Легко основать порядок в обществе, подчинив каждого определенным правилам.
Легко воспитать слепца…
Насколько труднее освободить человека.
Если вспомнить, что первые следы существования человека относятся ко времени, отстоящему от нас на 50—40 тысяч лет, то история цивилизации предстанет перед нами в виде взрыва, нарушившего тишину. В самом деле, в сравнении с пятью-шестью тысячелетиями исторических времен — доисторическая ночь длится бесконечно долго [167]. Удивительное постоянство удерживается в образе жизни, в быте людей на протяжении веков. Тот или иной способ обработки каменного рубила или форма кувшина определяют огромные хронологические эпохи. За тот же отрезок времени, за который техника прошла путь от мотыги до расщепления атома, в веке каменном почти не происходит перемен: те же приемы охоты, те же узоры на сосудах, те же правила захоронения…
Даже одно из Великих Открытий — употребление огня — не было достижением предыстории. Этой стихией пользовались уже полуживотные предки человека [168].
Между тем все это не означает, что первобытный человек был низшим существом в сравнении с нами. Кроманьонская раса — одна из первых человеческих рас — по природе ни в чем не уступала современному человеку. Это были стройные, красивые люди, с прекрасно развитым черепом. Их искусство (т. н. «ориньякское») показывает, что внутренний мир наших далеких пращуров был богат и сложен, что они отличались изумительной художественной одаренностью. И, тем не менее, доисторическая ночь тянулась многие тысячи лет. Человек оставался все это время неотъемлемой частицей рода, племени, в нем не пробуждался творческий дух личности. Поступательного движения почти не ощущалось. Каждое столетие было, вероятно, похоже одно на другие. Сравнивая наскальную ориньякскую живопись, относящуюся примерно к 25-му тысячелетию до н. э., и фрески Сахары 6-го тысячелетия, мы видим все один и тот же мир: угон скота, охота на диких животных, праздники, магические пляски женщин и воинов [169].
Что же тормозило движение культуры?
Вероятно, это одна из загадок, которая никогда не сможет быть разрешена. Однако в первобытных верованиях существует нечто такое, что может пролить некоторый свет на эту проблему. Сохранившиеся доныне очаги «первобытного мира» показывают, что магические представления обладают колоссальной силой и способны держать целые общества в состоянии неподвижности. «Коллективные представления» Магизма, связанные с табу, ритуалами и традициями, накладывают свой отпечаток на все проявления жизни австралийца, папуаса, зулуса.
Идеи и верования имеют гораздо большее влияние на жизнь общества, чем это кажется на первый взгляд. И если учесть ту власть, какую имел Магизм над душами людей, то поразительная устойчивость первобытного мира становится не такой уж загадочной.
Мир воспринимался «магическим человеком» как законченное материально-духовное целое, как непрерывный круговорот богов и людей, живых существ и стихий, как своеобразная иерархия духов, людей и бессловесных. В своих обрядах человек имитировал жизнь природы, как бы участвуя в ее процессах; через тотемизм он роднился с миром живых тварей. Жизнь его была непрестанным священнодействием, он боялся нарушить хотя бы одно звено в космической мистерии, опасаясь быть выброшенным за пределы истинного Бытия.
Вполне естественно поэтому, что страх переступить через сакральную черту ритуала, посягнуть на незыблемость «коллективных представлений» оказывал парализующее действие на духовную культуру. Он ставил человеку жесткие рамки, за пределы которых творческий дух пробивался лишь с огромным трудом.
Вероятно, в этот долгий период человек чувствовал себя ближе к природному миру, чем в последующие века, но это была атавистическая близость. Не как человек предстоял он природному миру, а скорее как часть этого мира.
Но вот около шести тысяч лет назад совершается почти внезапный перелом. Дремлющие силы духа сделали первую попытку освободиться.
С внешней стороны этому перелому, вероятно, содействовали массовые переселения племен. Переселенцы, которые были чаще всего и завоевателями, покидая обжитые земли, оказывались среди новых ландшафтов, сталкивались с неведомыми народами и верованиями. А это всегда вносит свежую струю в сознание людей. То, что они считали испокон веков незыблемым и прочным, оказывалось в новой обстановке призрачным и преходящим. Достаточно указать на переселения и завоевательные походы аморитов, арьев, евреев, ахейцев, европейских варваров, монголов, арабов, положившие начало их культурам [170].
Скорее всего, именно в результате больших племенных миграций и родились первые великие цивилизации. Во мгле доисторической ночи вспыхивают три светоча: это были культурные центры, возникшие на берегах Нила, Евфрата и Инда.
Ранние исторические времена подобны ландшафту, подернутому утренним туманом. Пристально вглядываясь в его пелену, мы начинаем улавливать очертания то одного, то другого предмета; одни выступают из тумана наполовину скрытыми, другие кажутся совсем не такими, каковы они на самом деле… На рубеже V и IV тысячелетий историк бредет почти ощупью. Письменность еще только зарождается. Археология дает материал, далеко не всегда поддающийся расшифровке. Загадки громоздятся на загадки. Откуда пришли первые люди в места древнейших оседлых цивилизаций? Куда исчезли племена человекоподобных неандертальцев и какую роль в их исчезновении сыграл человек? Существовала ли древняя цивилизация на затонувшем материке Атлантиде? Какой геологической реальности соответствуют предания народов о потопе? Где впервые стали употреблять металлы и строить города? Ответы на все эти вопросы и на множество других не выходят за пределы более или менее правдоподобных гипотез, фантазий, догадок.
С III тысячелетия туман постепенно рассеивается. Мы уже можем составить себе довольно ясное представление о жизни в Египте, Двуречье, Индии.
Здесь впервые родился Город — это скопление жилищ, как бы в страхе жмущихся друг к другу, обычно обнесенных стеной. Город — двуликое и трагическое детище двойственной истории человечества — стоит у ее истоков. «Городская революция» есть рубеж исторического и доисторического миров.
Если в пещере, шалаше, палатке из шкур человек еще жил среди окружавшей его природы, то за стенами города он впервые создал свой собственный мир, пыльный, тесный, некрасивый, но все-таки свой. Город — символ изоляции человека от природы и одновременно символ его творческой активности. Пусть эта активность иногда принимает ложное направление, пусть город и вносит уродство и смрад в природу, но не следует забывать, что Город помог человеку познать самого себя. Он способствовал высвобождению Личности. Он — проклятие истории, и он же — ее благословение. Стены оторвали человека от мира, но дали ему возможность по-новому взглянуть на этот мир. В городе человек был подавлен монотонностью созданного им самим муравейника, но в городе же раскрылось внутреннее богатство его духа. Сократ и апостол Павел, Шекспир и Достоевский — дети Города.
В легендах и мифах народов города чаще всего не «вырастают», а «основываются». Их закладные камни нередко хранят волнующие повести о героях и богах, которые их воздвигли. Будь то шумерский Ниппур, или египетский Мемфис, или Рим — все они представлялись людям как какой-то дар, дар неба или воина-богатыря.
Чем больше сведений о жизни первых цивилизаций приносит лопата археолога, тем очевиднее становится, что рождение города — это действительно «взрыв», «скачок», способный привести в полное недоумение сторонников теории непрерывного и постепенного прогресса. Даже изобретение земледелия не было таким резким разрывом с прошлым, как возникновение городов. Оказывается, что жизнь людей в городах, только что выступивших в доисторической ночи, очень мало отличается от жизни значительного числа людей нашего времени.
Если сравнить современный восточный городок с таким древнеиндийским центром, как Мохенджо-Даро, с его широкими улицами, удобными домами, великолепной системой водостоков, то легко убедиться, что, за исключением некоторых технических изобретений, быт современного человека не так уж далеко ушел от быта человека, жившего за пять-шесть тысячелетий до него. Право же, далеко не все современные города построены по такому превосходному плану, как древние Ур или Мари в Двуречье. В этих городах, расположенных в засушливой местности, дома были снабжены водопроводом и канализацией; заботливо отделялись жилые помещения от служебных и хозяйственных; окна выходили не на пыльную улицу, а в тихий внутренний дворик, озелененный и прохладный. В городах Шумера в III тысячелетии до н. э. были базары, трактиры, школы, мастерские, храмы, часовни. Счетоводы и гончары, ткачи и занимались примерно тем же, чем они занимаются в XX веке. Археологов поражало сходство древних городов чуть ли не в деталях с современными восточными городами.
Когда мы смотрим в музее на предметы обихода, сохранившиеся от первых цивилизаций, на эти изящные статуэтки, ожерелья, керамику, пудреницы, зеркала, гребенки, детские игрушки, посуду, мебель, — мы невольно чувствуем, что люди, которым все это принадлежало, жили интересами, вкусами, привычками, очень похожими на наши, что нам бы нравились египетские кресла, что наши дети могли бы играть древневавилонскими игрушками и современные женщины по достоинству оценили бы флаконы из Фив или вазы из Феста.
Но при всем этом — налицо бесспорные доказательства того, что «городская революция» не привела еще к «революции духа». Во время основания городов и великих переселений многое, вероятно, было нарушено в традиционных представлениях. Но когда жизнь в городах вошла в устойчивое русло, старые тенденции снова взяли верх. Это особенно наглядно можно проследить на примере древнего Египта.
Египет — это рубеж между Африкой с ее фетишами и колдунами и Средиземноморским кругом — очагом великих духовных движений. И население Египта также сложилось из обитателей двух континентов. Осваивая долину Нила, египтяне затратили огромные усилия для того, чтобы приспособить эти заболоченные, нездоровые места для обитания. Поразительна неисчерпаемая энергия египтян и их соседей шумеров в борьбе с природой. Они побеждали ее там, где иной раз даже человек наших дней опускает руки.
Одного не смогли победить египтяне: наследия первобытных понятий и верований. Мы не знаем, какой творческий порыв помог им вырваться из тисков природы, начать рыть каналы, осушать болота, орошать поля, искусно пользоваться разливами Нила, чтобы засевать жирный ил, оставляемый рекой. Но древний египтянин был еще слишком прикован к видимому миру, чтобы освободиться от его обоготворения. Все вызывало у него священный трепет: и ибисы, шагающие в прибрежных зарослях, и коршуны, неподвижно парящие в небе, и гиппопотамы, всплывающие из мутных вод Нила. Боги — покровители египетских кланов — представлялись в своих зримых обликах какой-то стаей зверей, пернатых и рептилий. Быть может, в этом сказывался далекий отзвук тотемизма. Но как бы то ни было, научившись в некоторых отношениях управлять природой, египтянин остался при старой мысли о необходимости магических способов управления ею.
Мы уже говорили, что магия есть первобытный двойник науки. Прогресс внешних знаний до известного предела не отрицал роли заклятий. Лекарства в Египте и Шумере нужно было изготовлять и принимать, лишь произнося заклинания; наблюдения неба имели наполовину астрономический, наполовину астрологический характер. Окруженный миром таинственных существ, которые смотрели на него глазами кошек, сов, баранов, крокодилов, египтянин, следуя неизменному магико-научному методу, искал способы покорить эти существа, использовать сокровенные силы в своих целях.
Составлялись сложные заклинательные формулы, изготовлялись бесчисленные амулеты в виде глаза, жука, лотоса. Каждый египтянин считал необходимым иметь целый набор талисманов, чтобы оградить себя от врага, от болезни, от укуса змеи. Наиболее древние египетские тексты уже содержат колдовские формулы.
Для того чтобы выйти на путь духовного освобождения, недостаточно было знать свойства целебных растений, основы математики и создать систему орошения. Нужен был духовный переворот, отказ от плодов Грехопадения, отказ от притязаний насильно овладеть дарами земли и неба. Возврат к утраченному Богу, который постепенно начинался в исторические времена, требовал подвига, преодоления, творческого порыва. Человек должен был снова услышать зов и откликнуться на него.
Между тем египетская религия была пропитана ложью и корыстью. Заклинания, как правило, строились на том, что вводили богов и духов в заблуждение. Так, например, рожающая женщина призывала богов, уверяя, что она — богиня Исида, разрешающаяся младенцем. Если человеку угрожала ядовитая змея, он произносил заговорные слова, в которых уверял змеиный яд, что он не человек, а сам бог Гор, которому подвластны стихии. Таким образом, магия «придавала аморальный характер египетской религии».
Механическая сила обрядов и заклятий, по представлению египтян, одна из универсальных природных сил. Погруженное в землю зерно воскресает вместе с Осирисом, но для его пробуждения нужно совершить соответствующий обряд. Священный церемониал есть не просто дань традиции, а неотъемлемый элемент космического строя; и если он не будет исполнен в точности, то этому строю будет нанесен ущерб и земля откажет человеку в своих дарах. Заклинания — всесильны, цепь причин — неумолима, богам так же нужны жертвоприношения людей, как людям — их милости.
Ветер перемен, связанный с переселениями и дальними походами, постепенно утих. Мир снова стал привычным и устойчивым. Мысль о том, что он «во зле лежит» или что в нем что-то неблагополучно, должна была бы показаться кощунственной и египтянину, и шумеру. Жест и одежда, обычай и талисманы, пища и орудия, ремесла и обработка земли — все это так же вечно и неизменно, как повторяющиеся разливы реки, текущей неведомо откуда, как весеннее обновление природы, как стройный ход светил в небе. Все предрешено, все закончено; настоящее, прошедшее, будущее сливаются в одно целое. А единственная задача человека — включиться в этот поток, ибо в этом его долг, спасение и залог счастья на земле.
Магия в некоторых отношениях была столь же сложной, как и наука. Она требовала обширных познаний от человека, который хотел пользоваться ее могуществом. Поэтому люди, полностью овладевшие всеми тонкостями чародейства, приобретали над народом огромную власть.
Египетские предания утверждают, что до фараонов страной управляли боги. Быть может, здесь под оболочкой мифа кроется смутное воспоминание о тех временах, когда маги-колдуны играли роль вождей кланов. «По-видимому, — говорит французский египтолог А. Морэ, — некоторые реально существовавшие люди обладали даром внушения и угадывания, который ставил их вне и над человечеством» [171]. Во всяком случае, власть в Египте всегда считалась божественной, т. к. вела свое происхождение от сверхчеловеческих существ.
Около 3000 г. завершается постепенное объединение египетских областей (номов). Объединение, как об этом свидетельствуют предания и памятники, возглавили вожди клана Гора. Гор изображался в виде сокола, и его отождествляли с Божественным Солнцем. Солнце обоготворялось всеми египтянами. Сверкающий Ра был живым символом Единого, а его общенациональный культ был, возможно, отзвуком древнейшего египетского единобожия.
Поэтому властители клана Гора объявили своего местного бога тождественным с Ра. Над первым изображением египетских царей мы видим священного Сокола-Гора, осеняющего фараона и помогающего ему поражать врагов. Царское имя также включает в свое написание знак божественной птицы. Это не случайно. «Отныне, — говорит А. Морэ, — царь почитается как живое воплощение бога Гора; на земле он являлся самим Соколом-Гором… Вот окончательный прогресс царской власти: предводитель-колдун былых времен — превращается мало-помалу в царя-жреца и доходит до звания царя-бога» [172].
История объединения Египта во многих отношениях остается неясной. Традиция связывает это событие с именем первого фараона Мины, который в конце IV тысячелетия после победоносных сражений увенчал себя священным талисманом — «двойной короной». Талисман состоял из соединения корон Дельты и Юга, белой и красной, являвшихся волшебными символами власти.
Предания приписывают Мине религиозные реформы, сооружение плотин и основание города Мампи (Мемфиса), который стал как бы связующим звеном между Дельтой и Югом [173]. Существует предположение, что Мина и его династия были пришельцами, благодаря своей энергии сумевшими утвердить божественную власть фараонов в Египте.
С именем Мины связаны первые обряды, которые впоследствии неизменно совершали все египетские монархи. Эти обряды носили магический характер. Царь, венчаясь двойной короной, совершал торжественный ход вокруг белой стены Мемфиса. Это Должно было предохранить Египет от вражеских козней. Царь проводил первую борозду плугом, чтобы пробудить силы земли, бросал в Нил папирус с приказом, чтобы начался разлив. Таким образом, фараон сосредоточил в своих руках власть над всей Вселенной, над стихиями и над людьми. «Сын богов, одаренный сверхъестественной благодатью, вооруженный магическим оружием, увенчанный живыми диадемами, в которых воплощаются богини, с челом, повитым змеей, богиней заклинаний, царь есть первый и могущественный из магов» [174]. Это было логическое завершение пути, по которому пошло человечество, увлеченное соблазном «быть как боги». Магизм — это прямое следствие Грехопадения. Извращение религиозного сознания привело к обоготворению человека, к обоготворению колдуна с плетью в руке и с фетишем на голове.
Не только власть фараона была как бы частью космического строя, но и весь социальный уклад Египта с того времени получил высшую санкцию. Нарушить его — значило нарушить закон природы и обречь себя на неминуемую гибель. Сословная иерархия отныне становится незыблемой. Много веков спустя она все еще будет поражать иноземцев. Социальная устойчивость страны фараонов вызывала зависть греков, которые жили в атмосфере непрестанных смут, переворотов и реформ. Египтяне, говорил Страбон, «достойным образом пользуются благоденствием своей страны, благодаря разумному разделению ее и заботе о ней. Выбрав царя, они разделили массу народа и назвали одних воинами, других земледельцами, третьих же — жрецами» [175]. Греческому писателю кажется, что эта иерархия — результат рационального планирования; на самом же деле это продукт статичности и косности, свойственной магическим культурам. В Египте крылся неисчерпаемый запас творческих сил. Он многого достиг в науке, технике, литературе и искусстве. Но фермент Магизма был настолько силен в нем, что если и не сделал его мумией, то сохранил на протяжении трех тысяч лет консервативный уклад в политической, социальной и религиозной жизни.
Страбон упоминает о жрецах. В его время это была уже централизованная могущественная корпорация. Но появилась она не сразу. Жрецы и ясновидцы первоначально были рассеяны по различным областям и не знали верховного владыки. Несмотря на то, что их служение богам часто переплеталось с магией, они очень рано стали тяготеть к более чистому религиозному культу. Религиозная узурпация фараонов не смогла подорвать влияния жрецов. Благодаря своим огромным знаниям и авторитету они занимали прочное положение в стране. Именно они вели математические расчеты и астрономические наблюдения, столь необходимые для строительства и ирригации. Тайна, которой они окружали свои знания, делала их неуязвимыми.
После Мины «возникла, — по словам Брэстеда, — государственная форма религии, где фараон играл первенствующую роль. Теоретически только он один служил богам» [176]. Однако фактически за духовенством оставалась ведущая роль в религии.
У нас есть доказательство того, что уже в то время египетские священники задумывались над тайнами мира и не удовлетворялись примитивным язычеством масс. Это — мемфисский текст о сотворении мира. В Мемфисе, который стал столицей с III тысячелетия до н. э., издавна почитался бог творческой силы земли — Птах. Его изображали в виде человеческой мумии, чтили под видом быка Аписа. Его считали покровителем ремесленников, людей-творцов, изготовляющих изделия. «Мемфисский трактат», как обычно называют священный текст о Птахе, есть, по словам Б. А. Тураева, «древнейший памятник богословия» [177]. В нем мы обнаруживаем как сильные, так и слабые стороны жреческого умозрения.
С одной стороны, трактат учит, что все существующее создано могуществом Божественной Мысли, Слова. Это очевидное предчувствие идеи Логоса. К единому Творцу-Птаху восходит все, даже города, храмы, искусства, ремесла. Но в то же время жрецы не отказываются от других богов. Они идут по пути, по которому впоследствии пошли индийские брахманы. Все боги, согласно трактату, есть порождения или воплощения Единого Птаха. Таким путем жрецы хотели сохранить и народную веру, и свое монотеистическое учение.
Эта компромиссность — характернейшая черта духовных вождей Египта [178]. Правда, она была свойственна и индийской, и греческой элите, но египетские жрецы наиболее последовательно проводили эту линию. Компромисс проявлялся у них и в отношении к царской власти. Начиная с пятой династии (ок. 2700 г.) фараоны избирают своим покровителем бога Ра, который был уже отождествлен с Гором, а теперь отождествлялся с гелиопольским Атумом. Создается официальная царская религия, исповедующая догмат о божественном рождении царя. Многочисленные надписи и рельефы свидетельствуют о том, что царь есть «Сын Солнца» в прямом и буквальном смысле.
Культ Ра-Атума имел центр в городе Ону, или Гелиополе. Гелиопольские жрецы приняли обожествление царя и пытались теоретически обосновать его. Они пытались, впрочем тщетно, привести в стройную систему обилие мифов, богов и космогонии, которые рождались независимо в разных областях страны.
По гелиопольскому учению, издревле существовал Нун — Хаос, или Небытие, из которого родился «Владыка Вселенной» — Ра. Он, в свою очередь, порождает Великую Девятку богов [179].
Возникают мифы, согласно которым Гор объявляется сыном Осириса и прочие боги оказываются связанными родственными узами. Это механическое смешение богов не могло привести к монотеизму, как не привело к нему утверждение деспотической монархии.
По утверждению Энгельса, единобожие «есть лишь отражение единого восточного деспота» [180]. Между тем именно в Египте мы имеем наиболее яркую форму деспотии при развитом политеизме. В то же время приближение к монотеизму в Индии и Греции и установление его в Израиле произошло тогда, когда Центральная власть была слаба или вообще отсутствовала.
Духовные руководители Египта, жрецы, не только не смогли очистить его религию от многобожия и магии, но освятили незыблемый социальный строй как сакральное установление.
Полагают, что великий сфинкс в Гизэ есть символическое изображение сына Солнца — божественного царя. Если это так, то это один из наиболее выразительных символов кесарского самодержавия, которое несло в себе зачатки всех узурпации и тираний будущего. Люди сами приняли эту божественную власть. Пусть династии порой свергались, но неприкосновенным оставалось верование в то, что человек, стоящий на вершине социальной пирамиды, обладает ключом от счастья своих подданных.
Другим символом этого царепоклонства являются пирамиды Гизэ. Долгое время, следуя Геродоту, в них видели простой памятник нелепого тщеславия и жестокости деспота. На самом же деле все обстояло значительно сложнее. А. Морэ удивительно верно замечает, что такие грандиозные сооружения должны были родиться, подобно готическим соборам, в результате массового воодушевления. Колоссальные трудности, связанные с возведением этих рукотворных гор, не могли быть преодолены только при помощи бичей. Люди должны были верить во что-то, когда создавали пирамиды.
Изучение древнеегипетских текстов открывает тайну этих странных сооружений.
При жизни фараон, по верованию народа, магически охранял границы страны, управлял ветром, водой и огнем. После смерти он становился еще более могущественным. Его необходимо было удержать близ города, чтобы продолжать пользоваться его покровительством. В темных глубинах исполинского мавзолея продолжалась скрытая таинственная жизнь. Пик «вечного дома», вознесенный над полями, рощами пальм, городом и рекой, был постоянным напоминанием о том, что Великий Маг бодрствует, что он совершает свое служение на благо египетского народа.
Это приводит нас к вопросу о том, как представляли себе египтяне посмертную судьбу человека.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 5
167. См.: D. Sonneville-Bordes. Position stratigrafique et chronologie relative des restes humains du Paleolique. Annales de Paleontologie, t. 45, 1959.
168. Неандерталец, несомненно, уже умел пользоваться огнем. См. статью Oaklew в «Social life of Early man», № 31, N. Y., 1961, p. 181.
169. См.: A. Theile. Les arts de 1'Afrique. Paris, 1963, p. 29.
170. См. ниже гл. VIII.
171. А. Морэ. Магия в древнем Египте. — В его сб. «Во времена фараонов». M., 1913, с. 307, 287.
172. А. Морэ и Ж. Дави. На заре истории. M., 1923, с. 37.
173. Геродот, 2, 49. Диодор, 1, 94.
174. А. Морэ, Магия в древнем Египте, с. 312.
175. Страбон. География, 18, 1, 3.
176. Д. Брэстед. История Египта, т. I, с. 65.
177. Б. Тураев. Египетская литература. M., 1920, с. 40. Перевод памятника дан у M. Матъе. Древнеегипетские мифы. M., 1956, с. 84.
178. См.: Е. A. Budge. The Gods of the Egyptains, v. I. London, 1904, p. 105.
179. См.: R. Anthes. Mythologie in Ancient Egypt, MAW, p. 36.
180. К.Маркс и Ф.Энгельс. Соч., т. 27, с. 56.
Наши предки покоятся там со времен мирозданья.
Из тех, кто родится на свет во множестве неисчислимом,
Не осядет в Египте никто,
В Городе Вечности всем поголовно приют уготован.
Обитатели нильской долины очень рано решили для себя извечную проблему — проблему жизни после смерти. Они были убеждены, что та же магия, которая помогает им получать урожаи, побеждать врагов и делает царя всевластным, является и надежным орудием для сохранения вечной жизни. Довольно долго смерть представлялась египтянину просто как разлука «астрального тела» — Ка — с тленной оболочкой. Нужно было только научиться вновь восстанавливать эту связь, причем сделав тленное — нетленным. Для этой цели были разработаны, с одной стороны, методы мумификации трупа, а с другой — магические формулы, которые позволили бы «астральному телу» обитать в мумии. На случай исчезновения набальзамированного тела изготовляли из камня и дерева его двойников.
Гробница для египтянина была, таким образом, не саркофагом, не склепом в нашем смысле слова, а — домом. В ней навечно поселялся умерший, его мумия, статуя и его душа. Художники и скульпторы стремились изобразить покойника в лучшие годы его жизни, в расцвете сил. Его окружали портреты жены, детей, слуг. На стенах тянулись красочные картины пиров, плясок, жертвоприношений; живопись воспроизводила виллы и зернохранилища, камыши и птиц, стада коров и овец. Все это в известные моменты оживало, и покойник попадал в привычную обстановку, наслаждаясь вечным счастьем в своей гробнице-доме.
Рядом с городами вырастали их молчаливые двойники-некрополи, куда постепенно переселялись жители. Умершие цари господствовали над этими некрополями в своих пирамидах. Но, в отличие от простых смертных, они получили привилегию восходить из пирамиды ввысь, в царство богов. Уже не просто Ка, «астральное тело», а сама душа — Ба — фараона имела право пребывать в сонме высших существ. Попадал туда фараон весьма характерным способом. Защищенный талисманами, произнося формулы, он обманывал стражу божественных миров и проникал в них. Фараон как бы штурмом брал бессмертие, применяя при этом военные хитрости. Правила этой своеобразной войны записывались на стенах пирамид и гробниц. Впоследствии они легли в основу Книги Мертвых, — огромного сборника заклятий, гимнов и молитв.
Властителем вечной жизни почитался Усирэ, или Осирис, —бог воскресающей весенней природы. Согласно мифу, он был убит собственным братом, но воскрес силой волшебства. Сын Осириса, Гор, был покровителем живого царя; умерший царь становился воплощением Осириса. Впоследствии каждый умерший человек объявлялся тождественным с Осирисом. Это отождествление первоначально имело целью обмануть богов. Если царь — это действительно Осирис, то его подданные вряд ли могли претендовать на единство с Богом. Поэтому приходилось прибегать к уловкам, как в других магических приемах. И лишь много позже отождествление умершего с Осирисом приняло мистический смысл — в плане причастности всех людей к природе Божества.
В эпоху же фараонов — строителей пирамид, т. е. в период Древнего царства, посмертная судьба человека определялась главным образом состоянием гробницы и заупокойным культом. Чем более полно и точно совершались все обряды, тем больше шансов было у умершего процветать в виде «астрального» Ка в вечном доме или вознестись в виде Ба в божественное царство.
Поэтому строительство гробниц было главнейшей заботой тех египтян, которым средства позволяли соорудить себе вечный дом. Фараоны начинали строить гробницы с первых дней правления, а многие вельможи в древнеегипетских документах указывали на сооружение усыпальницы как на важнейшее событие своей биографии.
Когда смотришь на мумии, на эти смуглые высохшие останки, невольно изумляешься этой попытке бросить вызов времени и тлению. А стены египетских гробниц показывают нам, как заботливо готовились люди к вечности, надеясь и там властвовать и трудиться, любоваться цветами и обрабатывать поля.
Около 2400 г. незыблемая, казалось, власть божественных царей пошатнулась. Началась полоса дворцовых переворотов. По преданию, многие цари не просидели на престоле и дня. Усилились центробежные силы в областях: египетская знать, особенно в южных номах, требовала самостоятельности в управлении. Повсеместные волнения, связанные с ослаблением режима, перешли в полную анархию. Летописи молчат об этих бедственных годах, но следы разрушений, относящихся к эпохе падения Древнего царства, говорят о многом. Они открывают перед нами страшную картину разбушевавшихся толп, которые бесчинствовали в храмах, производя в них полный разгром. Не пощадили они и овеянных страхом и вековой тайной усыпальниц. Ворвавшиеся в «вечные дома» погромщики расхитили драгоценности, повредили барельефы, разбили статуи.
Когда мятежи утихли, Египет уже не представлял собой единой страны. Он распался на отдельные феодальные княжества.
Все эти события не могли не произвести глубокого впечатления на современников. Если раньше пирамиды фараонов и усыпальницы знати вызывали зависть, то теперь многие начинали задумываться над целесообразностью священного гробостроительства и ритуалов, совершаемых над трупом. Зрелище ограбленных усыпальниц, оскверненных мумий, поверженных и расколотых статуй-двойников, которых не спасли никакие заклятья, внушало скептическое отношение к традиционным понятиям. Магические воззрения на заупокойный культ дали первые трещины.
Многие представители образованных классов начали склоняться к своеобразному «эпикурейству». Жизнь перестала быть надежной и прочной, все сдвинулось со своих мест. Хотелось ловить каждый день, каждый миг мимолетных радостей.
В эпоху Среднего царства (2052—1778 гг. до н. э.) эти настроения усиливаются. Именно в это время на похоронах стала иногда звучать странная песня, получившая впоследствии название «Песни арфиста». В ней провозглашается бесполезность заботы о так называемом «вечном доме». Ничто не может избежать разрушения.
Многие отдавали все силы на сооружение усыпальниц —
А что с их гробницами?
Стены обрушились,
Не сохранилось даже место, где они стояли,
Словно никогда их и не было [181].
Что знает человек о своей посмертной судьбе? Ничего.
Никто еще не приходил оттуда,
Чтоб рассказать, что там,
Чтоб поведать, что им нужно,
И наши сердца успокоить,
Пока мы сами не достигнем места,
Куда они удалились.
Но если мы ровно ничего не знаем о тайне загробного мира» то стоит ли думать о ней, стоит ли тревожить себя бесплодными мыслями, когда перед нами — жизнь со всеми ее радостями?
Следуй желаниям сердца,
Пока ты существуешь.
Надуши свою голову миррой,
Облачись в лучшие ткани,
Умасти себя чудеснейшими благовониями
Из жертв богов.
Умножай свое богатство.
Не давай обессилеть сердцу,
Следуй своим желаниям себе на благо,
Совершай свои дела на земле
По велению своего сердца,
Пока к тебе не придет тот день оплакивания.
Причитанья никого не спасают от могилы.
А поэтому празднуй прекрасный день
И не изнуряй себя.
Видишь, никто не взял с собой своего достояния.
Видишь, никто из умерших не вернулся обратно.
Но этот призыв отказаться от раздумий, отказаться от поисков и вопросов мог найти отклик преимущественно среди людей поверхностных и лишенных нравственного чувства. Между тем в эти годы, как показывает расцвет художественной литературы, египетское общество переживало период серьезных творческих исканий, и его глубоко волновали философские и этические проблемы. Многие прежние истины были поколеблены. Скепсис и гедонизм «Песни арфиста» был реакцией на это крушение идеалов. Но она изображала жизнь сплошным праздником, а это было ложью, и вовсе не только потому, что одни люди могли следовать ее советам, а другие не могли, одни были богаты, а другие бедны. Люди, отличавшиеся более тонкой душевной организацией и более развитым нравственным чувством, чем автор «Песни арфиста», признали, что мир и человеческий род «во зле лежит». Это было первое радикальное отрицание традиционного благодушия магической веры в незыблемый мир. Выразителем этого протеста явился безымянный автор «Беседы разочарованного со своею душой».
Поэма раскрывает перед нами внутреннюю борьбу человека, подавленного горем и всеми покинутого. Чувствуется, что его несчастье вовсе не в том, что он беден и не имеет насущного хлеба, а в нравственных страданиях, причиненных низостью и несправедливостью близких людей. Это уже не социальная трагедия, это трагедия Гамлета, трагедия общечеловеческая. Поэта потрясает то, что он видит вокруг себя: бесчестность братьев, алчность, бесплодность жертвы, неблагодарность, измену.
Но тут существо человека как бы раздваивается, дух его, почти повторяя слова «Песни арфиста», уговаривает его не тревожиться ни о чем: «Проводи приятно время, забудь заботы». Но все его увещания напрасны. Человек видит только один выход из этого царства зла — смерть, уход в другой, светлый мир.
Мне смерть представляется ныне
Исцеленьем больного,
Исходом из плена страданья.
Мне смерть представляется ныне
Благовонною миррой,
Сидением в тени паруса, полного ветром.
Мне смерть представляется ныне
Лотоса благоуханьем,
Безмятежностью на берегу опьянения.
Мне смерть представляется ныне
Торной дорогой,
Возвращением домой из похода.
Мне смерть представляется ныне.
Небес прояснением,
Постижением истины скрытой.
Мне смерть представляется ныне
Домом родным
После долгих лет заточенья.
Это восторженное отношение к мысли об ином мире побеждает томительное раздвоение человека. Его дух уже больше не протестует и готов разделить со своим «братом» любой жребий, какой он изберет.
Это замечательное произведение египетской литературы открывает перед нами всю глубину пессимизма, охватившего многих мыслящих людей Египта. Всемирно-историческое значение его в том, что оно свидетельствует о тупике, в котором оказалось магическое мировоззрение. Человек, признавший жизнь настолько невыносимой, что предпочел ей смерть, тем самым бросил вызов той неподвижной и, казалось бы, совершенной Вселенной, в которой все закономерно и все соответствует воле богов.
Но, с другой стороны, мы видим, что «разочарованный» верит в существование высшей божественной правды где-то по ту сторону смерти. Он жаждет познать высшую радость, вступив в царство Ра, в область вечного света. Там он будет «живым божеством». Добро, Правда (Маат) есть нечто высочайшее и достойное поклонения.
Путь к вечным селениям, по мнению египтян, открывают формулы заклятий. Но автор «Беседы разочарованного…» ни слова не говорит о них. А так как в царстве Ра он ищет Правды, то очевидно, что только Правда может открыть ворота неба.
«Беседа разочарованного…» — не единичное явление. Уже в конце Древнего царства в сознание египтян начинает проникать мысль о том, что после смерти душу ждет высший суд, что посмертная судьба человека зависит от его поступков при жизни. Это было величайшим религиозным откровением, которое обрел египетский народ. В этом он опередил всех: и вавилонян, и греков, и евреев.
В эпоху VI династии (ок. 2400 г.) мы впервые встречаемся с текстами, где говорится о суде над душой. Этот суд — событие нравственного порядка.
Только тот достигает блаженства в Стране Заката, кто по совести может сказать о себе: «Я не творил неправедного относительно людей, я не убивал своих ближних, не заставлял рабов моих голодать, не был виновником бедности нищих… не причинял страдания, не заставлял плакать… не причинял боли никому… не развратничал… Я давал хлеб голодному, воду — жаждущему, одеяние — нагому» [183].
Постепенно заупокойные обряды теряют свою былую пышность, и многочисленные церемонии заменяются молитвами, начертанными на папирусе, который кладут в гроб. На свитках этой Книги Мертвых мы видим и изображения загробного суда, где бог мудрости Тот взвешивает деяния человека на весах.
В повести о крестьянине, написанной в эпоху Среднего царства, обиженный земледелец обращается к вельможе с такими словами: «Твоя рука насильничает, а сердце жадно. Кротость проходит мимо тебя… Берегись и думай, что наступает вечность… Разве обманывают весы? Разве Тот бывает милостив к злодеям?» [184].
В другом тексте этого времени мы читаем обращение к самому царю, где говорится о том, что не пышные гробницы, а добрые дела будут оценены высшим судом. «Украшай свой дворец Запада, улучшай свою гробницу в некрополе справедливостью, деянием правды. Сердца людей укрепляются этим. Приемлется богом деяние праведника более, чем телец грешника» [185]. Это уже явное предвосхищение библейских пророков!
Параллельно с этим одухотворением веры в посмертную участь усиливалась монотеистическая струя в египетской религии.
С того времени, как столицей вновь объединенного Египта стали Фивы, фиванский бог Амон приобрел общенациональное значение. Фиванские жрецы пошли по стопам жрецов гелиопольских и отождествили Амона с богом Солнца. Появляется имя Амон-Ра, обозначающее Верховное Божество, создателя мира. Это отождествление было необходимо в силу того, что в Египте Верховным Богом мог быть только бог столицы, царский бог, а с другой стороны, общим для всех мог быть только бог, принявший черты Единого Солнечного Божества.
Но самое главное, что Бог, наименованный Амоном-Ра, стал той «иконой», в чертах которой можно было уже различить подлинный лик Небесного Отца. В фиванских храмах его прославляли в таких словах:
Хвала тебе, хвала тебе, Амон-Ра.
Мы превозносим твой дух,
Мы почитаем твой образ.
Ты лучезарный, многоликий…
Предвечный,
Сотворивший небо
И создавший землю.
Создавший моря и горы,
Творец вселенной —
Ты озарил землю во тьме,
Засияв в Хаосе,
Люди и боги появились после тебя.
Всесильный, многоименный, неведомый…
Кроткий, милосердный, любвеобильный,
Внимающим мольбам… [186].
Хотя некоторые мифологические отзвуки, такие, как упоминание о Хаосе, и слышатся в этом гимне, тем не менее в целом он показывает нам, как высоко поднялась религиозная мысль фиванского жречества. В его богопознании древний страх заменяется благоговением и любовью: «Сердца не насытятся любовью к тебе». Именно с этого времени (ок. 2000 г.) старые верования надломились, и человечество пошло по новым путям религиозных поисков. Египет стоял во главе этого движения, но не был в состоянии довести его до конца. Две фатальные силы тяготели над ним: традиция и вера в божественного царя. Он не сумел освободиться от магических представлений.
Наряду с этической стороной в Книге Мертвых осталось все, что она впитала из мира волхвований и заклятий. Более того, этот колдовской элемент явился, в конечном счете, господствующим. Жрецы не осмелились поднять руку на верования простого народа. И египетская религия сохранилась навсегда как странное смешение возвышенных прозрений и самого примитивного язычества.
Вера в божественность царя пережила все смуты и восстания, она оказалась долговечной, подобно сфинксу. Поэтому египетская религия была прочно прикована к судьбе державы фараонов. И даже тогда, когда она делала попытки обрести универсальный размах, она оказывалась неотделимой от сына Солнца и от нильской долины.
В дальнейшем мы увидим, каковы были попытки преодолеть язычество в Египте и как все они потерпели поражение. А сейчас обратимся на северо-восток: туда, где между Тигром и Евфратом зародилась другая великая цивилизация.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 6
181. ЛДЕ, с. 84. Пер. А. Ахматовой.
182. ЛДЕ, с. 77. Пер. В. Потаповой.
183. Книга Мертвых, гл. 125, пер. Б. Тураева. — Сб. «Древний мир». M., 1917, с. 9
184. Б. Тураев. История древнего Востока, т. I. Л., 1935, с. 244. Пер. автора.
185. Цит. по: В. Струве. Социальная проблема в заупокойном культе древнего Египта. — Сб. «Религия и общество». Л., 1926, с. 10.
186. И. Франк-Каменецкий. Памятник египетской религии в фиванский период, в 1. M., 1917, с. 33 с. Пер. автора.
Два близких между собою желания, как два невидимых крыла, поднимают душу человеческую над остальной природой: желание бессмертия и желание правды.
Библия говорит о «земле Сеннаарской», или, правильнее, «земле Шинеар», как о месте, где сложилась первая цивилизация. То, что в этой местности был, согласно Писанию, построен город Вавилон, показывает, что речь идет о южной части долины Тигра и Евфрата [187].
На протяжении многих веков слово «Шинеар» ровно ничего не говорило людям, читавшим Библию, точно так же как названия сеннаарских городов Ура, Эреха, Аккада. И лишь сто лет назад оказалось, что библейская «земля Шинеар» действительно может быть названа колыбелью современной цивилизации. Из мглы тридцативекового забвения выступили народы, которые обитали на берегах Евфрата в области, называвшейся Шумер. Одним из этих народов были шумеры, а другим — семиты-аккадцы, пришедшие несколько позднее [188].
Несмотря на то, что централизованное государство возникло в Шумере позже, чем в Египте, его культура в целом не уступает египетской в древности. И на Ниле и на Евфрате примерно в одно и то же время (в конце IV тысячелетия) стали строить города, изобрели письменность и оросительную систему. Что же касайся влияния на дальнейшую историю человечества, то первенство шумеров, столь странным образом забытых, в настоящее время не может подлежать сомнению.
Шумеры и аккадцы через своих преемников вавилонян передали грекам, евреям и другим народам основы своей науки, понятия о Вселенной, свою технику, изобретения, свои поэмы и притчи, свои художественные стили и некоторые религиозные представления.
Современные названия дней недели и деления круга на градусы, греческие легенды и библейская символика — все это восходит к древнему Сеннаару. В частности, шумеры достигли больших успехов в технике, совершив настоящую техническую революцию. «Они, — говорит американский шумеролог С. Крамер, — изобрели гончарный круг, колесо, повозки, плуг-сеялку, парусную лодку, научились возводить арки, сводчатые постройки и купола, изготовлять литье из меди и бронзы, освоили пайку металлов, резьбу по камню, гравировку и инкрустацию» [189]. Открытие этой древнейшей культуры настолько поразило ученый мир, что возникла даже теория «панвавилонизма», согласно которой вся мировая культура ведет свое происхождение из Двуречья. Это, конечно, было крайностью, но само по себе появление такой теории указывает на мировое значение культуры Сеннаара.
Кто же были ее создатели?
Если о происхождении египтян много спорят, то происхождение шумеров — полная загадка. Их язык не имеет никаких родственных ветвей среди известных языков древнего и нового мира. Установлено только одно: шумеры не были коренными жителями Сеннаара. Они пришли туда в IV тысячелетии, причем одни указывают на Индию как на их прародину, другие — на Кавказ и Среднюю Азию. Наиболее древними городами шумеров считаются южные, и таким образом можно предположить, что этот загадочный народ пришел со стороны Персидского залива [190].
Семиты-аккадцы были пастухами-кочевниками и заселили северную часть долины на несколько веков позже шумеров. Обе эти народности постепенно смешивались, пока к 2000 г. окончательно не слились в одно целое.
Создание очага цивилизации в Сеннааре было настоящим подвигом. Колонисты встретили здесь условия жизни, почти невыносимые для людей. Если египтянам приходилось затрачивать большие усилия для того, чтобы создать свое хозяйство, то все же оно было для них «даром Нила», как говорил Геродот. В Месопотамии же природа не была склонна дарить ничего. Она объявила человеку беспощадную войну. Обнаженные пустыни сменялись здесь зловонными малярийными болотами. Речные разливы нередко сопровождались разрушительными бурями. Систематические наводнения длились по нескольку месяцев. В эпоху утверждения шумеров в долине потоп небывалой силы уничтожил почти все человеческие поселения. Воспоминания об этой страшной катастрофе сохранились на много веков [191]. Потоп не заставил шумеров отступить. Уцелевшие после бедствия люди вновь принялись за работу. Гигантская сеть каналов и арыков собирала теперь воду, осушая топи и орошая пашни. Свирепые волны Евфрата и Тигра много раз сводили на нет труд человека, но шумеры каждый раз восстанавливали размытые берега каналов и расчищали от ила русла арыков.
То запустение, которое постигло этот край, едва только там прекратилась неустанная борьба человека с природой, — наглядное свидетельство трудолюбия, энергии и настойчивости шумеров.
Египет хорошо защищали пустыни и море. Сеннаар, напротив, был открыт для нападения степных кочевников и воинственных горцев. Поэтому «городская революция» в Месопотамии носила особенно интенсивный характер. Города пришельцев сразу после своего возникновения превращались в военные крепости.
Каждый город с окружающей его маленькой областью был фактически независимым. Среди этих городов наибольшее значение имели Ниппур, Ур, Киш, Урук (Эрех), Лагаш, Умма и Ларса. Время от времени царь одного из них получал некоторую видимость гегемонии, но, как правило, это продолжалось недолго.
Единство страны опиралось преимущественно на единство веры. Древний Ниппур — город жрецов и обитель богов — был символом этого единства. Каждый город имел и собственных местных богов, которые считались его настоящими хозяевами. Боги жили в храмах или на вершине зиккурата — ступенчатой башни.
Шумеры считали, что после потопа им была «с неба послана царская власть», тем не менее, в их городах долгое время не возникали такие крайние формы царепоклонства, какие процветали в Египте.
Отличие от Египта в этом отношении легко заметить даже в искусстве. Так, рельеф одного из ранних фараонов — Нармера — изображает его фигуру гигантской в сравнении с остальными людьми, между тем как на современной ему шумерской «Стеле коршунов» властитель Эанатум не превышает ростом своих воинов. Великаном представлен на барельефе только бог Нингирсу — патрон города Лагаша.
Более того, у шумеров выработалась своеобразная патриархальная демократия. Одна очень древняя поэма повествует о том, как правитель, решая важный государственный вопрос, обсуждает его не только с советом старейшин, но и с общенародным «собранием граждан города», причем воля этого последнего оказывается решающей [192].
В больших городах вроде Киша и Гуммы правили лугали — цари, а в других власть принадлежала энси — своеобразным первосвященникам, соединявшим в своих руках духовные и светские полномочия. Энси иногда объявляли себя царями и даже вели войны с соседями. Сохранилось несколько изображений таких междоусобных битв. На них мы видим боевые колесницы шумеров, запряженные ослами (лошадей еще не знали), сомкнутые ряды бронированной пехоты, коршунов, летящих над полем брани, триумфы победителей. Но вообще шумеры не были воинственным народом подобно ассирийцам и римлянам. Портретные статуи знатных людей Сеннаара отличаются добродушным и приветливым выражением лица. В позах и жестах нет той суровости и надменности, которая свойственна царским портретам Ассирии и Египта.
Несколько утрируя, можно сказать, что в сравнении с Египтом шумеры выработали более «научный» взгляд на природу. Трезвые, практичные люди, прекрасные хозяева и умные наблюдатели, они не могли принять небосклон за тело гигантской коровы или богини, как египтяне. Для них Вселенная была совокупностью земли и неба. Земля представлялась круглой и плоской, а небо — куполом огромных размеров, столь же вещественным, как и земля. О высоте этого купола можно судить по одной шумерской легенде, согласно которой человек, поднявшийся к его вершине, уже не видел внизу земли. Вселенная называлась «анки», т. е. «небо-земля» — сочетание слов, которое впоследствии употребил и автор библейской Священной Истории для обозначения мирозданья.
Согласно шумерийским представлениям, мир управлялся непреложными законами Me, которые охватывали все сферы бытия. Разумеется, идея эта не была выражена в отвлеченной форме, но она ощутимо присутствовала всюду, где шумеры высказывали свои мысли о мире. Законы Me определяли принципы ремесел и искусств, поведение человека, его жизнь и смерть, управление обществом, бытие божественных существ и, наконец, таинственную «высшую власть», стоящую над Вселенной [193]. Это было развитие философии Магизма с его верой в статичность мира. Правда, из некоторых текстов можно заключить, что, по мнению шумеров, некогда вместо «анки», Вселенной, был только Намму — бесконечный Океан. Это представление было свойственно и Египту, и Греции, и Индии. Материнское лоно водной стихии как бы воплощало в себе потенциальную мощь природы, материи и являлось, таким образом, одним из вариантов образа Богини-Матери.
Отцом богов почитался в Шумере Ан — властитель неба. Возможно, некогда он был высшим Божеством предков шумеров. Но в исторический период Ан отступил на задний план. Ему не приписывали никаких определенных функций, он был далек и непостижим, культ его не был популярен.
Зато его дети сумели завладеть всем мирозданьем. Водами владел хитроумный Энки — покровитель культуры; создателем людей и покровителем шумеров был Энлиль; ему же подчинялись воздушные пространства. Богом солнца был Уту, луны — Нанна, Венеры — Инанна. Кроме этих важнейших богов существовали сотни других. Боги представлялись в человеческом образе, но в то же время семь важнейших отождествлялись с планетами.
Небо над Месопотамией почти круглый год чистое. Из поколения в поколение наблюдали шумеры звездные миры. Они научились отличать планеты и созвездия, разработали основы астрономии. Математическая точность небесных циклов и фаз, неизменный ход светил — все это приводило к упрочению идеи о нерушимости вечных законов.
Ради своего благополучия человеку нужно было как можно тщательнее изучать эти законы. Звезды указывали не только время половодья, но и влияли на судьбы людей. Необходимо было не только выработать календарь земледельческих работ, знать семена и травы, помогающие от болезней, но и оградиться от злых духов, насылающих засушливый ветер или лихорадку. В этом отношении между Сеннааром и Египтом полное сходство.
Многочисленные таблички, найденные в жилищах древних шумеров, содержат как медицинские рецепты, так и магические формулы против демонов. Если человек заболел, это значит, что он подвергся нападению: «злой Утутку приблизился к горлу человека, злой Галу приблизился к его груди, злой Этиму приблизился к его животу, злой Алу приблизился к его руке» [194]. Всех их необходимо изгнать согласно рецептам. Это была наука! Пусть ошибочная, но типологически — вполне наука. Если современный человек знает об инфекции и методах ее подавления, то он лишь ближе к фактам, а по существу он действует по той же схеме, что и древний человек, знакомый с наукой в ее магической форме. Правда, рядом с заклинаниями существовали и лекарства, но для шумера не было разрыва между этими двумя планами, и целебное снадобье было для него таким же средством изгнания бесов болезни, как и ворожба.
Как понимал житель Сеннаара положение и роль человека во Вселенной?
На первом месте стояли боги. Это они упорядочили мир и владеют им; они обитали некогда в блаженной стране Дильмун, где не было ни опасностей, ни болезней, ни старости. Боги вступали в браки, рожали детей, творили растения и животных для своего удовольствия. И человек был создан для того, чтобы своими жертвоприношениями служить им. Он — низшее существо, бесправный раб, участь которого определена навсегда. Правда, Энлиль, как радетельный хозяин, вначале заботился о том, чтобы существование людей-рабов было безбедным. Об этом говорит древний миф:
В стародавние времена
Не было ни страха, ни ужаса,
И человек не имел врагов [195].
Но в конце концов боги позавидовали тому, что Энлиль пользуется единолично услугами людей и сам ревниво их оберегает. Из-за их происков положение человека изменилось к худшему: появились болезни, вражда — одним словом, все, что делает жизнь «юдолью плача». Но таково было решение богов, и это тоже стало Me — «божественным законом», который изменить невозможно.
Посмертная участь человека, по шумерским представлениям, была безрадостна. Дух умершего спускался в темную область Кур, скрытую глубоко под землей. Хотя там и существовало нечто вроде загробного суда, но в целом обитание в Преисподней было унылым и мрачным.
Таким образом, человек ощущал себя ничтожной мошкой, эфемерным существом, которое ненадолго приходит в мир и потом навсегда исчезает в темной пасти Кура. Возникало глубокое противоречие между духовным обликом народа, одаренного, трудолюбивого, творческого, и его понятием о назначении человека. И чем больше развивалось личностно-творческое начало, тем сильнее ощущалось это трагическое противоречие.
Ни шумеро-аккадцы, ни вавилоняне так и не смогли разрешить его. Однако попытки преодолеть трагизм и безысходность возникали не раз. Время от времени появлялась мысль о том, что боги — существа, по сути дела, добрые и что они хотят видеть таким и человека. Согласно одному тексту они спускаются в мир,
Чтобы утешить сироту, чтобы не было больше вдов,
Чтобы подготовить место, где будут уничтожены сильные…
Чтобы отдать сильных в руки слабым… [196]
Таким образом, богоподобие, заложенное в человеке, оказывалось сильнее мифологических богов.
В одной шумерской поэме есть сюжет, близкий к библейскому Иову. На человека обрушились болезни и бедствия. Он уничтожен, оклеветан, обманут. Он обращается с горячей мольбой к Богу:
Бог мой, я хотел бы стать пред Тобою,
Я хотел бы сказать Тебе: слово мое — стон…
Бог мой, над землею сияет яркий день, а для меня день черен,
Слезы, печаль, тоска, отчаяние поселились во мне…
Бог мой, мой Отец, зачавший меня!
Дай мне поднять голову…
Доколе ты будешь оставлять меня без провожатого? [197]
В отличие от Иова герой шумерской поэмы не требует от Бога справедливости. Он просто плачет и сетует. Но в его жалобах мы видим пробуждение искреннего религиозного чувства, сердечной теплоты молитвы. Плач страдальца — это не заклинания мага, надеющегося победить враждебные силы и завладеть добрыми. Это голос души, обращенной к Богу, Богу, который милосерд.
Сознание того, что Бог есть защитник добродетели и правды, проявляется не только в личной религиозности, но начинает оказывать влияние и на жизнь общественную. Около 2350 г. в Шумере появился социальный реформатор, который сделал попытку применить божественный закон на практике. Этим реформатором был царь Лагаша Урукагина. То, что известно об его деятельности, показывает, что в его время «божественный закон» уже рассматривали как нечто связанное с правдой и справедливостью.
Урукагина пришел к власти в годы, когда старая патриархальная демократия в городах Шумера находилась под угрозой.
В результате постоянных войн укреплялась деспотическая власть правителей. Военное время требовало жертв, повышения налогов, дисциплины. Но когда наступал мир, власть имущие не желали смягчать суровые военные порядки. В Лагаше энси наложили свою руку на всю хозяйственную жизнь. Крестьяне несли изнурительные повинности на землях, объявленных собственностью владыки. А таких земель становилось все больше. Не избежали самоуправства и храмовые именья. Скот, принадлежавший жреческой корпорации, был фактически присвоен энси. Налоги накладывались в большом размере на все, что возможно: их взимали и за колодцы, и за похороны, и за работу в пивоварне или конторе. Не было почти сословия, которое бы не разорялось государственными поборами. Специальные правительственные агенты неустанно надзирали за пастухами, рыболовами, земледельцами, матросами, ремесленниками и жрецами, чтобы вовремя обеспечить поставки. Военачальники и вельможи, которым покровительствовал энси, чувствовали себя безнаказанно и захватывали земли бедняков. Все чаще вместо натурального взноса стали требовать плату деньгами. Такое положение вызывало недовольство во всех слоях общества.
Мы не знаем, как совершился переворот, кто поддержал Урукагину, когда он захватывал бразды правления. Никаких династических прав он не имел и сам подчеркивал, что власть получена им из рук Нингирсу, «витязя бога Энлиля» [198]. Есть указания на то, что переворот был бескровным, и старый энси вместе с женой не только остались на свободе, но жили окруженные почетом.
Имя нового энси — Урукагина — означает «истинные уста города». Быть может, в нем содержался намек на реформаторские замыслы правителя.
Вскоре после своего утверждения в Лагаше Урукагина начал проводить широкие преобразования. Одни налоги он снизил, другие — отменил, отозвал дворцовых сборщиков податей, освободил от поборов храмы и духовенство, сильно ограничил власть монарха на землю и труд людей, восстановил порядок в судах, увеличил плату крестьянам, работавшим на храмовых угодьях. По его словам, он издал законы, которыми избавлял граждан Лагаша от долговой кабалы, насилия, воровства, убийства, грабежа и разорения. «Чтобы сирота и вдова мужу, силу имеющему, не предавались — с богом Нингирсу Урукагина слово это установил» [199]. В надписях Урукагины есть выражение, из которого можно заключить, что он первый утвердил такой порядок в Лагаше.
Установление амаги — свободы или права — было для Урукагины актом религиозным. Согласно надписи, в этом он следовал «божественному закону», который исходил от бога Нингирсу.
События в Лагаше не могли не беспокоить царя соседнего города Гуммы, — Лугальзаггиси уже давно стремился установить свою гегемонию в Шумере. Предвидя враждебные действия, Урукагина поспешно стал укреплять свою метрополию. Он возвел в центре Лагаша мощную крепость Гирсу и, как говорит историк, «создал себе условия подобно Гильгамешу, строителю стены Урука, подобно Фемистоклу, строителю стен Афин, подобно Неемии, строителю стен Иерусалима, для ведения самостоятельной политики, не считаясь со своими соседями» [200]. Если до сих пор он носил традиционный титул энси, т. е. жреца-правителя, то теперь Урукагина принимает титул лугаля, т. е. царя.
На второй год правления Урукагины войска Лугальзаггиси выступили против Лагаша. Царь Гуммы решил уничтожить опасный очаг новшеств и заодно присоединить Лагаш к своей державе. Тем не менее, сразу разбить Урукагину не удалось. Из одного плохо сохранившегося текста можно заключить, что воины Лугальзаггиси дважды совершали набег на Лагаш, и дважды вынуждены были вернуться ни с чем [201].
Военные действия продолжались несколько лет. На седьмой год правления Урукагины более сильный противник взял верх. Его войско опустошило область Лагаша, ограбило храмы, перебило множество народу.
Неизвестный писец этого времени, оплакивая судьбу Лагаша, утверждал, что завоеватели совершили большой грех против бога Нингирсу. «Могущество, пришедшее к ним, будет у них отнято, — предрекал он. — Царь Гирсу Урукагина не грешен в этом» [202]. Последние слова вызывают догадку, что шумерский «Царь-освободитель» не погиб во время разгрома, а сумел удержаться в своей цитадели Гирсу. О дальнейшей судьбе его ничего не известно.
Не успел еще Лугальзаггиси закрепить плоды своей победы, как оказался сам перед лицом грозного противника. Прошло очень немного времени с того дня, когда Лагаш был подвергнут разгрому, и предсказание шумерского писца свершилось. Лугальзаггиси был наголову разбит и казнен Саргоном — царем Аккада, области, где преобладало семитическое население.
Аккадцы, соотечественники Саргона, уже давно усвоили основы шумерской культуры, пользовались их клинописью, строили храмы по их образцам, ввели в свой пантеон шумерских богов. Семиты дольше других народов сохраняли древнее единобожие. Аккадцы именовали Бога — Господин, Бэл. Но постепенно к ним проникли шумерские культы, только имена богов были семитизированы. Ана — стали называть Ану, Энки — Эа, Энлиля — Элилем, Инанну — Иштар, Утута — Шамашом, Нанну — Сином и т. д.
Личность Саргона произвела большое впечатление на современников. Подобно древним царям Гильгамешу и Этане он стал героем народных легенд.
Саргон был энергичным властителем и неутомимым воином. Выходец из простой горской семьи, узурпатор, пробившийся к трону силой, он сумел сломить сопротивление шумеров и объединил в одном государстве все население южной Месопотамии. Саргон впервые заменил ополчение регулярным войском, с которым он дошел до Малой Азии и сирийского побережья. Он величал себя «царем четырех стран света» [203].
Аккадский властитель выступал как ревностный почитатель богов, однако был совершенно независим от жреческих кругов. Он умел, когда хотел, быть покровителем искусства и торговли, отстраивал старые города, но если сталкивался с неповиновением — был беспощаден. В отличие от египетских фараонов, которые вели свое происхождение прямо от богов, Саргон не скрывал того, что был незаконнорожденным подкидышем и принадлежал к дикому горскому племени, всего он достиг своими собственными силами под покровительством богов.
Угодливые царедворцы воздавали самозванцу неслыханные почести. Некоторые из них называли своих детей Саргонили, что значит — «Саргон — мой бог». Встать на египетский пусть Саргону было не трудно. Но это сделали его потомки. Существует мнение, что благодаря расширившимся связям с иноземцами монархи саргоновской династии усвоили египетское царепоклонство. Доказать это невозможно. Известно только, что при внуке Саргона Нарамсине (ок. 2250 г.) земля Сеннаарская впервые получила «божественного царя». Перед именем Нарамсина во всех надписях ставится знак божества. Монарх теперь не только «царь Аккада» и «царь четырех стран света», но он и «могучий бог». На барельефах Нарамсин является уже, подобно фараону, великаном с головой, увенчанной рогами — символом божества [204].
Неизвестно, как было встречено это обожествление деспота. Вероятно, простому народу оно могло импонировать, т. к. зримый бог — это нечто куда более понятное, чем бог, обитающий в высях неба. Но предания свидетельствуют о том, что духовенство священного города Ниппура резко противилось обожествлению Нарамсина. Столкновение царя со жрецами привело к жестокой расправе и разрушению храма Энлиля в Ниппуре.
Вскоре после смерти Нарамсина (ок. 2150 г.) страна была завоевана варварами, спустившимися с гор. Население Сеннаара к тому времени было очень смешанным. Шумерский язык сохранился лишь в богослужении, а в быту люди говорили на аккадском наречии. Шумеры — народ, заложивший основы мировой цивилизации, — уходили с исторической сцены. Уходили незаметно, бескровно, растворяясь в многоплеменном населении Месопотамии. Около 2050 г. их древний город Ур в последний раз переживает расцвет и даже приобретает господствующее положение. Но будущее окончательно переходит к новым семитическим племенам. Маленькое селение Вавилон ждет уже своего часа.
Аккадский период и «шумерский ренессанс» — эпоха гегемонии Ура — были значительной вехой в истории человеческого духа. Выдвижение узурпаторов, варварские нашествия, далекие военные и торговые экспедиции — все это способствовало пробуждению личности, обостряло самосознание, разрушало «коллективные представления». Человек чувствовал себя уже не просто членом рода, общины, храмового города, а активной индивидуальностью. Искусство получает новые стимулы. Мастеров уже интересует не просто тип, обобщенный образ человека, а конкретная личность, индивидуальный портрет. В это время созданы такие шедевры, как царский портрет из Аккада (вероятно, Саргона) и портреты вельмож из города Мари.
Обострение самосознания усугубляло ощущение трагичности судьбы человека. Произведения литературы этого времени, которые вводят нас в духовный мир шумеро-аккадцев, отмечены печатью безнадежности, в них господствует чувство тщеты людских усилий.
У египтян была надежда на бессмертие. В Сеннааре ее не было. Правда, существовали какие-то смутные представления о том, что участь людей за гробом зависит от их земных дел, но эти представления были слишком неопределенными, чтобы влиять на жизнь. На пути человека стояли непреложные законы Вселенной, и ему оставалось только склониться перед ними.
Поэма об Адапе рассказывает о герое-полубоге, который был благодетелем людей. В борьбе со стихиями Адапа всегда выходил победителем и однажды даже переломал крылья южному ветру за то, что тот опрокинул его лодку. Разгневанный поступком Адапы, небесный бог Ану вызвал его на суд. Отец героя, мудрый бог Эа, советует Адапе заручиться поддержкой богов-привратников и явиться на суд в черной траурной одежде в знак своего раскаяния. Адапа должен быть осторожен и не прикасаться к пище и питью, которые предложит ему Отец богов, ибо это отрава — «пища смерти и питье смерти».
Адапа в точности выполнил наставления отца. Но Эа при всем своем хитроумии оказался недальновидным. Отец богов не только простил Адапу, явившегося с повинной, но и решил даровать ему бессмертие. Он предложил герою «пищу жизни и воду жизни», однако Адапа, памятуя наставление Эа, отказался от них. Тогда Отец богов сказал: «Возьмите его и спустите на землю!» Так из-за нелепой случайности, по недоразумению лишился Адапа бессмертия [205].
В другой легенде, сложенной в городе Кише, повествуется о великом царе Этане, который захотел добыть магическую траву омоложения. Трава эта росла в самой высокой точке Вселенной. С помощью Шамаша — бога Солнца — Этана нашел гигантского орла, который согласился поднять царя в высочайшие области мира.
Поэма дает картину стремительного полета и ощущение все увеличивающейся высоты. Вот земля уже кажется холмом, а океан — рекой, вот она уже стала величиной с лунный диск, а море — с корзину, и, наконец, после многих часов полета земля почти исчезла из виду, и океан стал неразличим… Ужас объял Этану, и он взмолился, чтобы орел вернул его на землю. Но в этот миг силы оставляют огромную птицу… Конец поэмы не сохранился. Очевидно, Этану постигла судьба Икара [206].
Только в греческой драме, у Софокла и Эврипида, мы видим подобный апофеоз рока, так ясно проведенную мысль о бесплодности борьбы человека с Неведомым.
Поэмы об Адапе и Этане — это еще прелюдия. Высшей точки мысль о невозможности побороть мировые законы достигла в сказаниях о царе Гильгамеше. В Аккадскую эпоху неведомый поэт положил легенды о нем в основу большого эпического произведения «Об увидевшем все».
Герой поэмы — легендарный царь Урука Гильгамеш — могучий и отважный витязь. Он не знает соперников, он презирает богов и людей. Он — сверхчеловек, «на две трети бог».
Гильгамеш намеренно одарен автором небывалым могуществом, чтобы тем острее можно было почувствовать его бессилие перед общечеловеческой участью.
Гордый и дерзкий мятежник, тиран и угнетатель, царь Урука стал в тягость небу и земле. Жители города стонут под его Деспотическим правлением. (Это тоже характерная черта эпоса: мотивы протеста против тирании не исчезают в литературе Двуречья со времени Урукагины).
В один прекрасный день молитвы людей и жалобы богов услышаны. Верховный бог Ану посылает на землю соперника Гильгамешу, чтобы сломить его гордость. Это Энкиду — дикий, обросший шерстью великан, который живет со зверями в пустыне и вместе с газелями ходит на водопой: он охраняет животных от охотников, разрушает ловушки, а шумных многолюдных городов чуждается. В его лице как бы сама природа должна показать свое превосходство Гильгамешу.
Но бесстрашного царя не пугает первобытный исполин. Он подсылает к Энкиду блудницу, которая пленяет дикаря и приводит его в город. Здесь два титана сталкиваются лицом к лицу. Они бросаются друг на друга, но скоро понимают, что их силы равны. Гильгамеш и Энкиду заключают союз дружбы.
Эта встреча и дружба сделали Гильгамеша другим человеком. Вместо жестокого тирана мы видим теперь человека, одушевленного мыслью облегчить жизнь людям. Он хочет «все злое изгнать из мира» [207].
Узнав, что доступ в кедровые леса невозможен из-за живущего там чудовища Хумбабы, Гильгамеш предлагает другу уничтожить его, чтобы жители родного города могли беспрепятственно добывать редкую древесину.
Но Энкиду пугает это предприятие. С некоторых пор его мучит необъяснимая тревога. Ему снятся зловещие сны и гнетет предчувствие близкой гибели. Ничего доброго не предвещают и гадания. Вместе со старейшинами Урука Энкиду отговаривает Гильгамеша от похода, рассказывает ему о чудовищной силе Хумбабы, о его громоподобном реве и пламенном дыхании. Но Гильгамеш не желает думать о смерти. Ведь человек все равно обречен, так не лучше ли позаботиться о том, чтобы после тебя осталась добрая память?
Кто, мой друг, вознесся на небо?
Только боги с Солнцем пребудут вечно,
А человек — сочтены его годы.
Что бы он ни делал — все ветер!..
Если паду я — оставлю имя:
«Гильгамеш пал в бою со свирепым Хумбабой!» [208]
Кажется, герой совсем не смущен тем, что всех людей ждет гибель, а напротив, в этом находит себе ободрение для подвига. Его утешает, что он может «оставить имя», но, очевидно, смерть рисуется ему как что-то далекое и его не касающееся.
Друзья отправляются в путь и достигают границ таинственного кедрового леса, где бродит Хумбаба по проложенным им тропинкам. Бог солнца Шамаш — их союзник; он помогает им сразить грозного противника. И в дальнейшем успех сопутствует богатырям. Они бросают вызов богам и уничтожают исполинского быка, посланного на них небожителями.
Гильгамеш оскорбил богиню Иштар, и это не прошло ему даром. Она отомстила ему. В самый разгар торжества и побед над богатырями разражается несчастье. Сбылись тревожные предчувствия Энкиду: тяжелый недуг сокрушает непобедимого. И через двенадцать дней он уже лежит перед своим товарищем неподвижный, бездыханный, сраженный неумолимой смертью…
Гильгамеш почти обезумел от горя. Куда девалась его былая заносчивость и презрительное отношение к думам о смерти? Он рыдает, рвет свои роскошные кудри, в отчаянии срывает с себя одежды. Он неотступно сидит у тела, пока на нем не проступают черты тления. Тогда, наконец, он убеждается, что все кончено.
Долго и безутешно оплакивает Гильгамеш друга. Он велит сделать золотую статую умершего и предает его земле с царской пышностью. Но все это не приносит ему успокоения. Внезапно ему на ум с ужасающей ясностью приходит мысль о том, что и его ожидает такая же участь, как Энкиду. Тоска и страх смерти охватывают все его существо, и он убегает один блуждать по пустыне.
Наконец он чувствует, что не в силах больше томиться, и решается на свой последний и самый великий подвиг: найти секрет бессмертия. Ему известно, что далеко на востоке живет его праотец Утнапишти — единственный человек, который получил вечную жизнь. К нему-то и решает отправиться царь Урука.
Путь в страну Утнапишти труден и опасен: смельчака ожидают разнообразные препятствия, свирепые хищники и чудовища стерегут заповедные дороги. Но ничто не может остановить человека, за которым по пятам гонится призрак смерти. Он пробирается через пустынные и мрачные области, истерзанный и изнемогающий выходит к берегу Океана. Там его встречает морская нимфа Сидури, которая пытается отговорить Гильгамеша от бесплодных поисков:
Гильгамеш, куда ты стремишься?
Жизни, что ищешь, — не найдешь ты!
Боги, когда создавали человека,
Смерть они определили человеку,
Жизнь в своих руках удержали.
Ты же, Гильгамеш, насыщай свой желудок,
Днем и ночью будешь ты весел,
Праздник справляй ежедневно,
Днем и ночью играй и пляши ты!
Гляди, как дитя твою руку держит,
Своими объятиями радуй супругу —
Только в этом дело человека! [209]
Эти слова удивительно напоминают египетскую «Песнь арфиста», в них — символ веры бездумного гедонизма, который привлекал многих людей в прошлом и настоящем. Но для Гильгамеша увещанья Сидури — пустой звук. Он даже не удостаивает ее ответом и лишь настойчиво требует указать путь к Утнапишти.
И вот герой переправляется через Океан, по которому не проходил никто из смертных. После двухнедельного странствия он встречается наконец со старцем и открывает ему свое сердце: мысль об умершем друге не дает ему покоя:
Так же, как он, и я не лягу ль,
Чтобы не встать во веки веков?
Он рассказывает о всех преградах, которые преодолел, лишь бы добраться до человека, стяжавшего бессмертие.
Утнапишти уверяет Гильгамеша, что его жажда вечной жизни досталась ему от богов, сродником которых он является. Но так как он — не бог, то ему нужно примириться с неизбежным. Он утешает Гильгамеша почти теми же словами, какими сам герой ободрял когда-то своего друга. Он говорит о всеобщности разрушения и распада:
Разве навеки мы строим дома?
Разве навеки мы ставим печати?
Разве навеки делятся братья?
Разве навеки ненависть в людях?
Разве навеки река несет полные воды?
Стрекозой навсегда ль обернется личинка?..
Спящий и мертвый друг с другом схожи —
Не смерти ли образ они являют?.. [210]
Этот мрачный панегирик смерти еще больше погружает Гильгамеша в уныние. Он спрашивает Утнапишти, каким путем он, единственный из людей, достиг бессмертия. Старец рассказывает ему о том, как он спасся во время великого потопа, и как боги даровали ему вечную жизнь. Таким образом, его судьба — случайное исключение.
В конце беседы Утнапишти предлагает Гильгамешу подвергнуться испытанию. Он должен победить сон в течение шести дней и семи ночей, и тогда, быть может, он сможет победить в себе силу смерти. Но Гильгамешу это испытание не под силу: сраженный сном, он засыпает как мертвый.
Разбитый и разочарованный, собирается богатырь в обратный путь. Но Утнапишти сжалился над ним и поведал о подводном растении, которое хотя и не дает бессмертия, но делает человека всегда молодым. Не медля ни минуты, Гильгамеш бросился в водоем и через него попал в Океан, на дне которого росла трава юности.
Торжеству его не было конца, когда он поднялся с растением в руках. Он мечтал о том, что даст вкусить от травы юности всему своему народу. Но увы, и здесь он потерпел поражение: коварная змея, учуяв запах травы, проглотила ее, когда Гильгамеш беззаботно купался…
Так кончились попытки человека обрести бессмертие. Приближаясь к стенам родного Урука, Гильгамеш пытается утешить себя тем, что его трудами воздвигнуты могучие городские стены из обожженного кирпича, что его дела будут говорить о нем потомству.
Но уже переписчики поэмы хорошо понимали, что это жалкое утешение. Они могли легко убедиться в том, что крепкие стены ненадолго переживают своих строителей. Поэтому один из писцов добавил к эпосу часть другой древней песни о Гильгамеше. В этой песне рассказывается о том, что Энкиду пал жертвой неосторожности. Посланный в Преисподнюю по поручению Гильгамеша, он не выполнил его наставлений и остался в царстве мертвых навсегда. Богатырь вымаливает у бога Эа позволения увидеть хотя бы тень Энкиду, чтобы узнать правду о тайне смерти, познать сокровенный Закон Земли.
Появившийся из бездны, «как ветер», дух Энкиду долго не хочет открывать Гильгамешу суровый Закон Земли [211].
— Скажи мне, друг мой, скажи мне, друг мой,
Закон Земли, что ты видел, скажи мне!
— Не скажу я, друг мой, не скажу я, друг мой,
Если бы Закон Земли, что я видел, сказал я —
Сидеть бы тебе и плакать!
— Пусть я буду сидеть и плакать, — отвечает Гильгамеш. Он во что бы то ни стало хочет проникнуть в тайну. И тень начинает печальную повесть о жизни призраков в царстве Преисподней.
Тело мое, которого ты касался, веселил свое сердце,
Червь его пожирает, полно оно праха.
Безотрадно существование умерших. Особенно тяжко тем, кто не был оплакан, кто не погребен согласно обычаю. Жертвы живых — это пища мертвых. Поэтому нужно совершать все обряды, чтобы хоть как-нибудь облегчить загробную участь близких.
Мысль о тщете всех человеческих дел никогда не оставляла философов и поэтов Сеннаара. Она нашла яркое воплощение в «Беседе господина и раба», написанной примерно столетие спустя после Гильгамеша [212].
В этом диалоге царит дух релятивизма, доходящего до желчной циничности. Нет ничего прочного и ценного. Все двойственно и обманчиво. Господин мечтает о царских милостях, о женской ласке, о пирах, об охоте; его настроения переменчивы: то он хочет поднять восстание, то желает гордым молчанием ответить на обвинения врага, то подумывает о необходимости жертв и служения на благо людей. Раб послушно поддакивает и расписывает все радости, которые ждут его. Но стоит господину хоть немного поколебаться, как он говорит противоположное тому, что говорил минуту назад. Оказывается, все мечты господина ничего не стоят: Царское благоволение непостоянно, женская любовь — ловушка, безумие — надеяться на успех восстания, и глупо рассчитывать на благодарность людей. Нет особого смысла и в благочестии: ведь человек не в состоянии заставить бога служить себе «подобно собаке». И добро, и зло — мимолетны. «Поднимись на холмы разрушенных городов, — говорит раб, — пройдись по развалинам древности и посмотри на черепа людей, живших раньше и после: кто из них был владыкой зла и кто из них был владыкой добра?
— Что же теперь хорошо? — печально спрашивает господин.
— Сломать мою шею и твою и кинуть в реку — это хорошо, — отвечает раб.
Таков был итог великой древней культуры, которая, несмотря на все свои технические завоевания, не могла примириться ни с жизнью, ни со смертью и пришла к глубокому неисцелимому пессимизму.
И тем более ярко на этом сумрачном фоне выделяются первые просветы в мир Божественного Откровения. Еще в шумерской повести о страдальце мы видели пробуждающуюся жажду Бога, живую молитву, не похожую на магию заклятий.
Эти молитвы все чаще и чаще появляются в Аккадский период. Как бы ни именовался Бог, к которому простирал руки человек: Энлиль, Шамаш или Син, — это бы Бог истинный.
«Милосердный, милостивый Отец, в руках которого жизнь всей земли, — начертано на одной табличке из Ура, — Владыка, Божество Твое как далекое небо, как широкое море… Твое слово вызывает к бытию правду и справедливость, а люди начинают говорить истину».
В другом гимне, обращенном к Солнцу, мы читаем: «Несчастный громогласно взывает к Тебе, слабый, угнетенный, нищий молятся Тебе… идущий по степным дорогам, равно как и блуждающий мертвец, и скитающийся дух покойника… Все они молятся Тебе, и Ты не отвергаешь молящихся» [213].
Через эту личную религиозность находил человек выход из царства демонов и законов, колдунов и царей, разрушения и смерти, бессмыслицы и отчаяния. Но в целом Месопотамия, подобно Египту, оказалась не в состоянии преодолеть бремя старого язычества. Проблески единобожия так и остались здесь только проблесками.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 7
187. Быт 10, 11.
188. Самоназвание шумеров было «народ черноголовых». Библейское «Шинеар» есть гебраизированное «Шумер». Историю открытия шумеров см.: M. Bielicki. Zapomniany swiat sumerow. Warszawa, 1966, s. 22; Zamarowsky. An Anfang war Sumer. Leipzig, S. 62.
189. С. Крамер. История начинается в Шумере. M., 1965, с. 92.
190. См.: 1. Klima. Gesellschaft und Kultur des alten Mesopotamien, 1964, S. 30.
191. Достоверность предания подтверждена раскопками. См.: Л. Вулли. Ур Халдеев. M., 1961, с. 19 Это наводнение многие исследователи отождествляли с потопом, описанным в Библии. См. ниже гл. XXIII.
192. Гильгамеш и Агга, 19, 24. — ХДВ., с. 266.
193. См. С. Крамер. Цит. соч., с. 122. «Хранителем и стражем» Me был бог-созидатель Энки (M. Bielicki. Zapomniany swiat sumerow, 1966, s. 196).
194. M. Bielicki. Op. cit., s. 316.
195. С. Крамер. Цит. соч., с. 250.
196. Там же, с. 130.
197. Там же, с. 139.
198. ХДВ, с. 177. Надпись Урукагины, пер. В. Струве.
199. Там же, с. 180.
200. И. Струве. Государство Лагаш в XXV—XXIV вв. до н. э. M., 1961, с. 31.
201. См.: В. Струве. Основные вехи войны Урукагины и Лугальзаггиси. — ВДИ, № 4, с. 9
202. Б. Тураев. История древнего Востока, Т. I, с. 81. Пер. автора.
203. См.: И. Дьяконов. Общественный и государственный строй древнего Двуречья. M., 1959, с. 206
204. См.: И. Дьяконов. Цит. соч., с. 235
205. Th. Caster. The Oldest Stories in the World, 1959, p. 85.
206. Idem, p. 71.
207. Гильгамеш, 2, с. 21. Пер. И. Дьяконова.
208. Там же, 2, с. 22.
209. Там же, 10, с. 64.
210. Там же, 10, с. 71.
211. Там же, 12, с. 85.
212. См.: «Религия и общество». Л., 1926, с. 41 и ХДВ, с. 277. Перевод В. Струве.
213. Б. Тураев. История древнего Востока, т. I, с. 137—138. Пер. автора.