за пуговицу на жилете, — вспомните, один из этих Трчков был казнен вместе с Вальдштейном.

— Не припомню ничего подобного, — ответил я, — но сегодня же спрошу местного старого жандармского вахмистра. Вы мне оставьте свой адрес, я вам напишу, если, конечно, старик что-нибудь знает об этом. Если я не ошибаюсь, он никогда не рассказывал мне об этом.

Посетители обменялись вопросительными взглядами, но пожилой господин все же предпринял новую попытку что-нибудь разузнать.

— Скажите, не сохранились ли здесь старые фрески?

— Были тут какие-то, как раз вон там, на втором этаже, — ответил я, — но я велел их соскрести, потому что мы собирались побелить стены, чтобы туристы могли на них расписываться.

Кто-то из них вздохнул. Кажется, это был архитектор из Словакии.

— А старый колодец цел? — спросила одна из дам.

— Мы его засыпали, — сказал я, — чтобы кто-нибудь ненароком не свалился в него. Летом у нас бывает много туристов, и каждый норовит перегнуться через край, так что, того и гляди, жди несчастья.

— Здесь должен быть подвал для пыток, — не сдавался господин в пенсне.

— Был, — согласился я, — но поскольку теперь никого не пытают да к тому же там не сохранились орудия пыток, мы этот подвал отвели под хранилище для картошки и частично засыпали.

— А рыцарский зал? — раздался тихий вопрос архитектора.

— Рыцарский зал? Вы знаете, надо было вымостить тротуары в городе, и мы этот зал разобрали. Правда, камня все равно не хватило, и пришлось разобрать последнюю уцелевшую башню.

— Выходит, у вас тут вообще нет никаких памятников?

— Нет, почему же, — гордо возразил я, — извольте следовать за мной. — Я подвел их к арке возле полузасыпанного прохода. — Прошу обнажить головы.

Оба господина сняли шляпы.

— Господа, — торжественно провозгласил я. — На этом самом месте перед самой войной мы замуровали двух не в меру любознательных учителей. Мое почтение, господа!

И, тихонько насвистывая, я направился в свою трапезную, чтобы приняться за работу, от которой меня оторвали.

Я видел, как господа молча надели шляпы и вместе с дамами повернули через двор к выходу.

Проскрипел под их ногами деревянный мостик, переброшенный через крепостной ров, и я снова остался в крепости один. Старый Трчка изумленно смотрел на меня с портрета на стене трапезной.

Товарищеский матч между «Тиллингеном» и «Гохштадтом»

Между баварскими городами Тиллинген и Гохштадт-на-Дунае царит лютая вражда. В средние века тиллингенцы, посадив в лодки солдат с большим запасом запальных средств, отправлялись в поход на Гохштадт, который после таких посещений не раз горел. Случалось, что гохштадтцы гнали тиллингенцев обратно все 40 километров, и десятикилометровая дубовая аллея, что за Гохштадтом поднимается в гору к Тиллингену, называется «У повешенных тиллингенцев».

Тиллингенцы — и в этом отличие одного города от другого, — взяв в плен своих гохштадтских соседей, топили их, как котят, в Дунае, а когда однажды член гохштадтского магистрата попал в руки тиллингенцев, они четвертовали его и одну четверть отправили со специальным послом в Гохштадт, а там этого посла повесили на городских воротах, несмотря на все уверения бедняги, что он лицо неприкосновенное.

Так продолжалось до той поры, когда города были лишены привилегии устраивать такого рода игры и развлечения, ибо новые времена смягчили жестокость набегов и пришлось ограничиться драками на постоялом дворе «У ангела-хранителя». Двор этот находится в двадцати километрах от Гохштадта и в двадцати километрах от Тиллингена — на границе обеих вражеских земель.

Сюда ходили драться из этих городов каждое воскресенье и по престольным праздникам. Бойцы приходили сюда пешком, а отсюда их увозили в обе стороны на телегах для сена и в навозницах, с разбитыми головами и переломанными ребрами, весьма довольных прекрасными результатами.

Каждая сторона старалась поддержать репутацию города — победителя в боях, которые длились столетиями, и драки «У ангела-хранителя» были так же упорны, как сотни лет назад, когда тиллингенцы с горящими смоляными факелами лезли по приставным лестницам на стены Гохштадта, защитники которого сталкивали их в городские рвы палицами весом в полцентнера.

Они были так же настойчивы, как и в те времена, когда гохштадтцы тараном разбивали ворота града Тиллинген, а тиллингенцы поливали их сверху кипящей смолой.

Ни одна сторона никогда не признавала, что была наголову разбита, пока краевые власти не передали гохштадтцев в руки тиллингенцам. Гохштадтский округ был ликвидирован, и Гохштадт вошел в округ Тиллинген. В Гохштадте был районный суд, а в Тиллингене — окружной. Гохштадтцы производили над своими людьми только следствие, а следственные материалы посылали в тиллингенский окружной суд, который судил строго и сурово. Гохштадтцам приходилось ходить в Тиллинген на призывной пункт, и во всех официальных делах Тиллинген был на первом месте, а Гохштадт шел за ним.

Гохштадтцы по всем статьям были гандикапированы, посрамлены, обижены. А когда в одно из воскресений они как следует наподдали тиллингенцам на постоялом дворе «У ангела-хранителя», в следующее воскресенье там было столько жандармов из тиллингенского округа, что гохштадтцы при всем желании не могли закрепить свой успех.

С той поры они встречались только случайно, когда им вместе приходилось отбывать военную службу, и гохштадтцы, окруженные со всех сторон врагами, уступали превосходящим силам противника, а вернувшись домой, говорили, что в таких условиях бессмысленно затевать драку, и домашние считали их трусами. Казалось, что гохштадтцы уже никогда не посрамят своих соперников, но тут новое время принесло в Южную Германию футбол.


Поначалу клубу «Тиллинген» нечего было и соваться против футбольной команды из Гохштадта.

Нападающие клуба «Гохштадт» играли неподражаемо. Они шли на мяч так же энергично, как некогда их предки отгоняли от городских ворот тиллингенцев. Посылали мячи в ворота вражеских клубов с такой непреодолимой силой, как сто лет тому назад тараны и пращи гохштадтцев разбивали ворота града Тиллинген.

Благодаря своей сыгранности игроки клуба «Гохштадт» — полузащитники, крайние нападающие — разбивали стенку игроков перед вражескими воротами, и однажды случилось так, что вместе с мячом они забросили в ворота противника и своего защитника, причем никто не понял, как это произошло.

Удары их были страшны. Мяч, забитый в ворота противника, отбрасывал вратаря в сторону, прорывал сетку, отрывал ухо болельщику, сидящему за воротами, убивал собаку, игравшую за стадионом, и подбивал ногу прохожему, пытавшемуся его остановить. Это один пример.

Другой пример: в игре «Гохштадта» с «Ингольштадтом» мяч «Гохштадта», посланный в ворота «Ингольштадта», привел к двум жертвам. Вратарь и мяч испустили дух, игру пришлось прервать на десять минут, пока не пришел новый вратарь и не принесли новый мяч.

И гохштадтцы, возвращаясь с поля боя, гордо запевали свою боевую песню:

Мы гохштадтцы-молодцы,

Любят нас красавицы.

Не промажем никогда.

Клубу нашему — ура![19]

Их игру называли исключительно суровой, и в спортивной рубрике газеты в Ржезне об одном матче с их участием писали, что это был не футбол, а страшный суд. В другой газете о встрече «Гохштадт» — «Рингельсгейм» говорилось, что она напоминала битву под Верденом.

В осеннем сезоне зелено-синие гохштадтцы могли похвастаться следующими успехами: сломанных ног — 28 пар, переломанных ребер — 49, вывихнутых и переломанных рук — 13 пар, сломанных носов — 52, сломанных лопаток — 16, сломанных или поврежденных переносиц — 19, ударов в живот, выведших противников из игры, — 32, выбитых зубов — 4 дюжины. Если принять во внимание, что за осенний сезон они в общей сложности забили 280 голов, а в свои ворота пропустили только 6, то это был потрясающий результат активной игры.

Печатные органы клубов противников из зависти к их успеху писали о лучшем игроке клуба «Гохштадт»: «Фридмана преследует неудача. Он сломал соперникам только две ноги и не дотянулся до колена вратаря».

Они победили все клубы Южной Германии, а когда пригласили на товарищеский матч с севера клуб «Альтона», из всей команды вернулся только вратарь с перевязанной головой, оставив всех игроков, включая запасных, в больнице Гохштадта-на-Дунае.

Могли ли тиллиигенцы спокойно взирать на это, имея свой клуб бело-желтых? Команда клуба «Тиллинген» была не на плохом счету: она играла резко, и удары игроков по голени или колену противника были так же сильны и опасны, как и у гохштадтцев. Их удары в живот были весьма точны и награждались бурными аплодисментами тиллингенских зрителей… Тем не менее они проигрывали матч за матчем.

Однажды их осенило, и они пригласили к себе тренера из Мюнхена, англичанина Бернса, который учил их играть корректно, искусно пасовать, комбинировать, занимался с ними с утра до вечера, пока наконец мог сказать:

— Можете пригласить команду — чемпиона Лейпцига.

Они пригласили и проиграли со счетом: 2:4.

— Это не страшно, — утешил их тренер Бернс, — еще три таких поражения — и можете никого не бояться.

И они вновь усердно тренировались в корректной комбинационной игре, где индивидуалист, действующий только на свой риск, — ничто, считается фанатиком, и где признается только коллективная игра.

Пригласили первоклассную команду «Пруссия» и проиграли со счетом 1:2. Затем вничью сыграли с отличной командой «Мюльгаузен 1912», и тренер сказал им, что теперь вряд ли найдется противник, который смог бы их одолеть.

Ответная игра чемпиона Лейпцига с клубом «Тиллинген» закончилась полным разгромом лейпцигских футболистов. Они привезли домой пять голов и оставили в сетке ворот «Тиллингена» только один гол, забитый со штрафного удара.

Когда в клубе «Гохштадт» узнали о блестящей победе «Тиллингена» над Лейпцигом, все позеленели от злости. Прочитав же в «Альгемейне спортцейтунг», что бело-желтые игроки из Тиллингена после своего блестящего воскресного успеха не имеют серьезного соперника в Южной Германии и что их игра привела в восторг даже команду противника, гохштадтцы почувствовали себя как их предки, когда однажды тиллингенцы овладели Гохштадтом и разграбили его.

А в газетном отчете их привели в неописуемую ярость и гнев фразы: «Блестящая игра полузащиты «Тиллингена», «Самоотверженность вратаря «Тиллингена», «Безупречная атака нападающего», «Ураганный огонь по воротам Лейпцига», «Блестящие пасы крайнего нападающего».

— Я бы его так запасовал, — угрюмо сказал центральный нападающий Томас, — что ему уже больше ни с кем не пришлось бы играть, разве только на небе против ворот святого Петра.

— Из вратаря «Тиллингена» я сделал бы копченое мясо с капустой, а из защитника — натуральный шницель, — послышался уверенный голос крайнего нападающего команды «Гохштадт».

Все сидели в клубе, и разговор на минуту затих. Ожидали, что кто-нибудь скажет веское слово, которое сразу прояснит ситуацию и снимет со всех тяжесть.

Этим человеком оказался секретарь клуба.

— Сыграем с ними товарищеский матч, — предложил он. — Пригласим их сюда. Это сделают наши газеты. Ответный матч играть не станем, поскольку команда Тиллингена сыграет у нас свой последний матч. Кто не искалечит полностью хоть одного игрока, будет исключен из клуба, а если он где-то работает, нажмем на хозяина, чтобы его уволили с работы. Кроме того, его привяжут к сетке ворот и все будут бить по нему мячом.


Местные газеты, немедленно предоставленные в распоряжение клуба «Гохштадт», начали соблазнять «Тиллинген» приехать на вулканическую почву их города.

Особенно искусно была написана статья «Лучшая команда Южной Германии». В ней отдавалось должное последней победе «Тиллингена», высоко оценивались их игра и ошеломляющие результаты. Автор утверждал, что клуб «Гохштадт» тоже может продемонстрировать ряд блестящих побед, но решить вопрос, какой клуб лучше, «Тиллинген» или «Гохштадт», может только встреча обоих клубов в товарищеском матче, в котором нужно забыть все, что когда-то разделяло два города, чьи имена гордо носят клубы. Футбол — игра международная, и местные интересы не играют здесь никакой роли. Побеждает не физическая сила средневековых солдат, а чистая идея спортсмена, который вкладывает в свою игру смелость и высокое спортивное мастерство. С приездом «Тиллингена» в Гохштадт навсегда исчезнут все недоразумения между двумя городами старой Швабии.

Нечто подобное писали гохштадтцы несколько столетий тому назад, приглашая бургграфа Тилленгена почтить их своим приездом: у них, мол, самые честные намерения, они посылают ему охранную грамоту, пусть он приедет договориться о границе тиллингенских и гохштадтских земель.

Когда господин бургграф из Тиллингена приехал, ему и в самом деле никто не причинил зла, благоразумно обсуждали с ним все спорные вопросы, но при этом господин бургграф так разгорячился, что гохштадтцы, чтобы успокоить гостя, вынуждены были его повесить. Он так и раскачивался на зубцах стены с охранной грамотой в руке.

В одной статье, — редактор «Моргенблатт» в Гохштадте хотел полностью ослепить ею Тиллинген, — мы читаем: «Если когда-либо Тиллинген выйдет на стадион Гохштадта, это будет вершина весеннего сезона и одновременно манифестация братских чувств обоих городов. Все старое уже забыто. Зелено-синие подадут руку бело-желтым и крепко прижмут их к своим сердцам. Редакции стало известно, что на следующей неделе в Тиллинген будет прислан секретарь местного клуба, чтобы обсудить возможность встречи двух клубов. Ему поручено сообщить, что тиллингенцев встретят у нас по-братски не только наши спортсмены-джентльмены, но и вся спортивная общественность, которая заранее радуется тиллингенцам и их игре в надежде, что обе команды покажут лучшую игру, достойную их славных традиций, — это гарантирует нам отличная спортивная форма той и другой команды. Окончательное решение о квалификации обоих клубов можно будет вынести только после матча».

— Ну, что же, посмотрим на них, — сказали в клубе «Тиллинген», когда прочли все это. — Вот что делает успех в спорте!

Еще в прошлом году о нас почти никто не знал, а теперь даже гохштадтцы рассыпаются в похвалах. Не прошло и четырнадцати месяцев, как они писали о нас, что мы самая ничтожная команда в мире, и рекомендовали нам лучше играть в чижика, чем в футбол. Что же, если они хотят, чтобы им всыпали, мы не возражаем сыграть с ними товарищеский матч. Разгромим их. Они пишут, что «Гохштадт» тоже может продемонстрировать ряд блестящих побед. Зарвавшиеся врали. С ними играли клубы «Ингольштадт», «Регенсбург», «Труттенсдорф», «Кейхенталь». Известные драчуны, которые даже представления не имеют об игре головой. Лучшая комбинация у них — это окружить игрока со всех сторон и сбить его с ног. Они прут на игрока, а не на мяч.

— И мы так делали, — вздохнул крайний нападающий, — поверьте, это было хорошее время. Помните, как я покалечил центрального нападающего из Ульмербрюдер. Сломал ему позвоночник, шею и переломил левую ногу, и все это одним ударом.

— Мы похоронили его за счет клуба, — язвительно заметил кассир, — ваш удар обошелся нам в две тысячи марок, потому что у всех возникла дурацкая идея заказать гроб в форме мяча.

— Но матч мы доиграли, и нам не пришлось возвращать плату за билеты, — сказал в оправдание крайний нападающий.

— Конечно, мы выиграем у Гохштадта, — торжественно провозгласил капитан «Тиллингена», — выиграем тонкой комбинационной игрой. Нам никто не сорвет атаку. С краев даем в центр, центр подает на другой край, центр бежит вперед, распасовка с защитником и небольшой трюк, подача на правый край, удар и гол! Мы не станем бить на игроков и поэтому избежим прямых столкновений с ними. Пусть носятся в пустом пространстве. Мяч должен быть для них недосягаемым. Только мы будем орудовать с ним ногами и головой. Для них он должен стать абстрактным понятием, сказкой и больше ничем. Гип-гип, ура!

Секретарь клуба «Гохштадт» приехал в следующее воскресенье, в сущности, договориться об уже решенном деле, поскольку тиллингенская «Моргенпост» написала, что в ближайшее время закончатся переговоры о проведении товарищеского матча между Тиллингеном и Гохштадтом, в котором «Тиллинген» будет защищать цвета своего города и честь клуба. Он будет играть не на кубок, а сражаться за победу над «старыми знакомыми», за победу города Тиллинген над Гохштадтом-на-Дунае. На вокзале Гохштадта из поездов выйдет масса тиллингенцев, чтобы составить почетный эскорт команде, носящей белый и желтый цвета, и на месте обнять победителей из Тиллингена.

Не считая нескольких враждебных взглядов, брошенных на секретаря «Гохштадта», с ним ничего не произошло, и он без помех обо всем договорился. Товарищеский матч между обоими клубами на стадионе «Гохштадт» состоится в следующее воскресенье. Чистый доход от продажи билетов делится поровну между обоими клубами.

Затем, по старой клубной привычке, отправились в трактир, где пили до утра за счет клуба. К утру договорились еще о следующем: 1) Нейтральный судья — из клуба «Регенсбург». Проезд и прочие расходы оплачивают ему оба клуба, 2) Прадедушка капитана клуба «Гохштадт» был при нападении на город Тиллинген рассечен от головы до пят мечом прадедушки капитана клуба «Тиллинген», которого потом проткнул копьем прадедушка секретаря клуба «Гохштадт».

Затем веселье начало спадать, и секретарь клуба «Гохштадт» счел за благо незаметно уйти и исчезнуть, так как заметил, что капитан клуба как-то странно на него поглядывает, словно собирается что-то предпринять для реабилитации своего рода.

Наконец наступил славный день, когда тиллингенцы после стольких столетий вновь направились в Гохштадт, где все было приготовлено к обороне.

В Тиллингене и Гохштадте были распроданы все плетки, свинчатки, дубовые трости и револьверы. Ручные чемоданы тиллингенцев были подозрительно тяжелыми — они везли с собой камни. У гохштадтцев камнями были набиты карманы. Матч начался точно в половине четвертого, а в три часа тридцать три минуты началось светопреставление.

Первым пал нейтральный судья. Он получил два удара по голове плетью — по одному от сторонника каждого клуба. В двух местах ему пробили череп, и перед кончиной он прохрипел: «Офсайд», — так как не мог свистеть: новый удар плетью раздробил свисток в его губах.

Тиллингенцы имели численный перевес, поскольку их приехало 10 000, а в Гохштадте всего 9000 жителей.

Гохштадтцы отчаянно защищались и во всеобщей суматохе сумели повесить капитана «Тиллингена» на перекладине ворот «Гохштадта».

Центральный нападающий «Тиллингена» загрыз двух защитников «Гохштадта» и был застрелен центральным нападающим того же клуба.


В спортивной рубрике всех ежедневных газет Германии на следующий день появилась краткая телеграмма:

«Интересный матч «Тиллинген» — «Гохштадт» не был окончен. На стадионе погибло 1200 гостей и 850 местных зрителей. Оба клуба ликвидируются. Город горит».


Вспоминая после этого матч «Славия» — «Спарта», я ясно вижу, что у нас футбол еще в пеленках.

Донесение агента государственного розыска Яндака (Кличка «Тршебизский»)

Донесение 1-е

Многоуважаемый пан Гайшман!

Смею доложить, что вчерашний день мною начаты слежка и розыск о передвижении и встречах лица — имя и фамилия Йозеф Поупе, — которое, согласно инструкции департамента № 3, уже несколько лет подрывает государственные устои, проживая по адресу: Радлице, № 48, имея рост высокий, лицо круглое, чистое, усы английские, подстриженные, глаза голубые, волосы и усы русые, нос прямой, речь правильную.

Согласно указаниям, чтобы расспросами на месте не навести подозреваемого на мысль, что оная личность, Йозеф Поупе, находится под наблюдением, я занял пункт на тротуаре против дома № 48 в Радлицах и стал ждать, когда оттуда выйдет на улицу лицо, подходящее по приметам; наблюдение начал с трех часов утра. В половине восьмого подопечный показался в воротах означенного дома, откуда и вышел, осторожно осматриваясь по сторонам; причем я делал вид, будто закуриваю сигарету. Но, видя, что он переходит на мою сторону, быстро перебег на противоположный тротуар — так, чтобы находиться с ним на прямой линии, не спуская с него глаз, причем следил за его сношениями с окружающими, каковых, однако, не обнаружил.

С целью удостовериться, не присваивает ли себе Йозеф Поупе какой-либо другой фамилии, я подозвал одного школьника, видимо, направлявшегося в школу, дал ему крону и попросил, чтобы он, будучи подростком, подошел к означенной личности, шагающей по другому тротуару, и спросил ее, не будет ли она Йозефом Поупе, каковую мою просьбу школьник исполнил и, получив от моего подопечного подзатыльник, поспешил улизнуть, не сообщив мне результата.

Однако этот факт ясно и определенно говорит о том, что произнесение его настоящей фамилии в местах, где он считает себя никому не известным, заставляет его терять хладнокровие и приводит в раздраженное состояние, что подтверждается также тем, что после этого он несколько раз, обернувшись назад, раздраженно сплюнул и пошел дальше, по направлению к Сантошке, а оттуда — в обход газового завода — к Ангелу, где сел в вагон трамвая № 14. Я, стоя на площадке, имел возможность следить за всеми его действиями и поведением. Вынув из правого кармана желтый кошелек с отделениями для почтовых марок, что говорит о его переписке, он купил билет. Установить содержание кошелька не удалось из-за тесноты. Однако я заметил, что он умышленно избегал разговоров с попутчиками, за все время езды не проронил ни слова и в его поведении не было ничего примечательного до остановки у земского уголовного суда, где он вышел, перешел мостовую, свернув с Лазарской, вошел одновременно со мной в кафе «Тумовка» и сел за столик у патентованной печи, где было место и для меня, так что я мог бы легко завязать с ним разговор, от чего однако воздержался, опасаясь, как бы это не показалось ему подозрительным.

Зато я благодаря этому имел возможность лучше наблюдать его поведение — в частности, установить, какие он потребует журналы и газеты, будет ли делать из этих политических изданий выписки или вообще какие-либо заметки, нужные для подрывной работы.

Однако он изворотлив: потребовал отнюдь не политические издания, а «Скорняцкую газету», «Вестник купли-продажи», «Ресторатор», «Кондитерское дело». Затем вынул из кармана записную книжку в черном кожаном переплете, с серебряной монограммой «З. К.» в углу, что говорит о чрезвычайной изворотливости — ведь по-настоящему-то он Йозеф Поупе. Я сидел совсем рядом, и мне удалось прочесть некоторые его выписки из этих журналов. Трясущейся рукой он написал: «Зимние трикотажные сорочки, кальсоны мужские и панталоны дамские, детские костюмчики, набрюшники из мако и беж; чулки, носки хлопчатобумажные, вигоневые и шерстяные; гамаши, фуражки, шарфы, канва, оксфорд, зефир, коленкор, парусит новые брюки, фланелевые женские сорочки».

Дальше я не видел, так как он прикрыл рукой то, что писал, и наклонился над записной книжкой еще ниже, а мне было неудобно заглядывать. Успел только заметить начало какой-то новой записи: «Парша, чесотка у людей и животных быстро излечиваются при помощи нового патентованного аппарата…»

Что он делал эти заметки с каким-то умыслом — ясно как день, и в данном случае нужно будет идти и по этому следу. Расход его составил пять крон восемьдесят геллеров, включая чаевые старухе в уборной, куда он ходил при моем сопутствии, после того как выпил стакан чаю с лимоном, съев при этом кусок кекса и кусок торта. Видимо, сумма в пять-шесть крон на утренний завтрак в кафе — его ежедневный расход; откуда следует, что за месяц он оставляет по утрам в кафе сто пятьдесят — сто восемьдесят крон.

Находясь в кафе, он вынул из кармана мельхиоровый портсигар с простым тисненым орнаментом и закурил самодельную сигарету с необычайно тонкой гильзой (окурок прилагаю). Уплатив по счету, он поспешно взял шляпу и вышел, причем я, расплатившись одновременно с ним, следовал за ним по пятам. Пройдя Лазарскую, он остановился за Спаленой — у книжного магазина фирмы «Сердце». Войдя в этот магазин, он купил брошюрку о налоге на прибыль, которую я также купил одновременно с ним, чтобы не потерять его из виду и в то же время узнать, что он хочет прочесть, чтобы получить материал для своей подрывной деятельности. Выбранная им брошюра служит доказательством последней.

Не имея мелочи, я был вынужден ждать сдачи с двадцатикроновой бумажки, причем во время этой операции мой подопечный, выйдя из магазина раньше меня, получил возможность исчезнуть, повернув на Опатовицкую, либо дойдя до Владиславовой, где опять-таки мог пройти воротами городского клуба на проспект Юнгмана, либо Хорватским переулком — на Национальный проспект. Мог он также пройти прямо по Спаленой направо, либо налево и Национальным проспектом — на Перштын, а оттуда либо на Вифлеемскую площадь и переулками на вокзал Масарика, либо — через Скоржепку — на Угольный рынок и переулками в Карлову улицу, откуда либо на Карлов мост и вверх на Градчаны и Малую Страну, либо с Карловой улицы направо — на Староместскую площадь, откуда опять-таки — либо по Микулашскому проспекту, либо по Целетной улице — на Гибернскую и направо через Гавличкову площадь на Индржишскую, а от святого Индржиха — чего проще — трамваем № 14 с удобством вернуться в Радлице, к себе домой, где я завтра опять возьму его под наблюдение.

Вознаграждение за честность

I

Людям свойственно не возвращать найденного.

К найденной вещи человек относится с необычайной нежностью.

Он прирастает к ней всем сердцем и не в силах с ней расстаться.

С другой стороны, человеку свойственно и терять вещи — в противном случае утратило бы силу первое утверждение.

В те времена, когда газет еще не было и человечество вело полудикое существование, люди теряли свои вещи точно так же, как и в наши дни.

Обронил доисторический человек каменный топорик или еще что, а нашли эти вещи только через несколько тысячелетий, о чем и свидетельствуют экспонаты, хранящиеся в музеях и частных коллекциях.

По мере роста культуры возникла насущная потребность установить правовые отношения между гражданином, который что-либо потерял, и тем, кто нашел потерянное.

Таким образом возник закон, карающий за так называемое «сокрытие найденного».

Дабы смягчить его, позже был издан указ о вознаграждении того, кто вернет пропажу. Честность вознаграждается десятью процентами от найденной суммы или от стоимости честно возвращенной вещи.

Однако, как-то еще перед войной, я сам попал в историю, открывшую мне, что власти, возможно, по неведению, но отнюдь не всегда соблюдают указ о вознаграждении.

Шатаясь ночью по Праге, я нашел на Пршикопе десять геллеров и отправился в полицейское управление, где честно сдал всю сумму дежурному инспектору и потребовал, чтобы мое имя было напечатано в газетах и чтобы мне был выдан один геллер в награду.

Полицейский без долгих разбирательств — знаем мы вас! — произнес только два слова: «Под арест! За решетку!»

Утром меня отвели на второй этаж к какому-то господину, тот составил протокол, и на основании Prügelpatent’а[20] я был приговорен к штрафу в размере пяти крон, а в случае неуплаты — к двум суткам ареста. Чтобы нажиться на государстве, я был вынужден принять последнее условие, поскольку двое суток меня кормили за казенный счет. Тогда я поклялся никогда не возвращать найденного. Увы, больше я и не нашел ничего, кроме подкинутого ребенка под аркой дома, куда я свернул, чтобы завязать шнурок. Эту находку я так и оставил лежать на прежнем месте.

II

Анна Буклова, приходящая прислуга из Стршешовиц, шла в пять часов утра на Краловские Винограды кипятить белье в семью, где служила. Переходя улицу у Кршижовника, она споткнулась о какой-то предмет.

Машинально подняв его, она со свойственной ей сообразительностью сразу же догадалась, что это кожаная сумка.

Открыв сумку, Анна Буклова увидела кучу разных бумаг, в которых ничего не поняла. Будучи от природы женщиной доброй и честной, она отправилась в полицейское управление, где и предъявила находку дежурному чиновнику.

Осмотрев содержимое сумки, полицейский побледнел, встал и взволнованно обратился к Анне Букловой:

— Поздравляю вас. Вы нашли семь миллионов восемьсот девяносто шесть тысяч крон в чеках, предназначенных к выплате Чешскому банку. Вам причитается законное вознаграждение в размере десяти процентов, что составит семьсот восемьдесят девять тысяч шестьсот крон.

Анна Буклова, тупо уставясь на полицейского урядника, механически повторяла за ним: «Семьсот восемьдесят девять тысяч шестьсот крон».

— Именно так, — важно подтвердил тот, — семьсот восемьдесят девять тысяч шестьсот крон. Присядьте, я составлю протокол.

— Ваша милость, Христом богом прошу, отпустите меня домой, — запричитала вдруг Анна Буклова, — я ведь ни в чем не виновата, мне нужно на Винограды белье кипятить. Истинный бог, я об эту сумку споткнулась да и только.

— Но пани, в протоколе нет ничего страшного — простая формальность. Тут необходимо провести официальное расследование. Дело пойдет к журналистам, и ваше имя появится в газетах. Как вас зовут?

— Иисус Мария, ваша милость, — зарыдала женщина, — стыд-то какой. Еще утром я считала себя порядочной женщиной, а вечером обо мне в газетах пропишут. Матерь божья, этого еще не хватало. Всю жизнь вкалываю как проклятая, со Стршешовиц спешу на Винограды, с Виноград — в Либень, от стирки света белого не вижу, из Либени бегу убирать в Глубочепы, муж все пропивает, дети ходят оборванцами, у самой одна юбка, да и та свой век доживает…

— Но милая пани, — успокаивал женщину полицейский, — это же просто моя обязанность завести протокол, не надо плакать, поймите, вы же видите, что речь идет о миллионах.

— Боже правый, — не успокаивалась Анна Буклова, — какие еще миллионы! Я ведь ничего дурного не сделала, За что же мне такие муки на старости лет! Да я до смерти рада, коли удается на цикорий для моих байстрюков заработать. Теперь все дорожает, а попроси я у виноградской хозяйки лишнюю крону на мыло, она меня на улицу вышвырнет, ищи потом другую работу. За всю свою жизнь я ничего хорошего не видела, хоть ничего нигде не украла, а стирать даже приданое стирала, а ведь оно даже пересчитано не было.

— Успокойтесь, дорогая пани. Речь идет о десяти процентах.

— Не надо мне ничего, никаких процентов, — хныкала Анна Буклова, — не переживу я такого позора. Мне к семи нужно на Винограды белье кипятить.

Взбешенный полицейский, свирепо зыркнув на нее, хватил сумкой об стул и гаркнул:

— Ну, хватит с меня! Как вас зовут?!

— Анна Буклова, ваша милость, — взвыла честная женщина.

— Где живете?

— В Стршешовицах, около шоссе.

— Номер дома?

— Шестьдесят семь.

— Родились?

— Да, ваша милость, покойница-маменька…

— Когда родились, я спрашиваю?

— В семьдесят втором.

— Где?

— Дома.

— Да где дома-то? В самой Праге или в деревне?

— В деревне.

— Черт побери, в какой деревне?

— В Забеглицах под Прагой.

— Район? Уезд? Да что это с вами, женщина, никак вы у меня в обморок падаете?

Когда Анну Буклову привели в чувство и продолжили допрос, то спросили напоследок:

— Хотите ли вы получить десять законных процентов или нет? Выражайтесь определенно.

— Боже сохрани, милостивый пан, вы только поскорее меня отпустите. Покойная матушка всегда говорила: «На одной честности далеко и уедешь».

— Подпишите протокол.

— Во имя отца и сына, — застонала Анна Буклова и поставила длинную закорюку.

III

Спустя приблизительно четыре часа в полицейском участке появился молодой человек, видом своим напоминавший бритого американца.

— Я обнаружил пропажу своей кожаной сумки, — сказал он на ломаном немецком языке, — очевидно, ночью она выпала у меня из рук на одной из улиц.

Он назвал сумму и шифр, указанный на чеке, и пояснил: «Дело даже не в деньгах, там были важные записи о торговых сделках, относительно закупки дешевых гусиных потрохов».

Полицейские составили протокол и когда американцу сообщили, что нашедшая отказалась от причитающегося ей законного десятипроцентного вознаграждения, король гусиных потрохов заметил про себя: «well»[21] и удалился, не пожелав даже записать адрес Анны Букловой.

Выпуски вечерних газет поместили большую заметку о честной женщине, которая вернула найденное, не прельстившись богатством.

IV

Анну Буклову отвезли в больницу, потому как в тот же вечер, прочитав в трактире вечерний номер газеты, муж избил ее до полусмерти. Из больницы она попала в психиатрическую клинику, а оттуда — в Богнице.

Роковое заседание конференции по разоружению

Хромого Томаса Хавкинса, председателя конференции по разоружению, поджидала в Сан-Франциско яхта, на которой он, покачиваясь на соленых волнах Тихого океана, мог бы отдохнуть, пока не соберется распущенная на вынужденный отдых конференция.

Доктора, пользовавшие некоторых членов конференции, обнаружили у большинства из них запор, признаки меланхолии, головную боль и несварение желудка — как последствия многочисленных банкетов.

Члены конференции по разоружению ходили после таких банкетов словно привидения; когда они выступали, язык плохо повиновался, а читая на следующий день отчеты о заседаниях конференции, ораторы несказанно удивлялись, какую ерунду печатают газеты.

Однажды, когда они шли с банкета на конференцию, за ними увязался какой-то профессор, возвращавшийся со съезда по борьбе с алкоголизмом. Они предоставили ему слово на заседании.

Профессор, с трудом держась обеими руками за трибуну и трясясь, как огородное пугало на ветру, в течение трех часов говорил об извержении в 1773 году вулкана Стромболи на Липарских островах.

Когда наконец после трехчасового рева за мраморным столом президиума убедились, что профессор говорит не по существу и что он вообще не имеет ничего общего с конференцией по разоружению, слуги, предварительно оглушив оратора дубинкой во избежание сопротивления, передали его полиции для выяснения личности.

Все участники конференции были несказанно удручены происшедшим и почувствовали, что глупеют день ото дня.

В этом их окончательно убедил напечатанный газетами отчет, из которого они узнали, что вчера, на пятнадцатом ночном заседании конференции по разоружению, было принято следующее постановление:

«§ 26. Поскольку выяснено, что Китай до сих пор не имеет ни одного дредноута и линейного крейсера первого класса, конференция по разоружению решила:

Страны-участницы конференции обязуются предоставить Китайской республике беспроцентный заем на три года в размере трехсот миллиардов, чтобы она могла построить столько же дредноутов, и линейных крейсеров, сколько есть в наличии у стран-участниц конференции. Китайская республика обязуется в течение трех лет построить сорок дредноутов и тридцать крейсеров первого класса, а также обязуется уничтожить пять имеющихся у нее крейсеров третьего разряда и передать кантонскую гавань под контроль международной комиссии. Представленные на конференции государства заявляют о том, что с их стороны не имеется возражений против присутствия представителей китайского военного флота на строительстве третьего симплонского туннеля».

«…и на строительстве телефонной станции на горе Арарат», — с ужасом прочли дальше члены конференции.

Председатель Том Хавкинс совершенно протрезвел от этого сообщения, но все же усомнился, действительно ли они приняли накануне подобные решения. Однако, когда по его требованию принесли стенографический отчет последнего заседания конференции, его чуть не задушила астма: весь двадцать шестой параграф был его собственным предложением, принятым с дополнением, внесенным членом конференции Вудвортом: «Одновременно разрешается негритянской республике Либерии постройка пяти подводных лодок при непременном условии, чтобы они были выкрашены в черный цвет…»

Неудивительно, что на другой день председатель Том Хавкинс дрожащим голосом, вполне соответствовавшим его осунувшемуся лицу, произнес на заседании конференции следующую прочувственную речь:

— Нельзя отрицать, господа, что наши заседания ознаменовались крупными успехами и дали блестящие результаты. Мы проработали двадцать шесть постановлений. Радиотелеграф разнес наши решения по всему земному шару. Мы не щадили своего здоровья и должны быть откровенными: вы отлично знаете, что нас ждет еще гигантская работа. Поэтому нельзя допустить, чтобы мы переутомлялись. От работы и волы дохнут! Наши нервы нуждаются в отдыхе. Я по себе чувствую, что устал. Размышлять днем и ночью — это, господа, не шутки! Если у карманных часов перекрутить завод, то пружина лопнет. Так и с нашим мозгом. Он нуждается в покое. Нам сейчас в первую очередь необходим соответствующий отдых, чтобы укрепить здоровье, набраться сил для новой работы. Поэтому я вношу предложение, господа, разойтись на трехнедельные каникулы. (Бурные аплодисменты и голоса: «На месячные!»)

Член конференции Ле Ру, в эту минуту возвратившийся в невменяемом состоянии из ближайшего ресторана, подходит к ораторской трибуне и, стуча по ней кулаком, кричит: «Долой меня отсюда! Требую голосования!» (Слуги, нежно поддерживая Ле Ру, выводят его в кабинет секретариата и укладывают на диван.)

Тогда слово взял представитель Боливии Хуарес ди Вега, заявивший, что он будет голосовать против предложения господина председателя. Уже на третий день работы конференции он от имени своего правительства потребовал, чтобы Боливийской республике была оставлена ее постоянная армия в количестве двенадцати человек, охраняющих порядок во дворце президента и его окрестностях. Однако после прений, несмотря на его протест, было решено, что Боливия должна повысить контингент своей армии с двенадцати человек до ста двадцати тысяч, поскольку такова численность армий Чили и Перу. Ведь если вспыхнет война, Боливии угрожает опасность, что на ее двенадцать человек нападут сто двадцать тысяч перуанцев или чилийцев. Для предотвращения войны необходимо установить равновесие вооруженных сил в пропорции 1:1:1.

— Господа! — приподнятым тоном заявил Хуарес ди Вега. — Достопочтенное собрание! Как раз сегодня я получил отношение моего правительства, где указывается на абсурдность постановления уважаемой конференции, поскольку все население Боливии мужского пола составляет меньше восьмидесяти тысяч человек. Как же вы хотите, господа, чтобы мы составили из них армию в сто двадцать тысяч? Что же нам, разрезать их пополам или одолжить недостающих сорок тысяч солдат у соседей, нарушив тем самым постановление конференции, запрещающее вербовать войско за границей? Правда, нам дан трехлетний срок, но согласитесь, пожалуйста, что, при всем нашем желании, мы не можем за это время так размножиться! Я, господа, тоже немного математик…

— Лжете! — перебивает его представитель Чили. — Дайте сюда энциклопедию! (Шум и смятение в зале.)

Председатель звонит и посылает секретаря за энциклопедией, а представителя Боливии лишает слова.

— Господа, — заявляет председатель упавшим голосом, — только что мы были свидетелями совершенно неуместной демонстрации. Я не нахожу слов, чтобы выразить, до чего я огорчен случившимся.

В это время возвращается секретарь и просит слова:

— Господа, в энциклопедии Боливии нет!

Представитель Боливии встает, бледный и взволнованный:

— Милостивые государи, два миллиона триста сорок семь тысяч квадратных километров…

Председатель лишает его слова и просит секретаря продолжать.

— Раз в энциклопедии на Боливию и намека нет, то и для нас не существует никакого господина представителя Боливии с его двенадцатью солдатами! (Смех в зале.) Я предлагаю отобрать у него мандат и исключить из числа членов конференции. (Голос: «Втерся сюда!») Происшедший случай весьма прискорбно и наглядно показывает, какие трудности приходится преодолевать конференции, так что пусть никто не говорит, будто она играет комедию!

За предложение об исключении Боливии голосовали все, кроме одного. Последний голос принадлежал члену конференции Мориану, мирно спавшему за своим столом и в этот момент случайно пробудившемуся из-за дыма от окурка сигары, которую он курил перед сном.

Он поднялся, произнес «против», но не успел сесть снова, как паркет вздыбился, раздался оглушительный взрыв и в полу образовалась громадная дыра. С потолка посыпалась штукатурка. Члены конференции полетели вниз.

Когда дым и пыль рассеялись, обнаружилось, что председатель конференции по разоружению Том Хавкинс, зацепившись одной штаниной, висит на стальной балке зала заседаний. Он выделывал такие движения, будто участвовал в состязании по плаванию, причем непрерывно вопил: «Mon dieu, mon dieu!»

Власти полагали сначала, что это дело рук анархистов, — но следствие установило, что взрыв не имел политической подоплеки.

Представитель одной фирмы по производству взрывчатых веществ ожидал в приемной внизу некоторых членов конференции по разоружению, чтобы предложить им новое взрывчатое вещество вашингтонит, в две тысячи раз эффектнее экразита и в тысячу раз превышающее действие мелинита. По ошибке вместо коробки со спичками он вынул коробку с образцами, и, открывая ее, вызвал взрыв.

Вот почему хромой Томас Хавкинс поехал отдыхать на Тихий океан.

Загрузка...