Голоса.
— Бесполезно… не встанет… надо в лазарет…
— Крепкий парень-то, Алексей Данилыч… дайте ему нашатыря, таблетку какую-нибудь. Ну, если не сейчас, то хотя бы часика через два… каждый человек дорог, сами знаете…
— А коли дорог, так и не гнали бы так, Сергей Вадимович!..
— Мы что? Мы люди маленькие. Есть тренерское задание с самого верха — развивать контратаку по левому флангу всеми возможными силами…
Приоткрываю глаза. Надо мною — Ярыжкин и врач в белом халате поверх телогрейки. Верняя пуговица халата болтается, на нитках еле держится, нависает. Прилепился к этой пуговице взглядом, как будто из колодца по цепи с ее помощью на белый свет поднимаюсь.
— Нет, в лазарет…
В лазарет! Заберите меня, пожалуйста, в лазарет! Положите меня на чистые простыни! Ничего делать не буду, пальцем не шевельну, глаз не подниму. Буду только лежать и лежать, лежать и лежать… Сутки, двое, трое, сколько позволят, сколько не выгонят…
— Вот он уже и оклемался! Алексей Данилыч, голубчик! Укольчик ему, то-се… Хотя бы еще на день поставьте нам защитника на ноги!
Лицо врача приблизилось. Усы, загнутые кончиками вверх. Пахнут воском и аптекой. Доктор, милый доктор, заберите меня отсюда домой, за тридевять земель, в родное Зябликово или в малоярославскую больницу, лишь бы подальше отсюда…
— Как самочувствие, защитник? Встать можешь?
— Могу…
Это я сказал? Не может быть. Зачем я это сказал?
— Ну-ка выпей.
Глотаю из ложки какую-то микстуру. Горькая и в то же время сладкая. Пахнет травами.
— Дай пульс…
Вот вам мой пульс. Ярыжкин снова ноет:
— Алексей Данилыч, ну что, голубчик?..
— Тише, господин тренер, тише. Еще одного жмурика на марше захотели?
— Дорогой мой, ну о чем вы говорите?!
— Тогда сделаем так. В лазарет его класть пока не буду. Но и к игре на сегодняшний день не допускаю. Оставьте часа на четыре в палатке, пусть немного отлежится, а потом своим ходом команду догоняет.
Пробую подняться.
— Погодите, доктор. Я сейчас встану…
— Вот видите, Алексей Данилыч! Он сейчас встанет!
— Не спорить! Лежать…
Вышли. О чем-то поговорили снаружи. Ясно пока только одно — можно спать.
Спать…
Но постойте, я же в игре! Я веду контратаку по левому краю. Огромными прыжками я скачу по лесу… Без меня мяч сдуется и усохнет… Мне нельзя спать. Надо вставать… Я спрячу мяч за пазуху и побегу по ледяному полю. Укроюсь в лесах, проползу под деревьями. Немец меня не догонит. Придет весна, сойдет снег…
Появятся цветы и зеленые листья…
Где это я? В палатке…
Пошарил вокруг руками — лежу один. Как все остальные поднимались — не помню. Помню только врача. Врач разрешил мне спать. А где Антоха? На марше. Зачем же я ребят подвожу? Если я буду здесь лежать, то моя ноша кому-то другому достанется. Не дело это. Надо подниматься.
Переворачиваюсь на живот, встаю на четвереньки. Разворачиваюсь, высовываю голову наружу. Лагеря нет. Стоят три палатки, дымит костерок, у огня несколько человек прислуги чаевничают, кружками гремят.
— Эй, братцы! А где остальные?
— Где-где… Ушли. Вам предписано еще три часа отдыхать, а потом потихоньку двигаться напрямик в Коробец. Там соединение нескольких отрядов будет.
— Я сейчас пойду, догоню своих.
— Э, нет! Так, мил-друг, в игре не делается. Либо сразу надо было идти, либо теперь тренерскому приказу следовать. А ну-ка погоди! Твоя фамилия как будет? Не Прокофьев, случайно?
— Прокофьев.
— Тогда получай письмо. Ночью пришло.
Хватаю конверт. От отца. Рву плотную бумагу.
«Здравствуй, Миша.
За эти несколько дней ты, наверное, сильно изменился. Столько всего тебе пришлось пережить, что теперь ты до известной степени другой человек, в чем-то даже взрослее и опытнее меня. Миша, если бы я мог подумать, что на твою долю выпадут такие испытания, то, поверь мне, ни за что не отпустил бы тебя в игру. Бросить в атаку необученных юнцов, вчерашних зрителей — этого я от наших тренеров никак не ожидал.
Сегодня утром я ездил в Калугу, видел в повторе вашу знаменитую схватку. Видел на экране и тебя, Миша. Что сказать — очень двойственное чувство. Есть и гордость за то, что тысяча необученных деревенских парней, наших с тобой товарищей и земляков, а среди них и ты, мой сын; так вот, вся эта наспех собранная толпа не дрогнула перед опытным противником, сумела пойти в страшную лобовую атаку и отобрать мяч. Но есть и большая тревога — кое-что новое в этой вашей атаке проявилось, чего раньше в игре не было. Ожесточение, ярость, жестокость. Соломон Ярославич, мирный воевода, прекрасный хозяйственник, родной отец почти двухсот тысяч калужан, отдал свою жизнь только лишь за то, чтобы побудить своих защитников к более эффективным действиям. Ты только вдумайся в это! А твой друг Василий! Он руками и ногами бил людей, бил тяжело, беспощадно, по меньшей мере одному немецкому игроку он проломил голову, другому сломал нос, а что уж там внизу, под ногами делалось, вообще страшно подумать. Надо радоваться, что Василий отделался всего лишь желтой картой, в любом другом игровом эпизоде не миновать бы ему красной. Видимо, судьи, не ожидавшие вашей атаки, сами опешили от той жестокости, с которой столкнулись в этом бою. И ты, сын мой, тоже отличился — два или три раза бил немцев, валил их на землю, топтал ногами — для чего? Чтобы отнять мяч? Да, всего лишь отнять мяч, не более того. И вот мяч теперь у нас, а те удары и увечья, которые ты нанес противнику в драке, не изуродовали ли они тебя самого в сто раз сильнее? Я тебя не виню, игра есть игра, у вас была задача, и вы с ней справились блестяще. Вся страна ликует. Сейчас, в снегах и палатках, ты даже не представляешь себе, какое внимание приковано к вашему отряду, как на тысячу ладов обозреватели перекладывают и анализируют ваш бой. А контратака, которую князь Дмитрий вашими руками и ногами сейчас ведет? Тоже необычная по своей безжалостности акция. Вам, наверное, не говорят, но на вашем марше уже пять человек скончались от переутомления. И это всего за два дня. Что же будет дальше? Страшно подумать. Неподготовленных, непривычных к полевым условиям новичков князь загоняет до смерти ради достижения неких игровых, а в конечном итоге своих собственных карьерных интересов. Это очень страшно и в принципе для игры совсем нехарактерно. Игра ведь, собственно, и возникла как некая последняя возможность обуздать те человеческие (или, наоборот, недочеловеческие) инстинкты, которые наделали так много горя прежнему населению земли. Если бы ты знал, чем людям пришлось пожертвовать и в скольком себя ограничить, чтобы в таком искусственном виде сохранить хоть что-то из приобретенного цивилизацией за несколько тысячелетий (да, именно тысячелетий, не удивляйся) пути! Оградить себя от чудовищных, разрушительных последствий техногенного устройства общества! Впрочем, это наш будущий отдельный разговор, и не один, а много бесед, много уроков. Вся твоя жизнь скоро станет уроком сначала для тебя самого, а потом, много позже, уже в качестве наставника и для твоих будущих учеников. Вот только боюсь — не опоздал ли я? Нужно ли тебе это, особенно после этих дней, каждый из которых стоил для тебя целого года? Может быть, ты теперь больше всего опьянен страстью схватки и сладким ядом победы? Я ведь давно придерживаюсь той точки зрения, что возраст посвящения нужно снизить с двадцати одного года до хотя бы восемнадцати, а отдельные элементы посвящения прививать уже с юных лет. А сам вот принятые правила нарушить не решился. Впрочем, и не имел права. Что такое человек в двадцать один год? Более или менее сложившаяся личность. В нашем кругу бывали случаи, когда посвящение становилось для юноши неожиданным тяжким бременем, привыкать к которому приходилось всю оставшуюся жизнь. Ох, ладно. Меня опять уносит в сторону. Миша, у меня к тебе две просьбы. Первая — не теряй в игре себя. Прежде всего ты человек, у тебя есть имя, семья, есть прошлое и будущее. У тебя в жизни есть миссия, гораздо более важная, чем все голы, забитые за двести лет игры. Ты должен себя беречь, я имею в виду не только жизнь и здоровье, но и беречь душу от того, что, как мне показалось, сейчас проникает в игру. Это первое. И второе — сожги, пожалуйста, мое письмо. Кое-что из написанного здесь допускается произносить только устно и только наедине, писать я решился от отчаяния и из страха потерять тебя как ученика и как своего любимого сына.
Будто камнем по голове отцовское письмо меня ударило.
А ведь и правда, это не кто-нибудь, а я свалил раненого немца на землю, а потом из всей силы, до костяного хруста, топтал его ногой. Потом, уже далеко за пределами схватки ни за что ни про что толкнул другого. Никогда про себя такое не подумал бы. Но ведь игра есть игра. Надо было отнять мяч, устрашить противника. Сам главный тренер напутствовал нас не бояться, стоять насмерть и не пустить немца в Москву.
Все смешалось.
Три часа, для отдыха отведенные, я просидел у костра в полном оцепенении. Смотрел на огонь, к чему-то в себе прислушиваясь, шевелил палкой угли. Время истекло, мы собрались и тихо потопали, я и еще четверо таких же полуотставленных инвалидов. Один идти так и не смог, вызвали фельдшера, только не прежнего, а другого, тылового, и отправили горемыку в лазарет.
А мы потихоньку тронулись. Немного поговорили, потом перестали. Сил нет, идем молча.
Обозные, что с нами пошли, переглянулись, направили коней в лесок.
— Вы чего, ребята? По полю короче.
— Тихо, сейчас узнаешь.
Свернули на лесную дорогу.
— А теперь садись в сани!
— Так ведь не положено!
— Да бросьте вы! Судейских с нами нет. На кружной дороге никого не встретим, а издали нас не видно. Этим путем мы километров за восемь до лагеря из леса вынырнем.
— Неловко как-то…
— Э, перестань. Без хитростей игры не бывает. Все так делают. Отдохнете, сил наберетесь. Вон, еле живые…
Ладно, полезли.
Обозные стегнули коней в легкую рысь, замелькали верхушки деревьев. Будто мы с отцом на дальнюю лесорубку за дровами едем.
Эх, домой бы сейчас.
У меня в жизни есть миссия, более важная, чем все забитые голы. Что за миссия? Теперь ясно, что здесь какая-то древняя тайна, с доисторическими временами связанная. То, к чему я с самого младенчества всей душой стремился, скоро мне откроется, причем не в Университете, через долгие годы учения и послушания, а быстрее, больше, полнокровнее — от родного отца. Вот это да. Просто не верится.
Пять человек умерли от напряжения…
С одной стороны, понятно — я и сам вчера вечером еле ноги волочил, сердце временами где-то в животе бухало. А если с другой стороны посмотреть — немыслимое дело. Человеческая жизнь есть высшая и единственная ценность, гармония и довольство каждой личности являются смыслом существования человечества — этому во всех школах мира учат на самом первом уроке. Случайно нанести своему ближнему вред или боль — большое зло, за которое нужно долго просить прощения. Сосед, Яков Модестович в молодости случайно наехал телегой на спящего в траве мальчишку, поломал ему колесом ногу. Так у того парня уже и нога давно срослась, женился он, нарожал детей, внуки скоро будут, и жить он уехал в соседний район; а Яков Модестович все равно раз или два в год ездит к нему с подарками, благодарит за то, что тот не помнит зла, не держит обиды.
Намеренно сделать зло невозможно. Этим нынешние люди от древних и отличаются. За одним только исключением. Игра. В игре бывает всякое. Игра есть игра. Успехами в игре славятся государства и гордятся народы. Великие игроки становятся героями на многие поколения. Видно, есть все-таки в каждом из людей что-то древнее и жуткое, что очеловечиванию не поддается, а для того, чтобы не дать этому выйти наружу, придумали игру. Вернее, даже не придумали, а из самой дикой древности в нынешние времена взяли. Чтобы все темное и страстное, что в человеческом роде еще остается, к игре обратить.
Точно, так оно и есть.
Надо будет у папаши подробно все спросить.
Часа три на санях проехали. Ни одного человека по дороге не встретили. Оно и понятно — зимой в лесу не больно-то много народу гуляет. На опушке ссадили нас обозные, указали направление, посоветовали сильно не спешить и умчались вперед.
Лагерь издалека виден, огней видимо-невидимо. Кажется, близко, а все равно — идти еще и идти. Только через два часа добрели до места. А там — шум, музыка, праздничное оживление. Много операторов, еще каких-то столичных гостей. Одних только гонцов полсотни в полной готовности стоят. Все ясно — сам Петр Леонидович, главный тренер, пожаловал. Видны и гербы других тренеров, не иначе как большой тренерский совет Петр Леонидович держит. Игроков в лагере тоже много, никогда такого не видал. Все наши калужские сотни вместе собрались, здесь же Князевы нападающие. Подошли полузащитники, триста сорок человек, еще небольшой дозорный отряд.
Только что закончилось торжественное награждение, самую малость мы опоздали. Всем игрокам, что на Ржавой горе бились, пожалованы памятные серебряные медали и по сотне рублей деньгами. Деньги игроков — и обычное жалованье, и призовые — на особый счет зачисляются и по первому требованию выдаются. Или семье высылаются, если игрок укажет. Сто рублей — большое богатство. У нас за сто рублей небольшую кузницу со всем инструментом можно поставить. А в городе на эти деньги почти год можно жить и ни в чем себе не отказывать.
— Эй, Мишка!
Смотрю — Валька Сырник ко мне бежит.
— Валюха! И ты здесь!
— Давно уже! Мне Антошка про тебя все рассказал! Как чуть ли не всей командой добудиться тебя не могли. Я уж боялся, что тебя тоже в лазарет уложат и незнамо когда теперь увидимся.
— Нет, мы еще немного поиграем.
— Медаль получил?
— Нет, пока не получил.
— Тогда иди к Ярыжкину. У него все оставшиеся медали. И посмертные, и ваши…
Валька осекся, захлопнул рот, будто что-то лишнее случайно сболтнул. А что тут лишнего? Посмертные они и есть посмертные. Вместо игрока пойдут медали его родным, туда же и деньги, туда и соболезнования от командования. Семьям погибших игроков большая пенсия полагается. Только кому она нужна, такая пенсия, когда любимого сына или брата в живых нет?
— Потом к нам беги! — Валька снова оживился. — Сейчас праздничное угощение будет, а после него концерт. Петр Леонидович ради праздника распорядился по двести граммов водки игрокам выдать!
— Ладно, я скоро.
Спросил, где тренерская палатка, иду туда. Ярыжкин мне сам навстречу попался.
— А, Прокофьев! Прибыли? Все нормально? Не заблудились?
— Все хорошо, Сергей Вадимович. Только один защитник, что с нами оставался, идти не смог. Коржов, кажется, его фамилия. Отправили в лазарет.
— Знаю, знаю… Пойдем со мной.
Рассеянно кивнул, позвал за собой в тренерскую палатку. Выдал медали и денежную расписку. Попросил расписаться в ведомости.
— Поздравляю с высокой наградой, — говорит, а сам при этом все время глазами как будто за спину мне заглядывает. — Теперь вы, орденоносцы, вдвое лучше играть должны.
— Будем стараться…
Всем остальным, говорят, сам Петька в торжественной обстановке медали вручал, говорил благодарственные речи. А этот хоть бы одно доброе слово из себя выдавил.
Медаль серебряная, на одной стороне выбито «Слава Герою», а на другой — «За победу на Ржавой горе». Вот, поди ж ты, успели за несколько дней медалей начеканить. Заботится о нас государство, отличает.
Своих нашел я не сразу. Народу тьма, гостей разных чуть ли не больше, чем игроков. Вокруг пир идет горой. Друзья мои приветствовали меня так, будто две недели не встречались. Не чаяли, говорят, так скоро назад увидеть. Будто мертвый я утром, с их слов, был, еле дышал, глаз не открывал.
Выпили водки, хорошо закусили. Еды разной на столах видимо-невидимо. Колбасы такие, копчености всякие, рыба во всех видах, икра, пироги, расстегаи, жареные поросята, иноземные деликатесы. Сам Петр Леонидович к нашему столу подошел, поблагодарил за старание и мужество. Сказал, что как только гол забьем, целую неделю так гулять будем. Много смеялся, шутил. Выпил с нами, к другому столу пошел. Невиданное дело, чтобы сам главный тренер с игроками пировал. Никогда у нас такого не водилось.
Объявили начало концерта. Из Москвы и Петербурга артисты приехали нас развлекать. Сама Гордеева здесь, и дуэт братьев Балагановых, и клоуны Гольденберги. В другое время со всех ног побежал бы смотреть. Но сейчас совершенно никаких сил нет. Усталость за несколько дней накопилась страшная, а после вина и тем более голова к земле клонится. Надо бы еще письмо домой написать, но — завтра, завтра… Спросил нашего сотника, можно ли ложиться спать. Можно говорит, если только в таком гаме уснешь. Ха. Еще как усну. В ту же секунду усну, только номер палатки назови, только дорогу к ней укажи…