5 марта 1953 года с «гением всех времен и народов», «генералиссимусом» и «корифеем всех наук» Иосифом Сталиным случилось наконец то, что не предусматривалось ни в одном культовом документе: он умер. Кончина вождя вызвала у некоторых скрытое ликование, но большинство ощутили ее как глубокую утрату. Однако уже к 1954 году в воздухе, по крайней мере в среде партийной верхушки, появились признаки того, что у психоаналитиков называется «обратным переносом». После разоблачения Н.С. Хрущевым так называемого «культа личности» на закрытой сессии XX съезда КПСС в 1956-м начался болезненный процесс пересмотра роли Сталина в истории и изменения отношения к его памяти. Со времени XXII съезда 1961 года обсуждать прошлое стали открыто, начали снимать памятники и переименовывать города, учреждения и улицы, носящие имя Вождя. Особым потрясением для некоторых стало опубликование в 1962 году «Нового курса истории КПСС». Например, служащий Кировского завода Андрей Голиков так отреагировал на замену сталинского «Краткого курса»: «Тут уж полный и беспощадный “разгром” Сталина. Волосы встают дыбом, когда читаешь “обвинения”, приписываемые Сталину “Новым Курсом” /!!/ (восклицательные знаки поставлены автором письма. — К.К.), но ничего, “Сталин” выдержит, а история нашей партии будет писаться значительно позднее, спустя десятилетия, тогда будет видно»[216]. На самом деле сдвиг в отношении к Сталину на высшем уровне произошел раньше, чем мог предположить Голиков. После смещения Хрущева с поста генерального секретаря в 1964-м переоценку личности Сталина приостановили. Тем не менее, возврат этой исторической фигуры к прежнему статусу был уже невозможен, а упоминание ее имени стало вызывать у многих скорее замешательство, нежели преклонение.
Дети представляли собой основную целевую аудиторию сталинского культа, так что приоритетной задачей нового времени неминуемо стало вычеркивание из учебников и других школьных пособий цитат и ссылок на Сталина и устранение «искажений истории», произошедших под влиянием личных пристрастий вождя{317}. В учебниках и на уроках подробности «ошибок прошлого» не обсуждались, но какая-то информация о докладе Хрущева по крайней мере до старшеклассников доходила. Так, Андрей Голиков узнал о том, что случилось на XX съезде, от своей 18-летней дочери: «“Папа, это верно, что Сталин враг народа, что он расстреливал безвинных людей?” Эти слова как гром прозвучали в моей голове. Я с тревогой поинтересовался откуда они это взяли. Анна заявила, что об этом им сегодня рассказывали в школе на уроке»{318}. Из школ и других общественных мест, посещаемых детьми, убирались портреты «отца народов». В начале 1963-го в финансовом отчете Дома детской книги в Ленинграде значится сумма в 300 рублей (примерно 500% месячной зарплаты низкооплачиваемого рабочего того времени), потраченная в течение 1962 года на «ликвидацию изображений Сталина»{319}.
Дети, конечно же, ощущали на себе непосредственные результаты новой политики, несмотря на то, что были предприняты все меры, чтобы смягчить для них процесс грандиозной смены символов. Так, историческое значение сталинского руководства вообще не дискутировалось, а имя Сталина на страницах детских журналов критике не подвергалось. После 1956 года некоторые учителя обсуждали сталинский режим со своими учениками, но не по программе, а исключительно по собственной инициативе, как говорится, на свой страх и риск{320}. Свержение и разоблачение одного героя не должны были подрывать в глазах детской и юношеской аудитории саму идею героизма или культа как таковую. Политработники, учителя и воспитатели стремились, насколько возможно, сохранить преемственность репрезентативных традиций прошлого и заменяли культовые изображения Сталина, которые раньше украшали детские сады, школы и пионерские лагеря, на портреты Ленина.
И все же, хотя основополагающие принципы картины мира в значительной степени сохранились, представление о том, какими должны быть сами дети, претерпело существенные изменения. В сталинской иконографии рядом с вождем чаще всего изображалась послушная девочка, кротко взирающая на объект своего обожания. А в постсталинскую эру восстанавливается преобладавший в 1920-х годах образ решительного и деятельного ребенка, как правило, мальчика. В послевоенное время, с начала 1960-х, начинается прославление юных героев-партизан, часто изображавшихся более ловкими, чем вражеские лазутчики: таким, например, представляли тринадцатилетнего партизана Леню Голикова, которому посмертно присвоили звание Героя Советского Союза{321}. Самым популярным жанром детской литературы в это время становится приключенческий роман с мальчиком в качестве центральной фигуры. В популярном фильме Элема Климова «Добро пожаловать, или посторонним вход воспрещен» (1964) сатирически изображен пионерский лагерь, жизнь в котором строго регламентирована и полна нелепых запретов. Герой фильма, маленький озорник, сразу нарушил установленные законы, за что был изгнан из лагеря, но продолжал жить в нем нелегально, в укрытии, организованном для него другими детьми. Антигероем фильма оказалась дочка большого партийного руководителя, доносчица, которая постоянно шпионила за детьми и докладывала об их провинностях лагерному начальству. Кульминацией фильма стал парад в честь «царицы полей», в разгар которого дочка-наушница должна была появиться из сделанного из папье-маше огромного кукурузного початка — любимой сельскохозяйственной культуры Хрущева. Однако на глазах у маленьких и взрослых зрителей из кукурузы вылез взъерошенный белобрысый мальчишка, своевольно перебравшийся туда из своего убежища и превративший таким образом фальшивое действо в настоящий карнавал. Как и в случае с Тимуром, мелкого нарушителя порядка тут же взял под покровительство большой партийный руководитель. Оказывается, он, как и все, терпеть не может наушничества и считает, что «мальчишки всегда останутся мальчишками».
Вполне вероятно, что возвращение моды 1920-х на решительный стиль поведения детей отчасти произошло из-за личных вкусов партийной элиты. Уже в 1936 году Хрущев публично одобрительно высказался в адрес маленьких сорванцов{322}. Он, как и многие партийные активисты того времени, начал заниматься политикой в годы, когда отважные дети ставились всем в пример. Однако было бы ошибочным объяснять перемены в линии партии исключительно особенностями личных биографий ее руководителей, без учета политической целесообразности новых тенденций.
В конце 1950-х — начале 1960-х годов для советского визуального искусства, литературы и политической пропаганды обычным делом становится обращение к образам 1920-х. Это был возврат к подлинным основам советской культуры, берущей начало в революционную эпоху, еще не испорченную сталинскими извращениями. Необходимость заполнить идеологический вакуум, возникший после развенчания мифа о Сталине как идеальном отце детей всех народов, привела к созданию нового образа — доброго и простого «дедушки Ленина», часто изображавшегося приветливо склонившимся над своими юными собеседниками{323}. В 1970 году журнал «Огонек» опубликовал подборку фотографий, на одной из которых Ленин прогуливается по парку в Горках, держа за руку своего маленького племянника Виктора[217].
Новые тенденции, однако, не были однонаправленными. Дисциплина в постсталинскую эпоху по-прежнему считалась основополагающей ценностью советской идеологии. В руководстве для родителей (1967) говорилось: «Жизнь очень строго требует от каждого поступать не по капризу, а сообразуясь с условиями, интересами коллектива, общества. Часто приходится делать не то, что хотелось бы в данный момент, а то, что нужно… Весь строй жизни семьи должен приучать ребенка к порядку, к выполнению определенных обязанностей, к соблюдению правильного режима, вырабатывать умение подчинять свои желания нуждам и интересам других»{324}. Центральной ролевой моделью оставался, как и раньше, Павлик Морозов, для которого подчинение интересам коллектива, долг и преданность идее стояли превыше всего.
Таким образом, память о Морозове пережила не только смерть Сталина, но и хрущевское разоблачение сталинских преступлений, в число которых входили Большой террор и насильственная коллективизация. В первый же год так называемой «оттепели» (1954) появились признаки возвращения культа Павлика. Памятник братьям Морозовым в Герасимовке — не осуществленный в довоенные годы — наконец поставили{325}. Останки мальчиков перенесли с герасимовского кладбища на новое место — в центр села, к зданиям сельсовета и школы, и замуровали в пьедестал памятника. Это перемещение Юрий Дружников интерпретирует как попытку властей снять с ОГПУ ответственность за смерть Павлика{326}. Но подобного рода перезахоронения, напоминающие обычные в практике православной церкви переносы останков святых, были в советском обществе вполне распространенным способом увековечения памяти чтимых усопших. Достаточно вспомнить перезахоронение останков поэта Александра Блока и его жены Любови Дмитриевны, урожденной Менделеевой, из семейной могилы на Смоленском кладбище в ленинградский писательский пантеон на Волковом кладбище, называемый «Литературными мостками». К тому же официальная пресса не обратила никакого внимания на перенос останков Павлика. Зато она восторженно писала об установке самого монумента и подчеркивала его центральную роль при проведении пионерских церемоний{327}.
Открытие памятника стало событием местного значения, на нем присутствовали комсомольские и партийные представители не выше областного уровня. Значительно больший резонанс имело появление симфонической поэмы Юрия Балашкина «Павлик Морозов»{328}. Кроме того, в следующем, 1955 году Павлику присвоили звание «Героя-пионера Советского Союза» и занесли его имя в Книгу Почета, учрежденную по решению XII съезда ВЛКСМ, состоявшегося в марте 1954-го{329}. Этот высокий статус был закреплен статьей о детях-героях, опубликованной в журнале «Вожатый» в 1956 году. Он свидетельствовал о возрождении образа Павлика 1930-х, который «не дрогнув» предал своего отца{330}. К сорокалетнему юбилею Пионерской организации, отмечавшемуся в мае 1962-го, появились еще несколько важных публикаций, среди них «Песня о Павлике Морозове» Петра Градова и Леонида Бакалова{331}, а также антология «Павлик Морозов», опубликованная свердловским издательством, на родине героя[218]. С небольшой задержкой отметило юбилей и новое издание книги Губарева, вышедшее в 1963 году дважды, тиражами по 150 000 экземпляров. На год раньше издательство «Советский композитор» выпустило трехактную оперу Михаила Красева «Павлик Морозов», впервые поставленную Ансамблем советской оперы в 1953-м[219].
В это же время Степан Щипачев переписал свою поэму «Павлик Морозов», чтобы удалить из нее все упоминания Сталина и сделать из Павлика менее монументальную фигуру. Для осуществления двух этих задач автор вырезал сцену, в которой Павлик на суде разоблачает отца, и придал конфликту более личное, общечеловеческое звучание. Пассаж о межпоколенческих отношениях, изначально присутствовавший в сцене суда, также был вырезан и вставлен во вторую часть поэмы «Мать и Отец»:
Отец —
Дорогое слово:
В нем нежность, в нем и суровость.
В версии 1950 года тема отца у Щипачева обозначена со всей определенностью: «Сталину совершая / Всей жизни своей поворот, / Любовь свою выражает / Этим словом народ» (т.е. словом «отец»). В новом варианте разногласия Павлика с отцом превращаются в абстрактный конфликт поколений, широко представленный в советской детской литературе и журналистике того времени[220].
Тем не менее, нельзя сказать, что новый образ Павлика сводится к обычному подростку-бунтарю, недовольному своими родителями, потому что те не соответствуют (в данном случае политическому) духу времени. Поэма Щипачева заканчивается сценой, в которой двойник Павлика вместе с отцом въезжают в светлое будущее, — это, скорее, идеальная картина сотрудничества, нежели конфликта поколений. Но в других версиях легенды, особенно распространенных в провинции, тема разоблачения звучит намного сильнее, чем даже во многих изложениях этого сюжета в сталинский период. Так, например, в столице родного края Павлика городе Свердловске в 1962 году была напечатана антология «Павлик Морозов», в которую вошли отрывки из книг Яковлева, Соломеина и Губарева, а также поэма Сергея Михалкова о том, как юный герой разоблачает своего отца; антология содержит немало сцен, изображающих столкновения сына с отцом.
Такая же картина нарисована и в новом произведении, опубликованном в том же Свердловске: речь идет о виршах Е. Хоринской в жанре эпической поэмы под названием «Юный барабанщик» (1958). В ней Павлик рассказывает о своей разоблачительной деятельности восторженно внимающим ему пионерам:
Писал кулакам он бумажки…
Да что поминать про беду!
Мне, может, сейчас еще тяжко…
Но все рассказал я суду{332}.
В текстах, напечатанных в начале 1960-х годов в центральных изданиях, мотив доносительства звучит не так явно, как в провинциальных. В них тема подана в другом ракурсе: подчеркивается его роль борца за свободу, за свои права. «Песня о Павлике Морозова» Градова и Бакалова во многом вышла из «Песни о пионере-герое» Алымова и Александрова. Она тоже начинается со сказочного описания панорамы Урала с высоты птичьего полета:
То не птицы поют, то не ветер шумит
Над горами, над тайгой, —
Это слава о юном герое звенит
Над уральской родной стороной.
Однако в ней появляется новый элемент, отсутствующий у Алымова: Павлик погибает не только «за счастье людей», но и «за край этот вольный» (т.е. за Урал).
В хрущевскую эру памятники и музеи Павлика Морозова продолжали множиться. Монумент в Герасимовке только положил начало этому процессу на Урале: в 1961 году в Свердловске был установлен памятник в университетском парке, переименованном в Парк имени Павлика Морозова, а в 1962-м — в Первоуральске{333}. Статуи Павлика росли как грибы и в других областях. К началу 1960-х годов огромное количество школьных площадок, в том числе в местах, далеких от Герасимовки, были «украшены» такими скульптурами, в большинстве случаев типовыми, сделанными из экономичного формового бетона[221]. Если в школе не имелось такой статуи, то, значит, был уголок Павлика Морозова или школьный лагерь, названный в его честь, и уж наверняка имелась «Почетная летопись пионерской организации», в которой имя Павлика значилось под № 1.[222]
Прославление Морозова ширилось и после падения Хрущева. Книга Соломеина была переиздана в слегка переработанном варианте в 1966 году, через несколько лет после смерти автора, и перепечатывалась еще несколько раз в конце 1960-х — 1970-е годы (самый большой тираж — 200 000 экземпляров в 1979). Переиздавалась и губаревская книга (до 200 000 экземпляров) на протяжении всех 1960-х и 1970-х годов, а также — по забавному совпадению с Оруэллом — в 1984-м (это издание оказалось последним){334}. В 1973 году, через сорок лет после первой публикации, была переиздана отдельной книжкой поэма о Павлике Морозове Михаила Дорошина (тиражом 100 000 экземпляров). Как и поэма Щипачева, опубликованная на десятилетие раньше, этот текст претерпел довольно существенные изменения. Дорошин не только «пригладил» метрику и лексику, но и снял описания того, как пионеры высмеивают Кулуканова, а также переделал сцену разоблачения отца, которая приобрела оттенок самооправдания: «Сами посудите, / Мог ли я молчать!» Концовка поэмы изображала не вездесущесть самого Павлика («Пашка! Пашка! Пашка! / Здесь! Там! Тут!»), а общие традиции пионерского движения в целом:
Солнце не заглушит
Хмурою тайгой,
Не придет Павлуша —
Вслед придет другой.
С нами станет рядом
И в поход пойдет.
В тысячах отрядов
Павлик наш живет[223].
Появлялись также новые произведения, например пьеса (или «массовое действо») Владимира Балашова «Костер рябиновый» (1969). Длинный список персонажей пьесы включает в себя хор синеблузовцев, поэта и селькора-корифея, друзей Павлика и первых пионеров Мотю и Яшу, «учительницу, первую комсомолку на селе» Зою Кабину, странницу, бедняков, крестьянок и др. Сюжет «действа» вполне вписывается в версию Губарева, только больший акцент здесь сделан на силу традиций в отсталой деревне. «Везде колхозы… / Ваш сельсовет — ну будто бы колодец / Без дна и крыши», — говорит Василий Копин, главный выразитель «генеральной линии» в пьесе. Но большинство герасимовцев оказываются не в ладу с современностью: «И что за времена / Ребячье слово ставится в строку», — жалуется Силин{335}. Высокая степень враждебности к коллективизации была обычной для деревни 1930—1940-х, и с этой точки зрения Герасимовку можно назвать типичной. Однако в ракурсе нового, «застойного» периода создание коллективных хозяйств должно было подаваться не как «борьба», а как закономерный процесс политической эволюции. На этом фоне упрямство герасимовцев оказывалось не закономерностью, а скорее отклонением от нормы.
Главным в это время становится не создание новых текстов в жанре жития, а своего рода «автоматизация» культа через ритуализованные словесные формулировки и практики. Десятки улиц в больших и маленьких городах от Адлера до Якутска назывались именем пионера-героя[224]. Росло количество его статуй и музеев. По воспоминаниям женщины, работавшей в Свердловском Музее истории революции, к началу 1980-х годов в стране было более ста музеев Павлика{336}. Главный среди них — музей в Герасимовке — с гордостью принимал у себя пионеров со всего Советского Союза. Многие делегации привозили подарки, обычно отражавшие как народные традиции края, откуда привезен подарок, так и характер самого героя. Например, пионеры из Курска привезли деревянную шкатулку с вырезанным и вручную раскрашенным портретом Павлика и сценами из его жизни. Коллекцию подарков составляли также хрустальные часы, фарфоровые изделия и большое количество знамен.
Получается, Павлик Морозов более истово пропагандировался в 1960— 1970-х годах, чем в 1930-х, что можно отнести на счет своего рода компенсаторного механизма. В эпоху высокого сталинизма политический террор осуществлялся на практике, а не на словах. Преемники Сталина прекратили массовый террор, но сохранили убеждение, что авторитарная централизованная власть должна служить основой партийного руководства в советском обществе. Поэтому они не только предоставляли органам безопасности известную свободу действий, но и создавали новые формы для контроля над обществом изнутри, на добровольных, но институциализированных началах. Важной институцией такого рода была «народная дружина», объединявшая членов рабочих или учебных коллективов. Дружинники под присмотром комсомола следили за общественным порядком, предотвращая его нарушения, в частности «хулиганские поступки»[225]. В постсталинскую эпоху распространились также «товарищеские суды» — что-то вроде показательных судов по местам работы и жительства, на которых личный проступок, например супружеская неверность, мог расцениваться как производственное или профессиональное преступление{337}.[226] Принимая во внимание общую обстановку этих лет, становится понятным, почему герой, настойчиво стремившийся внушить другим «правильные» идеи, оказался столь востребованным.
В то же время многие авторы произведений о Павлике этого периода описывают, как мальчика мучают сомнения: вправе ли он разоблачать своего родителя? «Что там ни говори, а он — отец», — неуклюжим белым стихом бормочет Павлик в «Костре рябиновом», перед тем как дать свои разоблачительные показания в суде. Он воспринимает свою новаторскую роль скорее как обузу: «Одной я должен линии держаться, / Но оттого не легче»{338}. Этот факт обнажает еще одну грань постсталинистской культуры: власть в равной степени беспокоили чрезмерная самостоятельность и вызывающее поведение молодежи, с одной стороны, и опасность ее отступления от советских идеалов под влиянием так называемого «тлетворного влияния Запада» — с другой. В гражданском подвиге Павлика проявилось также юношеское бунтарство, которое пугало теперь не меньше, чем в конце 1930-х и в 1940-е годы.
Становится понятной причина странной непоследовательности в освещении образа Павлика после смерти Сталина. Так, самый массовый еженедельный журнал «Огонек» непременно отводит Павлику почетное место в материалах, посвященных юбилеям пионерской организации. В 1962 году он публикует на развороте картину Чебакова (столкновение мальчика с отцом и дедом). В 1972 году появляется новый цветной портрет Павлика с гневно насупленными бровями, и опять на одной из центральных страниц{339}. Но в том же 1972-м он был вынужден потесниться ради других героев — выходцев из «братских республик», в частности Гриши Акопова из Азербайджана. При этом первенство по-прежнему оставалось за Павликом, а про Гришу Акопова, убитого за два года до преступления в Герасимовке, писали, что он повторил геройский подвиг Павлика Морозова. Как бы то ни было, юбилейные материалы 1960—1970-х создают ощущение, что эти события ушли далеко в прошлое: по точному определению в одной из статей 1972 года, Павлик «застыл в бронзе на Красной Пресне, юный разведчик грядущего». И далее: «В 30-е годы громкой была его слава» — создавалось впечатление, что сегодня слава его увяла. В статье предлагалась еще одна версия легенды, в которой вообще не нашлось места сюжету об отце: «В период коллективизации вместе с крестьянами-бедняками он участвовал в изъятии хлеба у кулаков и вместе со своим младшим братом был убит кулаками». Упоминание забытого Феди уже само по себе приглушало значимость подвига Павлика[227].
Но даже такие «ревизионистские» материалы являлись для этих лет исключением. Другие периодические издания 1960—1970-х годов вовсе не участвовали в распространении мифа о Павлике Морозове. «Учительская газета», напечатав к пятнадцатилетней годовщине Пионерской организации редакционную статью на несколько колонок, его вообще не упомянула{340}. В «Советской педагогике» его имя было названо только в юбилейной публикации 1972 года, но обойдено молчанием в 1962-м{341}. Еще удивительнее, что в сентябре 1962 и 1972 годов никаких посвященных Павлику материалов не вышло в журналах «Пионер» и «Вожатый».
Справедливости ради надо сказать, что подвиг Павлика продолжали обсуждать на пионерских сборах вокруг костра и на уроках в школе. С конца 1950-х книга Губарева вошла в список внеклассного чтения для 5-го класса (т.е. для двенадцатилетних детей), а тема Павлика и других пионеров-героев рекомендовалась классным руководителям для обсуждения на политинформациях. (Политинформация обычно состояла из мобилизующего выступления классного руководителя о политическом положении и следовавшей за этой преамбулой дискуссии в формате семинара, на которой ученики делали сообщения по прочитанным книгам, брошюрам и газетам{342}.) Для сравнения, до начала 1950-х годов отрывки из произведений о Павлике входили только в хрестоматии для внеклассного чтения, но не в школьные учебники (например «Родную речь»), где основное место занимали материалы о Ленине и Сталине и о главных политических событиях, таких как революция, Гражданская и Великая Отечественная войны. К началу 1960-х знание о жизни и подвиге Павлика стало обязательным требованием при приеме в Пионерскую организацию.
В этот период все большую популярность приобретают герои войны. К уже знаменитым Володе Дубинину и Зое Космодемьянской присоединяется ряд новых имен, в том числе Вали Котика, Лени Голикова, а также Алика Неверко (воевал вместе с партизанами в Минской области и был награжден медалью «За отвагу»), Трофима Прушинского (фашисты закололи его штыком за то, что он увел их от расположения советских войск), Лиды Матвеевой (просигналила советским танкам в Ростове, чтобы предупредить о немецкой засаде, за что была повешена фашистами) и многих других{343}. В 1961 году «Спутник», приложение к журналу «Вожатый», опубликовал серию биографий достойных подражания юных героев. Эти биографии аккуратно собирались для воспитательной работы и хранились в школьных Пионерских комнатах. Для увековечения памяти героев Великой Отечественной войны им ставили статуи, в частности 1 июня 1960 года состоялось открытие памятников Лене Голикову и Вале Котику на Всесоюзной выставке достижений народного хозяйства в Москве{344}. Не забывали и о героях времен революции и Гражданской войны: так, в 1957 году к сорокалетию большевистской революции журнал «Пионер» посвятил им целую статью в ноябрьском номере{345}. В школах наряду с уголками Павлика Морозова организовывались уголки Лени Голикова, Володи Дубинина, Зои Космодемьянской или кого-нибудь из взрослых героев войны[228]. В хрестоматиях и мемориальных списках, опубликованных к юбилеям 1962 и 1972 годов, Павлик представлен как один из многих пионеров-героев и часть славной традиции, берущей свое начало с революционной поры{346}. Теперь он даже не всегда числился самым первым. В номере «Советской педагогики», выпущенном к пятидесятилетнему юбилею Пионерской организации, Павлик, правда, стоял на первом месте среди героев коллективизации (рядом с Колей Мяготиным, Гришей Акопяном (Акоповым) и Кычаном Джакыповым), но без какой-либо дополнительной о нем информации, в то время как гайдаровскому Тимуру был посвящен целый абзац{347}. А юбилейный «Вожатый» напечатал историю даже не самого Павлика, а его двойника: мальчика, который раскрыл в своей деревне коварный план кулаков утаить зерно{348}.
На всесоюзном пионерском слете 1962 года в Артеке также чествовался не один только «Павка-коммунист» (как он назывался во втором издании книги Соломеина) — «День памяти» посвятили целой плеяде павших героев, от Павлика Морозова до менее известных. Такие мероприятия в основном были направлены на укрепление «дружбы народов»: многие из возносимых героев представляли национальные меньшинства Советского Союза, среди них Кычан Джакыпов, герой коллективизации в Кыргызстане, и Гриша Акопян. Примечательно, что Грише вернули армянский вариант его фамилии — это свидетельствовало об изменении официального отношения к нерусской части населения. Русский Павлик больше не принадлежал к привилегированной национальности, а всего лишь представлял «один из многочисленных народов СССР». Торжественная ода восхваляла всех героев в равной степени:
Распространение других ролевых моделей ослабляло влияние Павлика на детскую читательскую аудиторию, особенно теперь, когда коллективизация ушла далеко в историю. Даже в документах о внесении имени Павлика в Книгу Почета о его подвиге сказано с подозрительной неопределенностью: «Пионер был убит кулаками за то, что бесстрашно разоблачал их попытки сорвать организацию колхоза. Когда Павлик узнал, что его отец заодно с кулаками, честный мальчик, не колеблясь, смело выступал и против родного отца, — общественные интересы для Павлика были выше личных»[230]. Для имевших смутное представление о том, кто такие кулаки, мотивация и сама природа вызова, брошенного Павликом своему отцу, оставались в тумане. Павлик воспринимался теперь как некий мальчик, который в начале 1930-х годов, когда в деревне что-то такое происходило, совершил какой-то геройский поступок. Герои революции, а тем более Великой Отечественной войны, были куда доступнее для понимания.
Стремительная модернизация общества и характерные для эпохи 1960-х антиисторические настроения отодвигали Павлика на второй план. Это порождало разнообразные, иногда комичные попытки «осовременить» его образ, чтобы вернуть ему былое значение. Например, в конце августа 1962 года (к тридцатилетнему юбилею Павлика) «Пионерская правда» напечатала рассказ об одном пионере из Белоруссии — Павлике Морозове образца 1960-х, которого якобы убили за попытку разоблачить деятельность баптистской секты[231]. Эта история служит еще одной иллюстрацией того, как при появлении в обществе подозрительной социальной группы пропаганда запускает в ход легенду об убийстве ребенка.
Образ «нового» Павлика в качестве борца с «религиозными предрассудками» не противоречил исходному. Даже удивительно, что иконоборчество и отрицание Библии не фигурировали в ранних версиях легенды, настолько типичными были антирелигиозные убеждения для стереотипа юного активиста тех лет. Эти мотивы отразились только в одной интерпретации истории Павлика — в «Бежином луге» Эйзенштейна. Как бы то ни было, если в рассказе о белорусском «потомке» еще сохранялись основы архетипа, то появившаяся через несколько дней, непосредственно в годовщину смерти Павлика еще одна публикация осовременивала миф настолько, что практически полностью подрывала его основы. Кем бы стал Павлик, — задавался вопросом автор статьи, — если бы он дожил до наших дней? Металлургом-ударником, колхозником или, может быть, учителем?[232] Такие произвольные спекуляции могли возникнуть только в новую эпоху, когда гибель мальчика представляла собой не трагическую неизбежность, как это было во времена зарождения легенды, а трагическую утрату, что далеко не одно и то же.
В 1930-е годы Павлик прошел путь от одного из пионеров-героев эпохи коллективизации до самого главного из них. Оттесненный в годы войны, он возродился в начале 1950-х. В 1960—1970-е годы публикации, посвященные Павлику, участились, и слава его продолжала жить, но он вернулся к исходному статусу «одного из многих» пионеров-героев. Песня 1970-х годов «Здравствуй, Морозов» свидетельствует об этом со всей очевидностью. В тексте, положенном на быстрый марш с барабанами и французскими рожками, подражающими звучанию пионерского горна, утверждалось, что Павлик будет жить вечно: «Мы знаем, мы верим, ты с нами сейчас»{350}. У молодежи постсталинской эпохи эта формулировка ассоциировалась с известной строкой «Ленин всегда с тобой» — из песни о вожде, умершем в далеко не юном возрасте и давно канувшем в прошлое. Этот эффект усиливал впечатление, что Павлик задвинут глубоко на полку истории.
Что бы ни думали о Павлике дети 1930—1940-х годов, они, безусловно, хорошо знали, кто он такой и что он сделал. После смерти Сталина, несмотря на усилия учителей, многие школьники помнили только его имя. Женщина, работавшая в Свердловском историческом музее в послесталинские времена, вспоминает, что получала от школьников мешки писем, которые начинались фразой: «Я хочу стать как Павлик Морозов». А следом обычно задавался вопрос: «А где я могу узнать, что именно он сделал?»{351} Иногда сами учителя путали факты или специально их искажали, чтобы представить героя в более привлекательном виде: так, одна женщина, родившаяся в конце 1970-х, вспоминает, что в младших классах школы ей говорили, будто Павлик раскрыл сотрудничество своего отца с фашистами во время Великой Отечественной войны{352}.
Свидетельства, собранные после коммунистической эры, рисуют сумбурную картину, отображающую роль и значение Павлика. В 2002 году, в семидесятилетнюю годовщину со дня смерти Павлика Морозова, из 500 опрошенных москвичей от восемнадцати лет и старше 50% либо вообще не помнили, что он сделал, либо считали его пионером-героем Великой Отечественной или Гражданской войны{353}. Подробный опрос информантов, рожденных после 1945 года, также показал высокую степень неточности их знаний легенды или хотя бы ее подробностей. Например, один образованный и политически грамотный ленинградец (1967 г.р.) на вопрос, заданный летом 2003 года, что он помнит о Павлике Морозове с детских лет, ответил: мол, в детстве не слышал о нем вообще ничего и узнал о пионере-герое только из книги Юрия Дружникова в 1991 году, хотя наверняка ему рассказывали о Павлике в школе или в пионерском лагере{354}.
Еще примечательнее другое: чувства, которые вызывает имя Павлик Морозов у поколения послесталинской поры, можно назвать какими угодно, только не положительными. Один ленинградский рабочий о самом Павлике мало что помнил, но при этом точно знал, что ему не нравилось в культе Павлика: «Ну, (усмехается. — К.К.) Павлик Морозов — это классика! Это… это… это менталитет! Это вбивалось в башку!»{355} Аналогичным образом при опросе в 2003 году из 500 респондентов 0,9% заявили, что они могли бы повторить подвиг Павлика, 62,6% утверждали, что не поступили бы так ни при каких обстоятельствах, остальные 36% или затруднялись ответить, или отвечали: «в зависимости от ситуации».
Такие безразличие и цинизм в адрес героя объясняются не только концом советской эпохи{356}. Признаки высокой степени дистанцированности от юного доносчика-энтузиаста появились еще в поздний период советской эры. Как и у предыдущих поколений, доносительство, согласно законам двора, детьми не приветствовалось. Мужчина из Перми (1949 г.р.) хорошо помнит чувство внутреннего отторжения, возникшее у него, когда он впервые услышал историю про Павлика:
«Собиратель: Про всяких разных героев Вам рассказывали?
Информант: Конечно. Павлик Морозов. Супергерой.
Соб.: Нравился?
Инф.: Не знаю. Я как-то нейтрально относился к нему.
Соб.: Почему?
Инф.: Потому что, хотя памятники ему ставили, я ставил себя на его место и не представлял, как бы я настучал на своего отца.
Соб.: Вы уже тогда так думали?
Инф.: Конечно. Я этого не понимал. И его ведь, кажется, дед зарезал. Я не представлял, как меня может зарезать дед. Первый внук ведь у него был. Даже если бы я на отца в НКВД что-то сказал, как он мог зарезать? Дурдом»{357}.
Женщина, выросшая в детском доме в Пермской области, вспоминала: «Вот к Павлику Морозову мы точно ездили. Представляете, выездами было. Потом турслет по местам, по шагам… Даже интересно, верить начинали, вот прямо что именно вот на этом месте»{358}. Таким образом, Павлик воспринимался в качестве героя лишь в искусственно созданных обстоятельствах. Как и в 1930—1940-е годы, факт убийства мальчика шокировал и вызывал чувство ужаса, а не стремление ему подражать[233].
Напротив, гайдаровский Тимур продолжал пользоваться популярностью у поколений послесталинского времени. Невозможно себе представить, чтобы Павлик Морозов успешно играл роль конфидента, от чьего имени газета вела бы рубрики и отвечала на письма детей, как это происходило с Тимуром в «Пионерской правде» в 1962 году{359}. По-прежнему широко были распространены «тимуровские команды», призванные воспитывать у пионеров и школьников самостоятельность и организаторские навыки{360}. Большинство людей, особенно те, чье пионерское детство пришлось на конец 1950-х — 1960-е годы, помнят, как они занимались обычной тимуровской деятельностью: собирали металлолом и помогали ветеранам{361}.
Влияние Тимура выражалось не только в такой полуофициальной форме проявления детской активности. Городские дети часто играли во дворах в «тимуровскую команду» — игру, которую придумывали сами. Как заметила российский психолог Мария Осорина, хитроумный сюжет книги Гайдара строится на игре в «тайное общество», что очень импонировало советским детям, как, впрочем, и их современникам в других странах. Они охотно перенимали сюжет книги и привносили образы ее героев в свою повседневную жизнь{362}. В Павлика же не играли никогда, хотя он и стал героем частушки из разряда «черного юмора», передаваемой из уст в уста:
Этот текст интересен с нескольких точек зрения. Прежде всего в нем преувеличена степень виновности Павлика перед отцом (разоблачение превращено в жестокое убийство), а само выполнение гражданского долга становится актом внутрисемейного насилия. Кроме того, отец и сын меняются местами: вместо сына убит отец. И, наконец, используется широко распространенный в постсталинскую эпоху прием: чувство страха снимается с помощью смеха. Период с 1960-х по 1980-е годы стал расцветом жанра «садистских стихов», в которых с грубой прямотой описывались акты жестокости, чаще всего совершенные маленькими детьми. Они, например, вполне невинно находят во дворе странную тикающую штуку и взрывают ею многоэтажный дом. Или (уже не так невинно) воображают себя «фашистами-захватчиками»: «Дети в подвале играли в гестапо — / Зверски замучен сантехник Потапов»{363}. Когда смерть воспринимается как абсурд, героическая гибель может казаться только еще большим абсурдом, а те, кто геройски умирает, просто дураки, неспособные осознать всю бесполезность своих действий.
Тенденция развития циничного отношения к Павлику усилилась, когда у послевоенного поколения, которое относилось к нему без особого уважения, стали появляться собственные дети. Одна женщина, родившаяся в 1975 году, вспоминает: «У меня папа — это человек с необычайным чувством юмора, поэтому он мне в этом отношении (т.е. в отношении Павлика. — К.К.)… “Я тебя умоляю, ну, может быть, в школе действительно вам говорят, что Павлик Морозов герой, но не обманывай себя! Человек не может быть героем, если он предает своих родителей. Это явно ненормально!”»{364}.[235]
Жизнь Павлика не продолжилась после его смерти в текстах, как это случилось с Тимуром, имя которого, например, в стихотворении Агнии Барто «Дядя Тимур» (1958) присваивается благодарной детворой пожилому человеку, устроившему для них во дворе детскую площадку{365}. Показательно, что Генрих Сапгир, вынужденный в неблагоприятные времена на протяжении десятилетий писать для детей, так как его произведения для взрослых не пропускала цензура, чтобы добиться шокового эффекта, свергает с пьедестала Тимура, а не Павлика. В рассказе «Тимур и ее команда» Сапгир описывает прикованную к инвалидной коляске озлобленную девочку-инвалида, доводящую своих нянек до белого каления. Весь эффект — помимо неаппетитного описания калеки — построен на обманутых сентиментальных ожиданиях, вызванных именем Тимур. Трудно представить себе, чтобы гипотетический рассказ под названием «Павла и ее отец» вызвал бы большее отторжение у интеллигентного читателя постсталинской эпохи, чем, скажем, оригинальная биография Павлика, написанная Губаревым[236].
Знаменателен такой факт: ироническая рок-опера «Павлик Морозов — суперзвезда», сочиненная во второй половине 1970-х годов группой студентов (Я.Ю. Богдановым, С.Г. Капелюшниковым, С.Л. Козловым, Л.Р. Харитоновым и М.В. Чередниченко), в действительности весьма условно основана на легенде о пионере-герое. Сюжетная линия с отцом занимает небольшое место в действии: описана лишь короткая стычка, в которой Трофим упрекает своего сына («Я и в колхозах не видал такого дурака») и которая заканчивается поркой строптивого пионера, а также сцена расстрела самого Трофима. Главной темой в этом повествовании о Павлике становится предательство его бывшего друга Плохиша, который в конце оперы кончаете собой, бросившись на рога разъяренного быка. Мать, дед и бабушка Павлика в опере вообще отсутствуют, а врагов Павлика заменяет общий хор кулаков, празднующих свою победу попойкой и хвастливой песней («Коллективизацию сорвали!»). Основной прием комического у авторов оперы зиждется на произвольном смешивании разных мотивов (в первую очередь словесных, а не музыкальных — рефрены из рок-оперы «Иисус Христос суперзвезда» приводятся фрагментарно, главным же музыкальным контекстом является «гараж-музыка» 1970-х). Легенда о Павлике переплетается с опрощенной версией жития Христа (предательство Плохиша как предательство Иуды и проч.), а также с песнями и газетными лозунгами 1930-х годов, отдельными мотивами из «Кармен» и романа Чернышевского «Что делать?» (Павлику три раза снится «Старая большевичка»). Авторы еще менее озабочены исторической целостностью воспроизведения эры коллективизации, чем, например, Губарев. Если у Губарева в заговорщическом шепоте кулаков еще слышатся отголоски первой пятилетки («Пашка — просто сволочь!»), то опера пестрит отсылками к более поздней стадии эпохи сталинизма («В Кремле о нас заботится товарищ Сталин. / Давайте его поблагодарим»). Таким образом, «Павлик Морозов — суперзвезда» представляет собой не столько пародию на жития самого Павлика Морозова, сколько остроумный шарж на пионеров-героев вообще и на всю официальную культуру 1930-х годов. Например, хор середняков с выразительным унынием поет: «Жить стало лучше, жить стало веселее, / Интереснее стало жить!». А Плохиш просится к Павлику в пионеры — «Запиши меня в актив, / Мне всего дороже коллектив!» — под ропот кулаков: «Он всех нас раскулачит и поставит в МТС!» Получается, что общий контекст легенд о Павлике и, в еще большей степени, официальный культ счастья, созданный в середине 1930-х, оказались более подходящим материалом для иронической насмешки, чем собственно история мальчика, предавшего своего отца[237].
Отчасти этот факт можно объяснить широко распространившимся тогда неприятием доносительства как такового. В 1962 году один из гостей на даче Корнея Чуковского записал в его гостевую книгу забавную пародию на классический пропагандистский текст сталинской поры о сотрудничестве детей с пограничниками под названием «Бдительность младенца». Восемнадцатимесячный Васютка, младенец-вундеркинд, пробегает полтора километра до пограничного поста, чтобы доложить о подозрительном бородаче с большим револьвером. «Как молния, в голове мелькнула мысль: — Дядя — бяка! Дядя хочет тпруа по нашей Стране, чтобы сделать ей бо-бо!» Засыпая после праведных трудов, Васютка злорадно предвкушает: «Теперь уже скоро, теперь уже этому дяде зададут ата-та по попке…» История заканчивается апофеозом блаженного чувства выполненного долга: «Цоканья копыт мальчик не услыхал: он спал сном человека, совершившего все, что от него требует гражданский долг»{366}.
Негативная реакция на Павлика — особенно у людей, учившихся в школе в послесталинское время, — была частью более широкого разочарования в насаждавшейся идеологии и ее идеалах. Большая часть школьников и многие учителя 1960-х и 1970-х годов «про себя» относились к советской идеологии равнодушно, если не цинично, и это настроение время от времени прорывалось наружу, как, например, в одном из воспоминаний об уроке истории: «Приятель мой встал и сказал: “Вот вы знаете, во время Великой Отечественной войны солдаты какие-то шли и кричали «за Родину, за Сталина!». А представьте себе, что сейчас началась война и все кричат «за Родину, за Брежнева!»?” И класс, конечно, засмеялся»{367}.
Будет справедливым заметить, что память о Великой Отечественной войне для многих оставалась неприкосновенной. Дети с благоговением относились к героям войны. Они продолжали с интересом читать «Улицу младшего сына» Льва Кассиля и вдохновляться подвигом Зои Космодемьянской{368}. Однако некоторые, если верить их более поздним утверждениям, даже к героям войны относились скептически. Один ленинградец (1960 гр.) на вопрос, много ли он помнит пионеров-героев военного времени, с отвращением сказал: «Как грязи», — после чего с трудом выудил из своей памяти двух мальчиков-партизан: Валю Котика и Леню Голикова. На следующий вопрос, помнит ли он, что они сделали, последовал неохотный ответ: «Себя взорвали… Да они все там это… с фашизмом воевали, дураки!»{369},[238] Информанты чаще и с большей готовностью вспоминают школьный фольклор вроде «Марат Казей насрал в музей», чем сведения о героях, почерпнутые на уроках в школе[239].
Такого рода отношение не может рассматриваться только как прозрение в постсоветскую эпоху. Еще в 1961 году в провинциальном Тамбове разразился скандал в связи с импровизированным уличным представлением: местный поэт выбрал в качестве трибуны для чтения своих стихов площадку у памятника Зое Космодемьянской. Как объясняла потом встревоженная комсомольская администрация, она не имела ничего против поэзии как таковой: «Ведь и члены бюро, и участники Пленума, конечно, не против чтения стихов, не против хорошей, увлекательной организации досуга, а против мерзких плевков и окурков, которые сыпались на памятник Героя Советского Союза, нашей землячки ЗОИ КОСЬМОДЕМЯНСКОЙ — памятник, к которому каждую весну молодые и старые, жители нашего города несут первые живые цветы; против корчащихся тунеядцев, которые своим кривлянием оскверняют это священное для тамбовчан место»{370}. Очевидно, однако, что не у всех в Тамбове этот памятник вызывал такие пламенные чувства — для некоторых он был просто заметным местом, подходящим для публичного выступления. Если даже Зоя Космодемьянская потеряла неприкосновенность, то Павлик, всегда вызывавший противоречивые эмоции, не имел шансов выжить.
Постепенно дискуссии на тему о пионерах-героях стали проходить только на уроках внеклассного чтения. Вспоминает одна ленинградка 1969 года рождения: «А-а. Героев-пионеров… а-а, ну… Вот знаешь, вот общая картина… впечатления помню, но назвать каждого по отдельности сейчас не могу. Но помню, мы их много действительно читали. Нас заставляли читать… про них. Раз вы готовитесь в пионеры, значит, должны знать вообще пионерскую организацию. Ну, все в таком роде. Ну да. Тогда такое было, конечно»{371}. Как с краткой определенностью выразился один мужчина, старше этой женщины почти на десять лет, все было «расписано, раскатано»{372}. Можно сказать, что происходила общая дегероизация советской детской и юношеской культуры. Почта ленинградского отделения издательства «Детская литература» начала 1960-х годов свидетельствует о том, что в это время большой популярностью пользовались приключенческая литература и научная фантастика, а не дидактические жизнеописания «Железного Феликса» или Кирова. Письма о вдохновляющих примерах давно умерших коммунистов приходили теперь только из отдаленных регионов страны[240]. В основном же детей и молодежь в эти годы неодолимо влекло к «идолам» — чемпионам спорта или поп-звездам, в том числе западным, таким как, например, «Битлз». У детей младшего возраста кумирами стали телевизионные персонажи из популярных мультфильмов или сказочные принцы и принцессы. Наконец, пример для подражания находили в кругу собственных семей. Им могла стать, например, мать, героически совмещавшая полную нагрузку на работе с семейными обязанностями и при этом всегда окружавшая любовью и заботой своих детей{373}.
При таком циничном отношении к герою нет ничего удивительного в том, что, когда в 1991 году советской системе пришел конец, статуя Павлика в Москве, так же как и памятник основателю ВЧК Феликсу Дзержинскому, пала одной из первых в этом пантеоне. Вслед за ней памятники Морозову исчезли и в других местах, в том числе в Свердловске. Мемориал в Герасимовке, хотя и сохранился, нуждается в полной реставрации. Приехав туда в 2003 году, я нашла огромную бетонную глыбу, отдаленно напоминающую наковальню и установленную на окраине деревни у леса, в котором были найдены тела братьев Морозовых, в самом плачевном состоянии. Надпись на ней — обращение Горького к комсомолу: «Память о нем не должна исчезнуть» — почти совсем стерлась, и, не зная этой фразы заранее, ее невозможно было прочесть. В музей больше не приезжали организованные группы, а в течение нескольких лет его и вовсе закрыли для посетителей. Всю экспозицию, кроме реконструкции классной комнаты на верхнем этаже, где Павлик якобы сидел за партой, разобрали. Сохранились только подарки от пионерских делегаций, знамена, фотографии и документы, пылящиеся в боковой комнатке. Состояние музея не особо беспокоило местных жителей. Как мне сказали в сельской администрации, «нам хватает забот о том, чтобы выжить». Герасимовцы относились к герою с оттенком потребительства. Они считали, что благодаря известности Павлика условия в их деревне были немного лучше, чем в других местах: проложена приличная дорога, построены дом культуры и школа…[241] Раньше у герасимовских школьников существовала традиция отвинчивать шарики со штанг на ограде, окружающей могилу Морозовых, и бросать туда записочки с просьбами об удаче на экзаменах и т.п. Но ко времени моего приезда эта традиция, очевидно, вымерла и внутри штанг лежали только гнилые листья.
Уже в пору заката советской эры, к началу XXI века легенду о Павлике, казалось, вовсе позабыли. Лишь некоторые люди, выросшие в 1930-е годы и преданные идее коммунизма, по-прежнему готовы защищать отдельные аспекты его культа, в частности самоотверженность и социальное бескорыстие пионера-героя. «Образ был такой положительный для молодого поколения, это был положительный образ, на которого равнялись, по которому учились», — с убежденностью сказала мне в сентябре 2003 года одна женщина, родившаяся в Свердловске в 1931 году{374}. Особенно страстно подобная точка зрения отстаивалась в российской национал-патриотической и коммунистической прессе, которая утверждала, что пламенный пионер Павлик НЕ ДОНОСИЛ на отца, а всего лишь дал свидетельские показания, когда этого потребовал закон. В подтверждение этой версии, приобретшей известную популярность, приводились ссылки на секретные документы ОГПУ{375}.[242]
Для других Павлик превратился в символическую фигуру иного плана: в нем сконцентрировалось и отразилось чудовищное отношение советской системы к детям, которая с шокирующей расчетливостью оболванивала младшее поколение и манипулировала им{376}. А после того как книга Юрия Дружникова стала известна из первых или вторых рук, многие видели в Павлике жертву системы в самом непосредственном смысле этого слова, поскольку предполагалось, что его убило ОГПУ[243]. Так или иначе, легендарный пионер был низвергнут с пьедестала — семидесятилетняя годовщина его гибели в 2002 году почти не привлекла общественного внимания, а немногочисленные отклики в прессе свидетельствовали о закате культа. Среди разнообразных материалов, вывешенных в русском Интернете осенью 2002 года, нет ни одного, где бы отстаивался советский взгляд на Павлика как на героя, зато появился ряд текстов, иронически толкующих этот образ. Среди них песня рок-группы «Крематорий» (где мальчик назван «обиженным богом дебилом», а о Татьяне Морозовой сказано: «В тело родной его мамы вошел / Не один табун бравых мужчин»), а также пьеса Владлена Гаврильчика (в ней Павлик вместе с Тимуром спасает Пушкина от роковой дуэли){377}. В материале, опубликованном в начале 2004 года, авторы предприняли попытку реабилитировать Павлика; они привели фрагменты интервью в жанре «разговоров с прохожими», которые свидетельствовали о том, что лишь представители старшего поколения еще помнили, кто это такой{378}.[244] Очевидно, что к этому времени культ на массовом уровне полностью потерял свою жизнеспособность.
Когда я в ходе исследований рассказывала о теме моих занятий российским жителям, не являвшимся профессиональными историками, то неизменно натыкалась на недоверчивое изумление. Ксерокопиисты в библиотеках поражались, как я могу тратить столько бесценных долларов на копирование такой ерунды, а таксисты недоумевали, что, занимаясь таким делом, можно зарабатывать себе на жизнь. История повторяется или не повторяется как фарс, но в общественном мнении легенда о Павлике Морозове, наряду с велосипедами «пенни-фартинг», панталонами и кринолинами, приобрела черты курьезной архаичности. Впрочем, надо отметить, что попытки создать образы детей-героев делаются и поныне. В феврале 2004 года редактор «Пионерской правды», которая все еще продолжает издаваться, хотя и значительно меньшими тиражами, сказала мне, что в газете придается большое значение рассказам о детях, которые сообщают куда следует о подозрительных происшествиях на государственной границе России{379}. И все же в целом российская детская культура носит сегодня совершенно иной характер, уделяя основное внимание, как и в западных странах, спорту, подростковой поп-культуре и моде{380}.
Своего рода опала, постигшая Павла Морозова и других пионеров-героев, часто рассматривается российскими либеральными обозревателями и их западными коллегами как положительное явление, как шаг на пути политического и морального развития общества{381}. Во многом это справедливо. Сколь бы ни отличались друг от друга различные версии легенды о мальчике, сформированные на разных этапах советской истории, все они требуют принятия одного и того же набора исходных предпосылок: коллективизация была оправданной мерой и поддерживалась всеми благонадежными советскими гражданами; процесс, в ходе которого были обвинены и осуждены убийцы Павла Морозова, проходил демократическим и справедливым образом; детей следует воспитывать в духе безраздельной преданности политическому режиму той страны, в которой они растут. Между тем в действительности коллективизация обернулась для страны политической и экономической катастрофой и безжалостным истреблением русского крестьянства; советская правоприменительная практика была основана на массовом нарушении прав подозреваемых и заключенных. Правда, советская обработка детей (если не считать стремления привить общечеловеческие ценности — честность, трудолюбие и проч., характерные для любого нравственного общества всех времен[245]) не сумела выработать в них той преданности официальной идеологии, на которую рассчитывали политические лидеры и пропагандисты. И, пожалуй, это единственное, что можно сказать положительного относительно советского воспитания. Требуя рационального принятия иррациональной системы правления, этот строй, вопреки себе самому, породил в новом поколении скептицизм и склонность к критическому мышлению, привил ему общечеловеческие ценности, помогавшие дистанцироваться от политической демагогии.
Но если развенчание героизма Павлика Морозова можно рассматривать как положительное явление, то полное забвение истории его гибели не дает нам оснований радоваться. Тут прежде всего необходимо глубокое и тщательное исследование дела. Вне зависимости от реальной виновности тех, кого осудили за убийство Павлика, суд над ними, вне всякого сомнения, был несправедлив, а материалы, на основании которых выносился приговор, страдали серьезными изъянами. В 2001 году по ходатайству о реабилитации осужденных, поданному дочерью Арсения Шатракова Матреной Шатраковой, дело открыли вновь, поручив его заместителю руководителя реабилитационного отдела Генеральной прокуратуры Российской Федерации Николаю Власенко. В отличие от полумиллиона подобных ходатайств, поданных после 1991 года, это ходатайство было отклонено. В 2002 году в беседе с американским журналистом Власенко выразил твердую убежденность в том, что осужденные действительно виновны: «Это было одно из самых диких и ужасных преступлений. Изрезать ножом своих собственных внуков?! Это нам достоверно известно, и этого достаточно». Он сослался на то, что данное дело необычайно хорошо документировано: «Там допросы, показания местных жителей, свидетелей, участников, прямые доказательства. Не приплетайте к этому политику. Это был террористический акт»{382}. Несостоятельность подобных доводов очевидна: материалы дела Морозовых и в самом деле обширны и разнообразны по характеру, но столь же обширны и разнообразны материалы других дел 1932—1933 годов, получивших широкий общественный резонанс. Например, «дело Финского генштаба» содержит много томов свидетельских показаний карельских крестьян, которые подозревались в участии в заговоре белофиннов, поставившего своей задачей подорвать советскую власть{383}. Обилие сомнительных документов, изобличающих арестованных, еще не может служить доказательством их вины. Конечно, свидетельств против обвиняемых по делу об убийстве братьев Морозовых было больше, чем, скажем, в так называемом «деле глухонемых», организованном в Ленинграде во время Большой чистки. Как утверждалось в этом деле, «агент гестапо» по имени Альберт Блюм передавал торговцам-инвалидам открытки с изображением Адольфа Гитлера. Отсюда следовало, что существовала разветвленная заговорщическая фашистская группа, в которую входили десятки ленинградских глухонемых[246]. Есть серьезные основания предполагать, что Альберт Блюм и открытки с изображением Гитлера — не что иное, как вымысел, тогда как сомневаться в том, что Павла и Федора Морозовых убили, не приходится. Тем не менее, следствие по делу об убийстве велось с нарушениями, а полученные свидетельства никак нельзя назвать достоверными. Сейчас уже не так важно, были ли подозреваемые виновны, главное — настало время признать: дело против них рассыпалось бы в любом нормально проведенном современном апелляционном суде. Возможно, реабилитация обвиненных не стала бы идеальным решением, поскольку складывается впечатление, что по крайней мере один из осужденных (Данила Морозов) действительно причастен к преступлению. Не представляется также возможным доказать, что остальные осужденные невиновны, на основании тех документов, которые целенаправленно собирались для обвинения. Однако приговор, основанный на показаниях, полученных под пытками, выбитых признаниях и сфабрикованных свидетельствах, не должен признаваться правомочным. Осужденных необходимо оправдать, если не за невиновностью, то, как минимум, за недоказанностью совершения преступления[247].
Есть и другие обстоятельства, по которым подлинное переосмысление истории Павлика Морозова имеет большое значение. Как я уже неоднократно писала, эта коллизия затрагивает вопросы гражданского долга, сохраняющие свою значимость и за пределами советской системы. Развенчание легенды, пусть и благотворное само по себе, обнажило далеко не здоровую тенденцию к уклонению значительной части постсоветских интеллектуалов от каких бы то ни было общественных обязательств. В бывшем Советском Союзе ответственное и порядочное поведение принято в куда большей степени, чем можно предположить, исходя из общей экономической ситуации, однако его проявления обычно узко локализованы и ограничиваются рамками семьи, замкнутого круга близких людей или своего профессионального коллектива{384}. В итоге возникает культура разделенных, атомизированных групп, еще менее проницаемая для посторонних, чем это было в советское время, когда, например, с иностранцами и другими чужаками обращались лояльно уже потому, что официальная идеология требовала относиться к ним с подозрением. В современном российском обществе консенсус относительно норм разумного поведения кажется недостижимым. Идея, что человек при определенных обстоятельствах имеет право сообщить о проступке, совершенном членом такой закрытой группы, правоохранительным органам, большинство граждан восприняли бы как нелепость. В честность властей мало кто верит[248]. В результате казна нищает из-за уклонений от уплаты налогов, серьезные преступления — вплоть до убийств — остаются нераскрытыми и безнаказанными, а существующая мораль определяется неприкрытыми личными интересами. Иронический итог легенды о Павлике Морозове состоит в том, что, призванная утвердить доносительство в качестве добродетели, она из-за несправедливого обращения с жертвами доносов способствовала созданию культуры, по правилам которой любое участие в общественной жизни воспринимается как завуалированный сговор с несправедливым режимом.
В сентябре 2003 года фонд «Открытое общество», субсидируемый Джорджем Соросом, объявил о выделении 7000 долларов екатеринбургскому отделению «Мемориала» на создание в Герасимовке совершенно иного музея Павлика Морозова. Согласно концепции, судьба мальчика будет рассмотрена в контексте насильственной коллективизации 1930-х годов и оценена как одна из составляющих значительно более широкого политического процесса. Необходимо, чтобы история мифа о Павлике и хотя бы часть из перечисленных проблем современного российского общества нашли свое отражение в экспозиции нового музея. Кажется, это уже происходит. В сентябре 2007 года директор музея Нина Купрацевич говорила журналистам из агентства «Новый Регион»: «Во время экскурсии мы рассказываем не только о трагедии, которая произошла в Герасимовке, но и о том, как и за что здесь раскулачивали людей, да и как вообще появилась эта деревня, которую сто лет назад образовали белорусы-самоходы, приехавшие в Тавдинскую область на телегах». Но легенда обладает странной жизненной силой: по словам директора музея, «имя Павлика Морозова привлекает гораздо больший интерес людей, чем коллективизация». Поэтому музей в Герасимовке так и не переименовали. А 2 сентября 2007 года около памятников братьям Морозовым под эгидой музея прошел траурный митинг с возложением венков и цветов: «Могила Павлика и его брата, по словам очевидцев, была буквально засыпана цветами — их несли и пожилые люди, и люди среднего возраста, и даже маленькие дети»{385}. Так легенда повернулась еще одной, новой гранью, заменив в людской памяти бронзового героя на живых людей, реальных жертв преступления, покоящихся на окраине деревни. Так Павлик-страстотерпец вытеснил из сознания людей героя-гражданина и образцового пионера.
В планы музея также входит получить из ФСБ дело об убийстве Морозовых и создать архив устной истории, увиденной глазами репрессированных{386}. Эти идеи в начале третьего тысячелетия вызвали многочисленные споры, а также опасения, что новый музей будет осуществлять на западные деньги свою собственную идеологическую политику, попросту говоря, антисоветскую и прозападную. Указание на то обстоятельство, что в правилах фонда Сороса есть запрет на использование грантов для политической деятельности, вызвало большое недоумение среди членов учредительного комитета: каким образом, в таком случае, можно вообще отразить столь глубоко политизированную историю?{387} По информации, полученной «изнутри», комитет раскололся на группировки, отражающие все оттенки отношения к легенде о Павлике{388}. Такой поворот, вероятно, можно назвать положительным. История, претерпевшая столько пристрастных и догматических трактовок, непримиримо отвергавших любые разночтения материала, теперь наконец приобретет свободу толкования, позволяющую различным идеям мирно уживаться друг с другом.