1914

Короткий роман господина Перглера, воспитателя

Воспитатель Перглер отправился на новое место в семью барона Кёхлера полный решимости не допустить, чтобы в него влюбилась госпожа баронесса или ее дочка.

Когда он прибыл в замок и был представлен барону, тот принял его с важным видом и объяснил, что ему предстоит наставить на путь истинный двух четырнадцатилетних бездельников — племянника Карла и сына Эмануэля. Далее, ему надлежит заняться воспитанием пятнадцатилетней баронессы Ольги, чрезвычайно своевольной.

— Что касается этих двух бездельников, — сказал барон, — то, представьте себе, я три месяца держал одного изобретателя, который утверждал, что соорудит машину-автомат для порки хулиганов. Могу вам показать, у меня остались чертежи. Одна из них наподобие ящичка, прикрепляемого к штанам, а другая — вроде ясель, в которые закладывается мальчик, а розги приводятся в движение часовым механизмом. Но он не соорудил ни той, ни другой и исчез, прихватив золотые часы. Это так, как говорится, между строк, просто чтобы вы знали — вам придется учить не ангелов. Я испробовал все. Каждое утро в замок являлся мой приказчик, бывший унтер-офицер, и драл обоих. С течением времени они так к этому привыкли, что, когда он запаздывал, сами шли к нему на квартиру. Видите, я испытал все возможные средства. От порки до покупки всего, чего бы они ни пожелали. Последнее, что я им купил, был медведь, — так они потащили его в деревню, в школу, пустили в первый класс и убежали. Пришлось вызвать жандармов, и те вместо медведя едва не пристрелили господина учителя. Что же касается дочери, то обращаю ваше внимание на то, что жена ее совершенно испортила. Это, знаете ли, моя вторая жена. Они целыми днями вместе и только и делают, что пудрятся да читают романы.

— Ах, вот как, — вспыхнув, воскликнул господин Перглер.

Барон удивленно посмотрел на него, воспитатель спохватился и забормотал:

— Понимаю, мне все понятно. Уж я отучу ее и от пудры и от романов. Проштудирую с ней историю с географией, литературу и рисование, вот ей и будет не до пудры.

— Вы ездите верхом?

— Собственно, до сих пор я не имел возможности… но если вы желаете, я готов…

— Научитесь, ибо согласно моей системе вы будете совершать с ними учебные выезды на лоно природы. Как я слышал, природа многому может научить. Разве я не прав? А сейчас было бы хорошо, если бы вы представились моей супруге и дочери. Считаю необходимым предупредить вас заранее, что супруга моя весьма молода и вы должны быть с ней веселы, не тушеваться и не мямлить. А также предупреждаю вас, чтобы вы были беспощадно строги с моей дочерью и этими бездельниками. Если она вздумает вам перечить, поддайте ей разок и увидите, все будет в порядке.

«Ну и ну, — подумал воспитатель, вступая в будуар госпожи баронессы-супруги, — хорошенькое начало. Что до баронессы, то, если я примечу хоть какую-нибудь попытку кокетничать, тут же скажу, что обо всем сообщу господину барону. А уж эту-то пигалицу, которая пудрится, мы укротим без труда».

Обе дамы смотрели на него с любопытством, а когда он, простояв довольно долго, молча и строго взглянул на них, баронесса-дочь кинулась к окну и, смеясь, спрятала лицо в занавеске.

— Садитесь, — сказала баронесса-супруга, — и скажите, какая из актрис городского театра нравится вам более всего.

— Я не бывал в городском театре, — отрезал господин Перглер.

Баронесса-супруга усмехнулась и спросила, чем же он был занят все это время. Он ответствовал, что все это время изучал философов и назвал целый ряд имен. Чтобы он дальше не нагонял на нее скуку, баронесса-супруга сочла за благо призвать баронессу Ольгу, которая, давясь от смеха, упала в ее объятья. И они начали обниматься у него на глазах. Воспитателю стало не по себе. Он понял, что над ним смеются, встал и откланялся. В дверях он оглянулся и увидел на подзеркальнике коробочку с пудрой и какие-то книги. Еще ему показалось, что баронесса Ольга, когда он закрывал двери, высунула язык.

Господин Перглер вздохнул и отправился посмотреть на мальчиков.

Он нашел их мирно сидящими у большого атласа, где юный барон синим карандашом рисовал на карте Европы здоровенную свинью. Перед юнцами лежала пачка сигарет, оба они курили и, не потрудившись отложить сигареты, пресерьезно приветствовали его.

— Как мы слышали, — повел речь кузен Карл, — вы изволили прибыть сюда, дабы сделать из нас пай-мальчиков. Можете быть уверены, мы уважаем подобное стремление, но, увы, оно будет тщетным. Лучшее, что вы могли бы сделать, это собрать вещи и отправиться восвояси. Мы с Эмануэлем решили не поддаваться исправлению. Не теряйте времени зря.

Господин Перглер налился кровью, расстегнул пиджак и снял ремень.

— У меня полномочия, голубчики, — процедил он, взбешенный, рванув к себе юного барона Кёхлера, — так что весьма сожалею.

Пока он боролся с Карлом, Эмануэль сзади выстрелил в воспитателя из пистолета мелкой дробью. Весь заряд проник воспитателю под пиджак, он выпустил Карла и, яростно размахивая ремнем, ретировался в свою комнату.

Переодевшись, господин Перглер пошел прогуляться по саду. Там его поймал барон. Когда несчастный воспитатель поведал ему о своей первой встрече с подопечными, барон расхохотался.

— Ну, это пустяки, сегодня они были в хорошем настроении, или вы им понравились. Подождите, они еще в вас пальнут из ружья. Хочу вас предупредить: не поддавайтесь на удочку и не вздумайте отправиться с ними на охоту. Вот это могло бы кончиться печально. А сейчас пойдем посмотрим на лошадок.

Барон заверил господина Перглера, что выбирает ему самую смирную лошадь, и когда конюший подсадил его на одну из них, рассказав, как надо держаться в седле, и крикнул: «Пошел!» — лошадь взяла рысью, а воспитатель от испуга пришпорил ее, так что она рванулась и они быстро исчезли из вида.

Часа через два конь воротился без всадника, а еще через час воспитатель был обнаружен сидящим в кустах у дороги. Одной рукой он держался за голову, другой тер спину.

Его отвезли в замок, где он пришел в себя настолько, что смог добраться до своей комнаты, успев сообщить госпоже баронессе-супруге, которая не смогла удержаться от смеха, что вспомнил слово, которым понукают лошадей, а именно: «Галоп!» И только он его крикнул, конь как с цепи сорвался.

В изножии постели господин воспитатель обнаружил пару ежей и подушечку с иголками остриями вверх. Последнюю, благоухающую ароматом будуара баронессы-супруги, вне всякого сомненья, подложила баронесса-дочь, чтобы внести свою лепту в дело борьбы братца и кузена против заклятого врага.

Поутру, проснувшись, господин Перглер нашел на ковре две записки, закинутые в комнату через открытое окно.

Содержание первой было кратким:

«Господин учитель, братство черной руки предупреждает, что ваш конец близок. Если вы не покинете здешних мест по истечении сорока восьми часов, то, по решению общего собрания, будете убиты из-за угла».

Вторая была любовной и гласила:

«Любезный учитель! Признаюсь, что я тоже полюбила вас и, не имея сил противиться вашему желанию, буду ждать вас в три часа пополудни у лесной беседки, в заказнике.

Ваша баронесса Ольга».

— Ах ты, змея, — воскликнул господин Перглер. — Ну, мы еще посмотрим, кто кого. Этого я ожидал и, конечно, явлюсь, и ты получишь у меня на орехи, взбалмошная девчонка, благо, мне это дозволено.

* * *

Когда в три часа кипящий от ярости воспитатель явился к лесной беседке, он обнаружил там семейство барона в полном составе.

Барон с видом крайнего высокомерия приблизился к господину Порглеру и изрек:

— Баронесса Ольга призналась нам, что вы принуждали ее к свиданию, правда ли это?

Господин Перглер усмехнулся и подал барону письмо, найденное утром. Барон стал читать его вслух:

«…Признаюсь, что я тоже полюбила вас и, не имея сил противиться вашему желанию…»

— Господи! — возопил несчастный воспитатель. — Я не заметил этого «тоже» и «противиться вашему желанию…».

— Отведите сего господина на вокзал, — прервал его барон.

Двое лесников схватили беднягу под микитки и вывели из заказника.

Господин Перглер утверждает, что они ему якобы дали пинка. Так или иначе, но на этом кончился короткий роман господина Перглера — воспитателя.

Супружеская измена

Господин зяблик (у него не хватало одного коготка на правой лапке, что причиняло ему некоторые неудобства, когда он хотел постоять с серьезным видом) ужасно обрадовался, найдя в своем гнезде первое яичко.

Его миниатюрная супруга тоже ликовала, хотя, впервые увидев в своей квартире эту редкость, утверждала, что это похоже на сон, и уверяла, что смежила веки лишь ненадолго, а проснувшись, обнаружила этот удивительный округлый предмет желтоватого цвета, так выделявшегося на фоне сочной зелени свежей травы, которой было выстлано гнездо, — ее от нечего делать оба супруга меняли каждый день.

Над ними шумели кроны буков, и их граб был один в этой чаще мощных ветвей с великолепной листвой. Их гнездо, небольшое, но свитое весьма искусно, находилось на самой вершине граба, скрытое снизу от глаз листьями. Они с удовольствием любовались им.

Видали они, конечно, и другие гнезда, побольше; их сосед дятел всякий раз хвалился при встрече, что его гнездо по сравнению с другими — просто дворец.

Но они любили свое уютное гнездышко, созданное их трудом, — дятел-то занял чужое жилье, выгнав оттуда молодую сову. И не потому, что отличался жестокостью или наглостью, — во всяком случае, сам он всюду оправдывался тем, что ему-де не нравились глаза совушки.

Впрочем, никто из птиц не осуждал его — в лесу недолюбливали нескладную молодую совушку, родители которой попали в силки…

Поговаривали, что она ловит мышей.

А совушка, обнаружив, что ее квартира занята, уселась рядом на суку, ерошила перья, растопыривая коготки, и сонно хлопала глазами. Потом с горя уснула, поскольку уже рассвело; так и проспала весь день взъерошенная. А вечером улетела под пронзительный крик птиц, дожидавшихся ее пробуждения.

Совушке было обидно, что на нее злятся. Потом по лесу прошел слух, что ее поймал лесник, когда ночью она влетела к нему в горницу. Как бы там ни было, дятел повсюду хвастался, до чего он терпеть не может ее глаза.

И вообще он был со странностями — то замкнется в себе, а то вдруг ни с того ни с сего веселится. Его считали чудаком.

Еще была у него привычка сплетничать о других, причем с таким важным видом, будто он говорит правду.

Когда зяблик поделился с ним как с ближайшим соседом, что высиживает яичко, которое снесла его супруга, он взглянул на яйцо и отозвал зяблика в сторону.

— Милый друг, — начал дятел, — на мой взгляд, яичко уж больно велико. Не могу сказать, на чем основаны мои сомнения. Ну, там видно будет. Если у вас возникнут сомнения, положитесь на меня, я до всего дознаюсь. Выше голову, милый друг, забудьте пока о том, что я вам сказал, возможно, все это просто глупый домысел — впрочем, не знаю.

В подавленном состоянии вернулся зяблик в гнездо и удрученно сел на яичко. Он был так расстроен, что, когда явилась его жена, чтобы сменить его, он довольно грубо сказал:

— Где это ты все носишься, думаешь, мне некуда девать время? У меня сегодня дел невпроворот, надо очистить один дубок за ручьем, говорят, на нем полно гусениц.

Жена заплакала, а он, сердито клацнув клювом, улетел. Всю дорогу он думал, почему их яичко больше, чем обычно у зябликов.

По пути он еще задержался у молодой березы и выпил столько молодого сока, брызжущего из ее раны, сделанной деревенскими мальчишками, что совсем захмелел и домой полетел вкривь и вкось, а, прилетев, принялся клевать жену и грозился расклевать яичко.

— Поклянись, — торжественно произнес он пьяно вибрирующим голосом, — что ни с кем не путалась, что яйцо — наше, если так можно выразиться, общее достояние.

Она поклялась обоими крыльями, и он успокоился. А когда уснул, ему снилось, что его жена летает по лесу с дроздом.

Утром, проспавшись, он устыдился своего сна, всю неделю был тише воды, ниже травы, а дятлу заявил:

— Увидим, что из этого вылупится.

Через неделю из яйца вылупился птенец. Прелестный малютка, который, едва обсохнув, стал беспрерывно разевать клюв. Первый день он поглощал не так чтоб уж очень много, на второй — больше, а на третий ужасно много.

— Заходите, пожалуйста, поглядите на нашу детку, — позвал напуганный зяблик дятла, — он так ест, что мы не в силах прокормить его.

При виде маленького обжоры дятел многозначительно покачал головой.

— Выждем неделю, — сказал он зяблику, — и тогда я вам скажу. А пока запомните одно, но сначала сядьте, чтобы, не дай бог, не упали: молодой зяблик выглядит иначе.

В этот вечер, когда жена напевала юному члену семьи песенку за песенкой, чтоб он уснул наконец и перестал разевать клюв, зяблик проворчал:

— Заткнись, тварь.

— Ну, что вы скажете об этом верзиле, — спросил через неделю дятла удрученный зяблик, — ведь он перерос меня на целую голову!

— Господин сосед, — серьезно заявил дятел, — это не зяблик, это что-то другое. Ваша супруга с кем-то, гм… Ведь это совсем другая птица, не то, что вы.

В тот день зяблик вообще не явился домой, а на другой день с ужасом обнаружил, что птенец вырос еще больше.

— Мерзавка, — напустился он на жену, — с кем ты путалась, с каким немыслимым образиной?! Я знаю все, — пустил он в ход старый трюк всех мужей.

Она поклялась, что ничего не было. Он до того разъярился, что выпал из гнезда и улетел, чтобы никогда не возвращаться.

Теперь он сидит в нашем саду; уж сколько раз прилетали сюда птицы, говоря, что они с женой высидели кукушонка, а ведь известно, что кукушки подкидывают яйца в чужие гнезда.

Он называет это глупыми сказками и восклицает:

— Ну, уж меня на эту удочку не поймаете. Что, разве она не могла спутаться с кукушкиным мужем?

О двух мухах, переживших это

Мороз крепчал, и трактирщик сообщил гостям, что на улице минус двенадцать, а серенькой мушке все было нипочем. Спокойная и рассудительная, она сидела на потолке, недалеко от люстры с газовыми рожками и наблюдала, что делается вокруг. Напротив было зеркало, и она видела в нем себя снизу: мордочка ярко желтенькая, грудка с четырьмя черными полосками, задок в черную клеточку и бледно-желтое брюшко. Она себе очень нравилась и думать не думала о том, что о них пишут: дескать, мол, мухи надоедливые, беспокоят людей, загрязняют продукты и прочие предметы.

Так просидела она в одиночестве столько времени, сколько надо гостю, чтобы выпить горячий пунш.

Тут у самой стенки уселась другая муха, побольше, настоящий кавалер среди мух, сильно выделяющийся коренастым телом и элегантным задком — синим со стальным блеском. У него была красивая черная головка и покрытые красным пушком щечки, а крылышки черные.

Большая муха учтиво осведомилась у меньшей, как та поживает.

— Благодарю вас, — ответила маленькая, — блаженствую, ведь сижу я, как видите, над парами пунша.

— Будьте осторожны, — заботливо ответил кавалер, — а то закружится голова и вы туда свалитесь. Случалось вам падать во что-нибудь?

— Как-то я свалилась в похлебку одного господина. Это был приличный человек, он вытащил меня ложкой и бросил под стол. Там я опамятовалась, но чувствовала себя как-то скованно, потому что вся промаслилась. Потом вылетела в открытое окно и высушилась на солнышке. Вы еще помните, какое оно, солнышко? Оно ведь побольше газового рожка. Кроме того, как мне говорила покойница маменька, оно не столь опасно. Это ведь так замечательно, когда светит солнышко и цветут деревья. Кажется, это называется зелень или весна, что-то в этом роде. Вы не слушали, как пьяная компания у того круглого стола пела: «Приди, весна, скорее, вернись к нам, светлый май!»

— Нет, я была в кухне на печке. Там было очень шумно: кухарка испортила сливки. Помнится, говорили, что они у нее пригорели. Не можете себе представить, что за прелесть пригоревшие сливки! У них особый, весьма пикантный аромат. Поверьте, это совсем не то, что обычные сливки. А вам случалось пробовать сильно протухшую дохлятину?

— Разумеется! — обрадовалась мушка приятному воспоминанию. — Тогда было еще совсем тепло. Давно дело было. Я еще не знала, что есть город, и жила в деревне, в хлеву. Там был вкусный питательный навоз, и можно было досыта кусать коров. Нас там было много, и, когда нам хотелось позабавиться, мы забирались корове в ухо. Мы были такие озорные и, когда корова начинала беситься, хохотали до упаду.

— Молодо-зелено, — заметила большая муха.

— Конечно, молодость со всеми ее радостями. Из озорства мы даже откладывали яички в коровьем ухе. Однажды, когда мы так развлекались, прилетела большая муха, даже побольше вас, и зажужжала: «Дети, скорей отсюда, я нашла крота!»

Мы полетели за ней, и на углу напали на это объеденье. Это была роскошная старая дохлятина, вкусноты необыкновенной. Мы, конечно, быстренько отложили в нее яички, причем наша благодетельница кричала: «Еще, еще, еще, побольше!»

Это были прекрасные времена, захватывающие, веселые, сытые. У меня что ни день бывало больше сотни возлюбленных. Все они погибли враз, когда крестьянин устроил в хлеву дезинфекцию, потому что у него пали три коровы. Странный был человек, всего-то он боялся. Помню, как один художник намалевал масляными красками на его свинье синие пятна. Так он до того перепугался, что позвал ветеринара, который тоже не сумел понять, в чем дело, и начал давать свинье какие-то порошки, и та сдохла. Похороны у нее были роскошные. Мы, конечно, тоже были там, пока она лежала у живодера, который должен был ее закопать и полить керосином. Мы на нее было кинулись, но керосин — это яд. Погибло нас на ней восемьсот, а то и больше.

— Изрядная цифра! — подчеркнула крупная, осанистая муха, — Но я помню гораздо более внушительную катастрофу. Мы летали по зверинцу и беспокоили в клетках львов. Вообще-то львиная кровь на вкус ничуть не вкуснее ослиной. Мы были такие резвые, что каждый день перелетали в новую клетку, пока целой кучей не ворвались в какую-то странную клетку с густой сеткой. Это был птичий вольер. Прежде чем мы сообразили что к чему, на нас кинулись птицы и сожрали не менее десяти тысяч. Я спаслась тем, что стремглав вылетела вон и влетела в клетку к тиграм. Тигр куда симпатичнее птиц. Я жалила одного регулярно под хвостом, и он всегда так приятно вскрикивал. Как-то я села укротительнице на нос во время выступления. Она начала меня отгонять, чем воспользовался тигр и прыгнул на нее сзади. С той поры я знаю, что тигры жрут людей. Не понимаю, правда, что они в них находят. По мне, так человечья кровь самая противная. Она и не сладкая, как у свиней, и не имеет пикантного привкуса, как лошадиная. Младенцы еще куда ни шло. Их кровь, помнится, не хуже, чем у гиен. Мне, правда, удалось ужалить только троих несмышленышей. Маленьких детей ведь куда меньше, чем щенков. Я не преувеличиваю, а говорю по опыту. Я навещала одного крестьянина, так у него был один ребенок, но зато восемь щенков. Не могу пожаловаться, что провела молодость скучно, мне есть что вспомнить. Я, можно сказать, воспользовалась всеми радостями жизни. Прошла школу всевозможных испытаний и сегодня бодра и здорова, как в солнечные дни. Помню, однажды я села на какую-то липучку и все же выбралась. Однажды меня бросили в пиво, разлитое по подносику, и, когда решили, что я уже утонула, посыпали солью. Не знаю, зачем они это со мной сделали. Знаю только, что поначалу они рассуждали о политике, а потом отыгрались на мне. Но соль мне помогла, я пришла в себя.

— Нечто подобное, — сказала меньшая муха, — пережила и я. Я забралась в молоко, сваренное на мухоморе. Чуть-чуть выпила и пила бы дальше, вдруг вижу — одна моя сестра плывет сверху дохлая. Я поскорей улетела. Была немного одурманена, но на солнышке, в его благодатном свете, опамятовалась.

— Ох, солнышко, — вздохнула большая, — однажды оно перестало гореть. На окнах появились трупы наших, покрытые серой плесенью, которая была на стекле. Изо всех друзей и приятельниц остались только мы с вами, которые это пережили. Я надеюсь, что скоро наступит весна.

Вдруг маленькая муха в ужасе уставилась на свою приятельницу и крикнула:

— Какой ужас, эта страшная серая плесень начинает покрывать и ваш задочек…

— И ваш тоже! — воскликнула большая, и обе полезли в угол с мыслью о неизбежной гибели.

Одежда для бедных деток школьного возраста

Они были чрезвычайно горды тем, что пекутся о рождественских подарках для неимущих детишек. Впрочем, им это ничего не стоило, ибо сами они не давали ни геллера.

Посетители ресторации при пивоварне наверняка помнят тот длинный стол, где с самого полудня красовалась табличка с надписью: «Занято». Помнят также, что позже вокруг этого стола сидели важные господа, которые пили пиво из кружек с их личной меткой, поглядывая на прочих посетителей ресторации и на завсегдатаев со снисходительной благосклонностью.

Когда зал бывал полон, один из этой компании поднимался, брал в руки жестяную кассу с надписью: «На одежду для бедных деток школьного возраста» и обходил с нею столы.

Он с шумом ставил кассу на стол, если же кто-нибудь не спешил жертвовать, совал ему кассу под самый нос.

Обойдя всех, он с победоносным видом возвращался к своему благотворительному обществу и, позвякивая мелочью, объявлял, что в кассе прибавляется. А также сетовал, что за тем вон круглым столом некий господин заявил, будто у него нет мелких, в то время как за другим посмели сказать, что ничего не дадут, потому что и без того одевают-обувают двух неродных детей.

Обсудив происшедшее, они заводили спокойную беседу уже о другом.

Надо сказать, господа эти свысока смотрели на всех прочих посетителей, опускавших в их кассу мелкую монету, и вообще ощущали свое превосходство над окружающими, ибо именно они радели о благе общества и об одежде для бедных детишек школьного возраста. Раскладка же была такова:

Каждый из этих господ выпивал ежедневно 10 кружек пльзеньского по 28 геллеров кружка, что составляло по 2,8 кроны на брата.

Несомненно, сумма набегала приличная, но тем не менее каждый ежедневно тратил ее во благо бедных детишек школьного возраста.

В один прекрасный день в эту ресторацию зашел некий господин, но свободных столов не оказалось. Тогда вышеуказанный господин уселся за стол с табличкой «Занято». Сел после продолжительной душевной борьбы, ибо это «Занято» на незанятом столе глядело на него весьма строго.

Подошел старший официант и предупредил посетителя, что стол резервирован.

Посетитель, однако, ответил, что ему нет до этого дела, ибо за столом не сидит никто, кому бы он мог помешать. Он сидел себе спокойно, но явившееся наконец благотворительное общество, одевающее бедных деток школьного возраста, поглядело на него чрезвычайно недружелюбно. Однако оно пока помалкивало, потому что еще не пришел Норачек, владелец большого модного салона, их председатель. Когда тот наконец явился, он обратился к чужаку со словами:

— Извините, разве вы не обратили внимания, что стол зарезервирован?

— Обратил.

— Извините, разве вам не известно, как вы должны поступить?

— Нет, не известно.

— Официант, — распорядился пан Норачек, — отнесите пиво этого господина на другой стол.

Так началась вражда между паном Грубером и благотворительным столом, одевающим бедных деток школьного возраста.

Пиво пана Грубера перенесли на другой стол, где ему досталось местечко на самом уголке. По этой причине пан Грубер, когда один из его новых врагов явился со своей кассой за пожертвованиями, не только ничего не дал, но и позволил себе реплику, которая мгновенно облетела весь стол. Он сказал, обращаясь к соседу, что эти денежки наверняка выйдут детишкам боком.

На следующий день пан Грубер явился снова и, когда собирали пожертвования на бедных деток школьного возраста, объявил, что все это жульничество.

В тот же вечер он, кроме того, рассказал случай, когда председатель такого же благотворительного общества купил к рождеству на пожертвования своей жене шубку, а на то, что осталось, одному бедному ребенку пару напульсников.

— Я, между прочим, им тоже не верю, — поддержала его дама, муж которой сидел возле пана Грубера. — Разве их можно проверить?

Все это тут же стало известно и за другими столами, и господин от «благотворительного стола», который пошел сегодня за пожертвованиями, столкнулся с таким непониманием, что, вернувшись на место, сообщил, что двадцать человек ответили ему, будто у них нет мелочи, а трое, в том числе тот пьянчуга (понимай — пан Грубер), более того, заявили, что помогают иным образом, и значительно лучше.

Пан Норачек громко, так, чтобы слышал пан Грубер, заметил, что такой скупердяй и выпивоха, как он, наверняка тратит эту мелочь на водку с ромом.

— Эй вы, — крикнул ему через весь зал пан Грубер, — скажите-ка лучше, а вы сами-то сколько дали? Я за вами наблюдаю три дня, и ни один из вашего общества ловкачей не положил в кассу ни гроша.

И тут весьма некстати вмешался шляпник пан Бакуле, который визгливо завопил:

— Слушайте, вы! С какой стати мы будем класть, если мы собираем! Хватит того, что мы проявляем заботу и выпрашиваем!

Седой господин у соседнего стола закашлялся и многозначительно сказал:

— Решили дешево отделаться.

Вокруг захохотали, и это рассердило председателя Норачека настолько, что он вытащил из кармана бумажную купюру достоинством в десять крон и демонстративно сунул в кассу со словами:

— Даю пять золотых, — и победоносно глянул на пана Грубера, который громко крикнул:

— Знаем, знаем, пять дадут, а десять возьмут!

Вокруг царило веселое возбуждение, которое несколько стихло после восклицания седого господина:

— Этот субъект все знает, наверняка сам в этом деле собаку съел!

Однако восклицание ничуть не улучшило положения «благотворительного стола», и владелец ресторации, который пытался утихомирить гостей и все восклицал с укоризной: «Господа! Господа!» — был встречен градом насмешек: ему-то что за дело, как они развлекаются.

Председатель «благотворительного стола» вскричал, что он весь дрожит от негодования, потому что это подлость!

Тут молодой человек с длинными волосами и в пенсне, сочтя, видимо, его слова личным оскорблением, встал и твердым голосом произнес:

— Я считаю своим долгом сказать вам следующее: вы ничего не делаете для бедных школьников, потому что мы кладем в кассу денежки, а вы устраиваете свои делишки. Захватили себе лучший стол и нос дерете! А где счета? У кого ключи от кассы? Каждые две недели выгребаете из кассы деньги и дуетесь в погребке в рамшла.

— Мальчишка! Негодяй! Я тебе покажу! — заорал взбешенный председатель «благотворительного стола», а пан Грубер в это время снова овладел ситуацией:

— Этот молодой господин прав! Я знаю, как это делается.

— Официант, получите, — крикнули за «благотворительным столом», и общество двинулось прочь, унося с собой кассу.

— Опять отправились играть в рамшла, — завопил старый седой господин, который во что бы то ни стало жаждал веселья.

Кассир «благотворительного стола» в дверях обернулся и заявил:

— Нет, господа, мы вам просто не доверяем!

Пан Грубер двинулся было вслед за ним, но его удержали.

После ухода «благотворительного стола» разговор вернулся к случившемуся, и все сошлись на том, что, будь их совесть чиста, они бы так трусливо не ретировались.

— Как ни верти — воруют, — заявил пан Грубер. — Да и как же иначе? Господам надо поразвлечься и еще кое-что оставить для себя. Вы меня понимаете…

А в это время «благотворительный стол» уже сидел в погребке «У Трафнеров». Все молчали.

Четверть года назад они собрались именно здесь в качестве учредителей «благотворительного общества помощи деткам школьного возраста».

Учреждая, они выпили двадцать литров вина и съели трех омаров. Захмелев, как и положено добрым мещанам, вкусившим алкоголя, они чрезвычайно серьезно отнеслись к акции благотворительности.

Мысль, что они станут собирать деньги, была столь приятной, что после далматинского они велели подать огненное вино марсала, представив себе вдруг, как холодно в нетопленых подвалах, где зябнут ножки их несчастных неимущих маленьких сограждан.

Достойнейший председатель, гражданин Норачек, сроду так не плакал, как той ночью в погребке, а потом в «Микадо», где они снова пили какое-то вино. Он продолжал рыдать и по дороге домой, и его дважды останавливал полицейский патруль за нарушение тишины и порядка. Пан Норачек не перестал рыдать даже дома.

Но кассир не плакал. Он шагал домой молча и лишь на Вацлавской площади закричал в пустоту между немыми зданиями:

— Бедные детки получат чулки! — И стал приставать к редким прохожим, а полицейским, которые пытались его образумить, с достоинством сказал: — Давайте сюда крейцер на одежду для неимущих школьников.

То были блаженные времена. Сейчас «благотворительный стол» обдумывал в тихом погребке свою дальнейшую общественную деятельность и грустил.

Девять месяцев они собирали пожертвования для бедных школьников в уютной ресторации, но теперь их труды пошли прахом.

— Что мы будем делать? — спросил секретарь у председателя.

Председатель вздохнул, окинул всех взглядом и обратился к кассиру:

— Франц, открой кассу и верни мне пятерку, которую я бросил туда из-за тех негодяев!

А пан Маржик, член «благотворительного стола», возвращаясь из писсуара, наткнулся на лестнице на босого мальчишку, пытавшегося проникнуть в погребок, чтобы продать спички.

Он наградил его подзатыльником и, столкнув со ступенек, остервенело заорал:

— Пошел прочь отсюда, негодник, не то позову полицейского!

Перед уходом на пенсию

Преподаватель естествознания Вотруба встретил свою ученицу — бывшую воспитанницу женского лицея — барышню Гансгиркову. Эта встреча совсем не обрадовала педагога, потому что Гансгиркова далеко не преуспевала в естественных науках. На уроках зоологии она путала африканского слона с индийским, на занятиях по минералогии всегда говорила вместо «октаэдр» «октаван»[18]. Не проявляла она никакого интереса и к простейшим и низшим организмам, а когда однажды преподаватель Вотруба попросил ее в лаборатории показать, правильно ли она списала с доски химическую формулу роданистого калия, к своему ужасу, он нашел такую запись: «Карел3 H Рихард5 H».

Другими словами, она назначила свидание Карелу в 3, а Рихарду в 5 часов.

Наконец выплыло наружу, что в одно из воскресений она не могла присутствовать на богослужении из-за того, что выступала в некоем непристойном кабаре и пела там как шансонетка под псевдонимом Лили Витти.

Это был ужасный удар по престижу лицея. На допросе в дирекции, когда ей сказали, что у нее слишком короткие юбки для воспитанницы старшего класса лицея, она отвечала с удивительно простодушной развязностью, а в ответ на предложение показать свой репертуар спела фривольную песенку, сопровождая ее сладострастными движениями. Результат этого выступления воспитанницы шестого «Б» оказался значительно менее привлекательным: законоучитель упал в обморок и опрокинул чернильницу на директора. Совещание педагогов представляло собой весьма печальную картину.

Преподаватель Вотруба голосовал за исключение Гансгирковой обеими руками.

Только один молодой член педагогического совета, внештатный преподаватель, начал было что-то болтать о юной опрометчивости, но вместо слова «опрометчивость» употребил слово «распущенность». После этого и он подписал приговор.

К решению об исключении из лицея Гансгиркова отнеслась совершенно спокойно.

В дверях она показала важным педагогам язык, а когда Свободная ассоциация артистов кабаре устроила очередное выступление, на афишах красовалось: «Среди других выступает Лили Витти-Гансгиркова, бывшая воспитанница женского лицея». На представлении присутствовали младшие члены педагогического совета и получили выговор за нарушение правил благопристойного учебного заведения. Хотя после этого ничего не последовало, преподаватель чешского языка, ранее от нечего делать переводивший отрывки из индийских поэтов, бросил это занятие и, раздав задания воспитанницам, начал сочинять на своих уроках легкомысленные песенки.

Рифмы сами приходили ему в голову при виде стольких улыбающихся девичьих лиц, ибо девушки работали над сочинением «Значение ремесел в Чехии в средние века» страшно небрежно.

Прошло уже довольно много времени после исключения Гансгирковой, и о ней почти перестали вспоминать. Тут ничего уже нельзя было изменить: Гансгиркова стала известной актрисой кабаре.

— Удивительно, — говаривал лишь иногда директор, — что она стала знаменитостью, ведь она не знала аориста и ни одного неправильного греческого глагола.

А преподаватель Вотруба обыкновенно добавлял:

— И африканского слона не отличала от индийского.

И вот сейчас он встретил ее в вагоне трамвая. Она бесцеремонно подсела к господину Вотрубе и протянула ему маленькую ручку, такую маленькую, что Вотруба даже подумал: «Такая нежная ручка отлично справилась бы с препаратами для микроскопа».

Ему показалось также, что появление этой элегантной дамы в трамвае произвело сенсацию среди пассажиров. Каким-то приятным запахом, ароматом нежных духов веяло от ее костюма.

«Да-а, — подумал Вотруба, — духи — это вещества, действующие на наши органы обоняния и возбуждающие приятные ощущения. Запахи делятся на естественные и искусственные. Естественные могут быть как растительного, так и животного происхождения».

Пока она тараторила, он обратил внимание на мех вокруг ее шейки.

«Мех похож, — решил он, — на поддельного бобра. Возможно, что это какое-то млекопитающее из семейства сумчатых. Если я не ошибаюсь, это тасманский вомбат. Как же он называется по латыни?»

— Phascolomys! — громко произнес Вотруба, обращаясь к своей красивой соседке, которая все время повторяла:

— Ах, какая приятная неожиданность, мы так давно не виделись! Что же вы поделываете?

— Phascolomys! — ответил он, — Ах, пардон, я хотел сказать, что мои ученицы доставляют мне столько забот. Ваша одноклассница, барышня Машинова, работает у нас внештатным преподавателем. Она написала такую прекрасную диссертацию о ленточных глистах.

— Она и сама-то всегда была ужасно тощая, — небрежно бросила барышня Гансгиркова. — А как поживает пан Коутнер? Я слышала, что он сошел с ума.

— Коллега просто переутомился, — поспешно ответил господин Вотруба. — Мы хотели с ним вдвоем покончить с Менделеевым.

Какой-то пассажир, сидевший напротив, испуганно уставился на Вотрубу.

— Да, — продолжал тот, — мы хотели на основе новейших изысканий о висмуте опровергнуть Менделеева с его таблицей. Признаюсь, мы стали на ложный путь. Висмут остается висмутом. Назовите его химический символ, барышня. — «Как и прежде, все то же невнимание», — вздохнул он, когда Гансгиркова ничего не ответила, продолжая улыбаться. — Вы беспричинно улыбаетесь. Химический символ висмута — Bi. Какие соединения висмута вы знаете? Ах, пардон, извините, я всегда мысленно со своими ученицами.

— Как это приятно слышать от вас! — сказала она, щурясь, что показалось педагогу несколько странным, но не произвело на него дурного впечатления.

— У меня вообще сейчас много забот, — сказал он, дружелюбно поглядывая на нее. — Я занимаюсь вопросами анабиоза некоторых видов животных. Как вам известно, барышня, жабы впадают в зимнюю спячку, от которой они просыпаются весной, когда появляется возможность снова свободно двигаться. Но мне удалось сохранить жабу в состоянии анабиоза в течение двух лет. В прошлом году, когда я посетил Египет с научными целями в поисках следов известного грызуна тушканчика египетского, я случайно столкнулся с анабиозом при вскрытии одного погребения в пирамиде: из склепа выпрыгнула жаба. Я знаю многие виды египетских жаб, и тут мне пришло в голову, что, может быть, это одна из тех библейских жаб, которые во времена Иосифа Прекрасного так досаждали Египту. Возможно также, что она могла быть еще старше и относилась к эпохе первых фараонов, при которых она забралась в склеп в пирамиде и пробыла тысячелетия в состоянии анабиоза, столь похожего на спячку. Жаба в возрасте четырех тысяч или шести тысяч лет!

Все вокруг засмеялись.

— Мы можем выйти, — сказал он растерявшись. — Куда вам угодно?

Когда они вышли из вагона, барышня Гансгиркова заметила, что лучше всего зайти куда-нибудь поужинать. Она сказала это с такой милой улыбкой, что преподаватель Вотруба предложил пльзеньский ресторан, куда он хаживал в юности, будучи еще практикантом. Сидя с изящной дамой за ресторанным столиком, некоторое время он молча глядел перед собой и затем, словно его подгоняли какие-то упреки совести, заговорил о том, что когда-то пушки отливали из бронзы.

— Восемь процентов олова, сколько-то марганца и остальное медь, — завел он дружеский разговор. — Твердость сплава была девяносто восемь целых семьдесят пять сотых килограмма на квадратный миллиметр, упругость — два с половиной процента.

Тут подали телячьи почки с картофелем.

— Смотрите, барышня, — говорил он, глядя на Гансгиркову необыкновенно дружелюбно. — В Южной Америке аборигены делают гарнир к телячьим почкам не из картофеля, а из съедобных клубней растения, называемого «уллоко», или «меллюко», принадлежащего к семейству портулаковых.

И, запивая кусок почки пльзеньским пивом, добавил:

— Вы были очень слабы в ботанике. Как жаль!

Он сказал это так мягко и грустно и посмотрел на нее так жалобно, что не возникало никакого сомнения, как все это кончится, и что теперь очередь за бывшей ученицей пана Вотрубы найти способ его развлечь.

Этот труд был для нее привычным делом. Она предложила пойти в кабаре. Под утро преподаватель учинил большой скандал в баре при кабаре. Он чуть не избил тростью одного господина, который оказался другом барышни Лили Витти-Гансгирковой. При этом Вотруба кричал:

— Убирайтесь отсюда, милостивый государь, это моя бывшая ученица. Я преподаватель лицея Йозеф Вотруба!

Затем он впал в состояние полного оцепенения, которое так восхищало его у жаб.

Проснулся он поздним утром, опоздав на уроки, вспомнил все, что произошло, и подал прошение об уходе на пенсию, совершив этот решительный шаг после удивительных похождений со своей бывшей ученицей, которую исключил из учебного заведения.

Приключения кота Маркуса

Ангорский котенок Маркус в этот день справлял два месяца со дня своего рождения и потому решил покинуть лавочку угольщика, где родился, и посмотреть, каков мир за парикмахерской на углу.

Маркусу не нравилась жизнь среди угля: то и дело вылизывайся, чтобы быть чистым. Кроме того, жена угольщика все время бранила его за то, что он озорничает и попадается ей под ноги. Маркус уже не раз пытался вскарабкаться на ведро с углем, приготовленным для заказчиков, и таким путем выбраться на белый свет. Но все эти попытки кончались неудачей: котенка запирали рядом с лавочкой в подвальное помещение, где мыши так пищали, что просто ужас. Но когда (впрочем, это случалось крайне редко) на окно падали солнечные лучи, Маркус вспрыгивал туда, мурлыча, и грелся в их свете. «Когда-нибудь, — думал он, — я отправлюсь туда, где такого света побольше».

Итак, в возрасте двух месяцев Маркус сбежал из дома, но, увидев множество ног, он в страхе спрятался в подвале за парикмахерской. Кругом был уголь. «Не много же я выиграл, — сказал себе Маркус. — Опять и дальше придется себя облизывать».

Он выглянул в отверстие из подвала, постепенно привыкая к ногам, шагающим по мостовой и топающим на тротуаре.

— Что вы тут поделываете, молодой человек? — послышался рядом голос, и Маркус увидел пожилого бывалого кота, который вылез на гору угля, зевая и поблескивая глазами.

— Я пошел прогуляться.

— Понимаю, молодой человек. Вы убежали из дома, желая увидеть белый свет. Придется мне вас кое в чем просветить. Вот смотрите. Не вздумайте есть эти шарики, что лежат позади вас. Они предназначены для крыс. И еще один совет: на улице всегда держитесь поближе к стене дома и к подвальным продушинам. Когда вы проголодаетесь, идите по улице, подняв хвост повыше, и мяукайте. Так легче всего одурачить людей и вызвать к себе сочувствие. Кто-нибудь унесет вас к себе домой, но, когда вам надоест, опять сбежите. Вы не представляете, до чего люди глупы и как самый обыкновенный кот может их провести. А провести их можно по-всякому. Вообразив, что вы спите, они оставят двери незапертыми, а вы сбежите и можете бродить хоть месяц. Когда вам прискучит бродяжья жизнь и кошки вас здорово искусают и исцарапают, о чем вы еще понятия не имеете, и я не хочу вас портить — вернитесь туда, откуда сбежали, и крутитесь, ну хоть вокруг стола, как следует задирая хвост, и делайте вид, что вы рады-радехоньки вернуться домой, хотя на самом деле пришли нажраться и отдохнуть в тепле… Ну так вылезайте на улицу, вы мне здесь не нужны. Сюда идет белая кошка дворника и несет мне в зубах какие-то жилы, которые она украла. Это кошечка уже целую неделю меня содержит. Ну, лезь наверх, дурачок!

Маркус благодарно посмотрел на опытного советчика и вылез на улицу. Он шел вдоль дома и радовался яркому солнышку и тому, что приобрел некоторый опыт. Перед соседней мелочной лавочкой котенок увидел большого лохматого зверя. Зверь сидел на земле, помахивая длинным хвостом. Маркусу это понравилось, он прыгнул и лапкой хотел придержать хвост. Большой зверь заворчал и замахнулся на Маркуса. Но ему, очевидно, понравилось наивное создание, которое, должно быть, никогда еще не видело собаки. Он осторожно взял Маркуса в пасть и перебежал с ним через улицу, где и бросил котенка в большую лужу.

Перепуганный Маркус перевернулся в ней несколько раз и кинулся в отверстие подвала, которое оказалось рядом, перед носом, и дружески манило его.

У подвала залаял шпиц, и хозяин стал науськивать собаку на котенка, ласково подзадоривая:

— Боби, кошка! Кошка!

Но это быстро надоело обоим, и они отправились дальше, а бедный Маркус тем временем спрятался в каких-то стружках, дрожа от холода и жалобно мяукая.

— Не ори ты здесь, — послышался голос поблизости, и на стружки вскочила черная стройная кошка, — разве ты не знаешь, что я подкарауливаю мышей?

— Я ничего не знаю, — обратился к ней Маркус и вполголоса принялся рассказывать об удивительном звере.

— Глупый, это была собака торговца напротив, ты еще дешево отделался. Погоди… — Кошка исчезла где-то сзади и скоро вернулась с мышью в зубах. — Ешь, озорник, — ласково сказала кошка Маркусу, который признался, будто он, мол, не знал, что мышей тоже едят. — Ну и болван ты неотесанный! — плюнула кошка.

— Вы ошибаетесь, — ответил Маркус. — Я только кажусь таким взрослым. Мы, ангорцы, всегда крупнее обычных котят. Мне еще, милостивая пани, не больше двух месяцев.

— Очень мне нужно с таким сопляком связываться! — недовольно сказала кошка, которая до этого восхищенно поглядывала на Маркуса. — Мигом смывайся, а не то я укушу тебя за лапу.

Испуганный Маркус выскочил на улицу и промчался мимо подвала, но рядом что-то вдруг сделало «пиф-паф», и он опять очутился в каком-то подвале, куда поспешно скрылся, потому что внезапно его охватил ужас и к тому же он дрожал от холода. «Здесь я не согреюсь, — подумал он, когда у него закоченели даже когти, — посмотрю, что там рядом».

В соседнем подвале была солома и опилки. Маркус забился в них и уснул. И ему приснился его хозяин-угольщик.

Проснулся Маркус в полной темноте, хотелось есть, и потому он вылез на притихшую ночную улицу.

Заметив какого-то запоздалого прохожего, Маркус направился к нему, задрав свой пушистый хвост и жалобно мяукая по совету старого бывалого кота.

Двое прохожих не обратили на него внимания, а с третьим ему повезло: увидев котенка, он ласково на него поглядел и нагнулся погладить. Но тут же упал и захрапел на тротуаре.

Маркус так испугался, что пустился наутек. Он пробежал несколько улиц и наконец встретил старого ободранного кота, который сказал:

— Пойдем со мной.

Маркус пошел за ним. Они пришли в какой-то подвал, а оттуда по лестнице и через дыру в двери выбрались во двор. Со двора они подлезли под какую-то дверь и встретились нос к носу с большой собакой мясника, который тут ее оставил, чтобы кошки не лазили за мясом. Как он отсюда выбрался, Маркус и сам не знал. Он довольно долго бегал по дому, пока случайно не угодил в подвал и не выбрался через него на улицу, по которой побежал куда-то вниз.

На большой площади его внимание привлек какой-то крик.

— Конечно, я пойду с вами, господа, в участок, — послышался голос, — но сначала спущу этого извозчика с козел за то, что он меня обругал.

— Не делайте глупостей, идите, — отозвалось два голоса. — Мы только выясним, кто вы такой, поскольку подняли на улице такой шум.

— Я спущу его с козел, — упорно настаивал на своем первый. — Как он смел обозвать меня хулиганом!

— Я вам этого не сказал, бессовестный! — кричал извозчик на козлах. — Глядите, мой номер на дрожках, вот и жалуйтесь на меня.

Потом послышались сердитые голоса, приказывавшие шумливому человеку именем закона пройти с ними, и троица двинулась вперед. Маркус только и ждал того. Он поднял хвост повыше и пошел за ними, жалобно мяукая. Его не слышали: двое возились с человеком между ними, он кричал, что если сегодня не спустил возчика с козел, так спустит завтра, если даже понадобится принести лестницу и лезть к возчику по ней.

А за людьми, занятыми таким приятным разговором, терпеливо бежал и мяукал Маркус.

Когда все трое оказались в полицейском участке, за ними пробрался и Маркус и вспрыгнул на стол полицейского инспектора, прямо на протоколы о попавших в участок.

И тут приведенный полицейскими человек воскликнул:

— Маркус, что ты здесь делаешь?

А Маркус узнал в человеке, за которым бежал так терпеливо, своего хозяина — угольщика, которого он покинул было днем…

* * *

Угольщик Гюнцл часто говорит:

— Только однажды у меня было хорошее оправдание перед женой, когда я пришел домой под утро и сказал, что искал нашего кота. А я и взаправду принес его домой, но как это получилось, не могу припомнить.

Вот и прочитайте об этом здесь, пан Гюнцл!

Кочицкая божедомная братия

У нас в деревне, в княжеских владениях, есть старый амбар. До этого там держали сено и хлеб, а нынче его переделали под божий дом для немощных княжьих работников.

Маленьких окошечек хватало для того, чтобы зерно не прорастало в темноте, но приходится только поражаться, как в этом полумраке жили трое стариков и старушка Мейстршикова.

Мейстршикова прежде была старшей на полевых работах, а старики сторожили княжеские пруды. Всю жизнь трудились они при божьем свете, она — на полях, старики — у водных просторов, озаренных солнышком. Вид голубого неба за трудами праведными ради куска хлеба особой радости не приносил, но все равно они видели солнце, его сияние, дышали чистым воздухом, а по праздничным дням, присев где-нибудь на меже, у пруда или на опушке леса, любовались проплывающими по небу облаками.

Ну, а на старости лет, теперь, когда жили они из милости на княжеских хлебах, их лишили света и навязали им капеллана, который раз в неделю исповедовал их и через два дня на третий мучил проповедями.

Павласек как-то даже посетовал Мейстршиковой, что не больно-то понимает, об чем молится каждоденно, как велит капеллан.

Гечер истолковал это по-своему: мол, капеллан тоже человек подневольный, и небось сам князь велел ему ходить сюда.

В довершение всего еду стряпал для них старый приказчик из замка, и они ежедневно плелись туда все четверо, обряженные в синие пальто с медными пуговицами и мерзкие серые шапки. В этой божедомской униформе их, как стадо, запускали в помещение, отгороженное от конюшни, и наливали в миску мутной похлебки. Еще выдавали кашу, сдобренную животным жиром, и выпроваживали.

Так повторялось изо дня в день. Боже до мы брели нога за ногу к себе в логово и затем молились. И вот как-то Крушина задумался:

— А чего мне молиться-то? Разве я худое что сделал? Я ж пятьдесят лет этими вот руками работал, как и Мейстршиха. Что, баба, а ты грешила?

Сухая ветхая старушка поддержала его: оно и правда, молитва и ее больше не тешит. Бывалоча, молилась она, чтоб похлебка их была малость погуще, не одна вода. В глотку уж не лезет. Молилась она, просила господа, да господь не слушает ее. В хлебе черви.

За бога вступился один Гечер, тот, что и капеллана оправдывал. Он объяснил, что терпеть надо, чтоб там, наверху, опосля, лучше жилось.

Несмотря на христианскую набожность, миропонимание у Гечера было явно языческое.

Он утешал себя мыслью, что в небе отыграется на главном смотрителе прудов, который вечно донимал его придирками. Гечер и остальных смущал обстоятельными рассказами о каких-то кнедликах с тушеной капустой и свининой, а также и куриной лапше, которые якобы ждут их на небесах. И еще они будут там играть в марьяж и курить покупной табак.

Здесь-то их трубки давно погасли и остыли, потому что приказчик опасался, как бы они не устроили пожар. Из этих же соображений зимой у них слабо топили. Приказчик очень решительно высказался в том смысле, что так, по крайней мере, они будут торопиться закрывать трубу и после похорон снова можно будет использовать помещение под амбар.

К зиме перестал молиться и Гечер, и капеллан, замерзая в божьем доме, заглядывал к ним все реже, а приходя, не снимал шубу. Говорил недолго, но грозно. Обычно он перечислял мучения грешников в аду, причем так живописно, как будто только что прибыл оттуда.

Однажды после его ухода бабушка Мейстршикова заметила со вздохом, что в пекле не так уж и плохо, по крайности тепло и не надо выклянчивать дрова у пана приказчика.

Павласек возразил: мол, его бросает в жар от капеллановых живописаний, так что хорошо бы он приходил почаще, все же теплее было б. Долгими зимними вечерами старики вспоминали молодость. Крушина, не умея выразиться точнее, сказал, что они так надсаживались, думая — после им за это лучше будет.

Дороги, что вели к столу, были неторные и крутые, заметенные сугробами. И старики, обвернув ноги тряпьем, влеклись через снежные заносы как аллегория княжеского человеколюбия.

Управляющий с нескрываемой радостью сообщил в трактире, что старичье уже покашливает.

И все же божедомскую братию согревала надежда. Прослышали они — сказал об этом Павласеку батрак Громка, — что весной собирается приехать сюда молодая княжна, первым делом в имение, а потом будто осмотрит все строения и дворы княжеские.

По рассказам, что передавались из уст в уста, бывшим княжеским людям было известно, что княжна хороша собой. Картинка! Гечер перестал уповать на бога, и когда Крушина сокрушенно вздохнул, что до бога далеко, Гечер не возразил ему. Место бога в их мечтах, который, несмотря на все просьбы, так и не вразумил приказчика, продолжавшего кормить их мутной бурдой, место бога в их мечтах занял воображаемый образ молодой княжны. (Разве не сталкиваемся и мы с подобными же надуманными персонажами в кое-каких рассказах: благородные графини, добрейшие и голубоглазые, и т. п.)

Они говорили о княжне, как капеллан о боге, и представляли себе, что княжна, смилостивившись над ними, введет все в надлежащую колею. А они расскажут ей все-все, поцелуют ей руку, умолят о заступничестве.

Бабушка Мейстршикова, размечтавшись, даже растроганно всплакнула, настолько душа ее переполнилась надеждой.

Чего только не рассказывали они о жизни княжны, чего только не выдумывали о милосердии, которое она проявила к бедным!

Они уверились, что божедомам княжна и вправду поможет. Как же иначе! Вскоре стало точно известно, что она прибудет ранней весной.

Было решено, что к княжне обратится Мейстршикова как женщина к женщине. Мейстршикова долго плакала, прежде чем согласилась взять на себя столь ответственную обязанность, потом ее наставляли, что следует сказать.

Первым делом поцеловать руку, обнять ей колени. На приказчика не жаловаться, просто просить, чтоб кормили получше, выдали обувь и чтоб зимой топили. Напомнить, что всю жизнь надрывались на княжеском.

Изо дня в день обсуждали они это, и надежду их не поколебал даже пронесшийся слух, что княжна не приедет.

А потом пришло известие, что она уже едет, и чем ближе становился день приезда княжны, тем счастливее они себя чувствовали. Четверо стариков в рваной залатанной одежде возвращались к себе домой с такой верой в лучшее будущее, что Гечер как-то пригрозил даже:

— Мы еще покажем приказчику!

Его одернули, напомнив об уговоре приказчика не трогать.

Они были в таком настроении, когда прощаются все обиды, все пережитые несправедливости. Так велика была их надежда.

Молодая княжна приехала.

В деревне рассказывали потом, что старики божедомы стояли в тот день у дороги перед амбаром, где жили, в своих жутких халатах, дожидаясь проезда княжны, и прогнать их ни за что не удалось.

Красавица княжна медленно проехала мимо в открытом автомобиле с управляющим поместьями и улыбнулась. Не успели они опомниться, как машина уже завернула во двор имения. Надежда их исчезла.

Их надежда, проследовав мимо, сказала с улыбкой управляющему:

— Они похожи на ручных обезьян.

И исчезла навсегда.

Из уст молодой княжны слова вырвались невольно, и она устыдилась их, поэтому после ее отъезда каждый из стариков получил по 50 геллеров материальной поддержки, правда, единовременной.

В исправительном доме Постный день

Это произошло в день великого поста, когда воспитанники исправительного дома должны были в арестантской одежде стоять в зале на коленях и молиться богу. Неожиданно надзиратель Отченашек ворвался в столовую, где вместе с директором и тремя учителями находился еще капеллан Кавка, который набивал себе желудок разными сортами жареной и вареной рыбы, запивая все это вином.

— Пан директор, — выпалил Отченашек, — прошу прощения, этот мерзавец Колета съел таракана!

Обеду пришел конец. Капеллан бросил обратно в тарелку кусок жареного сазана, а директор отставил в сторону соусник и в отчаянии отбросил вилку.

Эта новость на них подействовала так, как, скажем, открытие при дворе короля Людовика XIV, что только что съеденные на пиршестве блюда оказались отравленными, а если взять пример более демократического характера, то, скажем, когда вы едите сосиску и вдруг на зуб попадается ноготь, о происхождении которого невольно начнут приходить в голову самые невероятные истории.

Первым опомнился директор.

— А что делают остальные воспитанники?

— Они держат пари, что он не проглотит второго таракана, а Колета бьет Сватека за то, что тот хвастает, будто однажды в школе съел ящерицу.

Капеллан встал, встал и пан директор. Из трех учителей один еще ел, но, когда услышал о ящерице, тоже перестал есть и принялся мечтательно смотреть на грустное лицо капеллана.

— Подите и наведите там порядок, — обратился директор к капеллану, — прекратите их хулиганство. — И побежал по коридору в направлении к уборным, куда за ним последовали два учителя, тогда как третий не выдержал и бросился к открытому окну…

Капеллан спустился вниз, в зал. Он делал усилия хотя бы на минутку отвлечься от суетных земных дел и устремить свои помыслы к небу, но сопровождавший его надзиратель Отченашек все время продолжал возмущаться:

— Не успел я оглянуться, как этот хулиган сунул себе в рот таракана. Он принес его из кухни, где мы, ваше степенство, ловим их на пиво.

И, заметив печальное лицо капеллана, надзиратель попытался пошутить:

— Он еще от него, сукин сын, опьянеет!

Однако грусть капеллана не проходила, и с таким же печальным и трагическим выражением лица он вошел в залу, где воспитанники, заметив его, принялись в унисон гнусавить какую-то молитву, стараясь придать своим веселым лицам строгое выражение.

Когда капеллан вышел на середину, они затянули «Слава господу Иисусу Христу», а сами украдкой посматривали назад за лавку, где Колета сидел верхом на Сватеке и что-то всовывал ему в рот.

Он был так занят своим делом, что его детский голос резко прозвенел в общем хоре:

— Раз ты, тварь этакая, не хочешь сам проглотить этого прусака, то я тебе его впихну силой. Ребята, дайте мне щепку, я ему разожму зубы.

— Смотри, бритый пришел, — ткнул его в бок Знаменачек.

Колета вскочил в тот момент, когда капеллан уже заметил это и подходил к нему. Сватек тоже вскочил и хотел скрыться в толпе, но Отченашек схватил обоих за шиворот и подтащил к капеллану.

Но они так невинно и горячо посмотрели в глаза капеллану, что на первый взгляд их трудно было в чем-либо заподозрить.

— Вы что тут делали?

— Мы молились, преподобный отец.

— Хорошо же вы молились, — перебил его надзиратель, — а что это у тебя, Колета, в кулаке?

— Я поймал прусака, — невинно сказал Колета, — он полз по Сватеку.

С этими словами он открыл ладонь, на которой лежало большое черное насекомое, раздавленное Колетой при попытке всунуть его в рот Сватеку в это священное время поста. Капеллан посмотрел на таракана и почувствовал, что его желудок отказывается повиноваться.

Он сел на стул и закричал:

— Негодяи! В этот святой час вы так отвратительно шалите. В то время…

Его мысли невольно возвращались к таракану…

— …в то время, когда церковь предписывает нам самую строжайшую умеренность и самый строжайший пост в еде и питии, в это время мерзавец Колета глотает тараканов. О, горе вам. Трижды горе этому негодяю, и горе вам, которые вместо молитвы…

Все мысли капеллана сосредоточились на желудке, но он продолжал:

— …вместо молитвы, вместо того, чтобы заниматься помышлением о боге, о своих грехах, вы занимаетесь тем, что смотрите, как он выкидывает хулиганские штуки и, позоря наше учреждение, глотает на потеху тараканов! Как вы можете в такое время, когда наши души мысленно должны обращаться к небу… — при этом он показал на грязный потолок, — туда, высоко, где находится рай, — глотать тараканов? Ведь это же смертный грех, который вам никогда не простится, никогда не простится… Я удивляюсь, как можно в такой священный момент…

Его желудок продолжал бунтовать.

— …в такой священный момент глотать тараканов, которые возбуждают в нас брезгливость… А вы, свиньи! Разве можно в такое святое время жрать прусаков? Да неужели вас, негодяев, не тошнит, когда вы на это смотрите? В такой священный момент… вот безобразие!

Он побледнел, но почувствовал, что ему необходимо говорить. Он отчаянно боролся, но что было делать несчастному капеллану, если желудок заполнил все его мысли!

— Неужели мерзкое насекомое вам не выворачивает желудки, господи Иисусе…

Его речь становилась бессвязной.

— Вы в этот священный момент глотаете тараканов, о милосердный боже… На колени! На колени! — воскликнул он еще раз ужасным голосом и вдруг посреди стоявших на коленях воспитанников его начало рвать.

Из него вырвало всю рыбу всех сортов, сдобные булки, колбасу, которую он ел на завтрак.

— Два часа стоять на коленях! — выбегая, крикнул он еще раз.

Так воспитанники простояли два часа на коленях, думая о самом веселом в исправительном доме постном дне.

История с биноклем

Я сидел на веранде отеля Либерато Винотти в Верхнем Больцано и размышлял о том, что у синьора Либерато Винотти в этом году дела, видать, идут неважно, коли он мгновенно появился около меня с бутылкой вина, называя меня «ваше превосходительство». Да еще придвинул к моему столу бинокль на штативе и весьма приветливо объяснил, что нацелил бинокль в грюнбахскую долину, где я могу увидеть мельницу Ауингера. Правда, в мельнице нет ничего особенного, но она интересна тем, что загораживает вид на грюнбахскую долину, и долину совсем не видно.

Я всегда испытываю признательность за любую оказанную мне услугу, посему и взглянул в бинокль в том направлении, где ничего не было видно, и, согласившись, что синьор Винотти прав, поблагодарил его за любезность.

— О, ваше превосходительство, вы изволите быть человеком совсем иного склада, чем тот толстый господин по имени Галлус Ризенгубер, который приехал позавчера из Германии, — радостно заметил владелец отеля. — Он тоже сел здесь, на веранде, а когда я придвинул к нему бинокль, то раскричался, что не желает никаких биноклей, хватит с него, нагляделся! «Уберите это от меня! — кричал он, — не то я его разобью!» В десять часов он придет сюда, надо будет убрать бинокль. Наш официант-ученик не знал, что господин не в себе, и после обеда, когда меня не было, придвинул бинокль к его столу. Господин Ризенгубер едва не сбросил бинокль с веранды на крышу хлева, и два туриста еле-еле вырвали его у него из рук. А в остальном это очень хороший постоялец, он с утра до вечера ест — на веранде, в ресторане, в своем номере, причем то и дело звонит официанту: «Распорядитесь, добрый человек, чтобы мне приготовили бифштексик; пускай мне принесут сюда омлетик». Сидит здесь на веранде за бутылкой вина до поздней ночи и поет печальные песни, а кухарка в кухне обливается слезами. Ночью он ходит по комнате, и его вздохи слышны даже во дворе. Бывает, что и в три часа утра он начинает звонить, когда же горничная придет, он и не пытается ущипнуть ее за руку, а только спросит: «Скажите-ка, детка, могут мне подать бифштексик или омлетик?» Э, уже три четверти десятого, надо скорее унести бинокль, не то он опять устроит скандал.

Впрочем, надежды синьора Либерато Винотти избежать неприятностей не оправдались, он столкнулся с толстым господином на лестнице.

— Просто возмутительно! — услышал я голос господина. — Вечно эти бинокли, ни минуты покоя!

Господин Галлус Ризенгубер, сопя, поднялся на веранду и с сочувствием спросил меня:

— Извините, но я бьюсь об заклад, что и вам навязывают эту проклятую штуку.

Он со вздохом сел за мой столик и уставился вниз на другой конец двора.

— Вы и не представляете, как было чудесно, когда во дворе пищали цыплята. Их писк доносился сюда, но теперь все в прошлом. Я съел всех цыплят, а новых они не заводят. Вот вам и забота о постояльцах! Э, да что там, дай им волю, они будут кормить вас рассказами о своих долинах — это их Эйснецкая долина, да еще какая-то Абтауталь и Мармелада, которые, мол, отсюда видны.

А захочется полакомиться цыпленком, так его у них нет. И петуха уже нет, его я тоже съел, и кур нет. Вот они и кормят вас теперь только Мармоладой и Абтауталь. Зачем я поехал в свадебное путешествие! И жены тут нет.

Я едва не спросил его: неужто он съел и ее, но он так печально глядел на башню какого-то костела в долине, что мне стало его жаль.

— Если б они разводили тут индеек, — вздохнул он. — Добрая индейка — это уже кое-что, цыпленок по сравнению с ней просто воробышек. Но вместо полезных индеек здесь, мне кажется, разводят ледники. Сперва они надоедят вам своими горами, а только потом спросят, не желаете ли вы закусить. Дурацкие порядки. Мне бы поменьше гор и побольше цыплят. Ох, это свадебное путешествие! Чистое несчастье!

За разговором он выпил бутылку вина и принялся за жареного поросенка.

— Это последний поросенок во всем Верхнем Больцано, — заметил он грустно. — Не умеют они их рационально разводить, только вырастет какой, сразу посылают его в Мерано. А там все пожирают выздоравливающие пациенты. Хороши порядки, нечего сказать. Ну и страна! Даже ромштекса нигде не закажешь. Недавно мне захотелось фаршированных голубей, так пришлось ехать в Инсбрук, а это отсюда сто двадцать километров. Я съел четыре штуки, по две кроны, да шестнадцать крон потратил на дорогу, выходит, они обошлись немного дороже. Здешние итальяшки боятся убить голубенка, а ведь он куда красивее, если его зажарить докрасна. Нет, это свадебное путешествие я не забуду до самой смерти… Да, вы можете приготовить мне омлетик, — сказал он официанту, который поинтересовался, не угодно ли ему чего-нибудь после поросенка, — или, пожалуй, лучше два, один с малиновым, другой с абрикосовым вареньем.

— Абрикосовое больше всего любила моя жена, — добавил он грустно, — да и я его люблю. Впрочем, варенье здесь не ахти… Самое вкусное мы ели в Пассау, а теперь вот мне приходится есть невкусное, к тому же я все один да один. Если позволите, я расскажу вам о своем несчастье, закажу только еще кусок траминского сыра. Он вполне съедобен, хотя в Майенфельде в Швейцарии я едал сыр и получше. Но один совет касательно сыра я вам дать могу. Если вы приедете в Пельц — это в направлении к Левику, будьте начеку, когда они начнут завлекать вас прогулкой на альпийский луг, откуда, мол, открывается прекрасный вид на какую-то полную воды котловину под названием Лалдо Назза. Дело в том, что там вам наверняка захотят всунуть их собственную горгонзолу. А вместо альпийских трав они добавляют в свой сыр чабрец. Мало того что этот чабрец растет повсюду, куда ни глянь, — так еще и в желудке чтоб был чабрец! Ну что за удовольствие, если у вас над голубыми водами Лалдо Назза от пельцской горгонзолы вспучит живот? Ох, не задалось мое свадебное путешествие! Прежде чем рассказать вам о нем, я позволю себе предостеречь вас: не доверяйтесь колбасам из мяса ослов, как бы ни расхваливали их местные жители. Я недавно съел для пробы восемь штук и потом чувствовал себя препаршиво. С трудом съел после свинину под пармезаном и омлетик. А чтобы коротко объяснить, как я очутился в этом печальном свадебном путешествии, сперва расскажу вам, что у меня кофейный магазин в Альтоне. Сорта кофе, впрочем, вас не интересуют, и я начну сразу о канцелярии. Сейчас всей перепиской ведает молодой человек, но прежде там сидела Индржишка. Она превосходно вела дела, а меня, своего шефа, просто не выносила. Я толстый, а она стройная, почти прозрачная, так что все косточки видно. Но меня она околдовала своим взглядом. Я стал обращать на нее внимание и заметил, что она выходит из себя всякий раз, когда я появляюсь в канцелярии. Она скрипела зубами, вращала глазами, и меня это выбивало из колеи, милый господин. Да, выбивало из колеи, пока совсем не выбило. Однажды я задержал ее после работы и сказал ей: «Барышня Индржишка, я вас увольняю». Она побледнела и спросила — почему. «Потому что я на вас женюсь», — ответил я как можно грубее, чтобы понравиться ей… Она так испугалась, что, заикаясь, пролепетала: «К вашим услугам, пан шеф». И я нацепил ей на палец обручальное кольцо. Позже она говорила, что вышла за меня с перепугу, но мне-то что, я был счастлив. Кто видел нас вместе, тот не мог удержаться от смеха: я как бочка, а она просто тростиночка. Представьте, перед свадьбой она весила столько же, сколько мешок моллукского кофе первого сорта, ровно сорок килограммов! В свадебное путешествие мы поехали в горы, мы ведь живем у моря, для нас горы в диковинку. Тут выяснилось, что у нее поэтическая душа, в Швейцарии она способна была часами пялиться подряд на все водопады — у Драубурга или Эбердорфа. А в сумках — ни куска колбасы. Я говорил: «Ну хватит смотреть, дорогая». И что, вы думаете, она мне отвечала? Что я вульгарный обжора, который не чувствует и не понимает природу. А однажды где-то около Зальцбурга она сказала мне, что испытывает ко мне непреодолимое отвращение. Дело было так: со скалы в горах сбегал с журчанием ручеек, как она говорит, сбегал ручеек и тек по долине. Я улегся на траву и подумал: «Бог с ним, пускай себе течет куда ему угодно». Она тем временем собирала цветы и принесла букет. Я взглянул — а это кресс. Вы ели когда-нибудь салат из кресса как гарнир к фаршированному свиному боку? Не ели? Она тоже. Но когда я сказал ей, какая это роскошь, она просто разбушевалась. Это ужасно, когда такое эфирное создание приходит в ярость. Представляете, как старый моряк ругается с рулевым?.. Ну, так это куда ужаснее. А потом она придумывала прогулки все трудней и трудней, а однажды даже потащила меня на какой-то ледник.

— Да, скажите, чтобы мне приготовили бифштексик, — бросил он официанту, на минуту прервав повествование. — Мой дорогой, дальше был просто кошмар. Меня связывали веревкой и тащили через пропасти, а на альпийских лугах — ничего, кроме молока, одно молоко. Я разъярился, купил в Губералме целую корову, и пастухи запекли ее. Видели бы вы, какой она подняла шум. Она восторгалась этими коровами с колокольчиками и сочла мой поступок кощунством.

Так мы тащились до самого Валлершпитца. Там я заявил, что на эту гору не полезу. «Хорошо, — сказала она, — тогда я пойду с компанией из гостиницы».

Гостиница такая же, как здесь, с верандой, откуда открывался вид на весь Валлершпитц, и там тоже был бинокль. А компания, с которой она отправилась в горы, состояла из двух венгерских туристов и англичанки. Я попрощался с женой, а к полудню заскучал. Подошел к биноклю и навел его на горы. Валлершпитц оказался прямо передо мной — я даже смог разглядеть, как бабочки летают меж скал. Я долго не мог найти компанию, с которой ушла жена, а потом подозвал владельца отеля и официанта и потребовал от них под честное слово сказать, что они видят. «Я вижу, ваше сиятельство, — сказал владелец отеля, — вашу высокочтимую супругу и венгра, и он как раз целует вашу супругу. А второй венгр целует англичанку. Это очень весело». Потом в бинокль посмотрел официант и сказал: «Ваше сиятельство, они все еще целуются».

Знаете, что я сделал? Разбил бинокль, а потом напился, и когда вернулись эти венгры, спал мертвецким сном. Утром они исчезли, и англичанка тоже. Я заплатил за бинокль, отвез жену на станцию и отправил домой, пускай сидит в магазине. Жена плакала, она-де мечтала увидеть Куфтейн. Это после скандала-то! «Ничего подобного, — отрезал я, — надо было думать наперед, как вести себя с этими венграми».

И вот я один, один-одинешенек, продолжаю свое свадебное путешествие по этим Альпам. Я разбил уже четыре бинокля и с тоски объедаю итальянцев.

И, повернувшись к официанту, тоскливо произнес тихим, почти больным голосом:

— Принесите мне еще один бифштексик.

Букетик незабудок на могилу национально-социальной партии

I

Меня упрекали, что я до сих пор ничего не написал о национально-социальной партии. Брат Шефрна, редакционный рассыльный газеты «Ческе слово», оценил это такими словами:

— Мы все тебе благодарны, ты вел себя по-джентльменски. А ведь знаешь ты о нас немало, правда?

Однако, чтобы меня не упрекали, будто я, подобно газете «Народни листы», уже два года кое-что знал и не довел этого до сведения общественности, с легким сердцем делаю это сейчас. Да, я кое-что знаю об этой злополучной партии полицейских шпиков. Я не хочу, конечно, утверждать, что, например, и брат Шефрна, этот необычайно скромный человек, также относится к тем восемнадцати членам национально-социальной партии, которые в своем радикализме зашли так далеко, что очутились даже на службе в полиции. Но одна вещь бросилась мне в глаза. Однажды д-р Швига, находясь в редакции, послал Шефрну купить на шестьдесят геллеров ветчины и дал ему за услугу сорок геллеров.

Кажется, и в этом случае речь шла о попытке привлечь Шефрну на службу государству.

Не могу также утверждать, что у редактора газеты «Ческе слово» Матею были связи с полицией, подчеркиваю только, что, когда мы однажды ночью шли вместе с ним и я громко кричал, полицейские арестовали лишь меня, а его оставили в покое. Не хочу решительно никого подозревать без оснований, но знаю — и у меня есть под рукой доказательства, — что редактор местной хроники Новый заходит в полицию, чтобы узнать о происшествиях, которые случились за день.

Но если я соберу вместе все свои наблюдения и впечатления, которые накопились за время моего сотрудничества в «Ческом слове», могу только с чистой совестью заявить: ничего хорошего о национально-социальной партии я не знаю!

Ведь в то время я был в полиции как дома, и один полицейский чиновник как-то даже сказал мне:

— Вот видите, опять вас оштрафовали на десять крон. А ведь ваше финансовое положение было бы куда лучше, если бы вы не сталкивали извозчиков с козел. Ведь они тоже «братья».

II

Сейчас мне остается только радоваться, что я уже не состою сотрудником газеты «Ческе слово». Мне часто не везло, но в конце концов судьба смилостивилась надо мною, и два с половиной года назад меня выгнали из редакции после того, как я на ночном собрании служащих Электроконцерна обозвал брата Войну болваном за то, что он водил за нос трамвайных служащих так же, как и его «достойные» дружки Стршибрный и Фресл.

С той поры «братья» на меня злятся за то, что в различных статейках, а случается, и на афишах, я всегда подчеркиваю, что я бывший сотрудник газеты «Ческе слово», добавляя при этом совершенно невинно: «…а также бывший редактор журнала «Свет звиржат».

Эта комбинация — вообще-то очень правильная и закономерная — страшно возмущает «братьев», хотя я и не понимаю, почему же, собственно говоря.

В редакции журнала «Свет звиржат» мы тоже воспитывали полицейских собак. А на псарне у нас всегда были в запасе шпицы, тогда как национально-социальная партия содержала шпиков куда более крупной породы[19].

Решительно, мы должны были открыть при секретариате институт собаководства, что мы однажды и обсуждали.

III

В редакции я наблюдал одну любопытную вещь, которая сейчас, в связи с делом Швиги, выступила еще заметнее в моих воспоминаниях об этой злосчастной партии.

Когда братья депутаты находились в редакции и кто-либо приходил к ним, спрашивая о чем-нибудь, они всегда шаблонно отвечали: «Сейчас не могу тебе это объяснить, я опаздываю на поезд». И совершенно так же два с половиной года назад сказал д-р Швига: «С удовольствием бы все объяснил, но я опаздываю на поезд». Это уж в крови у членов национально-социальной партии. Все они поступают подобным образом, и у всех своя особая, типичная физиономия. По наблюдениям одного антрополога, члена национально-социальной партии можно узнать сразу, не успеет он и рта открыть.

IV

Д-р Швига посещал редакцию не часто, поскольку, находясь в Праге, он должен был в это же время быть еще где-то. В редакцию он обычно приходил под вечер и спрашивал, кто пойдет с ним в винный погребок «Мысливна» в «Золотой гусыне». Обычно с ним ходил депутат Клофач. Д-р Швига говорил, что у него нет более близкого друга, чем Клофач, и что с ним он больше всего любит беседовать. Обычно они сидели в отдельном кабинете, а д-р Швига держал на коленях красивую черноглазую девушку — барышню из бара. Впоследствии он увез ее в Вену и там выгодно сбыл с рук. Знаю еще, что вниз в «Мысливну» ходил один полицейский комиссар. В то время все национально-социальное движение сосредоточивалось в «Золотой гусыне». Кто из главарей партии не был в «Рыхте» или не играл наверху в карты, тот сидел в «Мысливне». Это было время, когда некоторые господа, по-видимому в связи с чрезвычайными расходами и ограниченным кредитом, охотно поддавались соблазну и, как иуды, за жалкие гроши продавали полиции тайные планы национально-социальной партии о разгроме Австрии с помощью учащихся ремесленных школ. Выяснились и другие дела.

Однажды в «Мысливне» зашла речь о том, что в Национальном совете произошел крупный конфликт. Д-р Подлинный послал за паприкой, а когда ее принесли, она оказалась холодной.

— Это любопытно, — сказал присутствовавший при этом разговоре д-р Швига, вынимая из кармана записную книжку. — Я должен взять это на заметку.

Затем он удалился. Сейчас мы знаем, что он поехал сообщить о происшествии с паприкой в Национальном совете полицейскому комиссару д-ру Климе. И тогда уже его совесть была нечиста. Но он не был таким циником, как думают некоторые. Об этом свидетельствует следующий факт: когда депутаты от национально-социальной партии собирались посетить в Панкраце арестованного Гатину и хотели, чтобы в этом участвовал д-р Швига, тот отговорился тем, что такой визит очень его взволнует. В нем заговорила совесть. Конечно, это нервы! Он проделывал все это по своей нервозности. Однажды из Вены пришло на его имя письмо. Главный редактор Пихл по ошибке распечатал его, показал д-ру Гюбшману и взволнованно сказал:

— Швига должен объяснить нам и это.

Пихл, конечно, знает, что там было написано. В конце концов, зачем это отрицать: «Народни листы» знали об этом два года назад, а «Ческе слово» — уже четыре года.

V

В то время в числе сотрудников редакции был и Скорковский, который наряду с Шефрной играл роль редакционного шута. Ныне ради своей славы в «Боуде» на Целетной улице он помещает в «Вечернике» газеты «Ческе слово» непроходимые глупости как в разделе фельетонов, так и в других разделах. Он уже и тогда считал себя политиком международного масштаба. Это, конечно, нездоровое явление, ибо он был и остается лишь фотографом, и только им. А фотограф он и в самом деле превосходный и умел приготовлять в своем фотоателье замечательные ликеры. Международная политика, платинохромия и ликеры — вот основы, которые взрастили Скорковского.

Когда бы Клофач ни шел мимо, он всегда забегал в фотоателье выпить водки, и мы встречались там очень часто. Решали различные политические проблемы, и, насколько мне известно, лучше всего это получалось за мятным ликером.

Хаживал туда также красноносый Симонидес, о котором Хоц сострил, что Симонидесу достаточно в петличке и белой гвоздики, а красная у него на носу.

Симонидес с Богачем в то время вершили политику магистрата тоже в «Золотой гусыне». Мы вообще все время выпивали. Выпивали, занимаясь внутренней политикой, выпивали, занимаясь международной политикой. Выпивали мы и в редакции, и Пихл каждый день бредил каким-то зельцем из Панкраца.

А во время редакционных совещаний мы посылали наверх, в игорный зал «Золотой гусыни» за депутатом Стршибрным.

Вернувшись, Шефрна всегда докладывал, что брат Стршибрный сейчас же придет, как только закончит еще одну партию в карты.

VI

Помнится, что Стршибрный бывал всегда взволнован, когда его неожиданно отрывали от карт. Он посылал Шефрну за дебреценскими сосисками с паприкой и говорил о плохом кредите. Находясь в Праге, он, как правило, ежедневно проигрывал от пятидесяти до ста крон, а иногда и больше. Однажды он пошел ходатайствовать по какому-то делу к полицейскому советнику Зербони и долго не возвращался, хотя мы ждали от него передовую статью.

— Слава богу, — сказал он, входя, — наконец-то я договорился с одним господином, чтобы он подписал мне этот вексель.

А с финансовыми делами меньшего масштаба Стршибрный всегда обращался к брату Трегеру, торговцу и коммерции советнику.

В конце концов терпение Трегера однажды лопнуло, и он воскликнул:

— Что же это такое! Триста крон! Когда вся наша партия и гроша ломаного не стоит!

После крупного карточного проигрыша Стршибрный всегда говорил в редакции:

— Проклятое невезенье! Сегодня опять отыграюсь на правительстве.

Однажды он проиграл большую сумму, и по его инициативе в парламенте была устроена обструкция.

Возможно, он опять хотел добыть денег. Впрочем, поговаривали, что если бы откуда-нибудь что-то ему перепало, так он заплатил бы все долги.

Говорили, что будто кто-то одолжил Стршибрному двадцать тысяч крон. Я этому не верю — он тогда не захотел дать мне в долг даже крону. Или, возможно, он поступил так из предусмотрительности, чтобы не выдать себя?

VII

И так они дефилируют один за другим. Бросается в глаза и то обстоятельство, что в государственной тайной полиции есть Славичек и национально-социальная партия также имеет Славичка. Депутат Лысый интересен тем, что страдает навязчивой идеей особого рода: если политические враги закричат ему вслед: «Куда идешь. Лысый?» — то их сожрут медведи, как библейского пророка Елисея. Редактор Свозил никогда не скрывал своего поповского фарисейства и вечно занимался сомнительными операциями с банками и страховыми кассами. Кроме того, у него всегда были запасы первоклассной словацкой сливовицы, с помощью которой он приобретал себе приверженцев. Редактор Шпатный больше всего любил показывать фотографию своей спины, которую ему однажды исполосовали немцы в Карловых Варах. Как-то раз он спросил меня:

— Послушай, брат, а как называется столица Бельгии?

И так один за другим…

И все эти заправилы вместе с братом Пихлом — безвредным в других отношениях, кроме разве того, что из года в год он ездит по одним и тем же местам Чехии и все с одной и той же лекцией о Яне Гусе, — всегда спрашивали в редакции:

— Не было ли с почтой чего-нибудь на мое имя?

Видимо, их интересуют такие же письма, как и те, швиговские, которые не дошли по адресу и которые так великолепно характеризуют эту злосчастную партию.

Урок закона божьего

Короуповские ребята знали из закона божьего только то, что господь бог в неизреченной благости своей создал прутья. Вслед за тем он создал законоучителя Горачка. Оба эти предмета взаимно друг друга дополняли. Потом он научил людей делать из прутьев розги, а законоучителя Горачка — с необычайной ловкостью пользоваться этими розгами.

Начиналось обычно с того, что капеллан Горачек, войдя в класс, мрачно смотрел на вытянувшиеся физиономии учеников и произносил:

— А ну-ка, Ваничек, идиот этакий, перечисли мне семь смертных грехов в обратном порядке!

В искусстве ставить вопросы законоучитель Горачек был настоящий виртуоз. Он заставлял учеников перечислять в обратном порядке десять заповедей господних или требовал:

— Людвик, отвечай быстро, негодяй, какая заповедь на третьем месте от конца, перед «Не убий»?

Получалась какая-то божественная математика, кончавшаяся поркой в виде печального душеспасительно-арифметического итога.

Так было всегда; поэтому понятно, что каждый вызываемый — будь то Ваничек или Бухар, Людвик или кто другой — неохотно подымался из-за парты и подходил к кафедре.

Каждый шел, испытывая сомнение в неизреченной благости божьей, заранее уверенный, что дело кончится печально и что религиозные понятия содержатся не в катехизисе, а в той части штанов, которая протирается от продолжительного сидения.

Дело несложное — выставить зад всем напоказ и дать опытной руке законоучителя высечь тебя проклятой розгой.

Эти сцены повторялись регулярно через день. С ласковой улыбкой клал Горачек ребят одного за другим к себе на колени и говорил им:

— Благодарите бога, мерзавцы, что я могу пороть вас.

Как-то раз Вепршек из соседнего села Козьи дворы принес известие, что хорошо, мол, намазать розгу чесноком: будто бы не так больно, а розга от удара ломается.

Известие это так отвечало их безумным мечтаниям, и они до того уверовали в этот самый чеснок, что во время натирания розги Кратохвил даже плакал от радости.

Но произошло то, что можно назвать крахом всех чаяний короуповской школы, печальной повестью об обманутых надеждах.

Законоучитель исчерпывающим образом разъяснил им все на задах, а затем прочел лекцию на тему о том, что их проделка с чесноком есть не что иное, как обман, к тому же смешной, как они могли убедиться. Наказаны они по заслугам: ведь они хотели обмануть самого господа бога. Он описал им губительные последствия, которые их поступок может иметь для их жизни. Это первый шаг к нравственному падению и полной гибели. Он готов душу свою прозакладывать, что чеснок ими украден, и за это он их еще раз выпорет. Нет никакого сомнения, что все они, за исключением сына управляющего Веноушка и Зденека (эти двое никогда не подвергались порке; отец Зденека был членом школьного совета), кончат жизнь на виселице…

Так безрадостно уплывал день за днем, не принося никаких перемен. Казалось, над короуповскими ребятами навис неотвратимый рок, от которого нет защиты. Однако хромой Мельгуба придал всей этой религиозной борьбе новое направление.

Играя с товарищами возле пруда, он поделился с ними результатами проделанного дома опыта с бумагой: он набил себе в штаны бумаги и разбил горшок с молоком; его тотчас отхлестали ремнем, и боль была вдвое слабее, чем при обычных условиях. После этого сообщения школьники прониклись к бумаге таким же уважением, как китайцы, подбирающие каждую бумажку, чтобы сберечь ее; только в данном случае, наоборот, бумага должна была уберечь своих почитателей. Сын лавочника Мистерка взялся доставлять спасительное средство, и законоучитель скоро заметил, что на лицах несчастных уже не появляется столь явно выраженных признаков страдания.

Тщательно вдумавшись в это обстоятельство, он пришел к выводу, что, видимо, у них огрубела кожа и что ему необходимо обзавестись для уроков закона божьего более крепкой розгой, поскольку господь бог позволяет произрастать также более твердым и толстым прутьям.

И вот, выстроив в ряд перед кафедрой приговоренных к экзекуции, он объявил, что они, видимо, слишком привыкли к тонкой розге.

— Вот тебе деньги, — обратился он к Мистерке. — Скажи отцу, чтоб он прислал мне розгу потолще.

Видя, что лица преступников изображают полную растерянность, он начал потирать себе руки. Губы его исказила жестокая гримаса. Он уже предвкушал новое наслаждение.

Отец Мистерки выбрал отличную розгу, толщина которой сводила на нет все значение защитного слоя бумаги.

Возникла необходимость усовершенствовать изобретение, и однажды Мельгуба произнес возле пруда спасительное слово:

— Картон!

Оно произвело нужное действие, и законоучитель на уроках опять вздыхал:

— Господи, до чего толстокожие!

И в конце концов велел Мистерке купить еще более толстую розгу. Эта была самая крепкая из всех, какие только бывали в Короупове. Картон не выдержал ее ударов.

— Теперь нам крышка! — вздыхал возле пруда Мельгуба.

На следующем уроке закона божьего они сидели за партами, уныло глядя в пространство: понимали, что всякая борьба бесполезна. Только Вепршек слегка улыбался.

Тем неопределеннее были их ответы на вопрос о том, когда бог впервые явил людям свое неизреченное милосердие. В результате перед кафедрой предстало пятнадцать человек, в том числе и Вепршек.

Десять были уже выпороты и ревели, услаждая сердце наставника, когда настала очередь Вепршека.

Вот он лег на колено законоучителя. Вот крепкая розга засвистела в воздухе… и — бумм! — раздался страшный грохот, как если бы кто изо всех сил ударил в литавры или трахнул дубиной в большой гонг.

Выпустив улыбающегося Вепршека, законоучитель взревел:

— Долой штаны!

Вепршек перестал улыбаться, спустил штаны и подал законоучителю жестяную табличку, которую взял накануне в костеле.

Потрясенный законоучитель прочел на ней: «Жертвуйте на украшение храма господня!»

Как я торговал собаками

I

Я всегда страшно любил животных. Ребенком таскал домой мышей, а однажды даже в школу не пошел: целый день играл с мертвой кошкой.

Интересовался я и змеями, Как-то раз, поймав на лесистом горном склоне змею, я решил взять ее с собой и выпустить живьем в постель к тете Анне, которую терпеть не мог. По счастью, тут как раз случился лесничий. Он определил, что это гадюка, убил ее и понес сдавать, чтобы получить положенную награду.

В возрасте восемнадцати — двадцати четырех лет у меня проснулся интерес к крупным животным, верблюдам и слонам всех разновидностей.

За время от двадцати четырех до двадцати восьми лет эта страсть пошла на убыль: внимание мое стали привлекать коровы и лошади. Мне захотелось иметь конный завод либо ферму симментальского скота. Эта мечта осталась неосуществленной, пришлось ограничить свою страсть объедками меньших размеров. Я предпочел собак кошкам. А на пороге четвертого десятилетия моей жизни у меня возникли кое-какие трения с родными. Они стали корить меня за то, что я живу не как все люди и до сих пор ничего не сделал, чтобы стать самостоятельным.

Быстро приняв решение, я объявил им, что ввиду своего интереса и любви к животным намерен открыть торговлю собаками. Должен признаться, родным это не понравилось.

II

Открывая торговое заведение, необходимо, разумеется, подумать о вывеске, ярко выражающей самый характер предприятия. Для данного случая подошел бы термин «псарня», но я не мог им воспользоваться, так как один мой дальний родственник служит в министерстве и стал бы протестовать.

Простое название — «Торговля собаками» — тоже не годилось, так как я имел в виду поставить дело на научных началах. В энциклопедии мне попалось слово «кинология», что значит «наука о собаках», а вскоре мне случилось быть около агрономического института. И судьба моего заведения была решена; я дал ему название «Кинологический институт». Название ученое, солидное, которое расшифровывается — как я и делал в своих подробных объявлениях — следующим образом: «Разведение, покупка, продажа и обмен собак на кинологической основе».

Этими пространными объявлениями, в которых то и дело повторялась формула «кинологический институт», я молча упивался наедине с собой. Наконец-то я — владелец института. Кто не переживал подобного, тот не представляет себе, какое это гордое, захватывающее чувство. В своих объявлениях я обещал квалифицированные консультации по всем вопросам, связанным с собаками. Сулил каждому, купившему дюжину собак, щенка в виде бесплатного приложения. Напоминал, что собака — самый подходящий подарок ко дню именин, конфирмации, помолвки, свадьбы, юбилея. Для детей — это игрушка, которую не так легко сломать или разорвать. Собака — надежный проводник, который не нападет на вас в лесу. В питомнике представлены все породы собак. Поддерживается непосредственная связь с заграницей. При институте имеется воспитательное учреждение для злонравных собак. Самый свирепый пес, пробыв в моем институте две недели, отучится рычать и кусаться. Как быть с собакой на каникулы? Сдать ее в Кинологический институт. Где собака научится в три дня стоять на задних лапах? В Кинологическом институте.

Мой дядя, ознакомившись с этими объявлениями, озабоченно покачал головой и промолвил:

— Нет, милый, ты, видно, нездоров. У тебя никогда не бывает болей в затылке?

Но я глядел в будущее с надеждой и, не имея пока ни одной собаки, с нетерпением ждал заказа, разыскивая в то же время через объявления честного, старательного помощника непризывного возраста, которому не пришлось бы, едва привыкнув к собачкам, идти в армию.

III

Мое объявление о том, что «торговому заведению нужен служитель для ухода за собаками», вызвало массу предложений, часть которых отличалась большой убедительностью. Один отставной сельский жандарм писал, что. если я возьму его к себе на службу, он научит собак прыгать через палку и стоять на голове.

Другой корреспондент уверял, что умеет обращаться с собаками, так как работал помощником будейовицкого живодера и был уволен с этой должности за слишком мягкое обращение с убитыми животными.

Третий претендент, спутав «кинологический институт» с «гинекологическим», сообщал, что служил в родильном доме и в женских клиниках.

Среди кандидатов было пятнадцать окончивших юридический факультет, двенадцать кончили учительский институт. Кроме того, пришло отношение «Общества покровительства освобожденным уголовникам» о том, чтобы я по поводу замещения вакансии слуги обратился к ним, так как у них есть для меня один очень хороший работник, специалист по ограблению касс. Иные предложения были полны печали и безнадежности. Некоторые писали, например, в таком тоне: «Хотя я заранее уверен, что не получу этого места…»

Нашелся в этой толпе претендентов человек, владевший испанским, английским, французским, турецким, русским, польским, хорватским, немецким, венгерским и датским языками. Одно письмо было написано по-латыни.

Наконец я получил следующее простое, по искреннее заявление: «Милостивый государь! Когда я должен приступить к своим обязанностям? С совершенным почтением Ладислав Чижек, Коширже, у Медржицких».

Вопрос был поставлен ребром, и мне ничего не оставалось, как ответить, чтобы писавший пришел в среду в восемь часов утра. Я почувствовал к нему глубокую благодарность за то, что он избавил меня от продолжительных тягостных колебаний, связанных с необходимостью делать выбор.

В среду в восемь утра мой новый слуга вступил в должность. Он был маленького роста, с лицом, изъеденным оспой, очень подвижной. Впервые увидев меня, он подал мне руку и весело промолвил:

— Погода-то, видно, до завтра не разгуляется… А говорят, на Пльзеньском проспекте в семь утра трамваи столкнулись.

Потом, вынув из кармана коротенькую трубочку, сказал, что получил ее от шофера фирмы «Стибрал» и курит венгерский табак. Потом сообщил, что у Банзетов в Нуслях есть официантка по имени Пепина, и осведомился, не учились ли мы с ним вместе в школе. Потом завел речь об одной таксе, которую, ежели покупать, так надо обязательно выкрасить и еще немножко выгнуть ей лапы.

— Вы знаете толк в собаках? — обрадовался я.

— Ну конечно. Я сам торговал собаками и даже имел из-за этого судебные неприятности. Как-то раз веду домой боксера. Вдруг останавливает меня на улице какой-то господин: будто это его собака. Он, мол, потерял ее два часа тому назад, на Овоцной улице. «Почем вы знаете, что это ваша собака?» — «Потому что ее зовут Мупо. Пойди сюда, Мупо!» И вы не можете себе представить, как радостно стал на него прыгать этот пес. «Боско! — крикнул я. — Боско, фу!» Он давай так же радостно кидаться на меня. Тупое животное! Хуже всего то, что в суде я забыл, что тот раз назвал его «Боско». Но он отозвался и на «Буберле» и опять мне обрадовался… Теперь что? Собачку какую-нибудь пойти поискать?

— Нет, Чижек, у меня торговля солидно поставлена. Будем ждать покупателя, а пока давайте посмотрим, какие объявления в разделе «Животные»: кто что продает, каких пород собаки… Представьте себе, одна дама хочет продать годовалого белого шпица: ей держать негде, слишком тесно. Неужели шпицы такие большие, что могут помешать? Так ступайте на Школьскую и купите его. Вот вам тридцать крон.

Он удалился, уверяя, что минуты не задержится лишней, а вернулся через три часа. Но в каком состоянии! Котелок нахлобучен на уши, сам качается из стороны в сторону, словно шагая в бурю по палубе, и в руке крепко зажат конец волочащейся по земле веревки. Я поглядел на другой конец — там ничего не было.

— Ну… как?… Нравится вам? Славная штучка, правда? Разве я не быстро… — Он стал икать, стараясь шагнуть прямо в дверь комнаты. — Взгляните на уши… Идем, дурашка… Ишь. упирается… Ну чего ты?.. А ведь она продавать не хотела…

Тут он оглянулся, посмотрел на конец веревки. Выпучив глаза, взял его в руки, ощупал и продолжал, икая:

— Час на… назад еще там… бы… был…

Он сел на стул, тотчас же свалился с него, потом, цепляясь за меня, с трудом принял вертикальное положение и произнес торжественно, словно объявляя о каком-то чуде.

— Видно, сбежал от нас.

Опять сел на стул и захрапел.

Так прошел первый день его службы.

Я стал смотреть в окно. По улице то и дело пробегали разные собаки; мне казалось, все они продаются. Между тем сидевший рядом продолжал дико храпеть. Я пробовал разбудить его, так как мне не давала покоя мысль, что вот-вот явится покупатель и потребует сразу всех собак.

Но никто не приходил, так что будить было незачем. Да и добился я только того, что он сполз со стула. В конце концов через три часа он сам проснулся и, протирая глаза, хриплым голосом произнес:

— Кажется, я сделал что-то не то.

Он стал припоминать отдельные подробности, распространяться о шпице, о его красоте, о том, как дешево его уступила хозяйка: он заплатил всего десять крон, уверив ее, что собака попадет в очень хорошие руки. Потом рассказал, как шпиц не хотел с ним идти, как он его за это отхлестал. И сейчас же заговорил о том, что зашел к одному приятелю, который держит трактир на Смихове, и встретил у него еще несколько человек знакомых. Пили какое-то вино, ликеры. Человек — существо слабое…

— Ладно, — прервал я его. — Но я ведь дал вам тридцать крон. Верните мне двадцать.

Это нисколько его не смутило.

— У меня действительно оставалось двадцать крон. Но, чтобы сделать вам приятное, я зашел еще на Швиганец и дал там некоему Кроткому в задаток за щенят десять крон. У него замечательно интересная сучка и скоро должна ощениться. Любопытно, какой породы щенят принесет? Самое главное, они от нас не ускользнут, я договорился. Потом шел мимо Палиарки, там отличная крольчиха продается…

— Что вы говорите, Чижек? Опомнитесь! Разве я торгую кроликами?

— А я сказал «крольчиха»? — переспросил мой помощник. — Значит, оговорился. Я хотел сказать: шотландская сука — овчарка. Тоже беременная. Там я оставил в задаток десять крон, только не за щенят, а за суку: щенята владельцу останутся. Потом шел я по Кроциновой…

— Уже без денег?

— Да, да, правильно, денег у меня больше не было. А будь деньги, так там, у Новака, огромный кудлатый пес продается. Я бы за него тоже задаток дал, чтобы он за нами остался… А сейчас пойду опять на Школьскую. Шпиц-то от меня прямо домой побежал. Так я через час с ним здесь буду.

На этот раз Чижек сдержал слово: он вернулся даже еще раньше, совершенно трезвый, еле переводя дух. К моему изумлению, на поводу у него был черный шпиц.

— Черт знает что! — воскликнул я. — Ведь в объявлении этой дамы говорилось о белом шпице.

Мгновенье он растерянно глядел на собаку, потом, ни слова не говоря, выбежал вон. А через два часа опять вернулся, волоча страшно грязного и производившего самое дикое впечатление белого шпица.

— С тем шпицем ошибка вышла, — объяснил он. — У этой дамы, что на Школьской живет, два шпица — черный и белый. Она так обрадовалась, когда я ей черного обратно привел.

Я посмотрел на привешенную к ошейнику бляху: собака была из Жижкова. Я чуть не заплакал от досады, но сдержался. (А Чижек снял бляху, заметив, что оставлять ее на ошейнике опасно.)

Ночью я проснулся, услыхав царапанье в дверь. Открываю и узнаю черного шпица, с которым познакомился днем. Он с радостным лаем ворвался в переднюю. Видно, соскучился по нас или ему было слишком далеко до дому. Так или иначе, но у меня имелось теперь две собаки, недоставало только покупателя.

IV

В десять часов утра явился и покупатель.

— Где же ваши собаки? — спросил он, озираясь по сторонам.

— Я держу их не здесь… — ответил я. — Кроме вот этих двух шпицев — черного и белого, которых сам вырастил и уже запродал в Брандыс господину эрцгерцогу… Я держу своих собак в деревне, на свежем воздухе, подальше от блох и чумы, от которых в городе их ни один торговец не убережет. Основной принцип нашего кинологического института состоит в том, чтобы предоставлять собакам возможность свободно бегать. В деревне, где находится наш питомник, слуга каждое утро выпускает их на волю, и они возвращаются только вечером. Этот способ выгоден в том отношении, что собаки приучаются к самостоятельности, так как весь день сами отыскивают себе пищу. Мы арендуем для них обширные лесные участки, где они могут питаться разнообразной дичью; и если бы вы видели, до чего комичное зрелище, когда какой-нибудь крошка той-терьер гонится за зайцем!

Покупателю это очень понравилось. Он кивнул.

— Значит, у вас найдутся и очень злые собаки, хорошие сторожа?

— Конечно. У меня имеются такие страшные псы, что я не имею даже возможности показать их снимки, так как они чуть не разорвали фотографа. Есть собаки, растерзавшие вора.

— Вот такую мне и нужно! — воскликнул покупатель. — У меня дровяной склад, и на зиму очень нужна хорошая сторожевая собака. Не могли бы вы доставить ее сюда из питомника завтра после обеда, а я пришел бы посмотреть?

— Разумеется. Я сейчас же пошлю за ней служителя. Чижек!

Тот явился с любезной улыбкой и тотчас высказал предположение, что где-то уже видел посетителя.

— Чижек, — сказал я, делая ему знак. — Поезжайте сейчас же за тем свирепым псом, как бишь его?

— Фабиан, — невозмутимо ответил Чижек. — Сын Гексы. Страшный пес. Растерзал и сожрал двух ребят: по ошибке его отдали детям играть, и они захотели на него влезть. А насчет задатка…

— Да, да, — перебил покупатель. — Вот сорок крон в задаток. А сколько всего стоит?

— Сто, — ответил Чижек. — И еще гульден. Есть дешевле — на восемьдесят крон. Но она откусила господину, который хотел ее погладить, только три пальца.

— Нет, мне ту, злющую.

И Чижек, получив сорок крон задатку, отправился за сторожевой собакой. К вечеру он достал огромного меланхоличного пса самой жалкой наружности, еле волочившего ноги.

— Да это какая-то дохлятина! — с ужасом воскликнул я.

— Зато дешевая, — возразил Чижек. — Попался мне навстречу с этой собакой мясник — к живодеру ведет. Она, мол, тележку возить не хочет и начинает кусаться. Я подумал: «Из нее славный сторожевой пес выйдет». И потом, ежели на склад заберется дельный вор, так он ее отравит, и хозяин к нам же придет другую покупать…

Несколько минут мы толковали об этом; затем Чижек вычесал собаку, и мы отварили ей рису с костями. Она сожрала два горшка этого варева, но осталась такой же вялой и жалкой на вид. Лизала нам ботинки, совершенно безучастно бродила по квартире и, видимо, была огорчена, что хозяин не довел ее до живодера.

Чижек попробовал придать ей более устрашающий вид. Так как она была светло-рыжая с белыми или даже седыми пятнами, он провел ей тушью по всему телу большие черные полосы, благодаря чему она стала похожа на гиену. На другой день покупатель, придя за ней, в страхе отпрянул.

— Какое страшилище! — воскликнул он.

— Своих она не трогает. Зовут ее Фоксом. Погладьте, не бойтесь.

Покупатель стал упираться, так что нам пришлось в буквальном смысле слова подтащить его к чудовищу и заставить погладить. Сторожевой пес стал лизать ему руку и пошел за ним, как овечка.

Ночью этого господина обокрали дочиста.

V

Подходили святки. За это время мы при помощи перекиси водорода перекрасили черного шпица в желтого, а белого сделали черным, натерев его раствором азотного серебра. Обе собаки во время этих операций так страшно выли, что получалось впечатление, будто в распоряжении кинологического института не две, а по крайней мере шестьдесят собак.

Зато у нас было множество щенят. Вдобавок Чижек страдал навязчивой идеей, что щенята — основа материального благополучия. Перед святками он стал приносить в карманах шубы сплошь одних щенков. Посылаю его за догом, а он приносит щенят таксы. Посылаю за пинчером — приносит щенка фокстерьера. У нас скопилось тридцать щенят, и, кроме того, было роздано около ста двадцати крон задатка.

Мне пришла в голову мысль, учитывая предпраздничный период, снять на проспекте Фердинанда в Праге магазин, поставить там елку и открыть продажу украшенных лентами щенят под лозунгом: «Покупайте щенят! Лучший праздничный подарок детям — хорошенький щеночек».

Я снял помещение. Это было примерно за неделю до рождества.

— Чижек, — сказал я, — отнесите щенят в наш магазин на проспекте Фердинанда, поставьте елку побольше, разместите поэффектнее щенят на витрине, купите мху… Словом, полагаюсь на вас, устройте все хорошенько, со вкусом. Понятно?

— Будьте спокойны. Все устрою к вашему удовольствию.

Он увез щенят в ящиках на ручной тележке, и я после обеда пошел посмотреть, какое удовольствие он мне там приготовил и как выглядит витрина.

Завидев издали возле магазина толпу, я сразу понял, что щенята вызвали огромный интерес. Но, подойдя ближе, услыхал возмущенный ропот:

— Какое зверство! Надо вызвать полицию! Как можно это допускать?!

Протолкнувшись к витрине, я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги.

Чижек для вящего эффекта развесил на ветвях высокой рождественской елки, словно конфетки, до дюжины щенят. Бедняжки болтались, высунув языки, как повешенные на дереве средневековые разбойники. А под елкой было написано:

«Покупайте щенят! Лучший праздничный подарок детям — хорошенький щеночек».

На этом кинологический институт окончил свое существование.

Роман Боженки Графнетровой

Боженка Графнетрова, о которой пойдет речь, вовсе не была какой-то законченной суфражисткой, но та великая эпоха наложила на нее такой же отпечаток, что и на ее сестер в Англии, она смотрела на мужчин так же холодно, и голубые глаза ее глядели по сторонам совершенно спокойно, как бы говоря: «Нет, меня вы не проведете!»

Если ей приходилось вступать в какое-нибудь деловое общение с мужчиной, хотя бы со служащим продовольственной таможни, она делала это без тени кокетства, и глаза ее сохраняли при этом холодное, строгое выражение.

Могла ли она смотреть на мужчин иначе, когда ее подруги в Англии жгли железнодорожные станции, особняки и доходные дома, когда эти нежные существа вели себя хуже башибузуков?

Могла ли она улыбаться, придя в магистрат по какому-нибудь поручению отца и разговаривая там с множеством молодых людей, коли это все те же мужчины, которые в Англии насильно кормили в клетках пойманных хищниц?

Если же, с другой стороны, мы учтем, сколько приходилось ей читать об обманутых женщинах, то не будем удивляться, что она глядит на вас скептически и что взгляд ее, остановившись на вас в трамвае, как бы выражает ее излюбленный лозунг: «Нет, меня вы не проведете!»

Вы даже не думали о том, как провести эту голубоглазую блондинку. Бог свидетель, вы вовсе не обращали внимания на Боженку Графнетрову! Но это вам не поможет. Отыскав среди сидящих в вагоне представителя мужского пола, особенно молодого, глаза ее тотчас объявляют ему то же самое, что заявила эта юная особа господину, подсадившему ее в вагон: «Нет, сударь, меня вы не проведете!»

У Боженки Графнетровой была своя система, при помощи которой она давала понять, что проникла в замыслы мужчин. Система эта состояла в высматривании и выискивании тех, кто заслуживает неожиданного ледяного душа.

На улице она то и дело оглядывалась, и если какой-нибудь простак, заметив это и поняв превратно, возвращался и пробовал ее догнать, она, оглянувшись еще раз, останавливалась у витрины, неподалеку от постового полицейского. И когда — господи, прости этому дурню! — молодой человек подходил к ней со словами: «Разрешите проводить вас, сударыня!» — она кидалась к блюстителю порядка:

— Помогите, пожалуйста! Этот молодой человек пристает ко мне!

Полицейские, постоянно дежурившие на проспекте Фердинанда, излюбленном пражанами месте прогулок, очень хорошо ее знали, так как она часто применяла эту свою охлаждающую систему именно там.

Знали Боженку Графнетрову и в сальмовском полицейском участке, куда, по ее требованию, был доставлен один упорный юноша, прельщенный ею и отвергнутый, но желавший во что бы то ни стало проводить ее и на ее энергичное: «Сударь, отстаньте от меня!» — возразивший: «Ладно, ладно, душенька!»

Она страшно обижалась, когда ее называли так. Как-то раз один таможенный чиновник спросил ее:

— Что несете, душенька?

— Кто это «душенька»? — сурово переспросила она. — Я буду жаловаться.

Она ворвалась в канцелярию. Там начальник ласково осведомился:

— Что вам угодно, душенька?

Когда к ней вернулось сознание, она выбежала из канцелярии и дома плакала от ярости. Черт бы их побрал, этих мужчин! Стоит упасть в обморок, как они уже норовят расшнуровать корсет!

С той поры Боженка из осторожности отказалась от корсета, думая с удовольствием: «Теперь уж меня не проведете!»

Золотая моя Боженка Графнетрова! Как стойко отбивались вы от мужчин, — не хуже Гретхен, которая на обращение к ней Фауста: «Прекрасная барышня!» — ответила с девическим целомудрием: «Я не барышня и вовсе не прекрасная». (Хорошо, что он не назвал ее «прекрасной девой».) Не столь энергично ополчалась Орлеанская дева против рыжих детин Генриха, сколь отважно наша героиня ездила в Стромовку, где всегда так много индивидуумов мужского пола, бездельников, подсаживающихся к боженкам на лавочку и начинающих с ними заговаривать с целью завязать знакомство.

Боженка ездила в этот опасный район гордо и смело, как все завоеватели мира.

Нет, она не даст подкупить себя льстивыми словами, ей хорошо известны эти мужские козни! Она брала из отцовской библиотеки какую-нибудь книгу в красивом переплете и, приехав в Стромовку, в ожидании жертвы скромно садилась где-нибудь на уединенную скамейку.

Раз она обратилась к господину, севшему рядом с ней и не сказавшему ей ни слова, с вопросом:

— Что вам от меня надо, сударь?

— Ничего, деточка.

— Я вам не деточка, понимаете? И мне прекрасно известно, зачем вы здесь сели. Вы собираетесь заговорить со мной об осени, о том, как падают пожелтевшие листья, о том, что ваша жизнь — тоже осень, в ней нет солнца, и как его вам не хватает. Но меня на это не поймаете. Будьте здоровы. — И с обиженным видом удалилась.

Он растерянно глядел ей вслед, бормоча себе под нос:

— Девчонка с ума сошла! У меня и в мыслях не было с ней заговаривать. Я слова ей не сказал!

А достойная Боженка Графнетрова шла по дорожкам Стромовки, твердя про себя: «Ловко я его срезала!.. Даже здесь девушке нет покоя от мужчин!»

Но как-то раз на другом конце Стромовки она на свой вопрос получила грубый ответ:

— Тогда чего вы сюда шляетесь?

Ее самолюбие было глубоко этим задето, и она здорово отругала обидчика.

Часто она думала, бродя по дорожкам Стромовки: «Вот, привел бы бог, кто-нибудь попробовал бы меня поцеловать: я дала бы этому человеку пощечину и убежала!»

Так она и поступила с одним господином, сидевшим на скамейке, на которую она решила сесть. Он осведомился, что у нее за книга. Боженка сама не знала, какая у нее книга в руках, так как не заглядывала в нее.

— Сударь, — ответила она. — Это ловушка, я очень хорошо понимаю: так завязывают знакомства. Но меня не проведете! Потом вы назовете меня какими-нибудь ласковыми словами и потребуете поцелуя, но я вам покажу!

Она дала ему пощечину и убежала.

Ночью она спала спокойно и видела во сне, будто рубит мужчинам головы. Сон был такой приятный, такой яркий и красивый… Но наступило утро, и пришлось вставать, так как отец послал ее в банк получать какие-то деньги.

Она охотно отправилась туда, потому что никто из тамошних молодых людей не обращал на нее внимания, после того как она не раз заявляла им, что считает их распутниками.

Ей выплатили по чеку триста крон, и она пошла домой, гордая, смелая, спрятав деньги в сумочку.

У выхода ей встретился красивый черноглазый молодой человек в элегантном костюме.

Поклонившись, он учтиво промолвил:

— Простите, мадемуазель. Вы не скажете, как пройти на Лазарскую улицу?

Такого вопроса ей никто еще не задавал. Мгновение поколебавшись, она ответила:

— Пойдемте, я покажу вам. Я иду на Смихов.

Они пошли. Он извинился, объяснил, что приехал из Пльзени, и просил ее не сердиться.

Она возразила, что не сердится, но что все мужчины лживы.

— Вы правы, они негодяи, — согласился он.

Это ей понравилось. В глазах ее, обращенных на него, уже не было выражения: «Меня вы, сударь, не проведете!»

А когда они на Перштыне попали в толпу, этот милый, славный молодой человек вырвал у нее сумочку и скрылся.

Золотая моя Боженка Графнетрова! Что делалось, наверно, в твоей невинной головке, когда тебя же потом обзывали дома потаскушкой и попрекали тем, что ты бегаешь за мужчинами!

Какой мучительный получился роман, смиховская Гретхен!

Весенние настроения

Наконец-то пан Гартл решился издать книгу стихов о весенней природе. Этой решимости он, разумеется, был обязан женщине. Женщиной же этой была не кто иная, как м-ль Милена, прочитавшая в одном из модных журналов, что возлюбленные призваны вдохновлять своих избранников на великие дела. Поначалу пан Гартл сопротивлялся, утверждая, что человек, построивший, например, обсерваторию, любовницы не имел.

Она заплакала, испытанно, примитивно и в то же время как-то изощренно всхлипнула, как эти существа умеют, и потом начала говорить о банальности и прозе жизни. А после вкрадчиво прошептала:

— Знаешь, стоит тебе только захотеть, и я вдохновлю тебя на великие дела. О, если б ты умел писать стихи и посвящал их мне…

С той минуты в нем проснулось страстное желание стать поэтом. А поскольку у м-ль Милены был обворожительно ласковый взгляд и нежные, прямо-таки шелковые ручки — он ощущал это всякий раз, когда она его гладила, — он заметил в себе глубокие поэтические перемены. Он вычитал, что известный русский поэт Кольцов до того, как стать поэтом, пас свиней. Это укрепило его в убеждении, что он, бухгалтер фирмы лакокрасок, и подавно сможет преуспеть на поэтическом поприще.

А пока что пан Гартл в глубоком раздумье обходил склады и, согнувшись над книгой учета, писал:

«200 кг индиго, 500 кг слоновой кости, 200 кг кошенили».

Но при этом он чувствовал, что благодаря Милене способен создать великое творение о том, что на дворе, позади складов, вступает в свои права весна, распускаются сады, цветет кустарник… А слуга Франтишек в это время безмятежно храпит на мешках жженой кости, скучный и лишенный всякого воображения, как и вся прозаическая атмосфера склада.

Потом на склад прибыли бочки со свинобродской зеленью. Когда их открыли и пан Гартл увидел тонкую ядовитую краску медной зелени, он невольно вспомнил о нежной зелени лугов и деревьев, о яркой зелени озимых, о полях, волнуемых ветром.

Да, помимо Милены, он обязан был вдохновением и краске — свинобродской зелени.

На улицах он видел девушек с букетиками фиалок, а на рынке — плетеные корзины с первоцветами и другими весенними цветами. Укладываясь в тот вечер спать, он пришел к твердому убеждению, что в душе его родился поэт, и теперь со стихами, воспевающими красоту природы, все пойдет как по маслу.

Для начала он купил тысячу листов бумаги и два вечера убил на то, чтобы разрезать их на четыре тысячи четвертушек. Приобрел твердые папки и все их надписал красивыми округлыми буквами с завитушками: «Весенние настроения, запечатленные Ольдржихом Л. Гартлом».

И в выходной день, вооружившись несколькими блокнотами и четырьмя авторучками, он действительно отправился на охоту за «настроениями».

Сойдя с поезда на маленьком полустанке, он поднялся по склону сразу за путевой сторожкой.

Пан Гартл был ошеломлен впечатлением, какое произвела на него березовая роща. При виде мелких нежнозеленых листочков на тоненьких ветках он невольно опустился на шелковую молодую траву, и возникшее в душе его неведомое прежде томление знаменовало собой наступленье долгожданного мгновения…

Он достал ручку и собрался запечатлеть что-нибудь великое на первой странице девственно чистого листа.

Но не тут-то было. В голову лезли только привычные фразы делового содержания: «Сообщаю Вам, что березы имеют цвет хромовой зелени № 26, образцы коей прилагаются».

«Будто от фирмы Дрюкнер в Страсбурге, — вздохнул он. Надо будет им ответить».

Он поднялся выше, сел на пенек и посмотрел на долину. Внизу широкими зелеными полосами простирались поля ржи, и он вспомнил о кобальтовой зелени № 3 берлинского производства.

«Уже кончается, — подумал он, делая себе пометки, — пора бы заказать побольше».

«Вот бы такой узор на обои! — сказал он рассудительно, глядя с холма на молодые всходы. — Верхняя полоса выглядит, как сочная зелень, ее у нас осталось тридцать кг по пять крон, итого — на сумму сто пятьдесят крон. С августа она снова подорожает, но пока что будем считать — сто пятьдесят крон. Но как все-таки быть со скидкой при уплате наличными?..»

Он встал и пошел к лесу. Тропинка вывела его к ельнику, отливавшему зеленым пигментом № 4д. Это ему сразу бросилось в глаза.

«Интересно, — бормотал он про себя, — добьется ли австрийский лакокрасочный синдикат того, чтобы, вопреки намерениям правительства, не отменили таможенную пошлину на поступающие из Германии краски? Но пусть тогда ликвидируют картель! — воскликнул он гневно, колотя тростью по молоденькой елочке. — На эту проклятую малахитовую зелень цены подняли уже с февраля!»

Он успел перебить елочку пополам, когда сзади кто-то цепко схватил его за ворот.

— Я уже давно наблюдаю за вами, — промолвил кто-то, разворачивая его к себе, — сейчас вы пойдете со мной в муниципалитет. Видите этот знак?

— Вы изволите быть лесником, не правда ли? — мирно осведомился пан Гартл. — Что ж, я готов дать в муниципалитете свои чистосердечные показания относительно малахитовой зелени.

— И чего лезет, — сказал строгий страж лесов.

— Малахитовая зелень — очень дорогой продукт, — объяснял по дороге пан Гартл, — советую вам запастись ею заблаговременно, потому что, возможно, на нее еще накинут цену.

— Так и лезет, ненормальный…

Они вышли на проселочную дорогу.

— Это красный железняк, — сказал пан Гартл, обратив внимание на красный цвет дороги, — наша фирма может вам его поставить немедленно, один килограмм идет по кроне двадцать.

В муниципалитете без долгих разговоров составили протокол, и пан Гартл как-то машинально уплатил 20 крон штрафу.

Однако он тут же вернулся обратно и, подавая свою визитную карточку, сказал секретарю муниципалитета:

— Если вам когда-нибудь понадобится хромовая зелень, кобальтовая зелень, сочная зелень, зеленый пигмент и малахитовая зелень, обратитесь в нашу фирму. Платежи и оформление бумаг осуществляются в Праге. При уплате наличными — пять процентов скидки. Муниципалитетам — поставки-франко!

И пан Гартл двинулся дальше в путь. «И в самом деле, поля выглядят, как хромовая зелень, — сказал он себе, приближаясь к маленькому городку. Надо будет послать им сюда образцы и прейскурант».

Вечером он оказался в районном городке и зашел в гостиницу «На почте», сделав по пути еще разные нужные заметки, касающиеся рассылки офферт фирмам. В ресторане он заключил торговую сделку со своим старым клиентом — тамошним материалистом — на поставку пяти бочек охры и утром отбыл обратно в Прагу.

Уже подъезжая к Праге, он выглянул из окна и заметил небольшое поле, отчаянно вклинившееся между домов предместья.

И тут пан Гартл вспомнил, зачем он, собственно, выезжал за город, и у него родилась блестящая мысль.

Он выхватил карандаш и записал в блокнот:

«Озимь молодая зеленеет везде».

И это было все. Потом он видел только дома и дома. Трубы заводов и развешенное на балконах белье.

Итак, в книге «Весенних настроений, запечатленных Ольдржихом Л. Гартлом», появилось:

«Озимь молодая зеленеет везде».

А ниже:

«Поставить Р. Вошару в Камыку пять бочек охры (получу 19 крон комиссионных). Дорога обошлась в 7 кр. Денежные расходы — 10 кр. Штраф — 20 кр. Леснику на пиво, чтоб выпустил мой воротник, — 1 кр. Убыток от «Весенних настроений» —19 кр.».

Визит в город Нейбург

Ей-ей, поразительно порой баварское гостеприимство. Иной раз даже кажется, что ради гостеприимства баварцы готовы пожертвовать и благополучием своей родины; пример этому — Ингольштадт, премиленькая крепость на Дунае, образующая некий центр обороны между Нассау и Ульмом; жители его из чисто эгоистических соображений готовы удержать натиск вражеских армий, продвигающихся по долине Дуная, с востока или запада — это неважно. Укрепления здесь строили еще старые римляне, и милые баварцы подражают ныне мастерам тактики оборонительных укреплений. Крепостей с таким количеством всевозможных укреплений и фортов иностранные государства, можно сказать, не знали.

Сегодня любой младенец в генеральных штабах за границей знает, что Ингольштадт окружен системой маленьких крепостей в виде ромба, и это благодаря тому, что гостеприимство горожан поистине беспредельно.

Добрый зажиточный город позаботился о неимущих путниках, построив «специальный» дом, где любой из них в течение трех дней получает на обед два маза[20] пива, на ужин три маза пива, постель и завтрак. Баварское министерство внутренних дел, однако, сочло это расточительством по отношению к народному достоянию и распорядилось, чтобы каждый путник отработал за это гостеприимство.

Город, таким образом, издал распоряжение о том, что каждый бродяга, когда выпьет положенное ему пиво и проспит свои три ночи, обязан полдня работать на укреплениях, строить насыпи, возводить тайные ходы и тому подобное.

В итоге ныне вся Европа наслышана о превосходных укреплениях крепости Ингольштадт.

С гордостью смотрят ингольштадтцы на свои укрепления, провожая любовным взглядом armbübli, бродяг, которые шествуют по городу в колоннах, с лопатой на плече. Они идут работать в крепостцы; у каждого в котомке полметра ливерных колбасок и кусок копченого мяса. Там вы увидите носителей всех индоевропейских языков. Один старый бродяга рассказывал мне, что на работах в крепости увидишь и таких чудаков, которые в перерыве ни с того ни с сего начинают что-то царапать на обрывке бумаги… А после работы, в полдень, каждому еще дают тридцать пфеннигов и талон на маз пива в пивной у Гюрта — она сразу же за воротами города Ингольштадт; потом уж бродяги расходятся кто куда по баварскому королевству.

От Ингольштадта бродяги, желающие попасть в Вюртенберг, идут вдоль Дуная по приветливым равнинам в сторону Нейбурга, где лежит прославленная «Швобенланд» — страна маленьких кнедликов, жареных кровяных колбас и кислой капусты.

Там я повстречал одного своего знакомого, возвращавшегося из Нейбурга, он был весел, сыт и благодушен. Оказывается, в Швобенланде бродягам дают по десять пфеннигов. Мой знакомец был старый, видавший виды бродяга, и для его характеристики, вероятно, стоит добавить, что вот уже пять лет он бродил по Германии с венгерским сертификатом для скота, который, судя по всему, везде принимали за рекомендательное письмо министерства иностранных дел, за документ, более авторитетный, чем паспорт с местной пропиской.

— В Нейбурге хорошо, — сказал он, лукаво улыбаясь. — Там открыли новое благотворительное заведение.

После этих слов он нырнул в тростник придунайской топи, так как мы увидели, что наверху по насыпи неторопливо шествуют зеленые брюки жандарма.

Впрочем, опасность нам не грозила, поскольку зеленые брюки улеглись на нежный мох в тени березового леска.

Но мой знакомый отвязал тем временем лодку и поплыл через Дунай на другой берег, что-то довольно напевая.

Ну, а я направился вверх по Дунаю, чтобы проверить на себе это новое благотворительное заведение в Нейбурге.

К Нейбургу я пришел в прекрасный июньский день и перед входом в город пересчитал свою наличность, убедившись, что у меня всего пять пфеннигов. Я не ошибся — как и всегда во время странствий по этой широкой дунайской равнине: ну что ж, я вздохнул и направился далее, навстречу неизвестному будущему в этом милом городе. Перед городскими воротами, где под крепостными стенами играл военный оркестр, мое внимание привлек столб с многообещающим транспарантом — там были стихи:

Voel Glück dir auf deiner Reise,

in dieser Stadt bettle nur leise:[21]

Ниже было написано: «Неимущим путникам рекомендуют обратиться за вспомоществованием в местное полицейское управление».

Я на минуту задумался, но вспомнил, что баварцы не способны на предательство. Этот добродушный народ наверняка не станет заманивать бродяг такими надписями в полицейскую ловушку.

Поэтому я вошел в город через ворота, на которых красовалась еще одна добродушная надпись:

Reisender, fürcht nichts![22]

Какой-то мальчик, обратив внимание на мой интернационально-бродяжий вид, сказал:

— Слава Иисусу Христу, полиция там налево.

Не успел я туда дойти, как у меня в руке оказалась монета в двадцать пфеннигов, которую дала мне юная прелестная девушка, разглядывавшая безлюдную площадь, такую старинную, что, находись она в Праге, на ней уже давно выстроили бы современные дома.

А ведь я не делал ничего, только осматривал фасады домов.

Двери караулки были распахнуты, а в коридоре сидели на холодном кирпичном полу четыре полицейских и играли в карты. Возле каждого из них стояло по кувшину черного пива, и когда я скромно остановился перед ними, один из них спросил меня без всякого вступления:

— А ты ведь хочешь пить, да, schweinbübli?[23]

Я кивнул ему в ответ, а потом пил из каждого кувшина поочередно, в том порядке, как они протягивали их мне.

Потом самый толстый из них, комиссар, расспрашивал меня про урожай в Горных Франках. Выслушав ответ, он встал и сказал:

— Ну, тогда я тебе, сволочь, выпишу талон на ужин и ночлег, а ты пока бери мои карты, играй за меня.

Я сел и сыграл одну партию швабского марьяжа. (Сколько у игрока десяток, столько раз он должен пить. Через два часа человек уже не различает козыри.) Комиссар вернулся.

— На вот, а сейчас мы разбудим Кодла, он сегодня дежурит.

Мы пошли будить того, который дежурил, и он отправился со мной за Дунай, в трактир «У дунайской розы».

Он шел охотно, поскольку ему было обещано вознаграждение — два маза пива. Мой талон тоже выглядел многообещающе — я мог выпить три маза, съесть две порции «lebenwürsta»[24] с хлебом — этого потрясающего национального блюда; к тому же мне гарантировался ночлег в постели и было позволено, как дословно написал комиссар в талоне, безнаказанно использовать общественную благотворительность — пока я не надоем посетителям. Это превзошло все мои ожидания.

В трактире оказался один рыбак, побывавший в Чехии на Святой Горе у Пршибрама; на обратном пути он впал в такую нужду, что готов был отдать в заклад статуэтку Девы Марии, но чешские крестьяне даром напоили его, накормили и дали провизии на дорогу. «Mir san auch so roh, awer gutmütlich»[25], — сказал он. Был там и еще один человек, утверждавший, что бывал в Австрии, и что там-де солдаты носят ружье на ремне, хотя это глупо. Его надо носить на плече, придерживая приклад ладонью, как в Баварии.

Я помню, что его прогнали — они вообразили, что меня это задело. Затем каждый из присутствующих заказал, мне по мазу пива, и я смог угостить и своего полицейского. После двух ночи меня отнесли на чердак на постель и предупредили, чтобы я не забыл погасить свечку — во избежание пожара, как недавно случилось напротив, где сейчас пожарище.

Утром, едва развиднелось, меня разбудил громкий стук в дверь, потом кто-то толкнул ее ногой, и на пороге появился мой вчерашний провожатый.

— Одевайся, прохвост, — сказал он сонным голосом, — шутки кончились. Теперь я буду с тобой официален.

Я оделся. На улице он спросил:

— У тебя есть что курить, прохвост?

— Нет.

— Давай сюда трубку.

Он набил мне трубку, раскурил ее и сказал:

— Ну, а теперь жми вперед, теперь это уже работа.

Вижу: он ведет меня за город.

Мы шли под лучами утреннего солнца около получаса, пока не пришли к какой-то каменоломне.

— Вон там тачка, — сказал он. — Ты должен отвезти камень на дорогу, перевезешь три тачки. Погоди, я тебе помогу.

Он снял мундир и принялся старательно носить камни к тачке, ворча:

— Чертовы бродяги, прохвосты.

Когда мы так, с божьей помощью, перевезли на дорогу три кучки, он сказал:

— А теперь раздробишь это — сделаешь щебень. Вот очки, а там — молотки. Я немного тебе помогу.

Он уселся на одну кучу и принялся вздыхать:

— Чертовы бродяги, прохвосты.

Солнце поднялось высоко, когда мы все закончили.

— Ну, слава богу, — сказал он, утирая пот, — я выплачу тебе здесь пятьдесят пфеннигов, как resedeld[26], а потом ты пойдешь в монастырь, там тебе дадут суп, что остался от больных. Ну вот, десять пфеннигов, двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят.

Он выдал мне плату, и я бросился наутек. Он удивленно смотрел мне вслед, а потом закричал:

— Если встретишь какого бродягу, говори, что в Нейбурге хорошо…

Теперь я понял, почему тот старый бродяга сказал мне, что в Нейбурге хорошо, — поскольку там есть новое благотворительное заведение.

И кого бы я ни встретил, я всех соблазнял Нейбургом.

Дело о взятке практиканта Бахуры

Бахура — практикант из магистрата, неопытный молодой человек, не знал, что здесь людей его склада подстерегают тысячи опасностей и что требуется твердый характер, чтобы не поддаться соблазнам и не впутаться вместе со своими начальниками или без них в какие-нибудь дела, связанные со взятками.

Практикант Бахура не знал, что гидра корыстолюбия никогда не дремлет и так же подстерегает хрупкие души практикантов из магистрата, чтобы проглотить их, как проглотила уже многих седовласых старцев из городского самоуправления.

Все крупные дела о взятках в ратуше, которые взбудораживали общественное мнение[27], просто несравнимы с делом практиканта Бахуры.

Ныне продажный Бахура скитается по белу свету, как Иуда, ибо снова поверг чистое знамя ратуши в грязь и совершенно его испачкал.

Чтобы понять всю эту гнусную историю, мы должны начать свой рассказ с Малой Страны.

Дело в том, что на Малой Стране, в сети старинных улочек и переулков, находится трактир пана Шедивого.

Шедивый был одним из тех старых добряков, которые пренебрегали санитарными предписаниями пражского магистрата и, может быть, в течение десятилетий выводили вентиляционные трубы в писсуар.

Посетители трактира никогда не жаловались: пиво было крепкое, а в писсуаре всегда стояла темнота.

В этом писсуаре, сыгравшем выдающуюся роль в деле о взятке практиканта Бахуры, не было никакого окна, никакого отверстия, через которое свет мог хотя бы чуть-чуть пробиться внутрь унылого, сырого помещения, чтобы оно стало хоть немного привлекательнее и веселее.

Но посетители трактира Шедивого не обращали на это никакого внимания. Консервативная Малая Страна не протестовала в своем каменном оцепенении, и пан Любош Ержабек, конечно, мог бы порадоваться этому.

Настало, однако, время, когда движение современной жизни достигло наконец и писсуара пана Шедивого.

Строительная комиссия констатировала оба ужасных факта: вентиляционные трубы выходили в писсуар (о чем сейчас же и было сообщено санитарной комиссии), и в неосвещенный писсуар не было доступа свежего воздуха.

Вот так практикант магистрата Бахура, письмоводитель строительной комиссии, и познакомился впервые с господином Шедивым.

Суровым взглядом следил он за всеми движениями трактирщика, который упрямо и воинственно утверждал, что, когда ни одного из членов уважаемой строительной комиссии еще и на свете-то не было, в этом писсуаре уже удовлетворялась малая нужда посетителей трактира и все всегда обходилось благополучно. Для тех вещей, которые видеть не положено, хватит и отводной канавки, а для доступа воздуха существует дверь и ее вполне достаточно.

— Успокойтесь, — говорили ему, — не допускайте оскорблений официальных лиц. Вы думаете, что очень приятно ходить по писсуарам?

Затем ему предложили пробить стену и сделать в писсуаре окно, а поскольку речь идет о переделках в помещении, относящемся к трактирному промыслу, нужно подать просьбу и представить план, чтобы получить разрешение на эти работы.

Все это произошло утром, а днем пришла санитарная комиссия. Она предложила трактирщику вывести вентиляционные трубы через отверстие, которое будет пробито в стене, в световой фонарь.

Шедивый чуть с ума не сошел. По предписанию свыше он должен пробить стену, но в то же время просить на это разрешение и представить план переделки; а вентиляционные трубы из санитарных соображений вывести в световой фонарь, куда выходят окна нужников со всего дома.

Трактирщик не спал всю ночь и утром пошел к подрядчику каменщиков, чтобы тот составил план требуемых работ, а затем с помощью одного писаря из Градчан, занимавшегося сочинением подобного рода бумаг, подал прошение в магистрат. В своем ходатайстве Шедивый просил уважаемый магистрат в самый короткий срок одобрить план переделок и разрешить пробить окно в писсуар, за что он, Шедивый, обещает отблагодарить на старости лет добропорядочным поведением.

Прошло три воскресенья, а ответа на прошение все еще не последовало. Тогда трактирщик Шедивый отправился в магистрат, чтобы подтолкнуть дело. В строительном отделе он застал лишь практиканта Бахуру, остальные сидели в ресторане «У Коринтов» и завтракали там с девяти часов утра. Сейчас было ровно двенадцать.

— Что вам угодно? — с достоинством спросил практикант Бахура.

— Да насчет этого писсуара я пришел, молодой человек. Шедивого писсуар, что на Малой Стране, ежели помните.

— Да-да, помню, — величественно сказал Бахура, — кажется, помню. Так что же вам угодно?

— Понимаете, уже три воскресенья прошло, не вредно будет и поторопить дельце-то. Мои гости уже радуются тому окну, будто дети малые, а у нас все ни с места, вот в чем вся загвоздка.

Бахура вспомнил, что просьба уже давно удовлетворена и бумага лежит вон там, в ящике стола. Остается только отослать ее, но заведующий отделом распорядился: «Погодите отсылать, пусть этот трактирщик подождет. Да-да, магистрат должен держать этих людей в ежовых рукавицах».

Бахура, помолчав, сказал важно:

— Ну, мы посмотрим, что удастся сделать.

Через две недели трактирщик Шедивый пришел еще раз. Бахура ответил ему опять важно и надменно:

— Ну, мы посмотрим, что удастся сделать.

Примерно через неделю после этого визита Бахура шел по своим личным делам по Франтишковой набережной. У него было назначено там свидание с одной барышней, которая была очень довольна, что ее кавалер — господин из магистрата.

День был хоть куда — жаркий, солнечный. Бахура остановился у киоска с водами, выпил стакан малиновой воды и стакан лимонаду и зашагал дальше, полный радостного ожидания предстоящей встречи со своей девушкой.

Градчаны на горизонте, Петршин весь в зелени, цветущие каштаны на Стршелецком острове — все было прекрасно. Но посреди всей этой благодати у Бахуры вдруг заболел живот. Уходя из дома, он съел стакан йогурта — болгарской простокваши, малиновая вода и лимонад довершили неумолимый процесс в лабиринте кишечника практиканта.

Напротив Градчан, в садах на набережной, стоит домик. Маленький, но самый важный среди окружающих домов. («Часто пастушья хижинка может значить больше, чем лагерь, в котором сражался Жижка» — вот что я всегда припоминаю, проходя мимо этого домика.)

На нем две вывески. Со стороны набережной вы можете прочитать: «Для мужчин»; со стороны детской площадки в скверике на набережной — более интимное: «Для дам».

Как лев ворвался Бахура внутрь домика, как жаждущий араб в оазисе накидывается на источник, как призывная комиссия — на рекрутов.

— Первую или вторую?

— Вторую, — скромно, но поспешно ответил Бахура.

Старенькая уборщица посмотрела на него и сказала:

— А я вас, молодой человек, откуда-то знаю.

Она вырвала из книжечки билетик. Бахура достал кошелек и испуганно воскликнул:

— Это невозможно! Я думал, что у меня остался еще пятак!

Старушенция посмотрела на него еще раз и сказала с расстановкой, усиливая и без того безвыходное положение Бахуры:

— Знаете, где я вас видела? У своего брата Шедивого, трактирщика с Малой Страны. Я была дома, когда вы пришли к нам с этой комиссией насчет писсуара. Берите же талончик, ведь за вами-то не пропадет.

Бахура вскочил в маленькую кабинку, и когда, счастливый и веселый, выходил оттуда, бабка сказала ему вслед:

— И не забудьте, молодой человек, мой брат хочет поскорей получить ответ насчет своего нужника.

На другой же день Бахура, не спросясь своего начальства, отослал пану Шедивому прошение и планы, пролежавшие в магистрате после утверждения уже более месяца, и удовлетворенно перевел дух.

Каждое утро в девятом часу советник магистрата пан Станек делал остановку на Франтишковой набережной, в том зданьице, где практикант Бахура позволил гнусно подкупить себя. Пан советник останавливался здесь, чтобы поговорить с бабкой и получить от нее информацию о мнении общественности насчет городского хозяйства, потому что старушенция из общественной уборной была для него гласом народа. Таков уж был его конек.

— Да, ваша милость, эти взятки да подкупы докатились уже и до самой мелкоты, — болтала бабка. — Да-да, эти людишки из ратуши оставляют здесь бесплатно то самое… а потом сразу же начинают играть на руку кому надо, вроде как моему братцу, к примеру сказать.

И она подробно рассказала пану советнику всю гнусную историю со взяткой, которую получил практикант Бахура.

Ныне на месте Бахуры сидит уже другой практикант.

По окончании расследования по делу трактирщика Шедивого, когда был установлен факт получения взятки, Бахуру уволили из магистрата.

Ныне он, словно Иуда Искариот, скитается по Европе, и в последний раз его видели в Гамбурге, где он как-то подозрительно смотрел в черные воды канала.

Кто-то подслушал его разговор с самим собой:

— Если бы я хоть получил абонемент на целый год… Да-да! Мелких преступников вешают…

Страстное желание

Патер Ярич был не в духе: никак не мог придумать, с чего начать завтрашнюю проповедь, которая должна была отличаться особой торжественностью, так как на мессу ожидалась сама баронесса, покровительница здешнего прихода.

Эта проповедь должна была отличаться особым блеском, она должна быть чем-то таким, что разразилось бы внезапно, захватив прекрасную владелицу замка и направив ее на путь добродетели.

Патеру было известно, что у нее связь со многими мужчинами, что она живет одновременно и с поручиком драгунского полка, и с молодым конюхом, которого называет «деточкой».

Патеру Яричу не пришло в голову ничего, с чего бы он мог начать завтрашнюю проповедь, еще и потому, что он, размышляя о жизни баронессы, не находил подходящего для данного случая готового текста. Он уже почти перелистал весь «Календарь проповедника», на страницах которого мелькали такие названия, как-то: «Воспитание духа или тела», «Верное спасение», «Истинное утешение», и ничего не находил.

Впрочем, последнее заглавие ему снова напомнило баронессу:

— Ах, эта мадам Ольга фон Габберехт! Вот истинное утешение.

Патер Ярич вздохнул и снова погрузился в мысли о греховном поведении баронессы.

Когда с ней впервые сошелся гундосый старикашка-барон, ей было всего шестнадцать лет. Тогда она была обыкновенной прачкой. Этот старикашка отправил ее в город, где она обучалась танцам, затем она вернулась и стала забавлять барона танцами.

Так о ней рассказывал патеру местный учитель, восторженный и романтичный молодой человек. Этот же учитель рассказывал, что она так очаровала барона, что он взял ее замуж, затем у нее родился ребенок от лакея, после чего барон вскоре умер. Ребенок тоже умер, и баронесса Ольга оказалась окруженной множеством почитателей как владелица крупного имения.

По ночам в замковом парке эта женщина гуляла под руку со своими любовниками, которых она умела менять, как перчатки. Во время лунных ночей ее замок напоминал времена римских развратников; кипарисовые рощи, туи и пинии древнего Рима заменялись здесь тенью искусно разбитого парка, поглощавшего страстные вздохи мадам фон Габберехт.

— Удивительно, — сказал себе патер Ярич, — чего доброго, я еще ударюсь в поэзию. И влезет же в голову такое! — Он открыл молитвенник и прочел: — «Истинно есть, что тщета творит безволие, но в том, кто ей поддается. В надежде, что и это творение освобождено будет во славу сынов божьих!» Ничего не понимаю, — вздохнул патер. — Лучше закурю трубку, чтобы успокоиться».

Он подошел к окну, где стояла его огромная трубка, набил ее до краев смесью острого табака, закурил и стал ходить по комнате, бурча себе под нос:

— Будет лучше, если я скажу проповедь кратко, но выразительно. Я должен ударить внезапно. Я затрону вопрос о пороке и скажу, что только презрение к похоти спасет нас от вечного проклятия.

Он посмотрелся в зеркало и увидел в нем себя самого с трубкой во рту, разгоряченного размышлениями о безнравственной жизни баронессы, которую ему так страстно хотелось направить на путь добродетели.

Патер отметил, что он еще достаточно миловиден. На его чисто выбритом лице с правильными чертами еще не было следов предательской старости.

Он даже не заметил, как случилось, что он отложил трубку, взял кусок пакли, которой обычно чистил трубку, придал ей форму усов и приложил к верхней губе, а кончики стал подкручивать. «Чем не драгунский поручик или стремянный баронессы», — подумал он. Так он выглядел еще красивее.

Он окинул взглядом комнату: стены, увешанные дипломами различных религиозных обществ, портреты папы, изображения святых, — бросил паклю на пол и вышел в сад.

«Забавляюсь, как мальчишка», — подумал он, прогуливаясь по саду, устланному листьями и заросшему кустами крыжовника и смородины.

Это был один из тех печальных осенних дней, когда вас терзают всякие воспоминания о прошлом, конечно, если вы склонны вспоминать и размышлять, как патер Ярич, который вдруг почувствовал, что ему недостает чего-то в жизни, что жизнь не приносит ему хотя бы временного удовлетворения и наслаждений.

— Увы, карты не могут заменить мне женщины, — сказал он в тон холодному ветру, который сквозил в пустом саду. При этом он махнул рукой, обращаясь к голым верхушкам деревьев, и воскликнул: — Не искушай меня, сатана!

Затем вернулся и пошел назад, к себе в дом, в теплые комнаты. Прийдя домой, он достал из шкафа графин рябиновки и с большим аппетитом выпил несколько рюмок.

Затем резким движением сбросил в открытый ящик письменного стола портрет молодой красавицы, баронессы фон Габберехт, который ему преподнес недавно управляющий замком для того, чтобы тот посматривал на свою патронессу.

Конечно, трудно было думать о проповеди, когда портрет обольстительной женщины лежал на страницах книги Фомы Кемпийского «Семь книг о подражании Христу».

Он открыл Фому Кемпийского и прочитал:

— «Надежда на спасение в нас. Но надежда, предлагаемая нам, — не есть надежда».

— В данном случае я влюблен безнадежно, — сказал себе патер, закрыл книгу и стал одеваться. — Будет лучше, если я пойду в казино и сыграю в карты.

На этот раз он проиграл, потом напился. Опьянев, он впал в мрачную задумчивость. Домой пришел ночью, сел за письменный стол и стал писать проповедь. Пребывание в казино настроило его неприязненно к баронессе. Тем более что он узнал о ней кое-что новое, а именно, что она близка не только с конюхом, но и с шофером.

— И ей не стыдно, — пробормотал он. — Так молода и так испорчена!

Перо летало по бумаге. Патер Ярич сочинял весьма грозную проповедь, какую он когда-либо сочинял; грозная, резкая, беспощадная, направленная своим острием против баронессы.

В таком же настроении — решительный и беспощадный — он на второй день вошел в костел. Поднявшись на кафедру, он увидел сидящую на первой скамье баронессу. Она как-то так мило посмотрела на него и выглядела таким очаровательным и невинным созданием, что у патера закружилась голова, и, вместо того чтобы обличать порок, он заговорил об ангелах и их красоте.

Когда он кончил проповедь и направился к алтарю, к нему подошел слуга баронессы и передал ее визитную карточку, на которой было написано: «После мессы прошу вас пожаловать ко мне на обед. Вы настоящий поэт! Ольга фон Габберехт».

Никогда в своей жизни патер Ярич не отбарабанивал мессу так быстро, как в этот раз. Он проглотил всю молитву «Ite missa est», то есть «Ныне отпущаеши».

Маленький чародей

На сегодняшний день можно смело и во всеуслышание утверждать, что в наш просвещенный век чародеи и волшебники почти полностью перевелись и попадаются крайне редко. Вот, к примеру, в Бенешовской округе недавно объявился таинственный пан Новак (нынче он тоже отошел в область преданий). Этот «волшебник» выступил в Домашинском кабачке с потрясающе оригинальным номером: взятая им взаймы монетка исчезла у всех на глазах. Впрочем, исчезли они вместе — и монетка, и Новак. «Волшебника» полиция отыскала, а вот монетка так и пропала. На этом чудеса Новака прекратились.

Иное дело — дома. Здесь мы то и дело натыкаемся на следы чародеев. Как видно, они прилежно изучали кое-какие хитрости из книги «Малый Боско, или Домашний фокусник».

Обычно в роли фокусника выступает кто-нибудь из членов семьи. Предложив повторять его движения, фокусник сует вам в руки тарелку с закопченным снизу дном. Взяв себе другую, чистую тарелку, он на ее неиспачканном дне рисует пальцем какие-то круги, а потом водит им по лицу. Следуя уговору и не подозревая подвоха, вы тоже водите чумазым пальцем по лицу — до тех пор, пока под дружный хохот всей честной компании не разукрасите себя черными полосами.

Эта забава (в знак признательности вы все-таки треснете фокусника по башке) подробно описана в книге «Малый Боско, или Домашний фокусник».

Подобных проказ там великое множество — этим она отличается от труда Дж. Христ. Виглеба, вышедшего в 1768 году под названием «Onomatologia, curiosa, artificiosa et magica»[28].

Тут в описаниях волшебств и чудес на странице четыреста восемьдесят второй есть, например, рекомендация, как застрелить кирасира или как в полнолуние неприметно спровадить на тот свет своего неприятеля. Последнее мне кажется особенно заманчивым, я просто не могу оторвать глаз от этого превосходного рецепта, эффективность которого, если верить многоуважаемому автору, он проверил лично.

У меня в доме тоже завелся маленький волшебник. И во всем том, что уже произошло и еще произойдет, повинен мой приятель Ежек. По всей вероятности, он не плохой человек, но иногда ему приходят в голову совершенно непостижимые идеи. В частности, он, например, из-за своего легкомыслия чрезвычайно широко трактует понятие «дружба», так что друзья нередко бывают потрясены его странными желаниями и диковинными подарками. Только так можно объяснить следующее его послание ко мне:

«Дорогой друг! Тебя, конечно, не удивит (меня, конечно, удивило), что наша фирма уполномочила меня наблюдать за строительством сахарного завода в Крагуеваце, это в Сербии. Я уезжаю завтра и посылаю к тебе моего сына Томаша. С того времени, как моя жена убежала с бухгалтером нашей фирмы, мальчишку воспитываю я один. Но не могу же я взять с собой девятилетнего ребенка! Бог весть, какие там условия жизни. Я вернусь примерно через полгода, пусть это время мальчонка побудет у тебя. Он очень смышленый и наверняка позабавит всех своими веселыми проделками. «Домашний чародей» — иначе я его и не зову. Он умеет даже глотать огонь. А недавно ему опять удалось проглотить лягушку и тут же выплюнуть ее. Золото, а не мальчик. Ты на него не нарадуешься.

Твой Олдржих Ежек».

По прочтении сего письма я обратил сокрушенный взор к потолку, который в данном случае сошел за небо, и меня обуял ужас.

Противного сынишку Ежека я знал слишком хорошо. Не столь давно ему удалось приготовить взрывчатую смесь из спичечных головок и зубного порошка и подорвать на ней большого черного кота. Рассказывая потом всем и каждому о подвиге своего отпрыска, мой приятель светился подобающей случаю отцовской гордостью и восхищением.

Этого-то чародея он и дарит мне теперь на целых полгода. И притом без каких бы то ни было угрызений совести, словно речь идет о мешке с мукой, а не о мальчике, который может заплевать лягушками весь пол. А все-таки, где это он застрял? Ему давно бы пора быть у меня. Неизъяснимая радость охватила все мое существо. Наверное, с чудодеем что-то произошло. Может, под машину попал, а может, его переехало трамваем?!

Рано утром ко мне постучали.

Открыв дверь, я увидел перед собой стража порядка, который пригласил меня в полицейский участок.

— Ваш племянник арестован, — коротко возвестил он.

Племянник? Я никак не мог взять в толк, какой такой мой племянник мог быть арестован, если племянник у меня всего-навсего один и ему только пять месяцев?

— Это жестоко — сажать в тюрьму младенца, — заметил я, а полицейский тут же добросовестно занес мои слова в блокнот.

В участке мне был приготовлен приятный сюрприз. Моим, с позволения сказать, племянником оказался не кто иной, как Томаш — возлюбленное чадо моего друга Ежека. Трогательно распрощавшись с отцом, он положил в чемодан реквизит фокусника, как-то: рюмку с двойным дном, ящичек, в который проваливается яйцо и вместо него появляется канарейка, и так далее… и тому подобное. Собрав все это, он отправился в турне по кабакам. Этот девятилетний проказник задумал показать свое чародейное мастерство широкой публике. С достоинством входя в зал, он хлопал в ладоши и провозглашал: «Внимание, внимание, уважаемая публика! Сейчас на глазах у всех исчезнет яйцо». Показав еще несколько столь же наивных и несложных фокусов, Томаш начинал собирать дань.

Полиция забрала чародея именно во время этой процедуры. В участке он назвался моим племянником, которого я-де посылаю на заработки. Если он принесет мало, то я не кормлю его и вообще держу впроголодь. Мальчишка добавил еще, что он сирота и что его покойный папа был чревовещатель.

После соответствующего внушения Томаша отпустили. Выйдя на улицу, он без обиняков начал:

— Я хотел разжалобить их, чтобы они быстрее отвязались.

— А зачем было собирать деньги?

— Просто мне хотелось доставить вам удовольствие и купить галстук — не переселяться же к вам с пустыми руками.

Я влепил Томашу затрещину.

— Ну вот и выходит, что я нисколечко не ошибся, — рассудительно заметил этот негодяй, — когда сказал им, что вы мучаете меня и притесняете, если я ничего не приношу.

Всю остальную дорогу я с ним не разговаривал. А когда, уже придя домой и пробуя пристыдить его, сказал, что ни я, ни его отец не заслужили такого позора, он грустно посмотрел на меня и вдруг прервал мою речь:

— Держу пари, огонь на ладони вы не сумеете пронести.

Я пригрозил ему поркой, если он сотворит нечто подобное, и ушел в кофейню, повесив на двери замок.

Впервые в жизни я возвращался к себе домой с замирающим сердцем. Однако мой домашний чародей ничего ужасного не натворил. Только на дне старой венецианской вазы с узким горлышком (семейная реликвия) покоилось яйцо, сваренное вкрутую и очищенное от скорлупы, — в моей кладовке действительно хранилось несколько яиц.

Загадка, как это яйцо пролезло в узкое горлышко, разгадывалась очень просто. Томаш мне все объяснил. Сначала он запихнул в вазу бумагу и поджег ее, а потом положил сверху очищенное яйцо, и оно само проскользнуло внутрь.

Таких ваз у меня было три. Уцелела лишь одна. Остальные лопнули, когда в них горела бумага. И пока я, зажав мальчишку между колен, мстил за уничтожение семейных драгоценностей, он вопил:

— Я знал, что в конце концов фокус удастся!

На другой день (в мое отсутствие) чародей занимался подготовкой забавного эксперимента, описанного в «Малом домашнем фокуснике», — «Как сделать, чтобы бумага падала со скоростью металла».

Мальчишка добился своего, использовав в качестве металла пять крон, которые он отыскал в ящике стола.

Чародей приветствовал меня словами, что он ни в чем не виноват, просто забыл, что я держу его на замке.

Фокус этот и вправду очень занятный. Кусочек бумаги кладется на монетку, и монетка плашмя падает вниз. Томаш объяснил мне это со всей обстоятельностью. При падении монетки возникает вакуум, и бумага падает так же быстро, как и металл. Томаш упустил только из виду, что сидит взаперти, и швырнул пятикронную монетку с бумажкой со второго этажа прямо на улицу.

Как видите, «Малый домашний фокусник» не врал. Если верить Томашу, это было восхитительно. Бумажка падала так же быстро, как и пять крон. Он видел, как они приземлились, ринулся было вниз, но дверь была заперта. Монета лежала меж труб канализации. Он стерег ее целых полчаса, пока внизу не появился какой-то прилично одетый господин. Тогда Томаш крикнул, чтобы господин поднял монетку, а вечером, когда взрослые будут дома, принес ее нам. Господин, конечно, придет и этим доставит мне огромную радость.

Я выговорил ему за эту навязчивую идею и запер на кухне, а сам, улегшись на оттоманку, предался грустным размышлениям об узах дружбы, связывающих меня и моего приятеля Ежека.

Прошел час или около того, я поплелся на кухню звать Томаша ужинать и застал его за каким-то колдовством у большого горшка.

— Мне хотелось посмотреть, как растут кристаллы, — сказал он серьезно, — поэтому я растворял в воде сахар из пачки, пока не получил насыщенный раствор; потом я насадил на палку будильник и опустил его туда.

Я вынул злосчастный будильник из насыщенного раствора. Он весь был покрыт мелкими кристаллами сахара.

— Сначала он еще булькал, а потом перестал. Я хотел сунуть туда что-нибудь другое, но «Малый Боско» требует, чтобы был «пористый предмет», я и подумал, что будильник подойдет. А сейчас мне кажется, что лучше всего все-таки подушки. Вот если нам с вами растворить в ванной килограммов пять сахару и подвесить подушку, тогда бы вы увидели, какие бывают кристаллы…

Описать утро следующего дня я не в силах. Направляясь в туалет, я упал, запутавшись в каких-то тенетах, протянутых меж дверей. Оказалось, что это невидимая сеть чародея Томаша, состоявшая из сложной системы черных ниток, которые были неразличимы в полумраке прихожей.

— Этот фокус всегда удается, — раздался откуда-то сверху невинный голосок. — В больших компаниях это получается особенно смешно.

Вечером, когда стемнело и я хотел зажечь свет, ни одна спичка не загорелась.

— Нет ничего проще, — услышал я в темноте пояснения Томаша. — Если мы хотим, чтобы спички не зажигались, мы должны окунуть их в раствор квасцов и высушить. Этот фокус всегда пользуется успехом.

В тот же вечер — я отлучился в клуб сыграть партию в шахматы — он успел весьма искусно раскроить один из моих рассказов так, что получилась бумажная лента длиной общей сложностью в восемьдесят метров. Это трюк японских фокусников, но я не уверен, что используют они для таких надобностей рукописи чужих рассказов.

— Лента была еще длинней, — сказал мой чародей, странно покашливая, — но я не смог вытянуть ее всю изо рта. Кажется, половину я все-таки проглотил.

— Вот видишь, Томаш, — произнес я укоризненно, — ты уже начинаешь глотать мои рукописи.

— Я почитал их немножко, ничего особенного. — В голосе Томаша слышались критические нотки. — Я решил, что об этом никто не пожалеет.

В этот вечер я больше уже ни о чем его не расспрашивал. А утром, собираясь уйти, произнес убедительную речь, в которой призывал Томаша быть послушным, угрожая, что иначе произойдут ужасные вещи. А если ему захочется подготовить какие-нибудь фокусы, то он должен сперва спросить у меня совета. После длительного допроса Томаш, тронутый, по-видимому, моей притворной добротой, признался, что собирался в мое отсутствие соорудить семейную пушку, сняв для этого в ванной печную трубу. Эта пушка должна быть чрезвычайно грозным орудием, поэтому он не сообщил мне никаких подробностей. Естественно, что ключ от ванной комнаты я решил взять с собой, а Томашу пообещал продать его в Турцию, в рабство, если эту свою домашнюю пушку он не выбросит из головы. Тогда он попросил позволения взять хотя бы одно сырое яйцо и клялся ничего с ним не делать: не разбивать и ничего им не измазать, — просто он хочет кое-чем меня порадовать. По сравнению с пушкой яйцо было сущим пустяком, и я разрешил.

Удивил он меня несказанно. Едва я переступил порог, Томаш сообщил, что вел себя очень прилично, показал мне яйцо и попросил покатать его по столу. Яйцо действительно было как заколдованное. Всякий раз оно, описав дугу, возвращалось ко мне.

— Ничего особенного, — заявил этот несносный мальчишка, — в яичке проверчивается дырка, пол-яйца высасывается, внутрь вливается ртуть, а дырка залепляется хлебным мякишем.

— Но откуда ты взял ртуть?

— Из барометра, — невинно признался он. — Тоже очень просто. Нужно только отломить верхний конец у стеклянной трубочки, — и бери себе сколько хочешь.

Я хотел было наказать его, но он дерзко твердил, что я сам позволил ему взять яичко и он-де предупреждал меня, что сделает его волшебным.

На следующий день я запер его в уборной: больше мне ничего не оставалось.

Правда, в этот день он не сотворил ни одной из своих проказ. А утром попросил, чтобы я освободил его, и дал мне слово вообще никогда больше не шалить.

Я сказал, что сегодня придет наш домохозяин — посмотреть, не требуется ли почистить печь, что мальчик должен вести себя хорошо и что я целый день буду дома.

Томаш был разочарован. Хозяин пришел утром и какое-то время возился в печке. Перепачкав себе руки и лицо, он спросил, нельзя ли у нас умыться.

Прошло немало времени, прежде чем Томаш отыскал полотенце, потом он куда-то убежал с ним, но вскоре вернулся и подал домовладельцу.

Тот долго тер себе лицо и вдруг, заглянув в зеркало, в ужасе обнаружил, что чем старательнее он вытирается, тем больше чернеет его лицо. Он уже смахивал на араба.

Томаш из угла делал мне знаки, чтобы я молчал.

— Что это такое, черт возьми? — воскликнул перепуганный домовладелец. — Господи боже мой, что тут творится?

Томаш, сидя в своем углу, прямо заходился от смеха. Мы оба накинулись на чародея — господин домовладелец схватил его за волосы, я — за уши — и учинили допрос с пристрастием.

— Если у вас возникнет желание вымазать кому-нибудь лицо, разотрите чернильный орешек с железным купоросом, посыпьте на полотенце и подайте тому, кто только что умылся. Я этот порошок уже давно приготовил для кого-нибудь из ваших гостей. В большой компании это особенно…

Он не договорил, так как впервые по его штанишкам прогулялась палка, которую я приобрел за день перед этим событием, предвидя, что мне придется-таки обломать ее о его бока.

Теперь я грустно брожу по улицам. Вспоминаю рекомендацию старого Дж. Христ. Виглеба, как в полнолуние неприметно спровадить своего недруга на тот свет…

Изо дня в день кружу я около антикварного магазина и в немом восхищении замираю перед витриной, где выставлена одна старая гравюра, на которой изображено, как в 1572 году на главной площади Лиона сжигают чародея Бужлье. И каким-то волшебным теплом веет на меня от этой картины.

Великий день Фолиманки

Ничто уже не воскресит былой славы Фолиманки. Этот сад, простирающийся над всей нусельской долиной под крепостными стенами Карлова, с домом внизу, у Ботича, окруженным огромными деревьями, имел славную историю.

Ныне чреда домов спускается к самому Ботичу, и что осталось от Фолиманки и всей усадьбы?

Воспоминания влюбленных, что ходили под стенами, собирая фиалки.

Воспоминания студиозов, что по утрам долбили здесь римское право.

Но все это пшик по сравнению с воспоминаниями тех, кто пережил достопамятный 1897 год. Тогда совокупно выступали полки нусельских, михельских и вршовицких обитателей против дружин с Виноград, объединенных с военной мощью городских училищ и начальных школ Карлова, с добровольцами Святоштепанской школы и Вышеградского Градка.

Решалось, чьей державой на вечные времена быть Фолиманке.

Владелец-немец, господин Плешнер, в расчет не принимался. О нем никто и думать не думал.

Он держал, правда, сторожа да двух собак. Сторож, старенький господин Полачек, по целым дням играл на шарманке на мосту через Ботич и наверх ему не хотелось.

А псы, вместо того чтобы сторожить, целыми днями шныряли по Нуслям в поисках пропитания, и когда однажды ночью воры обокрали имение, они увели и собак.

Но собаки любили свое отечество и вернулись, чтобы бездеятельно наблюдать, как наверху мальчишки гоняются по саду, а сам сад приходит в запустение.

Это была прекрасная идиллия.

Поначалу мальчишки жили в мире и согласии.

Библия повествует, что в раю бок о бок мирно жили тигр и кролик.

И здесь, на Фолиманке, бок о бок мирно жили нусельцы и виноградцы, вместе лазили на черешни, вместе дружно играли в разбойников и курили «драмки».

Это был подлинный рай по Овидию, золотой век:

Aures prima sata est aetas, que vindice nullo[29].

Споров не было. Совместной рукой были истреблены ирисы и заросли ландышей. Сломаны деревья и из веток устроен палисад перед малой пещерой в скале. Туда натаскали соломы, уворованной в имении из стогов, и там, на свежем воздухе, спали дети природы, которые по тем или иным причинам опасались показаться дома.

Обычно сия ночлежка бывала переполнена в дни, когда выдаются школьные аттестаты, этот вечный камень преткновения в добрых отношениях между усердными школярами и их родителями.

В такие дни многие почитали за благо эти отношения нарушить и на некоторое время прервать.

Фолиманка была жестока к родителям и нежна к беглецу. Последний бывал накормлен самоотверженной заботой всех, с кем общался, — будь он, скажем, виноградцем, хлеб ему нес нуселец, а из Вршовиц доставляли холодную печеную картошку.

Так и жили они в мире и согласии. Беглецы, когда им это надоедало, один за другим заявляли, что возвращаются в объятия родителей.

Возвращения блудных сыновей сопровождались, конечно, жестокой процедурой. Спускались штанишки и заботливые отчие колени принимали в свои объятия беглого сына, а в отцовской руке свистела розга.

После порки обретенному дитяти давали вволю поесть, отмывали, вручали чистый воротничок, и он снова вступал в лоно семьи.

И не было случая, чтобы беглец во время экзекуции признался, где был, где спал все это время.

Грешили на стога у Стршижкова, на страговские каменоломни, возводили поклеп на тайники в бржевновских скалах, где они якобы спали вдали от дома и семьи.

Получавшие прощение бродяги не выдавали свою Фолиманку, свое новое отечество, которое всегда, как только печаль воцарится в обителях просвещения, радушно принимало их в свои выстланные соломой недра.

Но случилось то, чего никто не ждал. Случилось то, что в каждом, кто из завсегдатаев Фолиманки услышал об этом, возбудило презрение и гнев.

На Фолиманке в ту пору ночлежничал Вратислав Майер с улицы Коменского на Виноградах.

Ночлежничал в тяжкие дни, жестокие времена, когда папаши подписывают аттестаты сыновей.

И случилось такое, что и по сей день не делает нусельцам чести.

Среди них объявился предатель по имени Калаш. Рыжий и косоглазый, ну вылитый Иуда, как его малевали старые мастера.

И этот нуселец однажды постучался в двери к Майерам и сказал:

— Пани Майерова, будьте добры, дайте мне два пятака, Слава просил… — Эти два пятака Калаш хотел получить за предательство старого друга.

— А сам-то он где? Зачем ему деньги понадобились?

— А он хочет купить себе чистый воротничок.

— Где же он?

— На Фолиманке, в пещере.

Калаш просчитался. Ничего он не получил, и ему самому пришлось удирать, потому что спасательная экспедиция, отправившаяся за Славой во главе с матерью семейства, во что бы то ни стало хотела взять предателя с собой.

Так прибежище беспризорных было раскрыто.

А сами они разбежались поодиночке, в панике от необъяснимой загадки — кто же предал их новое отечество Фолиманку.

Разгадку принес своим виноградским друзьям сам Слава, который, претерпев экзекуцию, узнал обо всем.

И тогда среди виноградцев были произнесены роковые слова, чреватые опасным:

— Видали, такое могли сделать только нусельцы.

Срочно созвали комитет, постановивший безотлагательно отлупить Калаша.

Вылазку возглавил сам Слава. Разведка донесла, что по вечерам предатель ходит на Яромирову улицу за молоком.

Заговорщики и мстители подкрались к нему с тыла, наподдали по бидону с молоком и принялись тузить предателя.

Тот поднял крик, сбежались нусельцы, которые в вечерней тишине еще болтались по улицам, и разыгралось форменное сражение.

Нусельцы были в большинстве. Виноградский комитет по охране нравов был разбит.

Свистели камни и ременные пряжки… Виноградцы бежали через Фолиманку. Бежали во тьму, а за ними мчались толпой распаленные нусельские бойцы.

Виноградцы добежали до самой ограды. В свете фонаря у Карлова посчитались.

Не досчитались Венды Краткоруких. Переглянулись — поняли: попал в руки к нусельцам.

Когда на следующее утро Венда появился в школе, он поведал ужасные подробности своего плена. Нусельцы реквизировали у него два крейцера, бычок драмки, срезали шесть пуговиц со штанов и искупали в Ботиче.

Он так вонял, что ему не оставалось ничего другого, как спать в сортире. Матери в пять утра пришлось отмывать его в корыте.

Такое издевательство над пленным было неслыханным нарушением международного права.

— Мы этим нусельским штрейкбрехерам покажем, — провозгласил Франта Кршижу и предложил такие жестокие наказания для пленных, что, несмотря на всеобщее озлобление, они приняты не были.

Он требовал даже, чтобы пленные нусельцы приводились на стены и без милости сбрасывались вниз.

Остановились на том, чтобы пленных обменивать, предварительно обыскав и подвергнув порке.

— И помогай нам в этом господь бог! — заключил набожный Франта Кршижу.

В тот день, когда виноградцы заявились на Фолиманку, они обнаружили, что повсюду засели нусельцы. Поскольку они были в вопиющем меньшинстве, к нусельцам был отправлен парламентер. Вернувшись, он принес весть: нусельцы провозгласили Фолиманку своей вотчиной, а у него самого отобрали все, что с ним было, все его достояние. Целый крейцер. Что нусельцы готовы в честном бою сойтись с виноградцами, когда паровой свисток на фабрике Биннигера просвистит шесть часов.

В этот день виноградцы не продержались наверху и пяти минут.

Нусельцы нацелили на них рогатки.

Начались переговоры с союзниками.

В субботу, мая 5-го дня года 1897 мы видим следующее расположение неприятельских позиций. На крепостных стенах засели бойцы с Карлова и Градка. На восточных склонах, между обрывом и Гавличковым шоссе, раскинулись лагерем виноградцы с улицы Челаковского. Виноградское воинство из городских училищ Перуновой улицы и Ружовых садов расположилось на вершине холма под стенами — что от дерева на скале до пещеры.

Нусельцы заняли остальную часть холма.

Против тех, что с Перуновой улицы и Ружовых садов, встали вршовцы, союзники нусельцев.

Подольцы, тоже их союзники, к трем часам начали стягиваться в обход через Вышеград к дому призрения на Карлове, чтобы ударить в тыл тем, которые явились на помощь виноградцам и вместе с отрядом из Карлова заняли стены над Фолиманкой.

Было три часа пополудни, когда вршовцы вдруг вступили в переговоры с виноградцами и за обещанных пятьдесят драмок отступили вниз на шоссе, чтобы за Ботичем ударить в центр нусельцам.

В четыре можно было заметить, что наверху царит какое-то бешеное мельтешение и слышен рев. Это подольцы ударили в тыл защитникам Карлова. В тот же час вршовцы напали на нусельцев внизу, а виноградцы ринулись на остальных.

Камни залетали даже на другой берег Ботича, вопли пленных подымались до самого неба.

И тут появились два конных полицейских. Вражда была забыта, и враги объединенными силами повели отчаянную оборону против государственной власти, дождь камней принудил конный патруль ретироваться и галопом умчать с поля боя за подкреплением.

Битва продолжалась с новой силой.

Вторая атака усиленной конной и пешей команды полицейских была более жестокой, но такой же безуспешной.

И только отряд в сорок полицейских после часа усилий разогнал бойцов.

И долго, до самого вечера, Фолиманка была оккупирована полицией. Этот день был наиславнейшим в истории Фолиманки.

Только еще однажды забрезжило нечто подобное, когда в том же 1897 году Фолиманку подожгли во время декабрьских гроз.

И тогда вокруг огня сошлись ветераны 5 мая, дня, который был великим для Фолиманки.

Вот каким было молодое поколение тех лет.

Небольшая история из жизни Река

Быть может, вы тоже знали Река, ведь этот пес каждому бросался в глаза своим поразительным сходством со многими породистыми собаками. Отец его мог быть сенбернаром или леонбергом, а мать — как шотландской колли, так и вызывающе красивой жесткошерстной гончей, пинчером.

Известно лишь: когда он родился, все полагали, что он вырастет бульдогом. Трех недель от роду он прямо на глазах стал обрастать шерстью, и форма ушей у него изменилась. Они отвисли, как у хорошей охотничьей собаки. Мало того, хвост-обрубок стоял торчком, а морда стала лохматой. Из этого комочка шерсти странного черного и серого оттенка на вас смотрели голубые глаза так скорбно и выразительно, словно упрекая: «Господи, ну что ж вы не утопили меня!»

В доме, однако, все жалели его за такую наружность и приговаривали:

— Как там наш бедненький?

Когда ему шел шестой месяц, он впервые увидел себя в зеркале и так испугался своего отражения, что забился под стол, откуда переполз под кровать, где выжидал несколько часов в надежде, что страшное видение выветрится у него из головы. С той поры он понял, что безобразен и ни одна сука не станет знаться с таким кобелем.

Он страдал и, подвернись случай, свел бы счеты с жизнью. Как-то он бросился с дамбы в реку, но, к своему изумлению, обнаружил, что умеет плавать и никак не может утонуть.

Однажды во время облавы на собак он нарочно выскочил на улицу без намордника и шлялся по центру города, надеясь, что волею судьбы погибнет от руки живодера. Мимо него действительно проехала повозка, но живодер не велел помощникам трогать этого барбоса мясника. Бедняга, на свою беду, уселся на тротуар возле мясной лавки.

Печальный вернулся он домой, был бит и возненавидел весь белый свет. И развернул мелкую деятельность по истреблению домашнего имущества. Так, забравшись каким-то образом в шкаф, погрыз цилиндр. И на домашнем совете решили Река подарить. Никто, однако, его не брал, но в конце концов представилась возможность от него избавиться. В одном трактире проводилось увеселительное мероприятие с вещевой лотереей. Так его дали в качестве выигрыша, он достался пану Корейцу. Можете представить себе этот милый сюрприз, когда в четвертом часу ночи почтенный отец семейства является домой с этакой образиной и, икая, утверждает, что он привел замечательную собаку.

Это мнение так обрадовало Река, что он залез к своему хозяину в постель, нагло улегся под перину и угрожающе зарычал, когда пан Корейц попробовал его прогнать.

Пришлось оставить его в покое, причем обнаружилось, что в шубе у выигрыша — блохи. Приняв все это к сведению, семья уснула, кроме барышни Карлы, которая под общую суматоху продолжала мечтать о пане Павличке, банковском служащем.

Появление Река напомнило ей Бобеша, огромного сенбернара пана Павличка, и ей пришло в голову, что вряд ли они с Реком поладят. И ни с того ни с сего у нее хлынули слезы, обычные слезы молоденькой девушки, вызванные сердечными переживаниями.

Знакомство Река с Бобешем в общем прошло нормально. По старой доброй собачьей традиции они оценивающе обнюхали друг друга, и Рек завертел хвостом-обрубком, чтобы дать понять новому приятелю, как он рад встрече. Бобеш был добрым, отзывчивым малым и сказал Реку, что очень рад знакомству и что на обед у него был рис с мясными жилами.

В дружеской обстановке Рек понемногу освоился и что-то забормотал о костях. Желая отличиться перед новым приятелем, он схватил за штаны пробегавшего мимо малыша и торжественно, с достоинством, на глазах возмущенной толпы понес это ревущее существо к ближайшей огромной луже, куда его и бросил.

За это Река отхлестали плетью, можно сказать, чуть ли не линчевали, но он мужественно снес наказание.

Вечером, прощаясь с барышней Карлой, пан Павличек заявил:

— У вас отвратительный пес.

Рек услыхал это и страшно возненавидел его.

У Корейцев ему жилось прекрасно. Его вымыли, намазали денатуратом и вычесали, это, однако, красоты ему не прибавило. Выглядел он все так же невзрачно, и семейство Корейцев всячески ему сочувствовало.

По вечерам он ходил с паном Корейцем в пивную, забирался под стол и слушал россказни стариков о житейских делах.

Как-то раз пан Корейц обронил под стол сигару. Рек взял ее в зубы и отдал прямо пану Корейцу. Так было установлено, что у него явные способности хорошего апортера, и все сошлись на том, что отец его, вероятно, был из собак охотничьей породы.

Пана Корейца озарила гениальная идея научить Река носить из киоска домой газеты, на которые они были подписаны, и спустя две недели хвастал, что в любое время может послать Река за журналом. Рек поднимался в цене, о нем заговорили как о сообразительном псе, и тогда-то на прогулке он сообщил приятелю сенбернару:

— Мы, собаки, становимся умнее от безделья, а иначе можно со скуки сдохнуть. Я вот ношу домой газеты.

Оказалось, что Рек вообще неравнодушен к бумаге. Любая бумага, бумажные обрывки сливались у него в одно понятие.

— Посмотрите, — обратился он к сенбернару Бобешу, — я делаю это так. — Схватив зубами клочок бумаги, валявшийся на улице, он гордо понес его в пасти. — Непонятно только, за что меня бьют, когда я притащу в дом целый ворох таких бумажек. Но я ничего не могу с собой поделать. Увижу клочок белой бумаги, хватаю и несу.

— А как у вас с головой? Не болит иногда? — с участием поинтересовался Бобеш. — И нет ли у вас тяжелой наследственности?

Они завели разговор о нездоровой привычке собирать бумагу, но сенбернар утешил своего друга, сообщив, что его хозяин тоже копит у себя на столе кучи подобного хлама, и пригласил Река навестить его, потому что до обеда дома бывает только служанка, пусть Рек поскребется в дверь, а он нажмет ручку и откроет ему.

На другой день Рек отправился в гости. Он убежал из дому и осмотрел хозяйство пана Павличка. Он вскочил даже на стол и, схватив несколько бумажек, гордо понес их домой, предусмотрительно сожрав рис у сенбернара.

— Опять тащит какой-то мусор, — рассердилась барышня Карла, — даже какое-то письмо подобрал. Ну-ка, дай сюда!

Рек бросил письмо, и барышня Карла с изумлением узнала адрес пана Павличка.

Но она удивилась еще более, когда прочла его.

«Дорогой Веноуш, милый мой, золотой мальчик, сердце мое! Спасибо тебе за боа и муфту. Люблю тебя безмерно, и мне срочно нужны 40 крон. Целую. Твоя Ольга В. Жду тебя сегодня вечером».

Так у Корейцев узнали об измене пана Павличка, а Река высекли, вместо того чтобы похвалить. Пан Павличек страшно удивился: как могло это проклятое письмо попасть в руки семьи Корейцев, и был потрясен тоном письма, в котором Карла навсегда отрекалась от него. Не зная, что и предпринять, он принялся охаживать плетью сенбернара Бобеша.

А в это же самое время беднягу Река вели на Малую Страну к мяснику, который купил его, чтобы запрягать в тележку. Как-то раз они повстречались с Бобешем. Рек посетовал:

— Не понимаю, что произошло. Как только моя хозяйка перестала встречаться с вашим хозяином, мне пришлось возить тележку.

Сказка о мертвом избирателе

Контора кладбища занималась разбором чрезвычайного происшествия. Недели за две до муниципальных выборов туда явилась вдова владельца мелочной лавки Эдуарда Демуса — пани Демусова — и стала жаловаться на отсутствие надлежащего ухода за могилами.

Она заявила, что со времени ее последнего посещения камень над могилой ее мужа треснул.

В самом деле, кладбищенские служители обнаружили сбоку в камне большую трещину, притом довольно глубокую, и пани Демусова вернулась к себе на квартиру в Либени расстроенная. Еще ясней встал у нее в памяти образ мужа: какой это был аккуратный, благоразумный человек, не терпевший никакой небрежности! Что он сказал бы, если б увидел, что его могила в таком плохом состоянии!

У него в магазине был всегда идеальный порядок, и когда он как-то раз по ошибке, из-за того что бутылка с уксусной эссенцией стояла не на своем месте, налил из нее одному алкоголику вместо хлебной водки, то тут же решительным шагом вынес эту бутылку в подсобное помещение и выпил ее всю до дна, написав на полулисте бумаги: «Не выношу беспорядка и, как честный человек, предпочитаю добровольно погибнуть».

Это было написано энергичным почерком. С тех пор прошло пятнадцать лет, и лежит он на кладбище, в шестом отделении.

Пани Демусова поделилась с соседкой, в каком состоянии нашла могилу мужа. Соседка задумалась, потом сказала:

— Вы, пани Демусова, не пугайтесь, а только есть такое поверье, что коли могила расселась, — значит, покойник наружу просится. Я читала одну балладу такую — о мертвом сапожнике. И еще в Германии, в Саксонии где-то, раскопали одну такую могилу, где музыкант похоронен был, и не нашли в ней покойника. Вдова в газеты объявление дала, просила его, чтоб он вернулся, перестал делать глупости, и он ей ответил, что будет ждать ее на главном почтамте. Пришла она туда с сыщиком и забрала его. Да только оказалось, что это не муж ее, а другой. Знаете, милая, иной раз такие вещи творятся, вы и представить себе не можете. Но вы не пугайтесь: это просто поверье такое.

Пани Демусова вспомнила, что она как-то раз была с мужем в кафешантане и там один певец исполнял пародию на «Свадебные рубашки». Мороз подрал ее по коже, и она попросила соседку, чтобы та велела своей взрослой дочери Карле переночевать у нее, а то ей одной страшно.

Соседка исполнила ее просьбу: одолжила свою дочку — совершенно спокойно, как соседки одалживают друг дружке керосин и тому подобное. Карла пошла ни жива ни мертва, потому что брат ее, слесарь по профессии, в шутку сказал ей, чтоб на случай, если к ним ночью явится пан Демус, они обязательно приготовили заранее чай с ромом: ведь по дороге из Ольшан в Либень здорово промерзнешь.

Дрожа от ужаса, Карла спросила пани Демусову, есть ли в доме ром, и обе в страхе стали ждать, что будет. Однако ничего особенного не произошло, если не считать, что лампа изредка ярче вспыхивала да раза два-три что-то затрещало в шкафу; в полночь в старом кухонном столе завел свою музыку жук-древоточец; где-то в околотке завыла собака; какой-то прохожий орал в ночной тишине: «Душа моя Барушка!»

Они заснули только на рассвете, а утром их разбудил стук в дверь. Наскоро одевшись, они открыли. Вошли какие-то два господина, спросили пана Демуса. Пани Демусова, перекрестившись, объяснила, что он умер пятнадцать лет тому назад.

— Это не имеет значения, — возразил один из пришедших. — Нам известно, сударыня, что, будь он жив, он знал бы свои обязанности. Он был искренний младочех, и теперь помогал бы нам в предвыборной кампании, и голосовал бы за наших кандидатов. К сожалению, он умер, но это не имеет решительно никакого значения. Ему будет доставлен избирательный бюллетень по третьему списку, а мы придем за этим бюллетенем. Он, безусловно, подаст голос за нас. Приготовьте нам доверенность от его имени. Он ведь еще перед смертью как-то сказал: «Если я вам когда-нибудь понадоблюсь, обращайтесь ко мне смело, с полной уверенностью. Я сделаю для вас все, где бы ни находился. Вы можете на меня положиться. А если меня не будет в живых, обратитесь к моей супруге».

Поцеловав ей руку, они удалились, а посреди дня пришел служитель из магистрата и принес избирательный бюллетень для пана Демуса.

— Господи Иисусе! — воскликнула пани Демусова. — Тут что-то неладно.

Она поехала на кладбище и с ужасом обнаружила, что трещина на могиле стала еще больше.

На ночь она опять позаимствовала у соседки Карлу с маленьким братишкой Богуславом в придачу.

Впрочем, Богуславика пришлось выгнать вон, потому что ночью он подбегал к дверям и, постучав, говорил:

— Входите, входите! Входите, пожалуйста, пан Демус! — Кроме того, мальчишка прятался под постель и оттуда пугал: — Уу, ууу!

Всю ночь казалось, будто по коридору кто-то ходит, и Карла божилась, что вот кто-то на самом деле взялся за ручку двери.

Утром пришли прежние два господина и восторженно заговорили о младочешской партии; потом потребовали бюллетень и сказали, что уже получили доверенность от пана Демуса, и стали что-то путано объяснять вдове, пытаясь уверить ее, будто пан Демус сам будет голосовать. Разглагольствования их все время прерывались монотонным причитанием пани Демусовой:

— Иисус Мария, ведь он умер пятнадцать лет тому назад. Мне страшно!

— Милостивая государыня, — победоносно заявил один из посетителей, пряча бюллетень пана Демуса в портфель, где была куча других подобных бумажек, — милостивая государыня, не бойтесь ничего. Ваш супруг вносит лепту в дело победы местного самоуправления и тех господ, с которыми он всегда был в хороших отношениях.

Они оставили вдову в страшном волнении, которое возросло, когда она увидела днем на кладбище, что могила по сравнению со вчерашним расселась еще больше.

«Он пробивается наружу», — промелькнуло у нее в голове, и она, потрясенная, отправилась домой и попросила дворничиху одолжить ей на ночь дворника — не с какой-нибудь целью, а просто так. Дворник до двух часов ночи поминутно бегал в трактир за пивом; основательно нагрузившись, он в третьем часу повел такие речи и стал рассказывать такие страшные истории о привидениях, что Карла и пани Демусова кричали от страха.

Так прошло больше недели. У дворника покраснел нос от пьянства, и весь дом ходил по ночам пугать пани Демусову. Всегда находилась добрая душа, готовая самоотверженно вылезть из теплых перин, отправиться в одних кальсонах к двери пани Демусовой и взяться за ручку. Наступил день выборов, и в газетах появилось сообщение, что на избирательном участке в Либени был разоблачен мошенник, пытавшийся голосовать вместо Эдуарда Демуса — торговца, умершего пятнадцать лет тому назад, — но ему удалось скрыться.

Прочитав это, пани Демусова перекрестилась и заплакала. С той поры посетители шестого отделения кладбища бывают свидетелями печальной сцены. Каждый день возле одной из могил останавливается дама в трауре и, сжимая руки, говорит:

— Раз уж ты приходил голосовать за пана Филипа, Эдуард, что же ты не зашел домой? Это нехорошо с твоей стороны, Эдуард!

Сатисфакция

Я, конечно, не берусь утверждать, что знаю все правила хорошего тона, однако я считаю себя человеком достаточно тонким и деликатным.

Я прочел немало книг о правилах приличного поведения, знаю наизусть не одну цитату, которую уместно кстати ввернуть в разговор, но еще более я осведомлен по части выражений, которые благовоспитанному молодому человеку употреблять не следует.

Знаю, как вести себя с дамами за столом. Я никогда не интересуюсь их семейными делами, не вникаю в интимные подробности их быта и не выспрашиваю, например, рассохлось ли у них летом корыто или нет.

Однажды я был арестован и в тюрьме разучился пользоваться ножом, там ведь ножей не дают. Но и там я прошел хорошую школу, усвоил целый ряд правил поведения.

Что касается поведения за столом, то мне прекрасно известно, что не полагается облизывать ложку с общего блюда, после того как наложишь себе полную тарелку, и потом класть ее обратно.

Неприлично также просить у жениха на свадьбе пятак для привратницы, чтоб отперла тебе ночью дверь, и обещать вернуть ему этот пятак назавтра чуть свет.

Не было еще случая, чтобы я в гостях забылся и сказал соседке за столом слова, достойные осуждения: «Ну, и нажрался я, барышня, придется мне, с вашего позволения, расстегнуть брюки, а то не продохнуть».

Я весьма чувствителен к малейшим, самым незначительным отклонениям от правил хорошего тона и с ужасом вспоминаю одно объявление, которое мне довелось видеть на небольшом баварском курорте:

«Любезно просим уважаемых гостей нашего курорта за обедом не рыгать!»

А как приятно бывает для окружающих, когда они встречаются с подлинным джентльменом! Каждый истинный джентльмен хорошо знаком с тем, что пишут в книгах о бонтоне. В одной из них можно прочесть буквально следующее:

«Если ты почувствовал потребность рыгать, извинись перед своими соседями по столу и хозяином, скажи, что покидаешь их в связи с не терпящими отлагательств торговыми делами. Но если ты заранее допускаешь мысль, что своими желудочными недомоганиями можешь испортить людям праздничное настроение, непременно заблаговременно позаботься о телеграмме, извещающей, что у тебя, скажем, утонула сестра или зять или произошло что-нибудь в этом роде, — и никто не будет тебя удерживать».

Я знаю всю литературу о приличиях. Знаю, что не полагается лезть своей вилкой в чужую тарелку и выбирать кусочки получше, даже если сосед этого не замечает.

В книгах о пристойном поведении и обхождении нередко встречаются вещи, которые на первый взгляд азбучно просты. Так и должно быть. Подобные поучения делают нас способными избежать многих неприятностей. Ведь уже в «Ветхом завете» просто и доступно было изложено одно из правил тактичного поведения: «Не возжелай жены ближнего своего». Усвоив такие простейшие правила поведения в обществе, мы сумеем затем усвоить и более сложные элементы хорошего поведения, например, правила пользования салфетками.

В одной из книг я нашел такую инструкцию:

«Воспитанному человеку салфетка никогда не заменяет носового платка (см. рубрики «Носовой платок», «Насморк», «Чихание в тарелку»). Салфетку следует повязать себе вокруг шеи, но так, чтобы при этом не удавиться, ибо пренебрежение последним правилом может испортить настроение окружающим. Неприлично красть салфетку. Если у вас на груди красуется орден, крест или медаль, салфетку следует повязать так, чтоб не закрывать награды. Согласно правилам хорошего поведения не следует чистить салфеткой свои ордена и медали во время торжественной церемонии обеда».

У меня уже вошло в привычку руководствоваться при разных обстоятельствах указаниями, почерпнутыми из книг о пристойном поведении — из этих многочисленных и разнообразных общественных катехизисов. К сожалению, там же нет указаний на все случаи жизни. Так, мне ни разу не удалось найти совета, как вести себя, чтобы понравиться друг другу, в общественных уборных. Правда, многие навыки развиваются сами собой от случая к случаю, и человек, обладающий основными понятиями приличия, может распространить их и на ситуации, обойденные почему-то в этих книгах.

Но вообще-то я по любому поводу обращаюсь к книгам о хорошем тоне. Благодаря им я знаю, как вести себя у парикмахера: неприлично толкать посетителей, которых как раз бреют, пытаться занять их кресло, мол, ничего, добреются потом. Все это не вяжется с представлениями о приличиях. Неприлично красть одеколон у парикмахера и бриться по чужому оплаченному абонементу без ведома его владельца. Настоящий джентльмен не позволит себе ни того, ни другого.

Из этих книг я также почерпнул, как вести себя в трамвае. Настоящий джентльмен никогда не сядет даме на колени и, даже находясь на площадке, никогда не плюнет рядом стоящему на обувь. Тонкое обхождение предполагает также, что вы вежливо извинитесь, если прожжете кому-нибудь пиджак сигарой или спичкой, брошенной по небрежности ему в карман. Если же, скажем, дама выколет вам шляпной булавкой глаз, вам не следует и подавать вида, что вы обижены, наоборот, поклонившись, вы заметьте с улыбкой «Милостивая госпожа, не извольте беспокоиться, мне хватит и одного глаза». В случае обморока постарайтесь не упасть на даму или пожилого господина. Настоящий джентльмен всегда относится с уважением к старости. Правила хорошего тона не допускают также, чтобы вы сели на ребенка и задавили его.

О, эти золотые книги, полные трогательных поучений, главное и основное среди которых — жить со всеми в мире.

Если вам случится кого-либо обидеть, запомните:

«Необходимо отвлечь пострадавшего и заставить его думать о чем-нибудь другом!»

К примеру, вы у кого-то оторвали ухо, — такое случается, и порой этого просто не избежать — вашей обязанностью является развлечь этого человека. Почему бы вам не пошутить следующим образом: «Теперь, по крайней мере, на это ухо медведь вам уже не наступит»? Поговорив затем о значении пословиц и поговорок, вы можете с этой темы перейти на проблемы народной мудрости, короче говоря, вам следует говорить с пострадавшим до тех пор, пока он не забудет, что слушает всего лишь одним ухом.

Обиженного всегда необходимо развлечь!

Отправляясь недавно в Браник, курорт, известный своими прекрасными песчаными пляжами, я повторял про себя эти правила.

Я был до зубов вооружен предписаниями о том, как вести себя порядочному человеку на курорте, где, кроме господ, купаются также и дамы.

Я прочел и зарубил себе на носу, что топить даму в воде, даже в шутку, так же недопустимо, как и пытаться ущипнуть ее. В случае же, если, прыгая с мостика в воду, вы случайно угодите какой-нибудь даме на голову, вам следует тотчас же вылезти из воды, накинуть на себя купальный халат и принести ей свои извинения (если, разумеется, дама тем временем не захлебнулась). Если несчастье все же произошло, немедленно исчезайте с места происшествия и непременно пошлите семье телеграмму с соболезнованием. На похороны, разумеется, явиться надо будет не в плавках.

Из числа оздоровительных средств, имеющихся на курорте и способствующих общему укреплению организма, мне лично больше всего понравился курортный ресторан.

Деревья там были изображены на полотняных стенах, а несколько лавров были просто воткнуты в песок.

Посреди всей этой красоты стояли столы и стулья. А немного левее центра зала стоял я, собственной персоной, и оглядывался по сторонам. Напротив меня сидела дама, облаченная в черный трикотажный купальник. Она была достаточно откормлена, но не настолько, чтобы глаз не мог отдохнуть на ней с явным удовольствием.

И мой глаз отдохнул. Я мысленно расчленил даму на две половинки — от головы до пояса и от пояса до пят. Я разглядывал то верхнюю, то нижнюю половинку и должен отметить, что некоторые грешные мысли становились еще более приятными при систематическом их чередовании.

Некоторое время дама терпела это, но потом поднялась и, подойдя к моему столу, сказала:

— Господин, кто вам позволил столь дерзко смотреть на меня? Ну подождите же, сейчас придет мой муж!

— Конечно, конечно, я его подожду, — любезно ответил я. — Времени у меня достаточно, последний пароход отчаливает только в девять часов.

Дама в трикотажном купальнике окинула меня свирепым взглядом и вернулась к своему столу. Вскоре появился ее супруг, долговязый худой господин в золотом пенсне. Некоторое время она что-то внушала ему, после чего он выпил пива, встал и направился ко мне.

— Господин, — сказал он твердым голосом, — вы совершенно бесцеремонно разглядывали мою жену. — И несколько более мягким тоном добавил: — Моя фамилия Краус, я представляю оптовую угольную торговую фирму «Вршанский и К°».

— А-а, вы, значит, изволите быть паном Краусом, — радостно воскликнул я, вспомнив, что, согласно правилам хорошего тона, следует «заставить оскорбленного думать о чем-нибудь другом». — Краусов я знал несколько, — продолжал я, — Богуслава, Йозефа, Зигмунда, Антонина, Карела, Методея, Богумила, Виктора…

— Уважаемый… — перебил меня пан Краус, — я хочу…

— Я знаю, чего вы хотите, — сказал я. — Вы хотите сказать, что не являетесь ни Богуславом, ни Йозефом, ни Зигмундом, ни Антонином, ни Карелом, ни Методеем, ни Богумилом, ни Виктором Краусом, короче говоря, вы — совсем другой Краус. И действительно, я ведь не могу вас вспомнить. Ростом вы как Методей Краус, голос у вас как у Богуслава Крауса, глаза как у Йозефа Крауса, волосы и борода как у Антонина Крауса. Выходит, вы — тоже Краус, но совсем другой. Это весьма удивительно и интересно, не правда ли?

— Простите, я сюда пришел…

— Я тоже, — сообщил я ему дружелюбно. — Я ведь тоже притащился сюда пешком, пароход был набит битком. Меня просто ужаснула перспектива провести хотя бы полчаса в такой жарище и духоте. А вы предпочитаете путешествовать на больших пароходах или на маленьких?

— Но, позвольте, я хотел бы знать…

— Лучше, знаете, все-таки на больших. Хотя бы есть возможность познакомиться с капитаном и при его посредничестве получить какой-нибудь заказ на уголь. Я надеюсь, ваша фирма не из самых дорогих? Антрацит вы тоже продаете? И почем? Вы не были бы так любезны и не объяснили бы мне, как это получается, что он годится не для всех печей?

— Видите, господин, — уже несколько мягче произнес оскорбленный супруг, — антрацит употребляется только в особых печах, для его сгорания необходимы высокие температуры. Пятьдесят килограммов вы можете купить за четыре восемьдесят — шесть крон, но какой в этом толк? Сгорает страшно быстро. У нас иной уголь, из Чехии, конкретно — из Лома, он гораздо лучше, чем осецкий или мостецкий. В Ломе находится наша шахта, шахта нашей фирмы. Мы торгуем только нашим углем, он очень дешев, гораздо дешевле, чем кладненский, и гораздо экономичнее, благодаря своим обогревательным свойствам… Вот, пожалуйста, смотрите, сравните сами эти цены. — Он вернулся к своему столу за какими-то бумагами и сумкой и затем продолжал, живо жестикулируя: — Сравните, пожалуйста, вот тысяча килограммов духцовского и тысяча килограммов нашего, верхнеломского. А какая разница в цене! И при этом качество нашего угля — один А, духцовского — два Б. Так обозначается сорт. А теперь, прошу вас, снова взгляните на цены кладненского.

Он подсел ко мне, и мне показалось, будто я проваливаюсь в текучий песок, он засыпает меня с головой, незаметно затягивает все глубже и глубже.

Краус забрасывал меня цифрами, фактами и брикетами. Рассказал об афере с верхнесилезским углем, а затем нежно заворковал о торфе. И час спустя я сдался.

В жаркий июльский день при температуре тридцать градусов выше нуля на солнцепеке я подписал заказ на пять вагонов их верхнеломского угля.

Шатаясь, выбрался я с этого солнечного курорта, и единственно, что меня еще поддерживало, это сознание, что я вел себя, как предписывает кодекс порядочности: заставил-таки оскорбленного думать о вещах посторонних и дал ему возможность получить сатисфакцию.

Пять вагонов угля — это ли не сатисфакция?

Страдания воспитателя

Я приобрел большой опыт в деле воспитания, после того как поступил к коммерции советнику Лоскоту гувернером его единственного сына, тринадцатилетнего головореза, который уже успел замучить насмерть старую француженку, не выучив за четыре года ни слова по-французски. Звали этого бездельника Элиаш.

Отец души в нем не чаял; вверяя мне его на время каникул, он подробно остановился на вопросе о том, как лучше воспитывать деток: что, мол, не нужно мешать деткам как можно больше двигаться, а то ребенок может вырасти слабым, ленивым, вялым. (То есть выходит так: ежели ребенок свалился с дерева, это — лучшее средство против лени и вялости.)

— Элиаш в этом отношении очень способный, — продолжал счастливый отец. — Любит пошалить, побегать, поэтому хорошо развивается и умственно и физически. Свою гувернантку-француженку — а ей уже за пятьдесят было — он научил бегать взапуски. От этого и конец ей пришел. Все боялась, бедная, как бы с ним чего не случилось. Как-то раз от Бероуна до Пршибрама во весь дух бежала за ним на старости лет. Это и доконало ее. А кабы выдержала, мировой рекорд поставила бы. Последние ее слова, перед тем как дух испустить, были: «Элиаш, скажи, как перфект от глагола «aller» — «идти». «А, пошла ты!» — ответил Элиаш. И француженка отдала богу душу.

Я стал готовиться к вступлению в должность гувернера. Достал удостоверение на право носить оружие, купил браунинг и начал искать книги на тему о воспитании подростков.

Попалось мне небольшое руководство издания 1852 года. На меня произвело очень хорошее впечатление то, что там было сказано о порче детей вследствие ложной деликатности. Написано это было очень милым, приятным слогом.

«Сострадание в подходящий момент является безусловно одним из благороднейших движений человеческого сердца, но чувство это должно быть умеренным, не превращаясь в слабость. Этим мы вовсе не хотим сказать, будто ребенка надо колотить до беспамятства. Если вы заметите, что ребенок теряет сознание, следует тотчас перестать бить и постараться привести его в чувство. Это относится главным образом к хилым детям; здоровый, крепкий ребенок в состоянии выдержать хорошую порку».

Я запомнил эти золотые слова, принадлежащие педагогам старой школы, и поехал. У меня было такое ощущение, словно я участвую в карательной экспедиции против каких-нибудь дикарей или что-то в этом роде.

Навстречу мне вышла мать Элиаша, стройная дама в цветущем возрасте. Она сказала мне, что Элиаш сидит в библиотеке наверху, погруженный в книги. Это меня озадачило, так как в корне меняло мое представление о будущем воспитаннике. Я похвалил его за любознательность; но супруга коммерции советника возразила, что не видит в этом ничего хорошего, и прибавила, что вот уже несколько дней он не подчиняется ее требованиям прекратить это занятие.

Я отправился в библиотеку. Элиаш действительно совсем ушел в книги. Его почти не было видно под толстым слоем книг и брошюр, выброшенных из шкафов. Только голос его раздавался из-под этой груды:

— Здесь, направо, еще один труп. Несите осторожней, а то как бы не рассыпался.

Тут громада начала двигаться, и из нее вылез на четвереньках мой новый воспитанник с двумя огромными шишками на лбу.

— Вы мой новый гувернер? — заговорил он без всяких предисловий. — Знаете, во что я играл? В обвал горы Арарат. Сложил стену из книг и подкопал ее так, чтобы меня завалило. И сейчас отдавал распоряжения вытаскивать другие трупы. Помогите мне его откопать.

— Кого?

— Да я взял с собой котенка, и, когда гора рухнула, на него упала тяжелая Библия в кованом переплете.

В самом деле, котенок лежал под Библией и еще каким-то солидным томом, не подавая признаков жизни.

— Придется пропустить сквозь него электрический ток, — сказал Элиаш. И прежде чем я успел ему помешать, он вывернул лампочку и всунул лапку котенка в патрон. Послышался треск. Элиаш, вскрикнув, упал. Я констатировал, что котенок очнулся, а Элиаш оглушен током. Придя в себя, он печально промолвил: — Нас с котенком преследуют неудачи. Один выпутается, другой попадает.

Явно не в духе, Элиаш сошел вниз, в столовую, где был подан второй завтрак. Набрав полный рот кофе, он очень ловко пустил его сильной струей в попугая, который сидел на клетке у окна. Тот сердито закричал:

— Перестань, перестань!

Этот успех несколько улучшил настроение Элиаша. Он заговорил о прежнем своем гувернере, не скупясь на брань; отзывался о нем с величайшим презрением, особенно насмехаясь над его лысиной.

Он рассказал, как одна муха, приняв ее за зеркало, уселась на нее и начала класть яйца. Тогда Элиаш набрал в рот воды, прыснул прямо на муху и сбил ее с головы гувернера, но тот страшно обиделся и отказался от места.

— Можете себе представить, — продолжал Элиаш, — все решили, будто я нарочно, со злости плюнул ему на голову. А я вовсе ни при чем; во всем виновата муха. Не бежать же мне было за луком, чтобы сбить ее стрелой, или не стрелять в нее из духового ружья! Получилась бы целая катавасия. Мне всегда не везет, даже когда я ни сном ни духом. Играли мы недавно в «Quo vadis»[30] и привязали садовникову Марженку к одному волу на спину. Как стеганули кнутом, он и побежал с Марженкой на спине до самых Горжовиц. И прямо на площадь. Опять на меня все напустились, потому что, когда Марженку стали искать, я хотел их успокоить и говорю: «Ни о чем не беспокойтесь, завтра из газет все узнаете». Вообще удивляюсь, отчего взрослые совсем не дают детям свободы. На каникулы гувернеров к ним приставляют… Уверяю вас, многое мне даже в голову бы не пришло, если б передо мной не торчала вечно идиотская физиономия гувернера. Я, конечно, не о вас говорю, но все прежние считали себя бог знает какими мудрецами, а оказывались в дураках, когда пробовали наставлять меня на путь истинный.

Тут он стал рассказывать мне о разных своих товарищах из соседних поместий и из деревни. Потом спросил, бывают ли у крокодилов мозоли.

Насколько я помню, я ответил ему, что это явление у крокодилов нередкое: в нью-йоркском зоологическом саду (опять эта Америка!) пришлось оперировать огромного крокодила, которому мозоли причиняли такое страдание, что он от боли совершенно перестал жрать. Это были величайшие мозоли в мире, размерами не уступавшие самым крупным картофелинам; каждая из них весила больше полкилограмма.

Между мной и моим воспитанником установилось взаимопонимание. Он сообщил мне, что держит во дворе огромного дога, который кидается на всех чужих и успокаивается только в том случае, если ему рассказывать сказки; он готов слушать их целый вечер.

За обедом Элиаш держался прилично и смотрел на меня даже с какой-то любовью.

Попугая он тоже больше не трогал, так что тот мог спокойно болтать сквозь сон в свое полное удовольствие.

После ужина мы пошли спать.

Я лег в постель и начал читать, как вдруг дверь тихо отворилась и в комнату вошел огромный дог.

Из коридора донесся голос Элиаша:

— Лабик, сторожить!

Дог подошел к моей постели и заворчал. Я сидел ни жив ни мертв, стуча зубами.

Дверь закрылась. Чем громче я стучал зубами, тем сильней щерился дог.

— Не дури, — сказал я собаке. — Лабик, умница, ведь я новый гувернер.

Дог заинтересовался было, но, видимо, моя особа ему не понравилась. Став передними лапами на край постели, он с ворчанием глядел на меня.

Я вспомнил, что говорил этот негодный мальчишка Элиаш насчет сказок.

— Милый Лабик, — начал я. — Жил-был один король, и было у него три сына. Один из сыновей…

Ворчание усилилось.

— Не сердись, — пролепетал я, заикаясь. — Если эта тебе не нравится, я расскажу другую. Несколько сот лет тому назад, когда люди были еще не такие умные, как теперь…

— Рр-ррр-ррр-рраф…

— Господи, ну так я что-нибудь еще… Ты только скажи, Лабик… Шел раз солдат с войны, и нечего ему было есть. Вот пришел он в лес…

— Ррраф, рраф!

— Ну, жила-была волшебница, была у нее в лесу избушка, а в избушке черный кот…

Не могу сказать, сколько времени это продолжалось — может, два часа, может, три, — но все сбежавшиеся по зову Элиаша под мое окно решили, что я сошел с ума.

В ночной тишине одна сказка сменяла другую…

— У матери было девять дочерей…

Теперь дог уже не ворчал. Он начинал ворчать, только когда я умолкал.

В голове у меня все сказки спутались. Собравшиеся за окном слышали:

— Жила-была принцесса, у которой на каждом волоске была золотая туфелька… Жил-был один крестьянин, который твердо правил своим королевством и взял себе в жены погонщика…

Дверь отворилась. Сперва этот головорез тихонько позвал Лабика, потом впустил людей. Они накинулись на меня. Старик приказчик посоветовал до приезда врача раздеть меня донага, завернуть в мокрую простыню, связать и положить где-нибудь в углу: от этого, мол, многие приходят в себя.

Несмотря на отчаянное сопротивление, я оказался-таки в углу. Негодяй Элиаш добился своего.

Врач, увидев меня лежащего в углу, завернутого в мокрую простыню и увязанного, как тюк, сразу понял, что я не могу быть в здравом уме…

Теперь я в санатории. Знакомые, которые приходят навестить меня и которым я это рассказываю, пожимают плечами и просят:

— Ну, пан Бешак, расскажите еще какую-нибудь сказку…

Тяжелое это дело — быть воспитателем!

Штявницкая идиллия

Повстречавшись в окрестностях Штявницы — перед Штявницей или за Штявницей, бродяги заклинали друг друга нипочем туда не ходить. Так этот богатый город оказался закрыт для бродяг и нищих по их собственной воле. А ведь штявницкие жители весьма щедры, и кладовые у них всегда ломятся от изобилия копченостей из свинины и диких кабанов. Горожане охотно проявляют милосердие, веря легенде, что, пока дающая рука горожан будет щедра, город не провалится под землю. Дело в том, что земля под Банской Штявницей вся изрыта — город стоит на государственных рудниках, в которых добывается золото и серебро. Однажды на верхнем конце города уже провалился дом горожанина Кужмы, а на месте, где он стоял, образовалось глубокое озерко. И под озерком спит вечным сном семья пана Кужмы, которую несчастье постигло как раз во время обеда.

Штявницкие горожане восприняли эту трагедию особенно чувствительно потому, что обед для них — это обряд, подлинное священнодействие. Они не едят, они молятся. Суп — их introitus[31], а копченый овечий сыр с Дюмбьера — это ite missa est[32]. Трагедия семьи пана Кужмы казалась им тем более ужасной, что накануне в разговоре с соседями пан Кужма весьма радовался предстоящему обеду — подумать только: запеченная голова дикого кабана с капустой и арбуз с благословенных равнин под Римавской Соботой.

Быть может, через тысячи лет, когда на место катастрофы придут палеонтологи, они найдут рядом с костями пана Кужмы и голову кабана. И наука заявит, что здесь погиб на охоте прачеловек от клыков доисторического чудовища. И никто никогда не докопается до истины, а именно, что была здесь какая-то Банска Штявница. Даже если сохранятся до тех времен карты генерального штаба — тем более что на них Штявница обозначена как Шелменбаня, чего не понимают уже в Ситно и в Святом Андраше, хотя до них отсюда всего два часа ходьбы вдоль Штявницкой речки. А ведь именно из Святого Андраша прибывают сюда головы диких кабанов, из Ситно приводят поросят, а из Жибритове (это чуть подальше) дичь. А с равнин между Крупиной и Алмашем — белоснежных гусей, которых в Штявнице зажаривают с ягодами рябины.

Над Препацким озерком летают дикие утки. И их тоже, зажаренных с ягодами можжевельника, вкушают добрые штявницкие горожане. От Алмаша дуют по котловине на штявницкие склоны теплые ветры, и там родится вино, превосходящее огненные вина с гедялских холмов. Это — та же лоза, которой прославился Дёндёш, откуда, как известно, саженцы привезли в Токай.

Честно сказать, не знаю, насколько это правда, но я слышал об этом в Штявнице.

Вино превосходно, и вкус у него отменный, особенно когда им запиваешь дыни, привозимые в город тоже из окрестностей Алмаша. Маринованные дыни чудесны, когда их подают к зажаренным цыплятам из Быстрицы; цыплята отменны и так крупны, что некий штявницкий горожанин вполне справедливо воскликнул:

— Какие же это цыплята, это настоящие страусы!

А из окрестностей Естраба возят индеек; великаны, а не индейки. Их белое мясо поливают в Штявнице особым соусом из красного кизилового варенья.

Ну, и, наконец, на штявницкий рынок приносят форель из горных ручьев около Жибритова. Представьте к тому же прелестный пейзаж, залитые золотым сиянием солнца изумрудные луга, и вам станет понятно, почему штявницкие горожане так жизнерадостны; ведь они знают, что солнце светит им, чтобы на виноградниках краснел виноград, чтобы зрела рябина и чтобы с лугов собирать ароматное сено, которое придает особый вкус мясу. Вот и выходит, что солнце, озаряя в столовой тарелки с супом, вновь освещает плоды своих трудов.

На штявницкой речке двенадцать мельниц мелют белую муку для жителей города, чтобы и корочка ромштексов из телятины, привезенной с Грона, была нежно хрустящей и вкусной.

Всего было вдоволь в этом благословенном городе, который смело мог бы поместить на свой герб вместо медвежьей головы — нож и вилку. Шахтеры из окрестных рудников после смены оставляли в городе немалые деньги, и потому там всегда было весело.

В старых домах сохранились корчмы, в которых прежде засиживались рудничные рабочие — саксонцы во времена короля Владислава, когда здесь начали добывать серебро. И если сюда заходили бродяги и нищие, они всюду слышали музыку и пение, а завсегдатаи питейных заведений — и рудничные рабочие и горожане — зазывали их в корчму, где еды и питья было столько, что однажды старый нищий, насытившись, со слезами на глазах добродушно сказал господам горожанам, сидевшим за длинным дубовым столом:

— Ешьте и пейте, благородные господа, а мне больше невмочь.

По всему краю рассказывали бродяги о том, как в Штявнице подавали на стол ногу серны, как горожане зазывали их к себе домой, уговаривая расслабить ремень, а после каждого куска поили — для улучшения пищеварения настойкой из можжевельника, растущего на живописных жибритских склонах.

Приходили сюда нищие даже из Спиша, из Гемера, Липтова. От равнин под Дёндёшем и до самых татранских гор и снежной Магуры прославляли они в своих разговорах золотые сердца штявницких жителей, горожан и рудокопов.

Как вдруг пришла беда. Инспектором городской полиции поставили пана Ласло Галаша, родственника здешнего жупана, который, вероятно, при иных обстоятельствах испортил бы горожан, не будь они такими добряками. А потому, когда он сказал старосте города Фридешу, что его дядя Галаш станет во главе городской полиции, пан Фридеш и сам удивился, как это не пришло ему в голову. Хотя, по правде говоря, до того дня он и понятия не имел, что в земле короны святого Стефана есть какой-то Ласло Галаш.

А ведь пан Ласло Галаш был необычным человеком. Он служил полицейским в Пеште и отличился дважды: раз он привел в участок своего отца — за нарушение порядка в ночное время, а во второй раз — хозяина квартиры, у которого тихо и мирно жил уже восемнадцать лет. Его Галаш задержал за то, что тот шумел на мосту. Но потом, во время каких-то демонстраций, он отрубил саблей нос сыщику тайной полиции. Этот поступок не смогли уравновесить даже те два случая сверхсознательного и примерного исполнения обязанностей, и Бруту пришлось уйти. Причем, даже без пенсии; но он продолжал охранять общественный порядок и законность на свой страх и риск. Он проникал в игорные дома и конфисковывал банки в свою пользу; впрочем, жил он более чем скромно, поскольку во время этих акций ему здорово доставалось. Однажды он застукал во время азартной игры одного полицейского комиссара, и тот посадил его под арест. Дело явно пахло мошенничеством, Галаш сидел два месяца, а потом его выслали из Пешта. Очутившись в крайней нужде, он обратился за содействием к своему племяннику — штявницкому жупану — и стал полицейским инспектором в этом превосходном городе.

С той поры и стали обходить Штявницу бродяги и нищие. Вышло в точности, как Галаш сказал бургомистру: «Я истреблю в городе нищенство». Тот сослался было на старые обычаи гостеприимства, но пан Галаш повторил, страшно вращая глазами:

— Я истреблю в городе нищенство. Бог свидетель, что у того, кого я поймаю на этом, долго будет чесаться спина.

Потому нищие и рассказывали друг другу, что в Штявнице, их былом раю, полицейский инспектор порет бродяг и нищих веревками. В такой-то момент и состоялся злосчастный обед пана Кужмы.

— Господь прогневался на нас, что мы не чиним добрые дела, забыли нас теперь бродяжки и нищие, — говорили горожане, — вот взять, к примеру, покойного Кужму, он провалился во второй раз, но теперь уже насовсем.

Это была горькая правда — десять лет назад Кужма провалился на выборах, а теперь вместе с домом и семейством провалился в старую шахту.

А полицейский инспектор, становясь грозой местных жителей, возомнил себя всесильным.

После нищих, цыган и бродяг он было взялся и за веселых рудокопов. Однажды они, возвращаясь с рудника, шли с верхнего конца города на нижний и распевали горняцкую песню, старую песню рудокопов:

Вставай, Юро, колотушка стучит,

коли поздно придешь, не пустят в шахту.

Как пришел я поздно, в шахту не пустили,

да еще обушком побили.

Baszom вам az anyát[33] с вашими рудниками,

раз меня побили, работайте сами.

Когда они подошли к нижним воротам, на них обрушился пан Галаш.

— Вы чего верещите, поганые псы, — начал он беседу. — А что, как я отведу вас в магистрат?

— Для такого дела нужны двое, — вежливо ответил ему рудокоп Мартин Калаш, — один, который поведет, и второй, который послушается; понятно, старый седой осел?

И они двинулись дальше с песней:

Вставай, Юро, колотушка стучит,

коли поздно придешь, не пустят в шахту…

Пан Галаш вытащил саблю и заорал:

— Вот я вам покажу! Узнаете, как чешется спина.

— А что, ребята, — сказал Калаш — врезать ему разок? Не по-благородному выйдет, коли мы все навалимся на старикашку.

— Ну, ясно, Мартин, врежь ему разок-другой, он и поумнеет.

— Хватит с него и раза, — решил Калаш и замахнулся крепким шахтерским кулаком. Пан Галаш выронил саблю и кувырнулся. Потом, словно передумав выкидывать фортели, растянулся на земле.

— Где мы остановились? — спросил Калаш, и ватага удалилась, распевая:

Как пришел я поздно, в шахту не пустили,

да еще обушком побили.

Пан Галаш не знает, долго ли он лежал у нижних ворот на булыжниках из кремня, добываемого в окрестностях. О штявницкой мостовой в кругах специалистов недавно говорили с должным почтением, будто в ней столько золота, что община предместья могла бы расплатиться со всеми своими долгами. Впрочем, пан Галаш лежал на мостовой не из уважения к ней, он бы с радостью поднялся; дело в том, что из кармана мундира у него выпала бутылка можжевеловки, а это порочит инспектора городской полиции, и он во второй раз впал в беспамятство, когда какой-то милосердный горожанин дал ему напиться из его же собственной бутылки. Ну, и, кроме того что можжевеловка слишком крепка для потребления во время службы, удар Калаша, по мнению всех очевидцев, был что надо. И Галашу не оставалось ничего иного, как прийти в себя на постели в доме горожанина Чулена — прямо напротив нижних ворот, куда его перенесли. Мещанин Чулен блаженно улыбался, убедившись, что его собственное изобретение, домашняя водка из кизила, оказала на полицейского инспектора благотворное действие — Галаш поднялся и принялся поносить всех и вся. Он вернулся к жизни, к выполнению долга, и первым делом вспомнил самые сочные ругательства свинопасов венгерской равнины, которые некогда переняли их у куманов.

— Ну, что я говорил? — победоносно обратился к сыновьям пан Чулен. — Говорил я, что это питье из кизила поднимет и мертвеца из гроба!

Как ответ на это с постели послышался злобный вопль:

— Расстрелять, повесить, расстрелять! — И вслед за этим тоскливый крик: — Где моя сабля?

Пан Чулен подал инспектору его старую, причудливой формы саблю, принесенную кем-то с улицы, и пан Галаш, усевшись на постели, взял саблю и положил ее возле себя на перину. Можжевеловка, выпитая до описанных событий, и кизиловая водка, которую влили в него в доме Чуленов, начали действовать. Он поднял саблю и запел гусарскую песню:

Ha meghalok, meghalok, menybe visznek angyalok. — Пусть я умру, умру, ангелы все равно возьмут меня на небо.

Потом улегся на бок и захрапел, держа в руке поднятую к потолку саблю. Хозяева хотели положить его руку с саблей на перину, но он держал ее так крепко, что ничего не вышло.

В таком виде и нашел его благородный пан жупан, который прибыл тотчас, едва узнал, что с его протеже, его дядюшкой, произошло прискорбное происшествие у нижних ворот.

Мещанин Чулен после рассказывал, что пан жупан, увидев дядюшку Ласло, спящего в столь странной позе, постоял с минуту и укоризненно сказал спящему: «Ну и штуку вы откололи, дядюшка». Потом повернулся к пану Чулену, потряс ему руку и произнес:

— Благодарю вас, приглядите за ним, и на ближайших выборах я выдвину вас кандидатом от правительства. Мне известно, что он пьет можжевеловку.

Пан Чулен ответил, что все понял, — это означало: «Понятно, что он пьет на службе с разрешения пана жупана».

На дороге пан жупан добавил, что следует считаться с возрастом пана Галаша и, разумеется, еще принять во внимание, сколько ему довелось пережить. Тут пан Чулен позволил себе кашлянуть, тотчас объяснив, что простыл на винограднике. Потом, уже внизу, в дверях, пан жупан ущипнул Илонку, дочь пана Чулена, за щечку и пошлепал служанку, что они приняли с подобострастным смешком.

Был уже вечер, когда рука пана Галаша ослабела, сабля упала на постель и он проснулся.

Он лежал под периной одетый, и потому, надев сапоги, был сразу в полной готовности и мог спуститься вниз, в столовую, где его ожидал ужин, один из великолепных шедевров штявницких хозяек. Белейшее мясцо поросенка, покрытое бронзовой корочкой, аппетитные индюшьи ножки, жаренная на сливочном масле отличная форель, копченый овечий сыр с Дюмбьера — все это привело пана Галаша в восторг.

Он бормотал с набитым ртом, поддевая вилкой с блюда самые лучшие куски:

— Isten biszony, az jó — бог свидетель, это здорово.

Призывал он бога в свидетели и тогда, когда пил из оловянного кувшина времен короля Матяша благословенное вино, цвет которого отливает опалом, поскольку якобы под верхним слоем земли в штявницких горах много опалов, что в общем-то правда.

Наевшись и напившись вволю, он потребовал, чтобы ему показали, где он будет спать, и попросил, чтобы его разбудили перед обедом, что и было сделано.

После обеда — это была торжественная демонстрация искусства штявницкой кухни — пан Галаш велел послать к точильщику, наточить саблю.

— Передайте этому бездельнику, — приказал он служанке, когда она взяла саблю, — что я пришлю за ней через неделю.

Потом он изъявил желание взглянуть на виноградник своего гостеприимного хозяина.

Пан Галаш с достоинством зашагал за паном Чуленом и его сыновьями на виноградник, где его угостили вином из ягод шелковицы. Они пекли на костре баранью ногу и запивали ее очень старым Штявницким чертовым (подразумевается — вином), как его называют в том крае. Пан Галаш ругал словаков, обзывая их скотами.

Пан Чулен, отец которого основал в Ревуцой словацкую гимназию, краснел и говорил:

— Простите, все совсем не так плохо, совсем не так плохо, совсем не так плохо.

С гор над Алмашем послышался звон колокольчиков — это овцы потянулись с пастбищ в деревню, и в разгаре сияния заката пан Галаш уснул. Чулен и его сыновья основательно попотели, прежде чем дотащили его на руках до города и уложили в постель в своем доме. Ночью пан Галаш проснулся и, вообразив, что он еще на винограднике, разбудил весь дом, призывая подбросить дров в костер и требуя, чтоб ему отрезали еще кусок бараньей ноги.

Когда ему объяснили, где он, он тотчас попросил немного можжевеловки и высказал пожелание, чтобы его разбудили к обеду. И еще выразил надежду, что завтра на столе будет жареная голова дикого кабана под соусом из шиповника.

Так прошла неделя, и пан Галаш послал за своей саблей. Когда ее принесли, он вышел из себя и стал кричать:

— И это называется наточенная сабля! Отнести ее назад, снова наточить и принести через неделю!

А пан Чулен и его семья уже говорили: «Наш дядюшка, наш бачи[34] Ласло Галаш». Пану Чулену даже стало казаться, что он и сам состоит в родстве с сиятельным паном жупаном.

Когда по прошествии еще одной недели (бачи Галаш еще больше растолстел) снова принесли саблю от точильщика, пан инспектор уже не выходил из себя. Он рассмеялся и воскликнул:

— Взгляните — и это наточенная сабля? Снесите ее назад, я уж не буду злиться, но пусть он снова наточит ее и пришлет сюда через неделю.

И завел речь о том, что сегодня к ужину было бы неплохо поджарить цыплят.

Сабли у пана Галаша нет и по сей день, ему все не нравится, как ее точат, а кухня горожанина Чулена ему, наоборот, весьма по душе, по его мнению — лучшая в городе.

Нищие снова без страха ходят по Штявнице, а рудокопы весело поют, возвращаясь домой. А пан жупан все продолжает заверять пана Чулена, что на выборах выдвинет его кандидатом от правительства.

Так что штявницкая идиллия продолжается.

Писарь в Святой Торне

I

Когда Жигмонд Куфала стал писарем в Святой Торне, он был стройным и мечтательным юношей, с бакенбардами на худом лице. Регулярно, дважды в неделю он ходил на бадачоньские холмы и лежал там на траве под старым дубом.

Он смотрел на простиравшийся под ним край. Вдали поблескивала водная гладь озера Балатон, на полях кукуруза стояла такая высокая, что поля казались рощами. И среди них терялись полоски зеленого табака, а совсем вдали виднелись необозримые пастбища с разбросанными то там, то сям большими деревнями, белевшими на зеленом фоне, словно брызги извести.

На юге всегда будто клубился туман — это были леса за Мурой и Дравой, выше них обрисовывались резко очерченные контуры серых туч, затемняющих горизонт каких-то гор на хорватской стороне.

Глядя на всю эту красоту, Жигмонд Куфала предавался мечтам и часто думал, как прекрасно было бы все, что он видит, описать в большом стихотворении. Он неоднократно пытался высказать стихами свои восторги, но всякий раз его постигало разочарование. Своих чувств он выразить не мог, получались просто описания.

Однажды он дал прочитать свои творения учителю Пало, который напечатал уже несколько стихов в городской газете, и тот сказал ему про его стихи, что это голая декорация. Читая их, представляешь табак и кукурузу, и больше ничего.

И учитель прочитал Жигмонту одно из своих опубликованных стихотворений о лете (он писал его зимой, когда на окраине городка завывали волки) и сказал:

— Здесь ощущается душа летнего знойного дня. Людей должен прошибать пот, когда они это читают, им должно быть жарко, милый Жигмонд Куфала. А в общем-то прекрасно, что вы пишете стихи. Поэзия не дает человеку ожесточиться. Если б ваш предшественник писал стихи, вряд ли его посадили бы на пять лет в Варад. Когда старик Тот пришел в городскую управу за пособием, писарь говорил со стариком, говорил, а потом вдруг взял и пырнул ножом. Писарь, правда, оправдывался тем, что старик Тот грозился отрубить ему голову старым турецким ятаганом, который сорвал со стены, но скажите мне, пан Жигмонд, будь он поэтом, разве поднялась бы у него рука на дряхлого старика?

Жигмонд Куфала ушел от пана учителя подавленный. Далеки холмы бадачоньские с необозримым горизонтом. Здесь же, в ста шагах от школы, на площади, где во время ярмарки утаптывают землю сотни голов скота, находится городская управа Святой Торны. Там он сталкивается с прозой жизни, занимаясь делами с королевским бургомистром паном Декани, человеком, начисто лишенным поэтических склонностей.

Пан Декани держал рядом в зале заседаний, примыкающем к канцелярии, кувшин с вином; наполнял его полицейский инспектор, поскольку по счастливому стечению обстоятельств полицейский участок находился в одном доме с трактиром «У бородатого священника», имевшим дурную славу, потому что от его завсегдатаев можно было ожидать всего.

Осушив за исполнением служебных обязанностей кувшин вина, королевский бургомистр Святой Торны проявлял суровость ко всем, кто приходил в правление, и принуждал Жигмонда Куфалу держаться с посетителями грозно и неприступно.

Большей частью это были крестьяне из окрестных сел, которые после ярмарки не ушли вовремя с площади, и их задержали городские полицейские.

— Ты, сын, тоже им потачки не давай, — поучал писаря пан Декани, — особенно хорватам, на них надо прикрикнуть, а не говорить шепотком, как ты норовишь. Пригрозишь им кутузкой, — они тут же денежки достанут из-за пазухи, венгерской душе на радость. Так уж бог устроил, что венгр правит этими примитивными народами.

После его ухода Жигмонд Куфала лишь тоскливо вздыхал. Те, о ком говорил королевский бургомистр, не сделали ему ничего худого. В бытность его писарем в венгерском Лубреке, где большинство были хорваты, он постоянно видел их. По вечерам он всегда ждал, когда хорватская молодежь пойдет домой с поля. Впереди шли парни в высоких черных сапогах, в белых рубашках с вышитыми рукавами, они начинали песню, а девушки хором подхватывали и отвечали им другим куплетом.

Пахло сено на прибрежных лугах у Муры, над плотной стеной дубового леса на хорватской стороне, казавшейся крепостной стеной, поднимался серп месяца. Облачка еще розовели от солнца, заходящего в Штирии, а здесь в тихий вечер звучали красивые, мягкие мелодии хорватских песен, которые пели веселые, такие славные парни и девушки.

II

Сегодня в Святой Торне большой праздник. Духовой оркестр гонведов, прибывший из Канижи, играл на площади перед тюрьмой — городская кутузка в Торне размещается прямо в школе. В полуподвальном этаже содержат арестантов, а выше, на втором и третьем этаже идут уроки, там учат, что на свете один бог — венгерский, и одна родина — Венгрия.

За решеткой как раз сидели два цыгана, попавшие сюда за драку. Теперь они, помирившись, дружно показывали язык публике, состоявшей в основном из kondás’ей и kanasz’ов — свинопасов в широченных штанах с бахромой внизу, похожих на юбки. Грязные штаны пропахли дымом костров, у которых сидят в пусте свинопасы, подкладывая в огонь кизяк и обжаривая потом в горячей золе сало и кукурузу.

Были здесь и девушки из пусты, с волосами, смазанными конопляным маслом. Они топали сапогами в такт музыке, вздымая пыль и что-то выкрикивая друг другу. Мелькали их яркие шейные платки, красные юбки с зелеными лентами и черные корсажи с двумя рядами крупных серебряных пуговиц.

С краю, по вымощенной части площади, расхаживали жители городка; в толпе выделялась зеленая форма двух таможенников, их неизменно окружали барышни, одетые с поразительной самоуверенностью безвкусицы.

Там прогуливалось городское «общество» — чиновники, купцы и ремесленники. Они курили дешевые сигары, а на другой стороне площади дымили из глиняных трубок пастухи. Все ждали, когда от здания управы пойдет процессия школьников, — сегодня торжественно посадят акацию в честь несчастной королевы Елизаветы.

Дело само по себе было щекотливое: первоначально, много лет назад, решили, что королеве Елизавете перед костелом будет воздвигнут памятник. Но затея лопнула, поскольку пан бургомистр Декани на собранные для этого деньги построил себе виллу у озера Балатон, куда он ездил каждую осень, когда на бадачоньских холмах проходил праздник сбора винограда.

Из-за этого у него были неприятности. Тогда он во время выборов вовсю старался ради партии труда, и после ее победы дело замяли.

Однако почтить память королевы было надо хоть как-нибудь, поэтому вместо памятника решили посадить акацию.

За неделю до торжества бургомистр явился на службу слегка навеселе и поручил Жигмонду Куфале написать большое стихотворение, посвященное столь знаменательному событию, и прочитать его.

Он отдал это распоряжение, пользуясь своей властью, и мечтательный тощий юноша отправился за вдохновением под свой дуб на Бадачоне. Хотя стихи нужны были не о кукурузе и не о табаке или лесах за Мурой и Дравой.

Но снизу, из долины, доносилось отчаянно-заунывное пение пастухов, и Жигмонд Куфала предпочел пойти домой. Впрочем, и там у него ничего не получалось.

На другой день пан бургомистр сказал ему, что стихотворение должно быть весьма патриотическим. А посему отчаявшийся пан Жигмонд принялся стряпать патриотическую смесь.

Сегодня он стоял возле садовника, который сажал акацию под возгласы «eljen»[35] толпы вокруг. Пан Жигмонд, в черном пиджаке, рукава которого были ему коротковаты еще когда он кончал школу, ждал своей очереди.

Школьники запели: «Isten ald meg a Magyart» (Боже, храни мадьяров), и бургомистр дал ему знак подняться на трибуну, задрапированную зелено-бело-красной тканью.

Взволнованный, он развернул свитки белой бумаги и начал:

Много цветов на земле Арпада…

Стихи были не его, а Кишфалуди, но что поделать — надо было как-то начать.

…которые пыталась притеснить чужая рука…

Это уже было из Петефи, но звучало столь красиво, что подходило к первой строке.

И дело пошло, далее был представлен мечтательный Шандори и не очень известный, но неистовый и страстный Ласло Какони.

Его собственными в стихотворении оказались лишь строки о кукурузных и табачных полях, которые он все же протащил туда контрабандой.

Акацию он превратил в древо печали, нечто вроде плакучей ивы, приплел сюда надежду на то, что, подобно ее могучему стволу, непоколебимо выстоит средь бурь и венгерский народ.

Он собирался продолжить строками из Петефи, когда заметил, что все кругом бегут куда-то с дикими криками.

Он воскликнул еще: «Talpra a Magyar!» — «Встань, мадьяр!», и тут что-то большое сильно ударило его сзади.

Перепуганный рыжий бык, словно шутя, поддел рогами оратора под жилет и понес его по городу, причем настроившийся на торжественный лад оратор, совсем сбитый с толку, продолжал кричать: «Talpra a Magyar!» — «Встань, мадьяр!» Бык, словно поняв, вскинул голову, и мечтательный писарь Святой Торны полетел вверх, к небу. К счастью, не слишком высоко, лишь на соломенную крышу домика на Каполафалвской улице, где и уселся верхом на гребень крыши у трубы, словно на коне.

Пан Жигмонд еще увидел, как за быком мчатся по улице на лошадях три пастуха с арканами в руках, но тут ему вдруг стало дурно, и бедный писарь съехал по соломенной крыше прямо на телегу, стоявшую возле дома.

Очнулся он в своей комнате, завернутый в мокрую простыню, и у постели увидел полицейского инспектора, квартирного хозяина. Выражение радости на лице хозяина свидетельствовало о том, что по случаю этого происшествия он порядком хлебнул.

— А шустро он вас, это, подцепил на рога, а? Когда еще такое повторится… А как спина? — спросил он.

— Спасибо, немного жжет.

— Он совсем легонько поддел, молодой человек, он словно играл с вами. Но зато вконец разорвал брюки, жилет и пиджак. Просто умора! Только и разговоров, что такого веселого праздника в Святой Торне еще не было. Даже пророк Илья не так красиво летел к небу. Ведь бык, можно сказать, почти что догола раздел вас. Мы влили в вас пол-литра вина.

Он взял со стола кувшин и поднес его ко рту пана Жигмонда. Тот покачал головой.

— Тогда я выпью за ваше здоровье, — провозгласил полицейский инспектор, — это хорошее вино, удачного года.

— Вы небось и не знаете, что вас приезжала навестить помещица из Каполафалва, пани Юльча Шемени, красавица вдовушка. Бык-то был из ее стада. Она страшно расстроилась: приехала на празднество — а тут такая беда. Плакала и обещала похоронить вас за свой счет.

Писарь застонал, а полицейский инспектор ухмыльнулся.

— Полно вам, дружище, это она сгоряча обещалась, никто всерьез не поверил, похороны нынче влетают в копеечку, а она, говорят, ужас до чего скупа. Ну, свечку там за упокой души поставила б. Ежели ей приходится платить штраф за своих работников, которые вовремя не освободят в базарный день место на площади, она ругается из-за каждого крейцера. Но до чего хороша! Посмотришь — сущий ангел, воплощение доброты, а вот на ж тебе, штрафы платить не хочет. Раз был случай, что она пожаловалась аж самому верховному жупану комитата. Было бы из-за чего — из-за пятидесяти златок, ее работники передрались с мужиками в трактире «У бородатого священника». Ее красивое личико подействовало на верховного жупана больше, чем речь самого лучшего адвоката; когда она улыбается, это просто чудо, а глазами так и играет.

Он опять основательно отхлебнул из кувшина и с воодушевлением продолжал:

— Господи, а фигура у нее! Боже мой, что за грудки. Глаза разбегаются, не знаешь, на что смотреть — то ли на глазки, то ли на ушки, розовые, как у поросенка…

Язык у инспектора заплетался.

— А как она тут над вами стояла и плакала, то была еще красивее. Утирала слезы таким тонким платочком и все повторяла, какие похороны вам устроит, наймет духовой оркестр из гонведов, чтобы вас похоронили с почетом, потому как вы пали за отечество. Да не вздыхайте вы, неужто думаете, что она сдержала бы слово, к тому же ничего серьезного у вас нет, наш доктор сказал: «Ничего странного, что он все еще без сознания, какое было потрясение! Он речь говорит, стихи произносит, ни о чем таком не думает и вдруг взлетает в воздух. Вы уж заверните его, люди добрые, в мокрую простыню, влейте ему вина и пусть он выспится». Вот и спите…

Он вышел из комнаты, но с порога пробормотал:

— Да, хороша собой пани Юльча, только штрафы платить не хочет, плутовка. А где взять на вино?

Вскоре после ухода полицейского комиссара Жигмонд Куфала уснул, и ему снилась прекрасная женщина, которая устраивает ему похороны. Сон был очень запутанный. Жигмонд ехал на свои собственные похороны, погребальные дроги тащила пара быков, а он пошел поблагодарить пани Юльчу за такие красивые похороны.

Потом еще ему снилось, что вместо пани Юльчи его приняла барышня из Веррё, это была его старая студенческая любовь, когда он учился в юридической академии в Пресбурге. Он уже тогда был мечтателем и влюбился в эту черноволосую девушку, которая продавала сигары в табачной лавке своей матери. Иногда по воскресеньям после обеда он катал ее на лодке по Дунаю, и однажды лодка перевернулась прямо перед пароходом. Их вытащили из воды на пароход, доставили на берег, где передали полицейскому. Утром об этом можно было прочитать в газетах. Их имена и нравоучительное назидание, что в лодках резвиться не пристало. Тем самым был положен конец их любви. Печальный конец любви, — барышне из Веррё пришлось уехать в Нове Замки, где она вышла замуж за капельмейстера; история оставила глубокий след в душе Куфалы. А ее последнее письмо буквально уничтожило его: письмо содержало всего несколько строк — она упрекнула его, что он первый полез на веревочную лесенку, которую им бросили с парохода, и что он трус. Сейчас, после столь долгого времени, она вновь явилась ему во сне.

Его разбудил шум на улице — пьяные пастухи расходились из трактиров по своим деревушкам и возвращались в пусту.

Их пение походило на рев несущегося стада, спасающегося бегством от тучи кровососов, голумбашской мошки.

Хриплые, какие-то ожесточенные голоса донеслись и сюда, а текст песни, которую они с поразительным терпением и неутомимостью тянули до бесконечности, не лишен был поэзии. Это была одна из прекрасных песен венгерских пуст:

Meg engemet, babám szerettél…

«Да, пока ты любила меня, моя девонька, в пусте было весело. Я объезжал стада, весело распевая о том, что, когда солнце зайдет, я поеду к колодцу в пусте и ты наберешь мне воды — для меня и моего белоногого коня».

Meg engemet, babám szerettél…

«Но теперь, моя девонька, ты уже не любишь меня, и, когда я приеду вечером к колодцу, никто уже не наберет мне воды».

Они орали это на шарварской улице, и, хотя их пение не отличалось мелодичностью, он, постигнутый ударом судьбы, повторял в своей постели:

Meg engemet, babám szerettél…

«Пока ты любила меня, моя девонька».

Конечно, это было куда приятнее, пан Жигмонд Куфала, чем лежать после такого приключения завернутым в простыню.

И писарь размышлял о том, что надо влюбиться. Этого ему, собственно, и недостает. Ведь когда в венгерском Лубреке он разглядывал красивых хорватских девушек, возвращавшихся с поля, ему всегда было непривычно радостно.

— В этом что-то есть, — сказал себе искушаемый судьбой писарь и уснул.

Утром он заметил торчащие из-под кровати ноги полицейского инспектора, который громко храпел. Этот обязательный человек, возвращаясь ночью из «Бородатого священника», зашел проведать больного, но сил ему хватило, только чтоб заползти под кровать.

— Простите, — извинился он, открыв глаза, — вы спали, как ангел, я не хотел вас будить.

III

В десять часов утра писаря снова пришла навестить пани Юльча Шемени. Жигмонд, бледнее прежнего, выглядел весьма интересно.

Молодая помещица громко выразила радость но поводу того, что ему лучше, и велела принести из брички большой сверток.

— Вы не рассердитесь, — сказала она напрямик, — я привезла костюм, который будет вам впору, потому что вы одного роста с моим покойным мужем. Он надел его всего один раз, когда поехал на новом коне. Упал и разбился насмерть, но костюму ничего не сделалось. Такая вот история.

При этом она столь откровенно разглядывала молодого человека, что он улыбнулся и кивнул в знак согласия.

Потом он заговорил своим мягким голосом о всяких разностях, о своей молодости, идеалах. Она пробыла у него больше часа. Дала ему напиться воды и, наклонившись к нему, улыбнулась и ласково погладила по волосам.

— А теперь лежите и не вставайте, пан Жигмонд, — сказала она весело. — Доктор сегодня сказал, что с вами все в порядке и через несколько дней вы будете бегать. Когда выздоровеете, обязательно приезжайте ко мне в гости в Каполафалву и мы еще побеседуем с вами. Я так одинока после смерти мужа. Раньше-то у нас было весело, съезжались окрестные помещики, цыгане играли, а теперь такая пустота.

Она прижала руку к сердцу и воскликнула:

— Чего только не случается в жизни! То пусто и уныло, потом вдруг все вокруг так и рассветет, не правда ли, пан Жигмонд?

Она еще раз погладила его по волосам, а он, переполненный совершенно непонятной радостью, только и сказал:

— Спасибо, спасибо. Простите, милостивая пани, что я не могу подать вам руки, меня снова закатали в мокрую простыню.

Он порывисто приподнял голову, чтобы поцеловать ей руку, а она засмеялась:

— Надеюсь, вы не хотите меня укусить.

И поднесла руку к его губам.

Когда она ушла, он прошептал:

— В эту женщину я влюблюсь, да, я буду любить пани Юльчу Шемени из Каполафалвы.

Он размышлял об этом до вечера и потом уже только констатировал, что и впрямь влюбился в нее по уши. Через неделю ему разрешили выходить, и он, сидя под своим старым дубом на Бадачоне, мечтал о пани Юльче, глядя в направлении Каполафалвы. Он и думать забыл о кукурузных и табачных полях, и лишь волнующаяся степь напоминала ему, как нежно вздымалась и дышала ее грудь, когда, склонившись над ним, она гладила его по волосам.

На другой день он уже опять приступил к работе.

IV

— Надо нам, милый друг, наконец-то как следует отплатить этой пани Юльче Шемени, — сказал ему бургомистр пан Декани, заглянув перед обедом в канцелярию из зала заседаний, где он отхлебнул из кувшина с вином. — Что она себе думает, эта женщина! Теперь ей не уйти от штрафа. Прежде всего напишем, что, как свидетельствуют ее погонщики скота, она послала их в день торжества пасти стадо в черте города, хотя в праздники пасти скот у города запрещено королевским указом от дня 18 июня 1862. Я уже проверил. Во-вторых, пишите, что она не сообщила о проводе быка через город, нарушив тем самым статью закона о чуме крупного рогатого скота. В-третьих, она не взяла разрешение на выпуск быка в город.

Несчастный писарь обливался потом, бледный как стена, но осмелился лишь возразить:

— Это была случайность, быка напугали.

— Неважно, тем лучше! — заявил пан Декани, довольно осклабившись, — теперь уж ей не поможет даже королевский совет, пишите, что она в то же время подвергла опасности население, поскольку бык был напуган. Вот как здорово я все подстроил. Все то, что я вам продиктовал, вы перепишете на гербовую бумагу с добавлением, что полиция своей властью налагает на нее штраф в двести золотых, внести их она обязана не позднее восьми дней в городское правление, мне лично. Напишите также, что распоряжение обжалованию не подлежит, и подпишите.

— Но, простите, есть ведь еще вторая инстанция, — в ужасе проговорил, заикаясь, писарь.

— А черт с ним, я это тоже знаю, но вы так напишите, чтоб она испугалась. Наконец-то голубка попалась в сети. Тогда ей не хотелось заплатить пустяк, а теперь заплатит две сотни. — И уже с порога он крикнул: — Вы тоже можете подать на нее жалобу, а потом мы это пропьем, зажарим целого кабана, а цыгане нам сыграют.

Писарь сидел совсем уничтоженный перед чистым гербовым бланком, а потом медленно начал писать то, что было продиктовано.

При этом слезы у него капали на промокашку — это была борьба между велением сердца и служебным долгом, который медленно, но верно побеждал любовь.

А потом, уже надписав служебный конверт и вложив туда извещение о размере штрафа, несчастный юноша писал еще неофициальное письмо пани Юльче, в котором извинялся перед ней и признался в любви.

V

Через два дня он получил из Каполафалвы следующее послание — без обращения и до крайности простое:

«Я требую, чтобы вы тотчас послали мне назад пиджак, жилет и брюки моего покойного мужа.

Юлия Шемени».

И в тихий вечер на Бадачоне, под старым дубом, целуя это послание, несчастный писарь из Святой Торны вздыхал:

— Боже мой, когда же мне повезет в жизни?..

Опасный работник

I

У меня вошло в привычку при любых обстоятельствах хвастаться или своей физической ловкостью, или чем-нибудь в том же роде. Эта привычка настолько укоренилась во мне, что несколько раз я обманывал самого себя.

Обычно я хвастаюсь такими вещами, в которых либо ровно ничего не смыслю, либо смыслю очень мало, и рискую в любой момент попасть впросак. Признаться, мне страшно не везет, так как моими слушателями почему-то всякий раз оказываются специалисты, которые сперва пытаются урезонить меня по-хорошему… Но я возражаю им с величайшей живостью и запутываюсь чем дальше, тем больше, так что в конце концов специалистам приходится прибегать к аргументам грубым и жестоким.

Вот, например, около года тому назад один садовод грозился меня застрелить. Прослушав мой более чем часовой доклад об удачной попытке скрестить сосну с яблоней, после чего сосна принесла богатейший урожай яблок, а на яблоне уродились одни шишки, привлекшие в сад несметное количество белок, он попросил меня подождать, а сам помчался домой за ружьем. Вернулся он обратно или нет, я не знаю, так как предпочел незаметно скрыться.

В другой раз со мной сцепился один ветеринар. Речь шла о бешенстве. Я утверждал, что бешенство — болезнь заразная и ее могут подхватить даже ласточки; разумеется, это редкий случай — обычно ласточки не общаются с бешеными собаками, — но все же вполне вероятный.

— Вы это серьезно? — вскричал ветеринар и побагровел при этом, как человек, который нуждается в немедленном утешении: не волнуйтесь, дескать, это сейчас пройдет, и снова все будет хорошо.

— Совершенно серьезно, — невозмутимо ответил я. — Вы даже не можете себе представить, какой гвалт поднимает одна взбесившаяся ласточка! Она лает не переставая. Ей уже не до мух.

Почтенный ветеринар замертво свалился со стула. Пришел ли он в себя, мне тоже неизвестно, потому что, как и в первом случае, я поспешил улизнуть. Потом из невольного чувства уважения к этому достойному мужу я долгое время следил, не появится ли в газетах имя ветеринара под рубрикой «Умерли в Праге», но не обнаружил его.

Столь же рискованно излагать свою точку зрения по проблемам строительства в присутствии архитекторов. Однажды, находясь в их обществе, я высказал свое мнение о том, как должен выглядеть современный дом.

Вдруг ни с того ни с сего один из них, очень взволнованный, грубо схватил меня за плечо и заорал:

— Ха, а куда вы дели трубу, где у вас окна, двери, фундамент, крыша?

Говоря по правде, эти мелочи просто вылетели у меня из головы.

— Фундамент — это излишество, — спокойно ответил я.

Одним ударом он сбил меня с ног и, усевшись на мне верхом, заревел прямо в ухо:

— Так как же вы рассчитываете обойтись без фундамента, голубчик?

Вот так я и живу — несчастье за несчастьем, а виной всему, с позволения сказать, мой проклятый язык. Но самое худшее из того, что мне довелось пережить и что меня окончательно доконало, — это полевые работы в наше тяжелое время.

Удивительно, но я не предполагал, что работать в поле потяжелее, чем сидеть в «Унионке» и глазеть в окно на проспект Фердинанда; короче говоря, я никогда не подозревал, что людям вообще приходится работать.

До сих пор для меня самым тяжким трудом было принести домой сто листов бумаги, разрезать их на четвертушки и с этими девственно чистыми листочками бежать к издателю и выклянчивать аванс.

После моего приключения с ветеринаром я решил начать трудиться по-настоящему и посвятить себя самого и свои жировые накопления деревне.

Итак, я отправил девяносто килограммов собственного сала к своему приятелю Грнчиржу в деревню Есень. В первый же вечер у нас зашел разговор о пользе труда и о том, как я рад, что наконец-то возьму в руки вилы.

— А что ты собираешься с ними делать?

— Ну, сено ворошить.

— Ты что-то путаешь, для этого нужны грабли, — поправил меня Грнчирж. — Вилы тебе понадобятся, когда придется подавать на телегу снопы.

— Ну, я страшно рад, страшно рад, — сказал я. — Я не то что один, я враз по четыре, по пять снопов кидаю. А когда дело доходит до граблей, так я просто чудеса творю. У моего дедушки — царствие ему небесное, он, бедняга, хлебнул со мной горя — я однажды переворошил двадцать корцев! Да что я вру — не двадцать, а тридцать пять корцев? Поплевал на ладони, знаешь, как я плюю себе на ладони, — и пошло. Полдня — и готово. А снопы, как я уже тебе говорил, запросто кидаю по пять зараз.

Мой друг Грнчирж взглянул на меня в немом замешательстве и коротко сказал:

— Так завтра и начнем! Будем переворачивать ячмень.

— Отлично, — с готовностью ответил я, — как-то я перевернул целый воз ячменя, ты и понятия не имеешь, на что я способен! Переворачивать ячмень, или там жито, или пшеницу, или картошку…

— Картошку? — изумился мой друг.

— Ну да, картошку, что же тут особенного? У покойного дедушки мы жали картофель на корню. Я как сейчас помню, он тогда весь промок, так мы сложили его в скирды и ну ворошить — переворачивать со стороны на сторону, чтоб подсох.

Мой друг Грнчирж уже не удивлялся.

— Боже мой, что за вздор ты городишь!

— Вовсе не вздор, — оборонялся я, — у покойного дедушки в тот год выдалось очень дождливое лето. В соседней деревне была засуха, но зато у нас все уродилось. Сливы перезрели настолько, что начали прорастать. У покойного дедушки в полах пиджака завалялось несколько зерен, и в один прекрасный день в пиджаке проросла рожь.

— Знаешь что, — сказал мне озабоченно Грнчирж, — иди-ка ты лучше полежи. Весь день в дороге, да по такой жаре — тут кто угодно спятит.

Уже лежа в постели, я услышал, как в соседней комнате Грнчирж говорил кому-то:

— Скорее всего ни в чем он не разбирается: ни рожь от пшеницы отличить не может, ни ячмень от овса.

«Ишь ты, умник! — подумал я про себя. — У пшеницы еще такие длинные усы. Черт возьми, а может, это овес?»

II

Мы отправились в поле ранним утром. День выдался до того душный, что не успел я пройти и половины пути, как почувствовал, что умираю от жажды. Пот катил с меня градом, и я безвольно ждал того момента, когда меня окончательно развезет.

В поле обо мне уже было известно. Видимо, Грнчирж кое-что успел рассказать. Я слышал, как одна баба с граблями сказала другой:

— Глянь-ка на этого. Говорят, он зараз по пять снопов кидает.

Передо мной простиралось поле, покрытое кучками сжатого ячменя. Они тянулись до самого горизонта и, казалось, только меня и ждут.

— Ну, начнем переворачивать, — предложил Грнчирж. — Снизу ячмень мокрый, надо его просушить.

— Начнем, — отозвался я и, взяв несколько колосков, переложил их на другую сторону, потом взял еще столько же…

— Да кто же так делает, голубчик? — изумился Грнчирж. — Возьми грабли и переворачивай вот так, видишь: мокрой стороной наверх. Ты ведь, судя по вчерашним рассказам, хорошо знаешь деревенскую работу!

— У моего дедушки мы всегда так делали, — оправдывался я. — Мы, например, рожь не косили, а просто за стебель выдергивали с корнем… Чтоб стерни не оставалось.

Грнчирж больше не слушал. Он шел дальше, видимо, занятый своими мыслями. Пот катил с меня уже не градом, а ручьями, заливал и щипал глаза. А эти несносные комары, словно прознав, что мы ведем мировую войну, решили выступить в роли неприятеля и кровожадно набросились на меня.

Терпя неслыханные муки, я осторожно переворачивал ячмень и регулярно информировал об этом Грнчиржа.

— Грнчирж, уже восемь куч готово!

На девятой у меня от земных поклонов заболела спина. Начав одиннадцатую, я окончательно изнемог, словно взбежал на Монблан. Повалившись на снопы, я в полной растерянности начал ползать по ячменным кучам. Они словно измывались надо мной, а откуда-то сзади голос Грнчиржа спросил:

— Что с тобой, голубчик?

— У покойного дедушки после одиннадцатой кучи мы всегда отдыхали, — ответил я упавшим голосом. — Это не давало нам сбиться со счета. К примеру, если оказывалось, что мы отдыхали сорок раз, значит, сделали четыреста сорок куч, И тогда уже точно было известно…

Грнчирж поднял меня и, грубо оборвав мои пояснения, распорядился:

— Валяй дальше, это тебе полезно. Учти, весь этот ряд твой. Гляди, как мы тебя обогнали… Боже милосердный, да что это ты натворил? Зачем свалил все в одну кучу?

— Разумеется, — сказал я. — Так ведь практичнее. Сперва сделаю стог, а потом этот стог сразу и переверну. Какой смысл возиться с маленькими кучками? У покойного дедушки таким манером я за два часа перевернул две тысячи куч. Конечно, если ты против, я могу и разбросать, но нахожу, что это непрактично.

— Ячмень-то ведь должен высохнуть, — пытался растолковать мне Грнчирж.

— А ты раньше говорил, что у вас есть сушилка, — напомнил я.

— Так это же для фруктов, — завопил он, чуть не плача.

— Ну, ну, так я же ничего особо вредного и не предлагаю, — успокаивал я приятеля. — Я думал, как лучше, практичнее.

Мы снова принялись за работу. Я разбросал любовно собранную кучу и с удвоенной энергией принялся за следующий ряд, который находился слева от меня. Не прошло и четверти часа, как снова появился Грнчирж.

— Боже правый, помилуй нас! — уже издалека кричал он. — Голубчик, ведь ты перевернул обратно все, что мы уже переворачивали, теперь мокрый опять внизу и придется все начинать сызнова! А у тебя небось и для этого есть объяснение?

— Конечно, — ответил я. — У моего покойного дедушки мы всегда так делали, чтобы зерно быстрее сохло. Носишь взад-вперед, туда-сюда, вот оно и сохнет, потому что отовсюду воздух. И тогда мы даже подвешивали колосья на веревках, как белье.

Тут я увидел, что мой друг Грнчирж кусает губы. Однако, справившись со своим гневом, он сказал:

— Будь добр, отправляйся-ка вон к той девчонке, что присматривает за ребенком одной нашей работницы, и передай ей, чтобы она шла переворачивать ячмень, а сам пока понянчишься с младенцем.

— У покойного дедушки…

— Ступай, ступай.

Я пошел с радостью. Значит, нянчить младенцев — тоже полевая работа.

Это был милейший годовалый мальчонка. Уселись мы с ним на сруб колодца, а он возьми да и выскользни у меня из рук, так и свалился прямо в воду.

— Грнчирж, — заорал было я, — принеси мне грабли, у меня мальчишка в колодец свалился!

Конечно, лучше было, пока не поздно, вытянуть парня без граблей, что я и сделал. Но переполох все же поднялся.

Перепуганная мать, обливаясь слезами, вместо ячменя сушила своего сыночка. А Грнчирж заметил:

— Должно быть, у твоего покойного дедушки тоже бросали детей в колодцы?

— По четыре, а то и по пять сразу, — забормотал я, не соображая, что говорю: в этот драматический момент я продолжал думать о снопах.

Женщины смотрели на меня с ужасом.

— Знаешь, — сказал мой приятель Грнчирж, — иди-ка ты лучше пить пиво… Перед обедом я к тебе загляну, а после обеда пойдем к Самекам на поле снопы возить. Видимо, на тяжелой работе от тебя будет больше проку.

«Вот тебе раз, — подумалось мне, — от меня ждут пользы на более тяжелой работе. Значит, то, что я пережил утром, считается пустяком?»

III

Между тем и у Самеков и в трактирчике уже прослышали о чудодее, который кидает на воз не по одному, а по четыре-пять снопов зараз.

Ну, разумеется, такого богатыря следовало угостить. Основательно нагрузившись, мы выехали в поле.

В руки мне сунули какую-то занятную вещицу. Она состояла из палки, на конце которой чрезвычайно хитроумным способом были укреплены три острия.

— Где бы мне взять вилы? — спросил я у Самека.

— Да они же у тебя в руках! — удивился крестьянин.

— Прошу прощения, я просто не обратил внимания, — небрежно извинился я и принялся рассуждать о том, что, наверное, быть дождю, обязательно пойдет дождь, потому что уж очень жарко, и хорошо бы, если б стало немножко попрохладнее.

Крестьяне не любят таких прогнозов, особенно в пору жатвы, когда нужно успеть свезти снопы в ригу.

Препирательства продолжались до тех пор, пока мы наконец не очутились на поле среди снопов.

Снопы были отменно крупными и тяжелыми.

Мы начали накладывать их на телеги. Жара стояла невыносимая, и я прибег к хитрости. Я развязывал сноп и, подхватив небольшую его часть на вилы, перетаскивал на телегу.

— Ты что это делаешь? — прикрикнул на меня Грнчирж.

— Упрощаю свою задачу, — отозвался я, — потому что мой способ практичнее, чем…

Грнчирж снова всучил мне вилы, которые я, приступая к логическому обоснованию преимуществ своей инициативы, воткнул было в землю.

— Не позорь меня, — взмолился он, — подцепи сноп и подавай на телегу!

Вообразите, что вам нужно поднять полутораметровую жердь с пудовой гирей на конце и затем швырнуть эту гирю вверх, на высоту трех метров, причем не раз и не два, а пятьдесят, сто, тысячу раз.

Я ухватился за вилы, издалека прицелился в сноп, нацепил его и, крякнув, подбросил на телегу. Пошатываясь, я носил снопы к телеге и кидал их наверх.

Силы уже оставляли меня, и на десятом снопе я решился на отчаянный шаг.

Поднатужившись, я со всего размаха огрел снопом батрака Штепана, который стоял на телеге укладчиком.

На этот подвиг ушли мои последние силы.

Штепан слетел с телеги, как яблоко с яблони, и угодил прямо на бабу, которая как раз несла в большом жбане пиво к ужину.

Раздался ужасный, жалостный вопль: пиво поминай как звали. Когда все успокоились, мне велели отложить вилы.

Я отнекивался, говоря, что только-только вошел во вкус, но они все-таки поставили меня к лошадям, объяснив, что это никакое не понижение, чему я, разумеется, не поверил.

Не удалось мне отличиться и возле лошадей. Просто я не вовремя произнес «но!», кони дернули, телега покатилась, и бедняга Штепан снова оказался на земле.

Крестьяне прогнали меня и от лошадей и больше уж ничего мне не доверяли. Некоторое время я изгнанником шатался по полю, а потом опустился на межу. Моя новая попытка принять участие в общей работе с вилами в руках была безуспешной. Крестьяне вырвали их у меня. И я снова очутился на меже.

Мухи и комары отнеслись ко мне без всякого снисхождения, а один слепень — законченный нравственный урод и ничтожество — так укусил меня в руку, что она тотчас же вспухла. Но никто не проявил ко мне ни малейшей жалости.

Когда мимо меня проходила Аничка, хозяйская дочка, усердно вязавшая снопы, я обратился к ней:

— Взгляните, пожалуйста: этот слепень натворил с моей рукой что-то очень страшное…

— Слепней здесь хватает, — равнодушно отмахнулась Аничка, не выразив ни капельки сочувствия, — скотины нынче в поле мало, всю в армию угнали, вот слепень и напал на вас.

Что она хотела этим сказать, я до сих пор не понял.

IV

Существует распоряжение, чтобы всюду на полевых работах составляли списки лиц, принимавших в них участие: каждый должен по мере своих сил приносить пользу отечеству.

Однако жандарм, пришедший к Грнчиржу записать всех работоспособных, взглянув на меня, заявил:

— Их милость я записывать не стану, они какой-то опасный работник.

Сдается мне, что на сельской ниве славы мне не снискать, хотя у моего покойного дедушки…

Боже мой, что это я опять болтаю!..

Колокола пана Гейгулы

Возможно, вас когда-нибудь посетил пан Гейгула и предложил церковные колокола, а вы сказали, что, к сожалению, не можете осчастливить его своим заказом за неимением подходящего помещения. Бывало, очевидно, что ему отказывали и в более грубой форме, полагая, что он принимает их за сумасшедших. Но бывало и так, что пану Гейгуле вежливо пододвигали стул и долго дискутировали с ним о значении церковных колоколов. Это произошло, к примеру, в редакции одного атеистического журнала. Дискуссия кончилась тем, что ему предложили кучу разных брошюр и работу агента по распространению атеистических изданий.

— Благодарю вас, господа, — сказал тогда пан Гейгула. — Я занимался уже этим делом у ваших противников, и у меня есть опыт.

Он говорил чистую правду, потому что прежде чем заняться продажей колоколов, он служил посыльным в англиканском Библейском обществе и разбазарил у всех на глазах целый склад.

В те времена пан Гейгула горько сетовал, что никто во всей Праге не хочет купить Новый завет на монгольском языке. А когда хозяин трактира, куда он ходил пить пиво, не захотел дать ему за катехизис англиканской церкви в японском переводе даже кружки пива, он понял, что на службе у Библейского общества не преуспеет. Тщетно пытался пан Гейгула дать к катехизису в придачу еще книжку с замысловатыми значками, тщетно доказывал, что лучше этого «Нравоучения для самоедов» ничего не существует, хозяин трактира остался неумолим. И пан Гейгула в Библейское общество больше не вернулся.

Общество послало к нему своего проповедника, унылого господина в поношенном пальто, который битый час, сидя у постели пана Гейгулы, витийствовал о спасении души, долге и нравственности.

Пан Гейгула, не вставая с постели, рыдал, что он погибнет во грехе и что ему нужно десять крон. Наконец они сошлись с проповедником на семи пятидесяти.

— Торговался я с ним полчаса, не меньше, — рассказывал потом пан Гейгула. — Он давал мне сперва две кроны, если я исправлюсь. Затем проповедник принялся оплакивать меня и накинул четыре кроны, потом вздумал меня проклясть. Тут уж я сразу запросил не десять, а пятнадцать крон. Наконец мы договорились, что мое спасение обойдется Обществу в семь пятьдесят. Но оба мы к тому времени так уморились, что пот с нас лил градом. Больше я его никогда не видел.

Итак, порвав с Библейским обществом, пан Гейгула вдруг ни с того ни с сего объявился с колоколами. А дело здесь было в том, что помер его тесть, звонарь, и пан Гейгула унаследовал два церковных колокола. Он отнес их в сарай к пру я гелю-угольщику, а сам принялся искать, кому их продать. И угодил в клинику для душевнобольных.

Произошло это следующим образом. Однажды пан Гейгула постучался в дверь известного психиатра и сказал:

— Позволю себе предложить вам церковные колокола. Прекрасная работа. В настоящее время я испытываю денежные затруднения, так что цена будет не слишком высокой. Если вы, ваша милость, изволите посетить меня на предмет колоколов, я буду весьма признателен. Вы сможете воочию убедиться, что это за колокола, какие это прекрасные экземпляры.

Я могу предложить вашей милости два колокола — один высотой в метр, семьдесят пять сантиметров в диаметре, а другой поменьше — примерно шестьдесят сантиметров высотой, а в диаметре тридцать сантиметров, это — так называемый погребальный колокол.

Психиатр внимательно посмотрел на пана Гейгулу и любезно предложил ему сесть. Для него это был на редкость интересный случай и в его практике встречался впервые.

Он предложил пану Гейгуле сигару и спросил:

— А где же находятся эти ваши колокола?

— У одного угольщика в Карлине.

«Церковные колокола и угольный склад — это действительно тяжелый и запущенный случай заболевания», — подумал психиатр.

— Ну, а вы никогда не слышите, чтоб они звонили? — рассудительно продолжал он расспрашивать.

— Да они не звонят, ваша милость, знаете, они просто валяются в сарае в угольной пыли. Если бы, скажем, вы, ваша милость, знали о ком-нибудь, кто хотел бы купить хоть один из колоколов, я был бы действительно вам очень признателен.

Пан Гейгула говорил так убедительно, что психиатр подумал: «Типичный случай паранойи».

— Знаете что, — сказал он, — обождите минутку. — Я позвоню сейчас одному своему знакомому, тот давно уже тоскует по церковному колоколу.

Он позвонил, и через полчаса рядом с паном Гейгулой оказались два человека в форме земских чиновников.

— Пройдемте, — позвали они пана Гейгулу, любезно подхватив его под руки, — сейчас мы поедем в один замок и там купим ваши колокола.

— Что-то меня тут насторожило, — рассказывал потом пан Гейгула. — В машину меня, можно сказать, просто затолкали, да так быстро, что я опомниться не успел. Один из этих людей подсел ко мне и долго беседовал со мной о колоколах. А потом вдруг спрашивает: «Простите, а почему же вы не говорите «бим-бам, бим-бам»?»

Я гляжу на него во все глаза, а он все твердит: «Да не бойтесь же меня, скажите «бим-бам, бим-бам», и вам станет легче».

И все просит и просит, так что я даже подумал: «Боже ж мой, человек с ума сошел!» «Не сходите с ума!» — воскликнул я. А он мне: «Не скандалить! — и вдруг заорал: — Не то отправлю вас в изолятор!»

«Точно, — подумал я, — этот человек рехнулся. Ну, странных же людей сосватал мне пан доктор».

А насчет изолятора все оказалось правдой, потому что, как только пан Гейгула понял, что попал в сумасшедший дом, он стал бурно сопротивляться, браниться и вообще вести себя самым недостойным образом. Он кричал, что у него в самом деле есть два колокола, один — побольше, а другой — поменьше, погребальный, что он это им докажет. Дежурный врач благосклонно похлопал его по спине и сказал: «Мы верим, что у вас есть церковные колокола, но купить мы их не сможем до тех пор, пока вы не переоденетесь и не искупаетесь. Вы разденетесь добровольно или эти люди должны будут вам помочь?»

При этом он указал на внушительного вида санитаров, меланхолически стоявших у входа.

Поскольку добровольно пан Гейгула раздеваться не захотел, санитары набросились на него, проявив при этом такую ловкость, что уже через минуту он сидел в ванной, наполненной теплой водой, и снисходительно разрешил себя мыть. Потом его вытерли и надели на него парусиновые туфли и смирительную рубашку, а на голову колпак наподобие арестантского, и врач весьма любезно спросил его:

— Ну, как, вам уже лучше? Вы больше не слышите звона колоколов?

Он приблизился к нему и направил свет карманного фонарика прямо в глаза. Пан Гейгула немало повидал на своем веку, но подобного обращения еще не встречал. Он вырвал у врача фонарик и закричал, чтоб тот лучше себе посветил в задницу.

Тут-то он и попал в изолятор. Его положили в кровать, заделанную сеткой сверху и по сторонам, и вместе с кроватью затолкали в пустую маленькую комнату, где заперли на ключ.

Пан Гейгула остался в одиночестве. Сначала он кричал:

— Убийцы! Я вам покажу!

Потом орал:

— Не делайте глупостей, отпустите меня!

И в конце концов уснул.

Утром он рассудил, что любая поспешность вредна, и, когда за ним пришли, чтобы отвести к врачу для составления истории болезни, он был уже вполне спокоен и с улыбкой пожелал своим попечителям доброго утра.

— Это сущее недоразумение, — сказал он им весело. — Когда я буду рассказывать об этом в трактире «Семерка червей», все просто животы надорвут.

В истории болезни пана Гейгулы так и записано: «В то утро он был неестественно весел».

И вот он предстал перед целой комиссией. Исповедовавшись в своей национальности и прочем, он по просьбе старшего врача рассказал о своих колоколах. В истории болезни значится:

«С ярко выраженными признаками душевной депрессии пациент неестественно быстро рассказывает о том, что хочет продать два колокола, которые якобы хранятся у одного угольщика в Карлине. Помрачение сознания достигает своей кульминации, когда он рассказывает, что церковные колокола лежат в угольной пыли, накрытые брезентом. Пациент все время странно улыбается, говоря о своей финансовой несостоятельности и об их дешевизне. Пульс учащенный, на правой руке ссадина, результат сопротивления санитарам. Зрачки расширены. Отец и мать в лечебнице не содержались. Единственная сестра умерла от оспы».

Пан Гейгула пробыл в лечебнице неделю. У него было хорошее настроение, и он просил врача выдать ему справку, что дирекция лечебницы покупает у него оба колокола.

— Ну, конечно, покупает, — отвечал врач.

— Тогда давайте оформим заказ, — не отставал от него пан Гейгула, неизменно улыбаясь.

— Оформим, оформим, только успокойтесь.

Однажды, когда директор сумасшедшего дома проводил очередной обход, его взгляд упал на пана Гейгулу, сидящего у окна.

— Это тот, что продает колокола, — подсказал лечащий врач.

Пан Гейгула подошел к самому директору и обратился со своей просьбой, не купит ли дирекция лечебницы у него церковные колокола и не оформит ли ему заказ-наряд.

Директор в тот день был в хорошем расположении духа.

— Конечно, — мы подготовим все документы, и ваш доктор завтра же вам их принесет, будьте спокойны.

На другой день врач действительно принес пану Гейгуле заказ-наряд, подтверждающий, что дирекция психиатрической лечебницы покупает у него, пана Гейгулы, два колокола, один большой, другой погребальный, за три тысячи крон. Внизу стояла печать лечебницы.

Пан Гейгула спрятал бумагу в карман и больше о колоколах не заговаривал.

Через месяц его выписали из больницы. В истории болезни значится:

«13 сентября выписан с улучшением».

Но каково было изумление дирекции, когда в один прекрасный день экспедитор выгрузил во дворе сумасшедшего дома два колокола — один большой, а другой поменьше.

Колокола действительно наличествовали, и тем самым паранойя пана Гейгулы отсутствовала. Ко всему прочему налицо был оформленный по всем правилам заказ-наряд за подписью дирекции психиатрической больницы.

Но деньги за колокола долго не перечислялись, и пан Гейгула обратился с иском в суд, предъявив заказ-наряд в качестве документа. Однако до разбирательства не дошло, ибо явилась врачебная комиссия, и пан Гейгула был направлен в сумасшедший дом вторично, поскольку теперь налицо была идея фикс получить деньги от лечебницы за свои колокола.

О прекрасной даме и медведе из Зачалянской долины

I

Правительство все-таки вспомнило про королевские венгерские леса на Магуре, к которым до сих пор относилось, как мачеха. Не иначе высшая администрация, в чьем ведении и под опекой находились королевские угодья, пребывала в сентиментальном расположении духа, когда решила, будто эти непроходимые дебри нуждаются в охране.

В результате туда, наверх, было решено отправить Дюлу Рагаша, королевского егеря, который до сих пор охранял государственные леса в Мишкольце.

Дюла Рагаш сидел себе в казино и, попивая вино, развлекал общество рассказами о своих новейших похождениях в таборе за рекой. Цыганки нагадали ему по руке, что он уедет и никогда не вернется. Дюла Рагаш сообщил присутствующим, будто за такое прекрасное пророчество он всучил старухе цыганке стертый полугульден, и тут же заметил, как бы невзначай, что вскоре удалился с молодой цыганкой, причем тут уж ни о каком гаданье по руке не было речи.

Вне всякого сомнения, Дюла продолжил бы рассказ о прелестях юной черноокой красавицы, если б не явился лесник и не сообщил, что приехал инспектор, который дожидается Рагаша в доме лесника.

Таким образом, из уст самого инспектора государственной лесной инспекции Дюла Рагаш узнал, что власти скорбят о судьбе заброшенных лесов на Магуре и его, Рагаша, назначили старшим королевским егерем туда, наверх, в Зачалянскую долину.

Инспектор поинтересовался, хватит ли Дюле Рагаш у двух месяцев, чтобы привести свои дела в порядок и жениться.

— Это как же, извините, понимать? — спросил, перепугавшись, Рагаш.

— Я, надобно сказать, — ответствовал инспектор отеческим тоном, никоим образом не собираюсь вводить вас в заблуждение. Полагаю, и у вас хватит смелости не питать иллюзий и трезво оценить положение вещей!

И он стал чрезвычайно ласково говорить о том, что у Дюлы Рагаша нет даже малейшей надежды спуститься когда-либо вниз с лесистых холмов. Кроме того, надо принять во внимание, что в тех дремучих лесах нет ни единой живой души женского пола, всяк, кто попадет туда, будет навсегда отрезан от мира. Государственная инспекция, со своей стороны, обеспечит ему хорошее, уютное гнездышко в одном из заброшенных домов, даст под начало двух лесников, и Зачалянская долина снова оживет. Летом можно разводить овец и выписывать книги. Зимой все занесет снегом и придется жить запасами.

— В камельке будет потрескивать огонь, — продолжил инспектор прочувствованно, — и я в такой ситуации рекомендую вам держать на коленях молодую женушку.

— Хорошо, — сокрушенно отвечал пан Рагаш, — но на ком же мне жениться?

— Тут я вам, к сожалению, не советчик, это ваше сугубо личное дело. Женитесь на ком хотите, но это должна быть женщина храбрая, ибо не исключено, что к вам заявятся гайдамаки со своими старыми ружьями. В Карпатах они уже пристрелили нам трех королевских егерей. Впрочем, — продолжал утешитель, — на Магуре такое может и не произойти. Ведь Магура это не Карпаты. Я хоть и не знаю местный народ, но полагаю, что о них не следует думать только плохое. Вы, пан Рагаш, весьма одаренный человек и отлично подходите для тех диких мест. Представьте только, там водятся волки, дикие кошки, рыси, кабаны и медведи. Мы знаем, вы не робкого десятка. Работы там, в сущности, никакой, лишь присматривать за лесами, что само по себе прекрасно.

— А что бы вы сказали, если бы туда перевели вас? — парировал Дюла Рагаш. — Вам бы это понравилось?

Инспектор растерянно ответил, что он уже человек немолодой и для подобных перемещений непригодный.

— Я, — продолжал он в сердцах, — я бы, наверное, застрелился. Но вы молоды. И ваше будущее там. Я схожу к министру внутренних дел, и мы дадим вам звание управляющего. А также накинем пятьдесят тысяч крон. Можете не сомневаться, у вас там будет настоящая идиллия. Только женитесь потолковее и, главное, научите своих лесников играть в шахматы. Ведь зимой, когда целых три месяца из дома не выберешься из-за снежных заносов, время тянется так медленно. Можете также завести пианино. Можете каждый день напиваться, но главное — это жена и шахматы. Непременно возьмите с собой карты и через два месяца чтоб вы были в Зачалянской долине!

В тот день пан Рагаш буйствовал и орал, что перебьет всех! Лесника, себя, весь Мишкольц. После чего помчался в казино, где за бутылкой наилучшего венгерского просидел до четырех часов утра. Затем господа из казино притащились к мишкольской ратуше и хором прокричали: «Дайте жену пану Рагашу».

Домой нотар волок пана Рагаша волоком и, обнимая, прочувствованно сообщил ему у себя в коридоре: «Знаешь, брат Дюла, отдам-ка я за тебя свою двоюродную сестрицу Зоську. Эта девица не боится никого. Однажды она даже вытащила из воды тонущего сапера. Ты не поверишь, до чего она храбрая. И глаза у нее такие синие, такие, понимаешь ли, озорные, ну просто потеха».

Он залился смехом и продолжал смеяться, даже рухнув на кровать, и все твердил: «Брат Дюла, глаза у нее, скажу я тебе, такие синие, такие озорные, что прямо потеха! А на Рабе она вытащила из воды, сапера, то-то было смеху! И красивая. Вот ведь, свояк, какая потеха».

Когда же на следующий день в Римавской Соботе, куда они приехали, пан Рагаш увидел эти озорные синие глаза Зоськи, то тут же влюбился в нее по самые уши.

Через неделю после описанного, гуляя с ней по вербной аллее вдоль речки Римавы, он завел разговор о том, что сроду не видывал такой высокой, отличной кукурузы, как нынче. Потом начал нести что-то про груши, про тутовник и закончил свою речь радикальным заявлением:

— Извините, барышня Зоська, а нельзя ли сделать что-нибудь такое, чтобы я мог взять вас в жены?

— Подождите, я подумаю, — отвечала барышня Зоська.

Так они обошли всю Римавскую Соботу и ходили молча уже более часа, когда барышня Зоська остановилась и сказала:

— Думаю, что можно.

— Как я рад! — вскричал пан Рагаш, и через два месяца она уже сидела у него на коленях у камелька в Зачалянской долине, что вполне соответствовало пожеланиям инспектора из государственного управления королевских лесных угодий.

Через четверть года пани Зоська начала томиться и вспоминать про светлые равнины вкруг Римавы, озаренные ярким, горячим солнцем, золотящим также кукурузные початки.

II

Впрочем, Зачалянская долина была не столь уж безлюдна и пуста. На другом ее конце коптил над очагом овечий сыр Ондрей Таращук, в то время как перед его рубленой хатой лежал, лениво развалясь, ручной медведь Миша, который был не местным, не магурским, и мог бы поведать о себе целую одиссею.

Родился Миша под Попадией, в лесных Карпатах, в тех сказочно-прекрасных диких лесах, где по ночам слышатся таинственные звуки и где нет ни шоссе, ни проселков. Однажды медведица-мать вышла с ним на прогулку, но повстречала одного из лихих сынов Карпат. Медвежонку к тому времени исполнилось восемь месяцев, и он был уже красивым малым. В результате встречи медвежонок остался сиротой, ибо лихой человек прикончил его матушку тесаком.

Медвежонку удалось удрать и, прожив скверную зиму на самом севере Карпат, он счел за благо переселиться подальше, надеясь, что в других лесах ему будет получше. Преодолев Спишскую сто́лицу, Торну и Абауй, он, продравшись сквозь сплошные заросли гемерских лесов, перевалил через Татры и попал на Магуру.

В один прекрасный день медведь спустился с гор в Зачалянскую долину и ночью улегся в засаде перед кошарой возле хаты Таращука, в смутной надежде напасть на его овец, но на лютом морозе от слабости уснул. Так и нашел его, окоченевшим как полено, Ондрей Таращук.

Он перетащил медведя в хату к очагу и вышел во двор, наточить на камне нож, собираясь содрать с медведя шкуру. Каково же было его изумление, когда, вернувшись, он увидал, что огромный черный клубок начал распрямляться, а потом поднялся и закосолапил вокруг огня, дружелюбно урча. Обнюхав все, медвежонок уселся рядом с озадаченным Ондреем и стал комично на него поглядывать.

Ондрей Таращук посмеялся над потешным гостем и кинул ему лепешку из отрубей, потрепав при этом гостя по загривку.

Медвежонок лепешку слопал, слопал и вторую и, окончательно освоившись, принялся приводить в порядок свою шубу. Затем улегся к ногам Ондрея и уснул сном праведника, полагая себя в полной безопасности.

А Ондрей Таращук хохотал так громко, что слышно было аж в Зачалянской долине.

С тех пор эти двое стали друзьями. Само собой разумеется, Ондрей произнес пространную речь, где предлагал медведю вести себя пристойно и избегать всего, что могло бы испортить их дружеские отношения.

Таращук неосознанно считал себя христианином, так, по крайней мере, утверждал когда-то его отец, которого он схоронил на одном из холмов и с большим трудом соорудил над гробом за лето могильный холм.

Как-то в один из дней, когда растаяли снега, Ондрей взял медвежонка в охапку и отнес к зачалянскому ручью, где и окрестил, творя при этом молитву: «Наиславнейший всемогущий боже! Прошу тебя, знай, что этого мишу зовут Миша, и еще прошу тебя, сделай так, чтобы он рос хорошим, тебе и мне на радость».

И Миша рос хорошим. Он ходил за Ондреем следом, как собака, свободно разгуливал по окрестностям и не доставлял Ондрею никаких хлопот. Питался Миша исключительно растительной пищей, если не брать в расчет дикого кролика, и то изредка.

По утрам, совершив туалет, Миша отправлялся со своим другом к кошаре взглянуть на овец. С овцами он поддерживал дружеские отношения. А иногда они с Ондреем схватывались побороться.

Так и жили эти двое счастливо и в свое удовольствие в дремучем зачалянском лесу. Случалось им хаживать вместе и на охоту, как вдруг однажды в лесу под Зубриной повстречали они одного из лесников пана Рагаша, словака из Спиши, Вазилу.

Вазила тут же помчался к дому пана Дюлы Рагаша и вбежал в комнату, где пани Зоська, сидя за пианино, распевала чувствительные романсы времен короля Матяша. Главный королевский егерь пан Дюла Рагаш совершал в это время обход вдоль реки Попрад, а молодая дама оставалась на хуторе наедине со своими неясными мечтами и желаниями. Представьте себе! Она уже пять раз зевнула.

— Вельможная госпожа, — в ужасе вопил Вазила. — Медведь и человек!

После чего, подкрепившись глотком самогонки из фляги, рассказал про свою удивительную встречу.

Пани Зоська поднялась и произнесла лишь: «Идем, покажи мне, где они».

В тот день Ондрей Таращук впервые в своей жизни увидал синие глаза. Таращук не понимал, что она говорила, и лишь смущенно улыбался, когда она ласкала медведя.

— Тебе понравились синие глаза вельможной госпожи, да, Миша? — сказал он вечером медведю.

Пани же Зоська, наоборот, вечером сказала самой себе:

— Nagyon szép, какой красивый мужчина!

III

Несомненно, Зачалянская долина была не так уж и скучна. Пани Зоська нашла даже, что, напротив, жить здесь приятно, а два этих соседа весьма милы.

Зачалянская долина была тиха и молчалива.

Вазила вполне мог бы брать с нее пример, тогда сейчас ему не пришлось бы говорить:

— Ах, проклятый мой рот, ничтожный мой язык. И зачем только я все выболтал пану Рагашу?

Если б Вазила помалкивал, то в один прекрасный день пан Рагаш не сказал бы пани Зоське странным тоном:

— Ну, дорогая, сегодня я иду на медведя.

Возвратившись после долгих четырех часов отсутствия, он весьма благодушно сообщил жене, что одного из той пары он пристрелил, а другой удрал, что было правдой: Миша успел скрыться в горах Магуры.

Через несколько дней после случившегося пан Дюла Рагаш не вернулся из леса в свой дом. Он исчез бесследно и навсегда.

* * *

Однажды, когда я приехал под Добшину, паи Миклеш, известный в округе тем, что на его счету имеется уже дюжина медведей, показал мне большую свежую медвежью шкуру.

— Никак в толк не возьму, — удивлялся он, — что за напасть! Освежевал я медведя, а в желудке золотое кольцо! Скорей всего обручальное, и в кольце, внутри, гравировка: «Зоська 19–81 VIII — 09»!

Загрузка...