Наши старики заслужили памятники. Памятники им поставлены — в нас, в нашей памяти.
Нурмолды Утегенович преподавал нам в школе казахский язык. Он был сухоньким стариком, носил китель из сукна и любил почтительное обращение. Он ставил тройку, даже если ты ничего не знал, — за одно лишь почтительное внимание, с которым ты его выслушивал.
Бывало, если ученик не знал окончания глагола первого лица, Нурмолды Утегенович в гневе подбегал к голландке и пинал, пинал ее обтянутый железом бок: «Дым! Дым…» Тут уж мы за его спиной не стесняли себя выражением почтительности.
Казахский парнишка по имени Нурмолды весной 1920 года был схвачен на базаре в Старом Чарджуе стражниками бека: они признали в нем заводского по рукам и по рубашонке в пятнах машинного масла. Нурмолды кормился на судоремонтном заводе — узкоплечие парнишки протискивались в судовые котлы, там скребками обдирали накипь со стенок. Бек ждал удара от рабочей дружины, в Старом городе хватали как лазутчика всякого заводского.
Дни и ночи, проведенные в подземной тюрьме под Чарджуйской крепостью, слились для Нурмолды в одну страшную ночь. Он потерял бы рассудок в смрадной и тесной земляной норе, не окажись возле него человека по имени Рахим, оренбургского татарина. Рахим бежал из Бухары, когда там стали хватать сторонников реформы образования, пытался в Старом Чарджуе открыть школу для мусульман, где бы они могли получить европейское образование.
Рахим учил Нурмолды русскому языку. Надзиратель, протолкнув миски с варевом в щель под дверцей, всякий раз говорил: «Татарин, ты учишь мальчика русской речи — к чему? У чарджуйского бека повадки песчаной осы: он замуровывает жертву и забывает о ней».
Когда в августе 1920 года Чарджуй был взят революционным отрядом, Нурмолды потерял Рахима во дворе крепости, заполненной узниками, их родичами, красноармейцами. Он ослеп от долгого сидения в темени. Звал Рахима, ощупывал ближних, хватал их за руки. Нурмолды отвели к врачу. Через два дня сняли повязку с глаз. Он увидел обгрызенные зубцы крепостной башни, слепящий блеск реки, толпу в базарных рядах, мальчишек — стоя по колено в арыке, они бросались грязью друг в друга. Рядом стоял худой человек, по виду мастеровой, в косоворотке и фуражке. Он подобрал Нурмолды во дворе крепости, водил к врачу и кормил. Все звали его Петрович.
— Может, теперь высмотришь своего Рахима, — сказал Петрович.
Нурмолды ответил:
— Как узнаю? Совсем не видел его, темно было, тюрьма…
На фоне шума, в котором сливались стук молотков ремесленников, скрип арб, голоса толпы, ишачий рев, раковина граммофона рокотала голосом наркома Луначарского.
— Нарком, — пояснил Петрович Нурмолды, — говорит речь над телом американского коммуниста Джона Рида.
Их позвали от кучки, сбившейся вокруг граммофона. Сообщили, что отряду дали паровоз, стало быть, надо собираться. Петрович сказал комиссару отряда Демьянцеву:
— Мой киргизенок товарища не нашел… разве найдешь в этакой каше? С собой возьму. Он из нашего уезда. Глядишь, кого из родичей отыщет…
С рабочим отрядом Нурмолды Утегенов приехал в Каргалинск. Петрович пристроил его в депо — взял к себе учеником. В ту пору и хорошему слесарю работы не могли дать: разруха.
В сентябре 1930 года Нурмолды Утегенова вызвали в окружком партии и объявили: по предложению Демьянцева, заведующего курсами ликбеза, его посылают налаживать ликбез в глухой волости.
Прежде дом принадлежал «Хазрету Аббасулы, мулле десяти волостей, имаму мечети», о чем по-русски сообщала жестяная пожарная доска с намалеванным изображением топора и багра. Рядом была прибита деревянная доска, такая яркая, что первая не замечалась вовсе. На деревянной доске красный всадник вскинул руку с факелом, пламя которого выписывало: «Курсы подготовки инструкторов ликбеза».
В глубине двора белобородый старичок ходил с метелкой и стояла телега с бочкой для воды. Нурмолды поднялся на крыльцо, ступая с осторожностью, чтобы не задеть сидящего на ступеньках человека в драной рубахе. Человек удержал его за брючину, поднес два пальца ко рту, выдохнул. Нурмолды помаячил ему, дескать, не курю.
В первой комнате курсанты толпились вокруг микроскопа. Нурмолды заглянул в его зрачок: там двигались животные. Прозрачные, со своими ресничками, скрученными нитями, с кружочками заглотанных бактерий, они были как часики внутри.
В другой комнате Демьянцев — с гривой цвета стальной проволоки, в брезентовых сапогах — рассказывал об окружении и разгроме Южной армии Колчака.
— Наша Первая армия ударила из Оренбурга и из Троицка одновременно по приказу Фрунзе. Войска Советского Туркестана начали наступление со станции Аральское море… Паровозные топки заправляли воблой… не было другого топлива… Остатки Южной армии, а именно части Уральской армии генерала Толстова, при отступлении погибли в адаевских степях.
Нурмолды глядел на карту и не слышал Демьянцева.
Что за карта была!
Возле сахарно-белых айсбергов плавали толстолобые киты. Их водяные фонтаны стояли как белые деревья. Коричневые, в красных набедренных повязках люди сидели в остроносой лодке. В африканской саванне черные охотники гнались за антилопами, из травы на них глядел зверь с гривой и с голым, как у верблюда, задом.
Прозвенел звонок, слушатели поднимались, выходили.
Нурмолды прошел в дальнюю комнатку бывшего хозретовского дома. Он застал Демьянцева в обществе немолодого человека в форменной фуражке с малиновым верхом и тремя ромбиками в петлице. Дверца несгораемого шкафа была открыта, ящики стола выдвинуты.
— Выходит, вы не знаете, сколько у вас было отпечатано бланков удостоверений? И сколько выдано, тоже не знаете?
— Бывает, выписываешь, ошибаешься и берешь новый бланк, — отвечал Демьянцев. Он был задет тоном человека в форме.
Потеснив Нурмолды, вошел Исабай, друг Нурмолды, еще недавно слесарь депо, а сегодня сотрудник ГПУ. Он привел белобородого старикашку дворника, указал ему на человека с ромбиками в петлице:
— Начальник дорожно-транспортного отдела ГПУ Шовкатов.
— Знаю, знаю, — закивал старикашка, — его отец жил на Татарской слободке, был истинный мусульманин, торговал мукой.
— Этот старик при царе был азанши, — пояснил Исабай Шовкатову по-русски, — такой мулла… объявлял о начале молитвы. Теперь здесь дворник.
— Спроси его, откуда взялся глухонемой… Этот вон, сидит на крыльце.
Исабай заговорил с азанши по-казахски. Перевел ответ:
— Это глухонемой… Родственники прогнали его из дому, время тяжелое. Пришел по старой памяти, тут мечеть была.
— Может, это и есть хазрет? — засмеялся Шовкатов.
Азанши быстро заговорил. Исабай переводил:
— Вы большой начальник, можете отправить его вслед за хазретом в Жерсибир… в Сибирь то есть, но, когда хазрет выдавал за учеников медресе беглых баев и алаш-ордынцев, азанши верил его чалме. Говорит, хазрет предстанет перед лицом аллаха голый, с пустой пиалой и с книгой, а в книге будут записаны его грехи.
— Ладно, его не переслушаешь, — отмахнулся Шовкатов.
Демьянцев, глядя в окно, как выходят во двор работники ГПУ и как бредет дворник к своей саманушке в углу двора, сказал Нурмолды:
— Неизвестный человек спрыгнул с поезда и убился о километровый столбик. При нем нашли удостоверение на бланке наших курсов с моей поддельной подписью. Теперь о тебе: говорят, ты адаевец?
— Да, я из рода адай, — отозвался Нурмолды.
— Бегеи — ответвление рода адай, так?.. Мы посылали ликбезовца в Бегеевскую волость. Вернулся… ходит сейчас на костылях. Говорит, Жусуп Кенжетаев хотел повесить, да пары не было. Я не понял, а переспрашивать не стал, — к чему тут пара-то?
— Так ханы вешали, в старое время, — ответил Нурмолды, — одного человека петлей за шею, веревку между верблюжьих горбов, а там и другого за шею. Верблюд поднялся — и готово.
— Да, у Жусупа не засохнет, сколько он милиционеров перестрелял, — сказал Демьянцев, — но что делать. Я смотрел отчеты волостного за 1915 год… волость невелика, пятнадцать административных аулов, шесть тысяч человек… Как оставить их без грамоты? Поедешь?
— Поеду.
— Завтра в Аксу отправляется оказия из кооперации, повезут товары, будут закупать скот. С ними отправишься.
— Коня давай, Афанасий Петрович.
— Был бы у меня свой! А казенного как отдам? Топливо возим для курсов, воду. Я тебе толкую: до Аксу с кооператорами…
— Что — Аксу? Я до Кувандыка сам. А дальше, в степь? Осень, аулы уходят на юг. Давай коня, Афанасий Петрович. Коня и карту.
— Нельзя, карта одна на курсах, — ответил Демьянцев, сворачивая карту и втискивая ее в матерчатый чехол.
В складе Демьянцев нагрузил Нурмолды учебниками, тетрадями, пучками лакированных карандашей.
— Давай карту, — упорствовал Нурмолды.
Демьянцев достал из недр шкафа рулон обоев. По белому фону среди голубеньких цветочков летали ангелы с розовыми попками и трубили в золотые рожки. Демьянцев вздохнул в другой раз, положил перед Нурмолды три кисточки и три овальные картонки с разноцветными пуговками акварели:
— Бери… Нынче целое богатство.
Дворник вывел из конюшни ухоженного саврасого конька. Вынес не новое, но крепкое седло, брезентовое ведро и моток тонкой пеньковой веревки. Показал: от меня, дескать.
— Весной я другого хазретского коня отдавал, так же вот ликбезовцу, — озадаченно сказал Демьянцев. — Старикан плевался, грозил хазретом… А, так вы ведь родственники!..
— У меня ни одного родственника в городе.
— Ну как же, мне со слов азанши сказали, что ты адаевец и даже бегей…
Демьянцев жил тут же, на задах хазретского дома, в саманном доме с карагачевым садиком. Окна выходили в огород, по осени уж разоренный, с грудами ботвы, с запоздалыми зелеными помидорами в оголившихся кустах. Нурмолды захаживал сюда: примус починить, брал запаять кастрюлю.
Беленая печь, кровать за ситцевой занавеской, дощатый пол застелен половиками из пестрой ветошки. В углу пианино, всегда раскрытое.
Демьянцев достал из тумбочки брезентовый портфель, выгреб из его нутра бумаги:
— Теперь вот храню документы дома. Дали партийное взыскание.
Вошла хозяйка. Нурмолды в который раз поразился красоте ее юных, девчоночьих глаз. Она была немолода, с сухими, в кольцах ручками, заметно горбилась.
— Вот тебе удостоверение инструктора ликбеза, — сказал Демьянцев, — вот путевка, подписана в окружкоме. Вот разрешение на оружие.
— Наган не надо, Афанасий Петрович. Карту надо.
Была вкусна картошка, обжаренная целиком, под корочкой рассыпчатая. Чай хозяйка подала в легоньких, как раковины, перламутровых чашках.
— Знаете такое селеньице на границе степи и песков — Кувандык? — спросила она. — Там проходит скотопрогонная трасса.
— Знаем, — покивал с готовностью Нурмолды, желая хотя бы этой готовностью угодить ласковой маленькой женщине.
— Там жил и умер мой первый муж… Найдите его могилу.
Демьянцев, провожая Нурмолды, придержал стремя. Как всякий новообращенец, считая себя степняком, азиатом, он с удовольствием исполнял обычаи.
— Жолым болсын, Нурмолды Утегенович!
Поглядел Демьянцев: щуплый был Нурмолды.
Вынес карту — хозяйка живо пришила лямки к чехлу. Нурмолды продел руки в лямки, засмеялся:
— Как ружье!..
Красный, в дымных подтеках куб депо будто въезжал в улицу, закрывая небо.
Нурмолды привязал саврасого к ржавевшей в бурьяне колесной паре. Прошел через кузнечную, где ухал молот и толчками гнал угарный воздух, и как был, в ушанке, в стеганой толстовке, с картой за плечами, явился в мехмастерские.
Петрович сунул ему руку — знал уж, что уезжает, — и другие также не глядя совали ему руку, здороваясь, прощаясь ли, и забывали о нем: они делали дело, а у него голова, что называется, не болела. Не то что он стал им чужой, просто не до него. Главный трансмиссионный вал был установлен, но «бил»: консоли стояли косо, стена ли зависла, или была кривизна в самом многометровом теле вала.
Петрович велел перенести лестницу на новое место. Нурмолды первым ухватился за нее. Затем он вызвался заменить молодого слесаря, что пробивал шлямбуром стену, — надо было перенести консоль. Жестоко раскровенил руку, но отверстие пробил через силу, чтобы Петрович не увидал крови.
Наконец дело было закончено, и самым неожиданным образом. Петрович нашел известную ему одну точку, ему подали кувалду, он со всего маху, так что Нурмолды зажмурился — вал ведь шлифуют! — звезданул.
Включили, вал шел гладко.
Нурмолды замотал ветошью разбитую руку и пошел к коню.
На увале, откуда далеко было видно окрестную степь и городскую дорогу, сбоку и как-то неслышно появился азанши и повелительно позвал Нурмолды. Тот послушался и подъехал, озадаченный: он знал бывшего муллу, а ныне дворника курсов ликбеза как суетливого болтуна с мозгами набекрень. Далее произошло еще более неожиданное: из тальника навстречу им выехал всадник, в котором Нурмолды узнал глухонемого, вчера во дворе курсов ликбеза просившего у него горсть махорки. На всаднике был дорогой плащ-шекпень из верблюжьей шерсти.
Азанши принес из кустов и подал всаднику кожаную флягу и туго набитые войлочные сумы.
Всадник знаком небрежно поблагодарил азанши, тот почтительно произнес в ответ: «Ма шаа лла» — делаю угодное аллаху.
Они отъехали, и тот, кого во дворе курсов ликбеза считали глухонемым, проговорил ясным и сильным голосом:
— Десять лет назад чистильщик паровозных котлов пошел в Старый Чарджуй на базар, там его схватили нукеры бека. Сколько же он просидел в крепости под землей?
— Шесть месяцев…
— В темени узники знали друг друга по голосам.
При первых словах спутника Нурмолды оцепенел, глядел неотрывно влажными глазами. Когда же собеседник замолк, Нурмолды перегнулся, двумя руками робко взял его руку, поцеловал ее:
— Рахим-ага!..
— …Там, в тюрьме под крепостью, ты говорил мне, что наше братство дало тебе силы выжить, — сказал Рахим, с напряжением глядя вперед; они проезжали русский поселок. В конце улицы, на выезде, маячили двое конных. — Аллах пошлет тебе случай вернуть долг. У меня тоже удостоверение ликбеза.
Нурмолды заглянул Рахиму в руки: удостоверение было подписано Демьянцевым.
Навстречу им двигались фуры.
— Везут пшеницу в аулы, — сказал Рахим. — Тысячи лет вы разводили скот, они в год спешат научить вас добывать хлеб из земли. Советская власть уподобляется ребенку, что надел шапку отца.
Нурмолды молчал. Рахим продолжал:
— Да, подпись Демьянцева поддельна. По себе знаешь, голодный не глядит, чиста ли чашка. Я бежал из сибирской ссылки. Судьба такая — у эмира сидел, у чарджуйского бека сидел… большевики посадили, за муллу приняли. Так же в аулах, бывало, никак в толк не могли взять, что не всякий образованный — мулла. Вот еду к адаевцам, авось не обидят. Знают меня там, бывал в их аулах, ребятишек учил. Студентом заболел от голодухи туберкулезом, поехал к адаевцам помирать. Выходили на кумысе.
Нурмолды протянул руку. Кони сблизились, Рахим подал листок. Легкие, с завитушками типографские литеры, похожие на усики бабочки, соединялись в слово «Удостоверение». В правом углу стояло «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а в левом — придуманный Демьянцевым символ, исковерканный несовершенным типографским исполнением настолько, что всадник походил на печурку-времянку, а его рука с зажатым факелом — на колено трубы.
Нурмолды порвал листок. Сдернул с плеча карту, подал Рахиму.
— Они потребуют документ! — растерянно сказал тот.
— Карта будет вашим документом.
Рахим принял черную трубку, держал ее наперевес.
Один из милиционеров, парень в фуражке с матерчатым козырьком, обернулся, глядел на уносимые ветром бумажные обрывки. Товарищ легонько толкнул парня в спину черенком нагайки, дескать, не разевай рот.
Нурмолды показал удостоверение парню, угадав в нем грамотного.
— Ликбез, — сказал парень товарищу.
Тот сидел подобравшись, между тем глазки на веснушчатом лице глядели добродушно.
— А второй куда? — спросил парень. Фуражка с матерчатым козырьком была ему велика, лежала на ушах, сидел он развалясь, как-то боком.
Нурмолды объяснил, что Рахим-ага едет в адаевские аулы — учить грамоте.
— Ишь, к адаевцам едет, — обратился веснушчатый к парню; сказал со значением, дескать, погляди хорошенько в их бумаги.
— У ликбеза порядок, — ответил парень.
— Тючки-то у вас хорошо увязаны? — спросил веснушчатый, перегнулся с седла, деликатно, обеими руками подхватил тюк, подержал. Было понятно, что тюк он неспроста трогает. — Хе-хе, ладно увязано… только бы Жусуп не распотрошил. А у вас, стало быть, — обратился он к Рахиму, — документа нет?
— Какой документ, товарищ? Частная поездка, подкормиться, — угодливо ответил Рахим. — К тому же помогу коллеге… я его первый учитель.
— Ученика-то вашего служба гонит, — сказал веснушчатый Рахиму (оглядев уже его всего с верблюжьим шекпенем, с добротными тугими сумами), — а вам какая корысть ехать в зиму? Не прокормишься… да как задует, начнет в юрте драгун пробирать. — Голос и простоватое лицо веснушчатого выражали доброжелательность, между тем рука цепко держала повод рахимовского коня. — Пущай парнишка едет, ему по молодому-то делу в охотку…
Ясно было, что Рахима забирают. Расстаться бы им тут, в русском поселке, не потребуй Нурмолды карту у Рахима, не разверни на земле полотнище. Достал карандаш, сказал веснушчатому:
— Гляди! Я мальчик был, бескормица случилась, скот сдох, голод пошел… — Следом за карандашом линия прошла между синими пятнами Каспия и Арала. — Тут отца похоронил, тут с Рахим-ага сидели в тюрьме… Линия моей жизни! — твердил Нурмолды.
Его не слушали. Младший, грамотный, присел на корточки, рассматривал вычерченные Демьянцевым стрелы и линии, опушенные точками и пунктирами.
— Вот он сейчас нас рассудит, дядя Афанасий, — сказал парень старшому, — тут у него все нарисовано. — И обратился к Рахиму: — Рассуди нас — где встретились Фрунзе и Туркестанские войска?
— Тут же указано, — Рахим склонился над картой, — в Мугоджарской… 13 сентября.
— Во, дело говорит, — торжествовал веснушчатый дядя Афанасий, — я тот разъезд помню, и точно — осень была.
Парень сказал, что он на своем не стоит, отец у него воевал, встретились они с Фрунзе в Темире…
— Отец у него! — ликовал дядя Афанасий. — А я сам! Я с Фрунзе от самой Уфы. Человек правильно знает… — Он глядел на Рахима новыми глазами. — Правильная у тебя карта, годок. Поезжай, учи по ней!
Отъехали, Рахим расслабился. Поверив наконец, что опасность позади, он вытер испарину подкладкой шапки:
— Уфф… ну времена! Ты, неграмотный, едешь учить грамоте. Вместо паспорта у меня драная ученическая карта…
Прокричали чибисы в речной долине. Нурмолды поднял голову, бесчувственный, еще измученный дрожью, тяжелым, как забытье, сном на холодной земле.
Рахим встретил его взгляд улыбкой.
Тонкие желтые губы, оспинки на скулах, желтые, больные белки глаз, морщины скобкой охватывают рот, — давно ли это лицо было чужим, не соединялось с голосом, с тем голосом, что день за днем в темени, в зловонии земляной норы участливо расспрашивал об отце, об ауле, как бы соединяя Нурмолды с той далекой солнечной жизнью, самая память о которой давала силы жить.
Этот звучный, ясный голос уводил на гигантские торжища — на Ирбитскую, на Нижегородскую ярмарки, в Казань, в Касимов, — туда Рахим ездил с отцом, приказчиком купца, касимовского татарина, торговавшего каракулем, и был поражен его каменным, с колоннадой домом. Уводил в Мешхед, в Стамбул, в Дамаск. Рахим не бывал в мусульманских столицах, не видал их сияющих над садами куполов, лезвий их минаретов в ночных водоемах, но знал наперечет тамошние святыни. Этот голос учил счету, учил русскому языку. Стражник, чахоточный старик, в сущности, такой же узник, разносивший по утрам смесь из горячей воды, порченой муки и каких-то горьких семян, задерживался возле их норы, слушал Рахима, ругался, кашлял — особенно его раздражал рассказ про аэроплан, — а на другой день подправлял горькую смесь хлопковым маслом или приносил палку, — свою они упустили, и тогда они смогли наконец прочистить трубу нужника.
Нурмолды спустился к речушке, зачерпнул чайником.
Руки заледенели, левая, разбитая, когда он пробивал отверстие под консоль, болела: под тряпицей созревал нарыв.
Пар клонило к воде током воздуха, он был стеблист, голубовато-синий, как молодая полынь.
Под ногами захрустело: ссохшиеся шкурки ежей, сова пировала. Нурмолды дрожал — что в таком холоде рубашонка и матерчатая безрукавка? Степь желтая, в колючих остьях трав, как усыпанная шкурками ежей. Черные, подсвеченные восходящим солнцем отроги. Тревожно, за горами идут грузные снежные тучи.
Десятка полтора саманных домов, не беленых, с облупившимися стенами, дворы не огорожены, голо, местами из ископыченной и засоренной гусиным пером грязи берега торчат обглоданные прутики тальника. Поодаль — длинное строение, к нему примыкает кошара. Тоскливо было глядеть на это голое селеньице, — умерший ли здесь друг Демьянцева был виной?.. Приходило на ум, что стоит оно на краю света, что жители смиренно несут бремя своей убогой жизни, что зимой заметет саманки по крыши, по ночам станут набегать волки, хватать гревшихся возле труб собак. Оцепеневшие в речке гуси своими криками завершали картину смиренного уныния.
У черного, скуластого мужика спутники купили мясо. Удача была не только в том, что мужик сегодня резал барана, — у него оказались рис и морковь. Нурмолды поглядел-поглядел, как повеселевший Рахим перебирает рис, и спросил хозяина о могиле русского человека, который записывал песни.
Тот не глядя указал на дорогу.
К могилкам Нурмолды привела женщина. Он увидел ее от домов, далеко в степи. Она будто уходила по рыжей, с мысами песка равнине.
На женщине была веселая одежда: белая рубашка, высокая, под грудь, юбка из красной, в полосках домотканины.
Они дошли до сухих бугров, женщина поглядела:
— Вот они, мазарки… могилки то есть. Плиту замело совсем… — и указала на угол всосанной песком плиты.
Нурмолды стал руками разгребать песок.
— Он, композитор, тихий был… ужаственно тут зимой… — говорила тем временем женщина. — С киргизами конину ел. А яё, горбатенькую, я не меньше яго жалею; как яго любила, как любила! Все деньги на эту плиту стратила. Тягали верблюдами и не довезли, кабы не его товарищ.
— Демьянцев?
— Он тоже здесь пропадал… административно-ссыльный.
Выступило вырезанное на мраморе:
Пусть арфа сломана,
Аккорд еще рыдает.
— Бумаги его растащили, — говорила женщина, — думали, шарабара какая, заворачивать или еще на что…
Женщина глядела из-под руки в степь, красную от закатного солнца. Почуяла взгляд Нурмолды. Он же глядел не видя: слова женщины беспокоили, были в связи с чем-то увиденным здесь, но с чем?
— Вот нарядилась в свое девичье. Мужа жду… Гурты гонят с Мангышлака. — Она оправила юбку, одежда была тесна, она радовалась ей и стеснялась. — Рязанские мы…
Вспомнил, вспомнил Нурмолды: кулек с рисом был склеен из разлинованной, усаженной значками бумаги — листы такой бумаги он видел на пианино в доме Демьянцева.
Он побежал к поселку, вернулся было.
— Иди, я отгребу, — махнула женщина.
Десяток листов нотной бумаги, пожелтевших, исписанных, по знаку черного мужика принесла его дочь в обмен на тетрадь и карандаш. Сам мужик великодушно добавил кулек из-под риса, расправив его тяжелой рукой.
Он расправил кулек грубо, так что оторвался прочь надорванный прежде уголок. Нурмолды подобрал кусочек бумаги со значком, похожим на паучка. Достал иголку с ниткой, пришил «паучка» на карту. Пришил в том месте, где «линия его жизни», как он сказал милиционерам на окраине русского поселка, повернула на юг, к Аральскому морю, задевая желтые песчаные наплывы.
Рахим высоко подвернул рукав, выскребая плов из котла. Его узкие кисти производили впечатление слабости. Сейчас Нурмолды поразился его тугой, игравшей мускулами руке.
Набегали гряды холмов. Обгоняли всадников ветра, проносили над головой дымчатые тучи. Громоздились тучи на краю равнины. Глядь, не тучи это, а отроги с выпяченными голыми боками, испятнанные тенями облаков.
Утиные стаи сетями накрывали плесы. В густых красных закатах висели журавлиные клинья.
Казах без коня — не казах!
Путники достигли долины реки Эмбы. Здесь на ковыльно-злаковых пастбищах адаи держали летом свой скот.
Нурмолды видел с седла обширную, вытоптанную излучину с кругами желтой травы: то были следы юрт. Блестела, как кость, поперечина коновязи. Ветер шуршал в сухой полыни.
Дивился, умилялся Нурмолды, оглядываясь: тот же избитый скотом глинистый берег, коновязь, те же облака в воде плеса, будто не минуло пятнадцати лет, будто он не ютился с отцом в косы[2] на окраине Форт-Александровского, не слеп от блеска моря на причалах Красноводска, в Чарджуе не протискивался в сухой мрак пароходных котлов.
Пришел новый день, понеслись они дальше по степной равнине. Дивился Нурмолды силе своей детской памяти: помнил он одинокую ветлу над родником, помнил черный камень на вершине холма. Ласково, поощряюще кивал ему в ответ Рахим.
Начались полынные и солянковые пастбища, места осенних кочевок адаевцев из волости Бегей. Пустынно оказалось в урочищах, которые, помнил Нурмолды, считались благодатными.
Не встречали путников псы, не ловили ноздри струйки сладкого кизячного дыма.
Бежала степь под ноги коням, оглядывался Нурмолды.
Гадал Нурмолды: почему аулы его родной волости покинули осенние пастбища? Рано придут на зимние, безводные пастбища, где воду заменяет снег. А в октябре снегу еще рано…
К вечеру они были возле мазара — мавзолея местного святого.
По башенке мазара бегал удод, тряс хохлом.
Местами облицовка мазара обвалилась, обнажив сырцовый кирпич кладки; потрескался отделанный резной глиной фасад.
Одним оконцем глядела саманушка, приют паломников. Однажды приезжал сюда Нурмолды с отцом, привезли барана хазрету Абасулы. Отец просил хазрета сделать для него тумар. Хазрет написал на листке бумаги молитву по-арабски, служка хазрета втиснул листок в матерчатый мешочек. Три года спустя на причале в Красноводске углом хлопкового тюка зацепило волосяной шнурок на груди отца, порвало. Вмиг грузчики втоптали тумар в песок. После разгрузки отец и Нурмолды при свете костра ползали, разгребали песок. Тумар не нашли. Отец горестно и спокойно сказал, что ждет их беда, что тумар вывел семью из степи, не дал умереть. Той же осенью отец стал кашлять, содрогаясь, мучаясь, будто выкашливал заполнившую его болезнь, и умер в праздник ураза — байрам, когда возле мечети торговали сладостями.
Саманушка была застлана старыми кошмами, в нише стояли несколько пиалушек, два тугих мешочка с крупой, фарфоровый чайник, чугунок с остатками пищи, и еще одна пиалушка стояла в углу на тряпице.
Рахим прилег отдохнуть. Нурмолды расседлал коней, со своим брезентовым ведром отправился к колодцу. Рядом с колодцем нашел ведро, сшитое из конской кожи, с кованой крестовиной для тяжести. Оно было сырое.
Из провала в куполе взлетел удод: спугнули!
Их боятся. Тюки, непонятный предмет в чехле за спиной, русская ушанка и пальтецо Нурмолды — все выдавало в них людей городских. Горожане представляли в степи Советскую власть.
Нурмолды взял двумя руками, как ружье, обтянутую чехлом трубку карты. Обогнул куб мазара. Шагнул в пыльную глубину портала:
— Выходи!
В темноте, там, где лежали остатки ишана, треснула под ногами сухая глина. Появился человек в стеганом халате, стянутом на поясе тряпкой. Несмотря на свои морщины, низкорослый, тщедушный, он походил на мальчика. Он согнулся в поклоне перед Нурмолды.
В дальнем темном углу вздохнули, Нурмолды в испуге повернулся: зеркально блеснул лошадиный глаз.
— Кто такой?
— Я учитель, — сказал человечек дрожащим голоском. — Езжу по аулам, обучаю детей… подрабатываю как цирюльник, отпеваю покойников.
Нурмолды, переспрашивая, разобрал кое-как, что старикашка приехал сюда, к могиле святого, по давней привычке. Тут узнал, что вышел указ всех верующих отсылать в Сибирь, и боится теперь возвращаться домой.
Нурмолды убедил старикашку, что указа такого нет, и стал расспрашивать о Жусупе. Лет шесть назад, сказал старикашка, Жусуп увел аулы от продналога на дальние колодцы. Аулы не потеряли ни одного барана. С тех пор Жусуп хозяин в здешних степях.
На голоса заглянул Рахим. При виде человека с молитвенным ковриком в руках старикашка бросился горячо рассказывать о подвижнике — ишане.
С удивлением глядел Нурмолды: тщедушный старикашка говорил басом, подобающим батыру.
Рахим назвал глупцами тех, кто не перевез прах святого в обжитое, с базаром, место, — разве паломники пойдут в такую даль?
За чаем они благодушно потешались над старикашкой. Тот от души веселил их. Он изображал, как соединяет жениха-молдаванина и невесту-казашку. Жених пытается сказать символ веры, заученный было накануне. Жених все забыл. «Да! Да!» — кричит на него старикашка, и тот в испуге повторяет: «Да!» «Дело сделано! — кричит старикашка. — Аллах вас благословил!»
Они заночевали в саманушке возле мазара. Старикашка предложил им все четыре подушки — засаленные, будто набитые земляными комьями. Невозможно было уговорить его взять себе хотя бы одну. Он прижимал руки к груди, брызжа слюной, повторял: «Не посмею!.. Такая радость, товарищ начальник, дарована мне судьбой: охранять ваш сон!..»
Храп старикашки напоминал одновременно верблюжий рев и собачий рык. Нурмолды вытащил кошму и досыпал под стенкой саманушки.
Ночью его лица коснулись, в страхе он вскинул руки, ткнулся во что-то мохнатое, что неслышно укатилось в темень.
Утром старикашка объяснил: «Узбек, курильщик опиума, приходил за водой». Показал, в какой стороне искать терьякеша.
Вскинулся саврасый, задрал морду и стал над ямой, чуть прикрытой сухими стеблями. На дне ее, голом, исчирканном тенями стеблей, чернел ком тряпья, из него торчала белая тонкая рука.
Нурмолды спустился в яму по вырубленным ступенькам, поднял человека на руки. Смрадно воняло тряпье, безжизненно висели руки. Нурмолды тряхнул его: нет, не спал человек, закостенело его лицо, стянутое судорогой.
С этим страшным человеком на руках Нурмолды вернулся к мазару. Рахим еще спал. Старикашка поил свою лошадь; на голову он накрутил чалму, под стеной мазанки лежал дорогой кожаный баул с металлическим замком.
Старикашка, взглянув, как Нурмолды укладывает страшного человека под стеной саманки, сказал, что здесь родится жирный мак, что никто не знает дороги сюда.
— Погодите, — остановил его Нурмолды. — Проснется, тогда и разъедемся.
Дрогнуло иссохшее лицо узбека, открылись его запухшие, истерзанные трахомой глаза.
Он подтянул под себя голые ноги, сунул ладони в прорехи халата. Дул холодный ветер.
— Кто ты?
— Мавжид мне имя… Жил в Намангане… Котлы отливал… для плова. Сюда брат привез… Сеяли мак… потом надрезали коробочки, собирали сок.
— Брат тебя бросил здесь? Родной брат?
— Трубка с опиумом для него брат… — Мавжид пошарил в лохмотьях. Достал трубочку и высушенную крохотную тыкву с закрученной из шерсти затычкой. Насыпал из тыквы в трубочку серого порошка. Злобно блеснули его жуткие кроваво-желтые глаза: — Я бы убил их!..
— Брата?
— Брата — первым!.. Они оставили мне обломки лепешек… Мне не надо чанду… очищенного опиума, его курят счастливые, не надо сырец первого надреза… Но почему крошки?.. Я надрезал головки мака, я собирал сок. — Мавжид заплакал, затряс головой, грязные космы залепили глаза. — Как самый ничтожный курильщик, я курю пепел из своей трубки!..
— Ата, — сказал Нурмолды старикашке Копирбаю. — Взять терьякеша с собой не можем, мы не знаем, кто нас будет кормить. Отвезите его в больницу… и отдайте ему свои кебисы.
— Ваши слова закон, начальник. Я съезжу к табынам[3], стребую должок, а на обратном пути заберу терьякеша.
Копирбай снял кебисы — кожаные калоши с задниками, окованными медными пластинками, — потопал своими хромовыми сапожками, будто радуясь их легкости. Бросил кебисы Мавжиду и заговорил о справке — нынче, дескать, справка заменяет тумар.
Нурмолды вырвал из тетради листок и написал по-русски и по-казахски, по образцу своего удостоверения: «Податель сего Копирбай Макажанов направляется по месту нового жительства. Рекомендуется оказывать содействие всем лицам. Уполномоченный по ликбезу Бегеевской области товарищ Нурмолды Утегенов».
Басил, благодаря, старикашка, кланялся. Он уехал счастливый.
Казалось, Мавжид уже не видел, не слышал, он покачивался, хихикал. Нурмолды натянул кебисы на его ноги, черные, разбитые, и тут терьякеш стал совать ему трубку: кури!
Треснутая фарфоровая чашечка со спекшейся массой. Мундштуком служила прокаленная камышинка.
От колодца подходил Рахим, веселый, с разгоревшимся лицом, с красными от колодезной воды руками.
Нурмолды посадил терьякеша впереди себя на седельную подушку. Держал между рук его легкое мальчишеское тело.
Очнувшись и обнаружив, что Нурмолды выбросил его трубочку, Мавжид стал вырываться, свалился с коня, отбежал, а когда Нурмолды попытался его посадить на коня, плевался, опять убегал и бросался камнями. Усмирил его Рахим — сплеча, жестоко хлестнул камчой.
Нурмолды, вернувшись — он ходил собирать топливо, — не нашел Мавжида на стоянке. Разбудил Рахима, тот заявил, что и не подумает искать терьякеша: человек ушел по своей воле.
— Сегодня ты намерен обратить волость в новую веру, завтра покончить с исламом, послезавтра провести здесь, — Рахим хлопнул по кошме, — железную дорогу. Моя программа еще значительней твоей. Аллах послал меня объявить: все тюркские народы должны объединиться в Туранское государство. Куда терьякешу с нами? Дым сильнее его.
Нурмолды оседлал саврасого. До потемок кружил по окрестностям. На второй день поисков Нурмолды спешивался лишь затем, чтобы напоить коня, сгрызть горсть шариков курта, которого осталось полмешочка.
— Нурмолды, аулы уходят быстро. Поспешим им вдогонку.
— Как его бросишь? Здесь до весны мы последние путники. Разве что волки пробегут.
— Аллах покровительствует юродивым, больным, обреченным.
— Аллаха нет, Рахим-ага… Демьянцев говорит: остается спрашивать с себя.
— Пусть он хоть трижды большевик, разве он может дать человеку здоровье? Сделать из ленивого труженика? Из пьяницы — трезвенника?
— Надо начинать кому-то переделывать человека, Рахим-ага.
— Опять речи Демьянцева… Зачем переделывать? Терьякеша бросил родной брат — ты его подобрал. Терьякеш сам ушел от нас. Ты же гоняешься за ним, кричишь: я возьму тебя в будущее! Я заставлю тебя забыть терьяк! Научу ремонтировать паровозы! Мы построим вам Турксиб — и строят, не спрашивают. Они знают, что с подвижностью населения слабнет любовь к родным местам! С нас берут налог на строительство башни до неба! Нас загоняют в совхозы, запрещают кочевать и твердят: мы заставим вас быть счастливыми. Пора, пора вернуться к временам, когда писали в фетвах: «Если неверные стараются подняться выше, чем мусульманин, и достигнуть тем или иным путем превосходства, они должны быть убиваемы».
— Убить Петровича потому, что железо его слушается, а меня нет?
— Истина делает свободным от ложных убеждений… Я не призываю, подобно иным шейхам, вешать студентов. Я лишь призываю тебя жить своей головой, а не головой русского слесаря.
— Рахим-ага, перед моим дедом прогоняли двести овец, одну из них вталкивали в следующую отару, гнали мимо, а дед высматривал ее. Дар Петровича так же непостижим.
— Прозрей, — ласково сказал Рахим. — Тридцать миллионов мусульман в советских республиках ждут слова истины. Мы создадим великое Туранское государство! Киргизы, узбеки, казахи, татары ждут нашего с тобой слова, Нурмолды. Прозрей, порченый, на русских — печать несчастья. Сказано в Коране: «Не дружите с народом, на который разгневался аллах».
— Это с нашим народом дружить не велика корысть. Народ — как человек: он упускает свое время, если не учится, Рахим-ага.
— Оставьте нас в настоящем — с нашими дувалами, базарами, речью и ленью. Мы живем для себя, не для вас. Не гоните нас в будущее. Азия красива, Нурмолды.
— По мне, ничего хорошего, Рахим-ага… дикость, вонь, нищета.
— Приятна даже собственная вонь.
— Когда запустили станок… я сам ремонтировал, я был счастливый.
— Мне пятьдесят — поздно приучаться к чужому. — Рахим запахнул шекпень. — У нас осталось две горсти курту. Мы в пустыне.
Нурмолды не ответил. Рахим указал на белые наплывы гипса:
— Терьякеш прячется там… Он приходит пить, когда ты уезжаешь.
Терьякеш, разбуженный Нурмолды, с ненавистью сказал:
— Что ты ко мне пристал, будто колючка к овечьему заду?
— Ты несчастлив, Мавжид.
— Как можно считать человека счастливым или несчастливым, пока он жив? Ты сейчас счастлив, а на чинке тебя подстерегают люди Жусупа: завтра они тебя изувечат или убьют. — Мавжид поскреб грязную грудь. В глазах его была скорбь. — Счастливым можно считать того, кого смерть застала счастливым. Я хочу умереть одурманенным дымом, в счастливом сне.
Нурмолды добыл из кармана фарфоровую чашечку, затем и камышину:
— Полдня рыскал, вот нашел. — Спросил: — Откуда жусуповцам знать про меня?
— Старик скажет… он вроде привратника у Жусупа, застава на чинке слушает его приказы.
«Э, вон что, не зря он тут сидел, паучок, — подумал Нурмолды о старикашке Копирбае, — отсюда путь на плато, на Мангышлак, на восток — к Челкару и Аральску. Ай да старикашка, глядит вперед, как там повернется дело у Жусупа… Справка хоть и без печати, а недорого и дано за нее: кебисы на день-другой».
— Я прошу тебя поехать со мной, Мавжид.
— А зачем?
Нурмолды улыбнулся:
— Чтобы не умереть мне несчастливым, если на плато меня застанет смерть.
— Я поделюсь с тобой щепоткой — накуришься перед смертью.
— Не поможет. — Нурмолды теперь не шутил. — Мне надо знать, что я не бросил тебя в степи, Мавжид.
Как ни тягостна была езда для Мавжида, истощенного недугом, теперь он не висел на руках Нурмолды, глядел вдаль. Там по горизонту поднималась стена.
То не была крепостная, из сырцового кирпича, стена древнего городища, то надвигалась громада чинка, краевого обрыва Устюрта. Плитой с рваными краями лежало гигантское плато между Каспием и Аралом.
По мере их приближения разбегались края стены, уходили в бесконечность равнины. В закатном солнце охрой горели выступы; как отверстие пещер, чернели промоины.
Нурмолды показал Рахиму налитую сумраком трещину в основании чинка: там единственный в здешних местах сход с чинка, по которому можно спуститься или подняться на коне, там ждет их застава Жусупа.
У подножия схода Нурмолды перетянул тюки. Помог сесть Мавжиду, затем взял саврасого под уздцы.
Час за часом они поднимались на плато. Сход сперва шел плавно по наклонной, а затем, круто выгибаясь, уходил в толщу чинка.
Сузился сход, Нурмолды коснулся плеча Рахима, и тот отстал, удерживая коней за поводья. Нурмолды и Мавжид прошли до нового поворота. Здесь противоположная стена была чуть окрашена светом: наверху, на равнине плато, горел костер.
Нурмолды шепнул:
— Делай, как договорились, — подтолкнул Мавжида, прижался щекой к холодной глинистой стене.
С криком «А-а!» Мавжид бросился бежать. Нурмолды слышал, как остановили его, как отбивался он с воплями. Крики вразнобой: «Грех его бить!» — и сильный голос Копирбая: «Где, где ликбез?»
— Я его съел! — закричал Мавжид и захохотал.
Топот, крики: «Держи!», «Еще кусается, пес!»
Нурмолды живо вернулся к Рахиму. Они проскользнули горловину схода, вышли на темную равнину плато. Здесь Нурмолды оставил Рахима с конями за кучей камней, и, крадучись, пошел на голоса.
Жусуповцы сбились на краю привала — то был вход в пещеру, вымытую водой в мягком известняке. Доносились голоса:
— Бабушкины сказки!.. Змей, людей ест!..
— Сунься, так узнаешь!.. Конца у пещеры нет!
— Что вы все сбежались! — начальственно крикнул Копирбай. — Даулет, Мерике, живо к сходу!
Осторожно по днищу долины, уходившей к провалу, Нурмолды добрался до черной расщелины.
Перед ним был широкий ход, пол которого шел сначала ровно и прямо, а затем стал извиваться и вел то вверх, то под наклоном, то ступенями. Местами же он вдруг уходил вниз, заставляя Нурмолды скользить и карабкаться. Все было покрыто мучнистым слоем распавшихся горных пород.
Лет четырнадцати Нурмолды верил, что в этой пещере живет огромный змей. Рассказывали: в старое время в пещеру сложили сокровища бухарские караванщики — они поднялись на плато и попали в бурю. Из глубин земли явился змей, проглотил одних, другие разбежались. С тех пор змей сторожит сокровища. Нурмолды и его отец были первыми из казахов, что спустились в пещеру: отец тогда нанимался проводником к русскому ученому, говорившему по-казахски. Тогда же они нашли эту расщелину — второй выход из пещеры.
Наконец сверху в пещеру проник слабый свет луны, Нурмолды увидел, что уходящая вверх и в сторону круто, как дымоход, расщелина пересекается высокой продольной трещиной и таким образом соединяется с внешним миром. Эта трещина, объяснял ученый, и порождала пугающие адаевцев рассказы о змее — через нее ветер проникал в подземелье и вырывался затем со свистом и ревом. Или же отдавались от стен узких ходов шум крыльев и крики птиц?
Нурмолды окликнул Мавжида, и тот отозвался: он стоял под выступом, свисавшим над входом в пещеру, невидимый сверху с края провала.
— Не ушли?
— Толкуют о каком-то змее… А один все горячится: я сразу, дескать, понял, что он не дуана, а шайтан.
— Держись за меня крепче, Мавжид.
Из-под ног срывались камни, шум их падения усиливался в гулких каменных стенах.
Тихонько выбрались наверх, отыскали в темени Рахима с конями. Нурмолды посмеивался:
— Кебисы-то остались нам.
Миновали гипсовую плоскость, разорванную кустиками солянки. Нурмолды привстал на стременах, прищурился: белел вдали солончак, край его был оторочен зарослями черного саксаула. Нурмолды помнил солончак: запасали там с матерью топливо.
За солончаком начиналось урочище Кос-Кудук. В зарослях итгесека, полукустарника с листьями-чешуйками, хрустнуло под копытом коня. Нурмолды увидел человеческий скелет.
Помнил Нурмолды, каким смрадом встретило урочище Кос-Кудук их аул. То погибли от холода и голода отряды Толстова, атамана уральских казаков. Зимой отступали белоказаки через адаевские пустыни.
Саврасый обошел полевую пушку. Она лежала со снятыми колесами, в вырезах лафета торчали кусты полыни.
Нурмолды огляделся. Нет, не память была виновата: колодец спрятан. Слез с коня, покружил, отыскивая знакомую низинку.
Он разбросал слежавшиеся пласты перекати-поля; открылась низкая каменная головка колодца. Установил припрятанную тут же рогатульку с колесом-блоком, выточенным из дерева. Подошел Рахим, жадно вдохнул влажную, истекавшую из колодца струю.
Нурмолды сунул в свое брезентовое ведро камень для весу, перебросил веревку через колесо, другой конец его привязал к седлу. Конь уловил всплеск ведра в глубине колодца — развернулся, дернул, пошел прочь, потянул веревку. Зашаталось, заскрипело деревянное колесо.
Нурмолды с вязанкой саксаула на плече проходил низиной.
Возле свежей ямы темнел холмик. Нурмолды отбросил ногой запорошенные сухой глиной тряпки и бараньи шкуры, вскрыл яму. Здесь были части конской амуниции, маузеры в кобурах, шинельные и поясные ремни, патронные сумки, запасные части к пулеметам и винтовкам, железные детали неизвестного для Нурмолды назначения, фляги в чехлах, инструмент, — очевидно, для ремонта оружия, шашки с бронзовыми рукоятками, патронташи, жестянки со смазкой, брикеты пороха. Вся эта мешанина, пересыпанная ружейными и пулеметными патронами, хотя и воняла, как разрытое захоронение, протухшими шкурами, прокисшим бараньим салом, однако не была бросовой. Кожа лишь местами высохла и потрескалась, латунь патронов устояла перед коррозией. Ржавчина обметала стальные детали, но и их, знал Нурмолды, можно отмыть в керосине.
Он зажал ножны между колен, потянул за рукоять обеими руками, вытащил шашку. Она была смазана обильно в свое время, ржавчина окрасила лишь режущую кромку лезвия и густо запеклась возле рукоятки — без сомнения, это пятно осталось от весны 1919 года, когда скатились в низины ручьи, оставив ветрам, солнцу и грифам трупы людей и коней.
…Возле колодца стояли лошади. Могучий человек бил ногами Рахима. Парень с винтовкой в руке топтался рядом, подскакивал, когда Рахим подкатывался ему под ноги.
Нурмолды, набегая, видел сутулую, обтянутую бешметом спину и отделанную лисой заднюю лопасть шапки-тымака.
— Туркменский выродок! — кричал сутулый. — Выследил? За нашим оружием приехал?..
— Е-е, он даже знает наш колодец! — с удивлением говорил парень с винтовкой.
Нурмолды подскочил с криком:
— Не трогайте!
Сутулый богатырь ударом ноги сбил Нурмолды.
— Ну, туркменский пес, — проговорил сутулый, отогнул полу бешмета, достал маузер. — Мы тебя не звали.
— Я адаевец, мой отец Утеген из родового ответвления Бегей. Я еду из города! — выкрикнул Нурмолды.
— Утеген? Ха! — рявкнул человек в тымаке. — Наши имена знает. А чей сын этот туркмен?
— Рахим-ага — учитель!
Прибежали еще двое — один молодой, в рваном бешмете, другой долговязый, в колпаке.
Долговязый вгляделся в Рахима, его лицо помягчело. Рахим понял, что его узнали, улыбнулся и протянул руку, которую длинный принял почтительно, обеими руками, и одновременно с некоторой снисходительностью на лице.
— Кежек, — поворотясь к богатырю, сказал долговязый, — Рахим не туркмен, он татарин… Он приезжал из Оренбурга в наши аулы, учил нас, ребятишек, грамоте… и не хотел учить молитвам.
Силач издал хрюкающий звук — хрюканье выражало скорее недовольство, чем раскаяние, — грубо спросил Нурмолды:
— Как звали твоего деда, ты!
— Кузденбай, — сказал Нурмолды.
— Дальше!
— Кузденбай родился от Касыма, Касым от Елюбая, Елюбай от Сагади, Сагади от Беимбета, Беимбет от Есболата, Есболат от Саддыка, Саддык от Смагула, Смагул от Мусы, Муса от Карынияза… Пожалуй, до Адая не вспомню.
Долговязый, уважительным жестом пригласив Рахима сесть, покивал Нурмолды:
— Доскажи про себя, сынок, доскажи… — Вновь кивал, теперь уже горестно, когда Нурмолды упомянул об умерших родителях. — Да, помню, ваш аул ушел в Красноводск.
Нурмолды рассказывал, как из Красноводска поехал в Чарджуи в вагоне с хлопком, как был взят на завод речных судов.
— Теперь ты ликбез… — Долговязый с осуждением, даже сердито взглянул на сутулого: — Ты сразу драться, дурило! Ехали бы они за оружием, разве потащили бы за собой безумца? — Он отошел, стал над Мавжидом.
Тот запускал пальцы в глубь своих лохмотьев, вытаскивал комочки хлопка, труху, соринки, разбирал на ладони, откладывал в бумажку. На стоянках он непрестанно занимался подобными раскопками, пытаясь набрать на десяток затяжек.
Сутулый силач, однако, по-прежнему глядел зло:
— Зачем этот разрыл яму? — Он указал на Нурмолды. — Хотел перепрятать оружие? Туркменам променять?
— Брось травить парня, Кежек, он ведь нам свой, — мирно сказал долговязый.
Лицо у него было доброе. Проводив взглядом сутулого Кежека, который отошел к костру, долговязый снял колпак и погладил стриженую голову. Колпак был дорогой, из тонкого белого войлока. Нижний отогнутый край обшит черной шелковой лентой, а верхушка украшена кистью из шелковых ниток. Улыбнулся Рахиму, коснулся рукой колена Нурмолды:
— Не держите зла на Кежека, он сам не свой, всё ему туркмены мерещатся. Четыре года назад туркмены… триста пятьдесят головорезов… захватили наши аулы на зимовке на южном Устюрте. Семьдесят человек убили, угнали овец две с половиной тысячи и двадцать семь девушек. Кошмы с юрт содрали. Теперь вот на Южный Устюрт не ходим зимовать, теснимся на севере. Осенние пастбища выбиты, зарастают полынями.
Подошел от костра Кежек, раздраженно захрипел:
— А откуда оружие у туркмен? Такие же вот, — он указал на Нурмолды, — собрали по урочищам казацкие винтовки и променяли туркменам на скот. А мы вот сейчас лезь под те винтовки.
Нурмолды покрутил головой:
— Не собирался я менять оружие туркменам, закопать его хотел, чтобы не нашел его никто. При Советской власти ни адаевцам, ни туркменам оружие ни к чему.
Кежек схватил Нурмолды за шиворот, рывком поставил на ноги. Подтащил к колодцу, показал на головку:
— Гляди!
На айкеле каменной головки были высечены две тамги: О и У.
— Какая тамга адаев?
— Эта, — показал Нурмолды на У.
— Наша тамга стоит поверх туркменской. Туркмены выкопали этот колодец. Они кочевали здесь на Устюрте, на Мангышлаке, на Эмбе были их летовки. Прогнали их адаи. Они только и ждут, когда мы ослабнем. А ты винтовки хотел закопать, щенок!
В гневе Кежек одной рукой тряс Нурмолды, а другой указывал на парня, подходившего со связкой винтовок за плечами. Он свалил их, как вязанку дров, разогнулся и потер поясницу.
Долговязый заставил Кежека отпустить Нурмолды, проворчав:
— И чего хайло разеваешь!.. Парень долго жил среди чужих.
Они вернулись к Рахиму. Там на кошме была уж расстелена чистая тряпица. От костра пришел парень с пиалушками и чайником.
— Насчет туркмен Кежек путает, — сказал долговязый, — наши нынешние земли принадлежали когда-то калмыкам, а туркмены здесь только кочевали и платили дань калмыцкому хану. Мы, адаевцы, пришли из Саурана. В ту пору калмыки были ослаблены войной с соседями, адаевцы оттеснили их на север и заняли долину Эмбы. Наш род умножался, век от века мы расширяли свои владения в войнах и набегах. Хивинский хан дразнил царя нападениями на русские караваны, а туркмены слушались голоса хана. Тогда адаи сказали генералам: «Мы поможем вам воевать с ханом» — и с помощью русских войск прогнали туркмен с Мангышлака и Устюрта. Хивинский хан требовал с адаев дани. Адаи пропустили войска русского царя через свои степи, и русские взяли Хиву. Мы были сильны, когда держались как дети одного отца — Адая.
— Могущество — это единство, а единство — это вождь, — сказал Рахим. — И если аллах послал адаям вождя, он послал его всем нам, тюркам… Меня же аллах послал открыть его имя казахам, уйгурам, татарам, узбекам. Они ждут вождя, чтобы объединиться под его рукой.
— Да, времена нынче худые, — покивал долговязый, — туркмены грабят наши аулы, Советская власть хочет отобрать наш скот и угнать к железной дороге. У нас два пути: путь уступок, стало быть путь гибели, и путь единства. Мы отбросим туркмен в пески, не дадим русским ни одной овцы. Мы заставим бояться нас каракалпаков и хивинцев.
— Выходит, вы собираетесь создать государство адаев? Да вы лет на двести опоздали! — сказал Нурмолды; он принес карту, развернул: — Есть республика Казахстан, и есть народ казахи. А здесь Туркмения, здесь Украина, Россия. У каждого народа своя земля и свое правительство.
— Э, сынок, мы люди неграмотные, живем не по писаному… — вздохнул долговязый. — Я вот что тебе скажу: почему русские не могли взять Хиву? Не стены ее защищали, а наши пустыни. Адаи пропустили русских через свои пустыни, хан сдался… — Он указал в сторону полынных зарослей: — Скелеты остаются от тех, сынок, кто является в адаевские пустыни без нашего согласия. Мы завалим колодцы… Да что завалим — мы их просто прикроем и будем как в крепости.
— Я отыскал колодец в здешнем урочище, — сказал Нурмолды, — отыщу и в соседнем.
— Милицию приведешь?
— Я везу карту. Всякий взглянет на нее и поймет, что винтовка в наших степях теперь ни к чему.
Долговязый шикнул:
— Кежек услышит!
Кежек услышал. Неспешно подойдя, он пнул карту, так что она с треском разорвалась. Поддел тюк своим огромным сапогом. Со стуком посыпались на глиняную корку книги и карандаши.
Нурмолды вскочил, Кежек перехватил его одной рукой, отшвырнул. В силача с визгом вцепился Мавжид. Повис, визжал, царапал лицо. Выдрал ли он Кежеку глаза, был ли тот парализован суеверным страхом перед безумцем, — он крутился, не мог отодрать от себя Мавжида. Задыхался в его лохмотьях, кричал:
— Уходи! Уходи!
Хлопнул выстрел, Мавжид отвалился от Кежека.
Нурмолды бросился на Кежека, был схвачен и стиснут.
Очнувшись, увидел сидящего на коне Кежека. Равнодушно глядели его запухшие глазки, губы шевелились. В поводу он держал саврасого. Нурмолды разобрал:
— …Через три дня вернемся! Думай о своих прадедах. О прошлом.
Нурмолды поднялся на четвереньки, увидел уходящий караван: впереди ехал долговязый с винтовкой за плечами.
— Рахим-ага!.. — закричал Нурмолды. — Рахим-ага!
Ему наконец удалось подняться. Он подошел к Мавжиду, с плачем, подвывая, склонился над ним. Тот был еще жив. Он коснулся рукой Нурмолды, выговорил:
— Жалко тебя. Мою дочь жалко, жену жалко.
— Ты не умрешь! Догоним аулы! Я тебя читать научу!..
— Я мало жил… Ты живи.
— Ты не умрешь!.. — начал Нурмолды, но дернулась, соскользнула с его ладони голова Мавжида.
Могилу Нурмолды вырыл ножом; забросал тело терьякеша сухими гипсовыми комками.
Нурмолды собрал клочья карты. Один такой он нашел далеко в стороне, смятый, с дырой, — как видно, пытались завернуть что-то в него, да порвалась материя основы, редкая, как бы сплетенная из сухих корешков. Нашел и чехол от карты.
Он стянул веревкой тюк с учебным имуществом, взвалил на плечи.
Брел Нурмолды в тишине, в чайнике хлюпало.
В синих вечерних холмах он увидел двугорбого верблюда — бактриана. Нурмолды сбросил было свои тюки, побежал, но в страхе потерять свою поклажу вернулся, а когда взвалил ее на себя, верблюд исчез.
На рассвете он потащил свой тюк дальше. Спустился с бугра, услышал шлепанье подошв. Поднял голову: путь ему пересекал бактриан!
Верблюд не подпускал к себе близко. Нурмолды брел за ним. Содержимое тюка перемешалось. Книги непрестанно вываливались, он совал их за пазуху, втискивал за пояс.
Верблюд привел его в пески, заросшие джантаком — верблюжьей колючкой. Нурмолды продирался сквозь заросли — они гремели, как металлические, — нюхал ветер, ловил запахи аула.
Не к аулу вел его верблюд. Перед Нурмолды темнела истолченная, взрыхленная грязная яма с лужицей на дне — мелкий колодец, прорытый к верховодке. Верблюд пил, ложась грудью на край и опуская голову в яму. Из осевших стен торчали сучья саксаула.
Нурмолды выволок к колодцу старую деревянную колоду, глиной мало-мальски залепил щели. Чайником натаскал воды, сделал петлю из пеньковой веревки, разложил перед колодой.
Схваченная веревкой за ногу, верблюдица смирилась. В носу у нее было проделано отверстие, в котором торчала деревяшка с кожаной петлей. Нурмолды просунул в петлю конец веревки, заставил верблюдицу лечь. Погрузил на нее свой тюк, сел, поправил за спиной трубку карты. Скомандовал:
— Кх! Кх!
Качнулась верблюдица, выпрямляя задние, а затем передние ноги, вскинула маленькую голову на длинной шее и подняла Нурмолды над равниной пустыни.
Ветер вздымал шерсть на верблюжьих боках.
Его догнали четверо парней на трех лошадях. У одного из них была в руках пика со старым древком, перевязанным сыромятными ремнями, у другого за плечами винтовка.
Шапку Нурмолды потерял, когда брел в полубреду. Голову повязал тряпицей, пальтишко было излатано. Парни, все в старых, с заплатами чапанах, как видно, признали в нем своего.
— Растрясло без седла? — крикнул Нурмолды парень с винтовкой. — Этот, — он мотнул головой на сидевшего позади него парня, — тоже едва жив!.. Погоди, все добудем, и седла и коней.
— С пикой-то? — сказал Нурмолды.
— Жусуп винтовки даст!.. Из прошлого набега я привел лошадь и четырнадцать баранов. Еще один набег — и калым заплачу.
Показался аул. На склоне холма темнело пятно отары.
— Меня зовут Даир! — Парень с винтовкой за плечами был напорист. — Давай ко мне под руку, Нурмолды!
— Ты, может быть, уже сотник? — съязвил сидевший позади его парень.
Они спешились, отогнали собак. Даир сказал вышедшим из юрты парням:
— Привел четверых, — указал в том числе и на Нурмолды, — еще одного найти, и Кежек-есаул назначит меня десятником… Абу не уговорили? — шепотом спросил он, увидев выходящего следом из юрты богатыря в утепленном бешмете и надетой поверх него меховой безрукавке.
Парни отмахнулись — безнадежно, дескать.
— Меня не считай, вояка, — сказал Нурмолды.
Даир дружески ухватил Нурмолды за плечо, повел, показал издали девушку, она выбивала кошмы:
— Моя невеста!
Нурмолды признал в девушке туркменку по красному, туникообразного покроя платью и длинным штанам, отделанным по низу ковровой тканью.
— Жусуп прислал девушку в дар своей сестре. Еще один набег, и красавица моя, — продолжал Даир. — Всю жизнь я бедствовал, сирота. Она мне за все награда, моя золотая сайга! А ты такую же приведешь из набега…
К Нурмолды подошел богатырь Абу, благодарил за приведенную верблюдицу.
Повел его к сухому пригорку, где сидели аксакалы, и среди них дед Абу, девяностолетний старичок в огромной шубе.
— Ассолоум магалейкум, аксакалы и карасакалы! — приветствовал Нурмолды общество и попросил разрешения сесть.
— Аллейкум уссалам, сынок!
Стали спрашивать, куда направляется, кто родители, есть ли невеста. Шутили:
— Силы у тебя, учитель, видать, больше, чем у Абу: он с верблюдицей не справлялся, не он ездил — она на нем.
Абу пригласил Нурмолды к себе в юрту. Хозяйка подливала айран в пиалу гостя, благодарно поглядывала на него, тараторила:
— Ей, нашей верблюдице, как поглянется какой колодец — беда, убегает. Сиди, гадай, куда Абу послать, где ей колючка сладкой показалась.
Абу спрашивал:
— Ай, зачем отменили арабский алфавит? Выходит, я теперь неграмотный. Так научите читать по-новому!
— Я в Бегеевскую волость еду, — извинялся Нурмолды. — Ждите своего ликбезовца. А вот лекцию по географии прочту, зови молодежь. И непременно тех, кто собирается в набег с Жусупом.
Юрта стала тесна. Набились парни, девушки.
Через дверь Нурмолды увидел девушку-туркменку со связкой саксаула. Позвал ее:
— Идите к нам.
Он ожидал, что она пройдет, будто не расслышав, или же прыснет, будто он сказал нечто смешное, и убежит. Она же с готовностью бросила связку, вошла. Жарко стало Нурмолды: такая красавица близко!
Даир был тут же, вертел головой, как огрызаясь, дескать, не зарьтесь, не ваше, и одновременно с гордостью подмечал восхищенные взгляды парней.
— Я вроде как рабыня, — ответила девушка, давая, впрочем, понять, что сама не верит в свое рабство.
— Я гостил у вас в Туркмении четыре года, теперь вы у нас погостите, — сказал Нурмолды.
— И что, сладко погостили? — спросила она.
— Бывало, от голода умирал.
— Ваши казахи гостеприимнее, — посмеялась девушка.
Он сказал, отводя от нее глаза:
— Теперь мы жители одного дома, — и торжественно развернул карту.
Слушателей поразили слова Нурмолды: перед ними Вселенная, перенесенная на бумагу.
Эта новая карта была составлена из клочьев, Нурмолды прикрепил их на кусок обоев как на основу, иных частей недоставало, вовсе отсутствовал Индийский океан. Нурмолды, вспотев от напряжения, оторвал повисший полоской кусочек Атлантического и прикрепил этот синий кусочек с точкой острова, с длиннорылой рыбиной, в середине дырищи, заполненной ангелочками. Блестели их золотые, будто вырезанные на грунтовке рожки. Индийский полуостров как срезали, однако, к радости Нурмолды, на остатке его уместился слон: тупоногий зверина своим длинным, загнутым носом тянулся к желтому, как дыня, плоду.
— Но если мы на верхней стороне, то как же люди не падают в бездну с той, нижней стороны? И вода не выливается?
— Но где же мы? Где Ходжейли? Где Хива?
Водили пальцами по узорам горных хребтов, дивились остромордым белым медведям в россыпи голубых, колких, как рафинад, льдов, радовались верблюду, сайгакам, тушканчикам. Рассматривали место на западном берегу Арала, где Нурмолды наставил карандашом треугольничков — юрт: изобразил их аул.
Рассказ Нурмолды о народах Советского Союза прервал грубый женский голос.
В юрту протиснулась немолодая женщина.
Она была на сносях, выпяченный живот натягивал платье, безрукавка застегнута лишь на верхнюю пуговицу.
— Сурай, я тебе косы отрежу! — выкрикнула женщина, с неожиданным в ее положении проворством проскочила в юрту, схватила девушку-туркменку за руку и потащила.
Нурмолды поймал девушку за другую руку, сказал мягко:
— Тетушка, я инструктор по ликвидации безграмотности…
Тетка продолжала тянуть девушку, а та, плутовка, ничуть не помогала Нурмолды удерживать ее, будто ей было безразлично.
— Иди, паршивка! — шипела тетка.
— Есть постановление правительства о всеобщем обязательном обучении, и вам, тетушка, и ей придется учиться читать-писать… — говорил Нурмолды.
Сжав его руку — рука у девушки была горячая и сильная, — Сурай дернулась так, что тетка выпустила ее.
Тетка с руганью убралась.
Вывалили первыми из юрты парни, скучились.
Сурай стояла с девушками в стороне, на заигрывания Даира не отвечала. Он быком надвигался на нее, говорил, что Кежек-есаул хвалил его за выносливость в седле. Сурай не отодвигалась.
Парни закричали:
— Учитель, покажи силу!
Появилась сухая конская кость[4] и была вручена Нурмолды, но ее выхватил Даир.
— Бросай кость, бросай! — кричали Даиру.
Он отлепился наконец от Сурай, развернулся всем корпусом, рукастый, лохматый.
Сурай окликнула его. Она наклонилась, быстро зашептала ему на ухо. Он засмеялся, счастливый ее вниманием. Ответил ей также на ухо, склоняясь к ней заискивающе. Вновь он размахнулся с криком: «Кун!» Шарахнулась толпа в направлении броска, тут же развернулась, рассыпалась, иных сшибли: кость со свистом полетела в противоположную сторону.
Шарили в траве низины, возились, сталкивались лбами.
— Нашла! — крикнула в стороне Сурай.
Всей оравой повалили на ее голос. Визжали девушки, цепляясь за обгонявших парней. Даир бежал первым. Подставили ли ногу, запнулся ли он — грохнулся! Нурмолды сшиб одного, тут же его швырнули на землю, он с хохотом поймал ногу в сапоге, дернул.
Кружили, выкрикивали, — топот, хруст полыни.
Вдруг быстрое горячее прикосновение остановило Нурмолды: Сурай! Она потянула его за руку, он очутился рядом с ней в яме под пластом притащенной половодьем травы.
Она повернула к нему лицо. Их крыша пропускала свет. Голубело ее высвеченное круглое, как плод, колено и туго обтянутое тканью бедро. Ее лицо как бы плавало в темноте, приближаясь, отдаляясь. Сквозь ресницы завораживающе светились зеркальные шарики.
— Бери! — шепнула она и дернула из-под Нурмолды что-то твердое, оно не давалось.
Он слышал душистую теплоту ее рта, когда она, качнувшись, приближала свое лицо. Он понял наконец, что Сурай сует ему конскую кость.
В их убежище потемнело: загораживая луну, топтался над ними парень — видно, услышал их возню. Нурмолды узнал Даира. Девушка вздрогнула, прильнула плечом к груди Нурмолды.
— Отдай ему, — прошептал Нурмолды.
Она оторвала свое плечо:
— Нет! — рванулась, выпрямляясь.
Сейчас разлетится их крыша. Он одной рукой зажал ей рот, другой одновременно поймал ее руки.
Набегающие голоса, смех. Даир повернулся спиной, исчез. Нурмолды поддел головой крышу. Как выбросило их с Сурай на свет, в толкотню, в кружение лиц, Нурмолды позвал:
— Даир! — и бросил Сурай парню на руки.
— Два раза счастье! — крикнули.
— Даир нашел кость вместе с красавицей!
Нурмолды отступил за круг, пошел. Догнала его толпа, обтекала с шумом, весельем. Внезапно сильный удар в бок подкосил его. Корчась, он поднял глаза: над ним стояла Сурай. Спросила с насмешкой:
— Споткнулся?
— Встану…
Сурай отбросила кость, которая затем со стуком подскочила в темноте.
Даир вертелся тут же, заглядывал ей в лицо, быстро говорил, смеялся своим шуткам.
Сурай и Даир отошли, Нурмолды поднялся. Набежал паренек с белой лопастью кости в руках, в возбуждении твердил:
— Где все они? Я нашел кость, ту самую, что бросали!
В юрте Абу завершали завтрак, когда появился мужичонка с рябым от оспы лицом.
— Это зять нашего уважаемого Жусупа, — представил его хозяин.
Мужичонка с напускной рассеянностью после второго оклика принял из рук Абу пиалу. В беседе он не участвовал, смехотворно важничал, морщил лобик и тут же бессовестно тянулся к сахару. Сахар выложил Нурмолды, хозяева позволили себе взять по куску, в то время как мужичонка схрумкал пять.
Он взял шестой, последний кусок сахару, хозяева и их ребятишки проводили его руку злобными взглядами.
Мужичонка наконец открыл рот.
— Правильно, отправляйтесь дальше, учитель, — многозначительно сказал он. — Приедет Жусуп — кто знает, как он на вас поглядит.
— Разве Жусуп вскоре должен быть здесь? — спросил Нурмолды.
Мужичонка не спеша разгрыз кусок сахару и поднес ко рту пиалу.
— Тебя спрашивают! — рявкнул Абу.
Мужичок по-детски шмыгнул носом, заморгал, как сдуло с его лица выражение важности. От дверей — когда, как ему казалось, он вернул своему лицу и движениям значительность — проговорил:
— Однако мне Жусуп доверяется. Он знает: доверить мне свою мысль — все равно что бросить камень в озеро. Никто не достанет.
— И что же он тебе доверил? — спросил Нурмолды. — Что скажи ишаку «Кх» — он тронется, скажи «Чеш» — он станет?
Мужичок выскочил из юрты. Из-за дверей прокричал:
— Ты у меня завертишься!
Абу встревожился:
— Этого суслика собственные бараны не боятся, его баба лупит… а он тебя стращает.
Абу на своей верблюдице вызвался проводить Нурмолды до аулов Бегеевской волости.
Кинули между верблюжьих горбов кучу тряпья: то было седло. Взялись привязывать тюк с учебным имуществом, и тут в степи показался отряд всадников в пятьдесят. Отряд приблизился, стало видно, что иные одвуконь, а там уж можно было разобрать лица. Нурмолды узнал Кежека, который в своем лисьем тымаке копной возвышался в первом порядке.
Сбежался аул, гомоня, сбился вокруг своих парней, поджидавших отряд и мигом готовых в путь. На всех парнях были зимние шапки, позади седел увязанные шубы, переметные войлочные сумы-коржины полны.
Мать Даира, оглядываясь на подходивший отряд, как на черную градовую тучу, жалась к сыну, а он стыдился, отталкивал ее руку.
Жусуповский зять опередил мальчишек, выскочил к отряду. Побежал у стремени Кежека, быстро говорил и указывал на Нурмолды и Абу, которые переглядывались: вот, дескать, откуда сегодняшняя храбрость Суслика…
Отряд недолго оставался в ауле — напоили коней, размялись, Кежек и три парня при нем зашли в юрту Суслика, куда сошлись несколько стариков, посидели там за угощением.
Нурмолды, и Абу возле него, оставались возле лежащей верблюдицы с тюком. Кежек, выйдя из юрты, при виде Нурмолды остановился, мрачно разглядывая его, а затем буркнул своим парням. Все трое вмиг были возле Нурмолды; один уже успел его схватить за плечо, как Абу сгреб их, так что брякнули они своими шашками и винтовками. Смятые, они повалились у его ног. Абу сказал:
— Учитель — мой гость.
Кежек, поворотясь всем телом — Нурмолды сейчас только увидел, что шеи у него нет, — оглядел скученный отряд. Подозвал Даира, спросил:
— Доволен прошлым набегом?
— Скот пригнал, — ответил тот, вытягиваясь и преданно, смело глядя в лицо Кежеку.
— Слышал? — сказал Кежек Абу. — Ты, поди, и айболты[5] в руках не держал, не только что винтовку… А я тебе отдам этих новобранцев, полусотником будешь.
— Я сын борца Танатара, — ответил Абу. — Когда он умирал… ты его изуродовал в схватке… я поклялся разогнуть твою кривую спину.
Кежек помолчал. Отряд не дышал.
— Стар стал Кежек, — сказал он наконец. — Хе-хе-хе… не боятся его.
Мать Абу стояла с ведром возле кобылы. Кобыла перед дойкой была усмирена известным для такого случая способом: один запет ленный конец веревки был надет ей на шею, второй удерживал на весу заднюю ногу.
Кежек отогнал жеребенка. Подлез под кобылу, легко выпрямился, поднял.
Когда Кежек опустил кобылу и вылез из-под нее, Абу подлез под кобылу и сделал то же самое без усилия.
Кежек одобрительно буркнул. По его знаку подвели коня, он сел в седло и сказал Абу:
— После набега погоним скот на север, ваш колодец не миновать. Потягаемся, будем верблюда поднимать. Если не надорвешься, поборемся… потешим ребят и сердара Жусупа.
Скрылся отряд в степи.
Нурмолды снял тюк и седло с верблюдицы, сказал: «Чок!»
Верблюдица поднялась и ушла, похлопывая широкими мягкими подошвами.
Суслик глядел из дверей своей юрты.
На второй урок Нурмолды собрал женщин. Некоторые из них летом ходили в соседний аул к предшественнику Нурмолды, дальше первых букв не продвинулись. Ни книг, ни тетрадей они в глаза не видели, писали прежде на дощечках обугленными зернами пшеницы. Розданные Нурмолды тетради, учебники и карандаши привели женщин в тихое оцепенение. Одни терли ладони о юбки; другие выскочили из юрты и побежали за кумганами, поливали друг другу на руки.
Сурай сидела тут же, ее не восхищал блеск карандашей, не пугала чистота тетрадного листа. Не слышала Нурмолды, глядела отстраненно, — ему казалось, рассматривала его. Мгновениями, встретившись с ней глазами, он не мог отвести взгляда. Две морщинки, скобкой охватывающие рот, делали ее лицо горестным и одновременно детским.
…Ночью она пришла к нему в юрту. Еще не тронула, не окликнула, он увидел лишь блеснувший шелком рукав и узнал ее.
— Жусуп возвращается, — сказала она, села на корточки у него в ногах. — Уедем к русским… К тебе в город. В аулы к табынам… Потом пригоним Абу его верблюдицу обратно.
— Я дожидаюсь Жусупа.
Она отошла к противоположной стенке, недолго повозилась, укладываясь. Донесся шелест ее серебряных украшений.
Нурмолды поднялся, подошел к ней. Под дыркой в покровной кошме белело, как насыпало горку снега. В чуть размытой снежно-белым светом темноте Нурмолды угадывал край платка, щеку. Нашел ее руку, с силой потянул, заставил подняться.
— Уходи, Сурай.
— Уйду с тобой! — Она вырвалась, отскочила в глубь юрты.
Створки дверей разошлись (подслушивали, понял Нурмолды, окаченный холодом, отступая, — так слепил свет луны), протиснулась женщина, злобно вышептывая: «Бесстыжая, тебя что, блохи заели, не сидишь на месте!» за ней проскочил в юрту Суслик, следом лезли еще, незваные.
В гневе Нурмолды вытолкнул одного, другого, шире раздвинул створки дверей и велел убираться остальным.
Отдалились голоса. Нурмолды сказал:
— Теперь ты уходи.
Сурай быстро уходила в степь. Ее фигурка чуть виднелась на белой равнине, когда он бросился вслед.
Он догнал ее, поймал было за руку. Скользнул по горячей ладони холод браслета. Сурай оттолкнула его, исчезла за рядком джиды: будто прыгнула вниз.
Луна глубоко зарылась в облако. Наполнились темнотой, слились низкие сетчатые кроны.
Сурай выдало дыхание. Он обернулся, шагнул, выбросил руки. Он летел, сияли ее глаза, она летела навстречу.
В последний миг он свернул, — он не летел, лишь потянулся. Она рассмеялась: как неловок! Она по-детски, неожиданно обрывала смех так, что разорванный на взлете звук повисал в ушах.
Она поймала его руку, насыпала пригоршню ягод джиды. Ягоды были теплы: Сурай выгребала финики из кармана платья.
— Вкусно, — говорила она, — я такие ягоды ела в детстве, здесь же, на Устюрте, кочевали.
— Э, вот севернее, — говорил Нурмолды, набивая рот финиками, а затем обсасывая сладкий крахмал и выплевывая костяные пульки, — вот севернее, на Эмбе, попадаются рощи джиды.
Сурай потянула его за собой, они проскользнули в глубь серебряного шатра: то слились кроны джиды. Сколько ягод, ликовала Сурай, сколько ягод!.. Своим быстрым кулачком она ловила рот Нурмолды, лезли в нос торчащие у нее между пальцев листья. Он тряс головой: «Щекотно!», хватал зубами запястный браслет. Она отдергивала руку, вновь притискивала кулачок к его губам, заставляла открыть рот. Он ворочал сладкую кашу во рту и в ответ на ее: «Ага, сладко?» — благодарно мычал. Она ладонями легонько хлопала его по щекам, при каждом хлопке косточки вылетали у него изо рта.
Далекий, тягостный собачий вой достиг их ушей.
Нурмолды взглянул на притихшую Сурай, она легонько пошевелила головой и невесело улыбнулась: вот отчего ее лицо было обращено вверх — ей в волосы вцепились иглы джиды. Он стал перед Сурай на колени, легкими касаниями разбирал ее волосы. Волновал запах ее волос, ее кожи, смешанный с конфетным запахом давленой ягоды.
— Пора и обратно, — сказал Нурмолды и тотчас услышал под ногами дробный звук: она вытряхивала ягоды из кармана.
Догоняя ее, Нурмолды взглянул на небо, там простиралась волнистая равнина. Схватил Сурай за руку:
— Вернись!
Она изогнулась, цапнула зубами его руку. Тогда Нурмолды подхватил ее на руки, понес. Она билась, вывертывалась из рук.
— Ножками не хочешь… не хочешь! — хрипел он.
— Не хочу, — зло, мстительно отвечала она.
От юрт летел крик. Нурмолды поставил Сурай на ноги. Не приблазнилось ли?.. Крик застрял в ушах, испуг холодом стянул спину.
Теперь Сурай смирно шла рядом.
Крик повторился, наполненный тем же смертельным ужасом, на излете разорвался рыданиями.
Возле крайней юрты стоял большеголовый человек с винтовкой за плечами и шашкой, в ногах у него, скрючившись, лежала женщина. Нурмолды склонился над ней, увидел, что лежит она на груди парня.
— Мой жеребенок! Единственный!.. — выкрикнула женщина. — Почему они не убили меня?
Человек пробасил:
— Чего воешь? Толкую тебе, живой он. Только что без памяти… Стал бы я мертвеца тащить!
Лисий тымак, знакомый голос: Кежек. Тут же мужик в тулупе, с винтовкой за плечами держал в поводу коней.
Кежек узнал Нурмолды:
— А, ты…
Он был туп от усталости.
Набежали люди, окружили. Женщины унесли раненого в юрту.
— Туркмены не были?.. — спросил Кежек. — А ГПУ? Дрыхнете, а мы хоть пропадай… Видать, погоня повернула на колодец Жиррык… — Он указал на одного подростка, на другого:
— Возьмите коней… своих оседлайте, наши не годятся. Встаньте в караулы на увалах… Так старайтесь, чтобы вам было далеко видать… А сами прячьтесь в тени. Сегодня полная луна, как нарочно… А ты… ты поезжай к солончаку… в конце его овраг. Там Жусуп с джигитами… Скажите, ждем.
Вернулся Абу, он побывал возле раненого. Набег не удался, сказал он Нурмолды, адаев будто ждали. Преследуют их милиция и туркмены. Адаи уходят от погони кучками, место сбора — колодец Кель-Мухаммед. Такого колодца он не знает. Нурмолды тоже не знал, — видно, забытый колодец, не пасут там, трава худая, оттого и название: бедствовал какой-нибудь горемыка и взмолился: «Приди, Мухаммед».
Неслышно появился в ауле отряд. Спешивались, снимали раненых с носилок (жерди от юрт укреплены между спаренными лошадьми).
Суслик держал в руках бинокль, пританцовывал возле долговязого человека в колпаке, тот пучком травы вытирал коню холку.
Коня увели, долговязый («Жусуп», — шепнул Абу) пошел к юрте шурина, где заухала мутовка в бурдюке: взбивали кумыс.
Сняли с седла человека в барашковой шапке, бережно поставили. Нурмолды узнал Рахима. Разминая руками на ходу затекшие ноги, он подошел к Нурмолды, знаком позвал с собой.
Навстречу им из школьной юрты вышел рослый человек, в руке у него был зажат кусок ткани, который он стряхнул с хлопающим звуком. Человек надвинулся, вглядываясь. От платка исходил запах мятых ягод джиды. Нурмолды узнал Даира.
Даир было схватил за плечо Нурмолды, но Рахим отогнал его движением руки.
Школьная юрта была пуста. Вошедшие следом люди зажгли светильник, расстелили скатерть. У одного из них был большой, хищно изогнутый нос, во втором Нурмолды узнал старикашку Копирбая.
Рахим отослал их и, не предваряя разговор ни объяснениями, ни расспросами, будто они простились с Нурмолды на закате, так же вот за чаем, сказал устало:
— Жусуп уводит адаевцев в Персию. Я помогу тебе уйти отсюда живым, скачи к своим, надо помешать Жусупу увести народ на чужбину.
— Вы хотите моему народу добра, поэтому ходили в набег с бандитами, озлобляли туркмен?
— А куда мне было деваться? Тебя бросили на Кос-Кудуке, меня увезли связанного — и возят с собой, как барана. Я терплю: лучше погибнуть от рук своих… от тюрков, чем от русских.
Нурмолды молчал.
— Я бы поехал к ГПУ сам, — продолжал Рахим, — но разве поверят мне, бежавшему из ссылки?
Вошел большеносый человек с чайником.
— А этого белуджа, — указал на него Рахим, — Жусуп выставляет проводником в обетованную Персию. Завтра на совете у Жусупа он заявит, что адаевцев в Персии обберут и прогонят обратно. Заявишь, белудж?
— Все умрем и будем зарыты, — ответил тот, наполняя пиалы.
Вскоре после ухода Рахима и белуджа в юрте появилась Сурай. Оглянувшись на дверь, счастливо прильнула к Нурмолды:
— Твоего татарина все боятся. Он друг Жусупа.
Сурай развязала платок, высыпала обломки черствых лепешек, курт, облепленные крошками сласти.
Школьную юрту обходили, будто в ней лежали заразные больные. К вечеру пришаркал дед Абу, девяностолетний старичок, принес небольшой бурдюк айрана.
— Жусуп собирает стариков и аульных старшин? — спросил Нурмолды.
— Туда и плетусь, — покивал старичок. — Съезжаются… Вестовых Жусуп рассылал всю ночь. Никто не знает, зачем позвал. Одни говорят: коней потребует опять и парней в поход… Другие: потребует походные кибитки и мясо. Говорят и такое: будем выбирать Жусупа ханом адаев.
Нурмолды пошел провожать старичка. Плотнее прикрыл дверь, примял ее неровные войлочные края, сознавая тщетность своего труда: разве эта войлочная дверь могла уберечь Сурай?
Они прошли мимо жусуповских молодцов, собравшихся вокруг котла с мясом (тут же на земле валялись винтовки), мимо теснившихся у коновязи коней и парней, сидевших тут же кучкой: они сопровождали представителей аулов.
— Скакун достигнет своей цели, если не мчится сломя голову, — говорил старичок, переступая своими ножками, обутыми в мягкие сапожки. — Где и шагом надо, сынок.
Нурмолды вошел следом за старичком в большую белую юрту. Старичок пробрался к почетным местам, поглядывал оттуда на Нурмолды, который остался у входа, втиснувшись между чернобородыми мужиками в хороших шубах. Поглядывал, будто заново присматриваясь к нему, а сам кивал-кивал, не успевая подладиться к собеседникам.
Жусуп отставил пиалу, сказал:
— Вижу, все собрались.
— Из аулов родового ответвления Али-монал еще не прибыли, — сказал Кежек. — Давайте начнем, они подъедут.
— Здесь Али-монал, — отозвался один из чернобородых соседей Нурмолды. — Наши старики знают, зачем ты позвал нас, Жусуп. Послали сказать: в Персию не пойдут — ни с тобой, ни с другим.
Грубый голос чернобородого ошеломил не менее, чем сообщение о Персии. В тишине было слышно, как скрипнул остов юрты, — то, опершись на стену, тяжело подымался Кежек. Жусуп глядел рассеянно, расплетая и сплетая пальцы.
— Адаевцы всегда мыслили согласно со своими вождями, — мягко молвил Жусуп.
Кежек остановился на полпути, набычась, глядел.
— Адаевцы пришли двести лет назад в эти места. Сегодня я уведу их дальше, — продолжал Жусуп. — Уведу, чтобы спасти. Адаям грозит вырождение. Молодежь не способна не только что защитить свой род, она за себя постоять не может. Придет ничтожное поколение, наши парни и девушки пойдут в работники к русским! Всех сгонят в колхозы. Адаев не станет.
По знаку Жусупа поднялся похожий на старую птицу человек с большим кривым носом. Нурмолды узнал белуджа, прислуживавшего им с Рахимом в ночном чаепитии.
— Наш друг белудж, мусульманин, — сказал Жусуп. — Будет нашим проводником.
Белудж поклонился в его сторону и заговорил, не сводя с Жусупа глаз:
— Я родился в Индии, в стране белуджев, прошел Иранское нагорье, кочевал с туркменами в песках, был в Бухаре и Хиве…
Жусуп оборвал его:
— Говори дело!
— Повинуюсь, великий сердар. — Белудж заторопился. — Нигде нет такой воли для человека, как в Хорасане. В Астрабаде! Горные пастбища, водопады…
Нурмолды взглянул на Рахима, перевел взгляд на Кежека. Лица их выражали одобрение.
— Справедливые правители… — продолжал белудж.
Чернобородый перебил белуджа:
— Жусуп, отмени приказ, пусть вернут наших овец.
— Хан не приказывает дважды! — рявкнул Кежек, сделал шаг и стал, удержанный знаком Жусупа.
— Вы остаетесь… стало быть, ваших овец все одно забрали бы в колхоз, — сказал Жусуп.
— Щедрый!.. — трубил чернобородый. — Хочешь за наш счет привязать других к себе?..
Он не договорил: Кежек одним махом вытолкнул всех сбившихся у двери.
Нурмолды, очутившись таким образом за пределами юрты, поглядел вслед чернобородым — они, отряхиваясь, шли к коням. Снял шапку, вытер липкий лоб.
Сурай спала у его ног, по-детски подложив руку под щеку.
Через раскрытые двери школьной юрты Нурмолды видел белую юрту. Неподалеку от входа вокруг котла хлопотали женщины, с ними парень: принес топливо и остался, радовался теплу, молодым голосам, запахам мясного варева.
Вышел из белой юрты старик. Нагнулся, взял горсть перевеянного песка. Прощался с этими скудными пространствами, залитыми глиной, изъеденными солонцами.
Стемнело. Съехавшихся продолжали держать в белой юрте.
Вновь разводили огонь под котлом. Бегали, звякали ведрами, тазами. Привезли барана от отары, он лежал за юртой связанный. Нурмолды слышал: поручили барана зарезать Абу.
Возле коновязи похаживал мужик в тулупе.
Абу шепотом подозвал Нурмолды, утянул его за юрту:
— Свалишь коновода, Нурмолды!
— Нельзя! Жусуп отыграется на ауле.
— Свалишь коновода, я угоню коней. Ни одного нашего коня ему не дадим.
— Нет, Абу… Рахим-ага обещает помочь мне бежать.
Абу поспешно отошел: появились два мужика. С винтовками наперевес погнали Нурмолды в степь. Шел позади Рахим, говорил:
— Эх, сынок, оставался бы ты в городе. До чего дожили: адаевец адаевца убить должен!
Открылась впереди черная пасть оврага. Рахим отослал немых мужиков, поглядел, как они уходят.
Краем оврага проезжал верховой, тянул за собой второго коня.
Рахим окликнул его. Верховой приблизился, Нурмолды узнал белуджа.
Рахим обратился к Нурмолды:
— ГПУ на колодцах Жиррык, Кудук, Ахмедсултан. Если они останутся там еще четыре дня, Жусуп успеет увести народ на юг. Если кто и прорвется под пулями туркмен или ГПУ, все одно в Персии жизни рад не будет. — Рахим указал на белуджа: — Этого прихвати с собой.
Белудж, как очнувшись, поднял свое носатое черное лицо, запричитал:
— Не гоните меня, не гоните! Я скажу, я скажу аксакалам, что Жусуп приказал мне хвалить Персию!
— Ты струсишь, раб, как струсил вчера! — гневно сказал Рахим.
— Я знаю, Жусуп застрелит меня, но я устал бояться! Я скажу! — выкрикивал белудж.
— Убирайся! Вот конь, вот степь!
— Жусуп пошлет за мной в погоню! Я скажу правду вашим аксакалам! Я старик, я хочу умереть человеком, а не приблудным псом!
— Убирайся!
— Нет! Нет! Нет! — плачущим голосом твердил белудж.
Рахим хлестнул камчой коня и уехал.
Белудж потянулся было за Нурмолды, однако скоро отстал. Когда Нурмолды окликнул его, белудж развернулся и погнал следом за Рахимом. Помедлив, Нурмолды повернул назад и поехал шагом, рассчитывая, что белудж догонит Рахима на подъезде к аулу и тот увещеваниями вернет черного носатого человека или же белудж одумается и сам вернется.
Из низины, сбегающей к оврагу, выехал Рахим. Его конь ступал неуверенно, низина была в твердых комьях; подобные места называют мозгом.
— Белудж мертв, — сказал Рахим, — у Жусупа острые когти.
Они разъехались, простившись без слов, лишь печально поглядели друг другу в глаза.
Не отдавая себе отчета, Нурмолды внезапно направил коня в низину, усыпанную комьями.
Конь белуджа ходил возле трупа хозяина, обкусывал верхушки трав, встряхивал головой.
Нурмолды слез с седла, склонился. Неподвижно глядел выкаченный глаз белуджа, сухой усик травы поддел губу, отчего на мертвое лицо легла скорбная усмешка.
На колодце Жиррык Нурмолды не застал ни души, нашел только окурки самокруток, высосанных до крайности, с ноготь величиной: видно, докуривали, надев на острие булавок. Еще часов пять скачки до колодца Ахмедсултан, и Нурмолды сполз, полумертвый, с седла на руки двух бойцов в гимнастерках и ушанках. В одном из них он узнал Исабая, своего деповского дружка, месяца два как посланного работать в ГПУ.
Нурмолды уложили в походной кибитке, устроенной из верхних частей юрты; наплывала степь, мягкая, как одеяло. Шовкатов поправлял у него в изголовье шинель, а он через силу твердил: «Как соберетесь, я встану». Поднявшись в темноте, он увидел лагерь спящим, а у костерка — Шовкатова и узнал, что проспал день.
— Кто этот Рахим, твой доброхот?.. — спросил Шовкатов.
— Татарин, учился в университете… пятьдесят лет ему, рябой. Файзуллаев фамилия.
— Файзуллаев? Вот он где прячется! У меня на него папка заведена…
— Больной человек, загнанный, — сказал Нурмолды. — Я его сюда, на Устюрт, привез: пусть отдохнет.
— Отдохнет?.. А чего он тебя сюда послал? Рассчитывает, что с бандитами пойдут сотни кибиток. Мы их заворачивать, начнется драка. Видал, как нефть горит на промыслах? Рахиму Файзуллаеву мерещится пожар в степи. А из пламени войны встанет Туранское государство…
— Говорил он о таком государстве, — без интереса отозвался Нурмолды, — он всегда много говорит. Слова бывают злые, а сердце доброе.
— Мысли, мысли нам вредные! Он ведь ярый пантюркист… Спит и видит, что тюркские народы выходят из нашего Союза и переходят под начало Турции. В двадцатом году Файзуллаев был теоретиком среднеазиатского халифата, а сейчас… Тут мы поймали их человека, я поглядел проект организации тюркской националистической партии — ого, у нас учатся: Всеобщий центр, во главе председатель, парторганы в уездах… центр у них сейчас за рубежом, английская валюта…
— Завтра… сегодня, уже сегодня Жусуп уходит, — перебил Нурмолды Шовкатова. — Надо перехватить Жусупа на Кос-Кудуке.
— У меня одиннадцать человек, пятеро новенькие, стрелять не умеют толком… Вроде Исабая. Куда я с ними сунусь?
— Выходит, отпустите Жусупа? — Нурмолды поднял седло, пошел к саврасому.
Шовкатов попытался отнять у него седло, убеждая:
— Оставайся с нами. Я послал вестового, будем объединяться с другими отрядами, у них пулеметы. Не дадим Жусупу увести народ.
— Поеду, девушку отниму, — увезет ее с собой Жусуп, и не найдешь!
— Ну куда ты один, убьют!..
Выбрался из юрты Исабай. Подошел часовой, Нурмолды узнал веснушчатого дядю Афанасия.
— Вижу, тебя не удержишь, возвращайся в аул, — сказал Шовкатов и достал наган. — А карту оставь здесь, какая от нее польза сейчас.
Нурмолды, будто не видел протянутого нагана, поправил за плечом трубку карты.
Отдалялся огонек костра. Нурмолды придержал саврасого. Догонявший его всадник волочил за собой рваную тень.
— Шовкатов послал с тобой, — сказал весело Исабай.
Нурмолды, потянувшись с седла, ухватил Исабая за плечо, сжал, зашептал:
— Не вернусь — в аул не суйся. Начнет светать — спрячешься в меловых холмах.
Псы, подкатившие было под ноги саврасому («Кет! Кет!» — шипел на них Нурмолды), умолкли, едва он спрыгнул с седла, и равнодушно побрели прочь.
От коновязи, где позвякивали удилами оседланные кони, шли трое с винтовками. Чтобы разминуться с ними, Нурмолды повернул к белой юрте. Саврасого он вел за собой.
Голоса в белой юрте сливались в глухой рокот, там пировали: в ночном холоде ноздри Нурмолды уловили струйку, в которой смешались запахи вареного мяса и дыхания тесно сидящих людей.
Он прошел мимо черной груды — в ней угадывались связки жердей и скатанные кошмы, — мимо лежащих верблюдов. В стороне чернели составные части другой юрты, также сваленные как попало.
Не выпуская повода, Нурмолды обошел юрту Суслика, высматривая, не подвернута ли где кошма, нет ли какой дырки. Затем стянул повод, саврасый вскинул голову. Новый поворот скрученного сыромятного ремня, саврасый не выдержал боли, заржал.
Выждав, Нурмолды вновь стянул было в кулаке сыромятные ремни. Появилась из юрты Сурай, поймала повод, зашептала:
— Заждалась твоего голоса, заждалась!
Шаркали подошвы: шли от белой юрты те же трое.
Нурмолды повернулся к ним спиной, прикрывая девушку, — дескать, негде укрыться парочке в забитом чужаками ауле.
Один из проходивших что-то начальственно буркнул, явно обращаясь к Нурмолды. Тот ответил невнятным восклицанием.
Сурай взяла саврасого под уздцы, Нурмолды шел рядом.
В крайней юрте устало, хрипло подвывали. Умер парень, привезенный Кежеком из набега, понял Нурмолды. Дверь была откинута, за порогом в лунном свете неподвижно сидела простоволосая старуха.
Шарахнулся саврасый, Сурай прижалась к плечу Нурмолды: перед ними возник лохматый человек (шапка драная, понял Нурмолды), чекпень нараспашку, голая грудь.
— Даир!
— Тебе в-все! — выкрикнул он в лицо Нурмолды, вцепился в Сурай. — А ч-что мне?
Нурмолды отдирал его от девушки, а тот тянул свое:
— А м-мне?
Наконец Нурмолды отшвырнул его, бросил Сурай в седло.
Даир висел на узде, волочился. Вываливались из юрт люди, бежали к ним.
Нурмолды вскочил на коня. Рванулся саврасый, понес их. Кричал вслед отброшенный Даир.
Позади нарастал конский топот. Оглядываясь, Нурмолды видел лица бандитов. Погоня охватывала с боков, смыкаясь.
Вылетел навстречу всадник, выстрелил, закричал:
— Давай гони!
Исабай, зачем он здесь?..
Распалось кольцо, забухали выстрелы. Исабай скакал рядом, тянул саврасого за узду.
Дернулся саврасый, Нурмолды не удержался бы, не вцепись он в плечи Сурай. Жалобно, по-детски вскрикнул Исабай, отвалился и рухнул.
Нурмолды спрыгнул с коня, подбежал. Поднял товарища на руки. Чуть слышный стон из открытого рта. Выгнулся и оцепенел Исабай в его руках.
Потемнело: окружали всадники. Сдвинулись, нависли, хрипло дышали.
Сорвали карту с плеча, в облегченье хохотали:
— Думали, ружье!
Связанного, его бросили под белой юртой. Потоптались у входа. Нурмолды слышал, как спрашивали: «Сердар здесь?» — «Ушел к старикам», как прохрипел Кежек: «Что вы тут сбежались, всем искать табун!»
Его остались сторожить двое, — перевернувшись на спину, Нурмолды видел их тени на стене юрты.
В юрту вошли. Звякнул отброшенный ногой поднос, покатились чашки.
Голос Кежека:
— Даже старики лгут, клянутся седыми бородами, что свой табун не прятали. Проклятые времена!
— Проклятый народ! — выругался второй, Нурмолды узнал голос Жусупа. — Они готовы отдать коней шайтану, русским, туркменам, но от своих спрячут. Мне самому ничего не нужно. Я считаю, что аллах обо мне позаботился, если я сегодня хоть раз поел. Но я думаю о народе…
— Аллах испытывает тебя, Жусуп.
— Если он указал мне стать ханом адаев, что же они разбегаются?.. Вон для татарина мое дело — как свое! Ему больше веры, чем вам всем. Уж он-то не норовит подсесть к чужому котлу.
— Знаю, дует тебе учителишка в уши!.. — отозвался Кежек угрюмо. — Курултай-мурултай, один язык для всех тюрков. Я тебе по-своему скажу. Хоть ты и не торе[6], Жусуп, но станешь ханом.
Толпой подъехали к юрте всадники, спешились. Полезли в юрту. Разноголосицу прошиб хриплый голос Кежека:
— Тащите, батыр сказал! Зовите народ!
Подскочили к Нурмолды, как тюк втащили в юрту, развязали, заставили встать.
Юрту освещали заправленные салом светильники. В ней было тесно. За спинами стариков полулежал Рахим. Оттуда, из-за спин, он ответил Нурмолды долгим ободряющим взглядом.
Жусуп повесил на деревянную подпорку-вешалку лисью шубу, колпак и громадный бинокль, остался в вельветовом пиджаке. Поблескивал его богато инкрустированный пояс.
Кежек толкнул Нурмолды:
— Давай, говори батыру, куда вы угнали табун.
Нурмолды понимал, что обречен: Жусуп сваливает на него вину за пропажу коней, чтобы не оттолкнуть аул разоблачением. Четко выговорил: «Нет», — в стремлении не выдать свой страх перед этими ожесточившимися, загнанными людьми.
Молчали старики, показалась и исчезла из-за их спин голова Рахима в бараньей шапке. Молчал Жусуп.
Мгновениями Нурмолды казалось, что он не выдержит, закричит; ему было страшно. Удерживало, давало решимость смотреть в лицо Жусупу сознание, что здесь, на холодной равнине, он представляет силу, называемую Советская власть. Сила эта включала в себя Петровича, Демьянцева, депо с его полом, мощенным торцовой деревянной плашкой, пролетающий мимо воинский эшелон, склад спецкурсов с его запахами новых книг и карандашей, Москву, куда он еще поедет, и Кзыл-Орду, где он на привокзальной площади пил лимонад и, любуясь своей бойкой русской речью, говорил с русской девушкой в легком белом платье.
— Ассолоум магалейкум, батыр, — проговорил наконец Жусуп. — Ты сделал это, разумеется, не подумавши.
Нурмолды выговорил:
— Убирайся пешком, Жусуп, и скорее! Ты ведешь за собой погоню.
— Тогда — ассолоум магалейкум, батыр-ага, — сказал Жусуп и так же устало закончил: — Доедим мясо, джигиты… к утру здесь будут туркмены. Завтра здесь не смогут покормить гостей даже похлебкой из горсти муки. Ему-то наплевать: с тех пор как он болтался среди туркмен, они ему дороже казахов.
Нурмолды ответил:
— А чем могут туркмены угостить после твоих набегов, Жусуп?.. Когда наша семья добралась до Красноводска, от голода началась водянка… нас приютила нищая семья, туркмены. Они ходили по соседям, выпрашивали зерно, кислое молоко — и подняли нас.
Кежек в бешенстве сорвал шапку с головы, запустил в Нурмолды:
— Паршивый бродяга! Как туркмены могут быть нам братьями! Они убили моего отца!.. Стреляли в меня! Гляди, в шапке дыра!
— Туркменский пес! — взвизгнул Суслик. Он сидел за плечом Жусупа, воображал себя везиром.
Кежек стал на колени с намерением ухватить Нурмолды и подтянуть к себе, но руку его перехватил Абу, прижал к кошме, сказал:
— Жусуп, учитель наш гость… так же, как ты.
Кежек выдернул руку, сел на место — не дело было затевать возню при стариках.
— Я не гость!.. Я ваш нукер, да буду я за вас жертвой, адаи. Не пожалею ни себя, ни коней, ни джигитов. Я буду жить в седле, но вырежу всех предателей… — продолжал Жусуп спокойно. — Почему туркмены встретили нас пулями? Как узнали о нашем походе?.. Мы два дня и две ночи кружили по степи, они за нами по следам, как стая псов. Их ведет предатель, вот почему они в нашей степи как у себя дома!..
Вот оно, подумал Нурмолды, вот к чему он вел! Его поход, откуда он должен был вернуться с косяками коней, с отарами, его поход, должный устрашить иомудов, теке, гокленов, хивинцев, русских и прочие племена и народы, устрашить так, чтобы в песнях его имя называли следом за именами Аблая, Кенесары, Джунаид-хана, что нынче ушел с остатками войск в Персию, — его поход, начало новой истории адаевских племен, не мог окончиться в нищем ауле. Ему нужна была вера джигитов, послушание аулов, ему нужен был успех. За кордоном копились войска туркменских сердаров, отряды эмирских военачальников. Жены воинов варили в котлах пояса своих мужей — чужбина не кормит. Недород в России, новая интервенция, война ли с Западом — нарушится равновесие, покатятся орды из-за хребтов Копет-Дага, из-за Атрека, из Синьцзяна, — и тут нельзя пропустить своего дня: волк не берет взаймы зубов.
Своим тихим голосом заговорил девяностолетний старичок, дед богатыря Абу:
— У всякого свое оружие, Жусуп. Между неграмотными и грамотными расстояние, которое на сказочном Тайбурыле самому батыру Алпамысу не осилить! Но его осилит леший, если его поведет за руку учитель.
— Успокойся, Жусуп, — сказал второй старик. — Как мог учитель угнать наших коней? Не бросай шубу в огонь, когда сердишься на вшей. Сейчас зарежут еще одного барана, поговорим о приятном.
— Спасибо, аксакалы, заступаетесь за меня, — сказал Нурмолды. — Только не закончен наш разговор… Жусуп, не вернутся в степи времена, когда адаи гнали отсюда калмыков, а русские генералы натравливали адаев на туркмен и на хивинцев. Теперь республика, у каждого своя земля, не нужен нукер в наших степях.
— Не может быть мира в степи! — обозленно сказал Жусуп. — Летовки сокращаются, земли захватывают пахари, застраивают. Бескормица чаще. Аулы и народы ссорятся из-за пастбищ, так было всегда…
— А больше не будет! — перебил его Нурмолды. — Я доказал бы это, будь здесь моя карта.
Жусуп вздохнул, как бы извиняясь перед обществом за то, что поддерживает разговор с этим брехуном и тем самым оскорбляет общество. Живо вернулся жусуповец с картой, ее матерчатый футляр он нес в руке.
Нурмолды развернул карту.
— Взгляните, здесь страна, называется Украина. Не больше земли, чем у казахов, но в сто раз больше людей умещается на ней. Украинцы живут оседло, косят сено, сеют хлеб. Триста миллионов рублей отпущено, чтобы помочь казахам осесть. Столько же, сколько стоило построить Турксиб, железную дорогу из Сибири в Семиречье.
Суслик выкрикнул:
— Построят казахам дома — станет больше земли?
— Земли больше не станет… — начал было Нурмолды и замолк. На него глядели с сочувствием, как на человека, сообразившего наконец, что дальнейшие слова его будут обращены против него же, и досказал: — Но убивать за нее не будут.
Женский плач в дальней юрте будто раздувало ветром — плач наливался звериной силой, давил на уши, и обрывался воплем, угасал, угасал, переходя в щенячий скулеж.
Жусуп поднялся, тотчас же вскочили прочие, торопясь выйти. Нурмолды потащили сквозь толкучку.
Кежек бросил карту в огонь, ногой подгреб под котел. Нурмолды вырвался, схватил огненный ком.
Рахим протиснулся, закрыл собой Нурмолды:
— Жусуп, пощади, он запутался…
— На колодце Кос-Кудук ты не дал застрелить его, а мы теперь расхлебывай! — Кежек оттолкнул Рахима.
С седла ударом камчи Жусуп сбил Нурмолды с ног. Отъезжая, сказал:
— Кежек, не скажет, где кони, — убей!
Нурмолды швырнули. Он полетел головой вперед, перебирая в пустоте ногами. Жестоко, лицом хряснулся в осыпь гальки.
Его выброшенные вперед руки готовы были раскрыться, смягчая удар, но в кулаках он сжимал клочья карты. Топот — набегала толпа, окружала. Голос Сурай: «Я здесь, я здесь!»
Будто не люди швыряли его, будто земля подбрасывала, изгибаясь волнами. Удар всем телом, его волокло спиной, лицом. Вновь срывало его с земли, он летел, раскинув руки. Холод встречного воздуха на разбитом лице. Топот набегающей толпы, ее дыхание. Он оглох, ослеп, глазницы были набиты смесью крови и песка.
Толпа расступилась под окриком, он лицом почувствовал свет луны.
— Кежек! Кузден!.. — голос Жусупа. — Живо, винтовки в руки. Туркмены в степи! — И к толпе: — Табун!.. Где ваш табун, проклятые? Нас выдали, а табун — им?.. (Возле лица Нурмолды хрустнула под копытом глиняная корка.) Всё возитесь?
Нурмолды попытался сесть. Сквозь слипшиеся веки блеснул синим револьвер в руке Жусупа.
Конь рванулся, разворачиваясь и с хрустом разрывая глиняную корку.
— Уходи в степь, Жусуп! — тонко крикнул старческий голос. — Наши кони в меловых холмах!
Рассыпалась толпа, Нурмолды подняли, он узнал Абу.
— Зачем?.. Зачем сказали про меловые холмы? — спросил Абу у деда.
Старик ответил:
— Жусуп не посчитался бы с нами, стрелял бы из юрт.
Сурай вытирала лицо Нурмолды, как ребенку.
Примчался подросток с криком:
— Туркмены!
В степи громыхнул выстрел. Заголосили аульные псы. Заметались женщины, вытаскивали из юрт детей.
На меловом от луны склоне холма чернела группа всадников.
Аул не дышал, даже собаки замолкли. Лишь верещал в крайней юрте ребенок.
Нурмолды пошел навстречу всадникам. Аул со страхом глядел ему вслед.
На середине пути его догнала Сурай, побежала рядом.
Поигрывали глаза, белели зубы в тени лохматых тельпеков. Девушка кинулась вперед, обогнала Нурмолды, закричала: «Отец!» — указывала на Нурмолды, плакала.
Тощий туркмен в халате прижал руку к груди:
— Ты мне дочь вернул. Салам, меня зовут Чары. Я тоже Советская власть, только бумаги с печатью нету.
— Я ликбез, яшули.
— Жусуп здесь? — спросил, выезжая вперед, человек в форменной гимнастерке.
Нурмолды ответил по-русски, что надо опередить бандитов, их кони укрыты в холмах. Милиционер подал руку:
— Кочетков! — и велел подать Нурмолды коня.
Подъехал Шовкатов. Спросил о Исабае. Нурмолды не ответил, и Шовкатов больше не спрашивал: понял, что нет уж Исабая.
В грохоте копыт проносились всадники по каменной глине такыров, взлетали по изгибам увалов к белому шару луны.
Вывихнутая нога бессильно болталась, не удерживая круп коня, Нурмолды мотало в седле. Боль ударяла в бок острым камнем, при толчках перехватывало дыхание.
Впереди на белую полосу гипса выкатился черный ком: они!..
— Опоздали!.. — Нурмолды не сумел докричать (успели, все успели сесть на коней, проклятые, и запасные у них!).
Гортанно взвыла погоня. Конь рванулся под Нурмолды, боль бросила его лицом в гриву.
Догнали бандитов, налетели, сшиблись. Завертелся страшный вихрь, хрипели, визжали, бились внутри его: «Раскрошу!», «Гнилой кизяк!..». Конь Нурмолды растерянно закружил, втянутый воронкой вихря. Вдруг разорвало вихрь, разметало, крики: «Ушли!» Нурмолды остался в пустоте. В бессилье дергал повод. Наскочил Кочетков:
— Ранен?.. Чары, проводи товарища в аул. Заодно пленного отвезешь!
— Начальник, кто за меня с Жусупом посчитается?
— А кто за твоей дочерью заедет?.. Мы этих похватаем — и к месту их сбора, на колодец Кель-Мухаммед!..
Кочетков ускакал следом за погоней, удалявшейся с криками и выстрелами. Нурмолды свесился, разглядел: на земле сидел Рахим. Руки скручены за спиной, шапка на глаза.
Нурмолды сполз с коня, стал развязывать руки Рахиму. Чары оттолкнул его.
— Ты что, сдурел, парень? Он стрелял в меня!
— Он не умеет стрелять, яшули. Он учитель.
— У меня глаза-то на месте! — Чары сдернул с Рахима шапку, потряс перед его лицом: — Скажи ликбезу, что ты стрелял!
— Я стрелял, яшули… Но я не мог тебя убить.
Чары хлестнул Рахима шапкой:
— Ты что, изюмом стрелял?
— Не заступайся за меня, Нурмолды. Он не поверит, что я стрелял вбок, в сторону, что я молился в этой свалке: убереги казахов от пуль туркмен, а туркмен — от пуль казахов. Не поверит, что ты оберегал его дочь, как свою сестру, а я тебе был отцом в земляной норе у чарджуйского бека… такой тесной, что, когда наш третий товарищ умер и его труп стал разбухать, нас притиснуло к стенам… а его блохи и вши бросились на нас. Кежек бил меня на колодце Кос-Кудук. Приди я в Бухару, там станут бить узбеки… Убей меня, яшули, но знай, что ты убил брата!
— Какой ты мне брат?
— Выслушай, темный человек. Слово «туркмен» одними истолковывается как «я тюрк», другими — как происходящее от «тюркман», что означает «племя тюрков», или как происходящее от персидского «тюркманад» — тюркоподобный. Все тюрки — братья, Чары, мы не можем быть разделены на сартов, казахов, якутов, киргизов, дунган, таранчинцев, туркмен…
Чары перебил:
— Но русский Кочетков мне тоже брат.
— Он не понимает твоего языка, Чары.
— Он советский, а советские русские объединили наш разорванный народ: прежде мы жили под Россией[7], жили в эмирате, жили в Хивинском ханстве.
— Э, разве это событие, яшули, если нас ждет великий день объединения: мы изживем наши аульные языки, создадим единый чистый тюркский язык.
Чары издал сдержанный звук, выразивший всю меру его удивления:
— Это как же?.. Разве я успею выучить новый язык? Я стар.
— Твои внуки выучат.
— По-каковски же я стану с ними толковать?
Нурмолды с осторожностью вмешался:
— Яшули, учитель говорит на языке ученых…
Чары вновь издал губами звук, выразивший всю меру его растерянности.
— Извините, молла, — забормотал Чары, — мы всю жизнь в пустыне, люди грубые. — Он достал нож, перерезал ремень, стягивающий руки Рахима. — Хе-хе, разве в такой свалке разберешь, кто палит в воздух, а кто в тебя.
— Дай ему коня, яшули, — попросил Нурмолды.
Рахим взял руку Нурмолды обеими руками, склонил голову. Помолчали.
С Чары Рахим простился, прижав руку к груди.
— Что же ты мне сразу не сказал, что у него мозги набекрень? — прошептал Чары, оглянувшись: они отъезжали.
— Он в здравом уме…
— Опять ты обидно шутишь надо мной!.. Перемешать народы, как альчики в кармане! Несчастный безумец… в тюрьме у бека всякий бы спятил.
Чары завернул коня, догнал Рахима. Обшарил, нашел нож и сунул себе за пояс.
Опять же шепотом, хотя отъехали они далеко, пояснил:
— Моего отца на базаре в Куня-Ургенче укусил такой же вот несчастный…
Рассветало. На подъезде к аулу они догнали одного из подростков, в начале ночи посланных Кежеком в дозор.
— Ты до сих пор торчал на увале? — спросил Нурмолды.
— Я видел туркмен, учитель, но оставался на месте, как велел… — Подросток не решился назвать Кежека при Чары: он со страхом глядел на носатое мрачное, укрытое под тельпеком лицо туркмена.
Нурмолды спросил о Кежеке и Жусупе — среди настигнутых погоней их не было. Парнишка начал было говорить, что не знает ничего о них, смешался, не решаясь дальше лгать учителю, которому вчера глядел в рот.
Нурмолды вмиг вспомнил об овраге за солончаком, где Жусуп дожидался Кежека. Он шепнул Чары:
— Яшули, поезжай к нашим, скажи: Жусуп прячется в оврагах.
На въезде в аул парнишка запричитал:
— Я боюсь, они убьют вас!
Жусуп и Кежек стояли возле юрты Суслика с пиалами айрана в руках.
Эх, парнишка… знал, что здесь Жусуп и Кежек, знал, да не остановил Нурмолды, когда тот отсылал Чары. Да что винить парнишку, для него Чары чужой, а Жусуп свой, хоть и страшен.
Нурмолды сполз с лошади, его шатало, боль в боку не давала дышать.
Полосы теней легли сбоку, Нурмолды оглянулся: позади его стояли Абу, его девяностолетний дед, Сурай, подросток. Подходила мать Абу.
Кежек отдал пиалу Жусупу, пошел на Нурмолды, на ходу доставая маузер. Абу перехватил его руку, крутанул и бросил Кежека оземь.
Нурмолды поднял маузер Кежека, направил на Жусупа.
В хрипе, ругани катались по земле Абу и Кежек, вскрикивала мать Абу. Как ни тягостны были для Нурмолды эти минуты, он не сводил глаз с Жусупа. Стих шум, за спиной Нурмолды своим тихоньким голосом старичок сказал:
— Абу, ныне ты не уступаешь в силе своему отцу.
Жусуп попятился.
— Стой, выстрелю! — прохрипел Нурмолды. — Стой!
Голос ли выдал его, выдала ли нелепо вытянутая дрожащая рука — он через силу держал на весу тяжелый маузер, — но понял Жусуп, что не выстрелит он, что впервые держит оружие. Повернулся, уходя, и вдруг повалился. Все увидели стоявшего на четвереньках Суслика. Вмиг он стянул руки Жусупа арканом, действуя с такой легкостью, будто связывал не своего страшного зятя, а овцу перед стрижкой.
Он встал на ноги. Жена бросилась на него с криком:
— Спятил!..
Он остановил ее тычком в грудь, властно сказал:
— Думала, всю жизнь будете со своим братцем об меня ноги вытирать?
Сроду ничего такого она не слыхала и потому стала истуканом.
В школьной юрте Сурай угощала гостей чаем.
— Ты привезешь новые книги, Нурмолды, — сказал дед богатыря Абу, — их уж не сожгут.
Гости замолчали, глядя, как Нурмолды разглаживает на колене зеленый, с треугольником елочки опаленный кусок карты.
— Ты сделаешь такую же карту, — сказал Абу.
— Такой другой карты нет, их делали до революции…
— У тебя есть цветные карандаши.
— Я не помню всех частей карты.
— Я запомнил то место, где водятся лошади без хвостов, с носами до земли и пятнистые ослы с длинными шеями и рожками, — сказал старичок и плотнее укутался в свою необъятную шубу.
— А я запомнил горы, их узор уподобился узору моего войлочного ковра, — сказал другой старик.
Чары спросил, что означает слово «карта», что мешает сделать ее, и уверил Нурмолды:
— Не медли, изображай с моих слов. Я обошел половину Вселенной, я бывал в Ходжейли и Красноводске, а сын моего брата живет в Ашхабаде.
Нурмолды достал остатки богатства — две коробки цветных карандашей, две овальные картонки с пуговицами акварели на них и рулон обоев, выданный Демьянцевым вместе с тетрадями.
Разрезал рулон и разложил куски на кошме, развел краску, отточил карандаши.
— Начинай, — сказал Чары, — изображай колодец Клыч, моих овец, кибитку, меня. Моего коня Кызыла, моих сыновей, жену и нашу доченьку Сурай.
— Я думаю, уважаемый Чары, в середине следует поместить колодец Ушкудук, где мы находимся сейчас, — возразил один из аксакалов.
— Несомненно, — согласились казахи.
— Но колодец Клыч находится как раз в середине пустыни и, следовательно, Вселенной, — сказал Чары.
Каждый, подобно древнему географу, серединой мира считал место своего рождения.
Нурмолды примирил их:
— Я нарисую колодцы так, что тот и другой окажутся в середине.
Он изобразил колодцы, овец — мохнатые страшилища, изобразил юрты и возле них лошадей.
Туркмены еще не остыли, переживали погоню, ночные метания по степи, борьбу, выстрелы и потому упомянули о неоспоримых достоинствах иомудской лошади, что задело адаевцев, и они, естественно, заговорили о качествах адаевской породы. Спорщиков примирил старичок, дед Абу — он сказал о выносливости и неприхотливости адаевской лошади, о резвости иомудской.
Нарисовали дорогу, соединявшую Хиву с Красноводском, и дорогу, соединявшую Хиву с Форт-Александровским. Кружками отметили Мары, Ашхабад, Мешхед, Аральское море и Каспийское — последнее сделали размером меньше первого: площадь листа заполнялась на глазах. Нарисовали Баку и нефтяные вышки. Нурмолды плавал однажды в Баку, город его поразил, потому Баку удостоился рисунка и рассказа.
Чары обмакнул кисточку в краску — остальные внимали рассказу Нурмолды о Баку — и, вдавливая ее в бумагу, продолжил ряд мохнатых чудовищ и притом шептал счет (Чары имел двадцать три барана). Правдивая картина жизни колодца Клыч была завершена. Двадцать третий баран занял нижний угол карты.
Его пристыдили, и работа продолжалась. Европе была отпущена площадь с ладошку, и ту заполнила картина города, где по улицам плавали на лодках. О таком городе Нурмолды слышал на уроках Демьянцева. Америка также не получила достойного места — бумага кончалась, начиналась кошма. Нурмолды рассказал о городе в Америке высотой в сто юрт, поставленных одна на другую.
Карта была завершена. Она напоминала собой плохо выкрашенный забор. Из нее, как два глаза, глядели зеленые клочья — остатки ученической карты. Между клочьями белел листок с острыми музыкальными значками. То Нурмолды прикрепил распрямленный кулек из-под риса, подаренный черным мужиком, жителем селеньица Кувандык.
Нурмолды пересчитал части света. Одной недоставало. Возле пятна, намалеванного Чары в правом углу, Нурмолды написал: «Австралия».
Вошел милиционер, позвал Нурмолды с собой. Навстречу им из белой юрты вывалился Даир. Топтался встрепанный, с растерянным лицом. Стоявший у двери боец с винтовкой оттолкнул его.
— С-совсем? — тянул Даир. — С-совсем отпустили?
— Уходи, не мешайся! — начальственно прикрикнул на Даира вертевшийся тут же Суслик.
Даир увидел Нурмолды, отбежал. Остановился в отдалении, глядел.
Белая юрта была набита связанными бандитами.
У порога, где было небольшое свободное пространство, стоял Шовкатов с тетрадью. Он сказал Нурмолды:
— Ночью в суматохе отпустили какого-то Копирбая… он предъявил бумагу за твоей подписью. Сейчас выясняется, старикашка был вредный… Ладно, с этим разберемся без свидетелей. Тут другое: говорят, ты белуджа убил?
— Нурмолды знал, что делал! — с восторгом высказался Суслик, просунув голову в дверь юрты. — Куда без белуджа Жусуп, в какую Персию! А он ханскую шапку себе сшил! Все говорил: падать, так падать с верблюжьего горба.
— Кежек, видно, белуджа убил, — неуверенно сказал Нурмолды.
Кежек пробурчал:
— Я борец, с такими замухрыгами не связываюсь… только руку портить.
— А Мавжида, терьякеша, кто убил? — сказал Нурмолды. — Небось не боялся испортить руку.
Нурмолды повернулся, уходя. Кежек вновь пробурчал:
— Твоего терьякеша застрелил мулла Рахим.
— У него не было револьвера! — Нурмолды взглянул на Кежека и понял, что он не лжет.
— Э, у меня был, за поясом.
— Рахим не умел стрелять!
— Да, тогда еще плохо стрелял.
— Зачем он его убил?
— Терьякеш был бесполезный человек.
— Говори громче!
— Бесполезный человек, говорю!.. Но мулле пригодился: мы словам не верим. — Кежек повернулся лицом к обрешетке, вытянув вдоль тела связанные руки.
Нурмолды оседлал саврасого.
Аул остался позади горсткой юрт, когда Нурмолды догнала Сурай на отцовском коне.
— Вернись в аул! — крикнул он.
Пытался поймать за узду ее вороного, она увернулась, скакала в отдалении.
Он пригнулся к гриве, пустил коня. Знал ишан толк в конях — саврасый легко нес всадника. Новый знак поводьями — рванул конь.
Долго мчал Нурмолды. Раз, другой оглянулся: неслась Сурай следом, ровно, без сбоя бежал вороной.
Налетела, поравнялась. Смеется. Запрокинув руки, затягивала на затылке платок, кричала:
— Отец верит, что слава его коня дошла до Хивы!
— Побьет тебя отец! — сердито прокричал Нурмолды.
— Так женись скорее!..
Они прятались от ветра за каменным выступом колодца.
Кони были напоены, кормились неподалеку в низинке, очерченной полосой подсохшего жусана.
— А если он вчера еще миновал этот колодец? — сказала Сурай.
Нурмолды крепче прижал ее к себе, прикрывая полой пальто. Ответил:
— Он не знает, что на колодцах Жиррык и Ахмедсултан наших нет, едет в обход.
Сурай подняла голову, сузились ее большие черные глаза:
— Едет…
Они глядели в глубь равнины. Ветер натащил облака, быстро, тревожно темнело.
Нурмолды отъезжал, она бросилась, схватила саврасого за узду:
— Он тебя убьет!
— У него даже ножа нету…
В самом появлении Нурмолды здесь, в его немом, недобром приближении Рахим угадал враждебную ему перемену. Дрогнуло его стянутое усталостью лицо, блеснуло в темных глазницах — ненависть или выбитые ветром слезы?..
Они съезжались. Рахим отвернул полу своего верблюжьего шекпеня, достал наган. Подержал вскинутую руку с наганом, опустил и развернул коня.
Глядели Нурмолды и Сурай вслед одинокому всаднику. Куда он?.. В той стороне ни колодца, ни человека. Пустыня без края.
…Урочище Кос-Кудук. Трясется под ветром трава, осеннее уныние, холод. Жусуп и его бандиты в шапках, в полушубках сбились возле повозки. Глядели, как один милиционер другому поливает на руки, а тот голый по пояс парень гогочет, радуясь молодости, жизни.
Парень набросил гимнастерку. С ремнем, с кобурой в руках прошел мимо бандитов, покрикивая. Они полезли в повозку.
Парень с выражением той же молодой радости на лице подошел к стоявшему в стороне Нурмолды, поглядел ему под ноги: холмик из гипсовых комьев. Коснулся плеча Нурмолды, прощаясь.
Повозки тронулись. По краю степи белел солончак.
Парень вытянул руку ладонью вверх:
— Снег пошел, ребята!
Уходил обоз в степь, глядел Нурмолды вслед. Черной трубой висела за плечами зачехленная карта.