Глава 1

Два транспорта проскользнули с юга в серой предрассветной мгле; их громоздкие корпуса плавно прорезали воду, которая бесшумно несла эти корабли — такие же серые, как скрывавший их рассвет. Теперь, свежим ранним утром чудесного тропического дня, корабли спокойно стояли на якоре на рейде между двумя островами, дальний из которых казался лишь облаком на горизонте. Для команд транспортов это было обычное, хорошо знакомое задание: доставка очередного подкрепления войскам. Но для пехотинцев, являвшихся грузом, этот рейс не был ни обычным, ни знакомым, и они испытывали смешанное чувство глубокой тревоги и напряженного ожидания.

До прибытия сюда, в течение долгого морского пути, этот человеческий груз вел себя развязно, и эта развязность не была напускной. Пехотинцы входили в старую кадровую дивизию и знали, что представляют собой всего лишь груз. Они всегда были грузом, но никогда — пассажирами, и не только смирились со своей ролью, но ничего другого и не ждали. Однако теперь, когда они прибыли сюда и своими глазами увидели остров, о котором так много читали в газетах, от их самоуверенности не осталось и следа, ибо, хотя они были из довоенной кадровой дивизии, здесь им предстояло принять боевое крещение.

Готовясь к высадке на берег, никто не сомневался, что многие из них останутся здесь навсегда, однако каждый надеялся, что это случится не с ним. Тем не менее эта мысль внушала страх, и, когда первые группы солдат с полной выкладкой стали с трудом подниматься на палубу для построения, взоры всех сразу обратились на остров, куда они должны были высадиться и который мог оказаться для них братской могилой.

С палубы открывался очаровательный вид. В ярких солнечных лучах раннего тропического утра искрилась спокойная вода пролива, свежий морской ветер шевелил ветви крошечных кокосовых пальм за серовато-коричневым отлогим берегом ближайшего острова. Был еще слишком ранний час, и томительная жара еще не наступила. Ласкали взор далекие открытые пространства суши и бескрайние морские просторы. Пахнущий морем бриз мягко скользил между надстройками кораблей, обвевая лица солдат. После спертого воздуха трюма, насыщенного людским дыханием и испарениями тел, бриз казался особенно свежим. На острове позади миниатюрных кокосовых пальм простирался до подножий желтых холмов зеленый массив джунглей, а за холмами возвышались в прозрачном воздухе окутанные голубой дымкой горы.

— Так вот он какой, Гуадалканал! — сказал солдат, стоявший у поручней, и сплюнул табачный сок за борт.

— Это тебе не занюханный Таити.

Первый солдат вздохнул и снова сплюнул:

— Да-а, какое хорошее, тихое утро.

— Черт, замучило это барахло, — раздраженно пожаловался третий солдат, подтягивая ранец.

— Скоро будет еще похлеще, — сказал первый.

Маленькие жучки, в которых они распознали пехотно-десантные катера, уже отошли от берега. Одни суетливо крушились, другие направились прямо к кораблям.

Солдаты закурили. Резкие команды младших офицеров и сержантов прервали их разговор, они стали не спеша строиться, а построившись, как обычно, замерли в ожидании.

Обойдя кругом головной транспорт и тяжело подпрыгивая на поднятых им самим мелких волнах, приблизился первый катер. Им управляли два матроса в рабочих беретах и безрукавках. Один стоял за рулем, а другой оперся на планширь, чтобы не потерять равновесие, и взглянул на корабль.

— Посмотрите-ка, что нам привезли. Еще пушечного мяса для япошек! — весело воскликнул он.

Солдат у поручней, жевавший табак, подвигал челюстями и, не пошевелившись, выплюнул тонкую коричневую струйку за борт. Солдаты на палубе продолжали ждать.

Внизу, во втором переднем трюме, третья рота первого полка толкалась у трапа и в проходах между койками. Третья рота была назначена четвертой в очереди на посадку в третью переднюю грузовую сетку с левого борта. Солдаты знали, что им придется ждать долго. Поэтому они не так волновались, как уже построившиеся на палубе, которым предстояло высадиться в первую очередь.

К тому же в трюме третьей палубы было очень жарко. Койки, расположенные в пять, а то и в шесть ярусов — где потолок был выше, — были завалены предметами солдатского снаряжения, которые рота должна была взять с собой. Сесть было некуда, но даже если бы место нашлось, усесться на койках все равно бы не удалось. Подвешенные на трубах, прикрепленных болтами к палубе и потолку, они позволяли только лежать одному человеку под другим, а тот, кто пытался сесть, обнаруживал, что его крестец упирался в брезент, натянутый на раму, а голова больно ушибалась о раму верхней койки. Единственным оставшимся местом был пол, усеянный окурками и наполовину занятый сидевшими на нем солдатами. Приходилось либо устраиваться здесь, либо бродить туда и обратно через лабиринт труб, занимавших каждый дюйм площади, перешагивая через тела. Зловоние от газов, дыхания и потных тел стольких людей, настрадавшихся от плохого пищеварения за время долгого морского пути, могло бы свести с ума, если бы, к счастью, не притупилось обоняние.

В этой тускло освещенной адской дыре, до отказа насыщенной влагой, где металлические стены отражали все звуки, солдаты третьей роты стирали пот, капающий с бровей, тихо ругались, поглядывали на часы и нетерпеливо ждали.

— Как ты думаешь, попадем мы под этот чертов воздушный налет? — спросил рядовой Мацци сидящего рядом рядового Тиллса.

Они сидели у переборки, прижав колени к груди, чтобы на них не наступили ненароком, к тому же так было удобнее.

— Почем я знаю, черт возьми? — сердито отозвался Тиллс — можно сказать, что он был закадычным другом Мацци, во всяком случае, лига часто ходили вместе в увольнение. — Я знаю только, что ребята из команды говорили, что во время последнего перехода их ни разу не бомбили. Зато в предпоследний раз чуть не потопили. Что тебе еще сказать?

— Ничего. Теперь мне все ясно. Зато я тебе что-то скажу. Мы сидим здесь на этих кораблях в огромном открытом океане, как пара паршивых больших жирных уток, вот что.

— Это я и без тебя знаю.

— Да? Вот и подумай об этом, Тиллс. Подумай.

Мацци еще плотнее прижал колени к груди и судорожно, нервно задвигал бровями вверх и вниз — это придало его лицу выражение воинственного негодования.

Тот же вопрос волновал всю роту. Правда, третья рота была не последней в очереди. Рот было семь или восемь. Однако это не приносило утешения. Третью роту не интересовали те неудачники, которые шли после нее: это была их забота. Третью роту интересовали только те счастливцы, которые шли перед ней: почему они не спешат, и как долго придется ждать?

Была еще одна причина для недовольства. Третья рота оказалась четвертой в очереди на высадку, что, естественно, вызывало возмущение. Но этого мало: случилось так, неизвестно по какой причине, что ее разместили среди чужих. Кроме еще одной роты, размещенной далеко в корме, третья была единственной ротой первого полка, назначенной на первый транспорт, и поэтому ее солдаты не знали никого в ротах, расположенных по обе стороны от нее.

— Если уж меня разнесет к чертовой матери, — мрачно размышлял Мацци, — не хочу, чтобы мои кишки и мясо перемешались с кучкой чужаков из другого полка, вроде этих бездельников. Уж пусть лучше это будет мое подразделение.

— Не говори так! — закричал Тиллс. — Ради бога!

— Знаешь, — продолжал Мацци, — когда подумаешь, что самолеты, может быть, как раз теперь летят над нами…

— Да не выдумывай, Мацци!

Другие солдаты третьей роты по-своему, как могли, отвлекались от мрачных мыслей. Со своей выгодной позиции у переборки сходного трапа Мацци и Тиллс могли наблюдать за деятельностью по крайней мере половины третьей роты. В одном месте затеяли игру в очко. В другом месте шла игра в кости, такая же беспокойная. Еще в одном месте рядовой первого класса Нилли Кумбс вытащил колоду карт, с которой никогда не расставался (все подозревали, что они крапленые, но никто не мог это доказать), и затеял обычную игру в покер. Пользуясь всеобщим волнением, он обыгрывал товарищей, хотя и сам волновался немало.

Стоявшие или сидевшие кое-где группки солдат вели тихий разговор. Широко открытые глаза были устремлены в одну точку, и солдаты едва ли слышали, о чем идет речь. Кое-кто тщательно проверял и перепроверял свои винтовки и снаряжение или просто сидел, глядя на них. Молодой сержант Маккрон, заботливый, как наседка, лично проверял каждый предмет снаряжения солдат своего отделения, состоявшего почти полностью из призывников, будто от этого зависели их здоровье и жизнь. Сержант Бек, чуть постарше Маккрона, строгий командир с шестилетним стажем, тоже педантично осматривал винтовки своего отделения.

Ничего другого не оставалось, кроме ожидания. Через задраенные бортовые иллюминаторы доносились приглушенные звуки сборов и отдельные выкрики, а с верхней палубы — еще более слабые звуки, говорящие о том, что высадка продолжается. Через люк за открытой водонепроницаемой дверью слышался лязг и сдавленная ругань солдат другой роты, с трудом взбирающихся по металлическому трапу, чтобы занять место уже высадившейся роты. Несколько солдат, которым удалось пробраться к закрытым иллюминаторам, взяв на себя роль наблюдателей, могли видеть темные, неуклюжие фигуры, спускающиеся в сетку, висящую за бортом, а время от времени — и отходящий катер. Громкими выкриками они сообщали остальным о ходе высадки. Иногда какой-нибудь катер, подхваченный волной, ударялся о корпус корабля, и в замкнутом пространстве тусклого трюма раздавался скрежет и лязг стали.

Рядовой первого класса Долл, стройный южанин из Виргинии, стоял с капралом Куином, высоченным техасцем, и ротным писарем капралом Файфом.

— Да, скоро мы узнаем, чем это пахнет, — покорно сказал добродушный гигант Куин, который был на несколько лет старше своих собеседников.

— Чем же это пахнет? — допытывался Файф.

— Тем, что в нас будут стрелять, — ответил Куин. — И стрелять всерьез.

— Подумаешь! В меня уже стреляли, — сказал Долл, выпятив губу в презрительной улыбке. — А в тебя, Куин?

— Да ладно вам, — вмешался Файф. — Будем надеяться, что сегодня не будет самолетов. Вот и все.

— Наверное. Мы все надеемся на это, — упавшим голосом проговорил Долл.

Долл был очень молод — лет двадцати, может быть, двадцати одного, как и большинство рядовых третьей роты. Он прослужил в роте свыше двух лет, как почти все солдаты регулярной армии. Спокойный, розовощекий юноша, довольно наивный, не очень разговорчивый и застенчивый, Долл обычно оставался в тени. Однако в течение последних шести месяцев в нем медленно происходила какая-то перемена, и он постепенно стал выдвигаться на первый план.

Он опять выпятил губу в презрительной улыбке и многозначительно поднял бровь.

— Ну что ж, раз я надумал добыть пистолет, пожалуй, пора идти, — улыбнулся он товарищам, взглянув на часы. — Они теперь, должно быть, достаточно обалдели и разнервничались, — рассудительно заметил он и поглядел наверх. — Не хочет ли кто со мной?

— Ступай лучше один, — сухо отозвался великан Куин. — Если два парня станут охотиться за двумя пистолетами, будет вдвое заметнее.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Долл и не спеша удалился.

Куин поглядел ему вслед; в глазах его читалась явная неприязнь к Доллу. Долл прошел между койками к трапу, и Куин вновь повернулся к писарю Файфу.

У трапа, прислонившись к переборке и прижав колени к груди, все еще сидели и разговаривали Мацци и Тиллс. Долл остановился перед ними.

— А вы не смотрите на эту дурацкую забаву? — высокомерно спросил он, указав на иллюминаторы, у которых толпились зрители.

— Не интересуемся, — угрюмо ответил Мацци.

— К ним, пожалуй, не подобраться, — сказал Долл, оставив вдруг свой высокомерный тон. Он нагнул голову и вытер пот со лба тыльной стороной кисти.

— Не интересовались бы, если бы даже было свободно, — повторил Мацци и еще выше подтянул колени.

— А я иду добывать пистолет, — сообщил Долл.

— Да? Желаю удачи, — сказал Мацци.

— И я тоже, — проговорил Тиллс.

— Неужели вы не помните? Мы как-то говорили, что надо будет добыть пистолет, — напомнил Долл.

— Разве? — безразлично произнес Мацци, уставившись на него.

— Конечно, — начал было Долл, но осекся, услышав в ответе Мацци насмешку и неодобрение, и улыбнулся своей неприятной презрительной улыбкой. — Вам, ребята, невредно бы иметь пистолет, когда сойдете на берег и напоретесь на самурайские сабли.

— Мне бы только сойти на берег с этой проклятой большой, жирной сидячей утки, на которой мы торчим посреди воды, — сказал Мацци.

— Эй, Долл, — позвал Тиллс, — ты повсюду шляешься. Как ты думаешь, будет сегодня воздушный налет, прежде чем мы уберемся с этого паршивого корабля?

— Почем я знаю, — ответил Долл. — Может, да, а может, нет.

— Ну что ж, спасибо, — сказал Мацци.

— Будет так будет. А в чем дело? Ты боишься?

— Боюсь? Нисколько не боюсь. А ты?

— Нет, черт возьми.

— Ну и ладно, — Мацци, наклонившись, выпятил челюсть и угрожающе задвигал вверх и вниз бровями, уставившись на Долла с комично свирепым видом. Но это не произвело особого впечатления. Долл только откинул голову и рассмеялся.

— Увидимся, друзья, — сказал он и шагнул через дверь в переборке, у которой они сидели.

— Этот парень ни черта не смыслит, — решительно заявил Мацци, когда Долл ушел. — Глуп как пробка. Не выношу недотеп.

— Думаешь, он достанет пистолет? — спросил Тиллс.

— Черта с два, ничего он не достанет.

— Может достать.

— Не достанет, — повторил Мацци. — Он дурак. Хм, «друзья»!

— Мне наплевать, достанет ли он пистолет, достанет ли кто другой, достану ли я. Все, что я хочу, это выбраться с этого проклятого корабля.

— Сам не выберешься, — сказал Мацци, когда еще один катер с лязгом ударился о корпус. — Посмотри-ка туда.

Они повернули головы к койкам и, обхватив руками колени, наблюдали, как другие солдаты третьей роты занимаются своими прозаическими делами.

— Я только знаю, — сказал Мацци, — что никогда не ожидал чего-либо подобного, когда записывался в армию в старом, грязном Бронксе перед войной. Откуда я мог знать, что разразится эта война, будь она проклята? Ответь мне.

— Ответь лучше ты, — возразил Тиллс. — Ведь ты разбираешься в этом лучше всех здесь.

— Я знаю только, что старую третью роту всегда надувают. Всегда. И могу тебе сказать, кто в этом виноват. Старый Раскоряка Стейн, вот кто. Сначала он засовывает нас отдельно от нашей части на этот корабль, где мы не знаем ни души. Потом ставит на четвертое место в очереди на высадку с этого собачьего транспорта. Вот что я могу тебе сказать: все этот старый Раскоряка Стейн!

— Но есть места похуже четвертого, — заметил Тиллс. — Во всяком случае, мы не седьмые и не восьмые. Хорошо хоть он не всунул нас на восьмое место.

— Ну уж это не его заслуга. Важно, что он не поставил нас на первое. Посмотри на этого сукиного сына: хочет показать, что он свой парень. — Мацци кивнул головой в другую сторону, где капитан Стейн, его заместитель и четыре командира взводов, сидя на корточках, склонили головы над разложенной на палубе картой.

— Итак, вы видите, господа, где именно мы будем находиться, — сказал капитан Стейн. Оторвав взгляд от карандаша, он вопросительно поглядел на офицеров. — Разумеется, будут проводники либо от армии, либо от морской пехоты, которые помогут нам добраться туда с наименьшими трудностями и в кратчайшее время. Рубеж обороны — нынешний рубеж — проходит, как я показал, здесь. — Он показал на карте карандашом. — Отсюда около тринадцати километров. Нам предстоит совершить форсированный марш с полной полевой выкладкой на расстояние около десяти километров. — Стейн встал, другие офицеры тоже встали. — Вопросы есть, господа?

— Да, сэр, — сказал второй лейтенант Уайт, командир первого взвода. — У меня есть один вопрос, сэр. Будет ли определенное распоряжение о порядке размещения после прибытия на место? Поскольку Блейн, командир второго взвода, и я, вероятно, пойдем в голове, я хотел бы знать об этом, сэр.

— Я думаю, когда прибудем, придется подождать и посмотреть, что там за местность. Не так ли, Уайт? — сказал Стейн и поднял мясистую правую руку, чтобы поправить очки с толстыми линзами, через которые он смотрел на Уайта.

— Так точно, сэр, — ответил Уайт.

— Есть еще вопросы, господа? — спросил Стейн. — Блейн? Калп? — Он оглядел офицеров.

— Нет, сэр, — ответил Блейн.

— Тогда все, господа, — сказал Стейн и добавил: — Пока. — Потом нагнулся, сложил карту, а когда выпрямился, за толстыми линзами играла мягкая улыбка. Это означало конец официальной части, и теперь каждый мог чувствовать себя свободно.

— Ну как дела, Билл? — спросил Стейн молодого Уайта и дружески похлопал его по спине. — Как себя чувствуете?

— Немного волнуюсь, Джим, — улыбнулся Уайт.

— А вы, Том? — обратился он к Блейну.

— Отлично, Джим.

— Вот и хорошо. А теперь, я думаю, лучше вам всем посмотреть, что делают ваши ребята, не правда ли? — сказал Стейн.

Командиры взводов удалились. Стейн, оставшийся со своим заместителем, проводил их взглядом.

— По-моему, они все хорошие ребята, правда, Джордж?

— Да, Джим, я тоже так думаю, — согласился Бэнд.

— Вы заметили, как все воспринимают Калп и Гор?

— Конечно, Джим, ведь они служат у нас дольше, чем молодежь.

Стейн снял очки, тщательно протер их большим носовым платком и снова водрузил на нос. Он то и дело поправлял их пальцами правой руки.

— Я думаю, пройдет еще около часа, — сказал он в раздумье, — самое большее — час с четвертью.

— Надеюсь, что до того нас не разбомбят с воздуха, — заметил Бэнд.

— Я тоже надеюсь. — Большие, добрые карие глаза Стейна улыбнулись из-за очков.

Какими бы ни были критические замечания рядового Мацци — справедливыми или несправедливыми, в одном Мацци был прав: именно капитан Стейн приказал офицерам третьей роты находиться в это утро в трюме с солдатами. Стейн (солдаты звали его Раскорякой) считал, что в такой день офицеры должны быть со своими солдатами, делить с ними трудности и опасности, а не торчать наверху, в командирском помещении, где они отсиживались большую часть перехода. Стейн так и приказал своим подчиненным. Хотя никто из них не проявил особой радости, однако ни один офицер, даже Бэнд, не высказал и недовольства. Стейн был убежден, что это поможет поднять моральный дух солдат. Глядя на тесный, пропахший потом лабиринт из коек и труб, где спокойно, без суеты трудились солдаты, проверяя и осматривая снаряжение, он все больше убеждался в правильности своего решения. До армии Стейн был младшим партнером известной крупной юридической конторы в Кливленде, шутя прошел в колледже курс подготовки офицеров резерва и был призван за год с лишним до войны. Он провел шесть месяцев в подразделении национальной гвардии, а затем получил назначение в эту кадровую дивизию в качестве командира роты в чине первого лейтенанта: его обошел по службе один старый капитан, который прибыл в часть раньше Стейна и помешал ему на какое-то время получить чин капитана. Уязвленный Стейн все сетовал: «Боже мой, что скажет отец?» — потому что его отец был майором во время первой мировой войны.

Снова поправив очки, он обратился к своему первому сержанту по фамилии Уэлш [3], который действительно был уэльского происхождения. Уэлш все время, пока шел инструктаж, стоял поблизости с насмешливым видом, что не укрылось от глаз Стейна.

— По-моему, наше подразделение выглядит довольно подготовленным, довольно сплоченным, не правда ли, сержант? — сказал он, придав голосу некоторую властность.

Уэлш ухмыльнулся.

— Да, для кучки разгильдяев, которым вскоре предстоит получить пулю в зад, оно выглядит неплохо, — ответил он.

Это был высокий мускулистый мужчина лет за тридцать, весь облик которого выдавал уэльское происхождение: смуглое лицо и черные волосы, иссиня-черные щеки и подбородок, дикие черные глаза и выражение мрачного предчувствия, никогда не сходившее с его лица, даже когда он, как теперь, ухмылялся.

Стейн ничего не ответил, но и не отвел взгляда. Он почувствовал себя неловко и был уверен, что это замешательство отразилось на его лице. По мнению Стейна, Уэлш был ненормальный, сумасшедший, настоящий псих, и Стейн никогда его не понимал. Уэлш не испытывал уважения ни к чему и ни к кому. Впрочем, все это было не столь важно. Стейн смотрел сквозь пальцы на его грубые выходки, потому что Уэлш очень хорошо справлялся со своими обязанностями.

— Я вполне сознаю свою ответственность за них, — сказал он.

— Да? — только и сказал Уэлш, продолжая ухмыляться.

Стейн заметил, что Бэнд смотрит на Уэлша с открытой неприязнью, и мысленно отметил, что надо уговорить с Бэндом. Бэнд должен понять, что представляет собой Уэлш. Стейн продолжал смотреть на Уэлша, а тот в свою очередь упорно глядел на него, ухмыляясь, и Стейн, который раньше намеренно не отвел взгляда, теперь чувствовал себя в глупом положении, оказавшись втянутым в старую детскую потешную игру в «гляделки»: кто первый отведет глаза. Это было глупо и нелепо. Он раздраженно придумывал какой-то выход, чтобы, не теряя достоинства, прервать эту детскую игру.

Как раз в это время один солдат роты прошел мимо, направляясь к трапу. Стейн с облегчением повернулся к нему и резко произнес:

— Хэлло, Долл! Как дела? Все в порядке?

— Так точно, сэр, — ответил Долл. Он остановился и отдал честь, немного встревоженный. Он всегда чувствовал себя неловко при офицерах.

Стейн ответил на приветствие.

— Вольно, — пробормотал он и улыбнулся одними глазами. — Немного волнуешься?

— Нет, сэр, — очень серьезно ответил Долл.

— Молодец. — Стейн кивнул, отпуская его.

Долл снова отдал честь и пошел к выходу. Стейн опять повернулся к Уэлшу и Бэнду; глупая игра прекратилась, как он считал, без ущерба для его самолюбия. Уэлш все еще стоял, пренебрежительно ухмыляясь, имея теперь глупый и хитрый, мелочно торжествующий вид. «Он и в самом деле ненормальный, ребячества в нем хоть отбавляй», — подумал Стейн и нарочно подмигнул Уэлшу.

— Пойдем, Бэнд, — резко бросил он, сдерживая раздражение. — Посмотрим, что там делается.

Долл, пройдя через водонепроницаемую дверь, повернул направо, в передний трюм. Он все еще искал пистолет. Покинув Тиллса и Мацци, он совершил длинный путь на корму, обошел всю заднюю часть корабля на своей палубе и начал задумываться над тем, не слишком ли он торопится в своих поисках. Беда была в том, что он не знал, сколько времени в его распоряжении.

Что имел в виду Раскоряка Стейн, когда остановил его и спросил, не волнуется ли он? Что бы это значило? Неужели Раскоряка знает, что он охотится за пистолетом? Так ли? Или просто хотел узнать, не трусит ли он, Долл, а может, еще что-нибудь?

В душе Долла росли гнев и обида. Взбешенный, он шагнул через овальную дверь в передний трюм осмотреть свое следующее «охотничье угодье». Оно было очень мало по сравнению с уже обследованным пространством. Когда Долл отправился на поиски, он надеялся, что, если просто бродить, внимательно и настороженно всюду поглядывая, в конце концов представится подходящий момент, создадутся нужные условия, и он сумеет ими воспользоваться. Но этого не случилось, и теперь он был в отчаянии, понимая, что его поджимает время.

При обходе кормы Долл заметил только два ненадетых пистолета. Это было не так уж много. Оба раза при виде пистолета Долл вынужден был решать, брать или не брать его. Надо было только стянуть пистолет с ремня, потом надеть его и уйти. Оба раза Долл решил не брать пистолет, так как поблизости было несколько солдат. Оставалось лишь ждать, когда подвернется более удобный случай. Однако такой возможности все не представлялось, и теперь он стал подумывать о том, не ошибся ли, проявив чрезмерную осторожность. Мысль об этом была для него невыносима.

Он боялся, что его рота может в любой момент двинуться наверх. С другой стороны, его мучила мысль, что Мацци, Тиллс и остальные увидят, как он возвращается без пистолета.

Долл вытер пот со лба и осторожно прошел в дверь. Он шел по правой стороне переднего трюма, проталкиваясь через толпу незнакомцев из другой части, и искал…

За последние шесть месяцев своей жизни Долл кое-чему научился. Прежде всего, он постиг, что каждый создает себе вымышленный образ. Все на самом деле не таковы, какими притворяются. Каждый как бы сочиняет вымышленную историю о себе и притворяется перед всеми, будто он именно такой и есть. И все ему верят или, по крайней мере, делают вид, что верят. Долл не знал, все ли открывают для себя эту жизненную истину, достигнув определенного возраста, но подозревал, что все. Об этом просто никому не говорят. И правильно делают. Очевидно, если бы они с кем-нибудь поделились, то их собственной вымышленной истории тоже не поверили бы. Поэтому каждому приходится помалкивать и притворяться, что он об этом не знает.

Долл впервые испытал это чувство, во всяком случае, начал испытывать, шесть месяцев назад в кулачном бою с одним из самых рослых и сильных солдат третьей роты — капралом Дженксом. Они дрались до изнеможения, потому что ни один не хотел сдаваться, пока в конце концов зрители не признали, что схватка закончилась вничью из-за того, что соперники совершенно обессилели. Но дело было не столько в этом, сколько в том, что Долл вдруг понял, что Дженкс так же волновался перед боем, как он сам, и в действительности хотел драться не больше, чем он. Это открыло Доллу глаза на многое. Заметив это волнение у Дженкса, он начал видеть его повсюду и у всех.

Когда Долл был моложе, он верил всему, что каждый рассказывал о себе. И не только рассказывал, потому что чаще они не рассказывали, а показывали, то есть как бы давали понять это своими действиями. Они старались внушить окружающим, что на самом деле такие, какими хотят казаться. Когда Долл видел, что кто-то храбрец и чуть ли не герой, он верил, что тот и вправду такой. И разумеется, чувствовал себя неполноценным, зная, что никогда не сможет стать таким. Неудивительно, что он всю жизнь был на последнем месте.

Странно, но если ты честно признаешь, что не знаешь, кто ты такой, представляешь ли собой что-нибудь, то никто не станет тебя любить, все потеряют к тебе уважение и не захотят с тобой дружить. Но если ты сочиняешь вымышленную историю и рассказываешь, какой ты замечательный парень, а потом притворяешься, что ты и в самом деле таков, все примут ее за чистую монету и поверят тебе.

Когда он наконец добудет пистолет, то не признается, что трусил, или был не уверен в себе, или проявил нерешительность. Он притворится, что это было легко, что все произошло именно так, как он себе представлял, отправляясь на эти поиски.

Но сначала надо добыть пистолет, черт побери!

Он прошел вперед почти до конца и наконец снова увидел ненадетый пистолет. Долл остановился и уставился на него жадными глазами. Потом напомнил себе, что надо оглядеться и оценить обстановку. Пистолет висел на конце коечной рамы. Через три койки, где шла азартная игра в кости, столпилась группа солдат. У самого трапа, в полутора метрах, стояли, разговаривая, еще четверо или пятеро солдат. Взять этот пистолет было не менее рискованно, чем те два, что он видел на корме. Пожалуй, даже немного рискованнее.

Но с другой стороны, у Долла оставалось все меньше и меньше времени. Может быть, это единственный пистолет, который ему удастся здесь увидеть. Ведь он видел только два во всей корме. В отчаянии он решил рискнуть. Казалось, никто не обращает на него внимания. Долл небрежной походкой подошел к раме койки, прислонился к ней, будто это было его место, затем снял пистолет, надел и застегнул ремень. Подавив инстинктивное желание броситься бежать, он закурил сигарету и пару раз глубоко затянулся, затем неторопливо направился к двери, откуда пришел.

Он прошел полпути и уже начал думать, что операция успешно завершилась, как услышал позади голоса. Без сомнения, это обращались к нему:

— Эй, ты!

— Эй, солдат!

Долл обернулся, почувствовав, как его глаза принимают испуганно-виноватое выражение, а сердце начинает сильнее биться, и увидел двоих — рядового и сержанта, приближающихся к нему. Заставят вернуть пистолет? Или будут бить? Ни одна из этих перспектив не тревожила Долла так, как то, что к нему отнесутся с презрением, как к мелкому воришке, каким он себя и чувствовал. Этого Долл боялся больше всего.

Те двое приближались к Доллу с угрожающими, негодующими лицами, с потемневшими от гнева глазами. Долл несколько раз быстро моргнул, пытаясь избавиться от выражения смущения и вины на лице. Он заметил, что к ним с любопытством повернулись другие.

— Это мой пистолет, солдат, — сказал рядовой. В его голосе звучали обида и негодование.

Долл ничего не ответил.

— Он видел, как ты снял его с койки, — сказал сержант. — Так что не ври и не пытайся выпутаться, солдат.

Собрав все свои силы, все мужество, Долл молчал, и на его лице медленно расплылась натянутая циничная улыбка, в то время как он упорно, не мигая, смотрел на них. Он медленно расстегнул ремень и передал пистолет солдату.

— Сколько времени ты в армии, парень? — ухмыльнулся Долл. — Пора бы тебе знать, черт возьми, что оружие так не бросают. Когда-нибудь ты потеряешь его. — Он продолжал в упор смотреть на своих преследователей.

Солдат и сержант тоже глядели на него расширившимися глазами; их справедливое возмущение сменилось удивлением и недоумением. Его наигранное бесстрастие и явное отсутствие чувства вины поставило их в глупое положение. Оба вдруг сконфуженно улыбнулись, чувствуя неловкость от этой излюбленной во всех армиях выдумки бывалого, вороватого, развязного солдата, который подбирает все, что плохо лежит.

— Уж больно у тебя прилипчивые пальцы, — сказал сержант уже не так сердито и даже чуть улыбаясь.

— Все, что валяется без присмотра, — моя законная добыча, — весело ответил Долл, — как и всякого другого старого солдата. Скажите своему мальчику, чтобы он больше так не искушал людей.

Позади заулыбались и другие, глядя на незадачливого солдата. У него самого был пристыженный вид, словно он был виноват. Сержант обратился к нему:

— Слышишь, Дрейк. — Он усмехнулся. — Надо лучше беречь свое добро.

— Правильно. Надо, — подтвердил Долл. — А то оно у него не долго продержится. — Он повернулся и не спеша направился к двери. Никто ему не мешал.

Выйдя наружу, Долл остановился и облегченно вздохнул. У него так дрожали ноги, что пришлось прислониться к переборке. Если бы он вел себя как виноватый, каким он себя считал, его бы непременно избили. Но он не подал виду. Ловко выпутался, а виновным оказался солдат. Долл рассмеялся нервным смехом. Все это была одна большая ложь! Несмотря на испуг, он испытывал бурную радость и гордость. Он вдруг подумал, что в известном смысле был именно таким парнем, каким только что притворялся. Во всяком случае больше, чем прежде.

Однако пистолета он все еще не добыл. Долл взглянул на часы, с тревогой думая о том, как мало осталось времени. Он не хотел уходить с этой палубы, не хотел уходить далеко от своей роты. Его ноги еще немного дрожали, но он был горд тем, что победил, и начал подниматься по трапу на следующую палубу, исполненный чувства собственного достоинства.

С того момента, как он вступил на верхнюю палубу, все складывалось в его пользу. Он еще не успокоился после случившегося, и смелости у него поубавилось, но это не имело значения. Все складывалось для него и его цели как нельзя лучше, словно ему покровительствовал сам господь бог. Ведь приди он на минуту раньше или на минуту позже, все могло бы сложиться иначе. Но он явился ни раньше, ни позже и не перестал испытывать судьбу. Обстановка была отличная — именно такая, какую он представлял себе, задумывая это дело, и Долл мгновенно ее оценил.

Не пройдя и трех шагов, он увидел не один, а два пистолета, лежащие почти рядом на койке у самого трапа. Кругом не было ни души, кроме одного солдата, и, прежде чем Долл успел сделать еще один шаг, этот солдат встал и ушел в другой конец палубы, где, по-видимому, собрались все остальные.

Доллу оставалось только подойти, схватить один из пистолетов и надеть его. Он прошел с чужим пистолетом мимо рядов коек. На другом конце палубы вышел и спустился вниз по трапу, повернул налево и очутился в безопасности в расположении третьей роты. Рота еще не начала двигаться, и ничего не изменилось с тех пор, как он ее покинул. На этот раз Долл нарочно прошел мимо Тиллса и Мацци, чего не делал раньше, когда возвращался с пустыми руками с кормы.

Тиллс и Мацци не двинулись с места и по-прежнему сидели у переборки, обхватив колени руками и обливаясь потом. Долл остановился перед ними, держа руки на бедрах, правая рука лежала на пистолете. Они не могли его не заметить.

— Привет, красавчик, — сказал Мацци.

Тиллс ухмыльнулся:

— Мы видели, как ты недавно прокрался, когда возвращался с кормы. Когда Раскоряка поймал тебя. Где ты был?

Ни один, разумеется, не собирался упоминать о пистолете. Но Долла это не остановило. Он приподнял кобуру и несколько раз похлопал ею по бедру.

— Кое-где, — сказал он, выпятив губу и подняв бровь в высокомерной улыбке, — кое-где. Что вы скажете об этом?

— О чем? — простодушно спросил Мацци.

Долл опять презрительно улыбнулся, его глаза сияли.

— Ни о чем. Война, — насмешливо сказал он, повернулся на каблуках и пошел дальше, к своей койке. Он ожидал подобной реакции, но теперь ему было наплевать. Теперь у него был пистолет.

— Ну, что ты на это скажешь, умник? — спросил Тиллс, глядя вслед Доллу.

— То же, что и раньше, — невозмутимо ответил Мацци. — Этот парень болван.

— Но он все же достал пистолет!

— Значит, он болван с пистолетом.

— А ты умный, да без пистолета.

— Ну и что? — упорствовал Мацци. — Подумаешь, какой-то паршивый пистолет. Я…

— А я хотел бы иметь пистолет, — перебил Тиллс.

— … могу достать себе в любое время, когда захочу, — упрямо продолжал Мацци. — Этот парень шляется в поисках паршивого пистолета, а мы все ждем здесь, что нас разбомбят.

— Во всяком случае, когда сойдем на берег, у него будет пистолет, — настаивал Тиллс.

— Если сойдем…

— Что ж, если не сойдем, это не будет иметь никакого значения. Все-таки он что-то делал, а не сидел здесь, обливаясь потом, как мы с тобой.

— Брось, Тиллс, хватит, — решительно отрезал Мацци. — Охота тебе что-то делать, иди и делай.

— Вот и пойду, — сердито сказал Тиллс, вставая. Он было двинулся, но внезапно повернулся. На лице его появилось странное выражение. — А знаешь, у меня нет ни одного друга, — сказал он, — ни одного. Ни у меня, ни у тебя. — Тиллс обвел безумным, диким взглядом всю роту. — Никто в этой роте не имеет друзей. Ни один! А если нас убьют? — Голос Тиллса резко оборвался на этой вопросительной ноте, и его вопрос повис в воздухе, громкий и безответный, очень похожий на долго звучащий лязг и скрежет стали при ударе катера о корпус корабля. — Ни один, — тихо добавил он.

— У меня есть друзья, — сказал Мацци.

— У тебя есть друзья! — в бешенстве воскликнул Тиллс. — У тебя есть друзья! — Потом его голос ослаб и сник. — Пойду сыграю в покер. — Он повернулся и ушел.

Сначала Тиллс подошел к группе игроков во главе с Нелли Кумбсом. Нелли, худощавый, хрупкий блондин, как обычно, сам сдавал карты и снимал колоду, беря от десяти центов до четверти доллара с игрока. За это он снабжал игроков сигаретами. Кумбс никогда не разрешал сдавать никому, кроме себя. Тиллс не понимал, почему с ним играют, не понимал, почему играет он сам, особенно когда Нелли стали подозревать в нечестной игре. Всего в нескольких шагах от этой группы шла другая, нормальная игра, где сдавали по очереди, но Тиллс достал бумажник, вынул несколько банкнот и подсел к группе Нелли. Скорее бы кончилось это проклятое ожидание!

О том же думал и Долл. Охота за пистолетом полностью завладела им, и на время он совершенно забыл о возможности воздушных налетов. Оставив Мацци и Тиллса, он бродил по забитым солдатами проходам, пока не нашел Файфа и Большого Куина и не показал им пистолет. В отличие от Мацци и Тиллса, на них произвели большое впечатление его добыча, а также рассказ о том, как легко она досталась. Тем не менее, несмотря на свою радость, Долл не мог избавиться от гнетущей мысли о возможности воздушных налетов. Что, если после того, как он добыл этот проклятый пистолет, и после всех переживаний их все равно разбомбят? Эта мысль была невыносима. Черт, побери, может быть, ему так и не придется воспользоваться пистолетом? Сама мысль об этом пугала Долла и вызывала тягостное чувство бессмысленности и тщетности всего на свете.

Куин и Файф заикнулись было о том, что надо бы и им попытаться добыть пистолеты, раз это оказалось так легко. Однако Долл не поддержал их, как он выразился, из-за «элемента времени». «Следовало бы подумать об этом раньше», — сказал он. Долл не стал говорить им о втором пистолете, который видел наверху. В конце концов, ему самому пришлось долго искать и почему бы им не постараться? И к тому же, если наверху заметили пропажу пистолета, там, конечно, будут настороже. Это было бы опасно для его товарищей — он делает поистине доброе дело, не сообщая им о другом пистолете. Отговорив приятелей последовать его примеру, Долл направился к своей койке, чтобы проверить снаряжение — все равно больше делать было нечего. И вдруг он увидел перед собой растрепанные волосы, угрожающую фигуру и хитрое, безумное, хмурое лицо первого сержанта Уэлша.

— Откуда у тебя этот паршивый пистолет, Долл? — требовательно спросил тот, коварно усмехаясь.

Долл почувствовал растерянность и смущение. С таким трудом обретенная уверенность покинула его.

— Какой пистолет? — пробормотал он.

— Вот этот! — закричал Уэлш; шагнув вперед, он ухватился за кобуру и медленно подтянул Долла почти вплотную к себе, хитро и презрительно ухмыляясь прямо ему в лицо. Держась за кобуру, он стал легонько трясти Долла. — Вот этот пистолет, — повторял он, — этот.

Улыбка медленно сошла с его лица, уступив место темной, зловещей ярости; в его пронизывающем, жестоком, грозном взгляде было вместе с тем что-то лукавое. Долл был довольно высокого роста, но Уэлш был еще выше, и это было явно не в пользу Долла. И хотя он знал, что это медленное исчезновение улыбки на лице Уэлша было продуманным театральным жестом, оно все же подействовало на него парализующе.

— Да я… — начал было он, но Уэлш его перебил:

— А что, если кто-нибудь придет сюда к Стейну и захочет поискать в нашем подразделении украденный пистолет? А? — Уэлш медленно приподнимал Долла за кобуру, пока тот не встал на цыпочки. — Об этом ты подумал? А? — прошипел он. — А что, если тогда я, зная, у кого он, буду вынужден сказать Стейну, где находится пистолет? Об этом ты подумал?

— Неужели вы это сделаете? — упавшим голосом произнес Долл.

— Можешь не сомневаться, что сделаю, несчастный ублюдок! — угрожающе зарычал Уэлш прямо ему в лицо.

— А… вы думаете, кто-нибудь сюда придет? — пробормотал Долл.

— Нет! — рявкнул Уэлш. — Не думаю!

Потом так же медленно, как раньше исчезала, на лице сержанта вновь расплылась на мгновение хитрая, зловещая ухмылка. Уэлш опустил Долла и резким движением оттолкнул его от себя. Долл отскочил на полшага.

— Почисти пистолет, — приказал Уэлш. — Наверное, он грязный. Солдат, который бросает свое оружие, дрянной солдат.

Не в силах смотреть ему в глаза, Долл повернулся и пошел к своей койке, охваченный бешеной яростью. Он, в сущности, отступил с поля боя, и его самолюбие было жестоко уязвлено. Хуже всего, что это случилось здесь, где было полно солдат, и это было особенно мучительно для Долла, хотя все произошло так внезапно и быстро, что вряд ли кто-нибудь что-то заметил, кроме тех, кто находился поблизости. Будь он проклят, этот Уэлш! У него глаза как у ястреба, он все Бидит. Доллу было непонятно, почему Уэлш приказал почистить пистолет. Он был поражен этим. Как ни странно, Долл не мог сердиться на Уэлша, как бы ему ни хотелось, и это приводило его в еще большую ярость — беспредметную, а потому напрасную. Ну разве можно сердиться на ненормального человека?

Все знают, что он чокнутый. Настоящий псих. Двенадцать лет службы в армии высушили его мозг. Если Уэлш хотел его наказать за пистолет, почему не отобрал его? Всякий нормальный сержант так бы и сделал. Одно это доказывает, что он псих. Усевшись на койку, Долл вынул пистолет, чтобы посмотреть, действительно ли он грязный. Ему очень хотелось доказать, что уэльсец ошибся. Так оно и было. К радости Долла, пистолет оказался совсем не грязным. Он был чист как стеклышко.

После ухода Долла Уэлш продолжал стоять в проходе, криво усмехаясь. Особой надобности в этом не было: он уже отпустил Долла и забыл о нем. Но ему нравилось здесь стоять, потому что его присутствие смущало всех ближайших солдат. Он стоял, по-прежнему уперев руки в бока, слегка сгорбившись, расставив ноги, — в такой позе, какую принял после того, как оттолкнул Долла. Уэлш вдруг решил проверить, как долго можно простоять, не двигая ничем, кроме глаз. Он не хотел поднимать руку, чтобы взглянуть на часы, но высоко на переборке висели большие морские часы, и по ним он мог определить, сколько времени стоит. Неподвижный как монумент, криво ухмыляясь, он бросал вокруг взгляды из-под черных нависших бровей, и куда бы ни падал его взгляд, солдаты беспокойно шевелились, опускали глаза и принижались что-нибудь делать: подгонять ремешок, проверять крепление, драить приклад винтовки. Уэлш следил за ними, забавляясь. Куда ни кинь, несчастный народ. Наверняка почти все они погибнут, прежде чем кончится война, в том числе и он, но нет среди них достаточно умных, чтобы это понять. Может быть, кто-то и понимает. Они вступают в войну практически с самого начала и продолжают воевать до конца. Вряд ли кто-либо из них сможет или захочет признать, как угрожающе падают их шансы. Что касается Уэлша, то он считает, что они заслуживают того, что получают. Это относится и к нему самому. Эта мысль тоже забавляла его.

Уэлш никогда не был в бою, но долго жил с людьми, которые воевали, и в значительной мере утратил веру в пафос войны и трепет перед ней. Годами он сидел со старыми ветеранами первой мировой войны и более молодыми солдатами, воевавшими в Китае, выпивал с ними и слушал их унылые пьяные рассказы о геройских делах. Он наблюдал, как с течением времени и с каждой новой попойкой эти рассказы обрастали новыми подробностями о новых подвигах, и мог прийти лишь к одному выводу: каждый старый ветеран на войне был героем. Уэлшу было непонятно, почему столько героев сумели выжить, а так много негероев погибли. Но каждый старый ветеран был героем. И если этому кто-то не верил, то ему стоило только расспросить ветеранов, а еще лучше напоить их, вот тогда и узнает, что среди них просто не было людей другого рода.

Одна из опасностей профессиональной военной службы заключается в том, что каждые двадцать лет, регулярно, как часы, та часть человечества, к которой вы принадлежите, независимо от политических взглядов и представлений о гуманности, оказывается вовлеченной в войну, и вам приходится участвовать в ней. Пожалуй, единственный выход из этой математически выверенной опасности — вступить в армию сразу после одной войны и надеяться, что к началу следующей вы будете слишком стары. Однако для этого нужно достигнуть определенного возраста точно в положенное время, а это случается редко. Можно также поступить в квартирмейстерскую службу или в какой-нибудь подобный род войск. Уэлш уже понимал все это, когда в 1930 году, как раз между войнами, в двадцатилетнем возрасте поступил в армию; тем не менее он рискнул и пошел служить не в квартирмейстерскую службу, а в пехоту. И остался в пехоте. Это тоже забавляло Уэлша.

Делая свой выбор, Уэлш считал, что избавился от невзгод депрессии в своей стране и перехитрил государство, и вот теперь, сегодня, 10 ноября 1942 года, он был готов начать расплачиваться за свою оплошность. Уэлш находил забавным и это.

Все забавляло Уэлша. По крайней мере, так он думал. Его забавляло то, что он остался в пехоте, хотя, если бы его спросили, он не смог бы членораздельно объяснить почему, только сказал бы, что это его забавляло. Его забавляла политика, забавляла религия, особенно забавляли идеалы и честность, но больше всего забавляли человеческие достоинства, и он не верил никаким высоким словам. Часто раздраженные друзья настойчиво требовали от него ответа, во что он все-таки верит; тогда он, как всегда точно, отвечал: «в собственность». Обычно это всех бесило, а Уэлшу нравилось бесить людей, но он отвечал так не только поэтому. Родившийся в благовоспитанной и зажиточной протестантской семье, он всю жизнь наблюдал принцип собственности в действии и не видел оснований менять свое мнение из-за какого-нибудь чувствительного гуманиста. Собственность в той или иной форме всегда была в конечном счете той силой, которая все приводит в движение, как бы люди ее ни называли. В этом он был твердо уверен. Тем не менее Уэлш сам никогда не старался приобрести собственность. Больше того, какая бы собственность ни попадала ему в руки, он спешил как можно скорее избавиться от нее. Собственность тоже забавляла Уэлша, как и поспешность, с какой он от нее избавлялся.

Уэлш услышал приближающиеся сзади шаги, а потом голос:

— Сержант, можно задать вам вопрос?

Похоже, что это был один из призывников: уж больно угодливый голос. Уэлш не пошевелился и не ответил, только поглядел на большие настенные часы. Прошло всего немногим больше минуты, и, конечно, этого было недостаточно. Уэлш оставался неподвижным. Немного погодя шаги удалились. Наконец, когда часы показали, что он стоит две минуты и тридцать секунд, ему это надоело, и он решил пойти подразнить своего писаря Файфа. Когда он направился к месту расположения командования роты, среди солдат раздался беззвучный вздох облегчения. Это не ускользнуло от внимания Уэлша, и он с удовольствием усмехнулся своей кривой, презрительной, безумной улыбкой.

Уэлш презирал Долла и еще больше презирал капрала Файфа, писаря первого эшелона. Долл был молокосос, который до драки с Дженксом, шесть месяцев назад по крайней мере, держался особняком, не лез в чужие дела и держал язык за зубами. Теперь, после своего «триумфа», вообразив, что он большой, взрослый мужчина, стал настоящим и к тому же несносным ослом, который всем надоедает. Файф тоже молокосос и осел, но к тому же трус. Не в том смысле трус, что наложит в штаны и убежит. Файф этого не сделает, он не убежит. Он будет дрожать, как собака, страдающая запором, напуганный до смерти, но останется на месте. И, по мнению Уэлша, это был еще худший вид трусости. Когда он говорил «трус», то хотел сказать, что Файф еще не понял и неизвестно, поймет ли когда-нибудь, что его жизнь и он сам ничего не значат для мира вообще и никогда не будут значить. Если Долл слишком туп, чтобы понять эту идею или хотя бы постигнуть эту невероятную для него мысль, то Файф достаточно умен, чтобы понять ее или свыкнуться с ней, но не позволит себе ее признать. И, по мнению Уэлша, это был самый худший вид трусости.

Он нашел невысокого, но широкоплечего Файфа сидящим между койками с группой поваров и подошел к нему.

Капрал Файф слушал болтовню поваров, чтобы отвлечься от неприятной, тревожной мысли о бомбежке. Он увидел приближающегося Уэлша и понял по его лицу, в каком настроении первый сержант. Первым побуждением Файфа было встать и не спеша удалиться, пока Уэлш не подошел к нему. Но Файф знал, что это не поможет. Уэлш последует за ним или, что еще хуже, прикажет вернуться. Поэтому Файф продолжал сидеть, чувствуя, как в нем растет какое-то острое беспокойство, и смотрел на приближающегося Уэлша. Если Файф что и ненавидел, так это обращать на себя внимание, а сержант Уэлш, словно тайно догадываясь об этом, всегда причинял ему эту неприятность.

Файф позволил Доллу отговорить себя от попытки украсть пистолет. Так же поступил техасец Куин. Оба были уверены, что на это им не хватит времени. Поэтому, когда Долл оставил их, Файф, пытаясь рассеять или хотя бы смягчить растущую тревогу перед воздушным налетом, стал бродить среди коек в поисках друга, с которым можно было поделиться, — одного из двух друзей Файфа в третьей роте.

Одного его друга перевели из роты, и его даже не было на корабле. Другой, гораздо более интересный, по мнению Файфа, был коренастый солдат с тихим голосом и большими руками, по фамилии Белл. Файф нашел его тихо сидящим с тремя-четырьмя другими солдатами и присоединился к ним. Но общение с ними его не успокоило. Они почти не разговаривали, и вскоре Файф оставил их и вернулся обратно, где оживленно болтали повара. Белл, которым он так восхищался, принес ему мало утешения, и Файф был разочарован.

Белл, недавно призванный в армию, говорил очень мало и держался замкнуто, и в нем, конечно, не было ничего необычного. Однако у Файфа Белл вызывал интерес, потому что у него была тайна, и двадцатилетний Файф ее знал. Белл в прошлом был армейским офицером, до войны был первым лейтенантом инженерных войск на Филиппинах и вышел в отставку.

Файф никак не мог забыть то чувство почтения, а потом удивленного восхищения, которое он испытал, прочтя в ротной канцелярии эти сведения в личном деле Белла, когда тот прибыл в третью роту три месяца назад с группой других призывников. О таком приключении, как показывал более чем двухлетний опыт пребывания Файфа в армии, можно было прочесть только на страницах «Аргоси» или другого подобного журнала. У офицеров, как и у солдат, которых знал Файф, были довольно прозаические биографии. Естественно, что Файф обрадовался, найдя такого человека, как Белл. Что касается почтения, то Файф почитал всех офицеров. Он не любил офицеров как класс, но испытывал к ним почтение, даже если они этого не заслуживали, просто потому, что они властвовали над ним так же, как родители или учителя в школе. Поступок человека, добровольно отказавшегося от такой власти, чтобы в свою очередь стать подвластным другим, казался Файфу и очень романтичным, и очень глупым.

Однажды Файф с таким интересом посмотрел на Белла в столовой, что тот по выражению его лица, видимо, понял, что Файфу все известно. Во всяком случае, Белл потом подошел к нему и, спокойно, но внимательно рассмотрев его, отвел в сторону. Он попросил ничего не говорить солдатам о том, что Файф прочел в его личном деле. Файф, который и так не собирался никому ничего рассказывать, охотно согласился. Пожалуй, даже слишком охотно, подумал он потом. Выглядело это так, словно он с удовольствием вступил в некий сговор с Беллом, которому, очевидно, это было не очень приятно. А ведь Файф и не помышлял ни о каком сговоре, но как объяснить это Беллу?

Как бы то ни было, согласившись на просьбу Белла, Файф набрался смелости и с нетерпением и волнением попросил Белла рассказать свою историю. Может быть, с Беллом поступили подло? Белл, еще раз окинув его долгим, внимательным и пронзительным взглядом, решил рассказать. Он сел на койку, скрестил большие руки и, пристально уставившись на них, с выражением крайнего терпения на лице начал рассказывать. Все произошло из-за его жены. Они вместе окончили университет штата Огайо, он — со званием инженера. Естественно, он прошел курс подготовки офицеров резерва, был призван в 1940 году и направлен на Филиппины. Жена, разумеется, поехала с ним. Прибыв на место и получив назначение, он был отправлен в джунгли на другой остров, где строилась плотина при участии армии, заинтересованной в ее строительстве по соображениям обороны. Жен туда не допускали из-за плохих условий жизни, она осталась в Маниле, их разлучили. Ему поручили самую грязную работу — просто потому, что он был новый человек.

— Знаешь, что представляли собой довоенные офицерские клубы? — спросил Белл, сплетя свои большие руки и упорно глядя на них. — А она никого не знала в Маниле. Мы никогда раньше не разлучались. Ни на одну ночь. Я проработал четыре месяца и бросил. Подал в отставку.

— Ну а дальше? — с нетерпением спросил Файф.

— Ни я, ни жена не могли вынести разлуки, — сказал Белл.

Файф ждал продолжения рассказа.

— Да? — поощрительно улыбнулся он.

Белл взглянул на него почти сердито, с тем же странным выражением печального, бесконечно глубокого терпения:

— Вот и все. — Он, казалось, смирился с неспособностью Файфа понять, о чем речь.

А Файф думал о том, что, возможно, это правда, ведь сам он никогда не был женат. Но он не мог понять, почему так волнуется Белл.

— Мы оба такие люди, которые хотят жить полнокровной супружеской жизнью. — Белл осекся, должно быть, решив сменить тему. — Это недостойно, — сурово сказал он, — недостойно разлучать женатого человека моих лет с женой.

— Да, — сочувственно согласился Файф.

Белл опять упорно посмотрел на него.

— Я кое-как поработал в Манила, пока мы не накопили достаточно денег, чтобы вернуться в Штаты. Мы вернулись, и я поступил на прежнюю работу. — Он развел руками. — Вот и все. Мне сказали, что я больше никогда не получу офицерского звания и что они позаботятся, чтобы меня призвали на военную службу, и, черт возьми, обязательно в пехоту. И вот я здесь. — Он опять развел руками. — Прошло восемь месяцев, пока меня не призвали.

— Какие сволочи! — возмущенно воскликнул Файф.

— А, их нельзя винить. Такие уж у них порядки. А я, с их точки зрения, надул их. Это не их вина.

— Но какие грязные негодяи!

Белл не соглашался:

— Нет, я их не виню.

— Где же она теперь?

Белл опять поглядел на него своим странным взглядом:

— Дома… В Колумбусе. У родителей. — Белл продолжал упорно смотреть на него; его глаза выражали глубокую и, как показалось Файфу, удивительно мудрую сдержанность, за которой скрывалось все то же волнующее, очень глубокое, мучительное и безнадежное терпение. — Сколько тебе лет, Файф?

— Двадцать.

— А мне тридцать три. Понимаешь? Вот тебе и вся история.

— Но почему ты не хочешь, чтобы знали другие ребята?

— Во-первых, потому что солдаты не любят офицеров, и это было бы неудобно. А во-вторых, — резким голосом произнес Белл, — потому что мне неприятно говорить об этом, Файф.

— А… — Файф покраснел, приняв его упрек.

— Я рассказал тебе только для того, чтобы ты знал, почему я не хочу, чтобы об этом говорили. — Белл смотрел на него строгим, почти повелительным взглядом.

— Не беспокойся, я никому не скажу, — обещал Файф.

Файф сдержал свое слово. Он никому об этом не рассказал, но все равно в конце концов тайна раскрылась. Через неделю вся рота узнала о прежнем положении Белла, и никто не знал, каким образом. Но ведь нет ничего тайного, что не стало бы явным. Все офицеры, конечно, знали, знал и Уэлш, и все, кто работал в канцелярии. Стейн вызывал Белла и имел с ним долгий конфиденциальный разговор, о содержании которого Файф ничего не знал. В общем-то это известие произвело лишь небольшой фурор. Файф был огорчен происшедшим и немного ревновал, увидев, что тайна выплыла наружу. Пока она оставалась тайной, Файф чувствовал себя лично заинтересованным в деле Белла. Как только тайна стала всем известна, Файф отправился к Беллу и объяснил, что виновник этого не он. Белл только поблагодарил, глядя на него с тем же странным сдержанным, скорбным, терпеливым выражением.

Обдумывая потом рассказ Белла, Файф решил, что это далеко не такая занимательная история, как он представлял. Он надеялся на нечто более драматичное, вроде кулачного боя с генералом. Собственный опыт Файфа с женщинами был далеко не богатым. Были в его жизни две любимые подружки, одна дома, другая в университете, в городе, где стояла дивизия и где он прослушал несколько курсов. Файфу так и не удалось переспать ни с одной из них, но в разные времена он спал со многими проститутками. То, что сделал Белл, потому что хотел быть с женой, Файф считал скорее проявлением слабости. С другой стороны, надо отдать справедливость Беллу в том, что он действительно верен жене. Потом, когда они подружились, Файф несколько раз ходил в увольнение с Беллом, но никогда не видел его с женщиной, не видел даже, чтобы он чего-то домогался. Когда другие уходили к женщинам, он оставался один и пил. Он отдавал должное Беллу и хотел бы знать, верна ли жена Беллу так же, как он. И ему было интересно, хочет ли знать это сам Белл. Наверное, хочет, думал он.

Что было бы лучше, рассуждал Файф: заставить ее написать и честно признаться, что она гуляет с каким-нибудь нарвем или парнями, хотя любит тебя? Или пусть спит с кем хочет, но не рассказывает тебе, а продолжает писать, как будто по-прежнему верна, считая, что, если ты никогда не узнаешь, тебе не причинит это боль? Файф не мог решить, что бы он предпочел. Но оба варианта заставляли его сердце бешено колотиться, он даже чувствовал легкую боль в желудке, хотя не мог сказать отчего. Может ли женщина любить одного мужчину и развлекаться с другим, когда мужа нет дома? Файф полагал, что может. Но разумеется, эта мысль была ему противна. Она оставляла мужчину каким-то беззащитным, и Файф испытывал тревожное чувство, думая о женщине, которая так поступает. Они-то дома, где можно иметь любовника. Господи, а в этом богом забытом месте нет ничего подобного! А ведь Белл говорил, что его жене требуется много физических наслаждений… Файф был рад, что он не женат.

Когда тайна о прежнем положении Белла раскрылась, интерес, который вначале проявляли к нему все, постепенно угас. Некоторое время солдаты смотрели на Белла с любопытством, думая о том, что среди них находится бывший офицер, но вскоре и об этом забыли. Файфа, с его обостренным чувством справедливости, больше всего возмущало отношение к Беллу сержанта Уэлша. Уэлш взглянул на его личное дело и с презрением бросил его на стол, отпустив одно из своих ядовитых, циничных замечаний, безжалостно унижающих и способных привести в ярость каждого, кто, подобно Файфу, верит в гуманность:

— Вот болван так болван! Наверное, рассудил про себя, что не будет никакой войны, — зачем же попусту терять пару лет? Спорю на десятку, Файф, что не пройдет и пяти дней, как он начнет отдавать приказания.

Уэлша ничуть не беспокоило, что он оказался совершенно неправ. И вот теперь этот человек надвигался на Файфа с безумным, лукавым блеском в глазах, и тот приготовился по возможности стоически вынести предстоящую взбучку. Файф с несчастным видом оглядел поваров, беспокойно столпившихся в ожидании вокруг своего начальника.

От начальника кухни Сторма не укрылось выражение лица сержанта Уэлша. Сторм, двадцати шести лет, отбывал третий срок службы в армии и знал повадки первого сержанта так же хорошо, как его писарь Файф, и так же хорошо видел надвигающуюся опасность. За восемь лет службы Сторм знал многих первых сержантов, но ни один не был похож на Уэлша. Большинство были довольно флегматичные, солидные мужчины, запятые главным образом канцелярской работой, привыкшие командовать и любившие, чтобы им подчинялись. Было среди них несколько старых пьяниц, на которых смотрели сквозь пальцы из-за прежней добросовестной работы; другие пользовались услугами деятельного штаб-сержанта, который со временем должен был их сменить. Иногда среди этих двух типов можно было встретить кого-нибудь, помешанного на том или ином пунктике, но никогда не было такого, как Уэлш.

Сам Сторм был с ним в неплохих отношениях. Их отношения не совсем точно можно было назвать вооруженным нейтралитетом, но еще больше они напоминали отношения двух уличных собак, подозрительно и воинственно разглядывающих друг друга. Сторм делал свое дело, и делал хорошо. Уэлш оставлял его в покое. Сторм у этого было достаточно. Если Уэлшу хочется слыть психом — это его дело.

С другой стороны, Сторм не понимал, какую выгоду для дела или организации работы можно извлечь из разноса писаря без всякой причины, только из-за своего настроения. Сторм тоже мог побранить и нередко бранил солдата, когда было необходимо, но никогда — без особой причины. Пожалуй, единственная польза от нагоняя, который давал Уэлш маленькому Файфу, заключалась в том, что он отвлекал поваров Сторма от мыслей о бомбежке и несколько снимал напряжение, чего добивался и Сторм. Однако Сторм слишком хорошо знал Уэлша и понимал, что это была не единственная и не главная причина поведения первого сержанта. Он видел такие вспышки много раз и даже мог предсказать первые слова Уэлша, прежде чем тот их произнесет.

— Ну что, паршивая морда! Где этот чертов список взвода, который я велел тебе приготовить?

Тот факт, что список уже был сделан и вручен и что Уэлш прекрасно знал об этом, нисколько не менял дела.

— Ведь я уже сделал его, — возмутился Файф. — Я его составил и передал вам, Уэлш.

— Что-что? Не ври. Ничего ты не сделал! Ведь списка-то у меня нет! Сукин ты сын…

Сторм молча слушал излияния первого сержанта. Уэлш был настоящий мастер придумывать самые образные оскорбления. Некоторые сравнения, придуманные им, когда он был в ударе, были просто фантастическими. Но когда Файф научился не приходить в ярость и не возмущаться? Повара Сторма широко улыбались, наслаждаясь этой сценой.

Сторм исподтишка наблюдал за ними. Лэнд — высокий, худой, молчаливый; работяга, когда трезв, но безынициативный, неспособный сделать что-либо самостоятельно, без особого приказания. Парк, другой старший повар, — толстый, ленивый, раздражительный; любит приказывать, но терпеть не может получать приказания; вечно жалуется, что подрывают его авторитет. Дейл, маленький младший повар, — мускулистый и крепкий, как кремень, неутомимый труженик, но выполняет работу с таким хмурым, раздраженным, сердитым Бидом, что кажется просто ненормальным, и более чем охотно, слишком охотно, берется за порученные ему дела, если они связаны с какой-нибудь, хоть маленькой, властью. Эти трое были главными членами команды Сторма.

Сторм испытывал внешне суровое, но внутренне мягкое, доброе, почти сентиментальное чувство по отношению ко всем им, недотепам. Он собрал их здесь, потому что чувствовал, как они волнуются, и лишь отчасти — чтобы присматривать за ними, втянул их в непринужденный разговор и стал развлекать смешными историями из своей восьмилетней службы. И все для того, чтобы насколько возможно смягчить то крайнее нервное напряжение, которое начало охватывать все подразделение из-за долгого ожидания. И это подействовало, по крайней мере отчасти. Но теперь эту обязанность взял на себя Уэлш, спуская шкуру с бедного маленького Файфа, и Сторму можно было на время не заботиться о них и подумать о себе.

Сторм сделал почти все, что мог, чтобы устроить свои личные дела. Еще в районе сосредоточения перед посадкой на суда он оформил аттестат на большую сумму, почти на все свое жалованье, вдовой сестре с большим семейством, живущей в Техасе. Она была единственной из оставшихся в живых его родственников, и его армейская страховка уже была оформлена на нее, ведь там, куда он отправлялся, большой нужды в деньгах довольно долго не будет. Перед отправкой он написал ей длинное письмо, сообщив, что уезжает. Одновременно он написал два других письма, которые передал друзьям на другой транспорт с поручением отправить их лишь в том случае, если его транспорт потопят или разбомбят, а его самого убьют. Если любое из писем дойдет до сестры, оно объяснит ей, что надо хлопотать о получении страховки и надоедать властям, не дожидаясь, пока придет официальная телеграмма. Получение страховки почти наверняка займет немало времени, а ей, с ее большой семьей, чтобы прокормить ребятишек, страховка очень понадобится, поскольку выплата по аттестату прекратится. Это было, конечно, не совсем идеальное решение вопроса, но при сложившихся обстоятельствах — лучшее, что мог сделать Сторм. И, сделав это, он считал, что сделал все, что мог, и был готов ко всему. Так Сторм считал и сейчас, несмотря на растущую тревогу из-за возможных налетов авиации. Его подмывало поднять руку и взглянуть на часы, но он заставил себя собрать всю силу воли, чтобы не сделать этого.

Уэлш все еще продолжал издеваться над Файфом, и Сторм подумал, не следует ли вмешаться. Он не испытывал особой любви и даже симпатии к Файфу, хотя считал его в общем неплохим парнем. Но Уэлш, как правило, не мог вовремя остановиться. Он затевал что-нибудь в этом роде для развлечения, но продолжал даже тогда, когда затея уже переходила границы смешного. И хотя эта ругань развлекала поваров, глушила в них мысль о воздушном налете, Сторм решил, что пора положить конец этому издевательству. Его избавил от такой необходимости громкий, вибрирующий рев сирены, который вырвался из рупора громкоговорителя и, оглушая всех, заполнил весь раскаленный трюм. Этот резкий звук заставил подскочить всех, даже Уэлша.

Это был сигнал для обитателей трюма приготовиться к высадке, и, когда он прозвучал, все, что было раньше, потеряло значение и перестало существовать. Прекратились, прерванные посредине, игры в кости и покер, каждый хватал назад свою долю с кона, а если мог, то немного лишнего. Беззвучно оборвались посреди фразы разговоры, и никто уже не помнил, о чем шла речь. Уэлш и Файф уставились друг на друга, позабыв, что Уэлш только что поносил Файфа, чтобы позабавиться. После столь долгого и напряженного ожидания казалось, что со звуком сирены сама жизнь пересекла какой-то рубеж, и все, что было прежде, не имело и уже никогда не будет иметь связи с тем, что предстоит потом. Все торопливо бросились к своему снаряжению, раздались команды сержантов: «Живей! Выходи на палубу!», «Хватит болтать, быстрей собираться!» — и в какой-то момент вдруг наступившей среди беспорядочного шума всеобщей полной тишины неизвестно откуда раздался высокий и резкий голос безымянного солдата, настойчиво доказывающего что-то соседу: «Уж я, черт возьми, ручаюсь!» Потом шум возобновился, когда все вновь стали возиться со своим снаряжением.

Навьюченные полевой выкладкой, солдаты с трудом поднимались по узкому стальному трапу и, тяжело дыша, преодолевали три мучительных пролета. По мере того как они добирались до нагретой лучами утреннего солнца и обвеваемой свежим морским ветром палубы, их командир, капитан Стейн, стоя у люка в очках, с надетым вещевым мешком, планшетом, карабином, пистолетом и флягами, вглядывался в затененные касками напряженные лица солдат и чувствовал, как подступают слезы — слезы, которые офицер и командир должен сдерживать и не показывать, сохраняя присутствие духа. Его чувство ответственности было чрезвычайно сильным. Он высоко ценил его и был очень доволен тем, что испытывал это чувство. Если бы только отец мог его видеть в этот момент!

Рядом стоял его первый сержант, тоже в полном снаряжении, с каской на голове. Но выглядел он совсем иначе. Уэлш тоже всматривался в лица, но по-другому: лукаво, хитро, расчетливо, словно знал нечто такое, чего не знает никто другой.

По отделениям и взводам солдаты перешагивали через борт и спускались по сеткам с четырехэтажной высоты в десантные катера и баржи, бесконечной цепью сновавшие между берегом и транспортом. Только один солдат упал, да и тот лишь слегка ушиб спину, потому что упал на двух других солдат, уже находившихся в барже, и все трое свалились на стальной пол, громко ворча и ругаясь. От экипажа баржи они услышали, что число раненых с этого корабля уже достигло пятнадцати — нормально для такого маршрута, с равнодушным, веселым цинизмом сказали матросы. Солдаты третьей роты выслушали это сообщение с благоговейным страхом, понимая, что эти раненые — лишь первые жертвы, первые потери дивизии в зоне боевых действий. Они ожидали потерь от бомб или пулеметов, но упасть в баржу? Встав во весь рост, все еще переживая сообщение матросов, они увидели берег, песчаный пляж и кокосовые пальмы, придвигающиеся все ближе и ближе, пока не стало заметно, что у некоторых деревьев верхушки срезаны.

Штурвальный в барже, где находилось отделение Долла, принадлежащий, как и другие, к армейской транспортной службе, саркастически усмехнулся в лучшей манере настоящего морского волка:

— Рад видеть вас на борту, господа. — Затем добавил равнодушно: — Вашему подразделению повезло. Япошки появятся… — он взглянул на часы, — примерно через пятнадцать минут.

— Почем ты знаешь? — спросил командир отделения Долла по фамилии Филд.

— Мы только что получили эти сведения с аэродрома, — улыбнулся штурвальный.

— Но разве не постараются вывести корабли?

— Невозможно. Не хватит времени. Придется продолжать выгрузку.

Эти сведения, как видно, не очень беспокоили моряка, но Долл, который с гордостью носил свой новый пистолет, оглянулся на удаляющийся корабль с чувством величайшего облегчения, какого, казалось, не испытывал никогда в жизни. Он искренне надеялся, что никогда больше не увидит эту старую посудину и вообще никакой другой корабль, кроме одного — который увезет его с этого острова.

— В таком деле приходится встречать их как можем, когда появятся, — сказал штурвальный.

— Но разве истребители… — начал было Филд.

— Они постараются. Каждый раз сбивают несколько бомбардировщиков, но другие все же пробиваются.

— Эй, Терри, держи курс, — встревоженным голосом приказал шкипер.

— Есть, сэр, — сухо отозвался штурвальный и пошел на корму.

Остров постепенно вырастал перед ними, и теперь можно было различить отдельных солдат, суетящихся вокруг огромных груд имущества. Долл не отрывал от них взгляда, зачарованный чем-то, чему не мог даже подыскать названия. «Что заставляет солдат работать? — внезапно подумал он. — Что их здесь удерживает? Почему они не уберутся отсюда?» Он знал только, что боится, боится больше и иначе, чем когда-либо в жизни. И это ему совсем не нравилось.

— Держись крепче и приготовиться к высадке! — закричал солдатам шкипер. Долл приготовился. Через несколько секунд баржа заскребла по дну, проскочила и ринулась вперед, опять проскребла по дну бухты, накренилась, со скрежетом прошла еще несколько футов и остановилась.

— Всем быстро выходить! — скомандовал шкипер. — Переходных мостков не будет.

Между концом апарели и берегом оставалось еще более полуметра водного пространства, но его можно было перепрыгнуть, и только один солдат, поскользнувшись на металлической апарели, оступился в воду и промочил ногу. Это был не Долл. Апарель еще поднималась, когда баржа развернулась и пошла обратно за очередным грузом. Сошедшие с баржи с трудом тащились через длинный песчаный пляж, пробиваясь через поток солдат к тому месту, где капитан Стейн и лейтенант Бэнд собирали роту.

Капрал Файф был на барже, которая доставила управление роты. Шкипер говорил им в общем то же самое:

— Вашему подразделению повезло. Японцы уже в пути. Должно быть, обнаружили транспорты. Ио вы отбываете раньше срока, поэтому вам ничего не грозит.

Файф не переставал удивляться, как организованно, деловито и быстро все выполняется. Как на производстве. Как на настоящем заводе. Но здесь продукция — кровь. Кровь, увечье, смерть. Это казалось Файфу нелепым, чудовищным. Очевидно, сведения о налете поступили на аэродром по радио с патрульного самолета, и их передали на берег. Оповестили всех шкиперов, а может быть, они узнали сами и передали другим, а также экипажам транспортов и армейским командирам, если и не войскам на борту кораблей. И все же ничего нельзя было поделать. Только ждать. Ждать и смотреть, что происходит. Файф исподтишка вглядывался в лица на барже. Волнение Стейна выдавало то, что он постоянно пальцами правой руки поправлял очки. Лейтенант Бэнд все время от волнения облизывал губы. Лицо Сторма хранило слишком бесстрастное выражение. Глаза младшего повара Дейла ярко сверкали, и он непрерывно моргал. Глаза Уэлша, сузившиеся в щелочки под яркими лучами солнца, ничего не выдавали. На этот раз они не выражали ни насмешки, ни какого-то другого чувства, ни даже цинизма. Файф надеялся, что на его лице ничего не заметно, хотя чувствовал, что слишком высоко поднялись брови. Когда они сошли на берег и проводник повел их к назначенному сборному пункту на опушке кокосовой рощи, которая спускалась к самому пляжу, Файф снова и снова повторял про себя слова шкипера баржи, сказанные по пути к берегу: «Вашему подразделению повезло. Вы высаживаетесь раньше срока».

И пожалуй, он был прав. Когда налетели самолеты, то они нацелились на корабли, а не на берег. В результате Файф и вся третья рота оказались в совершенно безопасном, удобном для обзора месте, откуда могли наблюдать все представление. Когда кончился налет, Файф решил, что лучше бы ему ничего не видеть, но вместе с тем он должен был признать, что это зрелище околдовало его какими-то страшными чарами.

Десантные катера и множество всяких барж продолжали с ревом подходить вплотную к берегу, чтобы освободиться от своего груза из солдат и припасов, и уходили обратно к транспортам. Пляж буквально кишел солдатами, все куда-то двигались, и казалось, что под этой людской массой берег словно ходит ходуном. Вереницы и целые потоки солдат поспешно и вроде бы беспорядочно пересекали береговую линию. Они были в разной степени одеты или раздеты: в безрукавках, трусах, совсем без рубашек, а в некоторых случаях — те, что работали в воде или около воды, — совершенно голые или в белых казенных подштанниках. На солдатах были всевозможные, самые фантастические головные уборы: форменные, штатские и самодельные, так что можно было увидеть солдата, работающего в воде совершенно голым, персону которого не украшало ничего, кроме висящего на шее личного знака и веселой красной рабочей шапочки с загнутыми полями или шапки из банановых листьев на голове. Команды солдат разгружали транспортные баржи сразу у самого уреза воды, чтобы они скорее отправились назад за новым грузом. Потом вереницы других солдат уносили все эти ящики, картонки, банки по отмели под деревья или, образовав цепочку, передавали их из рук в руки, стараясь очистить место у уреза воды. Дальше по берегу разгружалась тяжелая техника — грузовики, противотанковые пушки, артиллерия — силами своих водителей или с помощью тракторов. Еще дальше проводилась та же операция для второго транспорта, который стоял на якоре в нескольких сотнях метров позади первого.

Вероятно, вся эта деятельность продолжалась в таком же темпе с раннего утра, и сообщения о грозящем воздушном налете, как видно, не оказывали на нее никакого влияния. Но по мере того как одна за другой ползли минуты, заметно менялось настроение и росло волнение на берегу. Третья рота со своей выгодной позиции на опушке рощи могла чувствовать напряженность обстановки. Было видно, как несколько солдат, которые только что спокойно купались в море по пояс в воде среди всей этой лихорадочной работы, взглядывали на часы, потом выходили на берег и нагишом шли к своей одежде, сложенной под деревьями. Потом, буквально через несколько минут, кто-то у воды вскинул вверх руку и закричал: «Воздух!» — и этот возглас подхватили другие, по всему берегу.

Высоко в ясном небе несколько пятнышек безмятежно плыли к проливу, где стояли два корабля. Через пару минут, когда они приблизились, над ними появились другие пятнышки — истребители, завязавшие бой друг с другом. Внизу, на берегу, солдаты, несущие службу, и рабочие команды уже возобновили работу; другие, включая третью роту, наблюдали, как около половины истребителей противника вышли из боя и повернули назад, к северу, очевидно, исчерпав запас горючего. Их преследовала только пара американских истребителей, но и те почти сразу повернули назад и вместе с другими атаковали бомбардировщиков. Самолеты приближались, медленно вырастая. Крошечные комары ныряли, кружились и пикировали в бешеном хороводе вокруг тяжеловесных, флегматичных слепней, которые тем не менее спокойно и размеренно продолжали свой путь. Но вот бомбардировщики начали падать — сначала один, волоча за собой длинный хвост дыма, который вскоре развеял ветер на высоте, нотой другой, за которым не тянулось никакого дыма, камнем пошел вниз. Из них не выпало ни одного парашюта. Бомбардировщики продолжали идти вперед. Потом упал один из комариков, минуту спустя еще один, в другом месте. Из обоих выпали парашюты и поплыли, освещенные солнцем, в воздухе. Однако комарики кружились и рвались в бой. Упал еще один раненый слепень. Но было удивительно, по крайней мере для третьей роты и других вновь прибывших, как много бомбардировщиков продолжали лететь. Учитывая численность и ярость истребителей, можно было ожидать, что все бомбардировщики должны быть сбиты. Но они не падали и медленно двигались по направлению к кораблям в проливе.

Внизу, на берегу, люди продолжали отсчитывать минуты, потом секунды. Когда падал бомбардировщик, не раздавалось радостных криков. Правда, когда сбили первый, рота, находившаяся по соседству с третьей, встретила это событие слабыми криками, к которым присоединились несколько солдат третьей роты. Но вскоре крики замерли, все следили за происходящим молча, восхищенные и зачарованные. А люди на берегу продолжали так же работать, хотя теперь волновались больше.

В представлении Файфа, стоявшего в напряженном молчании среди солдат и сержантов управления роты, отсутствие радостных возгласов только усиливало его прежнее впечатление, что все происходящее похоже на работу коммерческого предприятия. Настоящее коммерческое предприятие, а вовсе не война. Эта мысль пугала Файфа. Все казалось ему диким, нелепым, безрассудным и даже безнравственным. Словно в тиши канцелярии составлялось некое математическое уравнение. Вот два больших дорогих корабля и, скажем, двадцать пять больших самолетов, направленных против них. Их прикрывают, пока возможно, меньшие самолеты, не такие дорогие, потом они идут одни, будто в соответствии с условиями уравнения, что все или часть двадцати пяти больших самолетов стоят всех или части двух больших кораблей. Истребители обороняющейся стороны действуют по тому же принципу, стремясь поднять цену как можно выше: их конечная цель и надежда — сбить все двадцать пять больших самолетов, не расплатившись за это ни одним кораблем. А то, что в этих дорогих машинах сидят люди, сражающиеся между собой, не имеет значения — они нужны всего лишь для управления машинами. Сама эта мысль и то, что за нею скрывается, пронзали холодным ужасом, в сущности, беззащитный мозг Файфа, страхом перед его собственной незначительностью и бессилием. Не страшно умереть на войне — по крайней мере, так ему казалось — но не хочется умирать в таком налаженном коммерческом предприятии.

Высоко в небе медленно и неумолимо приближалась масса самолетов. Работа на берегу не прекращалась. Не прекращали работу также десантные катера и самоходные баржи. Перед тем как самолеты почти достигли кораблей, был сбит еще один бомбардировщик; он падал, разваливаясь на части, и взорвался в дыму и пламени в проливе на виду у всех. Затем бомбардировщики стали делать заходы на корабли. Послышался будто легкий вздох, вслед за ним из моря высоко поднялся гейзер воды, за ним другой, третий. Через несколько секунд звук разрывов достиг берега и прокатился дальше, в кокосовую рощу, прошелестев листьями. Легкий, похожий на вздох, звук стал громче, в нем появился вибрирующий тон, и в море там и сям стали выскакивать новые гейзеры — сначала вокруг первого корабля, а через несколько секунд вокруг второго. Отдельные серии бомб больше нельзя было различить, но все увидели серию из трех бомб, которая попала в цель. Словно проткнув воду пальцем, первая бомба упала недалеко от корабля, вторая еще ближе. Третья — почти рядом. От корабля только что отошел десантный катер, он прошел лишь немного, и третья бомба, видимо, попала прямо в него. Даже на таком расстоянии, в тысячу метров или больше, люди на берегу услышали слабый, ясно различимый крик, высокий и пронзительный; он дошел до них лишь после того, как поднялся гейзер, и сразу вслед за отрезавшей его звуковой волной от разрыва — инстинктивный и бесполезный протест какого-то безымянного солдата против того, что его лишают жизни, что по воле рока он оказался именно здесь, а не в другом месте — нелепый, бессмысленный, но не лишенный определенного значения протест, хотя, но иронии судьбы, его услышали и оценили лишь после того, как сам солдат перестал существовать.

Когда волны улеглись, можно было увидеть, что от катера ничего не осталось. На том месте, где он находился, барахтались в воде несколько людей, и их число быстро уменьшалось. Две ближайшие к ним баржи подошли сюда раньше, чем маленький спасательный катер, стоявший наготове. Убавив ход, они качались на волнах, в то время как пехотинцы, сбросив снаряжение, ныряли в воду, чтобы помочь раненым и тем, кто не успел сбросить снаряжение, которое теперь увлекало их на дно. Легко раненным и тем, кто ранен не был, помогали взобраться на баржи по веревочным лесенкам, сброшенным за борт матросами; тяжело раненных просто держали на плаву до подхода спасательного катера.

На берегу солдаты, которым, по мнению матросов с барж, повезло, что они не попали под бомбежку, пытались успеть наблюдать и за спасательной операцией и за самолетами, еще остававшимися в небе. Бомбардировщики, сделав заход, развернулись и направились назад, на север. Они не пытались атаковать с бреющего полета, так как были слишком заняты, защищаясь от истребителей, а расчеты зениток на кораблях и на берегу не могли вести огонь, боясь поразить своих истребителей. Медленно и даже как будто степенно бомбардировщики направлялись назад, на север, где их ожидало прикрытие истребителей, медленно и постепенно уменьшаясь, так же как прежде медленно и постепенно увеличивались. Истребители еще сердито жужжали вокруг них и, прежде чем бомбардировщики исчезли из Биду, сбили еще несколько. В течение боя истребителям обороняющейся стороны не раз приходилось возвращаться на аэродром, чтобы дозаправиться горючим и боеприпасами. Пополнившись, они снова вступали в бой. Однако число истребителей, участвовавших в бою, не было таким большим, каким могло бы быть. Очевидно, бомбардировщики учитывали этот фактор. Вот они опять медленно превратились в пятнышки, потом совсем исчезли из Биду.

Солдаты, которые были здесь дольше и располагались по соседству с третьей ротой, все еще ожидавшей распоряжения и наблюдавшей с опушки кокосовой рощи, сообщили, что в течение дня, вероятно, будет по крайней мере еще два налета. Главное — чтобы эти проклятые корабли скорее разгрузились и смогли уйти отсюда, чтобы восстановилось нормальное положение. Разгрузка была важнее всего. Она должна закончиться до наступления темноты. Корабли должны выйти отсюда как только стемнеет, чтобы избежать опасности ночных воздушных налетов, — не важно, успеют они полностью разгрузиться или нет. Даже если корабли не разгрузятся полностью, они все равно уйдут.

Еще задолго до того, как бомбардировщики скрылись из Биду, на берегу распространился слух, что первый транспорт поврежден той же бомбой, что уничтожила катер, полный пехотинцев. Это была еще более важная причина для ухода кораблей. Повреждение было незначительным, но от взрыва образовались трещины в нескольких листах обшивки, и корабль стал набирать воду, хотя и не так сильно, чтобы с течью не могли справиться насосы. На корабле несколько человек из толпы плотно сгрудившихся на палубе солдат пострадали от осколков бомбы и металлических обломков катера, а одному солдату, по слухам, разбило лицо каской, сорванной с головы какого-то солдата на катере, — целенькой каской, не измятой и не поврежденной. Таковы, говорили, причуды судьбы. По-видимому, судя по сообщениям с корабля, бомба попала не в сам катер, а разорвалась рядом, между катером и кораблем. Потери на борту корабля составили семь убитых и двадцать два раненых, считая и солдата, которому разбило лицо каской. Всех раненых поместили в корабельный лазарет.

Третья рота выслушала это сообщение со странным чувством. Это был их корабль, а убитые и раненые солдаты — их попутчики в плавании. Место, где упала бомба, было совсем недалеко от места их высадки. Солдаты роты слушали передаваемые из уст в уста сообщения со смешанным чувством трепета и фантастического страха, с которым никак не могли справиться. Что, если бы бомбардировщики появились на несколько минут раньше? Или солдаты на несколько минут позже вышли бы на палубу? Если бы, допустим, одна из рот, высаживавшихся перед ними, задержалась? Или бомба упала бы в воду не в нескольких метрах от корабля, а на столько же метров ближе к борту? Такого рода предположения были, конечно, лишены смысла, но вместе с тем очень мучительны. Однако даже ясное понимание их бессмысленности не могло прекратить эти рассуждения.

Солдаты с уничтоженного десантного катера, оставшиеся в живых, высадились с двух барж и спасательного катера, которые их подобрали, недалеко от места высадки третьей роты, так что третья рота получила возможность наблюдать эту сцену. Слушая практические замечания солдат соседних подразделений, которые были здесь дольше, о характере различных ранений, третья рота с широко открытыми глазами смотрела, как раненых осторожно вели или несли с берега к перевязочному пункту. Некоторых все еще рвало морской водой после перенесенного испытания. Несколько солдат могли идти сами, но все страдали от потрясения и от удара взрывной волной, и исключительно внимательное обращение сначала спасателей, потом санитаров было им совершенно безразлично и ничего не значило. Забрызганные кровью, шатаясь, с широко раскрытыми глазами, они с трудом поднимались по склону берега. Придя на место, они уселись или улеглись, ошеломленные и безразличные, и молчаливо позволяли врачам обрабатывать их раны.

Они переступили некий рубеж: стали ранеными солдатами, и все, в том числе и они сами, смутно понимали, что эти солдаты стали теперь другими. Сам по себе потрясающий физический эффект взрыва, который покалечил их и убил других, был почти одинаковым и для них, и для тех, кто исчез в глубине моря. Единственная разница заключалась в том, что теперь они неожиданно и вопреки логике оказались снова живыми. Они не ждали этого взрыва, не просили, чтобы их вернули из небытия. Они, в сущности, ничего не делали — всего лишь залезли на катер и сидели там, как было приказано. А потом с ними так поступили, без предупреждения, без объяснения, может быть, непоправимо искалечили, и теперь они раненые солдаты. Все понимали это, как смутно понимали они сами. Все горевали, горевали и они сами, но тут ничем нельзя было помочь. Сочувствие — вот все, что можно было им предложить, но, подобно большинству непроизвольных человеческих чувств, оно ничего не значило рядом с силой их переживаний.

Самолеты, причинившие им это зло, еще виднелись над проливом, а врачи уже торопливо принялись латать, собирать, ставить на место и спасать все что возможно из беды, которую натворили самолеты. Одни солдаты были сильно покалечены, другие не так сильно. Было ясно, что некоторые должны умереть, и бесполезно тратить на них время, которое нужно уделить другим, кто может выжить. Те, кто был обречен, молча восприняли профессиональное суждение врачей, как и ласковое похлопывание по плечу, которым мимоходом награждали их врачи, и безмолвно глядели из бездонных глубин подернутых влагой еще живых глаз на виноватые лица врачей.

Третья рота, находившаяся поблизости и уже разбитая по штатным подразделениям — взводам, следила за действиями на перевязочном пункте как зачарованная. Каждый взвод и управление роты инстинктивно сбились в кучу, словно стараясь согреться от озноба, ища утешения у других. Пять отдельных группок зрителей с широко открытыми глазами, поглощенных почти животным болезненным любопытством. Перед ними были люди, готовые умереть, некоторые прямо у них на глазах. Как они станут вести себя перед смертью? Будут ли гневно роптать на судьбу, как роптали в душе они сами? Или просто тихо угаснут, перестанут дышать, перестанут видеть? Третьей роте, как одному человеку, было любопытно увидеть — увидеть, как умирает человек. Люди смотрели притихнув, затаив дыхание, с благоговейным страхом. Они не могли подавить любопытство: свежая кровь была такой ярко-красной, а зияющие отверстия в обнаженном теле представляли такое интересное, необычное зрелище. Было во всем этом нечто непристойное, на что, как они чувствовали, не следовало бы смотреть, но что-то заставляло их тесниться ближе и разглядывать. Солдаты вдруг поняли, что человеческое тело действительно очень хрупкий, беззащитный организм. И такими могли стать они сами, как и те, другие, там, под водой, над которыми все еще суетливо ходят десантные катера и которых не станут искать.

Раненые, как те, которым предстояло умереть, так и те, кто должен был остаться в живых, относились к тому, что их так пристально разглядывают, с таким же равнодушием, как и к ласковому обращению медиков. Они в свою очередь уставились на зрителей тусклыми, затуманенными глазами, расширившимися от глубокого потрясения. И если они вообще хоть что-нибудь видели, что весьма сомнительно, это никак ни в чем не проявлялось. Третья рота тоже почувствовала то, что знали все другие, более опытные, которые испытали нечто такое, что было неведомо им, неопытным, и чего они — втайне и горячо — надеялись никогда не испытать. Час назад, даже меньше часа, те были такими же, как солдаты третьей роты — взволнованными, беспокойными, с трепетом ожидавшими, как поведут себя при высадке. Теперь они сравнялись и даже в чем-то превзошли тех чудных, бородатых, нелепо одетых морских пехотинцев с дикими глазами и солдат, воюющих здесь с японцами с августа, которые теперь спокойно стоят вокруг и со знанием дела обсуждают, какие раны могут оказаться смертельными, а какие нет.

Даже само командование принимало этот приобретенный почетный статус раненых и предусмотрело специальные мероприятия. Те, кто остался в живых, будут включены в тщательно разработанный график челночного движения и отправлены обратно с этого самого дальнего пункта продвижения тем же путем, каким их доставили сюда. Назад, все дальше и дальше назад, к неопределенному пункту предполагаемой полной безопасности. Похоже, что жизнь каждого солдата в армии выглядит как линия на графике: она начинается внизу — в момент призыва на военную службу и равномерно поднимается до точки, определяющей время разрыва бомбы и являющейся вершиной, откуда линия поворачивает вниз, опять к началу и последующему увольнению из армии. В зависимости от того, насколько серьезно ранение солдата и сколько времени потребуется для излечения, его линия на графике будет опускаться частично или полностью к началу. Одни, наиболее легко раненные, никогда не попадут даже в Новую Зеландию или Австралию, закончат свой путь вниз в каком-нибудь армейском госпитале на Новых Гебридах и оттуда отправятся обратно. Другие, раненные более тяжело, могут попасть в Новую Зеландию или Австралию, но не в Штаты, и оттуда опять будут отправлены на передовую. Третьи, еще более тяжело раненные, могут попасть в Штаты, но все же не будут уволены и, возможно, отправятся оттуда в любой опасный пункт движущегося фронта — либо обратно сюда, либо в Европу. Все эти линии на графике опять поползут вверх, может быть, к еще более высокой вершине. У мертвых, конечно, линии прерывались — на самой вершине, как у тех, кто теперь под водой, или немного ниже, как у этих, умирающих здесь.

Если суждено быть раненым, думал Файф, лучше всего получить такую рану, от которой чуть не умрешь и будешь лечиться, пока не кончится война, но, когда излечишься, не останешься калекой или инвалидом. Или же легкую рану, которая выведет тебя из строя либо слегка искалечит, но не сделает полным калекой. Файф никак не мог решить, что бы он предпочел. По правде говоря, он не отдавал предпочтения ни тому, ни другому.

Прежде чем подошел джип с проводником из штаба полка, чтобы вести роту к ее новому месту расположения, третьей роте довелось увидеть, как на перевязочном пункте умерли три солдата. Двое умирали очень тихо, медленно погружаясь все глубже и глубже в состояние отрешенности, так что их разум, к счастью, не понимал, что происходит. Только один солдат буйно протестовал против смерти; выйдя на минуту из бредового состояния, он выкрикивал проклятия и яростно ругал все, что с ним происходит, и все, что этому способствовало: врачей, бомбы, войны, генералов, государства, потом замолк и снова впал в сонное оцепенение, которое потом почти незаметно должно перейти в смерть. Кто-то еще, конечно, умрет здесь, а другие умрут в самолете или в армейском госпитале, но третья рота этого не увидит. Она уже отправилась маршем к новому месту расположения.

Это был марш, подобного которому никто из них прежде не испытывал и к которому их практически никто не готовил, хотя они читали газетные отчеты о боевых действиях в джунглях. По мере продвижения в глубь острова через кокосовые рощи перевязочный пункт у берега быстро терялся из виду, но не из памяти. Очутившись в джунглях, люди вдруг оказались в тех тропических условиях, о которых так много слышали. Здесь, куда не мог проникнуть морской бриз с берега, влажность была такой сильной и так плотно наполняла воздух, что казалась больше похожей на нечто материальное, чем на метеорологический фактор. Пот выступал изо всех пор при малейшем усилии и, не в состоянии испариться, сбегал по телу, пропитывая все насквозь. Пропитав одежду, он стекал вниз, в ботинки, наполняя их, так что солдаты шлепали в собственном поту, словно только что перешли вброд реку. Близился полдень, и солнце палило между редко стоящими деревьями, нагревая каски до такой степени, что сталь обжигала руки, и для облегчения приходилось снимать их и привьючивать к ранцам, оставаясь только в фибровых подшлемниках. Солдаты тяжело ступали в необычной, гнетущей тишине. Тяжелый, неподвижный воздух был настолько насыщен водой, что солдатам трудно было дышать. Все промокло. Дороги, по которым двигался транспорт, превратились в реки жидкой грязи, развороченной машинами; грязь доходила до ступиц больших грузовиков. Идти по дорогам было невозможно. Приходилось двигаться двумя цепочками, по одной с каждой стороны дороги, медленно пробираясь через большие, словно вывороченные плугом, комья засыхающей грязи и поросшие травой кочки между ними. Из травы поднимались тучи потревоженных москитов, которые безжалостно жалили людей. Несколько раз им встречались маленькие джипы, завязшие в грязи по самое брюхо и тщетно пытавшиеся выбраться. Джипу, который вел их к месту, тоже приходилось очень осторожно пробираться через самые грязные места.

Повсюду на их пути в полевых складах громоздились большие груды всевозможных предметов снабжения, сложенных в штабеля; туда и обратно непрерывно сновали большие грузовики. Склады снабжения перестали встречаться, когда прошло порядочно времени, и рота ушла довольно далеко.

Первый сержант Уэлш, с трудом шагая по краю дороги на этом невероятном марше вслед за капитаном Стейном и лейтенантом Бэндом, время от времени вытирал заливавший глаза пот и не переставая думал о кучке раненых животных — ибо именно такими были солдаты, которых он видел на перевязочном пункте, именно до такого состояния их низвели. Криво ухмыляясь Файфу, он продолжал бормотать про себя: «Собственность. Собственность. Все ради собственности». Собственность одного человека или собственность другого. Одного государства или другого. Все делалось и делается ради собственности. Одно государство захотело, сочло нужным приобрести новую собственность, а может быть, действительно в ней нуждалось, а единственный способ ее получить — отобрать у других государств, которые уже предъявили на нее права. «Собственность». Уэлш бормотал очень тихо, чтобы никто не слышал. «Все ради собственности». Он часто доставал из сумки, где держал суточную ведомость и другие бумаги, большую бутылку из-под листерина, полную чистого джина, и отхлебывал, делая вид, будто громко полощет горло. У него были еще три полные бутылки, тщательно, по отдельности, завернутые в одеяла в набитом до отказа ранце, который тяжело давил на плечи. Это был ценный запас, потому что в новом, незнакомом месте ему, пожалуй, понадобится целых два, а то и три дня, чтобы разнюхать новый источник.

Позади Уэлша и Файфа плелся Сторм со своими поварами. Они шли молча, опустив головы, и тоже думали о раненых, но ни у кого из них не было такой ясной точки зрения, как у Уэлша. Должно быть, поэтому они не разговаривали. Внезапно мускулистый, крепкий, низенький младший повар Дейл с вечно сверкающими глазами прервал тягостное молчание:

— Надо было дать по ним зенитками с кораблей! — крикнул он исполненным мрачной ярости голосом. — Плевать на истребителей! Можно было сбить гораздо больше самолетов. Гораздо больше! Был бы я там, я бы сбил. Если бы я был там и добрался до одной из сорокамиллиметровок, я бы им показал — по команде или без команды. Вот что я бы сделал!

— Ничего бы ты не сделал, — коротко отрубил шедший впереди Сторм, и Дейл утих с видом оскорбленной гордости, с видом подчиненного, который считает, что начальник его несправедливо обидел.

О первых раненых думали не только солдаты. Капитан Стейн и его заместитель лейтенант Бэнд долго шагали впереди Уэлша и полном молчании. После того как рота построилась и двинулась в поход, ни один не произнес ни слова. Теперь им особенно нечего было делать — только следовать за джипом, который их вел. Поэтому не было нужды в разговорах. Но истинная причина их молчания заключалась в том, что они тоже думали о кучке окровавленных, оцепеневших раненых.

— Некоторых из этих ребят здорово искромсало, — прервал наконец долгое молчание Бэнд, нащупывая дорогу через очередной травяной бугор.

— Да, — согласился Стейн, обходя большой ком грязи.

— Джим, — окликнул его Бэнд через минуту. — Джим, вы не знаете, сколько на том катере было офицеров?

— Знаю, Джордж. Их было двое, — сказал Стейн и добавил: — Кто-то мне говорил.

— Мне тоже так говорили, — сказал Бэнд. Помолчав, он спросил: — Вы заметили, что оба они были среди раненых?

— Да, — ответил Стейн. — Да, заметил.

— Вы заметили, что ни один из них не был ранен очень тяжело?

— Похоже, что не тяжело. А что?

Покопавшись в кармане, Бэнд сказал:

— Возьмите жевательную резинку, Джим. У меня осталось две штуки.

— О, спасибо, Джордж, возьму. Я совсем выдохся.

В глубине колонны по другую сторону дороги шагал рядовой первого класса Долл — устало, тяжело дыша, как и все. Его правая рука покоилась на кобуре нового пистолета, но им владело лишь одно чувство — глубокого и мрачного уныния. На него тоже подействовал вид раненых, и на фоне этого нового впечатления недавно приобретенный пистолет потерял всякое значение, превратился в ничто, в совершенно ненужную вещь. Очевидно, что при бомбежке, вроде той, не имеет ровно никакого значения, есть у солдата пистолет или нет. Правда, позднее, на передовой, где важно личное оружие, дело может обстоять иначе, но и там будут тяжелые минометы и артиллерийский огонь. Долл чувствовал себя совершенно беззащитным и тоже выбился из сил. Сколько еще, черт возьми, предстоит шагать?

А предстояло шагать еще очень долго: из десяти километров марша оставалось пройти еще восемь, но если бы кто-нибудь сказал об этом Доллу или любому другому солдату третьей роты, ему бы не поверили. В роте были солдаты, которые до войны в регулярной армии мирного времени совершали форсированные марши протяженностью до восьмидесяти километров и продолжительностью больше суток. Но никто из них не испытывал ничего подобного. Медленно, очень медленно по мере их продвижения через кокосовые рощи, вдоль рек грязи, именуемых дорогами, местность начала меняться. Стали видны языки густых джунглей, достигающие кокосовых пальм, и то тут, то там вдалеке за джунглями можно было видеть желтые холмы, покрытые травой. Усталые, измученные люди, спотыкаясь, плелись дальше.

Чтобы пройти эти десять километров, им потребовалась почти вся вторая половина дня, и к тому времени, когда они достигли назначенного района, добрая треть роты не выдержала и отстала в пути. Те, что дошли, шатались, задыхались от недостатка воздуха и почти падали без чувств от усталости. Кухонное оборудование роты и вещевые мешки солдат, а также один из ротных джипов уже были доставлены на место, но никто не был в состоянии что-либо делать в течение более получаса после того, как они прибыли на место. Потом послали джип подобрать отставших в пути, а сержант Сторм с поварами и выделенным ему в помощь усталым нарядом приступили к разбивке кухонной палатки с откидным полотнищем и установке полевых кухонь, чтобы приготовить к вечеру горячую пищу. Другие команды, усталые и недовольные, отправились разбивать палатки для припасов и ротной канцелярии. Не успели закончить работы, как пошел дождь.

Загрузка...