III.

Аристократический индивидуализм Ницше нашел в Италии убежденного последователя в лице Габриэля д’Аннунцио, потомка старой дворянской фамилии.

Среди многочисленных портретов, нарисованных кистью Леонардо да-Винчи, есть один, изображающий типического аристократа эпохи Ренессанса, современника Цезаря Борджиа. красивого и сильного, страстного и жестокого, в руках он держит гранатовую ветвь с ярко красным цветком и спелым плодом.

Портрет изображает одного из предков итальянского поэта.

И Аннунцио убежден, что гордый дух этого современника кондотьера Борджиа и художника да-Винчи ожил к новой жизни в его собственной груди.

Поэт любит уноситься мысленно в далекие средние века, когда дворянство было господствующим классом, когда рыцари без совести и страха попирали ногой подлых холопов, когда религией был культ власти, наслаждения и красоты. „Хвала нашим предкам!“ восклицает Джузеппе Кантельмо, герой романа „Девы скал.“ „Слава им за прекрасные раны, которые они наносили, за прекрасные пожары, которые они зажигали, за прекрасных иноходцев, которых они объезжали, за прекрасных женщин, которыми они обладали, и за всю резню, за все упоение, за роскошь и разврат. Хвала им!“

И поэт чувствует, как в нем самом еще не умерли эти властные инстинкты, не заглохли эти феодальные настроения. Он замечает, „как порою из недр его натуры, — оттуда, где спит бессмертная душа его предков, — вырастают вдруг сильные и несокрушимые побеги энергии.“ Но этим аристократическим инстинктам нет простора в наш плебейский век, когда „общественная жизнь представляет жалкое зрелище низости и бесчестия.“

Аннунцио ненавидит поэтому всей душой буржуазную демократию, которая заняла первое место после великого дня Risorgimento, созданная силою капитализма и патриотизмом гарибальдийцев. Он ненавидит этих „новых избранников фортуны, низкое происхождение которых не могли замаскировать ни парикмахер, ни сапожник, ни портной.“ Он ненавидит этих „нахальных господ, разъезжающих в блестящих каретах по княжеским улицам, перед виллой Боргезе“: „звонкий топот их рысаков раздается по всему Риму, и их надменные позы, их хищнические руки в неуклюжих перчатках, точно говорят: Мы новые владыки мира. Преклонитесь!“

Он ненавидит их не за вульгарность и некультурность, за их равнодушие к красоте искусства, за их неуважение к памятникам древности. Там, где в былые годы возвышались изящные церкви, грациозные дворцы, великолепные галереи, теперь белеют известковые ямы, краснеют кучи кирпича и наспех сооружаются грубые мещанские здания.

„Казалось, по всему Риму пронесся ураган варварства“, негодует поэт. „Исчезло всякое уважение к прошлому“.

Аннунцио ненавидит всей душой и пролетариат, готовый, по его мнению, ежеминутно „сжечь книги, разбить статуи и запятнать картины“. Он громит вождей народа, проповедующих братство и равенство, мечтающих „все головы сделать одинаковыми“, этих „бессмысленных идиотов“, этих „конюхов большого животного — черни“.

И поэт не теряет надежд, что раньше или позже аристократия снова восторжествует над грязным плебсом и снова захватит власть в свои руки.

„Вам нетрудно будет привести в повиновение это грубое стадо“ — утешает он итальянское дворянство. „Плебеи всегда останутся рабами, потому что у них врожденная потребность протягивать руки к цепям“.

И поэт мечтает о том „цезаре-спасителе“, который освободит родину от господства черни. Соединяя в своей личности властный дух кондотьера Цезаря-Борджиа и эстетическую чуткость художника Леонардо да-Винчи, он „перекинет в будущее тот идеальный мост, по которому привилегированные породы могут наконец перейти пропасть, отделяющую их от власти“.

Так отверг и Аннунцио народную массу.

Аристократический индивидуализм итальянского поэта носит яркий эстетический отпечаток. Для него нет ничего выше музыкального стиха, красивого образа, изящной картины. Он беззаветнее всего боготворит искусство. Он видит в поэзии лучшее средство возродить родную страну. Он задумал, как известно, построить на холме Яникула, театр в античном стиле, на подмостках которого пойдут исключительно его собственные пьесы. И он искренно верит, что они вольют свежую кровь в дряхлеющее сердце латинской расы. А если искусство призвано сыграть в родной жизни такую небывалую роль, если от него зависит регенерация страны, то художник должен, естественно, занять место автократического государя, неограниченного первосвященника: он имеет полное право предписывать толпе какие угодно законы, порабощать окружающую действительность. Пусть гибнут миллионы, страдают безвинные, пусть истекают кровью сердца. В этих муках и в этих стонах художник найдет сюжет для потрясающей картины, поэт уловит мотив для звучных песен.

Так превращается Аннунцио незаметно из аристократа-индивидуалиста в эстета-эгоиста. В одном из ранних своих романов, озаглавленном „Наслаждение“, он в лице героя, Андреа Сперелли, мастерски обрисовал этот модный тип.

Таким же аристократическим эстетизмом проникнуты его воззрения на женщину. Поэт ценит в ней не человека, а вдохновительницу, видит в ней не столько разумное существо, сколько красивую натурщицу. Он ставит пластику формы выше нравственной красоты. Он ищет у женщины художественное вдохновение и проходит равнодушно мимо ее сердечной отзывчивости и глубокой преданности.

Ваятель Люйо Сеттала — герой драмы „Джиоконда“, женат. Сильвия, кроткая и преданная, положительно боготворит мужа. Но художник ослеплен красотой своей натурщицы Джиоконды. В отчаянии он налагает на себя руку. Но Сильвия спасает ему жизнь. Тогда художник из благодарности возвращается к жене. Джиоконда не хочет уступить. Она пишет ваятелю письмо: каждое утро поломничает она в его загородную мастерскую, где стоит начатая им статуя „Победа“, к которой она его вдохновила. Джиоконда назначает художнику свидание. Письмо случайно попадает в руки жены. Сильвия спешит в мастерскую. Она хочет отстоять свои законные права. Она невольно сознает превосходство соперницы. Она чувствует, как почва уходит из-под ее ног. Тогда она прибегает к последнему средству: она скажет неправду. Сильвия утверждает, что пришла в мастерскую недобровольно: муж просил ее передать Джиоконде, что он от нее отрекается. Безумная жажда мести охватывает натурщицу. В исступлении она кидается на статую, к которой сама вдохновила художника, и сбрасывает ее на пол с пьедестала. Сильвия, которая уже спасла жизнь мужу, спешит спасти теперь его творение. Она хочет поддержать падающую статую. Но мрамор обрушивается всей своей тяжестью на ее руки. Сильвия остается калекою. И несмотря на этот героический подвиг, ваятель покидает свою жену и отдается во власть околдовавшей его красавицы: он найдет у нее артистическое вдохновение, тогда как жена ничего не имеет, кроме любящего сердца.

И Аннунцио требует, чтобы женщина, потерявшая свою способность быть вдохновительницей мужчины, безропотно сходила с его пути, хотя бы разлука разбила ее жизнь.

Один из героев драмы „Мертвый город“, поэт Алессандро, женат на женщине, обладающей не только замечательной красотой, а также пророчески-чуткой душой. Но Анна слепая, она стоит как бы вне мира. Любовь ее уже не вдохновляет мужа ни к жизнерадостным настроениям, ни к новым образам. Поэт сближается поэтому с девушкой, которая вся огонь, нега я счастье.

И слепая уступает покорно свое место новой вдохновительнице.

„Что я теперь для него!“ говорит она. „Нестерпимая цепь, несносные оковы. Вы знаете, какое он питает глубокое отвращение ко всякому бесполезному страданию, как он ненавидит всякое препятствие, способное помешать развитию его благородных сил. Вы знаете, как он жадно ищет и поглощает все то, что может повысить его любовь к красоте, которой он призван служить. А я? Какую цену может иметь мой бедный призрак в сравнении с тем бесконечным миром поэзии, который он носит в себе, чтобы его открыть людям? Что значит моя одинокая печаль в сравнении с теми глубокими наслаждениями, которые людям подарят откровения его святого искусства?“

За этим аристократическим эстетизмом скрывается, однако, часто самый дешевый эпикуреизм. В лирических стихотворениях поэта звучат громче остальных именно эпикурейские мотивы.

То он жалуется на утомление, на скуку:

Любви и счастья жадно я искал, —

Я молод был. Мираж казался мне прелестным. —

Теперь и в женщинах все стало мне известным,

К изменчивости их я равнодушен стал.

Весна и лето, осень и зима —

Все те же смены. Как все монотонно!

Однообразие сведет меня с ума,

А небо, грозно ли оно иль благосклонно,

Всегда, всегда висит над головой.

Где чувство новое мне взять, порыв живой?

То поэт хочет уединиться от людей и природы, потому что ему совестно на них смотреть:

О, нет, весна, я ложе не покину

И ночь с тобой без сна не проведу

И солнца юного встречать я не пойду, —

Я перед ним спущу свою гардину.

Ты соблазнительно рисуешь мне картину:

В уборе свадебном стоит миндаль в саду;

Кусты склонили ветви все в цвету

Над ручейком. Цветы пестрят долину.

Но взор мой потускнел. Напрасно ты

Пришла, весна, с улыбкою веселой,

Я не могу смотреть на красоту твою,

Я не пойду туда, где солнце и цветы —

К реке, в долину.

Там ведь стыд тяжелый

Еще сильней давил бы грудь мою

То в нем пробуждается раскаяние, жажда обновления:

Тоску такую выразить нет слова,

Когда огонь желания живой

Сменяется холодной скукой злой

И страсть лишается поэзии покрова,

А в глубине души встаешь ты снова,

Виденье чистое, и головой

Качаешь. Кажется мне образ твой

Плакучей ивой на развалинах былого.

Я пресыщен, мне гадко и тоскливо.

А сердце бьется здесь, в груди оно

Как бы в гробу: всегда, всегда одно.

А ты все смотришь, смотришь молчаливо.

Виденье чистое, как снег высоких гор,

И нежен, как мечта, твой голубиный взор.1

Ярко выступают эти эротические мотивы в небольшой пьесе, озаглавленной „Сон в осенние сумерки“

На берегах Бренты возвышается дворец в венецианском стиле. Настала осень: опали листья, увяли цветы. В природе веет предчувствием смерти.

Догаресса Граденига знает, что вместе с летом отошла и ее красота. Темные думы волнуют ее голову. Она одна стоит на веранде. Вдруг с речного простора до ее слуха доносятся звуки вакханальной музыки. По волнам Бренты медленно плывет корабль „Бученторо“ Пантея, царица куртизанок, торжественно въезжает в город. Глаза седых патрициев и простых матросов жадно впиваются в ее красивый стан. Даже тот юноша, которого Граденига любит последней любовью, пленился чарами куртизанки. И догаресса стоит одна на веранде. А шум на Бренте растет. На небе вспыхнуло зарево пожара. Пламя охватило корабль „Бученторо“. Воздух напоен кровью и стонами. Все громче раздается стук мечей. На палубе валяются трупы убитых, и до слуха объятой ужасом догарессы все явственнее доносится победный клич: „Пантея! „Пантея!

Как видно, этот „Сон в осенние сумерки“ просто апофеоз куртизанки, к ногам которой в рабском повиновении бросается весь мир.

И Аннунцио, мечтающий возродить через аристократию родной народ, ничего не может ему предложить, кроме своих безукоризненных стихов и своей философии наслаждения.

В последнем романе, озаглавленном „Огонь“, он заставляет поэта Стелио произнести в старинном дворце дожей, украшенном картинами Паоло Веронезе и Тинторетто, обвеянном жизнерадостным воздухом Ренессанса, хвалебный гимн в честь дворянской Италии, обновленной силою искусства и поэзией разврата.

И в этом романе есть одна сцена, которая рисует итальянского индивидуалиста-эстета в последней стадии его нравственного падения. Поэт Стелио и артистка Фоскарина заблудились в искусственном лабиринте из деревьев, кустов и перегородок. Стелио оставил свою спутницу одну и скрылся из вида где-то далеко, „Ищи меня“ — слышится его голос, выходящий из глубины лабиринта.

Фоскарина идет вслед за звуками. Душа ее полна скорби. Давно перестала она верить в прочность их взаимной любви. Она рвется назад к свету, к лазури неба. И она идет печальная вслед за голосом, выходящим из глубины лабиринта.

Стелио спрятался в чаще, бросился на душистую землю и прильнул к ее груди. Он чувствует, как мать-земля передает ему свои темные инстинкты, свои животные силы. Он невольно воображает себя античным божеством, каким-нибудь жалким или сильным. Он хотел бы видеть рядом с собой быстроногую нимфу или смелую дриаду. Он хотел бы вступить с ней в поединок. В нем поднимается жажда победы, жажда насилия.

А Фоскарина все идет вслед за голосом, выходящим из глубины лабиринта.

Вдруг она чувствует, кто-то схватил ее за край платья. Она наклоняется и видит: из травы выглядывает лицо смеющегося Фавна, обезображенное животной чувственностью. И она содрогнулась. „Оставь меня, я не та, которую ты ищешь!“ И она бросилась бежать, тоскуя по чистой лазури неба, из лабиринта, где царили темные инстинкты земли. Так превратился Аннунцио из аристократа-индивидуалиста через посредство эстетического эгоизма в эпикурейца с душой безобразного Фавна.

Загрузка...