С середины 1930-х годов и до конца своего существования Советский Союз оставался страной, где иерархия играла важнейшую роль: города, гостиницы, обеспечение продуктами, государственные награды (даю лишь короткий перечень) распределялись по «первой», «второй» и «третьей» категориям. Так же, по категориям, негласно классифицировались и герои. Продвижение по иерархической лестнице в Советском пантеоне начиналось со своего коллектива — в учебном заведении, например, или на работе, или даже в трудовом лагере. Достижения ударников труда прославлялись в стенгазетах, успехи отличников учебы — на пионерских собраниях. На досках почета вывешивались имена передовиков и, наоборот, на досках позора, в назидание, — имена отстающих. В особых случаях о передовиках производства публиковались хвалебные статьи в местной прессе с фотографией отличившегося труженика на фоне, скажем, токарного станка, или доильного аппарата, или просто за рабочим столом. Некоторые продвигались на следующую ступеньку славы: о них писали в центральной газете, а это событие — если обстоятельства благоприятствовали — влекло за собой целый ряд разнообразных поощрений: вручение медали, публикацию биографии в официальном издании, присвоение имени прославленного труженика улице, учреждению или даже городу, установление мемориальной доски, бюста, а то и полноразмерного памятника.
Слава героев «всесоюзного значения» — обладателей самого высокого статуса — достигала таких вершин, что их личные корни теряли значение. Так, название города в заголовке агиографической повести 1940 года, посвященной партийному руководителю Кирову, «Мальчик из Уржума» лишь подчеркивало псевдоанонимность героя и недвусмысленно намекало на то, что речь шла о партийном руководителе Сергее Кирове, убитом в 1934-м. Подобным образом упоминание Назарета в гипотетическом заголовке «Мальчик из Назарета» не оставило бы сомнений в том, что имеются в виду страсти по Иисусу Христу. В обоих случаях место прославилось благодаря своему выходцу, но не наоборот.
В то же время среди героев советской мифологии были и такие, чья малая родина составляла неотъемлемую часть мифа. Примером может служить грузинское происхождение Сталина.
В ходе своей посмертной «карьеры» Павлик Морозов несомненно достиг статуса героя «общесоюзного значения». В канонических текстах, таких как статьи в энциклопедии, говорится, что он родился в Герасимовке — так могла называться любая русская деревня, вне зависимости от географического положения. Мало кто из тех, кто знакомился с этим мифом, будучи пионером или просто школьником, смог бы точно вспомнить место рождения мальчика, особенно учитывая то обстоятельство, что памятники ему воздвигались повсеместно. При этом корни Павлика сыграли решающую роль в развитии его культа, который зародился как специфически уральское явление. Местная история и региональная политика оказали большое влияние на эту легенду в начале ее существования.
При поверхностном изучении вопроса идея о глубинности связи между мифом о Павлике и Уралом может показаться несколько неожиданной. История отважного деревенского мальчика, бросившего вызов кулакам, противоречила стандартному представлению об атмосфере на Урале и в Западной Сибири конца 1920-х — начала 1930-х годов. В пропаганде эта огромная территория обычно изображалась как мощный индустриальный район, известный не только отдельными заводами вроде Уралмашстроя, но и новыми городами, в частности Магнитогорском, и целыми промышленными регионами, прежде всего Урало-Кузнецким бассейном («Урал-Кузбасс»), прославляемым как мировой центр угля и стали{66}. Пионерская пресса регулярно писала об этих «великих стройках», и считалось позором, если дети обнаруживали недостаточные о них знания{67}.[43] По мере того как в 1932—1933 годах коллективизация оборачивалась репрессиями, хаосом и голодом, советская пресса, включая детские издания, уделяла все большее внимание достижениям промышленности, наиболее яркие примеры которых находили на Урале. Этим же отличалась и пролетарская поэзия того периода. Типичным примером может служить непреднамеренно абсурдистское стихотворение Константина Митрейкина, напечатанное в 1932 году. Оно так же изобилует несуразными метафорами, как Урал — минеральными рудами:
На стыке Европы и Азии
Позвоночиной складок и сборок,
Словно чудовищные грибы, повылазили
Уральские горы!
Лохматую голову запрокинув в Ледовитый,
Горбатым хвостом сверля Казахстан —
Растянулся дракон, облаками обвитый,
На стыке двух стран.
Затомились клады недр:
Некому глаз порадовать…
Только птичьего молока нет
В советском Эльдорадо:
Золото,
Медь,
Калий,
Никель,
Платина,
Барий,
Железо, Марганец, Хром,
Алюминий,
Свинец,
Магний,
Олово,
Цинк,
Натрий,
Сурьма, Вольфрам…
Леса!., попробуй, ну-ка,
Сосчитай древесные телеса…{68}
Советская гигантомания ярко проявилась и в агитационном изображении Урала: один образцовый совхоз в этом районе так и назывался — «Гигант». Однако пропаганда умалчивала о том, какой ценой достигался этот промышленный и сельскохозяйственный прогресс: о принудительном труде сотен тысяч политических заключенных, о крестьянах, согнанных на лесоповалы, о местных чиновниках, отчаянно пытающихся выполнить спущенные из центра нормы без учета местных условий{69}. В центре картины, нарисованной для масс в духе «революционного романтизма», находился образ самого Уральского хребта. Огромный и разнообразный регион изображался как своего рода советская Швейцария, где орлы парят над скалами и лесистыми склонами гор и где бурлят кипучей жизнью промышленные города и процветающие колхозы.
Весь этот набор стереотипов исправно воспроизводился в произведениях о Павлике Морозове, как, например, в «Песне о пионере-герое» Сергея Алымова, которую распевали тысячи советских школьников 1930—1940-х:
На Урале леса,
Вековая краса,
Зеленеют богато весь год.
Над вершиной скалы
Проплывают орлы,
Над орлами плывет самолет.
Под горою колхоз,
Наш товарищ там рос,
Его Павлом Морозовым звать.
Наш товарищ герой,
Он народа добро
Не позволил отцу воровать.
В непроглядную тьму
Отомстили ему…
Опустился топор кулаков.
Его враг подстерег,
Защищаться не мог
Безоружный от стаи волков.
Из орлят наш отряд,
Он отвагой богат
Вам, ребятам, Морозов пример.
Мы героев звено,
Наш Морозов родной,
Не забудет его пионер{70}.
Интересно, что здесь ради рифмы орудием убийства становится не нож, а топор. Алымов искажает не только обстоятельства преступления, но и пейзаж малой родины Павлика. Даже при самой ясной погоде из Герасимовки невозможно увидеть горы: она находится более чем в пятистах километрах от Уральского хребта. Тавдинский район, сейчас являющийся восточной окраиной Свердловской области, во времена Павлика составлял часть обширной Уральской области, простиравшейся к западу до Перми и далее, до отрогов Уральских гор. По словам уральского писателя Валерия Ермолаева, «Тавдинская земля административно является уральской, а географически это уже Сибирь». На ней нет ни гор, ни даже холмов, это лесистая равнина с торфяными болотами, заросшими густой травой, к осени приобретающей светло-ржавый оттенок.
Тавдинский район, подобно многим другим в Сибири, всегда был местом миграции, прибежищем социально-униженных, бедных и отчаявшихся людей. Коренное население района, как и большей части Евразии, составляли кочевые скотоводческие племена. Если взглянуть на современный список населенных пунктов, то бросается в глаза, что многие из них — около пятидесяти — появились в промежутке между 1900 и 1940 годами, т.е. прошло всего несколько десятилетий с тех пор, как это пространство отвоевали у леса{71}. Самый большой приток переселенцев в Тавдинский район (с 1900 по 1910 год) является следствием государственной политики того времени. В 1868 году министр внутренних дел издал указ, поощрявший переселение безземельных крестьян: крестьянским общинам, готовым целиком переехать в новые места, предоставлялась государственная земля. Этот процесс продолжался до конца XIX — начала XX века, несмотря на неоднозначное к нему отношение со стороны государственных чиновников: их беспокоила растущая популярность идеи переселения среди крестьян в некоторых бедных регионах, таких как Центральная Россия, Украина и Белоруссия. Ранние мигранты в основном оседали в регионах с плодородной почвой, например в Алтайском крае, последующим приходилось селиться на землях победнее, в частности в Тавдинском районе. Тем не менее, тысячи крестьян трогались с места и отправлялись в дальний путь, соблазненные обещаниями даровой земли, субсидий на путешествие и застройку, а также налоговыми льготами. Между 1895 и 1908 годами около четырех миллионов переселенцев добрались до Урала, при этом менее 4% из них осели в уральских областях. В целом мигранты из европейской части Российской империи составили 29% от общего числа переселенцев в период с 1900 по 1904 год, и 25% — с 1905-го по 1909-й{72}. Деревня Герасимовка приютила крестьян, приехавших главным образом из Минской и Витебской губерний[44].
На вид это поселение мало отличалось от традиционной русской деревни и могло бы возникнуть в любой части России или Советского Союза. Она состояла (и до сих пор состоит) из двух параллельных линий деревянных домов. Они и поныне в основном одноэтажные. В 1920—1930-х годах такая изба, как правило, имела одну комнату, где вся семья по обыкновению спала на печи. Живые свидетели, помнящие время перед Второй мировой войной, рассказывают, что деревня была большая — линии домов простирались «от того леса до того леса». Населяли ее бедняки, и жилось тяжело. В 1932 году в Герасимовке еще не было телефона — да что телефон, электричество провели только в 1947-м, отметив таким образом пятнадцатилетнюю годовщину смерти Павлика Морозова. И хотя по российским масштабам расстояние от деревни до административного центра не слишком велико, добраться до него было нелегким делом, особенно в весеннее время, когда люди шли по колено в вязкой грязи. В хорошую погоду от Герасимовки до Тавды целый день пешего ходу, с привалом где-нибудь по дороге, так что такое путешествие без крайней необходимости не затевали.
Деревня жила обособленно, с трудом приноравливаясь ко всему новому, в том числе и к советским законам. Своей церкви не было, но в каждом доме висели иконы. До ближайшей церкви во Владимировке километров десять, так что часто на службу не находишься. Тем не менее, все праздничные дни аккуратно соблюдались: по словам женщины, родившейся в 1922 году, «праздники справляли, справляли четко. Вот летом хоть какой праздник, сено сухое, не сухое, мы на работу не пойдем. Гуляли, за карту мужики». На святые дни, бывало, «коней красят, колокол там»{73}. К основным праздникам, помимо Пасхи и Рождества, относились день Святого Михаила («Михайло»), а также деревенские свадьбы. Тогда украшали лошадей и повозки гирляндами и разъезжали цугом по всей деревне, звеня колокольчиками на сбруях. Без таких редких проблесков суровая, монотонная деревенская жизнь стала бы совсем невыносимой, особенно для женщин («У женщин была работа — ой-ой-ой!»), которых с шести-семи лет учили прясть, и долгими зимними вечерами они сидели за своими веретенами, разгоняя скуку сплетнями или пением, в то время как мужская половина коротала время за рассказами случаев из жизни или за игрой в карты{74}.
Привить коллективизацию в обычных бедных, традиционных деревнях было трудной задачей, но еще большую проблему представляли собой деревни с переселенцами, покинувшими родные места ради земли. В 1900 году один сибирский поселенец сказал английскому путешественнику: «Вся эта земля будет наша»{75}. Очевидцы вспоминают, что крестьяне, решившиеся ехать на восток, имели независимый, крутой характер и не терпели прекословия[45]. Герасимовку населяли как раз такие. Наделы у них были невелики — в несколько гектаров пригодной для обработки земли, не больше, но держались за них крепко. Большинство жителей не хотели сдавать свою личную собственность в колхоз. Число крестьян, якобы вступивших в колхозы в Тавдинском районе к февралю 1930 года (80%){76} — явная выдумка. В отчетах местные власти признавали, что дезертирство из колхозов было массовым{77}. В январе 1931-го всего лишь 9,5% хозяйств района и только 4,2% крупного рогатого скота принадлежали колхозам. (В это же время средние показатели по всему огромному Уральскому региону составляли 38,8% и 25,9% соответственно{78}.) К апрелю в Тавдинском районе цифры увеличились лишь до 13,1% и 6% (сравнительно с 32,9% и 27,3% по всему Уральскому региону){79}. В октябрьском отчете 1934 года зафиксировано, что к 1 января 1932-го 31,4% крестьян-единоличников Тавдинского района вступили в колхозы, что казалось большим продвижением. Но к февралю 1933-го эта цифра возросла не более чем до 33%, а к июлю 1934-го — только до 36%.{80}
По мере того как средние показатели коллективизации увеличивались, давление на местные власти — чтобы они встроили в общую линию строптивых «единоличников» — возрастало. До сего дня старожилы Герасимовки помнят, как то и дело увеличивались поборы («молоко ждай, мясо ждай, шересть ждай»). Но нежелание крестьян отдавать землю, ради которой они уехали с семьями за тысячи верст, оставалось непоколебимым. Большие расстояния между поселениями, разбросанными по труднопроходимым просторам, еще больше осложняли властям ситуацию[46]. Сообщения о неподчинении крестьян достигали районный центр только на вторые сутки, и требовался еще день для того, чтобы послать уполномоченного разбираться с проблемой. К тому же партийным руководителям заметно не хватало опыта, навыков работы и просто элементарной грамотности[47].
Недостаток знаний и опыта руководящей работы с лихвой возмещался энтузиазмом. Так, в местной печати и на партийных собраниях на районном и более низком уровнях все чаще стало употребляться слово «кулак». Оно использовалось почти исключительно как идеологический, а не экономический термин: «кулак» — значит классовый враг, и этот ярлык наклеивали направо и налево: саботажникам, хулиганам и вообще любому, чей социальный статус вызывал сомнение. Часто такие словесные нападки бередили еще не зарубцевавшиеся раны Гражданской войны, которая с яростной неистовостью пронеслась по этому краю и оставила по себе страшную память. В период между июлем 1918 и августом 1919 года Тавда находилась под контролем белых. В июле 1919-го они расстреляли тринадцать коммунистов; перед отступлением нанесли значительный ущерб товарной станции Тавда. Многие рабочие ушли в тайгу и там организовали партизанские отряды. Однако среди сельских жителей поддержка красных не была очевидной. С января 1921 года по всей Западной Сибири начались восстания крестьян. В марте жители деревни Тонкая Гривка, находившейся всего лишь в двенадцати километрах от Герасимовки, напали на шестерых красноармейцев, посланных конфисковать зерно, и пятерых из них убили{81}. При коллективизации распространилось выражение «кулаки-белобандиты»: раньше «белобандитами» называли только офицеров и солдат Белой армии, теперь же оно стало повсеместно употребляться в адрес саботажников, поджигателей и просто местных членов партии, до которых доходила очередь во время чисток[48].
«Классовая борьба» среди местного населения разгорелась не на шутку. Жертвой раскулачивания, проводящегося с неоправданной жестокостью и с полной конфискацией имущества, мог стать кто угодно, что, впрочем, характерно не только для этого района. В феврале 1930 года, например, приехавший домой с производственного слета лесник обнаружил, что хозяйство его разорено, а сам он признан кулаком. В том же месяце с другого раскулаченного крестьянина сняли его новые рубаху и тулуп, а взамен под издевательское улюлюканье надели поношенную телогрейку[49]. Случаи подобных злоупотреблений, а также драконовские штрафы, налагавшиеся не только на богатых, но и на бедных крестьян, безжалостное раскулачивание и продажа конфискованных вещей с целью личной наживы происходили еще в течение двух лет{82}.
При этом даже местные издания не напечатали ни одного материала о правонарушениях во время коллективизации. Сельское хозяйство, в любом его аспекте, мало занимало тавдинских журналистов. Как и в центральной прессе, акцент в районных органах печати делался на индустриализацию и достижения первой трудовой пятилетки. Само название тавдинской газеты, органа районного комитета коммунистической партии, отражает эти приоритеты. Газета, изначально выходившая под названием «Пила», превратилась сначала в «Тавдинскую лесопилку», а потом, в 1931 году, ей дали менее оригинальное, но более живучее название «Тавдинский рабочий». Местные журналисты были полностью поглощены событиями на лесокомбинате, поддерживавшем жизнь населения на реке Тавда и объединявшем лесопилку и деревообрабатывающую фабрику, которая производила фанеру и, с конца 1930-х, лыжи, лодки-плоскодонки и другой потребительский продукт. Газета, кроме того, публиковала резолюции руководства по развитию промышленности. Материалы на более маргинальные темы отражали городские будни и обычно подавались в оптимистическом ключе: открытие нового Дома культуры, строительство детских садов и небывалые успехи учеников образцовой начальной школы.
Урбанистическо-пролетарский уклон прессы сочетался с большой степенью нетерпимости по отношению к глубинке. Очерки о передовых колхозах сопровождались изображениями патриархальной деревни как мира, населенного косными и просто антисоветски настроенными личностями, которых необходимо взять под жесткий контроль и «СЛОМИТЬ ОППОРТУНИСТИЧЕСКИЕ РОГАТКИ», как призывала статья, опубликованная 30 ноября 1930 года, обличавшая крестьян в несвоевременной сдаче зерна. На кулаков возлагалась ответственность и за все несчастные случаи, происходившие в Тавде, например пожар в местном клубе в конце декабря 1930-го. И конечно, все газеты публиковали сообщения о кулацких нападениях на активистов, напоминая о коварности классового врага. Обычно репортаж об убийстве сопровождался призывом к фабричным рабочим требовать сурового наказания для преступников. Такие народные обращения публиковались в последующих номерах газеты.
Как правило, для гонений выбирались отдельные деревня или человек. Дальше дело брали в свои руки «селькоры», которые любили подписывать свои статьи эффектными псевдонимами, такими как «Бич» — это означало, что автор выявляет и «бичует» зловредную сущность отдельных черт характера или вообще личность, подвергающуюся гонениям. Такой-то и такой-то «кулак-белобандит» тайком вырезал свиней, такой-то и такой-то председатель замечен в постоянном распитии спиртного вместе с кулаками[50].
В течение последующих двух с половиной лет местная газета напечатала немало обвинительных статей подобного рода о саботаже в деревнях — касались ли они сдачи зерна, уплаты налогов или поставки рабочей силы во время авралов на предприятиях (так называемые «штурмовые недели»). Герасимовка очень часто оказывалась среди отстающих и либо висела на «доске позора», либо «позорно плелась в хвосте». Подозрительно плохое руководство герасимовского сельсовета стало предметом двух больших скандалов в 1930 и 1931 годах. «Тавдинская лесопилка» с возмущением написала 24 октября 1930-го, что Герасимовка выполнила всего лишь 44% годовой нормы по сдаче зерна и что кулаки вообще почти ничего не сдали. «Здесь классовый враг обнаглел до безобразия, задания по заготовке картофеля 900 пудов и сена 11 130 пудов до сих пор не выполнены». Причина такого положения дел объяснялась в газете тем, что районный уполномоченный находится в сговоре с сельсоветом, председатель которого Филиппов, в свою очередь, — заодно с кулаками. Он, например, среди прочих уклонений от своих обязанностей, пожалел и не выслал кулака. Газета большими буквами взывала к возмездию: «ПОД СУД КУЛАЦКИХ АГЕНТОВ!» Были названы два таких «агента» — члены сельсовета Коваленков и Лисицын, которые открыто выступали в защиту кулачества. Другой председатель, Новопашин, изобличенный в бездеятельности и непотизме, подвергся гонениям 31 августа 1931 года: вместо исполнения своих прямых обязанностей он помогал своей жене, заведующей кооперативным магазином, составлять инвентарный список.
Эти репортажи, как и многие другие, отражают два важных момента относительно Герасимовки. Во-первых, очевидно, что в местной администрации довольно высокого уровня были проблемы — довольно редкая ситуация даже для трудных районов. В Герасимовку один за другим посылались новые уполномоченные, но все без толку: как сообщала газета «Пила» 25 сентября 1930 года, кому-то из них с большими усилиями удалось национализировать одну-единственную козу. По итогам закрытой партийной экспертизы, к августу 1931 года в Тавдинском районе были коллективизированы всего 32% хозяйств, причем процент сильно отличался в зависимости от конкретного сельсовета: от нуля (Герасимовский) до 93%.{83}
Во-вторых, по утверждению местной пропаганды, Герасимовка представляла собой «гнездо кулаков». В самом деле, коллективизация проходила здесь очень медленно. Но сопротивление кулаков тут ни при чем, просто герасимовская община делилась на бедных и еще беднее. Согласно официальным цифрам 1927 года, с экономической точки зрения кулаки в Тавдинском районе вообще отсутствовали, и только 27% населения можно было причислить к «середнякам»{84}. В таких условиях решить, кто подлежит раскулачиванию, — задача практически невыполнимая. Свидетели вспоминают, что выбор жертв осуществлялся в общем и целом произвольно — опасность угрожала любому, «которые хорошо работали», или любому, «у кого была корова»{85}. В то же время в других частях Урала кулаком считался тот, кто имел два дома с конюшнями, фруктовым садом, мастерскими и складами и кто попутно держал еще какое-нибудь дело[51]. В Тавдинском же районе о таком богатстве и не слыхали, и выделить кого-либо из общей деревенской массы было просто невозможно.
Яркими свидетельствами чудовищной нищеты в Герасимовке служат материалы личных дел и описи имущества семьи Морозовых, а также их родственников и свойственников. Сергей Морозов, по его собственному свидетельству на допросе [105][52], родился в 1851 году в Витебской губернии в семье безземельного крестьянина. Его отец служил тюремщиком. Подростком Сергей жил у родственников (вероятно, в качестве наемного рабочего — обычное дело в сельскохозяйственных районах европейской части России). В двадцать лет он женился и переехал к жене, семья которой имела землю и небольшое хозяйство. Согласно традиции, жена обычно переезжала к мужу, так что этот факт свидетельствует о крайне низком имущественном положении Сергея. Сергей и его жена Ксения (1853 г.р.) приехали на Урал в 1910-м, где получили сорок пять десятин (приблизительно пятьдесят гектаров) земли, большую часть которой занимало болото. Десять десятин этого участка Сергею удалось распахать, он обзавелся двумя лошадьми, двумя коровами и пятью мелкими домашними животными (скорее всего свиньями, овцами и курами).
В советское время дела пошли хуже. Начнем с того, что Сергей отдал часть земли своим выросшим сыновьям: Трофиму (вероятно, 1890 г.р.) — он и его жена Татьяна (ок. 1893 г.р.) были родителями Павла и Федора Морозовых— и Ивану (1888 г.р.). Самому Сергею осталось лишь полдесятины. Уменьшилось и количество скота: к 1927 году у него остались только одна лошадь и одна корова, а также свинья, овца и пять кур. А в 1932-м в инвентарном списке, составленном входе расследования убийства, значилось, что движимое имущество Сергея состояло в основном из сельскохозяйственного оборудования: телеги, нескольких колес для нее, двух серпов, пилы, бороны, четырех топоров и различных частей лошадиной упряжи (в том числе седелка, которая перекидывалась через лошадиную спину и к которой с помощью ремней крепились оглобли телеги или плуга). Эти подробности сыграли важную роль в следственном деле. Кроме этого, имелось еще ведро для дойки и четыре деревянных ведра, восемнадцать с половиной пудов ржаного зерна и воз сена[53]. Домашняя утварь и личное имущество — очень немногочисленные; однако в семье были самовар — признак какой-никакой зажиточности — и лампа. Но тарелок — всего две, одна сковорода, несколько чугунков и еще кое-что из домашней мелочи. Как и вся Герасимовка того времени, Морозовы носили домотканую одежду: в сентябре 1932 года в доме нашлось восемь предметов льняной одежды[54]. Крестьянскую пищу ели из одного котла — распространенный обычай русской деревни начала XX столетия. Деревянные ложки, необходимые для приготовления и раскладывания еды, в описи не значатся, видимо, потому, что они не представляли собой никакой ценности [56-7].
С другой стороны, две из трех морозовских дочерей жили значительно лучше. Хима, старшая дочь, родилась в 1872-м — в год, когда Морозовы поженились. «Интересное положение» Ксении к моменту свадьбы могло послужить причиной выхода замуж за безземельного Сергея. Хима вышла замуж — по ее воспоминаниям, в 1899 году [92], и ее замужество оказалось намного более удачным с социально-экономической точки зрения. В отличие от многих тавдинских поселенцев, родительская семья Арсения Кулуканова (1862 г.р.) имела землю — правда, всего пять десятин на девятерых детей, так что особенно не разживешься. Так что Арсению пришлось батрачить с пятнадцати лет, а с двадцати пяти — заниматься разной черной работой. Положение изменилось, когда он с женою приехал в Герасимовку в 1909 году. Арсений стал хозяином восьми с половиной десятин пахотной и пастбищной земли. Правда, в конце 1920-х его надел сократился вдвое, так как половину он поделил между двумя сыновьями, но у него остались две лошади и некоторые мелкие домашние животные. Когда в 1931 году Арсения арестовали за укрывательство зерна и приговорили к пяти годам ссылки с конфискацией имущества, его движимость состояла не только из двух лошадиных упряжей, телеги и нескольких колес, которые все время фигурировали в деле, но также из «двух сундуков одежды» [96]. На тот момент в семье Кулукановых-старших было еще двое младших детей — Матрена семнадцати лет и Захар пятнадцати, они жили вместе с родителями, когда произошло убийство Павла и Федора.
Арсений Кулуканов грамоты не знал — подобно Сергею и Ксении Морозовым, он подписывался, прикладывая к бумаге большой палец. В записях следственного дела Арсений Кулуканов фигурирует как человек умный и решительный (в газетных репортажах эти качества превратились в «кулачью хитрость»). Например, он не побоялся оспорить в кассационном суде свой приговор к ссылке — что в тавдинском районе было явлением редким — и выиграл дело [97]. А его показания на суде по поводу убийства — в отличие от показаний других обвиняемых — изложены последовательно и ясно. Кулуканов отказался признать свою вину, и, вне всяких сомнений, после оглашения приговора именно он стал инициатором подачи жалобы в «судебно-кассационную комиссию Верхсуда РСФСР».
Младшая дочь Морозовых Матрена (ок. 1897 г.р.) тоже выбрала в мужья крепкого мужика. Арсений Силин, в отличие от большинства жителей Герасимовки в возрасте от тридцати и старше был местным. По его словам, в 1932 году ему было сорок, то есть на пять лет больше, чем жене. Начав всего с 0,3 десятины в 1918 году, он к 1929-му увеличивает свое хозяйство до полутора десятин и приобретает двух лошадей и двух коров. Однако в 1931-м его тоже привлекают к суду за укрытие зерна и приговаривают к штрафу в 200 рублей, т.е. почти полному годовому доходу [98об., 184]. В 1932 году у Силина пятеро детей от одиннадцати лет и младше — четыре мальчика и девочка [129—130].
Средняя дочь Морозовых, Устинья (ок. 1879 г.р.), не смогла устроить свою жизнь так же хорошо, как сестры, — по крайней мере в традиционном понимании русской деревни. Ее муж Денис Потупчик не был таким зажиточным, как Кулуканов или Силин, и, по заявлению самого Дениса, обличавшему кулаков Герасимовки, в 1922 году работал у последнего по найму [44]. Но Потупчик, с точки зрения нового советского порядка, занимал правильную позицию. Осенью 1932 года он был заместителем председателя сельсовета и энергично способствовал следствию, предоставляя обвинителям материалы об имущественном положении арестованных (в частности опись имущества Сергея Морозова). В письме, которое он представил следствию 12 сентября [446], Арсений Кулуканов и Арсений Силин прямо названы им кулаками. Возможно, отчасти такое рьяное желание Дениса услужить властям объясняется страхом из-за своего небезупречного прошлого: в судебных материалах о нем сказано, что он был «судим» по уголовному делу, но не дается при этом никаких подробностей ни о собственно преступлении, ни о дате его совершения [231об.]. Сын Дениса Иван, 1911 г.р., представляет собой еще более удивительный образчик нового времени, чем его отец: он был грамотным (знал ли грамоту Денис, неясно) и, будучи осодмильцем[55], играл важную роль в советской администрации.
Оба морозовских сына — Иван и Трофим — по разным причинам отсутствовали в деревне во время совершения преступления. Иван, видимо, старший из двух братьев: по словам его матери, в 1932-м ему сорок четыре года, однако она, как и многие другие безграмотные многодетные женщины того времени, не может служить достоверным источником. К 1932 году Иван уже уехал из Герасимовки и проживал в двадцати километрах от нее в Киселево — эта деревня интересна для нас тем, что в ней, одной из немногих в Тавдинском районе, в 1929 году был успешно организован колхоз «Красный Октябрь»{86}. Как сказал Данила, сын Ивана, отец разошелся с первой женой, вероятно, в 1927 году, когда сам Данила переехал жить к деду и бабке [78—78об.]. Данила родился в 1913 или 1914 году и получил какое-то образование — начальная школа постепенно становилась обычным явлением в советской деревне. На одном из допросов он утверждал, что окончил три класса [78об.]. Даже если Данила учился с перерывами, он все-таки мог написать свое имя четким и ясным почерком.
Второй сын Морозовых, Трофим (моложе Ивана на несколько лет), отсутствовал в деревне на момент убийства по другой причине. По словам отца, в 1931 году его сослали куда-то на север за махинации с поддельными документами [106]. Неважно, насколько правдиво это заявление (как мы увидим, в деле нет других свидетельств по обвинению Трофима), но ясно одно: Трофима в деревне не было, когда убили двух его сыновей, иначе он оказался бы первым подозреваемым в деле. Поскольку Трофим отсутствовал, его точка зрения на события нигде не отражена. С точки зрения его жены Татьяны (она моложе мужа года на три), Трофим представлял собой деревенского грубияна: водил пьяную дружбу с кулаками, греховодничал, бросил семью ради другой женщины и находился в родственных отношениях с Кулукановыми [228об и далее]. Примечательно, что с первых дней следствия Татьяна все время повторяла, что у нее не сложились отношения с семьей мужа: «я с ним дружбы нимела».[1][56] На основе материалов дела можно предположить, что Татьяна родом не из Герасимовки. Заявив о пропаже сыновей, она первым делом отправила милицию искать детей у их бабки в Кулуховке, деревне в пятнадцати километрах [234][57]. Похоже, Татьяна не имела кровных родственников в Герасимовке, а согласно традиционным представлениям, к вдове или разведенной женщине в мужниной семье относились с пренебрежением. Какова бы ни была правда об исчезновении Трофима, положение Татьяны оставалось безысходным, в том числе и с материальной точки зрения. Четырнадцатилетний (или около того) Павел, хоть и считался достаточно взрослым, чтобы помогать по хозяйству, с работой на такой твердой почве справлялся плохо. Оба — брошенная женщина и подросток — дошли до крайнего изнеможения. Никаких документов об имуществе Татьяны не сохранилось, но вряд ли можно предположить, что она и ее сыновья жили лучше, чем Сергей Морозов и его семейство.
Некоторые из окружения семьи Морозовых не попали в число обвиняемых. Занимаемые Потупчиками должности в советском аппарате отвели от них подозрение. Кроме того, к делу не привлекались состоявшие в родственных отношениях с Морозовыми дети и подростки, за исключением двоюродного брата Павлика Данилы[58]. Не привлекла внимания и Матрена Силина, в начале сентября, видимо, болевшая[59]. Основное подозрение легло на морозовский клан и еще на нескольких местных жителей, которые были привлечены к делу в том или ином качестве. Последние в большинстве случаев проходили свидетелями или давали характеристики подозреваемым и пересказывали обрывки подслушанных разговоров. Трое свидетелей на какое-то время перешли в категорию подозреваемых.
Первым из этих трех оказался Владимир Мезухин; это имя впервые всплывает в материалах дела 12 сентября в длинном и путаном рассказе Сергея Морозова о том, как Мезухин будто бы хотел «купить» у Кулуканова жеребенка, которого тот утаил при конфискации его имущества. Павлик Морозов сообщил об инциденте в милицию. После этого события Мезухин говорил на каждом шагу: «Етак ребят надо убить» [41]. Нарушения, связанные с укрытием имущества, в сочетании с угрозами физической расправы навели следователей на мысль о возможной причастности Мезухина к убийству. Но его подозревали недолго. Мезухин проживал в другой деревне — Владимировке, за несколько километров от места происшествия, и в самом деле не имел отношения к герасимовской общине.
Куда больший интерес вызвала у следователей семья Шатраковых. Они не были связаны с семьей Морозовых родственными отношениями ни по крови, ни через женитьбу или замужество, но их земельные наделы находились по соседству, а старший сын Шатраковых, Ефрем был сверстником Данилы Морозова. В семью также входили Антон, отец, 55 лет, Ольга, мать, 40 лет, и семеро братьев и сестер Ефрема. Большинство из них не имели никакого отношения к делу Морозовых[60]. Исключение составлял Дмитрий, обнаруживший в лесу тела Павла и Федора и некоторое время находившийся под подозрением. Ефрем и Дмитрий сообщили, что они «малограмотные», да и по их почерку видно: в грамотности они уступают Даниле. Нить, ведущая от Шатраковых к убийству, протянулась в связи со свидетельскими показаниями, будто Павел Морозов собирался донести на них за незаконное хранение ружья[61] — факт, который братья не отрицали. Они также показали, что считали, будто бы донос в милицию по поводу ружья состоялся; однако, когда дело приняло серьезный оборот, Ефрем стал отрицать, что они подозревали в доносительстве Павлика. В конце концов следователи по какой-то причине приняли объяснения Ефрема и сняли с него подозрение.
Согласно официальным документам, имущественное положение Морозовых, Кулукановых и Силиных существенно друг от друга не отличалось. По «Справке об имущественном положении жителя Тавдинского района…», выданной сельсоветом, скорее всего, поздней осенью 1932 года, земельный надел Кулукановых составлял 2,8 десятины; морозовский и силинский наделы — около полутора десятин каждый [181—186]. Но Кулуканов и, в меньшей степени, Силин явно считались более состоятельными, чем средний крестьянин деревни. Справедливо или нет, но Кулуканова объявили в местной газете владельцем двухэтажного дома. По словам их свойственника Дениса Потупчика, Кулуканов и Силин использовали наемный труд [44—46]. Главное же обвинение состояло в том, что оба уклонялись от сдачи зерна. Кулуканову удалось отвести от себя это обвинение, но в атмосфере всеобщего недоверия в Советском Союзе начала 1930-х выдвижение обвинения значило намного больше, чем его последующее опровержение.
Понятия «благосостояние» и «бедность» были растяжимыми. Из того, как составлена опись имущества Сергея Морозова, ясно, что он не считался нищим. Также в посмертном обследовании тела Павлика Морозова записано «питание среднее», а не «истощенное» или «с симптомами дистрофии», как указывалось в случаях постоянного недоедания [10]. В то время у детей в сельскохозяйственных районах — если только там не свирепствовал голод — жизненные условия были лучше по сравнению с городскими детьми.
Тем не менее, Павлику и его братьям в отсутствие отца приходилось бороться за свое существование. В четырнадцать лет Павлик уже считался «мужчиной» в семье. В деле есть предположение, что именно в этом качестве он вступил в конфликт со своими дедом и дядькой по имущественному вопросу, когда после ухода Трофима из семьи его брат попытался прибрать к рукам кое-какое имущество «для сохранности». По обычаю, распространенному в крестьянских семьях до 1960-х годов, на Павлике лежала ответственность за всех младших детей в семье. В тот роковой день, пока сам Павлик ходил с Федором в лес по ягоды, за пятилетним Романом [67] приглядывал одиннадцатилетний Алексей. Как и у других деревенских детей, у Морозовых имелась домотканая одежда (в день убийства на Павлике были надеты рубаха и фуфайка [10] и, предположительно, штаны, которые, однако, не упоминаются в посмертном описании). Нижнее белье дети не носили[62]. Личная гигиена ограничивалась нерегулярными походами в баню[63] и купанием в местных водоемах в летнее время. Имя «Павлик» звучит ласково и немного покровительственно — так обращаются взрослые к маленьким детям. Однако не стоит заблуждаться: в семье мальчика звали «Пашкой», а его старшего двоюродного брата — «Данилкой», т.е. куда более грубо и пренебрежительно. Но на официальный советский вкус, уменьшительные имена с суффиксом «ка» звучали некультурно и имели привкус подросткового хулиганства, поэтому пресса называла Морозова «Павликом», а иногда даже «Павлушей», возвращая его таким образом из тяжелой трудовой юности в младенчество.
Члены морозовской семьи различались не только по имущественному положению, но и по степени лояльности к советской власти. Степень лояльности напрямую зависела от поколения, а вернее будет сказать, что молодые члены семьи уже научились правильно отвечать на вопросы официальных представителей о «политическом мировоззрении». «Политических убеждений нет», — заявил о себе Арсений Кулуканов на допросе в сентябре 1932 года [96]. Ксения Морозова ответила в том же духе [100]. Сергей Морозов высказался еще более провокативно: «какая бы власть ни была — безразлично» [105]. Если принять во внимание распространенный в то время идеологический тезис «кто не с нами, тот против нас», то подобный ответ равносилен признанию себя врагом системы.
Все молодые подозреваемые по делу Морозова отвечали на этот вопрос более адекватно, например так: «Сочувствую советской власти» [78]. Вдобавок некоторые из молодого поколения Морозовых проявили лояльность к советской власти в куда более определенной форме: помимо Дениса Потупчика, к таким следует причислить его сына Ивана, который, видимо, работал не только осодмилиционером, но и платным осведомителем ОГПУ{87}. К этой же категории можно приписать Павлика и Федора, хотя, как это будет видно из главы 8, сейчас трудно ответить на вопрос, состоял ли Павлик в пионерской организации или еще в каком-нибудь отряде юных активистов.
Вследствие убийства мальчиков семья Морозовых прочувствует этот идеологический раздел по поколениям: одни (Татьяна, Денис, Иван) добровольно свидетельствовали в пользу обвинения, а другие (Хима, Арсений Силин), говоря о своих взаимоотношениях с родственниками и тоже пытаясь выгородить себя, все же ограничились дискредитирующими показаниями[64].
Соединив все доступные фрагменты информации, можно составить довольно внятное представление и о тех, кто сидел с противоположной стороны стола во время следствия по делу Морозовых. Кто, собственно, проводил расследование? Немногочисленные записи партийных собраний и протоколы следственного дела свидетельствуют о том, что это типичные провинциальные чиновники своего времени. Вот, к примеру, Яков Титов, «участковый, инспектор РКМ» (рабоче-крестьянской милиции), т.е. обычный милиционер. Проживал в деревне Белоярка на западной окраине Тавдинского района [77] и происходил, как и большинство жителей Герасимовки, из Белоруссии. На момент убийства ему тридцать пять или тридцать шесть лет. В 1931 году он вступил в партию. По тому, как Яков вел расследование, видно: он человек недалекого ума. Что касается образования, то Иван Потупчик, будучи моложе Якова, сильно обогнал его по этой части. На более поздних стадиях следствия, когда к нему подключилось ОГПУ, процесс приобрел более профессиональный характер, но произвол и случайность в ведении дела сохранились.
Мы не располагаем почти никакой информацией об «ответственных работниках» из ОГПУ, только несколькими данными об их служебном положении. Быков (с инициалом «И» или «Н» — написано нечетко) — «районный уполномоченный», или начальник местного отделения ОГПУ, и его разнообразные заместители; Федченко, вызванный из Нижнего Тагила на третьей стадии расследования, и Шепелев, который завершал дело; Ушенин, предшественник Быкова в качестве районного уполномоченного в Тавде, упоминается в документе от 15 мая 1941 года как лицо, занимающее ответственную должность начальника Второго отдела Народного Комиссариата Внутренних Дел (НКВД) в Свердловске (так впоследствии стал называться ОГПУ){88}. Это единственный участник дела Морозовых, после которого остались следы его дальнейшей деятельности.
Архивные материалы дают незначительные сведения о биографиях участников события, но рисуют вполне красноречивую картину условий их существования. Раскол в семье Морозовых отражал общую картину жизни Герасимовки. В статьях местных газет содержится не только официальное осуждение жителей этой бедной, отсталой деревни, но и свидетельство разлома в общине. Сам факт, что проблемы Герасимовки столь подробно освещались в прессе, говорит о существовании политически грамотного контингента «селькоров». И хотя после смерти Павлика Морозова многие утверждали, будто в деревне не существовало ни партийной организации, ни даже комсомольцев, на самом деле положение куда более запутанное{89}. Партийная ячейка, хотя и состояла всего из трех членов, была создана в начале марта 1931 года{90}.[65] Еще раньше один из жителей Герасимовки был зарегистрирован как член или как кандидат в члены партячейки деревни Городище[66]. Комсомольская ячейка действовала в Герасимовке с 1925 года[67].
Между тем тамошняя партячейка оставалось очень маленькой, одной из самых немногочисленных во всем Тавдинском районе: даже в ноябре 1933 года в ней состояли всего четыре члена и три кандидата; а в начале того же года — и того меньше: три члена и два кандидата[68]. На низком уровне находился и другой важный показатель политической сознательности населения — подписка на органы печати: в 1933 году в Герасимовке выписывалось всего три экземпляра «Тавдинского рабочего» и по одному экземпляру других газет: «Правды», «Известий», «Крестьянской газеты» (из центральных изданий) и «Уральского рабочего», «Пути к колхозу», свердловской пионерской газеты «Рассвет коммуны» (из местных). Очевидно, что их выписывали для школы и избы-читальни[69].
«Передовой отряд» герасимовцев, как они сами себя называли, не получал достаточной поддержки на районном уровне. В целом по Тавде число партийцев оставалось невысоким и никогда не превышало нескольких сотен человек[70]. В 1932 году в районе существовало только 17 комсомольских ячеек с общим членством в 143 человека{91}. Всегда перегруженное и недостаточно квалифицированное тавдинское партийное руководство могло лишь в малой степени опереться на низовые организации — и это в лучшем случае.
Сотрудники ОГПУ работали с не меньшим напряжением сил и риском для собственного здоровья, чем коммунисты и комсомольцы. В начале коллективизации, в 1929-м, Степан Иосифович Мокроусов, уполномоченный ОГПУ по Тавде с 1927 года, а впоследствии районный следователь, оказался до такой степени загружен делами о контрреволюционерах, что от переутомления заболел острым туберкулезом и попал в больницу{92}. В 1931 году группа рядовых сотрудников Тавдинского ОГПУ и милиции приняли резолюцию, в которой подчеркивалась их чрезмерная загруженность работой в районе, «насыщенном классовым врагом, чуждым элементом»{93}. Эта проблема признавалась и на более высоком уровне: в конце 1930 года Уральский обком партии разослал циркуляр, в котором предписывал райкомам учитывать занятость сотрудников ОГПУ основной работой при командировании их в сельскую местность во время проведения кампаний: «Учитывая недостаток в работниках ОГПУ, их чрезмерную перегрузку основной работой, а равно и то обстоятельство, что непосредственно выполняемая работа им облегчает обстановку для работы парторганизации — предлагается командирование работников ОГПУ по проведению кампаний в ущерб их основной работы — не производить»{94}.
Сколь бы малое сочувствие ни вызывала категория людей, приносивших другим горе и страдания, рабочую нагрузку таких сотрудников на местах приходится признать действительно чудовищной. В этом районе, в отличие от других в Уральском регионе, вооруженные восстания не представляли серьезной проблемы, но нападения на активистов происходили постоянно. Всего за четыре месяца, с октября 1930 по январь 1931 года, произошло пять убийств или покушений на убийство в одном только Ирбитском округе, промежуточной административной единице, к которой относился тогда Тавдинский район, и еще четыре активиста были за этот же период сильно избиты{95}. Нападения такого рода продолжались и в 1932-м. К их числу относится не только знаменитое дело Морозовых, но и дело взрослого активиста Козлова, убитого выстрелом в живот в Городище в декабре 1932 года{96}. В ноябре 1932-го два члена специального милицейского отряда, комсомольцы Карп Юдов и Прохор Варыгин, были сильно избиты в Герасимовке пятью членами семьи Книга, которые обвинялись также в том, что при избиении кричали своим жертвам: «Это Вам за активность в хлебозаготовках и за связь с милицейскими работниками»{97}.
Происходили и более рядовые случаи политического протеста. Например, в марте 1931 года натавдинской лесопилке обнаружили подрывную листовку, происхождение которой власти приписали одному из ее бывших работников: «Доводим до сведения, что мы сожгем сено которое награбили Вы у нас — жиды, чтож Вы хотите дальше строить завод или сотаску дома и т.д. ну мы Вам настроим могилу, чтобы Вы не могли повернуться дальше: 1) Первым же сожгем контору, или взорвем. Жидам пощады не дадим. Мы Вас всех не боимся, вырежем до одного»{98}. А в ноябре 1931 года информатор обнаружил антисоветскую надпись в мужской уборной заводоуправления Тавдинского лесопильного завода: «Вставай, Ильич, детка, нет руководителей для выполнения пятилетки!», и еще: «Вставай, Ильич, детка, с нашей руководительницей-партией заеблась пятилетка!»{99}
Менее агрессивными, но куда более распространенными и потому вызывавшими столь же серьезную озабоченность у милицейских и партийных чиновников были враждебные слухи и ропот в очередях и людных общественных местах. Информаторы сообщали, например, что в 1931 году, за несколько дней до первомайских праздников, один гражданин жаловался окружающим под возгласы общего одобрения: «Мы их туда их мать покажем как праздновать будет уж потерпели 13-й год обманывают […] им конечно живется хорошо они все получают, а мы вот робим, робим, даже не дают килограмма мяса, сидим голодом, дадут кой какой… селедки и то недостаточно, за один раз съели и целый месяц голодом».
Недовольство отмечалось и среди членов партии. Так, в те же майские праздники один тавдинский коммунист жаловался в застольной беседе друзьям (среди которых один оказался доносчиком), что коллективизацию надо было проводить постепенно и начинать ее — с создания преуспевающих коммун, которые придали бы этой системе популярность{100}.
В основном недовольные, включая тех, кто предрекал неминуемое крушение советской системы, тихо роптали. Но было и меньшинство, действовавшее откровенно противозаконными способами. Например, в конце 1931 года оперативники ОГПУ узнали о банде из пяти человек; они жили в тайге в шестидесяти пяти километрах от Тавды, пристанищем для них служили охотничьи домики. Эти люди были вооружены, и им удалось пробраться в Нижнетавдинский район, прежде чем пятерку обнаружили{101}. В документах все записаны как раскулаченные. Вероятно, это соответствовало действительности. Бегство из поселений автоматически ставило человека вне закона, и ему ничего не оставалось, кроме как прибегать к насилию, чтобы избежать ареста. В то же время это могла быть шайка обычных уголовников. Уровень преступности в районе оставался очень высоким, и даже сверхподозрительные местные власти не всегда причисляли многочисленные преступления к политическому терроризму. В марте 1931 года, примерно в семь часов вечера один человек подвергся нападению грабителей, которые сняли с него верхнюю одежду. Он имел неосторожность обратиться в милицию и на обратном пути еще раз подвергся нападению тех же грабителей — на этот раз его намеревались в отместку зарезать. Несчастный получил ножевые ранения в спину, грудь и шею, и ему, несомненно, перерезали бы горло, если б он не выхватил нож и не оказал сопротивление{102}. В 1931 году весь район страдал от разгула шайки конокрадов и угонщиков скота, которая якобы действовала под предводительством вожака-татарина{103}. Разнообразное воровство вообще было чрезвычайно распространено. В некоторые месяцы ежедневно регистрировалось по два происшествия такого рода{104}. Совершались и бытовые преступления. В 1932 году ОГПУ потратило много времени, расследуя дело о продаже грибов на тавдинском рынке: бессовестный торговец выдавал мухоморы за съедобные грибы{105}.[71]
Но самую большую проблему для местных органов правопорядка представляли спецпоселенцы, которых депортировали сюда в большом количестве. К лету 1931 года в Тавдинский район прибыло более одиннадцати тысяч человек (что увеличило население более чем на 50%). Их разместили в неописуемо чудовищных условиях. На одном из лесоповалов (спецпоселенцы направлялись главным образом на заготовку леса, а тех, кто был для этого слишком молод или слаб, заставляли собирать хворост) единственным источником воды служила зловонная, кишащая мухами лужа. Семьи ютились в землянках до тех пор, пока наконец не строили себе бараки; на это уходило много времени и сил, поскольку большинство спецпоселенцев приехало из кубанских и украинских степей и не владело навыками обращения с материалами, с которыми им пришлось иметь дело на новом месте. Ситуация с продовольствием складывалась еще того хуже. На одного работоспособного человека приходилось 800 граммов хлеба в день, в то время как членам семьи полагалось по шесть килограммов в месяц. Неудивительно, что предметов относительной роскоши — одежды, обуви и учебников для детей — катастрофически не хватало. Нередко случались эпидемии. Люди, оказавшиеся, в сущности, в положении заключенных трудового лагеря, были деморализованы и озлоблены{106}.
Спецпоселенцы представляли для властей особый источник беспокойства, поскольку предполагалось, что в их среде может возникнуть настоящее политическое сопротивление. Такого рода опасения имели свои основания. В сеть осведомителей, подписывавшихся бульварными псевдонимами вроде «Ласточка», «Знающий» или «Сигнализирую», иногда вербовались сами спецпоселенцы. Они доставляли устрашающую информацию о лицах, прячущих оружие, об их намерениях убить местного коменданта или надзирателя, о злорадстве по поводу убийств активистов и о нетерпеливом ожидании скорой войны, которая приведет к политическому перевороту{107}.
Побеги с лесоповалов стали обычным явлением. В промежуток между концом октября 1931 и концом апреля 1932 года сбежали 426 человек, задержать из них удалось только 88{108}. Беглецам помогало то обстоятельство, что торговля фальшивыми документами была хорошо налажена, и купить их в Тавде не представляло труда[72]. Иногда спецпоселенцу не приходилось далеко ходить, чтобы добыть необходимые документы. В апреле 1931 года осведомитель сообщал, как на лесоповале «Васькин бор» одна женщина хвасталась: «У меня муж в Ленинграде рабочим, но у него благодаря знакомству с пред. С. Совета, имеются документы, что бедняцкого происхождения и теперь хлопочет обо мне и если не выхлопочет, что бы меня освободили отсюда, то постарается достать какие либо документы хотя фиктивные …я сама уйду, у меня есть удостоверение личности, что я не лишенка, не индивидуалистка тоже есть документ, все это документы достали от Пред. С. Совета»{109}.
Сотрудники ОГПУ и партийные чиновники решали разнообразные и противоречивые задачи. Они обязаны были своевременно реагировать на указания из центра, справляться с наплывом спецпоселенцев и исходившей от них политической угрозой, выполнять норму по раскулачиванию и сдаче зерна и скота в районе, где отсутствовали кулаки и где население было таким бедным, что подобные поборы приводили к полному опустошению. Кроме того, им приходилось осуществлять эту разрушительную политику на местах. Отчеты партийных органов и ОГПУ наглядно показывают, с какой аккуратностью местные чиновники выполняли свою бумажную работу и подчинялись циркулярам, — это выглядит особенно удивительным в такой далекой, дикой местности[73]. Из материалов тех же дел становится очевидным, что чиновники понимали связь между экономическими лишениями и политическими беспорядками: например, в отчетах начала 1932 года они прямо связывают большое количество побегов со спецпоселений с плохими условиями жизни{110}. Отсюда — попытки улучшить эти условия и уровень снабжения, которые предпринимались в конце 1931 — начале 1932 года{111}.
Тем не менее, сам масштаб задачи делал серьезные улучшения невозможными. Даже за пределами спецпоселений условия жизни оставались ужасными. В начале 1931 года во всем Тавдинском районе не было соли. Хлеб пекли раз в месяц, так что он черствел и становился непригодным для еды. Полное отсутствие мыла приводило к эпидемиям чесотки, для лечения которой не хватало лекарств[74]. Притом что партийные работники и сотрудники ОГПУ жили лучше большинства населения, их условия жизни тоже оставались незавидными, к тому же им приходилось тратить много усилий на борьбу с недостатками и дисциплинарными нарушениями своих коллег и подчиненных. Внутрипартийные разбирательства говорят о том, что основным видом досуга для большинства рядовых коммунистов было пьянство, иногда сопровождавшееся проявлениями вандализма и антиобщественного поведения, как, например, швыряние кирпичей или громкая игра на гармошке в общественных местах. В дополнение ко всему пышным цветом распустилась коррупция[75].
Архивные материалы, устная история и даже иногда местные газеты рисуют совсем другую картину жизни Урала — по сравнению с той, которую изображала столичная пропаганда в Москве и Ленинграде. Тавдинский район, расположенный на болотистой равнине, был хотя и захватывающе красивым, но удаленным и бедным краем, не обещавшим ни благоденствия, ни надежд. Ускоренная индустриализация и сплошная коллективизация этой скудной и труднодоступной сельской местности, лежащей в стороне от свердловской железнодорожной ветки и реки Тавды, являлись почти неосуществимой задачей. Тем не менее, практические трудности не снижали идеологического накала кучки рьяных активистов, опиравшихся на наследие Гражданской войны и политику раскулачивания по принципу «разделяй и властвуй» и поддерживавших таким образом энтузиазм в себе и других. В этом расколовшемся мире, где традиционализм, косность и борьба за выживание в самом прямом смысле слова столкнулись с фанатизмом классовой борьбы и абстрактной верой в светлое будущее, и вспыхнуло дело Морозова.