II.

И тем не менее, быть может, ни одно столетие не было так богато поэтами-индивидуалистами и философами-индивидуалистами, как минувший век.

Упрямо и гордо провозглашали они суверенитет личности, самодержавную власть индивидуума или же небольшой группы натур, родственных по происхождению и настроению, взирая с отвращением на невежественную толпу, обязанную им рабски служить.

Если ближе присмотреться к их философии, то за ней нетрудно уловить мировоззрение определенных общественных классов.

Иногда, напр., индивидуализм является идеологией буржуазии. Если он носит охранительный или защитительный характер, как у французского писателя Барреса, то за ним скрывается протест мелкого буржуа против стесняющей его экономической деятельности. Если он, напротив, проникнут таким агрессивным или хищническим настроением, как у немецкого философа сороковых годов М. Штирнера, то за его маской прячутся идеалы крупных капиталистов-эксплуататоров. Мы остановимся здесь на двух других типах, очень близко соприкасающихся, на индивидуалисте-интеллигенте и индивидуалисте-аристократе, и потому, что они ярче, и потому, что они нам понятнее. Флобер и Ренан являются самыми интересными представителями первой категории. В эпоху торжествующей демократии, когда политическая власть находилась в руках мещан-капиталистов и грозила перейти в руки рабочей черни, они оба хотели передать бразды правления небольшой группе „рыцарей духа“, царей ума и знания.

Флобер страстно ненавидел демократию с ее нивелирующими тенденциями: „она уничтожает индивидуальность“, „она губит Францию.“ Только еще новая интеллектуальная олигархия — нечто в роде касты мандаринов — способна, по его мнению, остановить вырождение родной страны. „Наш единственный исход — писал он Ж. Занд — состоит в том, чтобы образовать касту мандаринов, если они только люди знающие. Народ, этот вечный рудокоп, обязан занимать на лестнице социальной иерархии низшее место, ибо он представляет из себя просто — число, массу. Франция немного выиграет, если несколько мужиков научатся читать, а такие люди, как Литтре или Ренан, для нее незаменимы.

Идеал Ренана очень похож на взгляд Флобера. Он также убежден, что демократия не осчастливила человечество, не подвинула его вперед на пути прогресса: „она портит расу.“ Массы всегда коснеют в невежестве, а природа стремится „к торжеству разума“ Человечество обязано поэтому стараться, чтобы всегда были люди вроде языковеда Боппа или естественника Кювье. Вот эта олигархия ученых и призвана властвовать, как некогда в Индии царила каста брахманов. В тот день, — говорит Ренан в одном из своих философских отрывков, — когда небольшая кучка людей, одаренная разумом (privilégiés de la raison) найдет средство, способное уничтожить вселенную, их власть была бы обеспечена. Они царствовали бы над миром помощью страха: они были бы настоящими богами, потому что в их руках находилась бы жизнь людей.

В одной из своих философских драм Ренан нарисовал портрет такого сверхчеловека знания, такой „intelligence supérieure“ в лице волшебника Просперо, который наукою подчинил себе вселенную, царствуя над духами; но цивилизованный им Калибан — т.-е. народная масса — сверг его с золотого престола. Только один Ариэль — гений разума — остался верен развенчанному царю-ученому, скорбя, что под грязным скипетром Калибана минует навсегда эра красоты, изящества и благородства. Волшебник Просперо, лишенный власти, это Флобер или Ренан, мечтающие поработить массу в угоду членам академии и профессорам Сорбонны.

К этому интеллигентному индивидуализму тесно примыкает индивидуализм аристократический; он достиг своего апогея в философии Заратустры.

Ницше не был, конечно, идеологом старого дворянства или прусского юнкерства. „Не гордитесь тем, откуда вы пришли, а тем, куда вы идете!“— говорит Заратустра. „Не то важно, что вы служили государству и были оплотом существующего порядка. Не то важно, что ваши предки шаркали ножкой при дворе и научились стоять по целым часам в пестрых костюмах, как птица-фламинго в неглубоких болотах. О, мои братья аристократы! смотрите вперед, а не назад“. Но Ницше считал дворянское происхождение все же непременным условием при образовании новой умственной аристократии. Он и сам постоянно подчеркивал, что в его жилах течет кровь польских графов. Дворянские симпатии философа проглядывают как в его ненависти к французской буржуазии и немецкому бюргерству, так и в его презрении к мыслителям-плебеям вроде Сократа или Д. Штрауса, так, наконец, в его увлечении римским патрициатом, провансальскими трубадурами, итальянскими кондотьерами эпохи Ренессанса и „последним великим европейцем“ Наполеоном. Ницше считал лучшим общественным строем те первобытные аристократические общины, когда воинственное племя, завоевав мирных пастухов или кочующих купцов, превращало их в рабов, предписывало им законы, эксплуатировало их труд, их время и здоровье. К этому первобытному состоянию хотел бы он вернуть современную Европу, отдать ее в руки нескольких аристократов-варваров, которые принимали бы с спокойной совестью жертвы от бесчисленного множества людей, униженных и подавленных, превращенных в орудия, в рабов. Ницше обрушивается поэтому с пеной у рта на торжествующую демократию, которая есть, по его мнению, „типическая форма разлагающегося государства“. Ницше не желает признавать также и простого народа. Он искренно скорбит, что рабочему даровано право коалиции и голос в политических делах: вместо того, чтобы сделать из него раба, китайца, в нем воспитали чувство личного достоинства, дух протеста. Ницше смеется и над мечтой социалистов о таком обществе, в котором исчезнет принцип эксплуатации: „это все равно, что придумать жизнь, которая не знает отправлений организма,“ Он бранит вождей народа „тарантулами“, философствующими „идиотами“, „собаками“. Ницше вооружается и против женской эмансипации, отчетливо понимая ее связь с демократическим движением. „Никогда слабый пол не пользовался таким почетом, как теперь,“ — говорит он, — „это отличительная черта демократического направления“. „Там, где промышленный дух вытеснил аристократический и милитаристический, женщина стремится к правовой и экономической равноправности приказчика“-Эмансипация для него признак „вырождения“, „симптом притупления женских инстинктов“. Женщина не должна заниматься литературою, наукой, политикой. Пусть она не забывает, что она „собственность мужчины“, „существо, предназначенное для рабства“. Только „ученые ослы мужского пола“, „развратители женщины“ могут воображать, что образование создает высший женский тип: его нужно искать на востоке. Так как Ницше происходил от предков, которые в целом ряде поколений были пасторами, и сам он в юности мечтал сделаться священником, то его протест против демократии с ее идеалами братства и равенства принял с течением времени религиозную окраску.

Масса олицетворялась для него незаметно в образе ее спасителя — в образе Христа.

Против Него Ницше всю жизнь боролся с каким-то глухим остервенением. Через все его сочинения кровавой нитью проходит эта непримиримая вражда к Галилеянину.

Но то была последняя вспышка бессильной злобы — накануне падения. Гордый дух аристократа-индивидуалиста сломился в борьбе, и он, повидимому, уже готовился пасть ниц перед Христом, как тень ночи навсегда окутала его мозг, отравленный манией величия: и только безумие спасло его от необходимости признать себя побежденным, склониться перед великой народной массой, образующей собою тот камень, на котором созиждется церковь будущего, оснуется царство Божье на земле. Но за ним шли послушные и восторженные его многочисленные ученики.

Известный шведский писатель М. Стриндберг был в ранней молодости убежденным демократом, как вообще вся скандинавская молодежь, выросшая под непосредственным влиянием демократических реформ шестидесятых годов: тогда юноши-студенты, задававшие тон в умственной жизни родины, бредили мужиком, протестовали против знати, смеялись над романтизмом. В известных лекциях Брандеса о главных течениях европейской литературы в XIX веке нашла эта демократизация скандинавского общества свое лучшее идеологическое выражение. Талантливейшие писатели Норвегии, Швеции и Дании (Ибсен и Бьернсон, Килланд и Драхман, Шандорф и Якобсен) говорили исключительно о социальном вопросе, о женской эмансипации. Молодой Стриндберг невольно проникся господствовавшим в литературных кружках боевым настроением. В своих ранних произведениях он твердил о вырождении высших слоев общества, проповедовал необходимость служения массе.

В начале восьмидесятых годов познакомил Брандес скандинавскую публику с философиею Ницше, и скоро увлечение аристократическим индивидуализмом приняло характер такой же повальной эпидемии, как десятилетием раньше увлечение социальным альтруизмом. И Стриндберг превратился из „герольда коллективизма“, как он себя называл, в мрачного апостола Заратустры. Он вспомнил, что и в его жилах течет дворянская кровь. Он решил, что только аристократия, а не народ, способна обновить разлагающийся мир. Старое дворянство, правда, идет к закату. Но на его обломках возникает новая аристократия, „аристократия мозга и нервов“. Она имеет двух страшных врагов: женщину и рабочего, феминистку и пролетария. И против них он восстает, со всей силой своего мрачного красноречия, захлебываясь от злобы, дыша местью.

В наши дни на всем западе нет ни одного писателя, который ненавидел бы женщину так страстно, так беспощадно. В каждом слове, которое он о ней произносит, в каждом штрихе, которым он ее рисует, постоянно слышится угрюмая фраза Заратустры „Презирай женщину“ (Verachte das Weib).

Стриндберг усматривает в любви и в браке только замаскированную форму борьбы за власть. Если мужчине не удастся поработить женщину, то женщина непременно поработить мужчину. Так можно формулировать основную мысль его потрясающей трагедии „Отец“. „Ты меня ненавидишь?“ — спрашивает один мужчина свою жену. „Да, иногда, именно когда ты мужчина“. „Стало быть это в своем роде расовая ненависть”. — „Что ты этим хочешь сказать?“ — „Я чувствую, что кто нибудь из нас должен погибнуть в этой борьбе“ —„Кто же?“ — спрашивает жена. „Тот, кто слабее“. — „А сильный прав?“ — „Разумеется, как всегда, ему принадлежит власть!“ — „Ну, в таком случае я права!“ — говорит жена, торжествуя. И муж, выбитый из своей позиции, произносит обвинительный акт против всех женщин в мире. „Вы все были моими врагами — моя мать, которая не желала меня родить, моя сестра, которая требовала, что бы я ей подчинялся, моя дочь, когда ей приходилось выбирать между отцом и матерью, а ты, моя жена, ты была моим злейшим врагом, ты мучила меня до тех пор, пока я не остался лежать на дороге, без признаков жизни.“

И всегда, когда Стриндберг говорит о женщине, он положительно задыхается от какого-то стихийного отвращения. Когда профессор Тёрнер, герой романа „Чандала“, целует дикую красавицу-цыганку, он испытывает такое чувство гадливости, словно он держит в своих объятиях зверя. Когда философ Борг, герой романа „У открытого моря“, идет на свидание с самой заурядной барышней-мещанкой, он не может отделаться от мысли, что „готов совершить преступление“. Здесь постоянно слышатся слова Заратустры: „О, если бы мужчина и женщина знали, как чужды они друг другу“.

Но особенно страстно ненавидит Стриндберг феминизм, „этот великий шантаж“, как он выражается, „вспыхнувший в Скандинавии после того, как прошумела на сцене пьеса известного синего чулка в мужском костюме“ (т.-е. „Нора“ Ибсена). Против эмансипации он направил автобиографический роман „Исповедь глупца“, одно из самых ядовитых и сильных произведений современной европейской литературы, где на пространстве четырехсот страниц рассказана с непримиримой враждой простая история о том, как вырождающаяся аристократка отравила жизнь своего мужа-писателя. Стриндберг протестует здесь против стремления женщины к экономической самостоятельности. „Женщина еще не есть раба, — говорит он, — если муж ее содержит, если она находится под его юридической защитой“. Он вооружается и против ее стремления к умственной равноправности. „Женщина в интеллектуальном отношении бесконечно ниже мужчины. Она бесполезна в ходе цивилизации.“ Эмансипация, по его убеждению, „шаг назад“, „явное безумие“, „глупая мечта романтиков-социалистов“. „Эти люди, — негодует он, — хотят свергнуть с престола царя вселенной, создавшего все блага культуры, творца искусства и изобретателя ремесл, чтобы возвысить глупую женщину, которая за немногими исключениями не участвовала в культурной работе.“ „Если я подумаю, что эти представительницы бронзового века, эти полуобезьяны-получеловеки добьются когда-нибудь власти, тогда во мне накипает бешенство.“ „Нет, женщина не больше и не меньше, как вещь, необходимая для мужчины. Она не имеет никакого права требовать равенства, потому что она только в количественном отношении составляет другую половину человечества; в действительности же, как умственная сила, она имеет значение лишь одной шестой. Так пусть же мужчина остается господином.“ С такой же непримиримой ненавистью восстает Стриндберг против народа, против рабочей массы.

Научные интересы привели профессора Тёрнера, героя романа „Чандала“, в семью первобытных цыган. Ходячее воплощение ума и знания, аристократ „мозга и нервов“, нечто среднее между „intelligence supérieure“ Ренана и „сверхчеловеком“ Ницше он очутился, таким образом, среди людей низшей расы. С ужасом замечает он, как постепенно он перенял у цыган их жесты и привычки, их манеру говорит и поступать. Он, исключительная натура, смешался с грязною толпою. И в душе профессора поднимается страшная ненависть к тупой массе. Он спешит спасти свою самобытную личность от унижающего влияния среды. Он не очень разборчив в своих средствах. Помощью волшебного фонаря он доводит своего главного противника, суеверного цыгана, до умопомешательства! Когда профессор снова сидит в своем кабинете, он углубляется в чтение персидских законов Ману и находит в них подтверждение своей ницшеанской религии, превращающей толпу в бездушный пьедестал, на котором одиноко и гордо стоят цари вселенной, „аристократы мозга и нервов“.

„Мудрый Ману начертал новый закон. Помощью железного гнета хотел он создать расу униженных рабов, которая, как навоз, удобряла бы почву для благородного племени арийцев, дабы оно могло каждое столетие подарить миру один цветок, подобный цветку алоэ. Пусть потомки Чандала (сына профессора от цыганки) питаются только вонючим чесноком и луком. Пусть никто не принесет им ни хлеба, ни воды, ни огня, ни плодов. Пусть они утоляют жажду из мутных болот. Пусть они не умываются и не строят себе домов. Пусть украшением им служит железо, одеждой — лохмотья покойников, а божеством — злой демон.“

Таким же страстным презрением к толпе проникнут другой роман Стриндберга: „У открытого моря.“ Герой, философ Борг, принадлежит к тому же типу „аристократов мозга и нервов.“ Отец его — потомок старой дворянской фамилии — был топографом. Когда ему приходилось прокладывать туннели, взрывать скалы и высушивать болота, он чувствовал себя творцом-волшебником, призванным вновь устроить землю, пересоздать вселенную. И Борг унаследовал от отца эти властные инстинкты. В студенческие годы он уже воображал себя реформатором. Он видел со скорбью, как современное человечество возвращается вспять, к посредственности, к стадности. Он поспешил набросать проект о новом государственном строе, основанном не на демократическом принципе. Во власти парламента, состоящего из представителей народа, находится только собирание сведений, касающихся разных сторон экономической и общественной жизни. Разработкою этого материала, т.-е. собственно управлением страны, занимается совет, составленный из немногих ученых специалистов, аристократов „мозга и нервов.“ Сам Борк старается воспитать себя до этого высокого типа. Он живет анахоретом-отшельником, среди пустынных скал и диких шхер, сливаясь с природой в пантеистическом восторге, чуждаясь ненавистной толпы. Он знает, что ее „вражда спасет самобытность его личности, тогда как ее дружба затянет его в грязное болото.“ Но в борьбе с плебейской массой философ гибнет: он сходит с ума.

В рождественский вечер, когда обитатели шхер украшали свои хаты, он ложится в лодку и „поворачиваясь спиной к земле, выплывает в открытое море. Вдруг глаза его остановились на звезде, сияющей между Лирой и Короной, на той самой звезде, которая, по преданию, привела трех развенчанных царей в Вифлеем — и пали они ниц перед Малюткой. Философ поспешил перевести свой взор на созвездие Геркулеса, бога ума, сил и мужества, который освободил некогда Светоносца-Прометея.

А лодка плыла по волнам океана, унося в темноту безумного аристократа.

Так отверг и Стриндберг народную массу, тот камень, на котором созиждется церковь будущего, оснуется царство Божье на земле. Но на высотах самодовлеющего индивидуализма у него закружилась голова: он кончил жалко и глупо.

Стриндберг, протестовавший против господства женщины и черни, поспешил уверовать во власть чертей и духов. В период от 1894—1897 г. он постепенно превратился из аристократа в мистика. Историю этого перерождения он рассказал в двух странных произведениях, озаглавленных „Inferno“ и „Легенды.“

Стриндберг зачитывается теперь известным романом Бальзака „Серафита“ — „это мое евангелие“, восхищается сочинениями знаменитого мистика Сведенборга: „он мой Вергилий“, углубляется в трактаты французского мага Сара Пеладан, занимается оккультизмом, теософией и магией. „Я опять так близок к загробному миру, — говорит он, — что жизнь возбуждает во мне отвращение: меня охватила тоска по небесам.“ Земля кажется ему каким-то адом, „Inferno“, населенным чертями, духами и ведьмами. Из сочинений Сведенборга он извлек очень странную теорию. Над земной жизнью царят незримые „силы“ или духи. Добрые по натуре, они думают только о благе людей, желая их воспитать до совершенства. Если человек задумал совершить какой-нибудь грех, то эти духи вдруг поднимают шум, водят его за нос, сбивают с толку. В одном месте своей исповеди Стриндберг серьезно рассказывает, как эти духи вылечили его от алкоголизма.

Живя в Париже, он каждый вечер отправлялся в свое любимое кафе пить абсент. Когда он заглянул, 17 мая, в ресторан, все места были заняты: пришлось поневоле идти домой. На следующий день он нечаянно уронил рюмку: на другую у него не было денег. 19 мая его кто-то задержал; 20 мая — в ресторане случился пожар; 1 июня — он уселся в садике, как рядом лопнула водосточная труба и кругом распространился невозможный запах. „Я начинаю понимать, — восклицает он, — что духи хотят меня вылечить от порока, который меня иначе доведет до сумасшедшего дома. Хвала Провидению!“

Так признал гордый ницшеанец над собою власть чертей и демонов.

Но Стриндберг не успокоился на мистицизме. В 1898 г. он прочел известный роман Гюйсманса „En route.“ На него пахнуло воздухом средних веков.

„Снова возвращаются к нам времена веры и догмы“, — восклицает он. — „Молодые люди одевают монашеские рясы и мечтают о монастырских кельях. Они пишут легенды и мистерии, рисуют Мадонну и Христа. Магия и алхимия вербуют все новых приверженцев. Снова возникают крестовые походы против турок и евреев. Скоро на площадях запылают первые костры, на которых будут сжигать ведьм, уличенных в колдовстве. Вереницы богомольцев тянутся в Лурд. И само небо дает отупевшим людям свои знаки, в циклонах, бурях и наводнениях.“

Вот до каких жестоких абсурдов может договориться павший „аристократ нервов и мозга.“ От этих слов пахнет кровью, в них сверкает топор палача, топор монаха-инквизитора.

„Настало царство антихриста“, — продолжает Стриндберг свою исповедь. — „Мы все отданы во власть князя мира, чтобы смириться и пасть во прах, чтобы проникнуться отвращением к себе и тоской по далеким небесам.“ И поэт, добровольно себя развенчавший, готов пойти по тому самому пути, по которому некогда в далекие средние века шел кающийся германский император.

„Не забудем же, что царская дорога лежит через город Каноссу. Только в лоне матери-церкви находится спасительная гавань.“

Но предварительно необходимо очистить свою душу от греха юности, когда поэт был „герольдом социализма“, мечтая освободить современников от предрассудков старины.

И Стриндберг приносит публичное покаяние.

„Весь смысл скандинавской литературы 80 года заключался в одном слове: эмансипация. Я тоже думал освободить женщину, но я видел, что она погрязает в безнравственности. Я хотел освободить обездоленных тружеников, но я понял, что готовлю миру самых ужасных притеснителей. Я мечтал освободить молодежь от предрассудков, но я видел, как она заражается пороком,

„И теперь мне стало ясно, что эмансипация человечества — одна только нелепость. Я знаю теперь, что жизнь должна для нас быть исправительной тюрьмой.

„Я беру свои слова назад.“

Так, очистив душу от греха непокорности, Стриндберг вступил 5 мая 1897 г. конвертитом в один из католических монастырей Франции.

И прежний гордый ницшеанец-аристократ, протестовавший с пеною у рта против господства массы, пал ниц перед величайшим тираном в мире, перед одиноким старцем в белой рясе, со строгим и беспощадным лицом, перед римским папой, царящим в пустынных залах Ватикана.

Загрузка...