Язычник, с осязаемым жаром молящийся своему идолу, воистину молится Богу.
На заре второго тысячелетия до н. э. весь цивилизованный мир пришел в смятение. Орды пастушеских народов появились на границах государств старой культуры. Казалось, какие-то загадочные силы вдохнули в миллионы людей непреодолимую страсть к передвижениям и завоеваниям. Народы и племена, в течение веков не покидавшие насиженных мест, поднялись и огромными лавинами, тесня друг друга, потянулись через степи и пустыни, реки и горные хребты. Почти всюду происходило нечто подобное Великому переселению народов Европы или наступлению арабов, подвигнутых проповедью Магомета.
Из Аравийских пустынь хлынули кочевники-амориты, наводнившие Двуречье; в Малой Азии появляются хетты; ахейцы вторгаются с севера на Балканский полуостров; у порога Индии показываются скотоводческие племена арьев.
Амориты уже не первый раз приходили на берега Евфрата. Они уже много веков пасли стада в области Аккада; аморитом был, вероятно, Саргон, создатель первой семитической державы. Теперь, когда земля Сеннаарская вновь распалась на враждебные Царства, новая волна аморитов переходит ее рубежи.
Воинственные и энергичные пришельцы как бы влили новые силы в угасавшую цивилизацию. Они не только возродили старые культурные центры Мари и Ур, но и основали новый мировой центр — Вавилон, по имени которого стали называться отныне и страна, и население Сеннаара. Завоеватели усвоили письменность, религию, искусство местного населения. Их архитекторы возводили дворцы, храмы и зиккураты. Самый грандиозный из них, сооруженный в Вавилоне, назывался Этеменанки, т. е. «основание неба и земли». Одним из великих аморитских правителей был Хаммурапи (ок. 1728—1686 гг.), который пошел по стопам Саргона и создал Вавилонскую империю; она обнимала Шумер, Аккад и Ассирию. Его войска стали угрозой горцам и жителям побережья, его купцы прокладывали новые караванные пути. При Хаммурапи был издан свод законов, который наряду с шумерским кодексом Урнамму является древнейшим из известных правовых документов [214].
В религиозной сфере произошли лишь внешние перемены. Место Энлиля — старого покровителя шумеров — занял Мардук — бог Вавилона, объявленный царем богов. Но, в сущности, вавилонская религия, как мы увидим ниже, осталась вполне тождественной религии Шумера.
Не все амориты осели и влились в цивилизованные общества. Некоторые из семитических кланов продолжали вести полуоседлый образ жизни в сирийской степи, другие, оказавшись в Палестине, угрожали Египту. Близился день, когда нога завоевателя вступит на землю фараонов.
Эта эпидемия нашествий не могла пройти бесследно для человечества. Она глубоко потрясла старые цивилизации и старый строй мышления. Дотоле замкнутые в узком мире привычных представлений, часто существовавшие в изоляции, народы внезапно оказались поставленными друг перед другом; столкнулись разные культуры, разные душевные склады, разные обычаи, традиции, верования. Чем больше различались встретившиеся народы, тем сильнее было потрясение от этого столкновения. Если амориты нашли в Двуречье уже множество соплеменников-семитов и легко приняли местную религию, смешавшись с коренными жителями, то совершенно иную картину мы находим в Индии. Здесь завоеватели — арьи — были настолько чужды туземным индийцам, что первоначально не только не смешивались с ними, но и надолго сохранили за ними название «дасыо» — враги.
Письменность древних индийцев до сих пор еще не расшифрована, но раскопки свидетельствуют о том, что цивилизация, возникшая на севере Индостана, по своим внешним достижениям не уступала цивилизациям Шумера и Египта того времени. По найденным изображениям мы можем догадаться, что обитатели Хараппы и Мохенджо-Даро в своей жизни и поступках руководствовались примерно теми же понятиями и верованиями, которые были свойственны прочим людям древнего Востока. Зверообразные боги, фигурки Богини-Матери — все эти предметы, извлеченные археологами из земли, красноречиво свидетельствуют о характере миросозерцания доарийской Индии. Очевидно, власть магии и языческих обрядов признавалась здесь не меньше, чем у Фивах или Уруке. В древнеиндийских городах были созданы специальные бассейны для ритуальных омовений [215].
Совершенно в иной мир попадаем мы, когда обращаемся к пришельцам-арьям. Они не жили в больших городах, не строили дворцов и храмов, не носили изысканных одежд. У них не было ни идолов, ни жрецов. Дым костров и лай собак, походные хижины и мычанье стад — таков был обычный фон их простого, почти первобытного уклада жизни.
Слово «арья» означает «благородный», хотя возможно, что в глубокой древности оно имело иной смысл. Так, некоторые производят его от слова «ар» — пахать. Быть может, на своей первоначальной родине арьи действительно были земледельцами, но, во всяком случае к 2000 году, перед вторжением в Индостан, они уже не одно столетие вели привольную жизнь скотоводов [216].
Часть их осела в Иране, и именно от них эта страна получила свое имя, а другие продолжали проводить свои дни под открытым небом, следуя верхом на лошадях за стадами длиннорогих коров. Корова была для них всем; на их языке война звучала как «добыча коров», господин — как «владелец коров». Арьи окружали этих медлительных, спокойных животных с короткими, умными глазами трогательной любовью, граничившей с благоговением.
Арьи были разноплеменным народом и по внешнему облику меньше всего походили на мифических «арийцев», которых измыслили в XIX и XX вв. Среди них было много пришельцев с севера, светловолосых людей высокого роста. Однако преобладал у них облик, близкий к семитическому. Их родичи, заселявшие Грецию, Италию, Персию, Индию, отличались ярко выраженными чертами той расы, которую принято называть индо-средиземно-морской.
Темные волнистые волосы, густые бороды, крупные черты лица с выдающимися носами — все это были признаки, свойственные как эллинам и индийцам, так и евреям и ассирийцам [217].
Впрочем, по характеру арьи несколько отличались от своих семитических собратьев, на духовном облике которых всегда лежала печать суровой пустыни — их родины. Среди безводных Равнин семит чувствовал себя наедине с неведомым Божеством, ощущал себя как жизнь, противопоставленную смерти; человек был в пустыне разумом, стоящим выше мертвой природы.
Совсем иное мироощущение выработалось у арьев среди Чтущих долин их благодатной земли. Так, у них необычайно обострилась чуткость к красоте природы. Бог был у арьев не над миром, как у семитов, а среди мира, внутри его, как всепроникающая и животворящая сила. Они имели тягу к мечтательности, сладостным грезам, созерцанию и научились погружаться в фантастические миры, созданные воображением. Склонные к опьяняющим экстазам, живо ощущая свое мистическое сопричастие с Мирозданием, потомки арьев выработали одну из самых интересных философий, какие только знал древний мир.
В свое время знаменитый филолог и историк Макс Мюллер даже утверждал, что европейская культура, воздвигнутая на трояком фундаменте: римском, греческом и еврейском, может немало обогатиться и усовершенствоваться, почерпнув из дотоле ей неизвестного индийского родника.
Развитие миросозерцания арьев проходило по сложному и запутанному пути, и в лоне их культуры на протяжении веков шла непрерывная борьба языческого магизма с единобожием. Подобно многим первобытным народам, предки арьев первоначально сохраняли древнюю веру в единого Творца Вселенной. Они называли его Дьяушпитар — Светозарный Отец [218].
В ведическую эпоху религия Небесного Отца уже была побеждена политеизмом, и от нее дошли лишь отзвуки. Вероятно, расцвет ее относится к тем доисторическим временам, когда предки арьев и родственных им племен представляли собой нечто «единое. Зевс — патер греков. Юпитер — римлян, Тиу — германцев — все они, вероятно, не что иное, как трансформированные образы древнейшего общеарийского Бога Неба. Это была чистая, непосредственная вера, еще не засоренная плевелами обрядоверия. Молитвы Дьяушпитару возносились поистине с библейской простотой прямо под открытым небом; жертва Ему была лишь естественным выражением благоговения; образ Его был долгое время лишен каких-либо антропоморфических черт, и лишь в эпоху, когда арьи покинули свою первоначальную родину, по древнеарийской религии был нанесен первый удар.
Около 2000 г., во время всеобщего передвижения народов, арьи спустились с Иранского плоскогорья и двинулись на юг в поисках новых земель для своих стад. Они знали, что за темными хребтами и ослепительными пиками Гималаев находится чудесная страна, похожая на волшебный сад. Для того чтобы достигнуть ее границ, нужно было преодолеть трудный путь через ущелья и горные перевалы. Продвигаясь к заветной цели со своими стадами, повозками и лошадьми, арьи оказались в сердце высочайших в мире гималайских твердынь, в царстве вечных снегов, обвалов и туч.
Есть художник, который в XX веке сумел взглянуть на эти горы глазами древнего духовидца, способного угадывать в природе скрытую мистическую жизнь. Глядя на полотна Рериха, мы в какой-то степени можем представить себе, какое впечатление произвёл горный мир на арьев, пересекавших его во время своего переселения в Индию. Эти неподвижные облака в лазури, похожие на заснеженные вершины, эти воздушные пики, похожие на облака, эта прозрачная атмосфера, которая чудесно раздвигает горизонт, и, наконец, чувство оторванности от всего земного создают в горах ощущение, что находишься где-то у границы в другие, неведомые смертным миры.
Много молитв слышали и поныне слышат Гималаи — удивительные горы, издревле населенные пустынниками и искателями Бога, и одной из них была молитва арьев, прозвучавшая четыре тысячи лет тому назад, перед их вступлением в новую землю.
Нам почти ничего не известно о том, как совершилось это вступление. Правда, раскопки свидетельствуют, что древнеиндийские города слышали военные клики и стоны умиравших, но мы не знаем, связано ли это с нашествием арьев. Одно лишь можно утверждать с достоверностью: арьи укрепились в Кашмире, потом продвинулись на юг, в Пенджаб, и, наконец, после многолетней жестокой борьбы, стали полновластными хозяевами Северной Индии, поработив коренных жителей, частично же истребив их или оттеснив на юг.
Но если мы не имеем никаких памятников, если от древних арьев до нас не дошло ни одного изображения или надписи, то можем ли мы говорить что-либо об их культуре, миросозерцании, об эволюции их идей, об их духовной жизни вообще?
К счастью, несмотря на молчание археологии, мы не потеряли следов культуры арьев. О ней свидетельствует древний сборник гимнов, называемый Риг-Веда.
Арьи были народом музыкальным и любили пение. В каждом роде или племени певцы и сказители пользовались большой любовью и популярностью. Эти народные поэты — риши — слагали религиозные гимны, былины, поучения. Правда, ничего достоверного мы не знаем об этих мудрецах древности. Представления о них более поздних поколений были спутанными и неправдоподобными, часто их смешивали с богами, мифическими героями и духами. Быть может, имена некоторых риши, дошедшие до нас в Риг-Веде, действительно носили когда-то исторические лица, но это, пожалуй, самое большое, что можно о них сказать.
Риши были не простыми поэтами. Они сознавали себя пророками и ясновидцами, сердцам которых открывается высшее знание («веда» — ведение, знание). По словам Радхакришнана, риши «видит духовным оком или интуитивным зрением. У риши глаза не подернуты туманом страстей, и он может видеть истину, скрытую от чувств. Он только передает истину, которую видел, а не создал… Душа поэта слышит истину, она открывается ему в том Вдохновенном состоянии, когда дух возвышается над ограниченным и поверхностным логическим познанием». Впрочем, можно сомневаться, что все создатели гимнов владели этим великим Даром прозрения. Очевидно, в их среде было немало посредственностей и подражателей. Однако некоторые из них действительно поднимались до таких высот, до которых доходили лишь величайшие религиозные гении человечества.
Через несколько веков после завоевания арьями Индостана гимны были записаны и собраны в книгу «Самхиту». К тому времени многие знали их наизусть, и они уже получили авторитет священного писания.
Гимны Риг-Веды разнородны и даже противоречивы. Неожиданные духовные взлеты, чарующей красоты образы, пламенные порывы к Богу и правде чередуются здесь с варварским антропоморфизмом, примитивным чародейством, грубой чувственностью и ярко выраженным многобожием. Но совершенно непостижимым на первый взгляд кажется причудливое переплетение единобожия и язычества в одних и тех же гимнах. В Риг-Веде упоминается более трех тысяч богов, и многим из них приписываются свойства Верховного Начала. Каждый из богов поочередно как бы становится Богом.
Это странное смешение двух религиозных восприятии объясняется тем, что ведические гимны были записаны в эпоху разложения и упадка единобожия. Их можно сравнить с прекрасным храмом, превращенным рукой осквернителя в жилой дом. То тут, то там мы наталкиваемся на следы былого великолепия, на изящные капители, на остатки лепки, на уцелевшие колонны. Все это лишь части храма, самого его уже нет. Точно так же в Риг-Веде мы обнаруживаем остатки первоначальной веры в Единого Бога, элементы которой вплетены в здание политеизма.
Торжеству язычества в арийской религии, очевидно, немало способствовало переселение в Индостан.
Когда арьи, миновав пустынные области Гималаев, вступили на индийскую землю, она сразу же должна была поразить их своими необыкновенными ландшафтами, своей буйной растительностью, пестротой красок, непривычными звуками и ароматами. После безмолвия гор эта тропическая страна могла показаться причудливым вымыслом. Индия и в самом деле отмечена какой-то особенной печатью. Ее деревья с воздушными корнями и бамбуковые джунгли могут сравниться только с лесными чащами Африки и Амазонки. Здесь обитают самые ядовитые змеи, самые красивые птицы, самые величественные из сухопутных животных — слоны. Индия и прилежащие к ней области — редчайший уголок земного шара, где сохранились белые носороги, тигры, человекообразные обезьяны. Отгороженная Гималаями от всего мира, она готовила несравненные сюрпризы всем осмелившимся пересечь ее горную границу.
Как мы говорили, арийские пришельцы были очень чутки к красотам природы, и открытие новой страны должно было оказать огромное влияние на их миросозерцание. Поэтому понятно, почему в ведических гимнах звучит неподдельное восхищение и восторг перед многоликим мирозданием, и, читая эти гимны, мы можем легко представить себе всю гамму переживаний, которые охватили душу пришельцев при вступлении в Кашмир и Пенджаб.
Однако природа на определенном этапе духовной истории человечества являлась не только источником богопознания, но и источником великих соблазнов. С ослаблением чувства Бога она все более и более персонифицировалась, приобретала черты Богини, Божественной Матери всего сущего. Именно Она, эта Богиня-Мать, была, как мы видели, первым сюжетом для зарождавшегося изобразительного искусства. Ее изваяния обнаружены и в древнейших центрах доарийской цивилизации Индии [219].
Арьи, так же как и другие народы, стали видеть рядом с Божеством обожествленную Природу, Вечную Женственность, пассивную мировую Прародительницу, Мать, кормящую Землю. Они называли ее Адити, т. е. свободная или безначальная, вечная. Она стала мыслиться как всеобщий корень бытия, как некая Праматерь и, наконец, постепенно заслонила образ Дьяушпитара. «Адити, — говорится в Риг-Веде, — это небо, Адити — это промежуточная область, Адити — это отец, и мать, и сын, Адити — все боги и пять племен, Адити — это все, что когда-либо будет рождено» [220].
Итак, Божественная Мать рождает мир, рождает человечество, рождает богов. Культ ее есть путь от единобожия к многобожию. Вместо незримого Светозарного Отца в Риг-Веде фигурируют уже «сыны вечности», дети Адити, боги («адитья») и духи (Дэвы).
Но монотеистический инстинкт еще не утрачен арьями. В колоссальной, многоликой, текучей массе духовных существ, которые то сливаются воедино, то дробятся на тысячи прекрасных и уродливых ликов, они продолжают некоторое время смутно чтить Высшее единое Начало. «Единое называется мудрецами по-разному» [221].
Обоготворив душу Твари, Адити, арьи обоготворяют теперь ее детей, проявляющих себя во всем многообразии стихийной жизни мира: в белоснежных облаках, в ослепительном солнце, в тихом плеске священных вод, в таинственном сумраке джунглей. Но превыше всего чтили они Небо.
Небо! Что может выразительней поведать нам о бесконечности, о величии, о вечном покое? Что может служить лучшим символом Бога, чем бездонный океан небосвода? Он — всеобъемлющий, он — манящий, он раскинулся и царит безмятежно. Его красота не похожа на красоту земли. В нем пустота, но в ней включено все. Небо чисто, в нем нельзя укрыться. Его голубая бездна безгранична, безмерна, она вызывает невольный трепет благоговения. Ночное небо завораживает своей таинственностью, своей чреватостью великими ужасами и немыслимыми исполинскими видениями. Масштабы неба — сверхчеловеческие, божественные масштабы. Именно там, за этим блистающим небосводом, по которому проносятся, подобно живым существам, облака, с которого светит солнце, на котором мерцают мириады звезд, именно за этой грандиозной космической завесой кажется сокрытым самое великое, самое святое, сокрыта тайна мира. И арья возносит мольбу этому Богу. Он забывает, что Небо, Варуна — лишь «адитья», сын молчаливой Бесконечности, он обращается к небесному Варуне с такими словами, которые его предки возносили Светозарному Отцу Дьяушпитару [222].
Могущественный Владыка Всевышний
Зрит издалека на наши деяния,
Словно они совершаются близко.
Неудержима творческая мощь Варуны. Он простирает над миром беспредельный покров небес. Он прокладывает путь солнцу, направляет течение рек.
Он послал прохладные ветры через леса,
Вложил резвость в коня, молоко в коров,
Мудрость в сердца…
В небесное царство Варуны устремляется «нерожденная часть» человека, его душа. Там она будет предаваться вечному ликованию, прославляя своего Владыку в сладостном блаженстве. В ранних гимнах проблема смерти не носит трагического характера. Люди еще не утратили живого чувства бессмертия, не шевелилось сомнение в их сердцах. Они уверены, знают, что после погребения тела (у арьев еще не появился обычай сжигать трупы) все угодные Варуне блюстители его закона перейдут в горние сверкающие миры [223].
В гимнах Варуна выступает уже не как «адитья», а как Сам вечный Творец и Вседержитель. Он управляет космосом согласно непреложному всеобщему закону, который ведийские риши называют Рита. Этот закон, в чем-то аналогичный шумерскому Me, — основа естественного порядка вещей. Согласно ему совершается все в мироздании. «Законом земля стоит твердо, небеса и солнце держатся, и сыны вечности» [224]. Даже боги подчинены этой всеобщей универсальной закономерности. Рита осуществляет во Вселенной принцип единства:
Един Огонь, многоразлично возжигаемый,
Едино Солнце всепроникающее,
Едина Заря всеосвещающая,
И едино то, что стало всем этим [225].
Но Рита, по представлению риши, правит не только строем физического космоса, но включает в себя и универсальную этическую закономерность. Под словом «Рита» риши понимали вечную объективную реальность нравственного Миропорядка. Вселенский строй, согласно их учению, сплетается из двух закономерностей: материальной и духовно-нравственной.
Невозможно не удивляться, когда встречаешь такие глубокие мысли у народа, сделавшего только первые шаги по пути к цивилизации. Какие только гипотезы не измышлялись для объяснения этого факта! Скорее всего, однако, перед нами не мировоззрение, достигнутое в процессе долгих и мучительных исканий, а чудом сохранившееся наследие далекого первобытного прошлого. В Риг-Веде большинство самых возвышенных идей восходит к доисторическим временам, к тем временам, когда в человечестве еще жила первоначальная вера в Единого. Молясь Варуне, арийский риши эмоционально воспринимал его как истинного Бога, но рационально он осмысливал Варуну лишь как адитью — сына Вечности, подчиненного Рите.
А откуда взялся сам закона Рита? Слово «Рита» означает «соответствие». Соответствие чему? И здесь мыслители Риг-Веды уже колеблются с ответом.
Чья высшая воля создала Закон?
Напрасно всматривается риши в туманную глубину. Его народ и он сам уже слишком далеко отошли от Источника высшего знания. Светозарный Отец, Дьяушпитар, стал для них бледной тенью, абстрактным понятием, растворился, исчез, заслоненный исполинским телом Матери-Природы и полчищами рожденных ею адитий…
Но хотя Бог все больше и больше ускользает от сознания человека ведической религии, это не означает угасания в нем живого религиозного чувства; он начинает переносить на богов свойства Вседержителя. Вступая в противоречие с самим собой, он объявляет Варуну носителем Риты и создателем мира.
Египетские жрецы отождествляли богов с Единым. У индийских риши мы видим нечто сходное с религиозными поисками Месопотамии. Риши, говорит Макс Мюллер, «обращается к Индре, или Агни, или Варуне как к единственному богу, на время совершенно забывая о других богах… Именно эту фазу, вполне развитую в гимнах Вед, я и желал окончательно отметить, дав ей отдельное название, и назвал ее генотеизмом» [226].
Ведические гимны содержат указание на углубившееся сознание греховности человека, который чувствует, что он сам является причиной удаления от Бога, что его пороки и поступки воздвигают стену между ним и Богом. Поэтому таким горячим и искренним чувством проникнуты псалмы Риг-Веды, которые можно сравнить лишь с лучшими произведениями мировой религиозной поэзии [227].
Хотя часто, о Варуна,
Нарушаем мы закон твой. Боже,
Как дети человеческие день за днем,
Не отдавай нас в жертву смерти,
В жертву ударам и дикому гневу…
Когда умилостивим мы Его,
Далеко взирающего подателя благ Варуну,
Он, знающий пути птиц в чистом воздухе
И кораблей в море,
Знающий двенадцать месяцев с их плодами…
Да благословит он ежедневную жизнь нашу
И умножает число дней наших…
Если мы согрешили против человека,
Который любит нас,
Причинили зло другу или товарищу,
Нанесли зло соседу, живущему с нами,
Или даже незнакомому путнику,
О Господи, отпусти нам эти прегрешения.
С чувством трогательного доверия обращается риши к Богу и сокрушенно кается в пристрастии к вину, к азартным играм, кается в склонности к насилию и распущенности. Он просит Варуну освободить его от тяжести грехов и простить за слабоволие и малодушие. В гимнах Варуна нередко называется Другом и звучат горькие сетования на то, что эта дружба с Небесами нарушается проступками и грехами.
Как много, казалось бы, обещают эти порывы! Радостное предчувствие охватывает нас. Не здесь ли мы можем начать странствие по той дороге, которая поведет нас через тернии к звездам? Но торжествовать еще рано. Вот впереди маячат странные тени. Дорогу преграждают, кивая и гримасничая, причудливые фигуры духов. Как зачарованный смотрит на них человек… В глазах у него темнеет. Он не находит в себе энергии, чтобы решительно оттолкнуть эти влекущие, завораживающие лики: они окружают его… Он в сетях… Он сбился с пути.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 8
214. См.: J. Klima. Op. cit., S. 48, 179.
215. Г. Чайльд. Древний Восток в свете новых раскопок. M., 1956, с. 266; Э. Маккей. Древнейшая культура долины Инда. M., 1951, с. 67; Д. Косамби. Культура и цивилизация древней Индии. M., 1968, с. 71.
216. Первоначальная родина арьев неизвестна. Одни ученые помещают ее в Азии, в районе Гиндукуша, другие — в Европе, в южнорусских степях. Однако все эти гипотезы имеют весьма сомнительную обоснованность. Так же неясен племенной состав этой группы народов. Установлено только, что у арьев ярко выраженная языковая общность с предками персов, эллинов, хеттов, а также с рядом североевропейских народов. Эти языки принято называть индоевропейскими или арийскими.
217. Ариан. Индия, VI.
218. Риг-Веда 1, 54, 3.
219. См.: J.Finegan. Light from the Ancient Past, 1946, p. 19.
220. PB I, 89.
221. PB I, 164, 10, 82 и др.
222. PB I, 25; V, 85, VII, 87 и др.; Атхарва-Веда IV, 16; PB I, 115, 154; II, 26.
223. PB I, 115, 154; II, 26.
224. PB X, 3. См. там же IX, 115; VIII, 6; VII, 47.
225. PB VIII, 58.
226. М. Мюллер. Шесть систем индийской философии, с. 43.
227. PB, кн. VII, приписываемая риши Визишти.
Многих завоевателей видела Индия. На протяжении веков народы Востока и Запада, арьи и эллины, арабы и англичане, вступали как победители на ее землю. И не только порабощение и разруху приносили они с собой. Индия многому научилась от своих чужеземных властителей. Европа дала ей принципы демократической государственности, достижения западной культуры и науки; при мусульманских правителях в Индии расцвело утонченное индо-мавританское зодчество. Греческое влияние создало нежный индо-эллинский стиль в скульптуре; арьи положили начало своеобразному философскому мышлению Индии.
Но окончательно возобладать над могучими почвенными истоками индийского духа, индийской культуры не смог ни один победитель. Рано или поздно она или вытесняла его, или поглощала, как заросли лиан поглощают руины. Этой судьбы не избежали и арьи. Их молодая культура, несмотря на свою самобытность, оказалась не в силах состязаться с культурой, процветавшей в долине Инда уже многие столетия. Первоначально арьи успешно продвигались на юг, сметая со своего пути дасью, но уничтожить их они не могли, хотя бы из-за численного перевеса туземцев. Постепенно оседая в завоеванной стране, они неизбежно стали смешиваться с дравидами и другими индийскими племенами, перенимая их обычаи, воззрения, привычки.
Хотя мы имеем очень мало достоверных сведений об Индии Средины II тысячелетия до н. э., но на основе гимнов Риг-Веды мы можем в какой-то степени составить общее представление об эволюции культуры арьев.
Напрасно старались они сохранить свой старинный жизненный уклад и остаться вольными пастухами; тщетно чуждались они цивилизации, не желали строить городов, предпочитая селиться в деревнях, прилегающих к обширным пастбищам, где бродили их длиннорогие буйволы. Жизнь постепенно брала свое.
Села разрастались; их обитатели в тревожной обстановке племенных распрей и упорной борьбы с туземцами вынуждены были возводить укрепления с земляными валами. Возникали пуры — большие поселки полугородского типа. Порабощение местных племен, которых стали использовать на всевозможных работах, привело к быстрому развитию хозяйства. Благодаря набегам и угнетению туземцев военные вожди скапливали большие богатства. Появилась необходимость в торговле. Есть указания на то, что в это время купцы из Индии проникали вплоть до Вавилона по пути, проложенному некогда караванами древних индийцев.
Хотя письменность у индо-арьев пока еще не появилась, культура их при сближении с окружающими племенами и народами неуклонно развивалась и усложнялась. Если судить по некоторым намекам в Риг-Веде, времена, когда арьи удовлетворялись простыми алтарями под открытым небом, ушли в прошлое. На завоеванной земле выросли первые колоннады индо-арийских храмов, и народ склонился перед первыми изваяниями божеств [228].
Сказочно пестрая природа тропиков одевала религию в сказочно пестрые тропические покровы. Куда ни обращал свой взор человек, всюду его поражали бесконечно разнообразные проявления Мировой Силы. Все вещало ему о новых богах, о бесчисленном сонме духов. Он был подавлен, зачарован, он терялся, с трудом разбираясь в своих впечатлениях. Поэтому так запутан и неясен индийский пантеон, где один и тот же бог двоится, троится, носит разные имена, исполняет разные функции. Боги индо-арьев, боги их предков, боги туземцев, новые боги сливаются в единую подвижную массу. Можно смело сказать, что такого религиозного хаоса, какой мы наблюдаем в эпоху Риг-Веды, не знала история. Другой важнейшей чертой ведийской религии было своеобразное «ясновидение космоса», близкое к египетскому. За всеми проявлениями бытия арья видел живую духовную силу и готов был преклониться перед ней. Он воссылал свои хвалы Сурье и Митре — богу солнца, когда тот, проносясь на золотых конях по пространству неба, посылал свои стрелы сквозь белоснежную ткань облаков. Человек восхищался этим шествием пламенного небожителя, которому каждый раз его невеста, богиня Зари Ушас, шла навстречу:
Словно юная красавица, которую наряжает мать,
Или богато убранная танцовщица,
Или пестро разодетая жена перед супругом,
Или женщина во всем блеске ее красоты,
Выступающая из купальни,
Улыбающаяся и уверенная в непреодолимой силе
Своих прелестей,
Она обнажает грудь перед взорами людей [229].
Великая сила любви, царящая среди живых существ, в глазах древних людей простирала свою власть на все мироздание. Им казалось, что всюду: и в облаках, окутывающих землю, и в дучах, скользящих по вершинам гор, и в корнях, уходящих в почву, — они подслушивают страстный шепот и различают нежные объятия. Небо и земля, боги и люди, растения и животные — все воспринималось ими как пронизанное притяжением любви и ее чарами, как вселенская игра влюбленных.
Издревле арьи с восторженным благоговением относились к соме — опьяняющему напитку, который научились делать еще их далекие предки. Действие этого напитка приписывалось особому божеству Соме, который был одновременно и богом луны, загадочного светила ночи, вызывающего в душе непонятное волнение. Пьянящий сок сомы отдавал человека во власть сказочных мечтаний, он как будто бы становился ясновидящим, весь мир преображался для него, каждое слово приобретало особый вещий смысл, душа испытывала чувства, недоступные для нее в обычном состоянии, когда спят ее тайные силы. Принимая же сому, она окрылялась, вступала на порог заколдованного замка, в котором все живет, все дышит тайнами и откровениями. В вихре исступления разверзались бездны Света и безобразные ужасы Тьмы. На короткое время, воспламененный волшебным напитком, человек возносился в неведомые сферы. Сома, как ритмичная музыка, как ритуальный танец, приносила неизреченное блаженство экстаза [230]. Поэтому арья молился Соме: Там, где вечный свет в мире, где находится Солнце,
В том бессмертном, нетленном мире
Помести меня, о Сома,
Где сын Вывасват правит как царь,
Где находится тайна небес, где находятся могучие воды,
Там сделай меня бессмертным.
Где жизнь свободна на третьем, небе небес,
Где миры сверкают, там дай мне бессмертие.
Где есть хотения и желания,
Где чаша светящегося Сомы,
Где пища и радость, там дай мне бессмертие.
Где есть счастье и наслаждение,
Где процветают радости и удовольствия,
Где желания нашего желания достигнуты,
Там дай мне бессмертие…
Этот вакхический гимн, этот крик восторга перед открывшимися душе радостями бытия есть как бы отзвук тех исчезнувших дней, когда не была нарушена гармония между человеком и миром. Жажда вернуть это состояние обнаруживается и в первобытном шаманизме, и в сладострастных культах Сирии, и в религии Диониса. Эти попытки, как правило, были обречены на неудачу, ибо не хотели ничего знать о том, что по сравнению с изначальным своим состоянием человек уже далеко ушел от возможности быть участником праздника мировой Гармонии.
Культ Сомы был одним из древнейших у арьев. Они с презрением, как о нечестивцах, отзывались о людях, не выделывающих священного напитка. Опьянение любви, экстатическое безумие Сомы, колоссальный мир, несущийся неведомо куда под необозримым голубым простором, озаренным пламенем Сурьи, космическое сладострастное томление и чувство бесконечного восхищения перед этой божественной картиной кипящей жизни — все это составляет душу Риг-Веды. Божества начинают воплощаться в яркие, чувственные образы.
Если археологи и не находят арийских идолов, то гимны позволяют нам легко представить себе их облик. Арьи очеловечили небожителей, наделили их всеми человеческими страстями, изображая хитрыми, похотливыми, эгоистичными. Они охотно слушают лесть; их представляют наподобие Олимпийцев могучими великанами с человеческим телом, одетыми в роскошные одежды. Происходит провал от возвышенного символизма в примитивный натурализм. Старое представление о богах вытесняется новым [231].
Проходили годы, десятилетия, а над Индостаном не смолкали военные кличи. Дравиды и другие туземные народности не складывали оружия, а главное — среди самих индо-арьев шла нескончаемая борьба. Каждый из небольших арийских народцев (а их было довольно много) стремился к гегемонии в стране и для достижения этой цели не брезговал ничем. Племенные вожди — раджи — привлекали на свою сторону дасью, чтобы вместе с ними обрушиться на соплеменников. В знаменитой «битве десяти царей», которая привела к возвышению племени бхаратов, один раджа призвал бога Индру истребить врагов, все равно кто они — арья или дасью [232].
Бог-громовержец Индра появился в арийском пантеоне как раз в эту эпоху войн и междоусобиц. На его примере можно наглядно проследить деградацию арийской религии [233].
Индра пришел вместе с разящим громом, в хороводе стремительных туч, могучий, гордый, перекатывающийся в облаках исполин. Он явился как национальный бог арьев, стремительный враг их противников. В руках его змеятся молнии, на голове золотой шлем, в ушах золотые серьги; он непобедим, он одним залпом проглатывает безмерное количество сомы, он доходит в своей жадности до того, что готов проглотить вино вместе с бочонком. Индра ниспосылает благодетельный дождь. С помощью служебных духов он низвергает демона засухи Вритру. Индра ведет племена арьев в новые богатые земли. Индра — веселый и неистовый небожитель, которого легко подкупить дарами и приношениями. Как мало похож он на возвышенного Варуну!
В Риг-Веде больше всего гимнов посвящено Индре, так как сборник редактировался в эпоху наивысшего расцвета его культа. Громовержец оказался в силах не только возвеличить преданных ему раджей и победить их врагов, но и оттеснить адитий — богов-соперников — и низложить с трона царя Варуну. В одном гимне приводится следующий замечательный диалог между Варуной и Индрой [234]. «Я царь, мне все подвластно, — говорит Варуна. — Все боги подчинены мне, всеобщему творцу жизни, и следуют велениям Варуны. Я царствую в высочайшей святыне людей, я царь Варуна. О Индра, я Варуна, и два широких, глубоких благословенных мира мои. Мудрый Творец, я создатель всех существ. Благодаря мне сохраняются земля и небо. Я заставляю вздуваться текущие воды. Я водрузил небеса на их священное место. Я святой сын Вечности, развертываю Троичную вселенную».
Но эта речь нисколько не смущает Индру: он хвастливо заявляет о своих преимуществах. «Ко мне взывают имеющие коней люди, — говорит он, — когда им приходится тяжело в битве. Я тот могущественный бог, который своей непревзойденной силой возбуждает сражение и взметает пыль… Все это сделал я, и мощь всех богов не в состоянии меня, непобедимого, обуздать. Когда я возбужден возлияниями и молитвами, тогда содрогаются два безграничных мира». И, подтверждая слова Индры, поэт свидетельствует, что он воистину могучий Мироправитель.
В другом месте риши прямо исповедует:
«Ныне говорю я Лучезарному Отцу: «Прощай, я ухожу от Того, кому не приносят жертвы, к тому, кому люди приносят жертвы. Я выбираю Индру, я отрекаюсь от Отца, хотя жил с ним в Дружбе много лет… Сила переходит к другому. Я вижу, как она приходит».
Это ни с чем не сравнимые, единственные в своем роде документы в истории религии. Здесь мы как бы присутствуем при том моменте, когда совершается переход от единобожия к многобожию, от почитания незримого Властителя Вселенной и источника Добра к культу грубого и человекоподобного громовержца, на стороне которого сила и симпатии большинства людей. Индра более популярен, он понятнее, доступнее примитивному воображению, он обещает быть покровителем военных вождей арьев; раджи молятся ему, призывают его в битвах как своего военачальника.
Нам совершенно неизвестно, как относились арьи к религии коренного населения. Есть только намеки на то, что первоначально они сурово осуждали фаллический культ, процветавший в долине Инда [235]. Тем не менее, около 1500 года они сами его восприняли вместе с целым рядом других черт древнеиндийского язычества.
Легко представить себе, по какому пути после всего этого пошла ведическая религия. Вместо простой, возвышенной молитвы, возносимой из глубины души под неподвижной синевой небес, появляется сложная система ритуалов и заклинаний. Все большее распространение получает мысль о том, что боги нуждаются в церемониях и жертвоприношениях и что путем культовой магии их можно принудить служить себе [236]. Нравственно-мистическое отношение человека к Божеству извращается. Для индо-арьев начинается магический этап истории их мировоззрения. Закон Рита переосмысливается в магическом плане. Ритуалы начинают рассматриваться как неотъемлемая составная часть мирового порядка. Отсюда рост авторитета жрецов, тех людей, которые занимаются исполнением обрядов. В этих обрядах налицо все черты первобытного колдовства: и попытка имитацией желаемого события превратить его в действительное, и вытеснение из молитвы морального элемента. Все упование возлагается на знание причинно-магической связи между вещами; строго соблюдая всю сложную церемониальную систему, можно управлять стихиями и богами, как своими слугами. Огненная жертва может вызвать молнию и гром, возлияние молока — дождь.
Эта иллюзорная власть над миром неизбежно приводит к полному порабощению человека. Магические представления сковывают его сознание и постепенно угашают в нем подлинно религиозную мысль. К счастью, индо-арийская культура не задохнулась под гнетом магизма, а стала незаметно пробивать себе дорогу. В ведический период эта дорога разделилась на два направления. С одной стороны, неудовлетворенное религиозное чувство обратилось к космической мистике бытия, огня, жизни. С другой стороны, выход из тупика начали искать через философское мышление.
В чем же конкретно проявились эти два пути? Ведические поэты никогда не утрачивали ощущения внутреннего единства жизни. Они воплотили это чувство в величественном мифе об исполине Пуруше, мировом Всечеловеке [237]. Это тысячеглавое и тысяченогое существо было принесено богам в жертву. Пуруша был связан и заклан, и из его необъятного тела возникло все многообразие Вселенной: животные и духи, боги и звезды, гимны и песнопения. Пуруша — это все, что стало и станет.
Когда миф говорит о сотворении человечества, то проводит между людьми определенные различия. Не из одной части колосса возник людской род: Брахманом стали его уста, руки кшатрием,
Его бедра стали вайшьей, из ног возник шудра.
Это первое упоминание о сословно-религиозном делении в Индии, так называемых «варнах», или кастах.
На чем основывалось подобное деление, уже более трех тысяч дет тяготеющее над Индией? Историки не пришли к единому мнению в попытках ответить на этот вопрос. Излишне доказывать, что дело тут не в социальной расслоенности. Десятки других древних обществ обладали гораздо более резко выраженным сословным разделением, чем Индия около 1500 года, и, тем не менее, никогда не существовало такой пропасти между сословиями, какая существовала и в известной мере существует доныне между индийскими варнами. Некоторые историки склонны связывать возникновение варн со стремлением арьев соблюсти чистоту крови. Однако очевидно, что варны являются не столько барьером между арьями и неарьями, сколько в первую очередь дробят самих арьев на строго изолированные группы [238]. Скорее всего, мы должны искать корни кастовой системы в магических представлениях, воцарившихся у индийских арьев. Мы знаем, как ревниво охраняется в первобытных религиях тайна высших посвящений, какие препятствия должен преодолеть человек, чтобы достичь посвящения. Возможно, принявшие посвящение считались у арьев высшим классом людей, а так как магизм не признавал динамики в развитии, эти ступени должны были оставаться незыблемыми, как часть единого мирового организма. Эта мысль достаточно ясно выражена в мифе о Пуруше.
Но, оставляя в стороне социальный аспект мифа, важно отметить, что Пуруша является великолепным символом органической целостности мироздания. Все, от богов до последней пылинки, соподчиняется в нем, как органы в живом теле.
Другая важная черта мифа — это огромная роль, которая отводится в нем жертвоприношению. Весь космогонический процесс рассматривается как некая премирная жертва, как рассечение единой живой Праматерии. Благодаря мифу о Пуруше ритуал возводится на высоту непреложного всеобщего принципа. Посредником при всех жертвенных обрядах является бог огня Агни. Этот новый обитатель индийского Олимпа незаметно начинает отвоевывать у Индры первенство. Годы войн и захватов с течением времени уходят в прошлое; зиждительное тепло, загадочное и животворящее, привлекает больше внимания, чем простодушный любитель сомы Индра, похваляющийся своей силой. В культе Агни сосредоточивается тот чувственно-созерцательный пантеизм, который всегда составлял отличительную черту индийского мирочувствия. Природа, таинственная жизненная сила, скрытая в ней, сопричастие ликованию стихий становятся для индийца источником духовного наслаждения и мистических радостей. Но эта натуралистическая мистика не способна освободить человека от власти Магизма. Природа, подчиненная неумолимым законам, не может быть светочем духовной свободы. Если для отдельных людей в ней открываются тайны мира и звучит голос Вечности, то большинству тех, кто живет культом природы, не остается ничего иного, как отдать себя во власть косного, вечного и безнадежного круговорота вещей.
В этот период возникает своеобразное индийское богословие, которое идет по пути синкретизма, близкого к египетскому. От смутного, неосознанного «генотеизма» приходят к убеждению, что каждый бог достоит почитания в силу своей тождественности с остальными. «Это, — говорит Макс Мюллер, — не то, что обычно понимают под политеизмом. Однако неправильно было бы назвать это и монотеизмом. Если уж необходимо найти какое-то имя, то следовало бы назвать его катенотеизмом. Это есть сознание того, что многие божества — лишь различные имена одного и того же Бога» [239].
Такого рода «катенотеизм» может показаться шагом к единобожию, но в действительности он оправдывал политеизм, освящая все его формы.
Зачатки философской мысли в Индии были связаны с духовным кризисом, аналогичным подобному же кризису в Египте и Двуречье. Мы узнаем о нем опять-таки из Риг-Веды, из более поздних гимнов сборника. Там звучат уже молитвы, которые свойственны обычно изощренным, утонченным цивилизациям. Живое чувство общения с космосом и духовными силами, его одушевляющими, заменяется рассудочной рефлексией, скепсисом, усталыми, холодными умствованиями [240].
Если прежде душа человека не испытывала никаких сомнений, а со всей страстностью отдавалась любым богам и любым силам, готовая каждого из них возвести на небесный престол, то теперь путь к этому непосредственному общению с природой и духовным миром оказался для многих закрытым. Людей стали охватывать мучительные раздумья: в чем смысл мироздания? Откуда оно возникло? Грубые мифы перестали удовлетворять; окруженные сонмом богов, их почитатели тщетно ищут среди них Высшего и Единого. Какому Богу нужно поклоняться? — спрашивают себя риши. — Индре? Но кто видел его? Существует ли он? Высшего поклонения заслуживает лишь Творец (Вишвакарман) и Вседержитель (Праджапати), Тот, Кто был источником всего, «Кто двинул по небу эти светила. Кто вдохнул силу в животных и разум в человека. Но есть ли среди людей кто-либо видевший его? Где жизнь, кровь, Я Вселенной? Разве спрашивает что-либо тот, кто знает?» [241] Человек бредет в темноте, и от него скрыт конечный смысл его бытия, от него скрыто начало мира. Он может лишь строить смутные догадки и ставить вопросы, бесконечные вопросы. И разрешимы ли они?
Поэт обращается к истокам Вселенной:
В том изначальном не существовали
Ни что-нибудь, ни темное ничто.
Лазури светлой не было, ни кровли
Широко распростершихся небес.
Что покрывало все? И где приют был?
Была ли там бездонность? Глубь воды?
Там не было ни смерти, ни бессмертья.
Меж днем и ночью не было черты.
Единое само собою
Дышало без дыхания везде.
Все было Тьмой, все покрывал сначала
Глубокий мрак, был Океан без света,
Единая пустынность без границ.
Зародыш, сокровенностью объятый,
Из внутреннего пламени возник.
Любовь тогда первое всех восстала
В сознании из силы семянной.
В свои сердца глубоко заглянувши,
Открылось мудрым, что в Небытии
Есть бытия родство. И протянули
Они косую длинную межу.
Там был ли низ? Там был ли верх? Там были
Даятели семян, там были Силы.
Внизу самодержавность Бытия,
Вверху протяжность мощная пространства.
Кто знает тайну? Кто ее поведал?
Откуда мир, откуда он явился?
Тех далей и богам не досягнуть,
Они пришли позднее. Кто же знает?
Откуда, как возник весь этот мир?
Откуда, как Вселенная явилась,
Мир создан был, или он был не создан?
Об этом знает только Он, всезрящий,
Все видящий с небесной высоты,
Иль, может быть, и Он того не знает? [242]
В этом знаменитом гимне нашло выражение то чувство недоумения, которое охватывало индийских провидцев, когда они пытались найти утерянную нить, пытались проникнуть в молчаливую обитель Высшей тайны. И мы видим, что эта попытка, в сущности не идет дальше смутных мечтаний и догадок, дальше неопределенных образов и расплывчатых понятий.
На первых порах арья был слишком увлечен цепью потрясающих картин, развернувшихся перед ним: священными Гималаями, сверкающими шапками на их вершинах, джунглями Арьяварты, величавым Индом. Он слишком страстно молился природе, слишком остро воспринимал ее одухотворенность, слишком Долго отдавался ей, чтобы под конец не наступило охлаждение, перешедшее в своеобразную отчужденность. Это было преддверие спиритуализма брахманов и буддистского мироотрицания. Место Божества у ведических философов все чаще занимает теперь неопределенное Единое (Экам), некая расплывчатая сущность, что-то холодное и безличное. От этого Экама не веет мощью и красотой, как от бога отцов светозарного Дьяушпитара; в нем нет и живого тепла, которое можно ощутить даже в образе громовержца Индры. Это нечто бесстрастное, нечто как бы мертвенное, несмотря на то что это Исток Вселенной. Это «Оно», это Холод и Молчание, молчание без конца…
Индийская мысль, как это часто бывает, из одной крайности неизбежно впала в другую. От экстазов бытия, от упоения жизнью и природой, от эротической мистики и космических прозрений она устремляется в неведомые глубины Сверхбытия, где умолкают все земные звуки и где царит Абсолют. Там, в предвечном Мраке, сокрыты потенции всего, там, в глубине неизглаголанного, — бесформенный лик Единого, у которого нет названия. Труден путь человеческого духа в эти ледяные царства Безмолвия. Великая отвага, несокрушимая воля, жажда истины устремляли его туда.
Но прежде чем вступить на этот небывалый, сверхчеловеческий путь, пророки Индии прошли через горнило разъедающего скептицизма и уныния. Постепенно утратив веру предков, перестав обращаться с молитвой к Богу, они были соблазнены духами стихий, чувственной мистикой Космоса, но в конце концов разочаровались в ней, они стояли на распутье, вглядываясь во тьму.
«Какому богу вознесу я мольбу?» — спрашивает риши. Откуда и для чего появился мир? Никто этого не знает. Быть может, человек лишь игрушка неведомых сил, и ему суждено вовеки тщетно разгадывать мировую загадку, сидя у беспредельного океана Истины…
Великая всемирно-историческая заслуга древнеиндийских мыслителей в том, что они преодолели этот кризис и дерзнули, не останавливаясь на полдороге, вступить в темный храм Вечного и Безусловного, в храм Абсолюта.
Но не на этом пути суждено было обрести человечеству утраченное единение Земли и Неба. Не от языческого космизма, не от мистиков, поднявшихся до вершины Сверхбытия, шло спасение. Не здесь, в Индии, а там, на западе, на стыке трех материков, незаметно подготавливалось величайшее Откровение в истории человечества.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 9
228. Б. Луния. История индийской культуры, I960, с. 50.
229. PB I, 115 и др. Богами Солнца называются в PB еще Вишну и Савитар.
230. PB VIII, 48; IX, 113. Предки арьев еще до переселения в Индию знали культ Сомы. Отзвуком этого является упоминание культа Хаомы в Авесте (см. С. Радхакришнан. Индийская философия, т. 1, с. 66; 3. Рагозина. История Индии времен Риг-Веды. СПб., 1905, с. 137).
231. Напр., PB IX, 115.
232. PB V, 33; X, 69.
233. В представлении риши Индра был сыном Дьяушпитара (PB III, 1, 4), но он скоро заслонил его и Варуну, небесную ипостась Дьяушпитара. К характеристике Индры: PB VI, 18; II, 18, 3, 8, 45; VI, 29; VII, 41 и др.; G. Oldenberg. Die Religion des Veda. S. 188; W. N. Brown. Mythology of India. — MAW, p. 282 ff.
234. См.: С. Радхакришнан. Индийская философия, т. 1, с. 69. См. также: А. Введенский. Религиозное сознание язычества, 1902, с. 286.
235. PB VII, 21.
236. Например, гимн (PB X 98 или VI, 15, 47).
237. PB X, 90.
238. Первой обособившейся кастой были, очевидно, брахманы, посвященные служению богам. Однако и кшатрии и вайшьи считали себя прошедшими через религиозное посвящение, в отличие от шудр (см.: З. Рагозина. История Индии времен Риг-Веды. СПб., 1905, с.306; Б. Луния. Цит. соч., с. 57).
239. М. Muller. Essays, V. 1, S. 25.
240. В гимне РВ V, 8, 100 есть, например, свидетельство о том, что в существовании Индры многие сомневались.
241. РВ I, 4, 164.
242. РВ X, 129. Пер. К. Бальмонта.
Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова, а не философов и ученых.
Голос Духа порой бывает самым тихим голосом, и самые незаметные события нередко оказываются его величайшими деяниями. То, что человеку представляется значительным и грандиозным, легко может оказаться ничтожным. Никакое внешнее величие не может по достоинству отразить величие Божественное. Поэтому столь свойственно Духу скрываться под рубищем и облекаться в смиренные одежды. Так, проповедь Евангелия в глазах многих людей представлялась вздором, не заслуживающим внимания. Еще более незаметным и лишенным внешних признаков значительности было начало Священной Истории, Завета, Диалога между Богом и человеком.
В то самое время, когда орды арьев с боями продвигались по индийской земле, а на Евфрате амориты положили начало Вавилону, толпа пастухов в пестрых одеждах, подгоняя овец и коз, Двигалась по дорогам Сирии. Пастухи шли из Месопотамии, направляясь через пустынные области на запад, в землю Ханаанскую. Этих людей возглавлял вождь (или шейх) Авраам. Их было немногим больше трехсот человек, и уход их едва ли привлек особое внимание [243]. В те тревожные годы многие семьи покидали насиженные места и отправлялись на поиски новых земель.
Между тем это внешне неприметное событие открывало новую главу в истории всемирного Богоискания. В лице Авраама и его людей появляются новые герои нашей повести, которые едва ли сами догадываются о том, какое будущее ожидает их народ. Впрочем, и народом-то их пока назвать нельзя. Они были выходцами из Харрана в Северной Месопотамии, где обитало племя араму, или арамеев [244]. По этому племени и область Харрана получила название Паддан-Арам, т. е. «Поле Арамеев». Много веков спустя арамеи образуют могущественное царство в Сирии со столицей в Дамаске, но люди Авраама, покинув Арам, утратили и свою принадлежность к арамеям. Они вошли в категорию хабири, или аперу. Так назывались бродячие семьи, которые, скитаясь по восточным странам, добывали пропитание скотоводством, разбоем, службой в наемных войсках. О хабири упоминают документы Египта, Палестины, Месопотамии [245].
В одном древнем тексте Авраам назван «ха-ибри». Возможно, наименование «евреи» (ибри), которое стали прилагать к Авраамову племени, связано с наименованием «хабири» [246]. Впоследствии евреи разделились на несколько народностей, среди которых были моавитяне, амонитяне, измаильтяне, идумеи [247]. Но Народом Завета суждено было стать группе еврейских колен, объединившихся в XVIII в. до н. э. под именем Бене-Исраэль, или израильтян.
Евреи появляются на исторической арене сравнительно поздно. К 1850 г., т. е. к тому времени, когда Авраам вывел свой клан из Месопотамии, Египет уже пережил несколько эпох подъема и упадка; шумеры растворились среди семитов, а на смену царству Аккадскому выдвигалось Вавилонское; уже заявили о себе ассирийцы, а в Финикии и Ханаане были созданы первые города-государства.
Ни в искусстве, ни в науке, ни во внешнеполитической мощи израильтяне не могли соперничать со своими соседями. Между тем по прошествии многих веков Вавилон и Египет станут достоянием археологов и историков, а приключения маленького пастушеского народа будут жить в бессмертной Книге Откровения.
Для историка израильский народ должен представляться чем-то загадочным. Пришелец из далекого исчезнувшего мира, переживший расцвет и гибель многих народов и стран, видевший империи Ассаргадона и Кира, Александра и Цезаря, он остается живым, и в нем не иссякают творческие импульсы.
Он всегда был народом-странником. Жизнь в Палестине, в сущности, короткий эпизод в его сорокавековой истории. До завоевания Обетованной Земли евреи веками живут в Месопотамии, Египте, Сирии. С VIII века до н. э. начинается цепь изгнаний и пленений. Евреи обитают в Ассирии, Вавилонии, в Персии, в эллинистических государствах. Перед войной 70 г., которая закончилась гибелью Иерусалима и рассеянием, в Палестине было более двух миллионов иудеев, в то время как в остальных странах римской империи их насчитывалось более четырех миллионов.
Проникаясь культурой народов, среди которых им суждено было жить, израильтяне тем не менее не теряли своего собственного духовного облика и веры в свое призвание. Именно такой народ: с одной стороны, универсальный, всечеловеческий, а с другой стороны, способный сохранить свой собственный внутренний стержень — мог стать носителем Мировой религии. Израильская культура была тем горнилом, в котором сплавлялись воедино духовные ценности дохристианского человечества. Лучшее, что было в Вавилоне и Египте, Иране и Греции, нашло свое завершение в Ветхозаветной религии.
Это религиозное призвание было даром великим и мучительным. Вся духовная история народа-скитальца стояла под знаком борьбы и под знаком «Исхода»: исхода Авраама из Харрана, исхода из египетского рабства, из вавилонского плена, из пут обрядовой религии. Величайшим «Исходом» был исход Израиля в христианство, который совершила лишь часть народа [248].
Эта двойственность Израиля, родившего Мессию и отвергшего Мессию, не случайна. Это печать его избранничества и «осевого» положения в Истории [249]. Народ Христа есть особый народ, и не в том смысле, что он выше или лучше других народов, но в том, что через свою религиозную миссию явился как бы представителем всего человечества в его встрече с Богом. И именно как представитель всего человечества он несет в себе весь комплекс противоречивых начал: универсализм пророков и национальную узость законников, апостольское благовестие и марксистский материализм. В душе Израиля столкнулись аскетизм Спинозы и стяжательство финансистов. Достаточно вспомнить проповедь пророков, чтобы понять всю драматичность и напряженность этой борьбы. Именно пророки, больше всех верившие в священную миссию Израиля, были наиболее беспощадны к любым проявлениям темного полюса в Народе Божием [250].
Кульминационной точки схватка этих двух полярных начал в Израиле достигла в создании двух образов Мессии-Избавителя. Один был могущественным земным царем, другой — Агнцем Божиим, принимавшим на себя грехи мира. Здесь прошел водораздел между принявшими Христа и отвергшими. Но эта трагическая двойственность была связана с самой природой еврейского религиозного духа как духа мессианского. Ни Греция, ни Индия не могли стать лоном для Нового Завета. Величайший греческий мыслитель Платон видел спасение только в переходе в иной мир, в смерти, это же обещали эллинистические мистерии. К этому близок и индийский религиозный дух, для которого зримый мир — нечто иллюзорное и бессмысленное и который искал освобождения в мистической отрешенности. Между тем в Израиле пламенная вера в спасение и избавление была неразрывно связана с признанием реальности и ценности мира, творения, жизни. Не растворение в экстазе, не уход в мистическое молчание, а живой человек, предстоящий перед Богом Живым, — такова религия Ветхого Завета. В ней человек — не бессловесный раб и не бесплотный духовидец, а существо мятежное, противоречивое, обладающее напряженной волей и ярко выраженным личностным началом. И эту свою полноту личности, свою страстную душу человек приносит к подножию Бога.
«Веруя в сущего Бога, — говорит Вл. Соловьев, — Израиль привлек к себе богоявления и откровения; веруя так же и в себя, Израиль мог вступить в личное отношение с Ягве, стать с Ним лицом к лицу; заключить с Ним договор, служить Ему не как пассивное орудие, а как деятельный союзник; наконец, в силу той же деятельной веры стремясь к конечной реализации своего духовного начала, через очищение материальной природы, Израиль подготовил среди себя чистую и святую обитель для воплощения Бога-Слова. Вот почему еврейство есть избранный народ Божий, вот почему Христос родился в Иудее» [251].
Но мы бы погрешили против исторической правды, если бы вообразили, что уже тогда, когда Авраам покинул Месопотамию, он и его люди были носителями богопочитания этого высокого типа. Нет, с Авраама и других патриархов еврейского народа лишь начиналась история Ветхого Завета, история религии, приведшей к порогу Евангелия. Она раскрывалась из малого зерна, и путь ее был сложным, извилистым и полным соблазнов.
Предания об Аврааме и патриархах были записаны едва ли раньше Х века до н. э. [252]. На этом основании историки нередко ставили под сомнение историческую их ценность. Они утверждали, что эти предания — отголосок мифов о древнееврейских богах [253].
Между тем археологические открытия нашего века доказали, что рассказы о патриархах есть запись устного предания, восходящего к началу II тысячелетия, т. е. ко временам еще домоисеевым. Ведущий современный археолог Олбрайт, отвергнув старые гипотезы относительно мифичности патриархов, пришел к выводу, что сказания о них в основе своей достоверны. Скрупулезное сравнение библейского рассказа с данными раскопок показало, по его словам, что «Авраам, Исаак и Иаков уже не кажутся больше изолированными фигурами, отражающими скорее позднюю израильскую историю; теперь они предстали перед нами как дети своей эпохи, которые носили те же имена, ходили по тем же местам, посещали те же города (особенно Харран и Нахор) и имели те же обычаи, что их современники. Иными словами, рассказы о патриархах имеют историческую основу» [254].
Следовательно, уже в самые ранние времена израильтяне обладали тем, что называют «исторической памятью», и свои верования связывали с Откровением, которое получили Авраам, Исаак и Иаков. Хотя религия патриархов была лишь бедным прообразом веры Моисея и Исайи, но тем не менее именно они, по выражению Д. Брайта, стоят «у истоков израильской истории и веры» [255].
Как правило, в преданиях и легендах народов мы видим стремление к идеализации и возвеличению героев прошлого. Обычно это какие-то исполины, наделенные сверхчеловеческими чертами и совершающие неслыханные подвиги. Ничего подобного мы не находим в Книге Бытия, сохранившей древние сказания о патриархах. Священное Писание изображает их живыми, реальными людьми с обычными человеческими слабостями. Перед нами не полубоги, а типичные полуномады Востока, то робкие и осторожные, то безрассудно храбрые, в одних случаях не лишенные лукавства, а в других искренние и правдивые.
Наиболее рельефно выделяется среди них фигура Авраама. Повествование о нем начинается с божественного призыва покинуть дом и близких. «И сказал Господь Аврааму: пойди из земли твоей, от родства твоего и иди в землю, которую Я укажу тебе» [256]. Таким образом, «исход» патриарха имел религиозную причину.
Библия указывает на Ур Халдейский, как на родину Авраама. Благодаря раскопкам Леонарда Вулли теперь можно составить представление об этом городе в Южной Месопотамии, многолюдном, богатом центре ремесел и торговли [257]. В нем было множество храмов и святилищ, а над лабиринтом улиц царила ступенчатая башня-зиккурат. Ур был очагом культа Лунного бога Нанны, или Сина. Поклонение луне распространено у многих пастушеских народов; все арамеи, родичи Авраама, были, очевидно, приверженцами этого культа [258]. Из Ура Авраам со своим племенем переселился на север, в Харран. Здесь тоже господствовала религия Сина. Она продержалась в Харране в течение многих веков.
Мы не знаем, как произошло религиозное обособление Авраама, не знаем, когда он отверг лунный культ. Получил ли он понятие о Едином Боге от кого-то из людей, или его вера была исключительно плодом личного озарения — так или иначе первым свидетельством перемены, происшедшей с ним, был его «исход» из Харрана.
Эта древняя вера, вероятно, исповедовалась аравийскими кочевниками, которые с незапамятных времен блуждали по просторам пустынь. Оторванные от цивилизации, эти люди не видели ничего, кроме звездного неба, палящего солнца и неподвижных каменистых холмов. Бескрайние равнины, дикие безводные местности, где исчезали манящие лики соблазнов, где в тишине звучал лишь один Голос, были той панорамой, на фоне которой совершалась великая религиозно-историческая мистерия. Из пустынь пришли предки Израиля, в пустыне раздавался голос Моисея, Илии и Иоанна Крестителя, в пустыне готовился к мессианскому подвигу Сын Человеческий.
По мере того как семитические племена переселялись в Сирию и Двуречье, они, как и арьи, теряли свою религиозную самобытность. И только древнее имя Божие свидетельствовало об угасшей вере пустыни.
Быть может, обращение Авраама было своеобразным возрождением этой древней веры. В каждом новом событии духовной истории новизна, как правило, связывает себя с уже существовавшей прежде традицией. Идет ли речь о пророке Амосе, Магомете, св. Франциске или Лютере — везде ясно ощущается эта связь религиозных потоков. В своем сопротивлении Лунному культу Авраам, вероятно, ссылался на заветы древнейшей религии праотцев [262].
Живя в Уре и Харране, он должен был убедиться, насколько сильно языческое влияние на умы его соотечественников. В ту эпоху шумеро-аккадская, или вавилонская, культура стала распространяться по всему Востоку. Клинопись приобрела международное значение; боги Двуречья чтились в многих землях. Эламиты и ассирийцы, финикияне и арамеи, урарты и хурриты так или иначе оказались втянутыми в культурную орбиту Вавилона [263].
Хотя Авраам и покинул Месопотамию, но на евреях, как и на многих других народах древности, осталась печать, наложенная Вавилоном.
Их понятия о законности, о семье, об обществе, их представления о строении Вселенной и событиях древней истории сохранили неизгладимые черты вавилонского влияния. Евреи много лет жили в окружении хананеев, сирийцев, египтян, персов, но следы этого соприкосновения ощущаются у них неизмеримо слабее. Наследие древней земли, где сыны пустыни впервые превратились в оседлый народ, было пронесено через столетия.
Ученых, открывавших памятники древневавилонского права, науки и литературы, поражал тот факт, что жизнь еврейских патриархов, как она описана в Библии, протекала по уставам судебника Хаммурапи или табличек из Нузи. Весь их быт насквозь проникнут понятиями и обычаями, принесенными из долины Тигра и Евфрата. Особенно важно подчеркнуть, что к тому времени, когда библейский рассказ был записан, эти обычаи уже давно исчезли и были преданы забвению [264].
Не избежала вавилонского влияния и вера Авраамова племени. Но в этой сфере с ним произошло изумительное превращение. Вера маленького кочевого клана оказалась способной противостоять религии цивилизованного Вавилона и с честью выйти из неравного единоборства. Достаточно сравнить сказание о космогонии в Библии и в вавилонской литературе, чтобы наглядно убедиться в том, что месопотамское влияние не пошло здесь дальше отдельных внешних черт.
Вавилонская космогония родилась из шумерской. Она была записана в поэме «Энума элиш» [265]. Согласно этой поэме в начале всего царил Хаос, единая водная бездна, в которой свивались три космических чудовища: Апсу, Тиамат и их сын Мумму. Они произвольно порождали и уничтожали чудовищ и демонов. От них же произошла плеяда богов, которые восстали против Хаоса. Прародители не сумели предотвратить мятеж. Бог Эа уничтожил Апсу и сковал Мумму, а солнечный бог Мардук вышел в бой против дракона Тиамат.
Все боги с надеждой и страхом следили за исходом сражения, обещая Мардуку в случае победы царский венец. Окруженная сонмом демонических существ, Тиамат с диким ревом обрушивается на воина. Но Мардук хорошо подготовился к схватке. Он опутывает мировое чудовище сетью, а утробу его пронзает вихрем. Дракон в конвульсиях гибнет; сраженные, отступают и другие порождения мрачного Хаоса. Торжествующий Мардук раздирает тело космического зверя на две части: из верхней делает небо, а из нижней землю. Решив показать перед богами свою мудрость, он начинает последовательные акты творения. Возникают небесная твердь и атмосферные воды, устанавливаются пути планет и звезд, отделяется ночь ото дня, создаются растения и животные. Боги — покровители стихий вступают в свои права. В заключении Мардук хочет, чтобы на земле кто-нибудь трудился ради богов для того, чтобы те могли пребывать в покое. С этой целью он убивает одного из демонов и, смешав с глиной его кровь, создает человека, «чтобы тот трудился, богов освободив». В этом красочном мифе наряду с глубокими идеями о Разуме, который творит гармонический мир, о последовательности творения мы находим веру в изначальность Хаоса и грубый политеизм, обнаруживаем представления о мировом процессе как о результате зависти и соперничества существ довольно непривлекательных, и в общем вместо картины космогонии перед нами скорее странная фантасмагория.
Во что же превратилась эта «история творения», пройдя через горнило пастушеского монотеизма?
В Библии сохранилась космогония, которую принято называть Гексамероном, или Шестодневом [266]. Хотя Гексамерон был записан очень поздно, быть может, даже в VI в. до н. э., он существовал в виде устного сказания или поэмы с патриархальных времен. Это признают даже самые радикальные критики [267].
Гексамерон одним ударом рассеивает призраки политеизма. Боги, демоны, чудовища — все это исчезает. Мировой Хаос не предшествует бытию, нет и следов завистливых небожителей, и поразительным контрастом вавилонскому и вообще всем языческим мифам звучат первые слова сказания: «В НАЧАЛЕ СОТВОРИЛ БОГ НЕБО И ЗЕМЛЮ» (Бэрэшит бара Элогим эт хашамаим вэ хаарец).
В начале только Он, единый вечный Элогим, Творец мира. Это не храбрый воин Мардук, облаченный в доспехи, не хитрый Энки, творящий человека из корыстных побуждений. Это Бог незримый и благой, творческое веяние (руах) которого проносится над первозданным миром. Лишь звучит как отзвук вавилонской космогонии словосочетание «небо и земля» (хашамаим вэ хаарец), соответствующее шумерскому слову «Вселенная» (ан-ки), и упоминается о Бездне (Теом), которая в начале покрывала землю.
И хотя Теом позднее и выступает в Библии как образ демонических, богоборческих сил, Гексамерон рисует Бездну безликой водной стихией, подчеркивая тем самым абсолютность и всемогущество Творца. Если в мифологии язычников Бездна есть материнское лоно богов: и Амона, и Мардука, и Зевса, то в ветхозаветном сознании все, что не Бог, — это тварь, в том числе и Мировой Океан [268].
Гексамерон, как и «Энума элиш», говорит о последовательном творении, которое завершается созданием человека. Но насколько отличается место человека во Вселенной по языческому мифу от антропологии Гексамерона! Бог, по Библии, творит людей не как одно из низших созданий (греческие мифы) и не для того, чтобы обслуживать праздных богов (шумеро-вавилонский миф); они сотворены для того, чтобы «владычествовать» над миром бессловесных. Человек не низшее существо, а венец творения, образ Божий (целем Элогим).
Итак, в сходстве и в различии Библии и Вавилонской поэмы мы видим следы древней борьбы за веру, за преодоление могущественных языческих веяний. И в свете этого становится понятна первая заповедь Авраамовой веры: ЛЕХ ЛЕХА МЕ-АРЕЦХА (Выйди из земли твоей).
Если бы мы захотели представить себе, как выглядели люди Авраама во время своего переселения в Ханаан, то достаточно взглянуть на одну египетскую фреску того времени, изображающую приход сирийских бедуинов в землю фараонов [269].
Впереди каравана выступает шейх племени. Он и его спутники ведут газелей — дар пустыни. Далее следуют воины с луками и дротиками. Их смуглые лица обрамлены узкими бородками, волосы их густы и волнисты. Один из пришельцев играет на пастушеской арфе. Имущество племени навьючено на ослов, рядом с которыми идут женщины. Их пышные иссиня-черные волосы рассыпаны по плечам и только на лбу изящно перехвачены белой лентой. Одежда женщин мало отличается от одежды мужчин. Это просторные, падающие прямыми складками рубахи, украшенные ярким сине-красным узором и оставляющие одно плечо обнаженным. Все обуты в кожаные сандалии. Дети путешествуют на ослах среди узлов и мехов с водой.
Пожелай египетский художник запечатлеть Авраамовых людей во время их исхода из Харрана, его изображение мало бы отличалось от этого. Долог был их путь, прежде чем перед ними зазеленели виноградники и горные луга земли Ханаанской. Здесь их ждали опасности и трудности, ждала бродячая жизнь хабири, обреченных на жизнь среди чужих и, быть может, враждебных племен.
Пришельцам придавала мужество их вера в особое небесное покровительство. Эта вера не была теорией, философским Умозрительным исповеданием монотеизма. Она сводилась к верности избранников Элогима своему Богу. Со стороны это могло показаться просто незначительной религией клана или племени. Но в этой верности Авраама и патриархов Одному уже содержалось зерно религии Единого. «Таким образом, монотеизм, появившийся как бы украдкой в истории мира, оказался национальным наследием, самым бесспорным и самым драгоценным» [270].
Религия Авраама приняла форму Союза (берйт), или Завета с Богом. Согласно Библии, Бог обещал, что придет время, когда потомки Авраама уже не будут изгнанниками в чужом краю, они превратятся в народ и получат землю Ханаанскую во владение.
Но обетование это не носило узко племенного характера, подобно многим языческим прорицаниям. Величие и слава избранных Богом людей связывались в обетовании с благом всех племен и народов. «И благословятся в тебе все племена земные» — таково было одно из самых поразительных пророчеств древнего мира [271].
Кто мог знать тогда, что потомки маленького клана номадов, скитавшихся со своими овцами по долинам Сирии, должны будут послужить в грядущем великой божественной цели? Пусть это пророчество было записано через века после смерти Авраама, но оно, несомненно, почиталось столь важным, что «передавалось почти без изменений из поколения в поколение» [272]. Но даже если предположить, что оно было измышлено в эпоху Соломона (когда его записали) — остается факт существования пророчества за тысячу лет до его исполнения.
Библейский автор Священной Истории, очевидно, сам сознавал, насколько по-человечески неправдоподобно звучало это обетование в эпоху патриархов. И с тем большей силой он подчеркивал веру праотца. «Авраам, — говорит он, — поверил Господу, и это вменилось ему в праведность» [273].
Именно поэтому апостол Павел называет Авраама «отцом верующих». Невидимые нити протягиваются от шатров Ханаана к берегам Иордана, где восемнадцать веков спустя прозвучат слова: «Верующий в Сына имеет жизнь вечную».
Так среди сумерек многобожия возникла та точка в истории мира, которая должна была расти, расширяться и превратиться в конце концов в Народ Завета, в Народ Божий, в ветхозаветного Предтечу Церкви.
Завет неразрывен с Обетованием. Авраам, Исаак и Иаков постоянно обращены в будущее. У них не было никаких оснований надеяться, что одними человеческими силами они овладеют хотя бы небольшой, но собственной территорией. Что мог противопоставить небольшой бедуинский табор, вооруженный лишь луками и дротиками, мощным крепостям Ханаана, обнесенным циклопическими стенами? К тому же люди Авраама вынуждены были дробиться на небольшие группы, т. к. каждая семья нуждалась в обширных пастбищах для скота. Разрастание клана неизбежно вело к его распадению [274].
Тем не менее в критический момент пастухи могли постоять за себя и поддержать соплеменников. Так, когда племянник Авраама, ушедший на юг страны, был угнан в плен эламитскими отрядами, проходившими через Палестину, патриарх без малейших колебаний устремился на выручку. Пользуясь ночным мраком и внезапностью нападения, он рассеял превосходящие силы врага и отбил своих.
Местный царь, узнав о победе над общим противником, хотел привлечь его людей к себе на службу и обещал Аврааму богатое вознаграждение за его подвиг. Но гордый шейх не хотел быть обязанным никому: «Поднимаю руку к Элю Элиону, Владыке неба и земли: что даже нитки не возьму из всего твоего, — чтобы ты не сказал: я обогатил Авраама» [275].
Первой большой стоянкой евреев был Сихем, город, впоследствии окруженный ореолом святости у северных израильских колен. Из Сихема Авраам спустился южнее, в Бетэль, но засуха и голод принудили его просить убежища в Египте, где охотно принимали сирийских кочевников. В это время царство фараонов переживало новый расцвет под владычеством царей Сенусертов и Аменемхетов, которые стремились усилить свое влияние за рубежом.
Из Египта Авраам вновь вернулся в Бетэль, а потом надолго обосновался в оазисе Мамре близ того места, где вскоре вырос город Хеврон. Впоследствии он даже приобрел близ Мамре клочок земли, который на многие столетия сохранил название «Поле Ав-оаама» [276].
Однако Авраам никогда не забывал, что он чужак и пришелец в земле Ханаанской. Когда он искал невесту для своего сына, он послал верного слугу в Паддан-Арам, к арамеям, чтобы тот выбрал ему девушку из родного племени. Но не это национальное самосознание было главным для еврейского шейха (сам он брал жен и в Египте и в Ханаане). Главным для него была верность внутреннему голосу, призывавшему не поклоняться чужим богам, а чтить лишь Элогима — Бога, Который был Хранителем его рода и Который призвал его покинуть отчизну. Ему он возносил молитвы перед импровизированными жертвенниками, которые сооружал во время странствий:
Ани Эль Шадай
Хитхалэх лефани въехйе тамим.
Я — Бог Всемогущий,
Ходи передо Мной и будь непорочен.
Вот вторая великая заповедь Авраамовой веры после первой — требования покинуть идолопоклонников. «Непорочность перед Богом» — это не есть какая-то ритуальная чистота, а означает нравственный аспект религии Авраама. Согласно Библии, Бог «избрал его для того, чтобы он заповедал сынам своим и всему дому своему после себя ходить путем Господним, творя правду и правосудие (цедака у-мишепат)» [277]. И хотя моральные представления патриархов еще далеки от высокой этики пророков и тем более Евангелия, однако они уже хорошо сознавали, что Богу угодны люди справедливые, честные, верные своему слову, гостеприимные, миролюбивые, руки которых не запятнаны кровью невинных. Их вера не требовала ни изображений, ни храмов. Где бы ни был Авраам: в унылых ли пустынях Негеба или среди каменистых холмов Бетэля, Бог был с ним, витая над дымом его алтаря, взирая на него с высоты ночного неба, охраняя его в скитаниях. Споры о том, была ли вера Авраама монотеизмом, бессмысленны. Она была слишком простой, импульсивной, непосредственной, чтобы подходить под какой-то «изм», под какую-то схему.
В земле Ханаанской, населенной преимущественно аморитами, многие чтили Божество также под именем Эля [278]. Но в ту эпоху он был уже оттеснен пантеоном новых богов, во главе которого стоял Ваал — бог плодородия. Это было божество «второго поколения», родившееся на обломках древнего единобожия, подобно Мардуку, Зевсу, Индре и Энлилю.
Ханаанский культ Ваала и Ашеры отличала вера в тесную связь между эротической силой человека и плодородием земли. Поэтому чаще всего Авраам и его люди наблюдали в Ханаане обычаи, которые могли лишь оттолкнуть их от язычества. Им были отвратительны ханаанские ритуалы с их чувственным разгулом, извращенным садизмом, их пугал кровавый обряд человеческих жертвоприношений. Вероятно, многое из того, что они могли наблюдать вокруг, казалось им вызовом самой природе и Богу. Вероятно, они недоумевали, как Всевышний может терпеть эти мерзости, не карая безумных.
И как бы в ответ на это людям Авраама пришлось стать свидетелями ужасной катастрофы, уничтожившей цветущие города в долине Сиддим у Мертвого моря. Местность, окружавшая Гоморру и Содом, изобиловала серными источниками, асфальтом и другими очагами воспламенения. Согласно некоторым сведениям, молния ударила в один из этих очагов и превратила города в пепел; по другим данным, здесь произошло землетрясение, и вырвался подземный огонь. Во всяком случае, за огненным ураганом последовало опускание почвы, в результате которого обгорелые руины грешных городов были затоплены водами Мертвого моря [279].
Эта страшная катастрофа глубоко запечатлелась в народной памяти. Быть может, еврейские пастухи наблюдали с гор за «огненным дождем» и смотрели, как клубы дыма поднимаются над долиной. Библия сохранила величественное в своей патриархальной простоте сказание, из которого видно, что евреи с отдаленных времен задумывались над вопросом о Божественной справедливости. Вид гибнущих городов навевал мысли о тайне греха и воздаяния, об участи праведных и виновных…
Сам Бог, гласит предание, с двумя ангелами сошел на землю для того, чтобы убедиться в неисправимости растленных содомлян [280]. Под видом трех странников он посетил Авраама в роще Мамре и возвестил ему, что участь нечестивцев решена: они воистину заслуживают лишь гибели. Но патриарх знал, что Бог справедлив, он стал умолять Вестника пощадить содомлян, ибо не все они злы. «Неужели Ты погубишь праведного с нечестивыми?» — спрашивал он. Бог обещал ему, что, если в городе найдется хотя бы пятьдесят праведников, он будет помилован.
Но Авраам, хорошо зная нравы Содома, боится, что это слишком большая цифра. Он почтительно умоляет Вестника быть снисходительным, даже если там будет только сорок человек, не прогневавших Небо. Видя, что таинственный Странник готов уступить, Авраам в конце концов вымаливает у него прощение даже ради десяти праведников…
Но и стольких не нашлось в злополучном городе. Один лишь Лот, родич Авраама, со своей семьей спасся от огня и серы, которые обрушились на Содом и Гоморру.
Отныне там, где недавно кипела жизнь, суждено расстилаться в жуткой неподвижности проклятым водам Мертвого моря, а путники будут со страхом всматриваться в очертания соляных глыб на берегу, стараясь угадать, в какую из них превратилась жена Лота, которая вопреки запрету не утерпела и обернулась на пылающий город…
Образ Лота, без оглядки бегущего из растленного и осужденного Содома, может послужить символом внутреннего состояния евреев на первых порах их жизни в Ханаане. Много усилий должны были приложить они к тому, чтобы сохранить свои устои и не изменить своему Богу. Судьба не раз испытывала их веру, не раз забывали они о Свете, который озарил их маленькую тропинку в истории, но при всем том никогда не пересыхало русло реки, неуклонно несшей свои воды в далекий евангельский океан.
Пожалуй, ничто так ярко не символизирует то непоколебимое основание, на котором утвердилась ветхозаветная религия, как рассказ о жертвоприношении Авраама.
Однажды, повествует Книга Бытия, Бог обратился к своему избраннику: «Возьми сына своего единственного, Исаака, которого ты любишь, и пойди в землю Мория и там принеси его во всесожжение на одной из гор» [281].
Как могло это случиться? Как мог Бог Авраама, его Господь и хранитель, потребовать человеческой жертвы? Разве Он такой же кровожадный демон, как Ваал Хананеев или Молох финикийский?
Но Авраам не поколебался. Он пошел на эту жертву с такой же твердостью, с какой смотрел в глаза смерти во время своих военных походов. Он слишком верил своему Богу, чтобы проявить малодушие.
И вот идут они к месту жертвоприношения, отец и сын. «Отец мой,— спрашивает Исаак,— вот огонь и дрова, а где же ягненок для всесожжения?» «Бог усмотрит Себе ягненка для всесожжения, сын мой»,— отвечает Авраам. «И шли они вместе и пришли на место, о котором сказал ему Бог,— повествует Библия.— И устроил Авраам жертвенник, разложил дрова, и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров». И только собрался патриарх нанести роковой удар, как услышал голос Божий: «Не поднимай руки на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь я знаю, что ты боишься Бога и не пожалел сына своего единственного для Меня».
Некоторые полагают, что в этом рассказе содержится указание на отмену человеческих жертвоприношений. Быть может, древние евреи, поддаваясь влиянию окружающих народов, стали думать, что Богу угодны человеческие жертвы, но вскоре отказались от этой мысли. Но, прежде всего в истории жертвоприношения Авраама мы должны видеть отображение той горячей преданности Богу и вере, которая была присуща Аврааму и его людям, преданности, не страшившейся никаких жертв.
Ценой многих жертв, ценой жестокой внутренней и внешней борьбы сохранили израильтяне святыню, которую арьи не сумели удержать. В столкновении с исполинским сфинксом Природы народ-Богоискатель сумел отстоять независимость духа. Именно эта борьба и наложила на него печать суровости и исключительности. В своей победе он утвердил Веру в Грядущее, которая стала основным мотивом Ветхого Завета. Язычество Востока и Запада воспринимало мир как нечто неподвижное и статичное, Магизм замыкал его в вечном круговороте циклов. В религии же потомков Авраама внутренняя структура мироздания раскрывалась как Становление, Динамика и Развитие.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 10
243. Библия называет число 318 (Быт 14, 14).
244. Арамеи, очевидно, были ветвью семитов- аморитов, господствовавших в Аккаде, Мари, Вавилоне. Арамеи впервые упоминаются в ассирийских надписях XII в. Но еще раньше они известны как «ахламу». Племянник Авраама Лаван (сын брата) прямо назван в Библии арамеянином (Быт 25, 20). Несомненно арамейское происхождение Реввеки, Лии, Рахили. Древняя молитва (Втор 26, 5) прямо называет родоначальника израильтян «арами овед» — «странствующим арамеянином». Арамейским был и язык евреев, которые только по переселении в Палестину стали говорить на «ханаанском наречии» (Исайя 19, 8). См.: J. Bright. A History of Israel London, 1947, р. 81.
245. G. E. Wright. Biblical Archaeology, 1957, p. 42.
246. Быт 4, 13. Характерно, что в Библии слово «еврей» употребляется обычно, когда об израильтянах говорят иноплеменники (напр., Быт 39, 14, 17) или когда израильтянин обращается к иноплеменникам (напр., Быт 40, 15). Таким образом, это слово не было первоначально самоназванием народа. О соотношении термина «хабири» и слова «ибри» см.: J. McKenzie. Dictionary of the Bible, 1966, p. 346.
247. Библия недвусмысленно указывает на кровную связь этих народов с потомством Авраама (Быт 19, 36). В этих повествованиях, очевидно, следует под личностями-эпонимами подразумевать племена (см.: G. E. Wright. Biblical Archaeology, р. 40).
248. См. ст.: В. М. Ahern. The Exodus. Then and now. — «The Bridge», v. I, 1955, p. 53.
249. «Осью мировой истории» называл еврейскую историю о. С. Булгаков.
250. Эту двойственность Израиля глубоко анализирует Бердяев (Смысл Истории, 1923, с. 105 cл.).
251. Вл. Соловьев. История и будущность теократии. — Собр. соч., т. IV, с. 440). См. также его работу «Еврейство и христианский вопрос» (т. IV, с. 135).
252. См.: Н. Cazelles. La Torah; A. Robert et A. Feuillet. Introduction a la Bible. Tournai, 1957, p. 352, а также ниже гл. XXII и приложение 3.
253. Так, Винклер считал Авраама богом луны. Этого мнения придерживался первоначально даже такой крупный историк, как Эдуард Мейер.
254. W. Albright. The Archaelogy of Palestine, 1949, p. 236.
255. J. Bright. A History of Israel. London, 1949.
256. Быт 12, 1.
257. См.: Л. Вулли. Ур Халдеев. М., 1961, с. 170 сл; L. Wooley. Abraham, 1936; G. E. Wright. The Westminster Historical Atlas to the Bible, 1956, p. 26.
258. В книге Иошуа (Иисуса Навина) в гл. XXIV, 2 говорится, что отец и брат Авраама служили «иным богам» (см.: J. Bright. Op. cit., p. 43). Об археологических находках, связанных с культом Луны, см.: Э. Церен. Библейские холмы. М., 1966. с. 160 сл.
259. Здесь мы придерживаемся той библейской традиции, которая относит появление слова Ягве (Сущий) к Моисееву времени (Исх 6, 3). Однако существует другая традиция, которая считает это имя гораздо более древним (Быт 4, 26).
260. В настоящее время трудно выяснить этимологию слова Эль. Обычно его связывают со словом «сила». Оно было широко распространено среди семитов в Палестине, Сирии, Финикии. В Месопотамии оно звучало как «Илу», у арабов как «Аллах» (см.: Dictionary of the Bible, ed. Hastings and Grant. H. Rowley. N. Y. 1963, p. 363. (Слово Элейон встречается в финикийских текстах. Но, вопреки мнению некоторых историков, оно не означает особого божества, а есть лишь эпитет, прилагаемый к Богу. — G. E. Wright. Biblical Archaeology, p. 108).
261. Слово «Элогим» есть множественное от «Элоах» (вариант слова Эль, употреблявшийся в поэзии). В еврейском языке «Элогим» не означало «боги», а являлось заменой превосходной степени, которой еврейский язык не знает. Употребление «Элогим» вместо «Эль» должно было подчеркнуть, что речь идет не просто о семитическом божестве, а о Боге высочайшем. Примечательно, что ни «Элогим», ни «Элоах» в семитической литературе не встречаются нигде, кроме Библии (см.: J. McKenzie. Aspects of Old Testament Thought. — JBC, p. 737).
262. Все повествование Библии, включающее три варианта Св. Истории (см. приложение 3 о Пятикнижии), имеет в виду, что Бог, открывшийся Аврааму, был известен людям и до него. Его чтут Енох, Ной и др. древние праведники (J. McKenzie. Op. cit., p. 738).
263. Собственно «вавилонский» период истории Двуречья начинается с XIX в. до н. э. Но сам Вавилон был известен со времен Саргона. Вавилон синтезировал все достижения культуры Двуречья шумеро-аккадского периода.
264. Древние законы Месопотамии, исчезнувшие после 1500 г., предписывали считать законными детей наложницы, рожденных для бесплодной жены. Считалось, что тот, кто владеет домашними богами, владеет и наследством. Эти и многие другие черты отмечают быт патриархов и их арамейских родичей. Ср. пар. 137 судебника Хаммурапи и рассказ Бытия, гл. 16; пар. 159 и 160 с Быт 34, 12; И. Волков. Законы вавилонского царя Хаммурапи. М., 1914. О вавилонском влиянии на патриархов см.: G. Е. Wright. Biblical Archaeologu, р. 43—44.
265. См.: ANET, p. 60; W. Ch. Boscawen. La Bible et les monuments. Paris, 1900, p. 24. Русский перевод: Б. Тураев. История древнего Востока, 1, 24. Изложение: Д. Редер. Мифы и легенды древнего Двуречья, с. 34; Th. Gaster. Op. cit., p. 52.
266. Быт гл. 1 и гл. 2, ст. 1—3 и начало 4-го стиха. Гексамерон обладает всеми признаками законченного происхождения (см.: Е. Н. Maly. Genesis. — JBC, р. 10).
267. По общепринятой теории, Гексамерон записан автором Священнической Истории, который жил в Вавилонском плену ок. 550 г. О нем см.: A. Weiser. Einleitung in das Alte Testament, 1966, S. 125; P. Ellis. The man and the message of the Old Testament, 1963, p. 73. См. также: сб. «Происхождение Библии» (М., 1964, с. 541). Велльгаузен (Введение в историю Израиля, СПб., 1909, с. 262) считал, что Шестоднев был плодом поздней жреческой философии. Но археология «неопровержимо доказывает, что историческое наследие, использованное жрецами в VI в. до н. э., намного старше, чем предполагал Велльгаузен» (З. Косидовский. Библейские сказания. М., 1966, с. 72). За последнее время израильских священнослужителей ВЗ стали преимущественно называть «священниками», а их кодекс «священническим», термин же «жрец» применять к языческим служителям культа.
268. О роли мирового зла и Бездны в Библии см. приложение 8.
269. КВНР, р. 44 и табл. I. Р. Киттель. История еврейского народа. М., 1917, с. 72.
270. В. Galbiati, A. Piazza. Mieux comprendre la Bible. Paris, 1956, p. 222.
271. Быт 12, 13; 18, 18; 22, 18.
272. G. v. Rad. Old Testament Theology, 1968, р. 168.
273. Быт 15, 16.
274. См. историю разделения Авраама и Лота (Быт 13, 6).
275. Быт 14, 22. Эта глава основана на очень древнем предании. В ней упомянуты месопотамский царь Амрафел, Ариох, царь Ларсы, Тидал, царь «гоим», т. е. неизвестных племен, и Кедарлаомер, царь эламский. На основании этих имен пытались уточнить дату Авраама. Амрафела обычно отождествляли с Хаммурапи, Ариоха — с современником Хаммурапи, Римсином, Тидала с хеттским царем Тудхалиасом I. Кедарлаомер не поддавался идентификации, но его имя созвучно с именами других эламских царей, которые в большинстве своем начинаются на «кудур» (см.: Ф. Гоммель. История древнего Востока. СПб., 1905, с. 55; В. Струве. История древнего Востока, 1941, с. 122; Б. Тураев. История древнего Востока, т. I, с. 161). В настоящее время это отождествление не кажется уже бесспорным и вызывает возражения (см.: J. Bright. A History of Israel, p. 75; G. Wright. Op. cit., p. 50). Однако от этого не ослабевает историческая ценность гл. 14, являющейся, по мнению Олбрайта, очень древним документом (W. Albright. The Archeology of Palestine, p. 236).
276. Быт 23, 6 сл.; 25, 9 сл. Местность эта упоминается в надписи фараона Шешонка в Х в. (см.: Д. Брэстед. История Египта, т. II, с. 214).
277. Быт 17, 1; 18, 19.
278. Финикийские тексты из Угарита показывают, что имя Эль стало у народов Сирии уже собственным именем, хотя оно отражает «первоначальную концепцию, когда Эль мог в действительности быть высшим Богом» (J. McKenzie. Dictionary, p. 316).
279. Библия говорит о серном и огненном дожде (Быт 29, 24), Иосиф Флавий указывает на молнию (Иудейская война, 4, 8, 4), ему вторит Тацит (Истор. 5, 7). На возможность воспламенения горючих веществ неоднократно указывали путешественники (см.: К. Гейки. Святая земля и Библия. СПб., 1894, с. 702). Академик Обручев обращал внимание на то, что Мертвое море «расположено в грабене т. е. в провале, которым заканчивается крупная цепь опускании и провалов идущая из центра Африки вдоль больших озер и затем представляющая впадину Красного моря и долину Мертвого моря». Поэтому, заключает геолог, вполне возможно, что Библия описывает «действительное событие, случившееся в древности, провал двух городов при землетрясении» (В. Обручев. Основы геологии. М., 1947, с. 276). Раскопки у берегов Мертвого моря показали, что находившиеся там города были между XX и XIX вв. до н. э. покинуты ввиду огромного пожара. С этого времени жизнь там надолго замирает. Это также указывает на катастрофу Содома (Э. Церен. Библейские холмы, с. 292; Nelson, Glueck. The Age of Abraham in the Negeb, — «Biblical Archaeologist», 1955, v. XVIII, № 1).
280. Быт 18. Явление «трех мужей» Аврааму послужило сюжетом для прославленного творения Андрея Рублева «Троица».
281. Быт 22.
Им вверено Слово Божие.
История Авраама — один из немногих эпизодов начала Ветхого Завета, где мы можем разглядеть какие-то фигуры, говорить о каких-то событиях и верованиях. Как бы луч света проскользнул по небольшому отрезку времени, и перед нами мелькнуло видение: образ сурового шейха, странника в земле Ханаанской, который нес в своей душе залог великих Откровений. И вновь сгущается мрак… Рассказы Библии становятся скупыми и отрывочными, а что может поведать археология о людях, которые не строили храмов, не делали кумиров, не имели даже своей письменности? В библейских повествованиях нередко история родов и колен изображается как история праотцев-эпонимов. «Часто, — замечает Д. Райт, — сказание персонифицирует группы, т. е. использует имя предполагаемого патриарха-предка для обозначения его племенной группы» [282].
Одним из первых более или менее достоверных событий раннееврейской истории был второй «исход», или новое переселение из Месопотамии. Эта новая арамейская волна двинулась с севера около 1750 г. Патриархом этого клана был Иаков, носивший также имя Израиля [283].
Предание считало Иакова потомком Авраама, наследником его обетовании [284]. Во всяком случае, он принимает Авраамову веру и при вступлении в Ханаан приказывает зарыть идолов, которых его род постоянно возил с собой [285]. Иаков тяготеет к местам, где некогда жил Авраам и приносил жертвы Богу; он живет в Сихеме и Вефиле.
Поклоняясь «Богу Авраама», Иаков тем не менее прилагает к Нему старые эпитеты, свойственные язычеству. Он именует его «абир», что означает «телец», «могучий бык» [286].
В области культа Иаков вводит «массебы», или священные столбы, которые были символом плодородия в восточных религиях и которые надолго вошли в израильскую богослужебную практику. Только пророки впоследствии разоблачили языческий характер «массеб» [287].
Вообще образ Иакова, сохраненный в легендах, резко отличается от облика Авраама. Он гораздо больше склонен к оседлости, к цивилизованной жизни и в то же время гораздо сильнее заражен пороками цивилизации: хитростью, алчностью, изворотливостью.
Иаков возглавлял союз родов или колен, которые именовали себя Бене-Исраэль, т. е. Сыны Израиля. Возможно, уже тогда члены этой группы считали себя объединением «двенадцати колен» [288]. Но это число было священным на Востоке и было избрано скорее символически, чем в соответствии с действительностью. Библия насчитывает больше двенадцати колен [289]. Но, быть может, именно двенадцать клановых вождей состояли в наиболее тесном родстве и были «сынами Иакова» в прямом смысле слова. Впрочем, между самими этими патриархами явно нет равенства. Некоторые из них — «сыны рабыни», другие — «сыны любимой жены». Это, вероятно, отражает степень родства между кланами [290]. Есть основание считать, что колена, подобно египетским номам, имели свои геральдические знаки: волка, змеи, пса и других животных [291].
Названия израильских колен известны из месопотамских, финикийских и египетских надписей [292]. Число людей, которые в них входили, вряд ли было велико. Библия называет общее число семьдесят человек. Возможно, это означало семьдесят семейств. Одно такое семейство редко превышало три-четыре десятка человек [293].
Образ жизни Бене-Исраэль в те годы мало отличался от быта других восточных полуномадов. Дни их проходили среди однообразных забот, монотонность которых нарушали лишь переселения на новые пастбища и мелкие стычки у колодцев. Жилищем для большинства людей племени служили небольшие палатки из козьих шкур, которые натягивались на легкий деревянный остов. Такую палатку нетрудно разобрать и собрать в течение нескольких минут, она давала кров в непогоду и укрывала от палящих солнечных лучей.
Израильтяне обычно жили в дружбе с окружающими народами и охотно заключали с ними союзы. Однако бывали случаи, когда из мирных пастухов они превращались в воинов и захватывали какой-нибудь город в Ханаане. Так, согласно преданию, израильтяне овладели Сихемом и во имя мщения перебили его жителей [294].
Но по большей части Бене-Исраэль вели мирное размеренное существование. Повседневная жизнь их была неразрывно связана с их стадами. Ради них они оставались кочевниками; овцы кормили их и одевали, они были главным богатством, их давали в приданое, приносили в подарок друзьям. Красивый ягненок без порока считался самой лучшей жертвой Небу.
Время от времени все племя начинало длительный переход в поисках новых пастбищ. Достигнув местности, где стада могли найти достаточно пищи, израильтяне разбивали свои палатки под сенью деревьев, и начинался непродолжительный оседлый период жизни. Часто вокруг табора грубой мотыгой вспахивалась земля, и вскоре кочевники с волнением следили за первыми всходами урожая. Но вот опять нужны новые пастбища, и весь лагерь снимается, вьючит на осликов свою нехитрую утварь и трогается в путь…
Музыка и пение были постоянными спутниками еврейских пастухов. Они вносили в их скитальческую жизнь радость и вдохновение. Когда среди уединенных долин звучали переливы пастушьей волынки, казалось, природа оживала и вторила меланхолическому напеву. Струны маленьких невел грустным звоном сопровождали песню, поднимавшуюся в вечернее небо. Человек пел о Боге, о своем Незримом Отце, обитавшем там, за багрово-золотыми облаками. Он пел о Его милосердии и справедливости, пел о том, что только Ему должны принадлежать все молитвы мира…
Легкой поступью бежали овцы, ритмичные удары бубнов вторили стуку их копыт. А песнь пастуха лилась и лилась, и воедино сливалось все: пылающий закат и стада, силуэты гор и деревьев, стоны волынок и посвист флейт и сам человек — поющий и играющий, прославляющий жизнь и Творца ее…
Над патриархальной страной неслышно, как облака, проносились годы.
Около 1700 г. Ханаан огласился боевыми кличами. Полчища аморитов, на этот раз вооруженных до зубов, появились в его пределах. Близ того места, где в роще Мамре жил некогда Авраам, вырос новый город, военная крепость пришельцев — Хеврон. Но это был лишь опорный пункт. Азиатов манил Египет, богатая плодородная страна. Угроза завоевания застигла страну фараонов в самом плачевном состоянии.
Вся она, по образному выражению современника, переворачивалась, подобно гончарному кругу. Государственная власть вновь, как в период упадка Древнего царства, пришла в полное расстройство. Узурпаторы непрестанно сменялись на троне, как артисты на подмостках. Военачальники, пренебрегая интересами страны, оспаривали друг у друга должности и плели интриги. В селениях воцарилась анархия, крестьяне побросали поля и предались грабежам. Бродяги разрушали закрома и дворцы богачей, расхищая их имущество. Повсеместно происходили мятежи, толпы врывались в государственные учреждения, жгли документы, вершили самосуд и расправу. Началась разруха; в городах свирепствовали голод и эпидемии; Рудники были заброшены, торговля почти прекратилась. Помышлять о защите от внешних врагов было невозможно [295].
Поэтому ничего удивительного не было в том, что стремительный натиск азиатов не встретил в Дельте никакого сопротивления. Быть может, наоборот — мятежники в какой-то мере даже способствовали завоевателям.
Итак, в один прекрасный день боевые арабские скакуны, неведомые до этого времени жителям Египта, понесли грозных всадников по земле фараонов. Со стуком катились легкие колесницы, врезаясь в растерявшиеся отряды египтян, пылали деревни, рушились стены древних храмов; ошеломленные египтяне взирали на все это в страхе и недоумении. Пришел конец их самостоятельности. Неведомое племя гордых и неумолимых врагов установило свою власть над страной.
Завоеватели с самого начала укрепились в нескольких городах, откуда рассылали по всей земле сборщиков дани. Их столицей стала крепость Хетварт, или Аварис, в восточной части Дельты, почти на границе пустыни, откуда пришли их полчища [296]. Египтяне называли их Хекау-Хасут — «иноземные цари», откуда произошло позднейшее название гиксы [297].Археологические раскопки позволяют теперь сделать вывод, что гиксы в период захвата Египта распространили свое влияние на всю Сирию, быть может, Месопотамию и даже Крит. Поэтому титул одного из их царей «правитель стран» отражал не только обычное хвастовство древних монархов, но и заключал в себе известную истину. Мы плохо осведомлены о том, что происходило в те десятилетия, когда гиксы были хозяевами Дельты. Известно, что завоеватели переняли египетские обычаи, письменность, искусство. Их цари приказывали высекать свои изваяния в таких же застывших церемониальных позах, в каких полагалось изображать фараонов. Гиксский двор был обставлен согласно всем правилам египетского этикета. Единственное, в чем азиаты остались верными своим традициям, была религия. Они лишь терпели местных богов, отдавая предпочтение своему сирийскому богу Сутеху. Он был отождествлен с Сетом — братом Осириса, который некогда почитался в Дельте. К тому времени уже сложился миф, отводящий Сету роль предателя и убийцы брата. Благодаря этому Сет-Сутех мог резко противопоставляться всему египетскому пантеону. И только поколения спустя под влиянием туземных обычаев гиксские цари стали вводить в свои титулы имя Ра и примирились с другими богами Египта [298].По численности гиксы уступали египтянам; основную их массу составляли военная аристократия и боевые дружины. Их вторжение не означало заселения Египта семитическими племенами; завоеватели жили в своих крепостях, управляя страной, как бы на островах среди моря враждебных туземцев. Однако вполне вероятно, что в эти годы усилился приток азиатов в Египет из Сирии и Синайской пустыни.
Ханаан после того, как через него прошли гиксы, стал небезопасным местом для мирных пастухов. Никто не мог быть уверен в завтрашнем дне. Множество селений было стерто с лица земли, посевы выжжены, пастбища вытоптаны копытами гиксских коней. В довершение всего началась сильная засуха. Сыны Израиля оказались перед перспективой голода. У них оставался последний выход: двинуться по пути, проложенному таксами, и искать приюта в Египте, как делал это в голодные годы Авраам.В стране фараонов издавна существовало обыкновение селить на границах «мирных варваров», терпевших бедствия на своей родине. Это делалось века спустя и в Римской империи для охраны рубежей. На одном из египетских папирусов можно прочесть доклад чиновника, который «закончил выдавать пропуска бедуинам из Эдома, чтобы сохранить их жизнь и жизнь их стад во владениях царя» [299].Для гиксских царей такие переселения были особенно желательны, так как они предпочитали опираться на своих соплеменников из Азии. То, что одного из гиксских правителей звали Иаковом, есть лишнее доказательство близости между ними и израильтянами [300].Согласно преданию, сам патриарх Иаков возглавлял переселение в «Землю Мицраим», как называли евреи Египет. Израильтянам была предоставлена для жительства область Гошен, или Гесем, на востоке Дельты, которая славилась своими обширными лугами; там обычно пасли стада, принадлежавшие дворцовому хозяйству. Часть царского скота была передана в ведение пришельцев, и они, таким образом, были приняты на государственную службу [301].Такая милость по отношению к чужеземцам имела, согласно Библии, и некоторые особые причины. В эти годы первым министром фараона был израильтянин по имени Иосиф. В египетских источниках не сохранилось никаких сведений об этом человеке, т. к. почти все памятники и надписи той поры были уничтожены при восстании против гиксов. Но библейское повествование о нем настолько точно отражает египетский быт и нравы, что нет никаких оснований ставить под сомнение его достоверность в целом [302]. Иосиф, согласно преданию, был продан своими братьями палестинским купцам, которые в свою очередь продали его египетскому офицеру. После ряда драматических перипетий еврейский раб попал ко двору и был вознесен на самую вершину социальной лестницы. Эта головокружительная карьера человека из народа, да вдобавок чужеземца, вероятно, была характерна для эпохи господства азиатской династии. Семитические фараоны доверяли только таким лицам, как Иосиф. Когда засуха и голод привели израильтян к границам Египта, Иосиф примирился с собратьями и сделал все, чтобы они могли поселиться на пастбищах фараона. Переход границы в Египте был обставлен многочисленными формальностями, напоминающими современные, т. к. власти боялись лазутчиков. Пограничные крепости были полны чиновниками, которые вели строгий учет прибывших, проверяли разрешения на вселение, регистрировали подарки эмигрантов, вносимые как плата за гостеприимство. Пастухи Бене-Исраэль должны были пройти через все эти формальности. Среди дошедших до нас документов, в которых пограничные чиновники сообщают о пропуске в Египет голодавших кочевников, нет упоминания о переселении Бене-Исраэля. Документы погибли, а память египтян не сохранила следов этого события. В глазах египтян сыны Иакова были слишком незначительным народом, чтобы их приход мог для них что-либо значить [303]. Тем не менее, мы легко можем представить себе этот рубежный момент в истории Израиля. Вот приближается к Аварису толпа худых, голодных пастухов. Они со страхом смотрят на зубчатые стены крепости, на смуглых часовых, застывших у ворот, озираются на жрецов с бритыми головами и посохами в руках, на ослепительно прекрасных женщин в полупрозрачных воздушных платьях, на вельмож в париках, на марширующих в пыли солдат. Величие Египта подавляет новоприбывших. Они чувствуют себя ничтожными перед этими огромными храмами, роскошными дворцами и виллами, они оглушены шумом рынков, мастерских, строек. С суеверным трепетом всматриваются они в изваяния царей и богов; каменные лица бесстрастно глядят перед собой; неподвижные руки сжимают жезл и бич — символы власти. Египтяне же, вероятно, почти не обращают внимания на путников, которые, неуверенно оглядываясь, пробираются по улицам. Им уже примелькались чернобородые азиатские лица; с тех пор как в стране правят гиксы, их стало в Египте особенно много.
Чужими, беззащитными, заброшенными в большом враждебном мире должны были чувствовать себя израильтяне, впервые ступая на египетскую почву. Да и не только на египетскую. Разве не были они странниками и пришельцами повсюду, разве не навсегда покинули они свою родину за Евфратом? Но, несмотря на это израильтян не покидала непоколебимая уверенность в том, что жизнь их протекает под счастливой звездой. Они верили, что благословение Бога, Бога их отцов, пребывает на них, что незримый Дух оберегает и ведет их. Эту веру они связывали с Авраамом, предания о котором передавались из поколения в поколение.
Звездными ночами, сидя у входов в свои шатры, они слушали рассказы об Аврааме и его сыновьях, об их подвигах, странствиях, об их любви, войне, соперничестве и дружбе. То были времена, когда небожители часто посещали людей, когда можно было видеть лестницу, по которой они спускались на землю. Предания рассказывали о том, как сам Бог в виде странника разделял трапезу с Авраамом, перед тем как покарать Содом и Гоморру. Они повествовали о переселении Иакова, о том, как ночью на границе Ханаана путь ему преградило таинственное существо, с которым патриарх вступил в борьбу. Он не сдавался до утра, требуя, чтобы этот Ангел-хранитель страны благословил его. И только получив (почти вырвав) просимое, он уже спокойно пересек реку Иавок — рубеж Обетованной Земли. Это означало, что Божественные дары не приходят к праздным и пассивным, а даются только при напряжении всего существа человека в борьбе.
Говорили, что само имя «Израиль» есть воспоминание об этой загадочной схватке Иакова с Ангелом и значит «богоборец». Но даже если такое толкование и сомнительно, оно, тем не менее, имеет глубокий смысл. Вся религиозная история Сынов Израиля была как бы некой священной борьбой. Израиль искал и жаждал Бога, но не простирался в рабской покорности; он требовал, спорил и взывал, поднимаясь к вершинам сыновнего дерзновения, порой, казалось бы, граничившего с мятежом. Ночная борьба Иакова стала прообразом духовной драмы пророков и псалмопевцев, Иеремии и Иова.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 11
282. G. E. Wright. Biblical Archaeology, p. 40.
283. 1750 годом датируется переселение Иакова (W. Albright. The Archaeology of Palestine, p. 204). Полное имя Иакова было, очевидно, Иакобэль. В таком виде оно встречается в египетской надписи (ок. 1500 г.), где под этим именем подразумевается древний населенный пункт в Палестине (см.: Р. Киттель. История еврейского народа, т. I. M., 1917, с. 127). В XVIII в. в текстах Месопотамии упоминается имя Иакобиль (J. McKenzie. Op. cit., p. 408). Имя Иаков, вероятно, означает «Да защитит Бог». Более неясной является этимология имени Израиль. Современные исследователи предлагают как наиболее вероятную этимологию: «Да правит Бог» или «Да воссияет Бог» (Idem, p. 403; К. Leon-Dufour. Dictionary of Biblical Theology, 1967, p. 228).
284. Большинство современных библеистов считают предание о том, что Иаков был внуком Авраама, скорее символом, чем отражением конкретной действительности. Во всей истории Иакова мы видим настойчивые попытки доказать его права на Обетование Авраама (похищение благословения, явление в Бетэле, борьба с неведомым существом у границ Ханаана и пр.). О распространении на Иакова Обетования, в котором «благословляются все племена», см. Быт 28, 14.
285. Жена Иакова носила с собой «терафимов», т. е. домашних богов отца (Быт 31, 19). Кроме того, идолы были и у других членов рода (Быт 35, 2). Выселение Иакова из Месопотамии, так же как и у Авраама, имеет религиозное обоснование (Быт 31, 3).
286. Быт 49, 24. «Абир Иакоб» переведено в синодальной Библии как «мощный Бог Иакова». Однако в финикийских текстах из Угарита слово «аббир» означает «телец» (J. McKenzie. Op. cit., p. 409). Впоследствии часть израильтян избрала тельца символом Ягве (Исх 32, 4; 3 Цар 12, 28).
287. Быт 33, 20. В синодальном переводе вместо «массеба» стоит «жертвенник». Впоследствии под влиянием пророков массебы были уничтожены (4 Цар 23, 15). Эти каменные столбы были связаны с древним ханаанским фаллическим культом (см.: Р. Киттель. Ук. соч., с. 111; R. North. Biblical Archaeology.— JBC, p. 659).
288. В древнееврейском родовом строе выделялись: «бет-аб» — семья, «мишпаха» — род, клан и, наконец, «себет» — группа кланов или колено.
289. «Благословение Иакова» (Быт 49) опускает колена Махира и Гилеада (Суд 5, 14, 17), в то время как «Песнь Деворы» (Суд 5), упоминая эти два колена, перечисляет всего десять колен. «Благословение Моисея» (Втор 33) опускает колено Симеона.
290. Привилегированными кланами, очевидно, считали Иуду, Леви, Симеона, Рувима, Иосифа, Иссахара, Зебулона, Вениамина. Второстепенными были: Ашер (Асир), Нафтали (Неффалим), Дан, Гад, Гилеад и особые кланы Калеба, Каина, Иероамиеля (см.: Р. Киттель. Ук. соч., с. 139).
291. На это есть намеки в Благословении Иакова, а также в поздних иудейских преданиях.
292. В текстах Мари упомянуты Леви и Измаил, а также называется племя Бени-иемен, имя которого созвучно с Вениамином. В египетских текстах XVIII в. упомянуты Ашер, Иссахар, Зебулон. В более позднюю эпоху эти имена среди аморитов не появляются (см.: J. Bright. Op. cit., p. 70).
293. Племя, изображенное на фреске бенихассанской гробницы, насчитывает всего 37 человек.
294. Быт 34. Впоследствии, когда израильтяне овладели Ханааном, они не завоевали Сихема. Историки полагают, что со времен Иакова здесь уже было много израильтян, которые не уходили с Иаковом в Египет. С Сихемом были связаны особые религиозные традиции (см. обряд, описанный во Второзаконии 27, 11, который совершался между горами Гебал и Гаризим, т. е. у Сихема) — Р. Киттель. Ук. соч., с. 177).
295. Речения Ипусера, VII, VIII. — ХДВ, с. 63.
296. Аварис был известен также под именем Цоан и Танис. В XIII в. он был перестроен и назван Пер-Рамсес.
297. Египетский жрец Манефон переводит слово «гике» как «цари-пастухи», называет гиксов «людьми неизвестного (бесславного) происхождения» и приводит мнение, согласно которому они были арабами (см.: Иосиф Флавий. Против Апиона, 1, 14). Большинство историков считают гиксов ханаанскими аморитами (см.: Е. Meyer. Geschichte des Altertums, 1909, В. I, S. 29; M. Лацис. Новые данные о гиксском владычестве в Египте. — ВДИ, 1958, № 3, с. 101). Имена гиксских царей, такие, как Иаков и Анатер, говорят о семитическом происхождении победителей.
298. См.: Е. Meyer. Idem, S. 292.
299. Папирус Анастасий IV, 4, 13, XIII в. до н. э. (пер. В. Струве. Израиль в Египте, т. II, 1920, с. 35). Переселения семитов-кочевников были известны и в XIV—XV вв., от этого времени дошло сообщение о караване азиатов, просивших убежища во время голода. В своем прошении они указывали на то, что еще дел царя давали разрешения азиатам селиться на границе (Р. Киттель. История еврейского народа, с. 147).
300. См.: Д. Введенский. Патриарх Иосиф и Египет. Сергиев Посад. 19)4 с. 162. На табл. III воспроизведены скарабеи с именем Иаков-хер, что соответствует полной форме имени Иаков — Иакобэль.
301. Быт 7, 6. Сейчас установлено, что Гесем находился в районе современного Вади Тумилат. Там и поныне в климатическом отношении «лучшая часть земли», и поныне там обитают пастухи (см.: J. Wright. Biblical Archaeology, p. 56).
302. Об историчности Иосифа см. приложение 6.
303. См.: В. Шпигелъберг. Пребывание Израиля в Египте в свете египетских источников. СПб., 1908, с. 13.
И вот твой яркий диск на небеса взошел
превыше вечных гор — горишь ты над богами,
и люди Солнце пьют, ты льешь вино струями.
Все великие державы, созданные лишь силой оружия, рано или поздно оказывались непрочными и распадались. Эта участь ждала и царство гиксов. Оно постепенно слабело и теряло контроль над завоеванными областями. Полунезависимые цари Фиваиды — Южного Египта — исподволь собирали силы для того, чтобы выступить против гиксов.
Когда Фиваида почувствовала себя достаточно крепкой, она предприняла первые попытки сопротивления, сначала дипломатические, потом и военные. Обстановка несколько напоминает события, которые происходили в средневековой Руси в период освобождения от монгольского ига, причем роль Московского княжества играют в данном случае Фивы.
Гиксов тревожили доходившие до Авариса слухи о военных приготовлениях фиванцев. Более ста лет они безраздельно царили в Дельте, и вот теперь на их глазах просыпался национальный дух покоренного народа. По одному сообщению, царь гиксов отправил в Фивы послов, предлагая царю Секененре «прекратить возню бегемотов», которая мешает ему спать. Это был прозрачный намек на плохо скрываемую подготовку к восстанию. Неизвестно, чем кончились переговоры, но мумия Секененры со следами глубоких ран и ударов является немым свидетелем того, что на этот раз гиксы сумели обуздать непокорных. Но это лишь отсрочило их конец: преемники Секененры продолжали борьбу с удвоенной энергией.
Фараон Камос, преодолевая сопротивление своих нерешительных вельмож, отважился выступить походом против Авариса. Теперь у египтян, как и у гиксов, были боевые колесницы; хорошо оснащенный речной флот поддерживал натиск пехоты. Египтяне полностью усвоили военную тактику гиксов, и на азиатов двинулось уже внушительное войско, многочисленное и дисциплинированное.
Камос доплыл до Авариса и нанес первое поражение азиатам, хотя города ему взять не удалось. Гиксский царь послал гонца в Эфиопию, прося поддержки, но египтяне перехватили письмо. Вскоре власть перешла к брату Камоса Яхмосу.
В 1578 г. Яхмос предпринимает решительное наступление. Дрогнувшие под ударами его войск гиксы покидают Аварис и отступают на восток. Ненавистная столица врага предается разграблению. Победа окрыляет египтян: теперь настал их черед. Подобно тому как римские завоевания сменились нашествиями варваров, арабское вторжение получило контрудар крестовых походов, а монгольское иго кончилось захватом Россией татарских ханств, так и гиксское владычество привело к рождению египетской экспансии.
Яхмос не удовлетворяется изгнанием азиатов, а преследует их до Палестины. После упорной трехлетней осады взят Шарухен — последняя крепость гиксов. Среди холмов и долин Сирии появляются боевые колесницы фараонов, рвущихся на север.
Смятение охватывает аморитские города, одна за другой крепости попадают в руки египтян. Постепенно волна завоевателей докатывается до Митанни. На берегах Евфрата воздвигнут триумфальный памятник Тутмоса III (ок. 1500 г.). Знамена царского бога Амона реют над всеми крепостями Ханаана.
Египет становится империей, в состав которой входят многочисленные народы Африки и Азии. Нубийцы и сардинцы, жители Ливии и темнокожие эфиопы служат в египетской армии. Победы фараонов приводят в трепет царей Месопотамии, которые шлют им богатые дары. Храмы египетских богов вырастают по всей Сирии. Корабли египетских купцов доходят до Эгейского моря, достигают далекой страны Пунт у берегов Сомали, откуда везут золото и слоновую кость.
Военные походы фараонов приносили командованию и рядовым воинам большие богатства и рабов. Поэтому карательные экспедиции в Азию, Нубию, Ливию стали системой. Повсюду были поставлены египетские правители и верные Египту цари туземного происхождения. Малейшее сопротивление приводило к жестоким расправам. Так борьба Египта за национальную свободу превратилась в порабощение народов.
С возвышением Фив возросло значение фиванского бога Амона. Еще в эпоху Среднего царства этот местный бог был отождествлен жрецами с богом Ра, т. е. возведен в ранг общенационального божества. Кто, как не Амон-Ра, сопровождал фараонов в их блистательных походах? Кто, как не он, сложил к ногам Египта страны и народы? Обращаясь к Тутмосу III, Амон-Ра говорит, что именно он дал царю «поразить князей финикийских… поразить азиатов… покорить запад… обитателей болот». «Я поставил тебя царем, мой возлюбленный сын, Гор, могучий телец, сияющий в Фивах, рожденный мною Тутмос» — так возвещает бог Египта [304].
Священные гимны того времени прославляют военные подвиги Амона, благодаря которым возлюбленная земля и царь получили мировое господство.
Фиванские жрецы стали оказывать ощутимое влияние на политическую жизнь. Именно они добились провозглашения Тутмоса III царем, хотя он и был сыном фараона от побочной жены. При Аменхотепе III (1455-1424) один из них был первым министром, а другой — министром финансов империи.
Фараоны щедро одаривали храмы; во славу Амона были воздвигнуты исполинские колоннады святилищ Карнака и Луксора. Они должны были являться наглядной проповедью о могуществе фиванского бога. Торжественные процессии со статуей Амона превратились в национальные праздники; народные массы, опьяненные победами и гордые величием Амона, в неописуемом восторге встречали появление идола:
Открыты врата большого храма,
Выносят наос из великого храма,
Фивы ликуют…
Карнак торжествует…
Люди и боги столпились,
Радуясь тому, что совершилось на земле.
Толпа громогласно ликует,
Воздавая хвалу славному богу Амону…
Небо ликует, земля сияет
При появлении Амона.
Владыка мой, Амон-Ра,
Дай мне быть среди толпы,
Дай мне узреть сияние образа твоего
При твоем появлении… [305]
Господство националистической религии казалось безраздельным. Вся страна, от фараона до последнего крестьянина или раба, была проникнута ее духом. И никто не мог ожидать, что начало мятежу против бога-триумфатора будет положено в царском дворце, в доме «возлюбленного сына Амона».
Переворот подготавливался постепенно. В царской семье уже давно тяготели к старой солнечной религии Гелиополя. Амон стал богом войны, а фараоны чувствовали необходимость приостановить походы; войны усиливали власть номовой аристократии и жрецов, а фараоны стремились освободиться от их влияния. Аменхотеп III вел мирную политику и сумел в конце жизни отстранить жрецов от ведущих государственных должностей. Есть указания на то, что он выдерживал ряд столкновений с жрецами. В противовес им он постоянно подчеркивал, что высшая религиозная истина не есть монополия их касты, но что именно он, царь, есть «Хаэм-маат», т. е. воссиявший в истине. Знаменитые «колоссы Мемнона» — полуразрушенные статуи Аменхотепа III высотой в двадцать метров — до сих пор свидетельствуют о стремлении фараона поставить себя выше всех духовных и политических сил в государстве. Ни Осирис, ни Амон никогда не были изваяны в таких масштабах.
Древняя религия Солнца привлекала Аменхотепа III и его династию по многим причинам. Во-первых, она принадлежала к иной традиции, нежели религия фиванского духовенства. Во-вторых, Ра гелиопольский, называемый также Гором, Атумом и Атоном, был исключительно царским богом, между тем как Амон был богом властных жрецов и как бы свыше дарил свое покровительство фараонам. Царь оказывался существом, обязанным Амону всем: жизнью, троном, победами. Старинный же бог Солнца был воплощен в самом царе, который, как живое божество, стоял над миром.
Одним словом, началась глухая борьба между царем, с одной стороны, и аристократией и жрецами — с другой. Борьба эта почти не выходила на поверхность. Из одной надписи известно только, что Аменхотеп III и его отец слышали от жрецов «плохие слова» [306]. Но вскоре после смерти Аменхотепа III борьба приняла форму открытого конфликта. Империю потрясла религиозная реформация, предпринятая сыном Аменхотепа III — Аменхотепом IV (1424-1406). Эта реформация имела своей целью не только сокрушить религию Амона, но и явилась первой в истории попыткой покончить с многобожием вообще и установить религию единого Бога для всей империи.
История Египта не знает более противоречивой и сложной фигуры, чем царь-реформатор Аменхотеп IV. Неполнота источников и разноречивые мнения до сих пор заслоняют от нас его подлинное лицо. Смелый разрушитель традиций — он в то же время по-своему продолжал их, строгий монотеист — он тем не менее не смог возвыситься до понятия о чисто духовном божестве, поборник «Истины» — он нередко проявлял жестокость и фанатизм. Многие считают Аменхотепа непрактичным идеалистом, Другие — ослепленным изувером, третьи — пророком, а иные — властным диктатором. Вероятно, в какой-то степени правы все. Одно несомненно: перед нами яркая личность, индивидуалист, противопоставивший свои убеждения тысячелетним традициям. Если принять во внимание его влияние на искусство и Гимн Солнцу, написанный им, то не будет преувеличением сказать, что Аменхотеп был человеком богато одаренным, если не гениальным. Ни один мудрый жрец, ни один ясновидец Египта не дерзнул с такой решительностью восстать против многобожия и магических верований. В эпоху кровавых войн и уничтожения покоренных народов он провозгласил равенство всех племен и стран перед Богом. Кроме библейских пророков, древний мир не знает никого, кто мог бы встать в этом отношении рядом с фараоном-реформатором. Одиноко стоит его трагическая фигура среди мятущихся событий, эпох и народов. Глубокое непонимание, которое он встретил при жизни, говорит о том, что этот человек принадлежит не столько своему времени, сколько тому духовному братству, члены которого во все века были как бы пришельцами среди людей.
Мать Аменхотепа, Тия, происходила не из царского рода, однако его отец из любви к ней сделал наследником именно ее сына. Есть намеки на то, что фараону пришлось выдержать борьбу против жрецов и столичной аристократии, которая относилась к Тие враждебно. Возможно, жрецы не одобряли ее религиозные симпатии. Когда муж подарил ей красивую барку, она была названа «Блеск Атона». Слово «атон» означало «солнечный диск», но в данном случае оно употреблялось как имя Божественного Солнца, в противовес старым его наименованиям [307]. Возможно, что склонность к древнему «солнечному единобожию» передалась Аменхотепу еще в детстве от матери.
Однако при жизни мужа Тия там, где речь шла о парадных торжествах или монументах, следовала принятой традиции. На одном из памятников было высечено, например, обычное изображение, из которого следовало, что ее сын Аменхотеп IV родился на свет при помощи самого Амона.
Немедленно после своего вступления на престол в 1424 г. Аменхотеп IV дал ясно понять, что Бог его сердца — это не воинственный Амон столичных жрецов, а высший единый Бог, живым воплощением которого является солнечный диск — атон. По его приказу в Карнаке началось строительство огромного храма, который должен был стать соперником святилищ Амона. Правда, имя фиванского бога еще встречалось в некоторых его надписях, но вскоре оно окончательно отбрасывается.
Аменхотеп ясно указывает на связь новой «истины» со старым откровением, данным в Гелиополе. В сущности, на первых порах он пошел по пути, проложенному жрецами, отождествив Атона со старыми солнечными богами. На памятниках этого времени мы читаем: «Да живет Ра-Гор небосклона, ликующий на небосклоне в имени своем как Шу, который есть Атон». Таким образом, Атон оказывается тождественным с древним Ра, и с царским богом Гором, и с божеством воздушного сияния Шу (или Шов). Чтобы подчеркнуть свое избранничество, Аменхотеп принял тронное имя Ваэнра, т. е. «Единственный для Ра» [308].
Еще со времени Аменхотепа II (1491-1465) в качестве идеограммы солнца появляется изображение диска с лучами. Царь-реформатор провозглашает этот символ единственно допустимым. Все звероподобные и человекоподобные идолы запрещаются. Как огненный диск на небе есть единственное воплощение Бога, так и в искусстве не должно быть иных его обликов. На стенах храмов отныне своего рода иконой Бога будет лишь солнце со знаком вечности, лучи которого оканчиваются руками.
В Фивах эти новшества вызвали волнения. Причиной их было не столько провозглашение культа Божественного Солнца, сколько отвержение Амона и прочих богов страны.
Фараон между тем удалил от себя всех приверженцев старых культов; теперь его окружали не жрецы и аристократы, а только единомышленники. Он ощущал себя пророком Солнца, проповедником новой истинной религии, верховным ее жрецом [309]. Жена царя Нефертити, прославленная благодаря своим знаменитым портретам, очевидно, целиком разделяла его взгляды. Она и муж ее кормилицы Эйе были самыми близкими людьми молодого царя. Кроме того, в его интимный круг, вероятно, входили художники и поэты.
Аменхотеп хотел очистить египетскую религию от многобожия, мифов, магии, бремени заупокойных церемоний. Все это было отметено с радикализмом, свойственным молодости. Придворные обычаи, связанные с традициями старой веры, вероятно, внушали царю отвращение. Он требовал от мастеров, которые высекали его статуи во дворе нового храма, чтобы они следовали Маат — Истине — и не заботились о канонической идеализации облика царя.
Эти трехметровые изваяния фараона вполне отражают внутренний переворот, совершившийся в его душе, и тот вызов, который он бросил тысячелетним устоям. От прежних традиций остались лишь поза и одежда. Лицо Аменхотепа абсолютно лишено трафаретности. Это настоящий портрет, правдиво передающий своеобразные черты реформатора.
Странное, болезненное выражение застыло на заостренном, непомерно вытянутом лице. Узкие, слегка раскосые глаза кажутся полузакрытыми. Аменхотеп погружен в глубокую думу. Священные регалии фараона нелепо сидят на хилом, женственном теле.
Тем не менее, в этом худощавом, слабом человеке чувствуется могучий дух и непреклонная воля к борьбе. А борьба предстояла жестокая. Молодой фараон шел наперекор народным массам; отвергнув Осириса и других популярных богов, он посягнул на быт и верования, сложившиеся в веках, его ждало столкновение со знатью и жреческой корпорацией.
Библейские пророки выступали как оппозиционеры, как гонимые, но при этом свободные люди. Аменхотеп нес бремя царского сана и не мог освободиться от старых понятий о фараоне как о божественном существе, обладающем абсолютной властью. Он полагал, что достаточно одного его слова, как «истина» восторжествует. Но ему пришлось быстро убедиться, что даже божественный самодержец не всесилен. Поэтому он очень рано поддался искушению действовать при помощи принуждения и насилия. Когда он решился нанести окончательный удар и, не боясь народного гнева и гнева жрецов, велел закрыть храмы богов, он тем самым уже обрек свою реформацию на гибель.
В знак своего полного разрыва с прошлым царь изменяет и свое имя. Отныне он будет не Аменхотепом, а Эхнатоном, что значит «Угодный Солнцу». Он приказывает повсюду истреблять священные символы и надписи. Выскабливают не только имя Амона, но и слово «боги». Реформатор в своем увлечении борьбой не щадит даже имени отца, которое включало имя ненавистного фиванского бога.
Жрецы приняли вызов. Они никогда не забывали, что эта династия во многом обязана им, и, если нужно, они могли поставить под угрозу само ее существование. Неизвестно, как выражали они свой протест, но, безусловно, борьба была жестокой и упорной. Есть основание полагать, что на Эхнатона было сделано даже покушение.
В конце концов, фараон понял, что в этом городе, который связывал с Амоном все свои славные воспоминания, который видел шествия триумфаторов, влекущих толпы связанных азиатов, в городе, где каждый храм и памятник говорил о старых богах, он не сможет создать центр нового учения. Тогда он, не задумываясь, решает отрясти прах со своих ног. Он больше не хочет слушать «дурные вести», не хочет видеть угрюмых стен храмов, пусть безмолвных и опустевших, но как бы затаивших угрозу.
В шестой год правления Эхнатона караван царских судов двинулся вниз по Нилу в поисках неоскверненной земли для закладки новой столицы. Флотилия прошла более четырехсот километров, пока Эхнатон, повинуясь необъяснимому порыву, не приказал пристать к берегу. И здесь, в долине, окруженной горами, среди бурых дюн и шелестящих тростников, он произнес властное слово… Отныне столица Верхнего и Нижнего Египта, град Божественного Солнца уже не Фивы, а город, который возникает на пустом месте по замыслу царя-реформатора. Имя его будет Ахетатон, «Небосклон Солнца», вечно сияющий образ Бога будет простирать над ним руки-лучи [310].
Работа закипела немедленно. Инженеры, архитекторы, художники с энтузиазмом отдались делу созидания новой столицы. В центре был воздвигнут великолепный дворец и храм в честь Солнца. Здания украшали фрески, рельефы, изразцы, золотая отделка. Вокруг центра и вдоль берега расположились дома знати с тенистыми садами, кварталы торговцев, рабочих, ремесленников. Солнечная столица была оснащена по последнему слову градостроительной техники; Эхнатону хотелось привлечь к ней любовь народа и затмить славу Фив.
На скалах, окружавших Ахетатон, были высечены священные клятвы и изречения царя. В них были увековечены границы города, объявлено, что место для него царь выбрал, руководствуясь не советами человеческими, но откровением Божественного Солнца.
Настал день, когда царь должен был окончательно покинуть Фивы. Это было нечто среднее между торжественным исходом и бегством. Поклонники Солнца разрывали все узы с языческой столицей.
Вероятно, народ собрался на пристани проводить своего странного властелина. Барки разукрашены и устланы, поставлены цветные паруса, смуглые гребцы налегают на весла. На палубе, лишенной столь привычных идолов, стоит молодой фараон с женой, дочерьми, близкими. Он прощается с фиванцами, которые в молчаливом недоумении смотрят на отплывающую флотилию. Никто не ропщет. Фараон — это живой бог, он знает, что делает. В последний раз они видят бледное и худое лицо Эхнатона. А реформатор уже не глядит на них, он обращает взор вперед, туда где за поворотами священной реки его ждет построенный им город, где не будет ни Амона, ни языческих жрецов, ни надменных вельмож, а будет царствовать лишь одно Божественное Солнце со своим единственным служителем, пророком и сыном.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 12
304. И. Франк-Каменецкий. Памятники египетской религии, т. I, с. 52, 57.
305. Там же, с. 59, 62. Наос, упомянутый в гимне, означает священный ковчег — модель храма, в котором хранилось изображение божества.
306. См.: M. Матье. Искусство древнего Египта. M., 1961, с. 310.
307. В египетской письменности (как и в еврейской) нет гласных. Слово itn обычно произносят как Атон, хотя есть доказательства, что его можно читать как Итен или Иот (см.: Ю. Перепелкин. Переворот Амен-Хотепа IV. M., 1967, т. I, с. 7. Именование солнечного божества Атоном встречается еще в эпоху Среднего царства (см.: M. Матье. Ук. соч., с. 309).
308. См.: Ю. Перепелкин. Переворот Амен-Хотепа IV, т. I, с. 9, 159.
309. См.: В. Авдиев. Древнеегипетская реформация. M., 1924, с. 84.
310. Там же, с. 150.
Белоснежные пилоны, покрытые росписью, просторные дворы, на которых возвышаются жертвенники, никаких идолов, никаких темных зал, овеянных тайной. Все доступно солнечным лучам, все совершается под открытым небом. Таковы храмы новой веры, воздвигнутые не только в Ахетатоне, но и в других городах Египта.
Когда солнце поднимается над горами, замыкающими долину, когда его первые лучи устремляются по пальмовым аллеям, по плоским крышам города, играя на белых стенах храмов, перед ним склоняются его служители. Они поют гимны, сопровождая пение игрой на арфах и звоном систров. Они складывают свои жертвы перед алтарями и воздевают руки к животворящему Солнцу. Сам царь и его семья принимают участие в прославлении восходящего бога. Прекрасная Нефертити «ублажает его сладостным голосом, своей игрой на систрах». Для этих встреч солнца и для вечерних славословий ему на закате Эхнатон сложил Гимн, который является его единственным дошедшим до нас символом веры [311]:
Великолепно твое появление на горизонте,
Воплощенный Атон, жизнетворец!
На небосклоне вечном блистая,
Несчетные земли озаряешь своей красотой,
Над всеми краями,
Величавый, прекрасный, сверкаешь высоко,
Лучами обняв рубежи сотворенных тобою земель,
Ты их отдаешь во владение любимому сыну.
Ты вдалеке, но лучи твои здесь, на земле,
На лицах людей твой свет, но твое приближенье скрыто.
Это вступление провозглашает три основных пункта атонизма. Атон — универсальный мировой Бог. Это не бог какого-либо города или какой-то одной страны, а создатель всех земель. Атон воплощается в солнечном диске, хотя сущность его сокрыта от человека. Избранником Атона является Эхнатон, его «возлюбленный сын».
Реформатор не строит богословской системы и отвлеченной аргументации. Он только показывает, что без солнца жизнь замирает, а при его восходе — оживает. В этом — свидетельство его всемогущества:
Когда исчезаешь, покинув западный небосклон,
Кромешною тьмою, как смертью, объята земля.
Очи не видят очей.
В опочивальнях спят, с головою закутавшись, люди.
Из-под их изголовья добро укради — и того не заметят!
В отсутствие солнца освобождаются все враждебные силы. Но это не мифические чудища и демоны, а вполне реальные опасности:
Рыщут голодные львы,
Ядовитые ползают змеи.
Тьмой вместо света повита немая земля,
Ибо создатель ее покоится за горизонтом.
Только с восходом твоим вновь расцветает она.
Далее рисуется поэтическая картина утреннего пробуждения земли, напоминающая 103-й псалом Библии:
Тела освежив омовеньем, одежды надев
И воздев молитвенно руки,
Люди восход славословят.
Верхний и Нижний Египет берутся за труд.
Пастбищам рады стада,
Зеленеют деревья и травы.
Птицы из гнезд вылетают,
Взмахом крыл явленье твое прославляя.
Скачут, резвятся четвероногие твари земные…
Корабельщики правят на север, плывут на юг.
Любые пути вольно выбирать им в сиянье денницы.
Перед лицом твоим рыба играет в реке.
Пронизал ты лучами пучину морскую.
Гармоничное единство человека и природы, благословенный труд и радость — вот основное чувство, пронизывающее Гимн. Творческая сила Атона не знает границ. От величественных явлений мирозданья до незаметных и таинственных — все подвластно Атону:
Жизнью обязан тебе зарожденный в женщине плод,
В жилы вливаешь ты кровь.
Животворишь в материнской утробе младенца.
Во чреве лежащего ты насыщаешь его.
Даром дыханья ты наделяешь творенья свои…
Даже птенцу в скорлупе дыханье даруешь,
Коль скоро ты лепку его завершишь,
Скорлупу он, окрепнув, расколет
И, лапками переступая,
Поспешит объявить о своем появленье на свет.
Нет числа разноликим созданьям твоим.
Многообразье их скрыто от глаз человека.
Ты — единый творец, равного нет божества!
В последних словах мы видим уже почти настоящее единобожие. Правда, и в гимнах Амону мы находим провозглашение его единственности, в том смысле, что он создатель других богов. Но Амон-Ра сам родился из Нуна — Хаоса, Атон — пребывает вечно. Амон-Ра — отец богов, Атон — единственный Бог. В другом варианте Гимна вместо слов «равного нет божества» стоит «кроме тебя, нет иного» [312]. Для того чтобы еще яснее подчеркнуть эту истину, Эхнатон отменяет прежнее наименование Божества, в которое еще входили имена Гора и Шу. Теперь Бог именуется: «Ра, владыка небосклона, приходящий как Атон» [313].
С Атоном не связана никакая космогоническая мифология, в отличие от других богов. Это единый живой Творец Вселенной, любящий Отец земли, растений, животных, людей:
В единстве своем нераздельном ты сотворил…
Все, что ступает ногами по тверди земной,
Все, что на крыльях парит в поднебесье.
В Палестине и Сирии, в Нубии золотоносной, в Египте
Тобой предназначено каждому смертному место его.
Ты утоляешь потребы и нужды людей,
Каждому — пища своя, каждого дни сочтены.
Их наречья различны,
Своеобразны обличья, и нравы, и стать,
Цветом кожи несхожи они,
Ибо ты отличаешь страну от страны и народ от народа.
В этих словах содержится целая революция. Эхнатон отверг представления своих предков о том, что только египтяне настоящие люди, а прочие — «сыны дьявола». Он пришел к мысли о том, что Бог объемлет своей любовью все земли и все племена. Он намеренно ставит Палестину, Сирию и Нубию на первом месте, а Египет на последнем. Он хочет навсегда положить конец разделениям и открыть всем подвластным ему народам единого благого Бога.
Эхнатон решился на то, на что не решились жрецы. Он восстал против язычества, магии, идолопоклонства. Если жрецы шли к единобожию путем отождествления богов, сохраняя весь балласт старых преданий, фараон-реформатор не побоялся порвать с ними самым радикальным образом.
Но в одном он остался истинным сыном старого Египта. Самосознание пророка, постигшего новую истину, слилось в нем с древней верой в божественность царя. Пусть он выкинул имя Гора из своего священного титула, но на деле он продолжал быть тем же «воплощенным Гором», что и его предшественники:
Каждое око глядит на тебя,
Горний Атон, с вышины озаряющий землю.
Но познал тебя и постиг
В целом свете один Эхнатон, твой возлюбленный сын,
В свой божественный замысел ты посвящаешь его,
Открываешь ему свою мощь…
Все для царя расцветает.
Так ведется со дня мирозданья,
Когда землю ты сотворил и возвеличил ее
Во имя любимого сына, плоти от плоти твоей.
Это наследие Магизма связывало религию Атона с государственным культом императора. Перед изваяниями царя и царицы в Ахетатоне совершались воскурения и приносились жертвы.
Следуя своему отцу, Эхнатон объявил себя единственным носителем «Истины». Во имя этой «Истины» он стремился создать новый уклад жизни, отличный от прежнего. Его божественность должна была отныне проявляться с такой же благостью, с какой солнце живит землю. Эхнатон стал открыто пренебрегать традиционной помпезностью, сопровождавшей прежних фараонов при публичных появлениях. Он не надевал старого фетиша — двойной короны Обеих Земель, не любил других царских регалий.
От художников, которые украшали его столицу, царь настоятельно требовал «Истины». Это был, пожалуй, единственный в истории случай, когда государственная власть оказала творческое воздействие на искусство. Эхнатон, несомненно, обладал чуткой поэтической душой; постоянно окруженный талантливейшими мастерами своего времени, он во многом сам оказывался под их влиянием и в то же время увлекал их своим энтузиазмом на поиски новых путей. Он хотел, чтобы все в его городе было иначе, чем в Фивах. Создавая дворцы и храмы в Ахетатоне, художники Юти, Бек, Тутмос получили право не считаться с омертвевшими канонами старых школ. Сначала в своем стремлении к Маат они доходили почти до карикатуры. Не колеблясь они изображали малоизящную фигуру царя, его большой живот, отвислую челюсть. Но уже в этих новых стилизациях мы видим удивительное умение показать величие духа Эхнатона, которое не может скрыть его уродливая внешность. Этот нескладный человек с огромной головой на тонкой шее и короткими ногами кажется более прекрасным, чем цветущие и улыбающиеся монархи на парадных статуях прошлых веков.
С каждым годом гротеск и вызов традициям уступал новым художественным поискам. Возникла новая школа, которая создала изумительные по красоте творения; нежные девичьи фигурки, галерея портретов царя, Нефертити и их дочерей, картины природы, как бы иллюстрирующие Гимн Солнцу, — все это непревзойденные шедевры египетского искусства. Здесь не было натурализма, но присутствовало какое-то просветленное чувство природы. Искусство Ахетатона нельзя рассматривать вне религии Атона. Ее любовное, бережное отношение к миру, ее восхищение каждым проявлением в нем красоты одухотворяют произведения художников солнечного города.
Изменились и традиционные сюжеты. Мы видим фараона не только несущимся на боевой колеснице, но и в интимной семейной обстановке. Он обнимает дочерей, целует Нефертити, молится, воздев руки. Солнцу, которое осеняет его своими лучами. Между прочим, в этих изображениях небывалую доселе роль играла Нефертити. В прошлом жены фараонов обычно стояли в тени. А теперь мы видим, что царь постоянно появляется с ней вдвоем: на парадах, на праздниках и на богослужениях. Это можно объяснить не только особенной любовью царя к жене, но и его желанием показать, что он отрекся от прежних обычаев и создает новые. Он во всем следует «Истине».
Проходили годы. Эхнатон не покидал своей столицы. Он слишком хорошо понимал, что реформация вызывает повсюду ропот. Он даже дал торжественную клятву никогда не выезжать из Ахетатона. Таким образом, он сделался добровольным узником [314]. Правда, его эмиссары разъезжали по стране, разрушая святилища богов, уничтожая надписи с их именами, но это вызывало лишь озлобление. Фивы хранили зловещее молчание. Жрецы Амона, лишенные своих земель и храмов, непрестанно сеяли смуту. Народ охотно слушал их. Религиозные идеи фараона были непонятны массам, которые втайне продолжали чтить старых богов. Люди вздыхали о тех временах, когда Амон приводил в Фивы вереницы пленных азиатов, а Осирис встречал умерших в стране Запада. Домашние боги, боги номов и городов были близки и понятны душе крестьянина, ремесленника, писца и родового аристократа. Они были богами, помогающими в повседневной жизни, богами, которых почитали отцы с незапамятных времен. А «учение» царя, скрывшегося в своем Ахетатоне, ничего не говорило им.
С другой стороны, создается впечатление, что самого Эхнатона мучил страх перед богами. Вероятно, он втайне боялся, что они могут оказать на него пагубное воздействие. Слабое здоровье царя, отсутствие наследника-сына, казалось, подтверждали худшие опасения. Эхнатон становится все более непримиримым и фанатичным, приказывает стереть всякий след богов. Сотни каменотесов трудятся над тем, чтобы исковеркать старые иероглифы. Истребляются не только имена богов и слово «боги», но и даже слово «бог». Его заменяют словом «царь», «властитель» [315]. По верованиям египтян, уничтожение имени было магическим средством уничтожить его носителя. Вероятно, все мероприятия Эхнатона, связанные с переменами в надписях, объясняются тем, что он не мог избавиться от суеверного страха.
Насилия и разрушения принимали все более широкий характер. «Творит он (царь) силу против не знающих поучения его… противник всякий царя обречен мраку»— так гласит одна из надписей того времени [316]. Но воевать со всей страной было не под силу даже фараону.
Между тем из провинций приходили тревожные слухи. Эхнатон совсем забросил внешнеполитические дела, а повсюду вспыхивали восстания против Египта. Орды воинственных хабири захватывали царские области в Сирии. Царь Иерусалима, ставленник Египта Абд-Хила, писал фараону отчаянные письма: «Да ведает царь все: земли гибнут, против меня вражда… Посему да позаботится царь о войсках и вышлет против тех князей, которые преступили против него…» Эхнатон не отвечал. Абд-Хила продолжал взывать: «Я не князь, я чиновник царя, я царский офицер, приносящий ему дань. Не мать и не отец, а крепкая рука царя посадила меня в отчину… Да печется царь о своей земле. Погибает вся царская область». В конце концов, ввиду молчания Египта, Абд-Хила умоляет фараона взять его с семьей к себе.
Как, должно быть, ликовали противники реформации, когда слухи о потере сирийских земель доходили до Египта. Скрывавшиеся жрецы неустанно вели пропаганду и наверняка напоминали народу о том, что при господстве Амона азиаты лежали в пыли, а Атон бессилен перед ними. Этот аргумент был весьма веским. Все угрозы, которые расточал фараон из Ахетатона, были бессильны остановить рост недовольства. Репрессии лишь подрывали его дело. Он должен был почувствовать, что узел затягивается…
Гениальный скульптор последних лет царствования Эхнатона запечатлел в бюсте царя, быть может, тот момент, когда реформатор стал понимать, что все его усилия бесплодны. В его еще молодом лице есть что-то старческое, унылое, безнадежное. Какая-то обреченность чувствуется во всем облике Эхнатона. Кажется, что на его плечи легли все скорби мира и он согнулся, сгорбился, уставившись перед собой с выражением отрешенности.
Увлеченный своими преобразованиями, преследуемый одними и теми же мыслями, царь, возможно, плохо следил за событиями. Вероятно, и в людях он разбирался недостаточно хорошо. Его постепенно окружили лживые ничтожества, хитрые выскочки, которые наперебой восхваляли «учение царя», усердствовали в служении новому божеству и тем приобретали доверие фараона. Искренних последователей у «пророка Атона» не было. Его царедворцы и прихлебатели, выходцы из среды мелких чиновников, с забавной непосредственностью, граничащей с цинизмом, описывали все милости, которыми осыпал их царь за то, что они приняли его веру. Так, военачальник Маи, выдвинувшийся из бедной семьи, писал о царском благоволении в таких выражениях: «Мой владыка возвысил меня, ибо я следовал его поучениям, и я внимаю постоянно его словам. Мои глаза созерцают твою красоту каждый день, о мой владыка, мудрый, как Атон» [317].
Вероятно, Эхнатон испытывал непреодолимую потребность возвещать людям свою «Истину», между тем аудитория его по большей части состояла из таких угодливых придворных, которые интересовались только чинами и наградами. Царь приближал их к себе, одаривал титулами, землями, золотом. Но это плохой способ проповеди. Как показали события, последовавшие за смертью фараона-еретика, у него не было искренне преданных последователей. Все те, кто изливал свои восторги по поводу «учения царя», без колебаний отреклись от него.
В искусстве, как мы видели, Эхнатон неуклонно искал «Истину» и, видимо, получал какое-то горькое удовлетворение, рассматривая свои портреты с подчеркнутыми телесными недостатками. Но и это дало повод льстецам: они спешат наделить свои собственные портреты отвислыми подбородками, широкими бедрами, сутулой осанкой. По иронии судьбы попытка освободиться от старых условностей приводит к появлению новых условностей, еще более нелепых. Можно думать, что Эхнатон, подобно императору Юлиану, долго не замечал истинных мотивов усердия адептов его религии, но в один прекрасный день он должен был наконец понять, что он, в сущности, воюет один.
К этому времени относится охлаждение между ним и Нефертити. Она покинула дворец, и с тех пор до самой смерти они жили врозь. На короткое время ее заменила Кия — женщина простого происхождения, удостоившаяся высших царских почестей. Но за взлетом последовало падение. Имя Кии выскабливается на великолепной гробнице, которую она приготовила себе, и на которой было высечено ее полное страстной любви обращение к Эхнатону.
Последние годы царя-реформатора покрыты мраком. Предполагают, что незадолго до смерти он задумал отступление. Но это маловероятно, если вспомнить о непреклонности и фанатичности Эхнатона в проведении всех своих замыслов.
Умер Эхнатон молодым, на восемнадцатом году своего царствования. Перед смертью он, вероятно, осознал неудачу своего дела. У него не было ни сыновей, ни энтузиастов-продолжателей. Он прожил в Ахетатоне, окруженном цепью скал, как добровольный изгнанник. Но даже здесь, в городе Солнца, люди прятали по домам изображения богов. Он хотел объединить всех подданных в вере в Единого, но в конце концов привел империю на грань катастрофы.
Трагедия Эхнатона заключалась в том, что, отказавшись от магических верований, он не отказался от их плода — обожествления власти. Проповедь веры, когда она ведется с трона, не может найти настоящего отклика в сердцах. Награды и угрозы божественного властителя — вот к чему сводилась такая проповедь. И все же Эхнатон не может не быть нам дорог как человек, отважившийся посягнуть на мир богов, человек, ощутивший живое дыхание Единого.
Эхнатона погребли в пустыне среди скал, замыкавших долину. Его гробница была еще не готова. И прошло совсем немного времени, как в место его вечного упокоения ворвались осквернители… Пришел конец его династии и, следовательно, его учению…
Еще при жизни царь сделал соправителем своего зятя Сменхкару, но тот умер молодым. На престол вступил другой зять Эхнатона — болезненный мальчик Тутанхатон. Он очень скоро оказался под влиянием сторонников Фив, которые убедили его разрешить старые культы. Есть сведения, что первым это сделал еще Сменхкара.
Тутанхатон покинул Город Солнца и переехал с женой в Мемфис. Свое имя он переделал в Тутанхамон, чтобы показать, что он порывает с религией Атона. Восемнадцати лет Тутанхамон умер и был погребен в Фивах. Его вдова, юная Анхсенпаамон, очевидно не желая отдавать руку старому царедворцу Эйе, рвавшемуся к власти, завязала переписку с хеттским царем, прося прислать в Египет одного из принцев, но ее попытка не удалась. Подробности этих событий неясны. Известно лишь, что Эйе все-таки стал фараоном.
В 1345 г. после ряда непродолжительных царствований к власти пришел молодой и энергичный военачальник Харемхеб, который завершил полную реставрацию старых порядков в стране. Родовая аристократия вновь обрела силу, жрецы Фив торжествовали, имя «еретика из Ахетатона» было предано проклятию и уничтожалось повсюду; все, кто мог, отрекались от Эхнатона и его веры. Древняя религия оживала; в храмах вновь зазвучали славословия богам. Повсюду раздавалась ликующая песня фиванцев, сочиненная жрецами, которая начиналась словами:
Сокрушён хулитель Фив,
Пал противник царицы городов.
Изображения Эхнатона разбивались на куски. Жрецы хотели, чтобы «еретик» исчез из народной памяти, и очень скоро добились своего.
Для столицы божественного Солнца пробил последний час. Жители покидали ее, дома пустели, храмы превращались в каменоломни, откуда везли строительный материал для Мемфиса и Фив.
Прошли годы, и на том месте, где некогда пристала барка Эхнатона, положившего основание городу, снова, как прежде, только шелестел тростник, и песок постепенно засыпал изувеченные останки Ахетатона. Так, погребенные под песками, пролежали они три с лишним тысячи лет, пока, благодаря случайности, не были обнаружены, и мир вновь услыхал печальную повесть о неудавшейся попытке победить язычество в стране фараонов.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 13
311. ЛДЕ, с. 111 Перевод В. Потаповой.
312. ХДВ, с. 106. Пер. Н. Петровского.
313. См.: M. Матье. Искусство древнего Египта, с. 317.
314. См.: Д. Брэстед. История Египта, т. 2, с. 45.
315. Ю. Перепелкин. Переворот Амен-Хотепа IV, т. 2, с. 201
316. Ю. Перепелкин. Тайна золотого гроба. M., 1968, с. 58.
317. Д. Брэстед. История Египта, т. 2, с. 50.
Лик Судьбы-Жены только дифференциация цельно-монотеистической идеи Жены-богини, единой верховной владычицы.
Одновременно с появлением на историческом горизонте арьев и семитических племен на севере Балканского полуострова началось переселение ахейцев — предков греческого народа. Их передвижение на юг длилось несколько веков. Ему предшествовало установление на южной части полуострова власти критян. Культура Крита оказала впоследствии огромное влияние на зарождавшуюся греческую культуру. И поэтому, прежде чем говорить о греках, мы должны остановиться на их предшественниках, критянах.
Остров Крит представлял собой как бы мост между Европой и Азией. Его раскинувшиеся крылья замыкали с юга круг, обычно называемый Эгейским миром, или Эгеидой, и имевший Микены восточным своим центром, а Трою — западным.
Покрытый лесистыми холмами, изрезанный хребтами гор, остров очень долгое время не привлекал внимания завоевателей. Обитатели его долин и побережий много веков не знали тех грозных набегов и кровавых переворотов, которые постоянно потрясали соседние страны. Они мирно трудились на своих полях, пасли на склонах гор длиннорогих коров, обрабатывали виноградники и масличные сады, ловили рыбу в зеленых водах Эгейского моря. Уже около 2000 года на Крите возникли первые государства. Они были изолированы друг от друга горами, и лишь через несколько десятилетий произошло их объединение.
В своих преданиях греки рассказывали, что Крит объединился в правление жестокого царя Миноса. Он был сыном самого Зевса, который, приняв облик быка, привез на остров финикийскую принцессу Европу. От их брака и родился царь Крита. Он стал могучим повелителем морей, и многие народы, в том числе и греки, платили ему дань. Греческий мастер Дедал построил в столице Миноса удивительное сооружение, называвшееся Лабиринтом. В нем была такая запутанная сеть коридоров и переходов, что, раз попав туда, человек уже не мог выбраться и непременно погибал в центре этой каменной ловушки. Там его ожидало нечто более страшное, чем голодная смерть. Раздавался рев, и появлялось чудовищное существо Минотавр. Вместо человеческого лица у него была огромная бычья голова. Он кидался на несчастного и пожирал его.
Миф говорит, что Минотавр был сыном Пасифаи, жены царя Миноса, и быка. Боги наказали Миноса за его скупость во время жертвоприношения и, помутив разум Пасифаи, заставили ее полюбить того быка, которого Минос не захотел принести в жертву. Так родился устрашающий монстр — Минотавр (т. е. «бык Миноса»), которому дали имя Астерион. Царь поселил кровожадного ублюдка в мрачном лабиринте и кормил его человеческим мясом. Для этого он требовал от покоренных греков кровавой дани: каждые девять лет на Крит доставлялись семь юношей и семь девушек, которых отсылали в лабиринт. Обреченные блуждали по страшным коридорам до тех пор, пока их не находил ненасытный быкоголовый людоед [318].
В более поздние времена уже сами греки относились с большим недоверием к этому рассказу. Они всячески пытались рационально истолковать его. Так, знаменитый Плутарх утверждал, что Минотавр — это не кто иной, как один из полководцев Миноса, необычайно жестоко обходившийся с пленными. Относительно Лабиринта строились также разнообразные предположения. Считали, что это было подражание какому-то египетскому сооружению [319].
Историки долгое время полагали, что все рассказы о Миносе — сказка, не содержащая почти ничего достоверного. Однако в XX веке положение изменилось. В 1900 году английский ученый Артур Эванс, руководствуясь указаниями мифов Гомера и других древнегреческих писателей, начал раскопки на месте древней столицы Крита — Кносса. И каково было его изумление, когда перед ним открылись развалины колоссального здания площадью в 16 000 кв. м. Это здание с полным правом могло быть названо Лабиринтом, ибо оно представляло настоящий хаос бесчисленных залов, комнат и коридоров.
Мало того, раскопки показали, что здесь, в Кноссе, за много веков до расцвета Эллады существовало мощное государство с высокой культурой, не уступавшей культурам Евфрата и Нила. Неповторимые в своем очаровании фрески, великолепные барельефы, изящные статуэтки и утварь, разнообразные произведения художественной керамики свидетельствовали о том, что Эванс открыл один из величайших исчезнувших центров мирового искусства. Особенно поразил археологов прямо-таки современный уровень быта обитателей Кносса. Древняя критская столица оказалась достойной соперницей Мохенджо-Даро или Ура Халдейского [320].
Итак, Лабиринт и держава Миноса оказались реальностью. А Минотавр? Помимо бесчисленных изображений быков, на Крите были найдены изображения, точно иллюстрирующие старинное греческое предание. Оказалось, что это фантастическое существо не измышлено позднейшими поколениями. Представление о нем было хорошо известно критянам.
Но на пороге решения многих загадок историки вынуждены были остановиться. Оказалось, что ни иероглифы, ни линейная письменность Крита не поддаются расшифровке. Правда, письмо более позднего времени (так называемое линейное «В») удалось прочесть, потому что оно фиксировало греческий диалект. Но оно относилось уже к тому времени, когда после 1400 года Крит подпал под власть греков. Письменность же более древняя предназначалась не для греческого и, по-видимому, вообще не для индоевропейского языка [321].
Таким образом, архитектура, живопись, прикладное искусство, памятники быта, обнаруженные на Крите, при всей своей яркости и оригинальности остались чем-то вроде немого кинофильма без титров.
Загадочные же обитатели острова остаются, подобно шумерийцам — создателям месопотамской культуры, и поныне неведомым племенем [322]. Однако те памятники, которыми мы располагаем, могут в какой-то степени восстановить ход истории и эволюцию культуры Крита.
Не случайно Аристотель говорил, что этот «остров создан для того, чтобы повелевать Грецией» [323]. Царство Миноса было, по сообщениям греческих авторов, морской державой по преимуществу. Подчинив своему владычеству других царьков острова, Минос направил свою экспансию на окружающие страны. Им был создан лучший в Эгеиде флот, и после упорной борьбы с многочисленными пиратами он стал «владыкой морей». На Крите имелись богатые медные рудники. В эпоху Бронзового века они являлись неоценимым кладом для страны. Они давали возможность пополнять арсеналы и широко торговать с окружающими народами. Миносские купцы появились в Вавилоне и в Египте, в Греции и в Малой Азии. Очевидно, и в критских гаванях иноземные торговцы были частыми гостями. Расцвет миносского государства совпадал с владычеством гиксов в Египте, и на Крите были найдены их печати.
Цари династии Миноса не боялись завоевателей и не строили приморских укреплений. Грозный флот в гаванях острова был сам по себе надежной стеной. Да и сам Лабиринт был не хуже любой крепости. Впервые это причудливое сооружение было построено около 2000 года. Лет через 200 его разрушило землетрясение, но оно было снова восстановлено. В течение долгого времени к нему пристраивали все новые и новые помещения, переделывали ходы, добавляли площадки и колоннады. Именно таким образом оно превратилось в грандиозный каменный муравейник, развалины которого навеяли грекам миф о Лабиринте [324]. Очевидно, само это слово в миносские времена означало «дом Лабриса», т. е. священной двойной секиры. Вероятно, в нем хранилось особо почитаемое изображение этого старинного фетиша.
Могущество Миносов после объединения острова, создания колоний, победы над пиратами и в результате успешной торговли достигло кульминационной точки. Тронный зал дворца свидетельствует о том, что выходы царя обставлялись, очевидно, такими же торжественными церемониалами, как в Египте или Ассирии. В центре зала у стены стоит величественный трон. Фрески на стене изображают фантастических грифов, которые в благоговении подняли головы, готовые служить могущественному повелителю.
В другом месте на фреске мы, наконец, видим и самого царя. Его фигура выделяется на багряном фоне. Это атлетически сложенный молодой человек без бороды, с длинными, почти до пояса, волнистыми волосами. На голове у него оригинальная корона с павлиньими перьями, отдаленно напоминающая праздничные головные уборы казахских женщин. Одежда его проста. Так же, как и все мужчины острова, он носил лишь легкий расписной передник и браслеты. Но что он делает? Какой момент его царственной жизни хотел запечатлеть художник? Царь ступает среди высоких, похожих на сахарный тростник растений, над которыми летают бабочки. Одна рука его прижата к груди, другая отведена далеко назад. Что это? Царь на полевых работах? Но где же тогда коса или корзина с зерном? Их нет. Перед нами символическое действо [325].
Властелин Крита не сеет и не жнет. Он имитирует труд своими движениями. По общему мнению ученых, это — изображение магического ритуала. Подобно африканским колдунам и фараонам Египта, этот царь-жрец, живущий среди роскоши в Лабиринте, окруженный армией послушных рабов, на короткое время как бы превращается в крестьянина. Он совершает колдовской обряд, который принесет плодородие земле. Сюда, к стенам дворца, к особе священного владыки, тянутся нити благополучия страны. От его заклятий зависит все. Он — воплощение божества на земле, сосредоточившее в себе таинственные силы, которые управляют природой. Он посылает дождь, он владыка молнии, ему послушны травы. На него с надеждой смотрят подданные.
Человек всегда искал зримого воплощения высших сил. Эта жажда породила царей-богов Египта и Аккада, она окружила волшебным ореолом и Миносов; отсюда идет прямая линия через спартанских царей к «великому первосвященнику», как именовался римский император. Эти представления жили и в средневековой Европе. Достаточно вспомнить, что французский король имел «наследственный дар исцеления». Эта линия протягивается и до нашего времени, хотя и претерпевает существенные внешние изменения. Слепая вера народов в гений своих вождей, глубокое и всеобщее убеждение, что они все видят и ведут общество к процветанию, — это печальное явление XX столетия уходит своими корнями в те отдаленные времена, когда люди верили, что от воли царей-жрецов зависит плодородие земли и благополучие народа.
В миносских памятниках угадывается еще одна форма магического культа — поклонение быку. Из всех домашних животных, с которыми человек сталкивался в повседневности, редко какое больше поражало воображение человека, чем бык. Унылый и нелепый верблюд, упрямый и невзрачный ослик, грязный козел с желтыми глазами и робкая, задумчивая овца — все они были покорными рабами человека. Даже овца и корова, которые считались на Востоке священными, привлекали в первую очередь своей кротостью и безропотным служением. Бык же так и остался навсегда полудиким. Среди стада, такого ручного и послушного, он кажется свободным жителем лесов, случайно оказавшимся в поле зрения человека. Он свиреп и неукротим, его горбатая могучая спина высится как холм, увенчанный рогами. Никогда не знаешь, как он поведет себя. Древние инстинкты вольных предков остались еще в его мятежной крови. Поэтому для многих народов он стал символом могущества, борьбы, власти и оплодотворения. Мы находим изображения священных быков в Индии на печатях Мохенджо-Даро, в Египте его почитают под именем Аписа, в Вавилоне он — знак царского владычества, короны ассирийцев украшаются бычьими рогами, евреи поклоняются золотому тельцу и украшают рогами жертвенник; главный бог финикийцев, владыка плодородия Ваал-Молох, изображается с головой быка. Это финикийское изображение отличалось особой жуткой выразительностью. Очевидно, оно и послужило прообразом миносского Минотавра.
О том, насколько тревожит образ этого бредового существа даже душу современного человека, достаточно свидетельствует знаменитая серия рисунков Пикассо «Минотавр». Какой-то кошмарной достоверностью веет от этого чудовища. Если головы других животных, приставленные к человеческому телу, кажутся безобидными масками, то голова быка зловеще сливается с ним. Здесь мог бы помочь фрейдистский анализ, но нас сейчас интересует другое: какой характер носит культ Минотавра на Крите?
На одной из монет мы видим пляшущего Минотавра, из-за рогов которого видны человеческие волосы. Очевидно, перед нами ритуальный танец с маской, подобный ритуальным танцам Полинезии или Тибета. Археологи не нашли ни одного культового изображения Минотавра. Его фигуру обнаружили лишь на печатях или монетах. На некоторых из них его тело испещрено солнечными или звездными знаками. Святилище в Кноссе было украшено несколькими условными изображениями рогов.
Если сопоставить все это, то напрашивается следующее предположение. Известно, что финикийскому быкоголовому богу Молоху в особых случаях приносили человеческие жертвы. Возможно, что финикийцы занесли свой кровавый обычай на Крит. Критяне восприняли эту страшную религию, отождествив Минотавра с богом неба и плодородия, каковым был Молох Финикийский. Вероятно, во время чудовищных ритуальных убийств перед рогатым жертвенником совершалась пляска жреца в бычьей маске. Быть может, он сам наносил удар жертве. Вполне возможно, что обреченными обычно были военнопленные, в частности греки. Таким образом, миф о быкоголовом людоеде имел действительную и страшную историческую основу.
С течением времени культ быка на Крите принял более безобидные черты. Он вылился в торжественные жертвоприношения и состязания, напоминающие испанские бои быков. На изображениях мы видим ловких акробатов, которые вскакивают на спину разъяренному животному или хватают его за рога. Для некоторых из них эти игры кончались плачевно. Сохранились рельефы и фигурки, на которых изображены смельчаки, повисшие на острых бычьих рогах. Вообще празднества и игры как составной момент культа были необычайно характерны для миносской культуры. И эта замечательная особенность перешла впоследствии к Элладе.
Особенно торжественными были празднества в честь величайшей богини острова Ма — Великой Матери [326]. Культ ее восходил к отдаленнейшим доисторическим временам, быть может, к тем первым поселенцам, которые пришли на остров в эпоху каменного века. В предыдущих главах мы говорили об истоках религии Матери и ее огромном значении для становления язычества и магизма. С переходом людей к обработке земли этот древний культ приобрел новую силу и значение. Люди по-новому стали смотреть на кормилицу-землю; уже не удача и не охота стали решать их судьбу, а плодородие этой необъятной груди. Как женщина рождает дитя, так и земля, оплодотворенная небом, рождает растения. Как в теле женщины кроются таинственные силы, так почва скрывает могущественные токи Великой Матери, родившей некогда и богов и людей. Весь мир приютился на ее груди и жаждет ее плодов, как младенец, тянущийся за материнским молоком. Для древнего человека земля была не просто скоплением веществ, а подлинно живым существом, к которому он относился с любовью, страхом и благоговением. Кто знает, не были ли в этом они более правы, чем мы со своей химией и минералогией.
Обоготворение земли, как мы уже видели, было естественно перенесено на женщину. Не женщина ли, это странное существо, рождающее и кормящее, владеющее неизъяснимыми природными тайнами, есть воплощение единой Божественной Женщины? Обладая ею, человек приобщается неизреченному, обладает Землей. Это ощущение нашло свое воплощение в индийских культах Тантры и в каббалистической мистике. Через женщину земную человек находит путь к Небесной Матери. Здесь ключ к истокам Природы.
Читатель, вероятно, помнит знаменитую сцену из «Гайаваты», когда обнаженная Миннегага обходит маисовые посевы, магически ограждая их от вредоносных влияний. Подобные женские ритуалы совершались у многих народов. Из всех древних цивилизаций Крит был в этом отношении наиболее ярким примером. Он долгое время находился в полном духовном подчинении у женщин.
Мужчины воевали, обрабатывали землю, плавали на торговых судах, женщины же были властительницами религиозной жизни народа. И если царь-жрец и совершал определенные ритуалы, то рядом с ним, если не над ним, стояла великая жрица. На миносских фресках мы видим, что обряды повсюду совершаются исключительно женщинами. Сохранилось несколько фаянсовых и костяных статуэток, изображающих богинь в костюмах жрицы. На голове у них замысловатые высокие тиары, расширенные глаза светятся фосфорическим блеском, в руках извиваются змеи. Длинные бахромчатые платья с корсетом расширяются колоколом, что придает статуэткам сходство с вятскими игрушками. Фрески молчаливо повествуют о том, каковы были обязанности жриц. Вот они совершают погребальный ритуал перед изображениями двойной секиры, вот они кружатся в священной пляске, творя загадочные пассы и произнося заклинания; мужчины безликой молчаливой толпой смотрят через ограду на танец девушек-жриц. Их пышные одежды, оставляющие обнаженной лишь грудь, резко контрастируют со скудными передниками мужчин.
Женщины заполняют почти все религиозное искусство Крита. Шествие великой жрицы, которую несли на носилках юные служители, было, вероятно, не менее пышным и торжественным, чем шествие царя. Предполагают, что Миносы делили свою политическую власть с великой жрицей. Царь-колдун составлял, очевидно, исключение среди представителей своего пола. В остальном же плодородие земли связывалось исключительно с обрядами женщин. Более того, продолжение жизни в лоне Великой Матери после смерти тела могли получить лишь только женщины, поэтому на фресках мы видим души умерших мужчин, превращенных в женщин [327].
Если можно по последствиям судить об их причинах, то, очевидно, существовали женские тайные союзы, которые с ревнивой враждебностью охраняли от мужей свои оргиастические радения. Попытки мужчин утвердить власть встречали, вероятно, жестокое сопротивление в этом царстве матриархата.
«К эпохе господства матерей и к эпохе великой борьбы полов, — говорит наш замечательный исследователь античности Вячеслав Иванов, — восходят мужеубийственные культы Артемиды, с ее общинами Амазонок и ее обрядами мучительства мальчиков, и Диониса, с его мэнадами, как и многообразные следы мужеубийства в других культах женских божеств; вспомним хотя бы миф о египетских Данаидах и о Лемносском грехе. О том, в каких грандиозных и чудовищных формах утверждалось владычество женщин и женское единобожие, мы можем судить по энергии той мужской реакции против женской деспотии и женского мужеистребления, которая еще живо памятна автору Орестеи» [328].
Но поворот к патриархату, который был связан с греческими пришельцами-ахейцами, так и не уничтожил религии Жены. Ее отзвуки мы видим, однако, не только в каннибальском неистовстве вакханок и шабашах средневековых ведьм, но и возвышенном учении мистиков в Душе Мира, о женственной сущности духовно целокупной природы.
Идея святости, физического целомудрия, девственности зародилась также в лоне матриархальной культуры. На Востоке эту идею никогда не принимали. Египтянин, иудей, ассириец — все они были убеждены, что женщина призвана быть женой и рожать детей. Но в Элладе, уходившей духовными корнями в критскую почву, мы уже видим девственную Артемиду и девственную Афину. Несмотря на все суеверия, связанные с девственностью, в ее идее брезжила мысль о возможности и для женщины чисто духовного служения миру и Богу.
Одной из важнейших черт женской религии, как можно судить по ее проявлениям в Греции, была стихийность, иррациональность, оргиастичность. Женщин-мудрецов, женщин-учителей древность не знала. Зато она знала женщину-шаманку, пифию-прорицательницу, женщину-жрицу, приходившую в священное исступление. В матриархальных культах разум был оттеснен на самый дальний план. Вперед выступало священное безумие; в неистовых экстазах вырывалась на свет Божий стихийная энергия дремлющих в человеке демонических сил. Против этого хаоса «ночного сознания», против иррациональных стихий и ополчился впоследствии Зевс-Олимпиец — «отец богов и людей».
Каков был мужской культ на Крите? Очевидно, объектом поклонения был возлюбленный Матери — бог растительности. Это несчастное существо, такое жалкое по сравнению с Богиней, было, однако, любимо ею. Его смерть вызывала ее скорбь, и от печали Великой Матери замирала вся природа. Но вот силою любви он воскрешался, и на земле наступала весна. В Вавилоне этого возлюбленного богини называли Таммуз, в Египте — Осирис, в Финикии — Адонис или Ваал, в Малой Азии — Аттис. Мы не знаем, как именовался он у миносцев. Возможно, это был греческий Кронос — бог времен года и земледелия. С ним, очевидно, также были связаны особые погребальные ритуалы. Впоследствии, когда Критом окончательно овладели греки, он превратился в Зевса Лабрандея, т. е. почитаемого с Лабрисом. Греки показывали на Крите его могилу, которая, очевидно, была местом оплакивания древнего миносского бога растительности [329].
Но, несмотря на существование бога оплодотворяющей силы (в образе быка) и бога воскресающей растительности, главенствующей богиней оставалась Ма — Великая Мать-Земля, Ге-Метер, как называли ее впоследствии греки. В честь ее на острове устраивались пышные празднества с плясками, магическими ритуалами, акробатическими упражнениями. Ритуал быка, как мы говорили, превратился в своеобразный вид спорта.
В Лабиринте настолько ценили захватывающие, полные азарта и опасности игры с быками, что постоянно держали наготове нескольких животных. В Кноссе были найдены специальные стойла для быков, предназначенных для жертвоприношений и состязаний.
В религии Великой Матери, очевидно, не было почти никаких аскетических элементов. Вся природа представлялась божественной, и человек привык восхищаться ее красотой. Человеческое тело и скачущий бык, летучие рыбы и осьминоги — все это воплощалось в миносском искусстве с таким тонким пониманием, с такой непревзойденной любовью, что сравнивать его можно, пожалуй, лишь с египетским искусством времен Эхнатона. Утонченный реализм этого искусства был, по всей вероятности, связан с магическими представлениями. Еще в глубокой древности человек верил, что через изображение он может овладеть первообразом. Отсюда вытекало стремление к наиболее точному и детальному воспроизведению действительности. Но одновременно ритуальное происхождение этого реализма не давало ему превратиться в простое копирование природы. Художник всегда стремился творчески выделить главное в изображаемом, то, что было нужно именно ему. Отсюда шел путь к очаровательной критской стилизации, которая продолжает восхищать людей XX века.
В том, с какой чуткой продуманностью миносские мастера окрашивали стены Лабиринта, можно видеть особый культ изящного, развившийся в критском обществе. Особенно распространены были веселые, желто-красные тона. Изумительные по своей форме и раскраске фаянсовые и керамические изделия свидетельствуют о том, что критяне хотели пронизать красотою весь свой быт. Их не интересовала монументальная скульптура их восточных соседей, они увлекались изготовлением крошечных фигурок, гемм, печатей, ювелирных украшений. Быть может, немаловажную роль сыграло в этом влияние женщин. В тяготении Крита к изысканному, к небывалому в позднеминосский период уже стали сказываться черты декаданса. Мощный творческий порыв, который только и создает культуры, стал иссякать, постепенно заменяясь погоней за вычурностью и изощренностью форм.
Обитатели дворца хотели превратить свою жизнь в сплошной праздник. За толстыми стенами Лабиринта они чувствовали себя как бы в волшебной атмосфере. На каждом шагу они видели прелестные фрески: перед из глазами постоянно плыли палевые, оранжевые волны, извивались фантастические цветы, проносились быки и обитатели зеленых глубин моря: осьминоги, рыбы, дельфины. Они пили тонкие вина из чаш, украшенных изящным орнаментом, напоминающих шедевры венецианских мастеров; женщины одевались в пышные, громоздкие платья, похожие на туалеты дам XVIII в., они носили затейливые прически, которые требовали большого искусства от парикмахеров. Критские аристократы любили удобства. Побывав на Крите, Илья Эренбург справедливо заметил, что «дворец Кносса был куда комфортабельней дворцов Версаля и Гатчины». Там были великолепные водопроводы, купальни, вентиляция.
Дворец был обеспечен всем. Огромные кладовые ломились от зерна, масла, дорогих вин. Это был целый мир, веселый и праздничный внутри — в галереях и двориках, а снаружи грубый и негостеприимный. Жители его, видимо, мало интересовались тем, что происходило за пределами Лабиринта. А между тем там происходили важные события. Хетты захватили почти всю Малую Азию, колонизаторский натиск финикийцев продолжался с неотвратимой настойчивостью; Палестина восстала против власти фараона, но самое главное, греческий народ — ахейцы, продвинувшись на юг, образовали воинственное государство с центром в Микенской крепости. Морскому владычеству Миносов оставались считанные дни. Это происходило около 1400 г.
Греческий миф повествует о том, как юноша Тезей решил избавить соотечественников от страшной дани Минотавру. Он отправился на Крит с партией обреченных молодых людей. Там он заручился помощью дочери Миноса Ариадны, которая полюбила его. Она дала ему клубок, который помог бы ему выбраться из Лабиринта. Тезей бесстрашно пошел через запутанные коридоры, пока не увидел чудовище. В жестокой рукопашной схватке человек-бык был убит, и его жертвы спасены. Так говорит легенда.
Раскопки показали, что около 1400 г. ахейцы вторглись на Крит. В тронном зале остались следы разыгравшейся трагедии: были найдены в беспорядке разбросанные культовые сосуды. Быть может, в роковой час царь-жрец хотел принести последнюю жертву. Быть может, находясь на грани отчаяния, он и его придворные, проводившие веселые дни в Лабиринте, вспомнили о религии, которая в их безбедном существовании, наверно, уже превратилась в красивую, но пустую традицию.
Подобно двору Людовика XVI, на который он был так похож, Лабиринт был застигнут врасплох наступившей катастрофой.
Но если погибли Минотавр и Лабиринт, это не означало гибели миносской культуры. Новые хозяева острова — ахейцы — оказались талантливыми учениками. На развалинах миносской цивилизации расцвела культура древней Эллады. Какие же дары завещал Крит своей преемнице? Прежде всего, греки рано прониклись жизнелюбием миносцев, их культом красоты, их тяготением к праздничным шествиям и спортивным состязаниям. Они восприняли великий азиатский культ Богини-Матери, и в эллинской религии навсегда остался неистребимый дух женственности, дух стихийного, иррационального, дух страсти и опьянения. Приблизиться к вершинам Единобожия было суждено не греческой религии, а греческой философии…
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 14
318. Аполлодор, III, 1, 4; Диодор, IV, 61; Плутарх. Тезей, 15—19. Общее изложение мифа: А. Лосев. Древнегреческая мифология. M., 1947.
319. Диодор, I, 61.
320. История раскопок: A. Evans. The Place of Minos. Oxford, 1921, p. 36; Б. Богаевский. Крит и Микены. М.—Л., 1924; Т. Златковская. У истоков европейской культуры. M., 1961. Эванс разделил историю Крита на три периода, которые он назвал по имени царя миносскими или минойскими. Вся критская культура по его почину получила также название миносской (минойской).
321. А. Эванс. Критское линейное письмо. — ВДИ, 1969, № 3; С. Лурье. Язык и культура микенской Греции, 1957, гл. 27; Д. Дирингер. Алфавит. M., 1963, с. 101.
322. Некоторые ученые предполагали, что они были потомками финикийцев. Действительно, этот отважный и предпримчивый народ был одной из первых колониальных наций древности. Свою высокую культуру, которая также дошла до нас в виде осколков, они разносили по всему Средиземноморью (Страбон. География, XVI, 2, 24). Не намекает ли миф о матери Миноса, финикиянке, на финикийские истоки критской цивилизации?
С другой стороны, раскопки обнаружили на Крите культ Лабриса — двойной секиры. Этот священный фетиш часто встречается и в иероглифах, и в гербах, и на фресках. На одной из них мы видим его прямо как объект поклонения. Множество изделий в форме Лабриса рассеяно среди критских развалин. А между тем Лабрис был символом Тешуба — главного божества малоазиатского народа хеттов. Хетты говорили на индоевропейском языке, а их соседи митаннийцы, как показали недавние находки, поклонялись Варуне, Митре и Индре. Критяне же, как мы говорили, очевидно, не принадлежали к индоевропейской семье народов. Поэтому проникновение на Крит Лабриса можно объяснить лишь культурным, а не этническим влиянием.
323. Аристотель. Политика, II, 7, 2. О морском могуществе Крита: Фукидид, I, 8; Геродот, I, 173; III, 122, 171; Диодор, V, 54, 4; Платон. Законы, IV, 706-в.
324. См.: Дж. Пендлебери. Археология Крита. М., 1950.
325. На религиозные обязанности Миноса намекает Одиссея, XIX, 172—179.
326. См.: М. Nilsson. A History of Greek Religion, 1925, р. 280.
327. Б. Богаевский. Цит. соч., с. 161. См. о значении культа Матери-Земли для идеи посмертного существования в работе о. П. Флоренского: Первые шаги философии, 1917, с. 51.
328. Вяч. Иванов. Древний ужас. — Сб. «По звездам». СПб., 1909, с. 415. Об амазонках и матриархате см.: Геродот, IV, 110; Эсхил, Евмениды, 689; Диодор, III, 51; Аполлодор, II, 3, 1. Следует заметить, что Вяч. Иванов, говоря о «женском единобожии», имел в виду не подлинное единобожие, а главенство женского божества в пантеоне.
329. О критском Зевсе см. в работе А. Лосева «Античная мифология» (М., 1957).
В наши дни античное язычество — чуть ли не синоним радости. Но тому, кто читал великих древних, и в голову не придет отождествлять античность с весельем.
Греческие племена переселились на Балканы около 2000 года, в эру великих семитических и индоевропейских миграций. Пришли они из тех земель, где обитали предки арьев, иранцев, хеттов, двумя путями: через северные горные дороги и через острова Эгейского моря вторглись эллины на Пелопоннес и в Фессалию. Хотя до нас почти не дошло легенд, связанных с этим временем, но, во всяком случае, очевидно, что сначала туземцы оказали грекам отчаянное сопротивление. Но греки, которые имели лучшее оружие, сломили его. Толстый слой пепла, отделяющий догреческий и греческий археологические слои, молчаливо свидетельствует о страшных пожарах, бушевавших на развалинах туземных городов.
Кто же были эти туземцы? Вопрос немаловажен, ибо они, смешавшись с пришельцами, сохранили элементы своей культуры, которые постепенно стали неотъемлемой частью культуры греческой. Что они не принадлежали к эллинским племенам — это, кажется, помнили и сами греки, называвшие их пеласгами. Древние названия городов Коринф, Тиринф и др. — не индоевропейского происхождения. Скорее всего, пеласги были сродни критянам, или же вообще их страна была колонией Миносов. На загадочном «Фестском диске», нерасшифрованной иероглифической надписи с Крита, мы видим людей в пернатых шлемах. Такие же шлемы носили и филистимляне, которые, по свидетельству Библии, пришли с Крита [330]. Некоторые ученые не без основания сближают название «пелест» (филистимляне) с названием «пеласги». Все это лишний раз подтверждает связь доэлладской Греции с Критом.
Вероятно, Греция привлекала критских правителей главным образом как плацдарм для морской торговли. Причудливо изрезанные берега Балканского полуострова, изобилующие спокойными бухтами и заливами, давали надежный приют кораблям. В прочих же отношениях природа Греции не была так заманчива, как рисовало ее впоследствии воображение поэтов. Она отличалась сухим воздухом, невыносимой летней жарой, резкими скачками температуры. Земель, годных для обработки, было сравнительно немного, на выжженных солнцем холмах лишь овцы да козы умудрялись добывать себе пищу.
Горные хребты и бесплодные возвышенности пересекают полуостров во всех направлениях. Зимой грозы, бури и проливные дожди сменяют обычный зной. В это время года наполняются и небольшие реки Греции, которые летом почти высыхают. Впрочем, невзирая на все это, греческий ландшафт всегда отличался особым очарованием и способствовал развитию в народе любви к прекрасному. Безоблачное небо над желтыми скалами, манящие острова среди бирюзового моря — эти картины запечатлелись в эллинском искусстве.
Три фактора оказали на мировоззрение греков необоримое влияние. Во-первых, земледельческий культ пеласгов с их сельскохозяйственной магией и колдовскими ритуалами. Во-вторых, религия и культура Крита с поклонением Богине-Матери и исступленными радениями жриц. И, в-третьих, изменения в образе жизни пришельцев, переход их к земледелию. Полной картины этого тройственного влияния мы не имеем. Она восстанавливается при помощи фрагментов, осколков и отдельных черт. Свидетельства Павсания и других античных авторов о дикарских ритуалах, сохранившихся в Греции, намеки у Гомера, Гесиода, Пиндара; расшифровка древнейших ахейских надписей из Кносса и Пилоса — все это дает возможность хотя бы в самых общих чертах проследить историю духовного порабощения завоевателей и их попыток постепенно освободиться от туземных влияний.
Крит оказывал культурное влияние на Грецию в течение многих веков. И несомненно, что это влияние сказалось не только на строительной технике, на орудиях труда, утвари и одежде, но и на мировоззрении древних обитателей полуострова.
На пути греческих переселенцев было два старинных святилища: дельфийское и додонское. В Додоне у огромного столетнего дуба заклинатели вопрошали какое-то древнее пеласгийское божество. Шелест листьев и потрескивание ветвей служили ответом, который истолковывали заклинатели. Греки не уничтожили этого святилища. Они решили, что их бог Дьяушпитар — общий бог их предков, которого они называли Дием-патером, или Зевсом-отцом, также заговорит с ними из таинственного сумрака дубовых ветвей. Они с благоговением прислушивались к стуку костяшек на конце плети, повешенной над медным котлом. Ветер трепал плеть, и ее стук вещал о будущем [331].
Оракул в Дельфах был посвящен Богине-Матери. Он находился в руках прорицательниц, которые, приходя в состояние исступления, прорекали волю божества. По некоторым намекам, Богиня-Мать чтилась туземцами и в Додоне. Существуют мифы, согласно которым греческое божество убивает змея — стража древнего святилища.
То, что служителями этих мест были, как правило, женщины-шаманки и сивиллы, наводит на мысль о связи их с женским культом Крита [332].
Замечательным свидетельством совершившегося во время эллинского вторжения слияния культов является указание на то, что святилище в Додоне принадлежит «Зевсу пеласгийскому» и его супруге Земле [333].
По-видимому, греки усвоили и критский культ Лабриса. На одном изображении из Микен мы видим женщин в характерных одеждах миносских жриц, совершающих ритуальное действо перед двойной секирой.
«Уже древнейшие ахейцы, пришедшие в Элладу, — говорит Вяч. Иванов, — вместе с другими элементами, найденными ими на новой родине доэлладской культуры, частично усвоили себе, особенно при заселении Архипелага, оргиастические обряды и празднования хеттской и критской религии, коими культура была пронизана, вследствие чего должны были возникнуть в самом эллинстве подобные культы» [334].
Об этих культах в ту древнейшую эпоху мы ничего определенного не знаем, но о них красноречиво свидетельствует изобразительное искусство и следы экстатических обрядов в более поздних формах культа.
Расселившись по северу полуострова, эллины стали обрабатывать землю в долинах, выращивать пшеницу и ячмень. Но так как земли для посевов было недостаточно, греки большое внимание уделяли садоводству. По склонам холмов разбивались масличные и фиговые сады, реже — виноградники; кое-где собирали мед и культивировали пряности. Очевидно, первые столетия после завоевания способствовали больше всего развитию мирных профессий земледельца и скотовода. Утомленные продолжительными скитаниями и бесконечными набегами, греки с жадностью набрасывались на землю и отдавались безмятежной жизни среди долин завоеванной земли. Отношения с туземцами, которые уцелели после вторжения 2000 г., не были, вероятно, слишком враждебными. Греков на первых порах было меньшинство. Очевидно, около 1600 г. Эллада была данницей Миносской мировой державы, как об этом свидетельствует легенда о Минотавре.
Одним из распространеннейших занятий древней Греции было скотоводство. Как и в Ханаане, здесь отдавали предпочтение неприхотливым овцам. Когда летний зной повисал над долинами, пастухи уводили стада высоко в горы. Там устраивались специальные выгоны, в которых нередко помещалось несколько тысяч овец. Пастухи, проводившие в уединении среди гор большую часть своей жизни, были, быть может, первыми поэтами Эллады. Их образ жизни располагал к ленивой созерцательности и к фантастическим мечтам. Они настолько свыклись со своими козами и овцами, что, казалось, сами уподоблялись им. Вынужденное уединение порождало эротические галлюцинации, в которых человек причудливо сочетался с животным. Чуткие ко всем проявлениям окружающей природы, пастухи Аркадии олицетворяли ее скрытую таинственную жизнь в виде козлоногих сатиров, резвившихся на горных лугах. Но превыше всего они ставили владыку всей природы, которого именовали Паном [335].
Пан — покровитель пастухов. Быть может, его чтили в Аркадии еще до прихода греков. Повсюду среди гор чувствовалось его незримое присутствие. Но иногда он появлялся. Он высовывал из-за скалы свою бородатую физиономию, увенчанную козлиными рогами. И тогда овцы испуганно бросались врассыпную. Этот «панический страх» — странное чувство, внезапно рождаемое среди сонной тишины гор:
…В удел отданы ему скалы,
Снежные горные главы, тропинки кремнистых утесов,
Бродит и здесь он и там, продираясь сквозь частый кустарник;
То приютится над краем журчащего нежно потока,
То со скалы пронесется все выше и выше,
Вплоть до макушки, откуда все пастбища видны…
Пан — друг коз, их отец, возлюбленный, их всеобщий пастух. Это он научил человека звуками свирели собирать стада, научил выделывать шерсть, это он навевает ему сладострастные мечты, чтобы он не скучал в одиночестве. Когда полдневный жар смежает веки, лучше не брать в руки свирель. В это время великий Пан спит. Он спит вместе с оцепеневшими облаками, с замолкшими деревьями, вместе с холмами, спит, окруженный дремлющими стадами.
Вера аркадских пастухов пережила десятки веков. Древний пеласгийский бог, который еще Аполлона учил искусству заклинания, умирал по мере продвижения цивилизации и наступления городов, способствовавших развитию рационализма. Но там, в горах, где человек оставался один на один с природой, он вновь оживал и бродил среди кустов, наблюдая за стадами…
Пан не только житель гор. Тенистые рощи и леса также его излюбленное обиталище. Здесь он не один; его окружают забавные сатиры: козлоногие, рогатые, с плоскими обезьяньими лицами. Они вечно в погоне за лесными девами-дриадами. Это воплощенное вожделение, носящееся по полянам в обличии карнавального лешего. Это оккультные духи, вьющиеся всюду, где почувствуют сладострастие. Вся наша «безобидная нечисть»: домовые, лесовички, чертенята — все они родичи сатиров и силенов Греции.
Итак, Пан и его окружение — это одновременно и конвульсии чувственной стихии, и загадочная, чреватая тайной тишина Природы (она звенит в знаменитом врубелевском «Пане»).
«Из недр земли, из расщелины скалы бьет прохладный родник, распространяя зеленую жизнь кругом себя, утоляя жажду стад и их владельца: это богиня-нимфа, наяда. Воздадим ей за ласку лаской, покроем навесом ее струю, высечем бассейн под ней, чтобы она могла любоваться на его зеркальной глади своим божественным обликом. И не забудем в положенные дни бросить ей венок из полевых цветов, обагрить кровью закланного в ее часть ягненка ее светлые воды» [336]. Таковы, вероятно, были чувства и думы древнего эллина. Он чтил духов, скрывавшихся в морщинистых стволах деревьев, обитавших в неподвижных затонах и в камышах по берегам рек. Он призывал их в торжественных клятвах, в их честь совершали обряды.
Но не только благие и доброжелательные к человеку существа окружали его. Его постоянно мучил страх призраков и демонов, скитавшихся по земле. Эти зловещие дети Великой Матери повсюду подстерегали человека, готовые причинить ему зло. Ощущение реальности темных сил было необычайно обострено у греков. Чтобы избавить себя от появления фантома, вызывающего содрогание, мазали смолой косяки дверей, жевали листья боярышника; старались ублажить мертвых, чтобы они не тревожили живых.
Как и на Востоке, в Элладе существовала вера в особую одухотворенность мира животных. Быть может, некоторые из греческих или туземных племен сохранили еще следы тотемизма. Павсаний рассказывает о распространенной вере в вурдалачество, в способность женщин становиться ведьмами. Он говорит об обряде, который своим происхождением уходит в доисторическую тьму, когда люди, «ставшие» волками, преследовали и пожирали людей, «ставших» оленями. Здесь дикое людоедство сплеталось с верой в оборотней и упырей. Человек, который участвовал в этом каннибальском ритуале, так и оставался «в чине» волка. И только если на протяжении девяти лет он не притрагивался к человеческому мясу, он снова становился человеком [337]. И поразительно то, что вся эта звериная магия пережила века и сохранилась почти до времени Рождества Христова!
Тот факт, что многие догреческие обычаи и понятия существовали так долго, говорит о том, что первоначальная религия эллинских племен не выдержала натиска местных культов и растворилась в них. Произошло явление, аналогичное тому, которое имело место в Месопотамии, Индии, Ханаане. Семиты, пришедшие на берега Евфрата, оказались под властью шумерийской культуры; арьи, оттеснив туземцев, утратили свою веру в Дьяушпи-тара — Лучезарного Отца; израильтяне, как мы увидим, оказавшись в Ханаане, поколебались в верности Моисеевым заветам. Тем не менее во всех этих случаях первоначальный духовный импульс не умер, а лишь до времени оказался погребенным под слоем хтонического Магизма *.
---
* Хтоническими (от греч. «хтонос» — почва) называют культы, связанные с землей и плодородием. Хтонос — одно из имен Богини-Земли.
---
Хотя эллины подчинили себе пеласгов и другие местные племена, они долгое время были бессильны перед Миносской державой. Миносцы были хозяевами морей, а эллины всегда чувствовали перед морем какой-то суеверный страх. Овладев мореходством, они долго не решались выходить в открытое море. Робко жались их кораблики к берегам, поспешно переходя от одного острова к другому. Во время этих первых каботажных рейсов будущие одиссеи боялись потерять из вида землю.
Старые мореплаватели: египтяне, финикийцы, критяне — создали столько пугающих рассказов о море! Когда корабль оказывался вдали от родной земли, когда он был во власти моря — этого огромного живого переливающегося тела, то человек, как никогда, чувствовал себя игрушкой неведомых сил. Эллинам казалось, что путешествие в открытом море легко может превратиться в путешествие по призрачному миру умерших. Океан — это край Вселенной, здесь конец всему привычному, прочному, земному; здесь все обманчиво и неверно, здесь обитают небывалые существа. На далеких островах живут кровожадные сирены; морские гиганты Сцилла и Харибда караулят беспечных путешественников; за кормой в брызгах пены проносятся нереиды, тритоны, океаниды. Ветры дуют по неведомым человеку прихотям…
Еще критяне относились с суеверным благоговением к спрутам — обитателям глубин. Это мудрое и страшное животное с пристальным взглядом почти человеческих глаз давно поразило их воображение. Можно думать, что у миносцев существовал даже особый культ спрута. Вероятно, они полагали, что объятия его щупалец имели магическую силу, и поэтому на саркофагах и ритуальных сосудах критян мы постоянно видим изображения осьминогов с распростертыми щупальцами.
Когда греки пускались в море, они соблюдали тысячи предосторожностей. Они боялись оказаться на одном судне с человеком, на котором лежит печать небесного гнева. Если на суше он еще как-то избегает своей немезиды, то в море, где власть таинственных существ проявляется сильнее, он обязательно найдет свой конец. На корабле запрещались любовные отношения. В него часто вделывали какую-нибудь святыню, например, кусок дуба из Додоны. Корабль тем самым приобретал душу и своего «ангела-хранителя», который обитал в носовой части судна.
Но, несмотря на свой врожденный страх перед стихией открытого моря, ахейцы в конце концов все-таки стали мореплавателями. И прежде всего нанесли удар военному могуществу Миносской державы. Около 1400 г. греческие корабли показались у берегов Крита. Владычеству Лабиринта пришел конец. Отныне Крит в свою очередь стал одной из греческих провинций.
Что представляло собой в это время ахейское общество?
На холмах Пелопоннеса путешественник и доныне может видеть развалины грозных крепостей и замков. Исполинские каменные глыбы, из которых сложены стены, простоявшие двадцать пять веков, всегда вызывали изумление. Позднейшие греки уверяли, что их воздвигли одноглазые великаны-циклопы. Действительно, создание подобных сооружений кажется чудом. Изумляет не только величина камней, иные из которых достигают двадцати тонн весом, но и точность инженерного расчета, сумевшего сплести эти монолиты в единое целое. Наиболее замечательными из этих сооружений являются Микены, Тиринф, а также Пилос, расположенный на южном побережье полуострова.
Ахейские замки первоначально были разбойничьими гнездами. За их стенами обитали отважные дружины родовых старейшин, державшие в страхе окрестные племена. Быть может, критские мастера, искусные в подобных работах, помогали воздвигать стены ахейских крепостей. Если это так, то они собственными руками подготовляли падение своей родины. Микены, Тиринф и Пилос стали центрами ахейского могущества. Именно об этом периоде греческой истории (собственно, о его закате) и повествуют поэмы Гомера.
Если прежде события, рассказанные в Илиаде, считались вымыслом, то теперь, после раскопок в Греции и Трое, стало очевидным, что Гомер может быть признан ценным историческим источником. Правда, в нынешней редакции поэм есть немало анахронизмов, указаний, отражающих то более ранние века, то более поздние, но их чаще всего нетрудно выделить [338].
Старые авторы, характеризуя ахейское общество, описанное у Гомера, как правило, впадали в его идеализацию. А между тем, по верному замечанию Вяч. Иванова, «только по странному недоразумению могли когда-то видеть в Гомере отображение ясного младенчества счастливого народа» [339]. Напротив, это было суровое, кровавое время, время непрестанных войн, грабительских походов, зверских развлечений, время, когда ахейцы сделали грандиозную попытку не только политически восторжествовать над всей Эгеидой, но и духовно освободиться от крито-пеласгического влияния.
Крепости являлись опорой ахейских царей. Эти цари были не колдунами, как на Крите, а племенными вождями, делившими власть над кланами с военачальниками и старейшинами [340]. Среди них особенно усилились микенские властители. Цари других укрепленных замков были их вассалами или младшими союзниками. Подобно Лабиринту, Микены были приспособлены к длительной осаде. Там был арсенал оружия, запасы продовольствия. От крепости по всей стране тянулись великолепные дороги. Ахейцы выходили в бой на легких колесницах, похожих на египетские. Шлемы из кожи или из кабаньих клыков, а главным образом бронзовые каски с конскими хвостами, которые так красочно описаны у Гомера, защищали голову. На одной из ваз этого времени перед нами проходит отряд воинов; они идут правильным строем; в руках копья, к которым привязаны мешки с провизией. На голове хвостатые шлемы; характерные профили с длинными прямыми носами, заостренные бороды, верхняя губа бритая. Это «богоравные» воители, воспетые Гомером.
В отличие от критян, которые никогда не изображали батальных сцен, микенцы очень часто обращались к военным темам. Даже на ювелирных изделиях вроде бляшек или колец мы видим картины рукопашных схваток. Ахейские воины буквально боготворили свое оружие. Об этом свидетельствует хотя бы то, с какой любовью и мастерством отделаны и украшены мечи и кинжалы, найденные в микенских гробницах. Некоторые воины открыто говорили, что меч дороже им всех богов.
Ахейских рыцарей влекли сильные ощущения; они любили травить кабанов с гончими по горным лесам… Огромные чаши и кубки подтверждают рассказы Гомера о любви его героев к горячительным напиткам. На фресках мы видим певцов и сказителей. Богатырям нравились песни, воспевающие их подвиги и путешествия.
Долгое время микенские цари чуждались критской изнеженности. Для царской дочери считалось незазорным стирать белье, а для самого царя — пойти за плугом. Больше всего это было связано с энергичным характером ахейцев и их любовью к труду и физическим упражнениям на воздухе.
Замки имели исключительно военное значение. Большую же часть своего дня греки проводили под открытым небом, что не могло не действовать оздоровляюще на народ.
Подчинив Крит, ахейцы стали по его примеру расширять свою торговлю. Выросли первые греческие колонии в Малой Азии. Быстро развивалось ремесленное производство. В расшифрованных недавно табличках микенской эпохи упоминаются каменщики и ювелиры, ткачихи и плотники, аптекари и колесные мастера, кузнецы и мебельщики. Большой высоты достигает прикладное искусство, которое многое заимствует у Крита. Надписи говорят о колесницах, окованных серебром, с ободом из слоновой кости. Последняя получила большое распространение в Греции. Мастера научились размягчать ее для того, чтобы доводить отделку до особого совершенства [341].
Но не только прикладными изделиями славились микенские города. Над воротами Микенской крепости, например, были высечены два монументальных льва, охранявших колонну. Своеобразной красотой отличались и купольные гробницы царей и знати.
Своим дружинникам микенские владыки нередко дарили землю. Иногда эти земли сдавались в аренду. Нужно думать, что крестьяне в эпоху могущества микенских царей жили довольно безбедно. Грозные замки охраняли их от вражеских вторжений; прекратились посылки дани в Кносс; большая часть земли все еще принадлежала свободным общинникам. Трудолюбие земледельцев успешно боролось с капризным климатом. Особенно хорошие урожаи давали оливковые деревья. А оливковое масло было в то время одним из важнейших продуктов потребления и экспорта.
Рабство в микенских государствах еще не приняло такого тотального и уродливого характера, как в более поздние времена. Рабов было немного, и стоили они дорого. Так, согласно Гомеру, молодая девушка-рабыня стоила двадцать быков. Судя по надписям из Пилоса, можно предположить, что угнетение рабов было не столь тяжелым, как впоследствии. Существовали полузависимые рабы, которые сами арендовали землю, подобно крепостным крестьянам. Однако характерно, что на пилосских документах служанки и их дети перечисляются лишь по количеству, в то время как быки и лошади — по именам. Здесь уже мы находим зачаток того античного рабства, которое, по словам известного историка Анри Баллона, «нигде не проявляло так ярко своего позорного мертвящего влияния, как в Греции».
Внешний расцвет ахейской земли был тесно связан с духовным подъемом греков. Наступило время, когда скрытые духовные силы культуры пробили броню хтонического Магизма и устремились по новым путям в поисках иного миросозерцания.
Воинственные, энергичные племена ахейцев противостояли изнеженным критянам, с их матриархальной культурой, и пеласгам, с их земледельческим волшебством. В микенских рыцарях еще жили воспоминания патриархальной старины арийских родов. Войны и борьба за власть, городская цивилизация, ремесленное производство и торговля — все это выдвигало на первый план совсем иные чувства и упования, чем те, которые свойственны старым, земледельческим культурам. Человеческий дух, человеческая инициатива, человеческий разум — вот что было славным и божественным для ахейцев в первую очередь, а не магические заклятья на полях или таинственные волшебные формулы. Им было чуждо преклонение перед ужасом и безобразием детей Природы — монстров и чудовищ. Богиня-Мать в Греции, и в Малой Азии, и в Финикии, и в Индии не только порождала чудовищ, но и сама имела чудовищные формы. Это — страшная богиня Кали или многогрудый истукан Дианы Эфесской…
Не темные божества первобытного мира, а боги племени, покровители царя и ахейских родов — вот кто был ближе и понятней мышлению греков. В этих богах они выразили свой протест против хтонического хаоса.
Нам неизвестно, откуда ведут свое происхождение родовые боги ахейцев. Вероятнее всего, первоначально они являлись тотемами кланов и племен: орлом, коровой, совой, косулей и т. д. Впоследствии эти животные превратились в спутников соответствующих богов: Зевса, Геры, Афины, Дианы. Почитались ахейские родовые боги в виде грубых фетишей: каменных столбов, конусов или кусков дерева. Расшифровка надписей Микенской эпохи свидетельствует, что уже в XIV веке ахейцы чтили большинство божеств античного пантеона: Зевса, Геру, Посейдона, Гефеста, Гермеса, Диану и др. [342].
Очевидно, в Греции произошло нечто сходное с религиозным процессом в Индии. Дьяус или Зевс, древний Бог праотцев, постепенно потерял свои очертания, смешавшись с местными божествами. Некоторое время роль Высшего Божества играло небо Варуна, или по-гречески Уран. Когда ахейцы осели в Пелопоннесе, Уран должен был отступить перед богами земледелия, и в частности перед тем, кого греки называли Хроносом или Кроном — богом плодородия и времен года. Возможно, это было крито-пеласгийское божество, перед которым склонились греческие пришельцы.
Но вот наступило время, когда пробудился подлинный эллинский дух и началась реакция против местных культов. Это совпало с внешним подъемом ахейских городов.
Но, как и индийцы, греки никогда не могли набраться смелости настоящего отрицания. Восстав против древних богов, греки все же уделили им место в своем пантеоне. Рассматривая все вокруг по образу и подобию своего полуродового общества (вспомним, как гомеровские герои гордятся своей божественной родословной), они сумели увязать всех богов в отношения, подобные отношениям в семье, в роде. Это совершилось не сразу и закрепилось лишь 300—400 лет спустя, но появился миф о Теогонии, о происхождении богов именно в рыцарскую микенскую эпоху.
Сказание о Теогонии мы находим у Гесиода, беотийского поэта VIII века до н. э. По общему мнению историков, Гесиод лишь объединил и систематизировал очень древние предания и мифы [343]. Одна из замечательных особенностей Гесиодовой «Теогонии», которая роднит ее с космогониями и теогониями восточных народов, — это отсутствие Единого Творческого начала, стоящего у истоков Бытия. Только евреи, сохраняя древнее Откровение, говорили: «В начале сотворил Бог небо и землю…» Всем же другим: вавилонянам, египтянам, финикийцам и грекам — вначале рисуется некая слепая безликая громада, некий Хаос, некая безымянная потенция, которую можно сравнить с Маной полинезийцев. Это растворение Божественного Начала в Безликой Потенции шло рука об руку с появлением веры в Материнское Начало как супругу Единого, его второе Я, а потом и как единственный исток мироздания. Итак, не творение, а рождение было, согласно древним космогониям, причиной Бытия [344].
Именно здесь истоки материалистического мировоззрения, которое является прямым наследником древних вавилонских и греческих мифов. Идея возникновения мира из хаотической Праматерии, родившаяся на примитивной стадии человеческого мышления, оказалась живучей и через античную натурфилософию проникла в мышление позднейших поколений.
Мы уже видели, что поклонение Матери было главным в критской религии. Эта вера, питавшаяся живой мистикой стихий, была сохранена греками. Поэтому Гесиод начинает свое сказание с Хаоса и вечной Матери-Земли.
Сама Земля породила своего супруга — Урана, блещущего звездами, который осенил ее. Их связала сила Эроса — предвечного начала любви животворящей и плодящей. Это не что иное, как «Тапас» индийцев — тепло, высиживавшее мировое яйцо. Как и в Индии, сексуальный момент играет в эллинской космогонии огромную роль. Пол и рождение — это те тайны, которые находятся близ человека и которые разгадать он не в силах. От них веет первозданными стихиями, чем-то от самых основ бытия. Поэтому неудивительно, что большинство первобытных и древних народов осмысляли возникновение Вселенной в категориях загадочной половой жизни. «Греческий язык, — замечает Ф. Зелинский, — вполне отчетливо выразил это отношение — у него uranos мужского рода, gaia женского рода» [345].
Над истоками греческой космогонии носятся зловещие тени. Хаос рождает бездны, земную — Тартар, и воздушную — Эреб, и Темную Ночь. Ночь исторгает из своих мрачных недр Судьбину, Гибель, Смерть, Позор, Скорбь и властительниц судеб — мойр, ткущих нити человеческой жизни. Это все смутные чудовищные образы, плод мистического ужаса. А земля все плодит и плодит в родовых конвульсиях. На ее груди громоздятся горы, и среди них появляются стихийные существа — нимфы. Ползет многоголовый Тифон, и из его пасти вырывается дикое рычание и вой; у косматой химеры из ноздрей пышет пламя. У нее женская грудь и три головы: львиная, козья и змеиная. Тифон рождает Гидру — фантастическое смешение черт кальмара и допотопного ящера, адского трехголового пса Цербера и кровожадного Сфинкса — льва с орлиными крыльями и женским лицом. В объятиях Урана зачинает Земля Океан и Титанов, вслед за ними шествуют полчища циклопов — молниевидных гигантов с единственным глазом. Другие исполины, неукротимые и бешеные, имеют пятьдесят голов; из их плеч поднимается по сто рук. Само Небо — родитель этого стада уродов — содрогалось от отвращения. Тщетно пытался Уран сдержать поток страшилищ и не выпускать их из глубины земли, Земля-Матерь призвала и своих детей восстать на отца.
Никто не решался на преступление, и лишь «страшнейший из чад» Крон, ненавидевший Небо, послушался зова Земли. Огромной косой взмахнул он и оскопил отца. И там, где брызнула кровь Урана на землю, из нее вышли бешеные Эринии и гиганты, а там, где она попала на море, родилась богиня похоти — Афродита [346].
В этом мифе нашли приют древние звериные инстинкты, смутные воспоминания о жестокой борьбе полов и богов. О Дьяусе мы не слышим здесь ни слова. Основа всего — Великая Матерь, а небо — это Варуна-Уран. Мы знаем, что культ Неба был у арийцев переходной ступенью от монотеизма к политеизму. Уран страшится чудовищного мира, порожденного Матерью. Весь хтонический пантеон есть ее детище. И именно Крон — бог плодородия, культ которого нанес последний удар по остаткам монотеизма, — восстает на отца. И это оскопление отца совершается по наущению Земли. Так в сказание вплетаются мотивы матриархата, победившего в сфере земледельческих культов исконный патриархат.
Но обессиленный Уран не отступил молчаливо. Он предрек, что и Крон окажется поверженным своим сыном. И поэтому в страхе за будущее кровожадный Титан погружал в свое чрево всех рожденных от него детей. Его супруга Титанида Pea — богиня цветения — скорбела о гибели своих чад. И однажды она обманула бдительного Крона: подсунув ему вместо новорожденного запеленатый камень, она скрыла ребенка на острове Крите. Так появился на свет эллинский бог эфирного блистания, в имени которого сохранился отзвук древнего культа Дьяуса, — Зевс Кронион.
Зевс не только сам спасается от алчной пасти Крона, но спасает своих братьев и сестер — поколение новых богов, обиталищем которых стала украшенная вечными снегами гора Олимп.
Это поколение лишь в мифах, систематизированных Гесиодом и Гомером, приняло очертания единой семьи. В микенскую эпоху образы олимпийцев складывались постепенно из черт различных богов: критских, пеласгийских и богов — покровителей отдельных греческих городов и племен. В течение долгого времени эти образы обогащались, впитывая поверья, легенды и мифы всех уголков Эгеиды.
Особенно показателен в этом отношении Зевс. Это божество испытало удивительные приключения. В нем соединились и следы первоначального монотеизма — религии Дьяуса, и отождествление древнего индоевропейского бога с местными божествами: отсюда Зевс Додонский, Зевс Лабрандей, Зевс Икарийский, Зевс как громовержец, Зевс как божество неба, Зевс как умирающий бог растительности. В эпоху расцвета Микен он становится главой и вождем родового пантеона ахейцев, и здесь он временами приобретает черты высшего Божества [347].
Все эти элементы, как на моментальном снимке, запечатлелись у Гомера. У него мы видим, с одной стороны, капризного метателя молний, лукавого интригана, деспотического супруга, необузданного любовника, а с другой стороны, он — «Отец богов и людей», «промыслитель», величественный и справедливый, царящий с благостной снисходительностью над всеми олимпийскими распрями. «Могущественнейшим из богов и величайшим» именует его Гесиод [348]. Античные философы обвиняли Гомера и Гесиода в профанации образа Зевса. На самом же деле поэты правдиво воплотили всю сложную противоречивую оболочку, одевавшую Божество в глазах их современников.
Замечательно, что сестра-супруга Зевса Гера есть тоже проекция древней Ма и Геи — Земли. Таким образом, брак властителей «новых богов» повторяет космическое сладострастие Неба и Земли.
Морским собратом Зевса является Посейдон. Существовавший еще на Крите культ моря вместо Хаоса ставил у истоков мироздания Океан [349], но, тем не менее, Посейдону не удалось восторжествовать над Зевсом. Еще меньше могли рассчитывать на первенство Гефест и Гермес — покровители пастухов, ремесленников и торговцев: их сфера была слишком узка. И они, и Пан, и звериная богиня Диана отступили перед «Отцом богов и людей». Афина, если она и существовала в это время, была малоизвестной городской богиней, Аполлон, который чтился в Малой Азии, проникает в Элладу позднее. Не случайно в Илиаде он противник ахейцев.
Божества отдельных кланов и местностей. Олимпийцы всегда мыслились как совершенно обособленные существа. Они ничем не напоминали индийский пантеон, который был скорее многими ликами Единого. Здесь сказались особенности греческого народного мышления: оно гораздо легче воспринимало конкретное, изолированное, чем общее и единое. Историки давно обратили внимание на эту черту, которая наложила отпечаток и на греческое искусство, и на греческую религию. Быть может, известную роль играло здесь природное окружение. Семит формировал свое богопознание на фоне молчаливой пустыни, индиец — в царстве тропиков, где все сплеталось в единую многоликую и многоголосую стихию. Горизонт же грека был всегда ограничен горными хребтами; вся его страна была похожа на сеть изолированных мирков, отрезанных друг от друга холмами, скалами, заливами. Поэтому ахеец был склонен почитать в первую очередь местное божество, а божество соседа казалось ему таким же независимым, как и его родная долина, отрезанная от других.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 15
330. Амос IX, 7. О пеласгах как о туземцах Греции: Страбон, VII, 7, 10.
331. Страбон, VII, 1; Геродот, II, 56; Эсхил. Скованный Прометей. Пер. Д. Мережковского. — Собр. соч., т. XX, с. 43; Павсаний, I, 17 5.
332. Страбон, VII, 7, 12; Геродот, II, 57.
333. Илиада, XVI, 233.
334. Вяч. Иванов. Дионис и прадионисийство. Баку, 1923, с. 247.
335. Гомеровские гимны, XIX. Имя Пан, как полагают, происходит от глагола «паомай» — «пасу». См. о его культе у И. Троицкого: Религия греческого пастуха — сб. «Религия и общество». Л., 1926, с. 141.
336. Ф. Зелинский. Древнегреческая религия, 1918, с. 13.
337. Павсаний, VIII, 2, 5; Платон. Республика, 565.
338. Убедительную защиту авторства Гомера см. в ярко и живо написанных кн.: А. Боннар, Греческая цивилизация, т. 1, 1958, с. 48 и др.; С. Маркиш. Гомер и его поэмы, 1962, с. 16
339. Вяч. Иванов. Эллинская религия страдающего бога. — «Новый путь», 1904, февраль, с. 68.
340. Расшифровка крито-микенских надписей показала, что рядом с царем — «ванакой» — всегда стоял воевода — «раваета». Из гомеровского эпоса мы можем заключить, что власть царя не была абсолютной. См. исследование С. Лурье «Язык и культура микенской Греции» (1957, с. 211).
341. Там же, с. 250.
342. О фетишах олимпийских богов см.: Павсаний, II, 9, 6; Тацит. Ист., II, 3; Тертуллиан. Аполог, 16, 6. Имена богов на крито-микенских надписях: С. Лурье. Ук. соч., с. 286 сл.
343. См.: Г. Властов. Теогония Гесиода и Прометей, с. 7 По мнению большинства ученых, истоки мифа о Теогонии — в Вавилоне.
344. Гесиод. Теогония, 116 Лучший перевод «Теогонии» — Вересаева, 1953.
345. Ф. Зелинский. Древнегреческая религия, с. 23.
346. Гесиод. Теогония, с. 154 сл.
347. Проблемы эволюции образа Зевса рассмотрены у А. Лосева (Античная мифология в ее историческом развитии. М., 1957, с. 97 сл.).
348. Гесиод. Теогония, 47, 49. Ср.: Илиада, 1, 175, 508. Замечательно, что у Гомера Зевс иногда выступает как настоящее Высшее Божество.
349. Это видно из Илиады, XIV, 246.
В мире много сил великих,
но сильнее человека
нет на свете ничего.
Появление Зевса и олимпийских богов не было простой заменой природных, хтонических божеств божествами племенными. Новый пантеон знаменовал важнейший этап греческой религиозной истории. Человекообразные Олимпийцы свидетельствовали о том, что люди постигли в Мироздании нечто большее, чем вековечную игру сексуальных сил, иррациональных стихий или темное, неосознанное томление производящей мощи. Разум в образе совершенного человеческого существа засиял среди клубящихся туч первобытной ночи. Бог лазурного сияния, бог, подобный молнии, пронизывающий мрак, является в лице «промыслителя Зевса». Это рождение нового, более просветленного «древнего» религиозного сознания запечатлелось в знаменитом мифе о Титаномахии — борьбе богов и титанов [350].
Подобно тому, как древний Израиль в своей священной письменности пользовался некоторыми элементами вавилонской космогонии, так и в греческом сказании о поколениях богов и их борьбе с чудовищами звучат отголоски халдейской поэмы «Энума элиш». Здесь есть и первоначальный Хаос, и светлый царь молодых богов, поразивший космического дракона. Эти мифологические мотивы перекочевали к эллинам, вероятно, через посредство финикийцев, космогония которых родственна вавилонской. Но так же, как это было с Израилем, Эллада воспользовалась заимствованиями для раскрытия своего религиозного постижения.
Для грека была, прежде всего, важна идея победы человекоподобного божества над мрачным миром хтонических чудищ. Описывая эту борьбу, Гесиод, так часто впадавший в сухой тон скучного хрониста, воодушевляется и рисует картину, не забываемую по своей яркости и стихийной мощи.
Зевс сзывает на помощь богов и духов грозы и устремляет их на чудовищ и титанов. Застонало небо, загудела земля, взревел океан; вся Вселенная до самого Тартара сотрясалась от ударов; вопли бьющихся достигали звезд. Во время этой чудовищной битвы на вершине Олимпа появляется Зевс. Удар грома — и из его десницы нескончаемым потоком струятся молнии. Раскаленная земля трескается, кипят воды океана, густые облака пара окутывают титанов. Под раскаты грома, среди воя урагана, гонимые жаром, отступают темные дети Земли. И, наконец, они низвергнуты в мрачную бездну Тартар.
Но на этом борьба не кончена. Из недр Матери вырывается исполинский дракон Тифей — последняя попытка Природы восторжествовать над Духом. Но сила Зевса непреодолима. Изуродованной грудой катится по земле издыхающий Тифей. Застонала побежденная Земля. С этого мгновения она признала победу Зевса. По ее совету боги избирают громовержца своим властителем навеки.
Так в сознании ахейцев совершился переход от хтонического, природно-стихийного к разумному, человечно-гармоничному богопониманию.
Именно в это время человек, быть может впервые в истории, ощутил возможность своей победы над природой. Тогда, когда она была священна, он не мог и помышлять о борьбе с ней. А теперь, когда хтонические чудища с шипеньем отступили в Тартар, — человек, покровительствуемый дружественными Олимпийцами, идет в наступление на природу. Победа Зевса над титанами есть залог победы человека над природой. Здесь с необычайной отчетливостью выявляется зависимость хозяйственной, трудовой деятельности человека от того, как он понимает и оценивает мир. Вера в Зевса вдохновляла грека на подвиги: ревущий и стонущий мир хаоса должен был уступить место разуму, энергии, труду.
В циклах сказаний, возникших в ту эпоху, мы находим поэтическое воплощение этого природоборческого настроения эллина. Славная армия героев устремляется на дикий первобытный мир. Геракл побеждает болотную Гидру и других чудовищ; Минотавр сражен Тезеем; Персей добирается до отдаленных берегов Океана и отрубает голову горгоны Медузы — уродливого существа, один взгляд которого мог обратить человека в камень. Эдип разгадывает загадку Сфинкса, и тот бросается в бездну. Ум и хитрость Одиссея побеждают все препятствия в его удивительных скитаниях. Навеки останавливаются плавучие Симплегадские скалы, после того как корабль аргонавтов ухитрился проскользнуть мимо их смертельных тисков. Повержен дракон, охраняющий «Золотое руно». Издыхает Химера, пронзенная стрелами Беллерофонта. И много других устрашающих детей Матери-Природы попрано триумфатором-человеком. Казалось бы, мы на пороге полной победы над хтонизмом.
Между тем победа была не такой уж близкой. Загнанный в Тартар, Титанизм не умер; он продолжал свою скрытую жизнь в сознании народа. Прежде всего, Зевс не мог победить самую великую Праматерь. Ведь и он был ее порождением. Среди имен, сохранившихся на надписях Микенской эпохи, мы нередко встречаем имя Ма. Она была и осталась Матерью богов. Пусть ахейцы отныне верные служители Зевса и его дружины, но все же они сохраняют благоговение перед таинственной космической Женственностью.
Пусть ахейцы отбросили «матриархат» критской религии, но вечная Ма никогда не уйдет из их веры и будет незримо господствовать не только над людьми, но и над богами, то в виде Мойры — Судьбы, то в виде безликой Природы. Красноречивым свидетельством этого служат хотя бы знаменитые львы на воротах Микен. Опершись на ступени алтаря, они стоят на страже священного столба. Что должен он символизировать? На одном крито-микенском рельефе мы видим точно таких же львов, но вместо колонны на алтаре — изваяние Ма, одетой в характерный костюм кносской богини. А так как и в религиях соседних стран колонна была символом богини плодородия и растительности, то, очевидно, львы Микенского замка охраняют не что иное, как столб богини. Олимпийцы не были творцами мира. Они могут быть скорее названы старшими братьями людей, тем более что возникновение человека трактуется в античных мифах очень смутно и противоречиво.
Величайшее всемирно-историческое значение Зевсовой религии заключалось, прежде всего, в провозглашении примата Света, Разума и Гармонии над Тьмой, Иррациональностью и Хаосом. В этом отношении она является прямой предшественницей учения о Логосе как разумном творческом начале во Вселенной. Но до появления этого учения было еще далеко. Логизму в греческом сознании предшествовал антропоморфизм. В Олимпийцах человеческое начало было идеализировано и возведено в космический принцип. Это было огромным шагом вперед, но и одновременно таило большую опасность. Угадывая в Божественном разумное начало, ахейцы привнесли в него все многообразие чисто человеческой ограниченности и чисто человеческих слабостей. В Олимпийцах почти не было ничего сверхчеловеческого. Это станет достаточно очевидным, если мы рассмотрим их природу.
Прежде всего, Олимпийцы не подлинно духовные существа. Они обладают телом, пусть особым, исполинским, но все же телом. Известен эпизод из Илиады, когда Диомеду удается ранить богиню копьем и причинить ей этим неимоверные страдания. Олимпийцы нуждаются в сне и отдыхе, они любят веселые пиршества, предаются любовным играм. Это не что иное, как ахейская военная аристократия, возведенная в квадрат. Они так же жадны до приношений, как ахейские рыцари до добычи. Они завистливы, коварны, ревнивы, мелочны. Сцена ссоры Зевса и Геры, где громовержец стращает сварливую супругу тем, что высечет ее, неподражаема по своему жанровому комизму. Единственное принципиальное отличие Олимпийцев от людей — это их бессмертие. Но и оно не изначально присуще их природе, а поддерживается в богах принятием волшебного напитка нектара [351].
Особенно важным недостатком Зевсова пантеона было отсутствие в нем ясных этических принципов. С глубокой первобытной древности этика шла рука об руку с религией. В этических законах и заповедях человек стремился к восстановлению искаженного образа Божия. Нравственный же идеал Олимпийцев был настолько шаток, что уже через несколько поколений вызывал протесты и насмешки у самих греков. Важнейшей причиной этого были характерные черты развития и проповеди ахейской религии. В странах Востока религиозные откровения исходили всегда из среды духовной элиты.
Пророки, священники, учителя и мистики приносили в мир открывшуюся им истину. Они посвящали себя целиком служению этой истине, она была их индивидуальным достоянием, которое они даровали миру. Бог говорил устами фиванских жрецов, индийских риши, израильских пророков. Эгейский же мир долгое время жил лишь массовым религиозным сознанием. Господство женщин в религиозной жизни Крита должно было тому чрезвычайно способствовать. Именно поэтому у греков, по сути дела, не было ни священных книг, ни богословия, ни нравственных заповедей. Ахейцы в силу каких-то причин покорились потоку общенародного религиозного творчества, потоку мутному и недифференцированному, в котором необычайно сложно отделить ценное ядро от шелухи. Немаловажную роль сыграла здесь необыкновенная эстетическая одаренность греков. Если индийцев так часто увлекал водоворот мистических грез, то греки не могли устоять перед соблазнами фантазии художественной. Они были настолько зачарованы чисто внешней красотой своих величественных Олимпийцев, что иной раз забывали о вещах более важных. Их живой, подвижный ум, склонный к юмору и созданию красочных картин, не мог удержаться от искушения рисовать жизнь богов по образу беспокойной и разгульной жизни своих разбойников-богатырей.
Так художники Возрождения — даже те из них, которые были глубоко религиозными, — невольно принижали священные сюжеты, увлекались чисто эстетическими задачами, воплощением жизни и образов своих современников. Совершенно очевидно, что Гомер вовсе и не думал кощунствовать, когда изображал семейные склоки на Олимпе, но его захватывал сам процесс создания живых бытовых сценок, которые он выписывал с изумительным мастерством. Безусловно, сам Гомер придерживался более твердых моральных принципов. Если мы сравним отношения Гектора и Андромахи с Зевсом и Герой, то сравнение будет явно не в пользу последних. Так поэты и художники играли невольно роковую роль в греческой религии. Горячий темперамент, проницательный, несколько саркастический склад ума, любовь ко всему прекрасному, необузданная художественная фантазия — все это незаметно подменяло религиозное творчество, превращая его в творчество художественное, нравственно безразличное.
Между тем в глубине человеческого существа всегда живет стремление не только к красоте, но и к истине и добру. Поэтому нет ничего удивительного в том, что против Олимпийского пантеона очень рано послышались голоса протеста. Собственно, даже сам Гомер, как мы увидим, подспудно отражает этот протест. Отличительной особенностью греческой культуры было то, что с наиболее последовательным отрицанием традиционных Олимпийцев выступили не пророки, а философы, воздействие которых на народные массы было неизмеримо более слабым. Греция не имела Илии, обрушившегося на «ваалов», Заратустры, начавшего войну против дэвов, или Будды, отвергавшего традиционные культы. Поэтому первоначальный протест, как и все религиозное движение Эллады, незаметно распространялся среди народа, главным образом, среди последователей древних догреческих культов.
Мифология воплотила этот протест в образе титана Прометея. Вероятнее всего, Прометей был старинным божеством полуострова, «культуртрегером», каких немало в сказаниях Азии, Африки и Австралии. Образ «культурного героя» первобытных народов был, как правило, трансформированным образом Всеобщего Отца.
Так же, как Энки шумеров или May полинезийцев, Прометей почитался наставником людей, научившим их строить жилища, делать одежду, изготовлять орудия. В некоторых мифах он изображался прямо как создатель людей. Еще за два-три века до н. э. в Греции существовали алтари и часовни, посвященные Прометею [352].
Сын Геи — Земли, к которой он обращается с молитвами, этот титан был представителем старых хтонических религий. У Гесиода Прометей иногда предстает как один из людей. Он приносит жертву Зевсу, но старается обмануть его. Его стихия — сельскохозяйственная магия — предтеча античной науки. Нашествие ахейцев разрушило магическую «Прометееву» культуру, сохранившиеся местами туземцы впали в одичание. Согласно мифу, Прометей похищает огонь у Зевса для людей, которые его утратили [353]. Это коварство навлекает на него гнев Зевса, который приковывает непокорного к скале. Эсхил, глубокий знаток древних легенд, изобразил эту драму с большим проникновением в сущность борьбы. Прометей взывает к Матери-Земле, он — бог — терпит несправедливость от бога же. «Воистину всех богов я ненавижу», — восклицает он.
Хотя симпатии читателей обычно на стороне пострадавшего Прометея, однако не следует забывать, в чем основной мотив его восстания. Прометей — маг, кудесник, носитель старой цивилизации, он восстает против Зевса, и здесь скрытый нерв магического богоборчества. Противопоставить Духу заклинание, Свободе — необходимость, внутреннему перерождению — науку — вот сущность Прометея. Не случайно Прометей стал на века символом богоборчества. Но при этом нельзя забывать и завершения драмы. До нас не дошла последняя часть трилогии Эсхила о Прометее, но из других источников мы знаем, что, согласно мифу, титан был, в конце концов, освобожден Зевсом и совершилось великое примирение [354].
Прометей, правда, не стал одним из Олимпийцев, но его наследие, Магизм, твердой ногой вступило в сферу Зевсовой религии. Положительным в этом примирении было то, что ахейцы восприняли зачатки науки туземцев [355]. Об этом свидетельствует миф об Афине — богине мудрости, родившейся из головы Зевса при помощи Прометея. Отрицательным же явилось то, что дух магий пронизал античную религию и пережил самих Олимпийцев. Достаточно даже беглого знакомства с особенностями греческого культа, чтобы в этом убедиться.
Первоначально ахейцы, как и их родичи арьи, не сооружали храмов, а приносили жертвы под открытым небом. Встреча с критской культурой ничего не изменила в этом отношении, потому что миносцы по каким-то загадочным причинам не строили храмов. Долгое время небольшие каменные алтари ставились в рощах, на холмах, во дворцовых двориках. Небесный свод был для первобытных людей самым лучшим куполом храма. Возникновение же святилищ было связано с развитием язычества. Их сооружали у какого-либо почитаемого фетиша: столба, дерева или большого валуна. В этих молчаливых феноменах природы, по верованиям греков, обитали разнообразные духовные существа. Гесиод говорит о тридцати тысячах демонов. Эти демоны были или стихийными духами, или призраками усопших, которых нужно было успокаивать.
Древнейшие поколения не совершали сложных ритуалов. Во время молитвы они простирали руки к небу, или к морю, или к земле, в зависимости от того, к какому богу обращались. Молитва сопровождалась нередко пением, возгласами или игрой на флейте. Это были самые простые и естественные выражения чувств благоговения, восхищения, священной радости. Долгое время не существовало специальных жрецов. Каждый человек, а особенно глава семьи, должен был приносить жертвы и возносить молитвы.
В Микенскую эпоху происходит незаметный поворот к магическому пониманию молитвы и жертвы. Гомер достаточно недвусмысленно дает понять, что расположение богов достигается жертвами. Зевс в мифе о Прометее глубоко оскорблен, ибо ему принесено не лучшее; лукавый титан предложил ему кости, покрытые жиром. Все более и более начинает распространяться понимание жертвы как угощения бога. Это понимание расцветает в олимпийской религии.
Богам отбирали лучших животных, золотили им рога, украшали их и убивали перед жертвенником. Часть мяса сжигалась, остальная разделялась между всеми. Таким образом, божество становилось Участником веселого пира и душевно располагалось к пирующим. Охотничьей богине Диане приношения были особыми. На алтарь повергалась гора диких животных: оленей, волков, кабанов, — а также плоды деревьев, и все это превращалось в колоссальный смрадный костер. В исключительных случаях совершались гекатомбы, когда сжигали целые стада. Так поступил Агамемнон, чтобы отвратить гнев Аполлона. Удовлетворение от этих жертв отравлялось порой страхом; ведь бык был священным животным! Но от этого страха избавлялись при помощи наивного лукавства. Быка заставляли съесть священные хлебы, и тем самым он становился повинен смерти. А после его заклания в убийстве обвиняли топор и, приговаривая его к смерти, выбрасывали в море.
Если жертвы оказывались напрасными, ахеец просто констатировал, что бог был не удовлетворен или оказался не в духе. Простые пастухи выражали негодование довольно непосредственно. Об этом свидетельствуют такие слова, обращенные к Пану: «Если ты сделаешь это для меня, милый Пан, то да не секут тебе аркадские мальчишки бока и плечи морским луком». Видимо, неисполнительным божествам нередко доставалось от недовольных просителей [356].
Усложняется система заклинаний, появляются магические формулы:
Я всесожженьям смертных научил
И знаменьям глубоким, сокровенным,
Являемым в пылающем огне, —
говорит эсхиловский Прометей [357].
Начинает развиваться институт жречества. Правда, в Греции жрецы никогда не составляли могущественной корпорации, как, например, в Египте. Но значение их постепенно возрастало. Наиболее характерной чертой эллинских жрецов было то, что они почти всегда оставались «служителями культа» в самом узком смысле этого слова. Если египетское духовенство было средой, в которой культивировалась богословская мысль, медицина, математика, если израильское духовенство боролось за нравственное воспитание народа, то греческие жрецы были по преимуществу совершителями ритуалов, произносителями заклятий, устроителями жертвоприношений. Показательно, что, когда жрец Аполлона Хрис говорит о своих заслугах перед богом, он называет только украшение святилища и приношение «тучных бедер коз и тельцов».
В микенском обществе некоторое время, как на Крите, у алтаря мы видим, главным образом, женщин. Под их воздействием возгревалась любовь к кудесничеству, прорицаниям, чувственно-мистическому разгулу. Когда же микенские цари стали богатейшими и могущественнейшими властителями Эгеиды, все чаще появляются жрецы-мужчины. Их основная обязанность, судя по пилосским надписям, чисто административная. Они должны были следить за раздачей и распределением жертвенной пищи во время огромных культовых пиршеств. Неудивительно поэтому, что на изображениях того времени они похожи на надменных сановников или на старорежимных дьячков с козлиными бородками [358].
Первобытные табу — запреты — были весьма распространены в Греции. Нечистыми считались покойники, гробы, оскверняло прикосновение к убийце, как и всякая пролитая кровь, будь она пролита ненамеренно или при защите, будь это кровь человека или животного. Даже такой апологет эллинской религии, как Зелинский, вынужден признать, что, по воззрениям греков, которые он считает «чистыми и радостными», осквернением считалось всякое половое совокупление, даже в законном браке.
Эта паутина табу порождала конгломерат всевозможных ритуальных «очищений». Очищающей сама по себе была морская вода, перед священнодействием обтирались ею. В случае осквернения жертвенника гасился священный огонь и приносилась кровавая жертва, вероятно, иногда даже человеческая. И после этого возжигался новый огонь, взятый из неоскверненного святилища. Археология подтвердила, что этот обычай относился к микенскому времени.
Культ козлоногого Пана был связан с ритуальными представлениями о шерсти. Шерстяными повязками украшали обреченное животное, их носили жрецы, они считались одним из средств вызывания дождя. Следы этой «шерстяной магии» можно найти и у современных жителей греческой деревни.
Во время праздника «Рогатого Аполлона», являвшегося наследием древнего пастушеского ритуала, выбранный человек украшался венком и шерстяной лентой. Он убегал, посылая добрые пожелания городу. Если его ловили, это означало, что пожелания сбудутся.
Весьма разнообразными были методы руководства погодой. По существу своему они не отличались от обычной первобытной магии, описанной в предыдущих главах. Так, в одной местности в Аркадии бросали в воду дубовую ветку; считалось, что после этого поднимется пар и образуются дождевые тучи.
Можно продолжать этот перечень без конца, но, думается, и сказанного достаточно, чтобы убедиться, как много в религии, названной Гегелем «религией красоты», было дикого и первобытного. Напомним, что все эти магические элементы сохранились до конца истории греческой религии и даже пережили ее.
Таковы были плоды «Великого Примирения». Но не только из крито-пеласгийской культуры влилась в ахейскую религию струя хтонизма. У самих индоевропейцев существовал исконный природно-оргиастический культ. У арьев он именовался Сома, у иранцев — Хаома, по названию растения, дающего пьянящий сок. Ахейцы не сохранили этого названия, но само почитание одуряющего питья у них не исчезло. После их переселения в Грецию виноградная лоза заменила Сому, а божество, обитавшее в напитке, получило имя Диониса. Критские матриархальные обряды с радением исступленных женщин дали Дионису новую почву, но, когда на первый план выдвинулся рыцарский род Олимпийцев, это существо скрылось в тень. Правда, ему уделили место на Олимпе, но место весьма скромное. Он почти не упоминается у Гомера, и единственный раз его имя встречается в одной из пилосских надписей. Тем не менее, этому божеству принадлежит великое будущее. Несколько веков Дионис будет вести незаметное, почти подпольное существование, чтобы потом, в момент духовного кризиса Эллады, когда люди охладеют к Олимпу, стать знаменем новых религиозных поисков и стремлений [359].
Говоря о развитии Магизма в микенской Греции, мы не должны забывать, что наибольшее распространение он получил среди земледельцев, пастухов, ремесленников и матросов. У родовой аристократии были другие интересы, и поэтому она, прежде всего, была верной Зевсу и национальным богам. Цари микенских городов гордились своим происхождением по прямой линии от обитателей Олимпа. В этом кругу заносчивых, грубоватых, но не лишенных своеобразного понятия о чести людей религия не играла такой роли, как в среде крестьян. Ахейский рыцарь знал, что богов следует почитать, ибо это «люди», только более могущественные. В них не было сверхчеловеческого величия, они не были средоточием Добра или творческой мощи.
Не случайно Аристотель, оправдывая рабство, говорит, что варвары должны быть рабами по своей природе и что если бы нашлись люди более могущественные и прекрасные, чем эллины, то те добровольно стали бы их рабами. Такими сильнейшими и были жители Олимпа. Их отделяет от людей, как бы мы сейчас выразились, лишь одна ступень эволюции. Но уже и среди смертных немало таких, которые могут померяться с ними. Не случайно у Гомера на каждом шагу герои наделяются эпитетом «богоравный». И не случайно боги так часто пленяются красотой земных женщин. Сам «промыслитель» Зевс не представляет в этом отношении исключения и известен своими похождениями.
Поэмы Гомера вводят нас в своеобразный мир, где рыцари и боги обитают по соседству друг с другом, интересуются друг другом и в каком-то общем смысле составляют одну семью. Ведь всех этих Ахиллов и Парисов связывает с богами кровное родство. Здесь есть нечто от благочестивой фамильярности, с которой относились средневековые рыцари к своим святым покровителям.
В XV—XII веках кругозор ахейских воителей необычайно расширился. Они не только покорили Крит, но и совершили ряд походов на западный берег Малой Азии и острова Эгеиды. Они сталкивались с новыми народами, с различными обычаями и культурами. Основывались ахейские торговые и земледельческие колонии. Неугомонные искатели приключений, которых было так много среди греков, совершают далекие морские путешествия, рассказы о которых слагаются в увлекательные поэмы и песни. В хеттских надписях упоминается даже царство Ахиява, под которым, по мнению историков, подразумевалось государство ахейцев в Малой Азии. Для того чтобы осуществлять свои грабительские набеги, микенские цари должны были уделять много внимания военному искусству. Поэмы Гомера обращены к слушателям, буквально влюбленным в оружие и боевые украшения. Знаменитое описание щита Ахилла занимает в Илиаде сто пятьдесят стихов. Подлинный восторг звучит в изображении сверкающих шлемов, поножей, лат, острых мечей и тугих луков.
Почитание, которым ахейские рыцари окружали коня, вылилось в обожествление этого животного. Конь был редок и дорог, но он давал незаменимые преимущества в сражении. Хорошо обученный конь сам заражался яростью воина, он давил и кусал врагов, врезаясь в самую их гущу. Только у воинственных арабов или в средневековой Европе находим мы такую дружбу человека с конем. В Илиаде кони оплакивают Патрокла, и их слезы трогают самого Зевса. Интересно, что многие распространенные греческие имена: Ипполит, Филипп, Лисипп, Алкипп, Иппотоя, Иппократ и др. — включают в себя слово «иппос» — лошадь. Существовали огромные культовые изображения Коня, назначение которых неясно. Об одном из них, знаменитом Троянском коне, повествуется в легенде о гибели Трои. На одной из микенских печатей мы видим рядом с кораблем подобное изображение коня.
Самой грандиозной военной авантюрой ахейцев, известной в истории, был знаменитый поход на Трою.
Троя была древней прибрежной крепостью. Находясь у входа в Дарданелльский пролив, она контролировала купеческие караваны, шедшие на восток, и благодаря этому необычайно обогащалась. Ахейцам было очень выгодно захватить эту ключевую позицию. Кроме того, они были прекрасно осведомлены о несметных сокровищах, собранных за толстыми стенами Илиона. А ахейские цари были одержимы настоящей манией золота. Около 1190 года под руководством микенского царя Агамемнона сформировался союз ахейских царей, которые, переправившись через море, обрушились на Трою с превосходящими силами.
Мы не знаем, кто были обитатели Трои. Боги, покровители троянцев — малоазиатские: Аполлон и Артемида, пришедшие на Балканы позднее. Скорее всего, троянцы были родственны критянам или своим соседям хеттам.
Гомер не идеализирует Троянскую войну. Стараясь быть беспристрастным рассказчиком, он великолепно показывает всю ненужность, жестокую бессмысленность разгрома Трои. Гибель смелых и благородных рыцарей — Ахилла, Патрокла, Аякса, Антилоха, обнищание страны, которую покинуло так много народа, десятилетняя осада, вконец измотавшая и осажденных и осаждавших, кровавые стычки, вопли агонии, погребальный плач и, наконец, пожар и разрушение, толпы пленных, униженных и полных отчаяния, — вот результаты похода. Еще горше было трудное возвращение на родину, во время которого уцелели лишь немногие. Долголетнее отсутствие царя в Микенах привело к заговору, в результате которого Агамемнон был убит, едва вступив в свой дом [360].
В Илиаде есть интересное место, в котором царь, пытаясь поднять дух осаждающих, предлагает им вернуться. Он полагал, что воины, пристыженные этим предложением, воодушевятся на войну до конца. Но эффект получился обратный. Ахейцы с радостными воплями бросились к своим кораблям. Этот эпизод достаточно ясно характеризует настроение рядовых воинов в отличие от алчной жестокости рыцарей-аристократов.
В поэме Олимпийские боги с азартом следят за ходом кампании: они спорят между собой, вмешиваются в сражения, вводят в заблуждение, натравливают воителей друг на друга. Споры «болеющих сторон» на Олимпе переходят в ожесточенную брань. Только Зевс старается оставаться «над схваткой». Когда наступают решительные минуты, «промыслитель» вдруг обращается к Силе, стоящей выше его. За шумным мирком олимпийского семейства проглядывает исполинский лик Мойры — Судьбы. Взвешивая на ее весах участь героев, Зевс находит правильное решение [361].
Так выясняется, что боги, как и люди, зависят от таинственного Начала, пребывающего в вечности.
Кто же она, неумолимая Мойра? Глубоко под землей парки ткут нити человеческой жизни. Ничто не может изменить предначертаний Судьбы. Не только Зевс, но и отец его Крон были подвластны ей. Мойра — это обезличенный и отодвинутый в запредельные сферы образ Великой Матери.
В эпоху войн и захватнических походов вера в Судьбу должна была особенно распространиться среди ахейских рыцарей, фатализм, как правило, связан с опасностями. Когда вокруг свищут стрелы и человек, который минуту назад говорил с тобой, падает в крови, чувство предопределенности всех событий необычайно обостряется. Это хорошо видно на примере последователей ислама или даже участников минувшей войны.
Напрасно думали ахейские богатыри освободиться от грозной власти Матери. Пусть отступили матриархальные культы, пусть Зевс-громовержец рассеял кромешный мрак первобытной ночи. Но свет, принесенный олимпийцами,— свет поверхностный и эфемерный. Это, по словам Тютчева, тот золотистый покров, который так легко срывается ночью:
И бездна нам обнажена
Своими страхами и снами,
И нет преград меж ней и нами…
Отвергнутая богиня мстит за себя. Она возвращается к человеку, но уже не в виде живого существа, пусть грозного, но и милующего. Теперь она неприступна, неумолима, безлика. Обращаться к Судьбе с мольбой — безумие. Древний ужас перед подземными властительницами отозвался зловещим эхом в веках, обернувшись верой в Предопределение и Детерминизм.
Гомер не отдает себе ясного отчета в том, как воля богов сочетается с Судьбой. Но порой начинает казаться, что все, что он живописует: борьба, колебания, искушения, победы, — все это, включая и Олимп, лишь театр марионеток. Все заранее предрешено в недрах Матери. Это она обрекала и Гектора, и Приама, и саму Трою — великий град Илион. Знает и Ахилл о том, что его ждет плачевная участь. Трепещет даже Зевс, ожидая предсказанного потомка, который низвергнет его с престола. Человек порой забывает о Роке в превратностях своей жизни, но время от времени к нему возвращается сознание обреченности.
Это сознание накладывает на гомеровские поэмы печать меланхолии и пессимизма. Мотив Судьбы с искусным мастерством вплетен в эпос, хотя и не господствует в нем. Ведь Илиада создавалась для увеселения и развлечения людей. И, тем не менее, образ Мойры всюду как тень стоит за пестрой тканью повествования. Тоска и страх как бы загнаны в сферу подсознательного, но от этого они не перестают мучить и томить человека. Литературоведы не случайно заметили, что у Гомера слова «слезы», «плач», «стенания» встречаются едва ли не чаще, чем слова «радость», «ликование». И это у Гомера, которого писатели прошлого характеризовали как наивно-жизнерадостного и безмятежного!
С течением времени ощущение рабской зависимости человека от Судьбы будет претерпевать сложные превращения. Античный Рок будет осмысливаться как Ананке — Необходимость. Отсюда вырастает естественный Детерминизм — провозглашение несокрушимой власти Природы. Одним словом, эта Природа, которая заменит Бога в материалистических учениях древности и нового времени, есть, в конечном счете, трансформированный образ Ма — Великой Почвенной Богини седой старины [362].
Как мог человек спастись от этой безликой и непреклонной Силы? Ему оставалось лишь стремиться проникнуть за темные завесы предвечных решений. Угадывая веления Судьбы, он успокаивался, хотя и ненадолго.
Поэтому нигде не было так развито искусство предсказания, как в античном мире. Оракулы и гадатели были неизменными спутниками жизни и царей, и крестьян, и воинов, и торговцев. Ключ к толкованию таинственной воли богов видели и в снах, и в полете птиц, и в расположении внутренностей жертвенных животных. Мы уже говорили о знаменитейших греческих оракулах Додонском и Дельфийском. Люди были убеждены, что не в ясном «дневном» рассуждении ума открывается Судьба, а в погружении в сомнамбулический мир темных инстинктов и неосознанных чувств. Дельфийская вещунья Пифия всходила на треножник, на котором, окутанная облаками паров, идущих из расселины, она приходила в состояние исступления. Отуманенная душа приобщалась загадочному бытию Ночи и прорекала веления Неба. В Додоне предсказательницы пили воду из опьяняющего источника. Иные вызывали души умерших, которым были ведомы запредельные тайны.
Люди шли к оракулам, вопрошая обо всем: и о своей участи, и о мелочах повседневной жизни. На табличках, которые были найдены в Додоне, мы видим самые прозаические вопросы: выгодно ли разводить мне овец? кто украл у меня подушку? действительно ли рожденный женой ребенок — мой? и т. п. Особенно возросла популярность оракулов, когда наступила эпоха ахейских завоеваний. Сколько семей лишалось на многие годы своих отцов, сыновей, братьев! Они уходили в море навстречу опасным приключениям, неведомым землям и жестоким битвам. И многие ли из них возвращались обратно? Сколько было воинов, которые, подобно Одиссею, вопрошали духов о своем будущем!
Неуверенность всегда рождает непреодолимое желание приоткрыть завесу грядущего. В этом отношении наше время ничуть не отличается от Микенской и Гомеровской эпохи. Ведь не случайно в нацистской Германии процветала астрология, а в современной Франции действует [как говорят] более полумиллиона предсказателей.
Гибель близких становилась обыденным явлением. Все чаще человек стал заглядывать в лицо смерти. Ахейская аристократия не унаследовала беспечности мирных критян. Горькие размышления о призрачности и быстротечности жизни проскальзывают у Гомера, превращая его в настоящего Экклезиаста Греции:
Листьям древесным в дубравах подобны сыны человека,
Ветер одни по земле развевает, другие — дубрава,
Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастает;
Так человеки: сии нарождаются, те погибают.
Смерть неотвратима, удар ее окончателен, и оправиться от него невозможно. Всего способен достичь на земле человек, но он бессилен восстановить порвавшийся союз души и тела.
Можно стяжать и прекрасных коней, и златые треноги,
Душу назад возвратить невозможно, души не стяжаешь,
Вновь не уловишь ее, как однажды из уст улетела [363].
Но что же ждет человека после этого последнего мига расставания?
Ахейцы верили, что их цари и родовые вожди после смерти обретали особое могущество, их называли «героями», хотя первоначально это слово означало просто умершего. Народным предкам и славным витязям воздавались почести, приносились жертвы. Но, очевидно, никаких ясных представлений об их посмертной судьбе греки не имели. Быть может, их воззрения были близки к понятиям их родичей арьев. Неясно, какую роль играли микенские гробницы. Были ли они так тесно связаны с ритуалом и загробной жизнью, как в Египте, или нет? Несомненно одно: древние ахейцы с большой любовью и вниманием относились к гробницам своих выдающихся людей. В Микенах эти гробницы образовали настоящий некрополь с мощными стенами. Умерших одевали в лучшие одежды, с ними клали золотые украшения, драгоценное оружие, лица покрывали золотыми масками, воспроизводившими черты лица покойного. В гробницах при раскопках было обнаружено много посуды, ювелирных изделий: красивых бляшек в виде бабочек, пантер, птиц. Не пустовали и погребения простых микенцев. Им в могилы также клалась всевозможная утварь [364]. Все это, очевидно, должно свидетельствовать о вере ахейцев в то, что загробная жизнь мало отличается от этой жизни. Но при таком воззрении трудно объяснить пессимистические нотки Гомера. Вероятно, существовали и какие-то другие взгляды и настроения.
Прежде всего нужно подчеркнуть, что Магизм, как правило, посюсторонен. Это мировоззрение делает наибольший упор на этой жизни, считает высшим благом богатство, здоровье, благополучие. Это механическое миропонимание — антипод духовного, мистического; оно глубоко материалистично в своем понимании ценностей бытия. И если в некоторых культурах, проникнутых магическими элементами, как, например, в Египте, и существовала живая вера в загробный мир, то он рисовался точной копией мира земного. Когда же в трудные переходные эпохи жизнь подрывает веру в абсолютную ценность этой несовершенной юдоли, все «проклятые» вопросы всплывают с неожиданной силой и предъявляют счет Магизму. Возникает скепсис, пессимизм, безрадостная философия, на развалинах которой, как Фениксу из пепла, суждено вырастать новым откровениям. Поэма о Гильгамеше или Беседа Разочарованного — яркие свидетельства этого процесса.
В Греции происходило нечто подобное. Первоначальное представление ахейцев о посмертном царстве сменяется более мрачным и безнадежным. Пути этой эволюции остаются тайной. Быть может, знакомство с Востоком, исповедовавшим унылую веру в Преисподнюю (Кур, Шеол), повлияло на изменение представлений греков о загробной жизни. Не забудем еще один факт. О чем могли свидетельствовать загадочные феномены, явления умерших, известные людям во все времена: конечно, не о веселых пирах и охотах, которые любили живописать на стенах гробниц. Столкновение с жутким миром, называемым на языке оккультизма астральной сферой, могло приводить нередко к самым печальным размышлениям. И, прежде всего, как мы уже говорили, возникает стремление «успокоить» умершего. Для этого ему приносят жертвы, устраивают пышные похороны, а тело или предают земле, или сжигают. Последний обычай возник около эпохи Троянской войны и скоро исчез. Но важно, что основным мотивом его было «успокоение» умершего огнем [365]. Здесь вспоминается учение индийцев о том, что кремация облегчает отрыв «внутреннего человека» от еще не совсем угасшей жизненной силы.
В том, как Одиссея описывает астральные призраки, каждый, кто знаком с литературой тайноведения и парапсихологии, узнает опытное знание. Погруженные в полубессознательное состояние бледные духи, как нетопыри, витают над ямой с кровью, инстинктивно тянутся к ней. Только кровь может вернуть им сознание. Они бесплотны. Тщетно Одиссей пытается обнять любимую мать: она ускользает от него, как туман. Тени издают жалобные стоны. Чертами из кошмарного сновидения рисует Гомер сонное царство Аида — обиталище теней, его черные подземные бездны, выход которых — в сумрачной земле кимерийцев, окутанной вечной ночью, где шумят воды мирового Океана. В этом скорбном мире ревут адские реки, голые мертвые деревья и бледные цветы отражаются в них. Здесь обитают чудища и казнятся преступные титаны. Даже боги страшатся клятвы именем подземных потоков. Безысходным отчаянием проникнуто сетование духа Ахилла:
Лучше б хотел я живой, как поденщик работая в поле,
Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,
Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать… [366]
Никакими жертвами, никакими подвигами не изменит человек своей судьбы. Участь всех — одна. Великие и малые, добрые и злые — все, как стая птиц, гонимых ветром, уносятся в беззвездную ночь Эреба.
Когда читаешь описание тусклого и бессмысленного существования умерших в Гильгамеше или в Одиссее, лишний раз убеждаешься в беспочвенности наивных утверждений, что представление о загробном мире родилось как самоутешение человека. Здесь есть что угодно, только не утешение! Не оно, а действительное реальное проникновение в суть вещей — исток учения о бессмертии духа. Но во всей полноте бессмертие раскрывалось людям не сразу. Так, соприкосновение с миром «астральных трупов» породило картину мертвенно-сонной преисподней.
Однако это унылое представление не могло быть всеобщим и долгим. Было слишком очевидно, что неодинаковы люди и не могут быть у них одинаковые жребии. Правда, ахейцы не поднялись до мысли о нравственном воздаянии. Ведь, как мы видели, у них не было твердых понятий о добре и зле. Олимпийская религия имела в этом отношении пагубный пробел. Поэтому, естественно, среди заслуг, выдвигающих человека на первое место, оказалась доблесть. Уже Одиссей, видя в Эребе тень Геракла, знает, что сам он «вкушает блаженство» среди богов [367]. Так древний культ героев оказывается мостом к пониманию посмертного воздаяния. Возникает учение о светлом Элизиуме на блаженных островах, куда уносятся герои. «Герой»,— по определению Зелинского,— это «просветленный покойник». Он пользуется полной сознательностью; он, как преображенный, одет в ризу высшей красоты; он блажен в своей силе и в воздаваемых ему почестях» [368]. С другой стороны, постепенно появляются первые робкие понятия и о загробном воздаянии за зло. Подземные духи карают за ложную клятву; пес Цербер, муки Тантала и Сизифа, описанные Одиссеем,— все это первые символы посмертной немезиды в античном мире.
Таким образом, мы видим, что в раннегреческом обществе господствовал смутный и противоречивый взгляд на посмертное существование. В нем можно было различить два аспекта: с одной стороны, все ценное заключено в этой земной жизни; тень, которая остается от человека, влачит бессмысленное жалкое существование в Эребе. Но, с другой стороны, избранные души за свои подвиги и по особой любви богов достигают блаженства в Элизиуме. Эти две тенденции способствовали, особенно в среде рыцарской аристократии, стремлению «взять от жизни, что возможно». Если египтянин более всего был озабочен сооружением себе «вечного дома», то ахейцы больше всего склонны были жить в погоне за быстротечными радостями и в поисках воинских приключений. Походы за море приносили то, чего искали рыцари: и славу, и золото, и рабынь, и скот. Почетно пасть на поле брани. Соотечественники будут ублажать «героя» своими приношениями, веселить его дух туком баранов и вином. Еще лучше награбить побольше и вернуться в свой замок, чтобы вволю насладиться радостями жизни. В эту эпоху создается образ идеального греческого героя, запечатленный в поэмах Гомера. Этот герой неукротим, заносчив и жесток, но иногда он может проявить великодушие. Вспомним сцену Ахилла и Приама, когда богатырь, удрученный смертью друга, склоняется на мольбы старца — враждебного царя — и отдает тело его сына Гектора. (Но при этом Ахилл не забывает забрать и богатый выкуп.)
Алчность является одним из главных побуждений героя, и он не скрывает этого. Его отношения с Олимпийцами — это сделка, в которой он ждет услуги за услугу. Он болезненно переживает, когда затронута его честь, и следует закону кровавой мести. В любви к изысканной роскоши и ослепительному великолепию микенские властители постепенно затмевают миносцев. Когда Герман Шлиман производил раскопки в Микенах, он обнаружил многие сотни украшений из золота.
Разрушение Трои оказалось пирровой победой ахейцев. О последствиях Троянской эпопеи греческий историк говорит: «Страна не знала покоя и поэтому не преуспевала. Возвращение эллинов из-под Илиона замедлилось, что привело к многочисленным переменам: в государствах возникали частые междоусобицы, вследствие которых изгнанники стали основывать новые города» [369].
Это был век переселения народов по всей Эгеиде. Колоссальные орды островитян и жителей малоазиатского побережья, теснимые северными племенами, двигались на юг. Они обрушились как саранча на царство хеттов, ослабленное после войны с Рамсесом II. Столица царства Хаттусас была разграблена и сожжена, а вскоре эти «народы моря» со своими несметными полчищами, повозками, женами, детьми появились на берегах Египта. Старый фараон Мернептах с огромным трудом сдержал натиск переселенцев [370].
Эти бедствия совершенно отрезали Микены от остального мира. С появлением «народов моря» прекратились торговые связи с Египтом. Но это не было самым худшим. Около 1200 года в Элладу стал проникать с севера дикий пастушеский народ — дорийцы.
Эти голубоглазые, светловолосые люди говорят на одном из греческих наречий. Воинственные и упорные в поисках новых пастбищ для своего скота дорийцы, подобно арьям, медленно продвигаются на юг, выжигая пашни, стирая селения с лица земли. Тревога и страх охватывают все население полуострова. Вот когда отомстила за себя злосчастная Троянская война! Земля разорена, обнищала; много лет не обрабатывались поля; лучшие воинские силы полегли под стенами Илиона или покоятся на дне морском.
Повсюду начинаются лихорадочные приготовления. Аттика строит оборонительные сооружения; на перешейке возводят огромный защитный вал, в Микенах и других замках готовятся к осаде: налаживают водоснабжение, увеличивают арсеналы. Перепуганные цари собирают отряды, посылают дорогие жертвы в храмы; кузнецам, которые день и ночь куют оружие, предоставляются всяческие льготы.
Из одной надписи видно, что царь совершил очищение жертвенника, оскверненного пролитием крови. Значит, враг уже близок и не щадит храмов. У дорийцев длинные железные копья и мечи, и они держатся молчаливым сомкнутым строем; это прирожденные воины, которые наступают как неумолимый вал. Ослабленные ахейцы, которые к тому же не знали настоящей воинской дисциплины, а бросались в бой кому как вздумается, с криком и бранью, не выдержали напора. Пламя пожара уже взметнулось над Пилосом, и, наконец, пришел час Микен. «Златообильный» город испытал на себе судьбу своего соперника — Илиона. Он превратился в груду дымящихся развалин. Господству ахейских царей пришел конец. Это произошло около 1100 года.
Можно было бы думать, что вместе с Микенским царством погибнет и олимпийская религия. Все национальные религии: финикийская, египетская, вавилонская — исчезали вслед за исповедовавшими их народами. Но с олимпийскими богами этого не случилось. Острова греческого Архипелага и побережье Малой Азии оказались теми очагами, в которых религия Зевса и элементы эллинской культуры сохранились в смутные годы нашествия и разрухи. Там будет слагаться гомеровский эпос, и оттуда Олимпийцы вновь завоюют свою родину.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава 16
350. Гесиод. Теогония, 644 сл.
351. См.: Илиада, I, 601, 60, 560; IV, 25, 48, 67; V. 336; XIV, 312 и др. указания.
352. Павсаний, X, 4, 3; I, 30, 2; VIII, 4, 1, 2; Эсхил. Прометей, с. 6.
353. Гесиод в Теогонии (556) говорит о существовании огня до похищения его Прометеем, и, следовательно, речь идет об утрате огня, а не изобретении. В другом месте Гесиод прямо говорит о том, что Зевс отнял огонь у людей.
354. См.: Г. Властов. Цит. соч., с. 194.
355. О связи магии и науки см. выше гл. IV. Замечательно, что еще Демокрит рекомендовал женщинам во время менструаций обходить поля, так как менструальная кровь якобы помогает против вредителей. Это прямой переход от хтонической магии к «научному хозяйству».
356. Феокрит. Идиллии, VII, 106.
357. Эсхил. Прометей, с. 30.
358. См. изображения крито-микенских жрецов в цитированном исследовании С. Лурье, с. 315.
359. См. соответствующие главы в кн.: А. Мень. Дионис, Логос, Судьба.
360. Илиада охватывает события в конце многолетней осады, но не доходит до падения Трои. Свод всей троянской эпопеи, как она отразилась не только у Гомера, но и в других легендах, см.: М. Альтман. Греческая мифология. М., 1937, с. 168
361. Илиада, XXII, 209.
362. О генетической связи Судьбы и Богини-Матери см.: Д. Томсон. Доисторический эгейский мир, 1958, с. 339; Л. Немировский. Идеология и культура раннего Рима, 1964, с. 74.
363. Илиада, VI, 146, IX.
364. О микенских захоронениях см.: Б. Богаевский. Крит и Микены, с. 202.
365. Илиада, VII, 410, 428.
366. Одиссея, XI, 601.
367. Одиссея, XI, 106.
368. Ф. Зелинский. Цит. соч., с. 105.
369. Фукидид. История, I, 12; см. также: Геродот, II, 171; VIII, 73.
370. См. следующую главу.