Несмотря на бешеный ритм работы, который, казалось, захлестнул меня, подобно девятому валу, едва я приступил к своим обязанностям врача-терапевта, новая жизнь мне нравилась…
Нравилась эта постоянная занятость, не позволяющая мне погрузиться в дебри самоанализа и жалости к себе, нравилось, что можно вернуться домой и сразу же завалиться спать, погружаясь в сон, как в блаженную эйфорию — во сне не было мыслей о Веронике, отношения с которой становились для меня все тягостнее день ото дня, не было мыслей об отце, не желающем даже видеть собственного сына, и матери, безмолвно осуждающей за этот семейный разлад… не было Ханны, ежедневные визиты в палату которой становились для меня неким вознаграждением за безумный рабочий день, который я, не будь таким дураком, мог бы проводить сейчас на Барбадосе, нежась на мягком песочке. Вместо этого я выслушиваю о высоких температурах и, уж простите за откровенность, запорах… Было о чем задуматься, не так ли?
Но я не позволял себе думать — на такую роскошь, как праздные мысли, у меня просто не было времени. И точка.
Бывало я заскакивал по пути домой в супермаркет за парочкой замороженных пицц, в разогретом виде пружинящих на зубах, подобно резиновым подошвам, или за бутылкой молока и буханкой хлеба, а потом звонил Мелиссе и интересовался, не нужно прихватить и для них чего-нибудь, та, неизменно посмеиваясь, просила меня прикупить яиц, мол, незаменимая в хозяйстве вещь, а потом как бы между прочим добавляла, что у нее с ужина остались макароны с сыром и она могла бы разогреть их для меня.
После десятичасового рабочего дня комковатые кулинарные эксперименты Мелиссы казались мне настоящими кулинарными шедеврами, и девочка радостно наблюдала, как я уминаю приготовленное ею блюда, лучась внешне невозмутимым довольством.
Однажды она с заговорщическим видом поставила передо мной тарелку куриного супа с пшеницей и свежими шампиньонами и, когда я с блаженной улыбкой на лице проглотил последнюю ложку, самодовольно осведомилась:
Ну как, понравился тебе супчик?
Никогда не ел ничего вкуснее! — честно отзываюсь я, чем вызываю у Мелиссы приступ неудержимого веселья. Она совершает по кухне танец безумного дикаря, а потом падает на стул и сообщает:
Сегодня мне помогала готовить твоя ба. Она знала, что ты заценишь наши труды, мистер умник!
Мое собственное лицо, должно быть, вытягивается от удивления, так как девочка прыскает в кулак и провозглашает:
Не тревожься, все прошло в лучшем виде! Твоя ба оказалась лучшей училкой в мире. Мы классно провели время!
Каким образом моя бабушка оказалась в вашем доме? — наконец любопытствую я, все еще никак не приходя в себя от шока. — Ты же сказала, что жуть как не любишь стариков… Твои собственные слова.
Мелисса не дает себе труда засмущаться и просто пожимает плечами:
Что, Мария оказалась не так стара, как я думала.
Ей семьдесят два, — мое лицо расплывается в насмешливой улыбке. — По-твоему, она недостаточно стара?
Ой, не будь занудой! — в тон мне отзывается девочка. — Я попросила у Марии парочку рецептов…
У Марии значит? — причудливо изгибаю я бровь.
У Марии, — невозмутимо повторяет та, — и она предложила приехать и научить меня тройке-другой блюд. Я согласилась, — с ударением произносит она. — Так что не кисни, Марк, жалко что ли? Чего ты так взъелся?
На самом деле я и сам толком не знаю, почему испытываю в этот момент такие противоречивые чувства: это и элементарное эгоистичное «не тронь мою ба, она только моя» и радостно-восторженное «ба одобрила Мелиссу, а значит и всю мою эскападу с Веберами в целом». К этому просто надо привыкнуть…
К иным же вещам навык приходил словно сам собой, невзначай… делать их было почти так же естественно, как дышать или съедать на завтрак, к примеру, булочку с джемом из шиповника. Именно так получилось у меня с визитами к Ханне Вебер, которыми я неизменно завершал каждую свою рабочую смену — я просто заходил в ее палату и в течении нескольких минут пристально всматривался в ее бледное, несколько осунувшееся лицо, а потом брал женщину за руку и начинал рассказывать ей обо всем, что происходило со мной за день, подчас припоминая даже самые незначительные мелочи и детали тех или иных разговоров, лишь бы только продлить свой рассказ на лишние пару-тройку минут.
Однажды, когда я рассказывал ей забавный случай с одним и своих пациентов, рука Ханны дернулась в моей руке, и я едва не вскрикнул от удивления. Лишь через минуту я понял, что это был непроизвольный мышечный спазм, и Ханна по-прежнему все в том же коматозном состоянии. После этого случая я стал еще пристальнее вглядываться в ее безжизненное лицо, представляя, что бы я сделал, открой Ханна в этот самый момент глаза, и казалось вообще невероятным, что столь настойчивое внимание не вызывает в ней желания пробудиться и узнать, кому этот самый взгляд принадлежит.
Теперь я называл ее просто Ханной и мог почти без трепета касаться ее руки, мне казалось, что я знаю ее долгие годы, что мы давние, хорошие знакомые, которые могут делиться друг с другом абсолютно всем, даже самым сокровенным… Так я и делал: после того, как у меня заканчивались истории из дневной практики, я начинал вспоминать события собственной жизни, приятные и не очень (в зависимости от настроения), а однажды я так увлекся своими воспоминаниями, что уснул прямо в кресле у ее кровати, и медсестра, дежурившая в тот день в отделении, укрыла меня покрывалом.
В тот вечер я рассказал Ханне даже о том, как в восьмилетнем возрасте страстно увлекся военной тематикой и до дрожи в пальцах мечтал о фигурках солдатиков и военной технике, с помощью которых я бы мог воссоздать настоящие поля сражений, такие как битва при Ватерлоо или Аустерлице (наполеоновские войны занимали меня больше всего), но отец тогда строго посмотрел на меня и сказал, что мы, Штальбергеры, врачи в третьем поколении и потому «мы не отнимаем жизни — мы их спасаем», а после подарил мне детский чемоданчик с медицинскими инструментами. Так моя мечта и снизошла на нет…
Когда же я посреди ночи обнаружил себя спящим в палате Ханны да еще и заботливо прикрытым цветастым покрывалом, моей первой мыслью была мысль о руках Ханны, руках, которые и прикрыли меня этим покрывалом. Эта мысль стремительно подняла меня со стула — даже в глазах потемнело, и лишь через секунду я понял, что женщина все так же безучастно покоится на своем больничном ложе, подобно спящей красавице, увитой вместо роз пластиковыми трубками от жизнеобеспечивающих аппаратов.
«Безумец, какой же я безумец!» в сердцах ругал я себя, возможно, впервые осознав, насколько сильно я жажду пробуждения Ханны, пробуждения, которое, если уж быть абсолютно честным с самим собой, может никогда и не случиться… В тот самый момент в палату и заглянула Марта, седовласая медсестра, с которой у нас нынче сложилось что-то вроде негласного взаимопонимания: она не задает мне неудобных вопросов, а я благодарно ей улыбаюсь и позволяю небольшие вольности в обращении — эдакий взаимовыгодный союз. Вот и сейчас Марта окидывает меня внимательным взглядом и вместо того, чтобы спросить, а что я, собственно, здесь делаю, говорит:
Я прикрыла вас покрывалом, доктор, чтобы вы не озябли. Извините, если что?
Ничего, Марта. Спасибо тебе, — отвечаю я медсестре, сонно протирая глаза. — Пожалуй, я пойду уже… Всего хорошего.
Та отступает, чтобы пропустить меня, но внезапно снова заступает мне дорогу и произносит:
А вы знаете, доктор, она, — кивок в сторону кровати, — как будто бы знает, когда вы к ней приходите… У нее ускоряется сердечный ритм, — женщина смотрит мне в глаза, как бы подтверждая верность каждого сказанного слова. — Сначала мы думали, что это совпадение, случайная реакция организма, но теперь сомневаться не приходится: Ханна рада вашим визитам.
От недосыпа моя голова ощущается тяжеловесной и полой, словно опустевший деревянный бочонок — каждое слово Марты отдается в нем неумолчным «бум-бум», и я полагаю, что она, верно, просто разыгрывает меня… а, может, просто я сам слышу лишь то, что желаю услышать.
Марта, это невозможно! — говорю ей со снисходительной полуулыбкой. — Фрау Вебер даже не знает, кто я такой.
Однако это не мешает ей радоваться вашим визитам! — твердо припечатывает женщина и отступает в сторону. Молча выхожу в коридор и несколько раз порываюсь тем или иным способом словесно отреагировать на это абсурдное заявление Марты, но так и не нахожу нужных слов и потому просто ухожу.
Не знаю, можно ли верить в подобное, но Марта никогда не казалась мне легкомысленной любительницей странных розыгрышей, а поэтому я до утра ворочаюсь в своей постели, впервые дав волю мыслям, которые, если уж снова быть честным с самим собой, выглядят все страннее и страннее. Похоже, Ханна Вебер — это моя персональная «кроличья нора», в которую я ненароком угодил, сам о том не подозревая…
Через два дня после после почти невероятного заявления Марты Ханц у меня с Вероникой планируется свидание: мы собираемся сходить поужинать в миленький ресторанчик на Плерерре, а потом просто посмотреть фильм у девушки на квартирке. И я с ужасом осознаю, что тягочусь назначенной встречей и необходимостью в очередной раз разыгрывать из себя доброго парня, которому есть до Вероники хоть какое-то дело. На самом деле я давно уже осознаю, что если и чувствую к Веронике хоть что-то похожее на симпатию, то это скорее дружеское расположение и привычка. Я привык быть влюбленным в нее! При этом что значит это самое «любить» я так толком и не понимаю… По сути я никогда еще никого не любил — вот та самая обескураживающая истина, явившаяся мне той бессонной ночью в окружении своих полубредовых мыслей. «Марк Штельбергер, а вы вообще умеете любить?» задаюсь я мучительным вопросом, направляясь к палате Ханны. Не могу уйти, даже не заглянув к ней…
Марты нет на ее привычном месте, и я без стука (разве же человек в коме может ответить вежливым «входите») вхожу в палату, опешив на секунду от присутствия в оной некой посторонней фигуры, неподвижно застывшей у кровати Ханны. Фигура женская… и при этом знакомая. Мелисса? Нет.
Вероника? — ошалело восклицаю я. — Что ты здесь делаешь?
Девушка даже не оборачивается, продолжая изучать спящее тело на кровати внимательным, задумчивым взглядом.
Решила посмотреть на свою соперницу? — произносит она с вопросительной интонацией, хотя слова звучат скорее как утверждение.
Чувствую, как вся кровь отливает от моего сердца и устремляется прямо в голову. Даже хорошо, что Вероника не смотрит на меня… Что я могу на это ответить? Идиот, полагал, что она даже не подозревает о существовании Ханны, как же я просчитался, недооценив своих родителей — естественно те должны были рассказать ей обо всем.
Не знаю, что здесь можно сказать и потому упорно молчу. Ноги почти ватные — еле держат.
Как долго ты знаком с ней, Марк? — наконец задает мне вопрос Вероника, все так же не смотря на меня.
Три недели.
Три недели, — повторяет она полузадушенным, хриплым голосом. — Три недели, и ты готов изменить ради нее всю свою жизнь, — она неверяще качает головой. — А мы, Марк… мы с тобой знакомы пятнадцать лет, и большую часть их них я влюблена в тебя… но ради меня ты и пальцем пошевелить не хотел, — от спокойствия ее полухриплого голоса меня даже мурашки пробирают. Складывается впечатление, словно все слезы она уже выплакала, и эта ее безучастная покорность судьбе ощущается на порядок хуже, чем если бы она лила слезы и кричала на меня. — Знаешь ли, это очень обидно, Марк… если не сказать больше. — Вероника сжимает руку в кулак и ударяет ей себя в грудь, словно хочет унять жгучую боль, поселившуюся в сердце.
Дело вовсе не в Ханне, Вероника…
Ханна… Ханна, — повторяет девушка имя своей неподвижной соперницы, словно хочет прочувствовать само звучание ее имени.
Дело вовсе не в ней, — повторяю я снова, хотя знаю, что это не так. Все это время в ней одной и было все дело! Только в ней одной.
Не надо, Марк, — Вероника наконец оборачивает ко мне свое осунувшееся, посеревшее лицо. — Не надо лгать мне, ладно? Ты забыл, как долго мы знаем друг друга: я могу читать по твоему лицу, как в книге… и я вижу, что ты мне лжешь. Не надо этого делать, милый. Разве же я не заслужила правды? — неживая полуулыбка. — Не делай все еще хуже, чем оно уже есть.
Идеальные черты лица Вероники сейчас представляются мне какими-то помятыми и изломанными, словно мазки на картине импрессиониста, от этого даже немного не по себе. Нет, мне сильно не по себе, но она права: ложь — это не выход. Ложь — это всегда бесконечный тупик, из которого есть только один выход…
Ты просила меня о втором шансе, — глухо произношу я, — я дал его тебе. Нам, — быстро поправляюсь я. — Я действительно пытался, ты должна знать об этом. Но… я не могу, больше не могу… сам не знаю, почему, но я вдруг понял, что…
Что не любишь меня больше? — приходит мне на помощь Вероника. — Не бойся, говори, как есть. Я к этому готова, — потом она машет головой и добавляет: — Наверное, я готова к этому уже давно, просто не решалась себе в этом признаться. Ты любил меня хоть когда-нибудь, Марк? Я должна это знать.
Эти ее слова даже меня самого поражают до глубины души — я и не предполагал, что Вероника может задаваться такими вопросами… Как давно она подозревает то, о чем сам я начал догадываться лишь несколько дней назад?
Ты знаешь, что да, — снова лукавлю я. — Ты всегда была особенной для меня… Не сомневайся в этом.
Она не верит мне — это видно по глазам — но и не противится этой лжи: иногда горькие пилюли лучше принимать подслащенными…
Но сейчас я понимаю, что моей любви было недостаточно, — хочу подойти к Веронике, но ты останавливает меня взмахом руки. — Ты достойна большего, Вероника. Ты достойна настоящего чувства… такого, чтобы до головокружения, до мурашек по коже… Чтобы ради тебя совершали немыслимое! Чтобы любили как никого прежде.
Эти слова исторгают из горла девушки надрывный всхлип и она снова ударяет себя кулаком в грудь.
Именно так я тебя всегда и любила, Марк, — шепчет она через силу, — и люблю… Но ты прав, я достойна большего. Не хочу быть той, которая стоит на твоем пути… — Вероника тяжело и мучительно дышит. — Знаешь, я думала, что смогу делать вид, что у нас все хорошо… что твое поведение не повергает меня в смертельную панику… лишь бы только быть с тобой, Марк… Лишь бы быть с тобой. Но быть с тем, кто тебя разлюбил, это, как оказалось, еще хуже, чем оставаться одной.
Она подходит и мимоходом касается моей ладони, почти вскользь, ненароком, словно не доверяя самой себе. Словно ей стоит дать себе слабину, и она уже не сможет уйти, как намеревалась…
Прощай, Марк. Надеюсь, ты найдешь свое счастье! Прости за все…
Она выходит так стремительно, что я не успеваю сказать ей ответного «прости» — это ведь мне по сути следует просить у Ники прощения — и это несказанное «прости» жжется на кончике языка, подобно раскаленному угольку.
Горячая картошка… В детстве мы играли в такую игру с мячом. Хриплю, не в силах справиться с эмоциями — пять лет жизни взметнулись аллегорической пылью вслед за Вероникой, только что пославшей меня ко всем чертям. И разве она не права? Нельзя любить кого-то наполовину, а мое сердце наполовину — на половину ли? — занято Ханной Вебер, и спорить с этим было бы полнейшим безумием.
Я и сам одно большое, непреходящее безумие…