V

— Савельева убьют, когда он выйдет. Уже троих завхозов замочили, — шепчет мне Мелентьев.

Сумерки. Мелентьев курит. Мы с ним прогуливаемся в локалке перед самым отбоем. Мелентьев на особом положении, большую часть своего срока — 11 лет с лишним — он отсидел в колонии №33, не черной, но и не красной, слава у 33-й хорошая. Сидеть там можно. Затем происками врагов его выслали сюда. Упорный и бесстрастный, он не позволил себя сломать, зацепился здесь в карантине и ждет перевода обратно в 33-ю. Как многие отсидевшие свыше десятки, он напоминает кусок взрывчатки: сухой, компактный, носатый, полный сконцентрированной страшной энергии. Не дай бог его детонировать, он просто взорвется, и тогда держите головы! Он вас разорвет. Сконцентрированное мучение страшно опасно. Мелентьев приглядывался ко мне несколько дней. Потом подошел, дал конфетку. Обыкновенный леденец в бумажке. Зная, как новоприбывшим не хватает сахара (дачки еще не дошли) в первые дни, он знает, что это дорогой подарок.

— Кто убьет? — спрашиваю я глупо. В тюремной жизни я уже эксперт, три тюрьмы прошел, а в лагере пацан, хотя мне и шестьдесят. В неволе, впрочем, ты до семидесяти пацан. До смерти пацан.

— Кому надо, — уклончиво говорит Мелентьев. — Ты бы знал, что здесь творится. Это они при тебе такие смирные, эти ребятишки, Савельев, Сурок… а вообще людей мордуют. На это они тут и поставлены — сломать человека.

— Ну а что делают?

— Да хоть что, — говорит Мелентьев. — Издеваются, убивают, хозяин закажет — опустят. На них крови много. Ты знаешь, что, когда завхоз освобождается, его ночью с мусором или в хлебном фургоне прячут и вывозят. Чтоб их с воли кредиторы не ждали. Раньше бывали случаи… один раз в километре от лагеря завхоза положили. Игоря тоже убьют… На него многие зуб имеют, зубы точат. О чем он с тобой говорил сегодня?

— Что выходить собирается и что ищет, куда бы деньги вложить. Капитал у него какой-то есть. Про Быкова расспрашивал. Я ему книгу подарил.

— Во, за деньги волнуется! Лучше б подумал, куда смыться. — Мелентьев закуривает. — Да и то, куда он надолго смоется, в конце концов достанут…

Выходит покурить Сорока, и мы прерываем беседу. Сорока рослый, крепкий, у него энергичное лицо, ладная фигура. Савельев по-сибирски большой, крупное лицо, длинные ноги. Сурок поменьше, но тоже ладный, черноглазый, веселый, как цыган-разбойник, любит говорить двусмысленными загадками. Дружная команда угнетателей. Развитые, начитанные, с большими сроками. Как правило, рецидивисты.

Сорока — ночной дежурный. Он ложится где-то после двенадцати дня, спит до восьми вечера и заступает на дежурство к отбою. Это главным образом он орет безумным голосом «Отбой!» и затем в 5.45 — «Подъем!» В промежутке он сидит всю ночь в красивой нашей пищёвке, читает, пишет письма, слушает радио. Пару раз за ночь нас проверяют, он присоединяется к конвою и вместе с ними считает нас. Тех, у кого красная бирка, что означает «склонен к побегу», конвой щупает за ногу. Нам всем не полагается закрывать лица во сне. Могут разбудить кулаком в ребра. Сорока самый злобный и неприятный из команды карантина, Савельев и Сурок кажутся мягче.

Командует над карантином начальник отряда капитан Евстафьев. Он же главный психиатр колонии. Командует на самом деле Савельев, а капитана я увидел только на третий день. Он пришел и сел в свой небольшой пустой кабинет у входа, куда и вызвал всех нас в алфавитном порядке. Я вошел к нему после хохла. Капитан оказался таким себе типом с лицом вроде «киндер-сюрприза», то есть у него оказалась детская физиономия, очки с верхней тонкой позолоченной оправой. Большая фуражка громоздко лежала на столе. На нем была рубашка с погонами. Редкие зубы, пенка слюны неприятно выступала все время в уголке рта. Есть такая категория людей с пенкой слюны, безоговорочно неприятная. Но я гнал от себя оценочные категории. Я думал, как бы его использовать. Мелентьев сказал мне, что начальник отряда — большой активист, исследователь, все время носится со своими анкетами, мучает всех. А Игорь Савельев сообщил, что он кандидат наук.

Капитан немного помудохал меня противоречием между тем обстоятельством, что я не оспаривал приговор и одновременно не признал свою вину. Как оказалось впоследствии, он профессионально уловил здесь проблему. На нее же указывал впоследствии и прокурор Энгельса, утверждая, что я не должен быть условно-досрочно освобожден, ибо не признал свою вину, не раскаялся в содеянном. В ходе беседы капитан выяснил, что я обладаю знаниями двух иностранных языков. На следующий день он принес мне распечатку анкеты, которую ему предлагалось заполнить для участия в международном коллоквиуме в Италии. Анкета изъяснялась на английском. По его просьбе я туг же перевел ему те места анкеты, которые не были ему понятны. И, не откладывая дела в долгий ящик, предложил ему свою помощь. Свои знания языков, а также помощь в проведении каких-либо опросов или тестов среди заключенных. Евстафьев сообщил мне, что с этим следует подождать, потому что вскоре меня переведут в какой-либо отряд, либо в девятый, где содержат инвалидов и пенсионеров, либо в шестой.

Тем временем нас продолжали муштровать, приготавливая для жизни в лагере. Как и весь лагерь, мы вскакивали в 5.45. Мы вскакивали от дикого крика Сороки и Савельева (Сурок обычно в это время был в туалете) «Подъем!» В зависимости от личных пристрастий кричавших к «подъему» присоединялось какое-либо ругательство вроде «ебаные в рот!» или эпитет. Моя шконка была снизу и самая крайняя к пищёвке и к выходу из спалки. Сорока имел обыкновение встать надо мной, опершись предплечьями на верхнюю шконку, туда он клал перед собой часы. Он некоторое время топтался там, прежде чем заорать «Подъем!»

Мы вскакивали, заворачивали одеяла и простыни таким образом, чтобы получились две лыжи из простыни и между ними параллельная полоса одеяла. Взбитая подушка венчала это сооружение. Я оказался талантливее прочих в сооружении лыж и потому первым несся в туалет, отливал в сток вдоль стены, перемещался к умывальникам и, поменяв тапочки на туфли, пришлёпив к голове кепи, перемещался во двор, в локалку. Оставалось несколько минут до зарядки. В то время как вся колония проводила зарядку совместно, выйдя из отрядов на территорию лагерного плаца, мы, карантинные, и еще ВИЧ-инфицированные делали ее в своих двориках, скрытые за железным забором. Глухо шумело невнятными словами о зарядке лагерное радио, раз и навсегда записанный два десятка лет назад комплекс упражнений дублировался Сурком. Он стоял перед нами в локалке. На деревьях над ним пели птицы. «Приседаем. Раз-два, раз-два!» И прочие всем известные нехитрые телодвижения мы совершали. После зарядки у нас был кусок времени до похода на завтрак в столовую, обычно ничтожный. В нормальных отрядах зэки в такие минуты толпятся с кружками, банками и кипятильниками возле розеток. Спешат заварить и глотнуть чайку. Нам, карантинным, стали разрешать заваривать чай лишь через неделю, да и то вечером. Промаршировав из столовой и выстроившись в локалке, пятеро в первой шеренге, трое во второй, мы замирали на «проверке». (Или «поверке», никто так и не смог мне растолковать, как правильно.) Поутру было еще прохладно.

Обыкновенно проверять нас являлись быстро. С нас, собственно, и начинали офицеры проверку колонии. Приходила пара офицеров, Савельев выходил, протягивал офицеру наши личные карточки-картонки. И офицер называл фамилии. Вызванный выходил вперед, называл имя-отчество, срок, начало и конец срока и пристраивался к уже стоящим впереди сотоварищам. Далее офицер что-нибудь говорил завхозу, или Сороке, или Сурку. Они заходили на минуту внутрь нашего помещения, делали пометку в журнале и, нажав кнопку (сидящий в будке на посту недалеко козел открывал им снаружи дверь), удалялись. Но мы обязаны были стоять дальше. До окончания проверки во всей колонии. Это могло продолжаться и целый час. Действо, точнее стояние, могло продолжаться и дольше в том случае, если офицеры не могли вдруг найти зэка, у них не сходились вдруг цифры. Тогда стояла вся колония, переминаясь обреченно с ноги на ногу. Пока не раздавался спасительный хрип радио: «Проверка окончена». Проверок в течение дня происходило три. В лагере строгого режима их четыре.

К тому времени когда утренняя проверка заканчивалась, в лагере раздавались звуки духового оркестра. Это отряды выводили людей на работу, на промзону. Впоследствии я наблюдал это массовое празднество на открытом воздухе, а тогда, в карантине, я его только слышал.

После поверки, поскольку из карантина на работу не выводят, у нас начиналась уборка. Протирали ладонями все горизонтальные поверхности, взбивали пену из туалетного мыла и натирали ею пол… Унижение, оскорбление и ломка силы воли человека — вот цель этих занятий. Когда я пишу эти строки, там, в заволжских степях, так же взбивают мыло. Кстати говоря, туалетное мыло зэки использовали свое, личное. Однажды зашедший офицер потянул недовольно носом и спросил:

— Чем пол мыли?

— Мылом, — сказал молдаванин.

— Каким?

— Ну, мылом…

— Хозяйственным, суки, мылом! Вымыть заново как следует туалетным! Вонь стоит!

Молдаванина отвели в туалет Сурок и Сорока. Вышел он оттуда, держась за ребра. Выпросил у Эйснера кусок туалетного мыла и, встав на колени, начал заново мыть коридор.

После обеда следует вторая проверка, а после нее мы мыли локалку. Выносили воду в тазах и ведрах, хотя достаточно было бы протянуть шланг и сделать всю работу легче и быстрее. Но в России традиция палачества пересиливает все другие традиции и практические соображения. Поглядев, как они надрываются, я сказал Савельеву:

— Не могу. Пойду помогу им. — Мы сидели на скамейке и беседовали.

— Сиди. Имеешь право. Ни один козел на тебя докладную не напишет. Да и я здесь главный.

— Нет, Игорь. Пойду воду потаскаю.

— Правильно поступил, — сказал мне потом Сурок, чем удивил меня.

У них были свои, какие-то искривленные представления о справедливости. Иногда они совпадали с моими.

Загрузка...