Поели, надо ложиться спать. Я запер дверь на крючок и, по рассеянности, совершенно машинально потушил свечку. Представьте себе мой ужас! - ни у меня, ни у Легкомысленного ни единой спички! Очутиться среди непроглядной тьмы и при этом слышать, как товарищ, без малейшего перерыва, стучит зубами! Согласитесь, что такое положение вовсе не благоприятно для "покойного сна"...

Надо вам сказать, милая Марья Потапьевна, что никто никогда в целом мире не умел так стучать зубами, как стучал адвокат Легкомысленный. Слушая его, я иногда переносился мыслью в Испанию и начинал верить в существование кастаньет. Во всяком случае, этот стук до того раздражил мои возбужденные нервы, что я, несмотря на все страдания, не мог ни на минуту уснуть.

В полночь мы совершенно явственно услышали шорох...

— Слышишь? - полушепотом спросил меня Легкомысленный, перестав стучать зубами.

— Слышу, - ответил я.

— Я полагаю, что теперь самое время выстрелить из револьвера!

— А я так думаю, что покуда мы с тобой разговариваем, разбойники давно уж догадались и спрятались. Будем же молчать и ожидать.

И действительно: едва мы умолкли, как шорох прекратился.

Через полчаса он, однако ж, возобновился с новою силой.

— Слышишь? - вновь спросил меня Легкомысленный.

— Стреляй! - отвечал я решительно.

— Но я боюсь стрелять!

— И все-таки стреляй, потому что ты адвокат. В случае чего, ты можешь целый роман выдумать, сказать, например, что на тебя напала толпа разбойников и ты находился в состоянии самозащиты; а я сказать этого не могу, потому что лгать не привык.

Не успел я высказать всего этого, как раздался выстрел. И в то же время два вопля поразили мой слух: один раздирающий, похожий на визг, другой - в котором я узнал искаженный голос моего друга.

— Легкомысленный! ты убит или ты убил? - воскликнул я, пораженный ужасом.

Но прежде, нежели я получил ответ, снаружи послышались голоса. Проводники, пастухи - все это всполошилось и стучалось к нам в дверь. Разумеется, я уперся и не отпирал, но дюжие молодцы в одну минуту высадили дверь, и без того чуть державшуюся на ржавых петлях. И что же представилось нашим взорам при свете факелов?! Во-первых, на полу простерта была простреленная насквозь кошка, и, во-вторых, на лавке лежал в глубоком обмороке мой друг. Разумеется, мы прежде всего употребили энергические усилия, чтоб возвратить Легкомысленного к сознанию, а остальное время ночи посвятили разъяснению недоразумений. Оказалось, что наши хозяева совсем не разбойники, а действительно добродушные пастухи, которые на другой день опять накормили нас сыром и лепешками и даже напутствовали своими благословениями.

На этот раз Легкомысленный спасся. Но предчувствие не обмануло его. Не успели мы сделать еще двух переходов, как на него напали три голодные зайца и в наших глазах растерзали на клочки! Бедный друг! с какою грустью он предсказывал себе смерть в этих негостеприимных горах! И как он хотел жить!

Хотите верьте, хотите не верьте этой истории, милая Марья Потапьевна, но вы видите пред собою не только очевидца, но и участника ее.

Конец.

Я кончил, но, к удивлению, история моя не произвела никакого эффекта. Очевидно, я адресовался с нею не туда, куда следует. "Калегварды" переглядывались. Марья Потапьевна как-то вяло проговорила:

— Я думала, что вы смешное что-нибудь расскажете, а вы, напротив, печальное...

А Осип Иваныч сказал:

— Слышал я что-то; один купец у нас сказывал, что с ним под Корчевой на постоялом такое же дело приключилось...

Затем все вдруг зевнули.

— А что, господа "калегварды"! в столовой закуска-то зачем же нибудь да поставлена! Ходим! - провозгласил Осип Иваныч.

Действительно, это был самый лучший и, по-видимому, даже давно желанный исход из затруднения, в котором неожиданно очутилась веселая компания. Оружие загремело, стулья задвигались, и мы все, вслед за поднявшеюся Марьей Потапьевной, направились в столовую.

В столовой всем стало как-то поваднее. "Калегварды" выпили по две рюмки водки и затем, по мере закусывания, поглощали соответствующее количество хересу и других напитков. Разговор сделался шумным; предметом его служила Жюдик. Некоторые хвалили; один "калегвард" даже стал в позу и спел "la Chatouilleuse" ["Недотрогу" (франц.)]. Другие, напротив того, порицали, находя, что Жюдик слишком добродетельна и что, например, Шнейдерша...

— Черт ли мне в ее добродетели! - восклицал один из порицателей, - если я на добродетель хочу любоваться, я, конечно, в Буфф не пойду!

— Ты не понимаешь, душа моя! - возражал один из хвалителей, - это только так кажется, что она добродетельна, а в сущности - c'est une coquine accomplie! [она настоящая плутовка (франц.] Вслушайся, например, как она поет:

Assez!

Finissez!

Monsieur! vous me faites mal! -

[Довольно! Оставьте! Мне больно, сударь! (франц.)]

ведь она произносит это, как будто она совсем-совсем невинная, а вглядись-ка в нее поближе...

— Elle est tellement innocenle

Qu'elle ne comprend presque rien!

[Она так невинна, что почти ничего не понимает! (франц.)]

запел штатский "калегвард".

— То-то вот и есть! - подхватил панегирист Жюдик, - "qu'elle ne comprend presque rien!" - это очень тонко, душа моя!

— Оченно хорошо она это представляет, - подтвердила и Марья Потапьевна.

— Хорошо-то хорошо, - подался порицатель, - а все-таки... Помните, Шнейдер в "Dites-lui" ["Скажите ему" (франц.)] вот это... масло! Нет, воля твоя! мне в "Буфф" добродетели не нужно! Добродетель - я ее уважаю, это опора, это, так сказать, основание... je n'ai rien a dire contra cela! [мне нечего возразить!(франц.)] Но в "Буфф"...

— А я так, право, дивлюсь на вас, господа "калегварды"! - по своему обыкновению, несколько грубо прервал эти споры Осип Иваныч, - что вы за скус в этих Жюдиках находите! Смотрел я на нее намеднись: вертит хвостом ловко - это так! А настоящего фундаменту, чтоб, значит, во всех статьях состоятельность чувствовалась - ничего такого у нее нет! Да и не может быть его у французенки!

— Ха-ха! "фундамент" delicieux! [восхитительно! (франц.)] про какой же это "фундамент" вы изволите говорить, Осип Иваныч? - подстрекнул старика один из "калегвардов".

— А про такой, чтобы и поясница, и бедра - все чтобы в настоящем виде было! Ты французенке-то не верь: она перед тобой бедрами шевелит - ан там одне юпки. Вот как наша русская, которая ежели утробистая, так это точно! Как почнет в хороводе бедрами вздрагивать - инда все нутро у тебя переберет!

— А вы таки, Осип Иваныч, любитель!

— В стары годы охоч был. А впрочем, скажу прямо: и молод был - никогда этих соусов да труфелей не любил. По-моему, коли-ежели все как следует, налицо, так труфель тут только препятствует.

— Однако вы тоже, папаша! только молодым предики читаете, а сами ишь ты какой разговор завели! - укорила Марья Потапьевна.

— Я, сударыня, настоящий разговор веду. Я натуральные виды люблю, которые, значит, от бога так созданы. А что создано, то все на потребу, и никакой в том гнусности или разврату нет, кроме того, что говорить об том приятно. Вот им, "калегвардам", натуральный вид противен - это точно. Для них главное дело, чтобы выверт был, да погнуснее чтобы... Настоящего бы ничего, а только бы подлость одна!

— Ну, господа, беда! Теперь нам всем одно от Осипа Иваныча решение - в молчанку играть! - воскликнул один из "калегвардов".

— Нет, я ничего! По мне что! пожалуй, хоть до завтрева языком мели! Я вот только насчет срамословия: не то, говорю, срамословие, которое от избытка естества, а то, которое от мечтания. Так ли я, сударь, говорю? - обратился Осип Иваныч ко мне.

— Да как вам сказать! Я думаю, что вообще, и "от избытка естества", и "от мечтания", материя эта сама по себе так скудна, что если с утра до вечера об ней говорить, то непременно, в конце концов, должно почувствоваться утомление.

— Вот об этом самом я и говорю. Естества, говорю, держись, потому естество - оно от бога, и предел ему от бога положен. А мечтанию этому - конца-краю ему нет. Дал ты ему волю однажды - оно ежеминутно тебе пакость за пакостью представлять будет!

Покуда мы таким образом морализировали, "калегварды" втихомолку вели свой особливый разговор; слышалось шушуканье и тихое, сдержанное хихиканье; казалось, что вот-вот сама Марья Потапьевна сейчас запоет:

Assez!

Finissez!

Monsieur! vous me faites mal!

Вообще старики нерасчетливо поступают, смешиваясь с молодыми. Увы! как они ни стараются подделаться под молодой тон, а все-таки, под конец, на мораль съедут. Вот я, например, - ну, зачем я это несчастное "Происшествие в Абруццских горах" рассказал? То ли бы дело, если б я провел параллель между Шнейдершей и Жюдик! провел бы весело, умно, с самым тонким запахом милой безделицы! Как бы я всех оживил! Как бы все это разом встрепенулось, запело, загоготало!

Словом сказать, я почувствовал себя лишним и потому, улучив первую удобную минуту, взял шляпу и стал раскланиваться.

— Вы лучше вечерком к нам зайдите, - любезно пригласил меня Осип Иваныч, - по пятницам у нас хорошие люди собираются. Может быть, в стуколку сыграете, а не то, так Иван Иваныч и по маленькой партию составит.

* * *

Несмотря на богатство обстановки, которое я сейчас видел, впечатление, вынесенное мною, было очень неприятно. Мне было жаль прежнего Дерунова в старозаветном синем сюртуке, желающего "худым платьем" вселить в немце-негоцианте уверенность в своей "обстоятельности", пробующего на язык сало, дающего извозчику сначала двугривенный и потом постепенно съезжающего на гривенник и т.д. Несмотря на всю несовместность подобных поступков с миллионным состоянием, в личности Осипа Иваныча не было ничего такого, что бы сразу претило. Посторонний человек редко проникает глубоко, еще реже задается вопросом, каким образом из ничего полагается основание миллиона и на что может быть способен человек, который создал себе как бы ремесло из выжимания пятаков и гривенников. Ему видится в Дерунове какая-то искренность и простота, которые делают отношения к нему до крайности легкими. Осип Иваныч мог прямо смотреть в глаза своему собеседнику, рассказывая о гривенниках, пятаках, о колупании сала и о пользе "худого платья" в коммерческом деле. Он был в этом случае только юмористом, добродушно подсмеивающимся над самим собой и в то же время снисходительно выдерживающим и чужую шутку. Другое дело, если б он рассказал самую подноготную выжимательного процесса; но ведь и то сказать: еще вопрос, понимал ли он сам, что тут существует какая-то подноготная и что она может быть подвергаема нравственной оценке.

По крайней мере, что касается до меня, то хотя я и понимал довольно отчетливо, что Дерунов своего рода вампир, но наружное его добродушие всегда как-то подкупало меня. А еще более подкупали его практический ум и его бывалость. В первом смысле, никто не мог подать более делового совета, как в данном случае поступить (разумеется, можно было следовать или не следовать этому совету - это уже зависело от большей или меньшей нравственной брезгливости, - но нельзя было не сознавать, что при известных условиях это именно тот самый совет, который наиболее выгоден); во втором смысле, никто не знал столько "Приключений в Абруццских горах" и никто не умел рассказать их так занятно. Даже явно неправдоподобные рассказы его о чудодейственной силе скапливаемых гривенников и пятаков не казались особенно неприятными, потому что в самой манере рассказывания уже слышалось его собственное ироническое отношение к предмету рассказов. Видно было, что при этом он имел в виду одну цель: так называемое "заговариванье зубов", но, как человек умный, он и тут различал людей и знал, кому можно "заговаривать зубы" и наголо и кому с тонким оттенком юмора, придающего речи приятный полузагадочный характер.

Теперь, с исчезновением старозаветной обстановки, исчезла и прежняя загадочность; выжимание гроша втихомолку сменилось наглым вожделением грабежа, и хотя старинный юмор по временам еще сказывается, но имеет уже характер случайный, искусственный. Очевидно, что Дерунов уж оставил всякую оглядку, что он не будет впредь ни колоколов лить, ни пудовых свечей к образам ставить, что он совсем бросил мысль о гривенниках и пятаках и задумал грабить наголо и в более приличной форме. Все мелкие виды грабежа, производимые над живым материалом и потому сопровождаемые протестом в форме оханья и криков, он предоставляет сыну Николашеньке и приказчикам, сам же на будущее время исключительно займется грабежом "отвлеченным", не сопряженным с оханьями и криками, но дающим в несколько часов рубль на рубль. "И голова у тебя слободка, и совесть чиста - потому "разговоров нет!" - так, я уверен, рассуждает он в настоящее время. Генерал, который нарочно приезжал в К., чтоб доказать Осипу Иванычу, что в его рубле даже надобности никакой нет, что он нужен только для прилику, для видимости, а что два других рубля на этот мнимый рубль придут сами собой, - успел в этом больше, чем надо. Дерунов вдруг утратил присущее всякому русскому кулаку представление о существовании Сибири, или лучше сказать, он и теперь еще помнит об ней, но знает наверное, что Сибирь существует не для него, а для "других-прочиих".

И вот, хотя отвлеченный грабеж, по-видимому, гораздо меньше режет глаза и слух, нежели грабеж, производимый в форме операции над живым материалом, но глаза Осипа Иваныча почему-то уже не смотрят так добродушно-ясно, как сматривали во время оно, когда он в "худой одёже" за гривенник доезжал до биржи; напротив того, он старается их скосить вбок, особливо при встрече с старым знакомым. Он как бы чувствует, что его уже не защищает больше ни "глазок-смотрок", ни "колупание пальцем", ни та бесконечная сутолока, которой он с утра до вечера, в качестве истого хозяина-приобретателя, предавался и которая оправдывала его в его собственном мнении, а пожалуй, и в мнении других. Теперь он оголен, он ходит праздно с утра до вечера и только соображает, в какой степени выгодна новая финансовая пакость, которую предложил ему "генерал". По исстари установившемуся в нем самом понятию, все это никоим образом не осуществляет представления об "деле", как об чем-то, сопряженном с трудом. Он вполне сознает, что тут нет и тени "труда", а есть только ничем не прикрытое ёрничество, сопровождаемое наглым бросанием денег и бражничаньем без конца.

Самые отношения его к Марье Потапьевне утратили прежнюю загадочность. Нагота их разом всплыла наружу и, для своего прикрытия, потребовала такой обстановки, которая сообщает этим отношениям характер еще большей пошлости. В обществе "сквернословов" Осип Иваныч сам незаметно сделался сквернословом, и хотя еще держится в этом отношении на реальной почве, но кто же может поручиться, что дальнейшая практика не сведет и его, в ближайшем будущем, на ту почву мечтания, о которой он покуда отзывается с негодованием. Благо в жизнь вошел элемент срамословия, а что градации его будут пройдены все до конца - это неминуемо. И тогда - Марье Потапьевне мат: Осип Иваныч войдет во вкус и не станет смотреть, "утробиста" ли женщина или не "утробиста", а будет подмечать только, как она "виляет хвостом". И останется он постоянным жителем города С.-Петербурга, и наймет себе девицу Сузетту, а Марью Потапьевну шлет в К., в жертву издевкам Анны Ивановны и семьи Николая Осиповича...

Тем не менее в одну из пятниц я отправился в Европейскую гостиницу, отправился от скуки, сам не сознавая зачем. Было довольно поздно, когда я пришел. В столовой стоял раздвинутый стол, уставленный фруктами, конфектами и крюшонами с шампанским; в кабинете у Осипа Иваныча, вокруг трех соединенных ломберных столов, сидело человек десять, которые играли в стуколку. Было страшно накурено; там и сям около играющих виднелись стаканы с шампанским. Среди плавающих облаков дыма я заметил несколько физиономий, несомненно принадлежащих тузам финансового мира, - физиономий, по носам которых можно было безошибочно заключить о восточном их происхождении. Несколько перстней с крупными брильянтами блеснуло мне в глаза. Тут же сидел и "генерал", человек очень угрюмого вида, когда-то бывший полководец, совершивший знаменитую переправу через реку Вьюлку [Тверской губернии Калязинского уезда. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)] и победивший мятежных семендяевцев [Торговое село Семендяево, там же. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)], но теперь, за победой и одолением, оставшийся за штатом и нашедший приют около концессионеров. Тишина царствовала невозмутимая, прерываемая только условным стуканьем пальцев и хлясканием карт. Один Осип Иваныч изредка балагурил, немилосердно мусля при этом карты. Посреди стола лежала изрядная куча скомканных бумажек.

Мое появление взбудоражило всю компанию. Осип Иваныч выразил как бы недоумение, увидев меня; когда же он назвал мою фамилию, то такое же недоумение сказалось и на других лицах.

— С нами, что ли, в стуколку играть сядете? - тем не менее любезно обратился ко мне хозяин, делая вид, что очищает место подле себя.

— Нет, я уж к Марье Потапьевне...

— Ну, к Марье Потапьевне так к Марье Потапьевне! А у ней соскучитесь, так с Иваном Иванычем займетесь. Иван Иваныч! вот, братец, гость тебе! Займи! да смотри, чтоб не соскучился! Да чаю им, да по питейной части чтоб неустойки не было! Милости просим, сударь!

Иван Иваныч Зачатиевский, куда-то исчезавший в минуту моего прихода, словно из земли вырос на зов своего патрона и стоял уже сзади меня, готовый по первому манию увлечь меня хоть в преисподнюю.

— Пожалуйте-с! Марья Потапьевна будут очень рады-с! - говорил Иван Иваныч, уводя меня под руку из кабинета.

— Помещик из наших местов... Еще родителя ихнего знавал... - объяснял, следом за мной, Дерунов, по-видимому, все еще недоумевающим игрокам и, сказав это, намуслил карты и стукнул.

В гостиной, вокруг Марьи Потапьевны, тоже собралось человек около десяти, в числе которых был даже один дипломат, сухой, длинный, желтый, со звездой на груди. В ту минуту, когда я вошел, дипломат объяснял Марье Потапьевне происхождение, значение и цель брюссельских конференций.

— Представьте себе, chere [дорогая (франц.)] Марья Потапьевна, что одна из воюющих сторон вошла в неприятельскую землю, - однозвучно цедил он сквозь зубы, отчего его речь была похожа на гуденье, - что мы видим теперь в подобных случаях? А то, что местное население старается всячески повредить победоносному врагу, устроивает ему изменнические засады, бежит в леса, заранее опустошая и предавая огню все, что стоит на его пути, предательски убивает солдат и офицеров, словом сказать, совершает все, что дикость и варварство могут внушить ему... тогда как теперь...

Мой приход помешал дальнейшему развитию объяснений. Но и в гостиной Марьи Потапьевны я был не более счастлив, чем в кабинете Осипа Иваныча. Она словно забыла мое лицо и одно мгновение как бы колебалась; потом, однако ж, вспомнила и подала мне руку, несколько кисло улыбнувшись. "Калегварды", которых я уже встретил во время моего первого утреннего визита, приняли меня радушнее. Казалось, им надоел дипломат (он, наверное, надоел и Марье Потапьевне), и они надеялись, что мой приход даст беседе новое направление. Многие зевали, и ежели не уходили, то только благодаря крюшонам, стоявшим в столовой, и ожидаемой перспективе ужина. Что касается до дипломата, то он взглянул на меня с недоумением, почти неприязненно.

— Помещики из наших местов, - как бы оправдывалась Марья Потапьевна, называя меня по фамилии.

— Вы, кажется, писатель? - спросил дипломат, сопровождая этот вопрос каким-то невыразимо загадочным взглядом, в котором в одинаковой степени смешались и брезгливость, и смутное опасение быть угаданным, и желание подольститься, показать, что и мы, дескать, не чужды...

Я поклонился, думая в то же время (эта мысль преследует меня везде и всегда): "А ну, как последует назначение... ведь бывали же примеры!"

— Они по смешной части! - объяснила Марья Потапьевна.

— Ah! Ah! "по смешной части"! joli [прекрасно (франц.)]. Именно, именно по "смешной части"! Faites-nous rire, monsieur! [Посмешите нас, сударь! (франц.)] Мы так бедны смехом, что нужно, чтобы кто-нибудь расправлял наши морщины.

Он благосклонно подал мне руку и затем обратился к прерванному разговору и окончательно разъяснил Марье Потапьевне пользу брюссельских конференций.

Исполнив это, он любезно обратился к "калегвардам":

— Ну-с, господа, как идут дела с мадам Жюдик?

— Да что, барон! Нельзя сказать, чтобы очень... добродетельна чересчур! - отозвался тот самый "калегвард", который и в первый визит мой заявил себя противником Жюдик.

— Ну, нет-с; я вам скажу, это женщина... это, как по-испански говорится, salado... salada... [пикантная(исп.)] Так, кажется?

— Так-то так, барон, не к чему эта строгость... се puritanisme, enfin! [этот пуританизм, в конце концов!(франц.)]

— Не знаю, не заметил... а по моему мнению, бывает воздержность, которая гораздо больше говорит, нежели самая недвусмысленная жестикуляция... Впрочем, вы, молодежь, лучшие ценители в этом деле, нежели мы, старики. Вам и книги в руки.

— Что касается до меня, то я совершенно вашего мнения, барон! - вступился "калегвард", приверженец Жюдик, - я говорю: жест актрисы никогда не должен давать всё сразу; он должен оставлять желать, должен возбуждать воображение, открывать перед ним перспективы... Schneider! Что такое Schneider? - это несколько усовершенствованная Alphonsine - и ничего больше! Она сразу дает всё, она не оставляет моему чувству никакого повода для самодеятельности... Je vous demande un peu, si e'est de l'art! [Спрашивается, искусство ли это! (франц.)]

— Так-с, так-с, совершенно с вами согласен... Vous avez saisi mon idee! [Вы уловили мою мысль!(франц.)] А впрочем, вы, кажется, и из корпуса вышли первым, если не ошибаюсь...

— Точно так, барон.

— Н-да... это так... Жюдик... Salado, salada... Ну-с, chere Марья Потапьевна, я вас должен оставить! - произнес дипломат, с достоинством взвиваясь во весь рост и взглядывая на часы, - одиннадцать! А меня ждет еще целый ворох депеш! Пойти на минуту к почтеннейшему Осипу Иванычу - и затем домой!

— А я думала, что вы с нами отужинаете, барон?

— Нет, chere Марья Потапьевна, я в этом отношении строго следую предписаниям гигиены: стакан воды на ночь - и ничего больше! - И, подав Марье Потапьевне руку, а прочим сделав общий поклон, он вышел из гостиной в сопровождении Ивана Иваныча, который, выпятив круглый животик и грациозно виляя им, последовал за ним. Пользуясь передвижением, которое произвело удаление дипломата, поспешил и я ускользнуть в столовую.

— Ну, теперь я вас не выпущу! - шепнул мне по дороге Иван Иваныч, - вот дайте только проводить генерала.

Дипломат проследовал в кабинет и благосклонно присел около Осипа Иваныча, который в эту самую минуту загреб целую уйму денег.

— Ну-с, господа, как поигрываете? - спросил дипломат.

— Да вот его превосходительство побеждает, - шутил Осип Иваныч, указывая на бывшего полководца.

— Да? непобедим, как и везде! и на поле сражения, и на зеленом поле! А я с вами, генерал, когда-нибудь намерен серьезно поспорить! Переправа через Вьюлку - это, бесспорно, одно из славнейших дел новейшей военной истории, но ошибочка с вашей стороны таки была!

— Толкуй больной с подлекарем! - проворчал себе под нос полководец.

— Нечего, ваше превосходительство, сердиться, - с своей стороны подшучивал Осип Иваныч, - их превосходительство это правильно заметить изволили! Была ошибочка! действительно ошибочка была!

— Я, по крайней мере, позволяю себе думать, что если бы вы в то время взяли направление чуть-чуть влево, то талдомцы [Талдом - тоже торговое село в Калязинском уезде. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)] не успели бы прийти на помощь мятежным семендяевцам, и вы не были бы вынуждены пробивать кровавый путь, чтоб достигнуть соединения с генералом Голотыловым. Сверх того, вы успели бы обойти Никитские болота и не потопили бы в них своей артиллерии!

— Да что говорить, ваше превосходительство, - подзадоривал Осип Иваныч, - я сам тамошний житель и верно это знаю. Сделай теперича генерал направление влево, к тому, значит, месту, где и без того готовый мост через Вьюлку выстроен, первое дело - не нужно бы совсем переправы делать, второе дело - кровопролития не было бы, а третье дело - артиллерия осталась бы цела!

— Ну, вот видите! я хоть и не тактик, а сейчас заметил... Впрочем, господа, победителя не судят! - решил дипломат и с этим словом окончательно встал, чтобы удалиться.

Осип Иваныч кинулся было за ним, но дипломат благосклонным жестом руки усадил его на место. Это не помешало, однако, Дерунову вновь встать и постоять в дверях кабинета, следя взором за Иваном Иванычем, провожавшим дорогого гостя.

— Ну, слава богу, проводили! - сказал мне Зачатиевский, возвращаясь из передней, - теперь вы - наш гость! садитесь-ка сюда, поближе к источнику! - прибавил он, усаживая меня к столу, уставленному фруктами и питиями.

Я не раз бывал у Зачатиевского во время наездов Дерунова в Петербург, но знал его вообще довольно мало. Помню, что он называл Осипа Иваныча благодетелем, но я никогда особенно не верил искренности его излияний. В сущности, благодеяния, изливаемые семейством Деруновых на Зачатиевского, были очень скудны и едва ли вознаграждали последнего за хлопоты и стеснения. Несмотря на неприхотливость Осипа Иваныча, правила гостеприимства требовали и успокоить его, то есть отдать в его распоряжение лучший угол, и приготовить лишнее блюдо к обеду. Все это делалось почти бескорыстно, потому что Дерунов отбояривался домашнею провизией, присылаемой из К., и тем, что крестил детей у Зачатиевского, причем давал на зубок выигрышный билет с пожеланием двухсот тысяч. Но таково уже магическое действие богатства: Зачатиевский, быть может, и ругал втихомолку Дерунова, но никогда не позволил себе отказать ему в какой-либо услуге, хотя бы для этого он вынужден был бегать несколько дней сряду высуня язык.

Впрочем, сама природа, казалось, создала Зачатиевского для услуги. Он был среднего роста и весь круглый. Круглый живот, круглая спина, округлые ляжки, круглые, как сосиски, пальцы - все это с первого раза делало впечатление, что вот-вот этот человек сейчас засеменит ногами и побежит, куда приказано. Круглое, одутловатое и несколько суженное кверху лицо не свидетельствовало о значительных умственных способностях, но постоянно выражало возбужденность и беззаветную готовность что-то выслушать и сейчас же исполнить. И на лице у него все было кругло: полные щеки, нос картофелиной, губы сердечком, маленький лоб горбиком, глаза кругленькие и светящиеся, словно можжевеловые ягодки у хлебного жаворонка, и поверх их круглые очки, которые он беспрестанно снимал и вытирал. Даже лысина на его голове имела вид пятачка, получившего постепенно значительное распространение. Проворен он был изумительно, и я думаю, что в этом случае ему в весьма большой степени помогала бочковатость его существа. Он устремлялся вперед и при этом учтиво вилял всем телом, что особенно приятно поражало начальствующих лиц.

Несмотря, однако ж, на услужливость, действительной доброты в нем не было. Собственно говоря, он был услужлив помимо своей воли, потому только, что тело его очень удобно для этого было приспособлено. Но, оказывая услуги, вскакивая и устремляясь, словно на пружинах, он внутренно роптал и завидовал. В этой зависти, впрочем, скорее сказывалось завидущее пономарское естество, которое всю жизнь как будто куда-то человека подманивает и всю жизнь оставляет его на бобах. На деле он довольствовался очень малым, но глазами захапал бы, кажется, целый мир. Вообще это был очень своеобразный малый, в котором полное отсутствие воли постоянно препятствовало установлению сознательных отношений к людям.

— Так вот мы здесь, у источника, и побеседуем! - сказал он, садясь возле меня, - нам с вами тамделать нечего, а вот около крюшончиков... Постойте! я сейчас велю новый принести... с земляникой!

— Да нужно ли, Иван Иваныч?

— Что вы! что вы! да Осип Иваныч обидится! Не те уж мы нынче, что прежде были! - прибавил он, уже стоя, мне на ухо.

И прежде нежели я успел остановить его, он быстрыми шагами юркнул в переднюю.

— А не то, может быть, вы закусить бы предпочли? - продолжал он, возвратившись, - и закуска в передней совсем готовая стоит. У нас все так устроено, чтоб по первому манию... Угодно?

Но в эту минуту лакей уже внес новый крюшон, и вопрос насчет путешествия в переднюю для закусыванья остался открытым.

— Да, не те мы нынче! - возобновил он прерванную материю, нервно передвигая на носу очки, - гривеннички-то да пятачки оставили, а желаем разом...

— Да, большую перемену и я в Осипе Иваныче замечаю.

— В каретах мы нынче ездим - да-с! за карету десять рубликов в сутки-с; за нумер пятьдесят рубликов в сутки-с; прислуге, чтобы проворнее была, три рублика в сутки; да обеды, да ужины, да закуски-с; целый день у нас труба нетолченая-с; одни "калегварды" что за сутки слопают-с; греки, армяне-с; опять генерал-с; вот хоть бы сегодня вечерок-с... одного шампанского сколько вылакают!

При этом перечислении меня так и подмывало спросить: "Ну, а вы? что вы получаете?" Само собою разумеется, что я, однако ж, воздержался от этого вопроса.

— Здесь в один вечер тысячи летят, - продолжал, как бы угадывая мою мысль, Зачатиевский, - а старому приятелю, можно сказать, слуге - грибков да маслица-с. А беготни сколько! с утра до вечера словно в котле кипишь! Поверите ли, даже службой неглижировать стал.

— Вольно же вам!

— Нельзя, сударь, нрав у меня легкий, - он знает это и пользуется. Опять же земляк, кум, детей от купели воспринимал - надо и это во внимание взять. Ведь он, батюшка, оболтус оболтусом, порядков-то здешних не знает: ни подать, ни принять - ну, и руководствуешь. По его, как собрались гости, он на всех готов одну селедку выставить да полштоф очищенного! Ну, а я и воздерживай. Эти крюшончики да фрукты - кто обо всем подумал? Я-с! А кому почет-то?

— Иван Иваныч! распорядись, братец! - раздался из кабинета голос Дерунова, - с гостем со своим занялся, а нас бросил!

Зачатиевский засеменил ногами по направлению к передней, и вслед за тем прошли в кабинет два лакея с подносами, обремененными налитыми стаканами.

— Ваше превосходительство! повелите! Новенького! - раздавалось в кабинете.

— Не велеть ли закуску подавать? - обратился ко мне Иван Иваныч, смотря на часы, - первый в половине!

— Не знаю; по-моему, спать пора.

— У нас ведь до четырех часов материя-то эта длится... Н-да-с, так вы, значит, удивлены? А уже мне-то какой сюрприз был, так и вообразить трудно! Для вас-то, бывало, он все-таки принарядится, хоть сюртучишко наденет, а ведь при мне... Верите ли, - шепнул он мне на ухо, - даже при семейных моих, при жене-с...

— Но чем же вы объясняете эту перемену?

— Да как вам сказать? первое дело, кровь на старости лет заиграла, а главное, я вам доложу, все-таки жадность.

— Он и мне что-то об концессии говорил.

— Да-с, вот этот генерал... вон он, полководец! Он первый его обрящил. Нарочно в К. ездил, чтоб залучить. Я, знаете, так полагаю, что думали они, вся эта компания, на простачка напасть, ан вышло, что сами к простачку в передел попали. Грека-то видите, что возле генерала сидит? - он собственно воротило и есть, а генерал не сам по себе, а на содержании у грека живет. Вот они и затеяли эту самую механику, думали: мужик жадный, ходко на прикормку пойдет! - Ан Осип-то Иваныч жаднее всякого жадного вышел, ходит около прикормки да посматривает: "Не трог, говорит, другие сперва потеребят, а я увижу, что на пользу, тогда уже заодно подплыву, да вместе с прикормкой всех разом и заглону!" И так этот грек его теперь ненавидит, так ненавидит!

— Ну, а Осип Иваныч что?

— Смеется - ему что! - Помилуйте! разве возможная вещь в торговом деле ненависть питать! Тут, сударь, именно смеяться надо, чтобы завсегда в человеке свободный дух был. Он генерала-то смешками кругом пальца обвел; сунул ему, этта, в руку пакет, с виду толстый-претолстый: как, мол? - ну, тот и смалодушествовал. А в пакете-то ассигнации всё трехрублевые. Таким манером он за каких-нибудь триста рублей сразу человека за собой закрепил. Объясняться генерал-то потом приезжал.

— И что же?

— Велел закуску подать - и только. Коли, говорит, от тебя, ваше превосходительство, и впредь заслуга будет, и впредь не оставлю, а теперь, говорит, закусим да в кабинет пойдем, там по душе потолкуем. Заперлись они это, пошушукали там, только на сей раз остался наш генерал уж доволен. Веселый вышел, да не успел, знаете, уйти, как следом этот самый грек является. "Купите, говорит, мои акции - одни хозяином дела останетесь!" - "А я, говорит (это наш-то), Христофор Златоустыч, признаться сказать, погорячился маленько: полчаса тому назад его превосходительству, доверенному от вас лицу, все свои акции запродал - да дешево, говорит, как!"

— Скажите! и все-таки продолжают видеться?

— И дело даже продолжают вместе делать! Только грек серьезнее стал на Осипа Иваныча смотреть. И посейчас каждый день беседуют. Грек этот, знаете, больше насчет выдумки, а наш - насчет понятия. Тот выдумает, а наш поймет. Тот пока с духом собирается, а наш, смотри, уже и дело сделал. И представьте себе, ведь во всем ему счастие такое! Вот хоть бы стуколка эта - редкий раз пройдет, чтобы он у них карманы не обчистил! Намеднись даже сам говорит мне: "Помилуй, говорит, да мне здесь дешевле, нежели в нашей уездной мурье жить, потому, сколько ни есть карманов, все они теперь мои стали!"

— Ну, это до поры до времени!

— Нет, сударь, это сущую правду он сказал: поколе он жив, все карманы его будут! А которого, он видит, ему сразу не одолеть, он и сам от него на время отойдет, да издали и поглядывает, ровно бы посторонний человек. Уже так-то вороват, так-то вороват!

Опять возглас из кабинета: "Иван Иваныч! Заснул, что ли, братец!" - и опять торопливое движение со стороны Зачатиевского.

— Первый час в исходе, закуску не прикажете ли подавать? - докладывает он Осипу Иванычу.

— А тебе, видно, спать к жене загорелось! Отпустить, что ли, его, господа честная компания! - предложил Дерунов.

— Отпустить! Отпустить!

— Ну, что с тобой делать! волоки закуску!

Иван Иваныч распорядился и опять подсел ко мне.

— Вот вы сказали давеча, - начал я, - что у Дерунова кровь на старости лет заиграла. Я ведь и сам об этом в К. мельком слышал: неужели это правда?

— Верно-с!

— А отец протоиерей к-ский еще "приятнейшим сыном церкви" его величает!

— Будешь величать! Сторублевку-то на полу не поднимешь!

— Но Яков Осипыч, как он это терпит?

— А он с утра до вечера в тумане: помнит ли даже, что и женат-то! Нынче ему насчет вина уж не велено препятствия делать.

— Ну, а Анна Ивановна?

— А Глафирина Николая Петровича знаете?

— Так что ж?

— Ну, он самый и есть... мужчина! У нас, батюшка, нынче все дела полюбовным манером кончаются. Это прежде он лют был, а нынче смекнул, что без огласки да потихоньку не в пример лучше.

— А знаете ли что! Ведь я это семейство до сих пор за образец патриархальности нравов почитал. Так это у них тихо да просто... Ну, опять и медалей у него на шее сколько! Думаю: стало быть, много у этого человека добродетелей, коли начальство его отличает!

— Да вы спросите, кто медали-то ему выхлопотал! - ведь я же! - Вы меня спросите, что эти медали-то стоят! Может, за каждою не один месяц, высуня язык, бегал... а он с грибками да с маслицем! Конечно, я за большим не гонюсь... Слава богу! сам от царя жалованье получаю... ну, частная работишка тоже есть... Сыт, одет... А все-таки, как подумаешь: этакой аспид, а на даровщину все норовит! Да еще и притесняет! Чуть позамешкаешься - уж он и тово... голос подает: распорядись... Разве я слуга... помилуйте!

Сказавши это, он даже от меня отвернулся и столь плотно уселся в кресло, что я так и ждал: вот-вот Дерунов кликнет из кабинета, и Зачатиевский останется глух к этому кличу.

— Конечно, ежели рассудить, то и за обедом, и за ужином мне завсегда лучший кусок! - продолжал он, несколько смягчаясь, - в этом он мне не отказывает! - Да ведь и то сказать: отказывай, брат, или не отказывай, а я и сам возьму, что мне принадлежит! Не хотите ли, - обратился он ко мне, едва ли не с затаенным намерением показать свою власть над "кусками", - покуда они там еще режутся, а мы предварительную! Икра, я вам скажу, какая! семга... царская!

— Понуждай, Иван Иваныч! понуждай, братец! - раздался голос Осипа Иваныча.

Но Зачатиевский на этот раз не ринулся с места и ограничился ответом: "сейчас!", потому что закуска была почти уже сервирована.

— А все она-с, - сказал он, вновь обращаясь к разоблачениям тайн деруновской семьи, - она сюда его и привезла. Мало ей к-ских приказчиков, захотелось на здешних "калегвардов" посмотреть!

— Однако Осип Иваныч, кажется, не ревнует?

— Хитер, сударь, он - вишь их какую ораву нагнал; ну, ей и неспособно. А впрочем, кто ж к нему в душу влезет! может, и тут у него расчет есть!

— Ну, какой же тут расчет!

— Не говорите, сударь! Такого подлеца, как этот самый Осип Иванов, днем с огнем поискать! Живого и мертвого готов ободрать. У нас в К. такую механику завел, что хоть брось торговать. Одно обидно: все видели, у всех на знати, как он на постоялом, лет тридцать тому назад, извозчиков овсом обмеривал!

— Счастье, Иван Иваныч, счастье!

— Не счастье-с, а вся причина в том, что он проезжего купца обворовал. Останавливался у него на постоялом купец, да и занемог. Туда-сюда, за попом, за лекарем, ан он и душу богу отдал. И оказалось у этого купца денег всего двадцать пять рублей, а Осип Иваныч пообождал немного, да и стал потихоньку да полегоньку, шире да глубже, да так, сударь, это дело умненько повел, что и сейчас у нас в К. никто не разберет, когда именно он разбогател.

— Иван Иваныч! батюшка! да ведь это уголовщина!

— А вы думали как? вы, может быть, думали, что миллионер из беспортошника так, сам собой, и делается?

— Да, я слыхал и про такие случаи... Вот, например, был один мальчишка, спичками торговал, а потом четырехэтажный дом выстроил.

— И я от матушки-покойницы слыхивал, что она меня не родила, а под капустным листом нашла.

Говоря это, Зачатиевский нервно подергивал свои очки, и я убежден положительно, что в эту минуту он искренно, от всего сердца ненавидел Дерунова.

— Эти "столпы", я вам доложу... - начал он и вдруг осекся.

В кабинете послышалось движение отставляемых стульев. Иван Иваныч вскочил и стал в позу почтительнейшего метрдотеля, даже губы у него как-то вспухли и замаслились. С обеих сторон, и из кабинета, и из гостиной, показались процессии гостей и ринулись на закуску.

— Вот он каков! - шепнул мне на ухо Зачатиевский, - даже не хотел подождать, покуда я доложу! А осетрины-то в соку между тем нет! да и стерлядь копченая...

— Где стерлядь копченая? Что ж копченая стерлядь? - ринулся он в толпу лакеев, покуда я в передней отыскивал свое пальто.

ОТЕЦ И СЫН

На севере диком растет одиноко

На голом утесе сосна,

И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим,

Как ризой, одета она.

И снится ей...

Снятся консервативные начала, благонадежные элементы, правящие сословия, английские лорды и, как неизбежное к ним в русском стиле дополнение: Сидорова коза и Макар, телят не гоняющий...

На обрывистом берегу реки Вопли стоит дворянская усадьба и дремлет. Снится ей новый с иголочки дом, стоящий на противоположном низменном берегу реки, дом, словно облупленное яичко, весь светящийся в лучах солнца, дом с обширным двором, обнесенным дощатым забором, с целым рядом хозяйственных строений по обоим бокам, - строений совсем новых, свежих, в которых помещаются: кабак, называющийся, впрочем, "белой харчевней", лавочка, скотопрогонный двор, амбар и проч.

В барской усадьбе живет старый генерал Павел Петрович Утробин; в новом домике, напротив, - хозяйствует Антошка кабатчик, Антошка прасол, Антошка закладчик, словом, Антошка - homo novus [новый человек (лат.)], выброшенный волнами современной русской цивилизации на поверхность житейского моря.

Генерал называет Антошку подлецом и христопродавцем; Антошка называет генерала "гнилою колодою". Оба избегают встреч друг с другом, оба стараются даже не думать друг об друге, и оба не могут ступить шагу, чтобы одному не бросился в глаза новый с иголочки домик "нового человека", а другому - тоже не старая, но уже несомненно потухающая усадьба "ветхого человека"...

В сумерки, когда надвигающиеся со всех сторон тени ночи уже препятствуют ясно различать предметы, генерал не утерпит и выйдет на крутой берег реки. Долгое время стоит он недвижно, уставясь глазами в противоположную сторону.

— Ежели верить Токвилю... - начинают шептать его губы (генерал - член губернского земского собрания, в которых Токвиль, как известно, пользуется славой почти народного писателя), но мысль вдруг перескакивает через Токвиля и круто заворачивает в сторону родных представлений, - в бараний рог бы тебя, подлеца! - уже не шепчет, а гремит генерал, - туда бы тебя, христопродавца, куда Макар телят не гонял!

И в тот же таинственный час, крадучись, выходит из новенького дома Антошка, садится на берег и тоже не может свести лисьих глаз с барской усадьбы.

— Ежели теперича за дом, - шепчут его губы, - ну, хоть полторы, ну, положим, за парк с садом тысячу... а впрочем, зачем же! Может, и так, без денег, измором... так-то, старая колода!

И, намечтавшись досыта, оба, не заметив друг друга, расходятся по домам...

* * *

Генеральская усадьба имеет вид очень странный, чтоб не сказать загадочный. Она представляет собой богатую одежду, усеянную множеством безобразных заплат. Дело в том, что она соединила в себе два элемента: старую усадьбу, следы которой замечаются и теперь, в виде незаровненных ям и разбросанных кирпичей и осколков бутового камня, и новую усадьбу, с обширными затеями, оставшимися, по произволению судеб, недоконченными.

Старая барская усадьба еще не так давно стояла несколько поодаль от реки, на берегу впадающего в нее оврага. Овраг этот был исстари запружен в своем устье и образовал громадный, глубокий и хорошо содержанный пруд, в водах которого отражался старинный и длинный, словно казарма, господский дом. Вправо от дома, по берегу пруда, раскинулся обширный парк, разбитый по-старинному на квадраты, засаженные внутри березами, елями и соснами, а по бокам вековыми липами, которые образовали, таким образом, длинные и темные аллеи. Сзади дома, под руками, находились службы: конный и скотный дворы, застольные, флигеля для дворовых, амбары, погреба и проч. За парком, на трех десятинах, был разведен плодовый сад с оранжереями и теплицами, с яблонями и вишеньем, с громадными ярусами гряд клубники и ягодных кустов. Напротив дома, чрез пруд, боком к барской усадьбе и лицом к Вопле, расположился крестьянский поселок, дворов около двадцати.

В то время (с небольшим лет двадцать пять тому назад) генеральский дом кипел млеком и медом. Сам генерал, Павел Петрович Утробин, был старик лет пятидесяти, бодрый, деятельный, из себя краснощекий и тучный. Служил он некогда, лет пятнадцать сряду, губернатором и был, как тогда говорилось, хозяином своей губернии. Почтовые дороги обсадил по бокам березками, почтовые станции выстроил с иголочки, хлебные запасные магазины пополнил, недоимки взыскал, для губернского города выписал новую пожарную трубу, а для губернской типографии новый шрифт. Затем, когда все земное было им совершено, он сам, motu proprio [добровольно (лат.)], вышел в отставку с приличною пенсией (это было лет за десять до упразднения крепостного права) и поселился у себя в Воплине. Сюда он перенес ту же кипучую деятельность, которая отличала его и на губернаторском месте, а для того, чтоб не было скучно одному посреди холопов, привез с собой, в качестве секретаря, одного довольно жалконького чиновника приказа общественного призрения, Иону Чибисова, предварительно женив его на шустренькой маленькой поповне, по имени Агния.

С приездом хозяина, прадедовская, несколько запущенная усадьба ожила. Дворовые встрепенулись; генерал - летом в белом пикейном сюртучке с форменными пуговицами, зимой в коротеньком дубленом полушубке и всегда в серо-синеватых брюках с выпушкой в обтяжку и в сапогах со шпорами - с утра до вечера бродил по полям, садам и огородам; за ним по пятам, как тень, всюду следовал Иона Чибисов для принятия приказаний. Аллеи парка утрамбовали и посыпали густым слоем песка; оранжереи и плодовый сад подчистили, конный и скотный дворы обрядили так, что взойти любо. Генерал был строг, но справедлив: любя наказывал, но и добрым словом не обходил. Румяный, плотный, довольный собой, он бодро ходил по усадьбе, позвякивая шпорами, играя селезенкою и зорким старческим глазом подмечая малейшую неисправность. Шустрая поповна Агнушка, кругленькая, пухленькая, находилась при ключах, и генерал только языком прищелкивал, глядя, как она, словно комочек, с утра до вечера перекатывается от погреба к амбару, от амбара к молочной и т.д.

В скором времени Воплино сделалось почти ежедневным сборным пунктом для всех окрестных помещиков. Генерал водил их по усадьбе, хвастался вводимыми порядками, кормил, предоставлял в их распоряжение ломберные столы и не отказывал в перинах для отдохновения. Вследствие этого любовь и доверие дворянства к гостеприимному воплинскому хозяину росли не по дням, а по часам, и не раз шла даже речь о том, чтоб почтить Утробина крайним знаком дворянского доверия, то есть выбором в предводители дворянства, но генерал, еще полный воспоминаний о недавнем славном губернаторстве, сам постоянно отклонял от себя эту честь.

Одним словом, все шло как нельзя лучше желать, и ни о каких признаках, предвещающих пришествие Антошки homo novus, не было и в помине. Но в 1856 году смутил генерала бес. Приехал к нему в побывку сын, новоиспеченный двадцатилетний титулярный советник, молодой человек, с честью прошедший курс наук в самых лучших танцклассах того времени и основательно изучивший всего Поль де Кока. Петенька Утробин на чем свет стоит раскостил папашину усадьбу. И виду нет, и скотным двором воняет, и дом на казарму похож, и река далеко. Попал однажды Петенька на крестьянский поселок - и восхитился. Место высокое, почти утес; у подошвы течет глубокая Вопля, которая тут же неподалеку, приняв в себя овраг, на котором стояла старая усадьба, делает крутой поворот направо. Через реку - вид на безграничное пестрое пространство луговой поймы к деревень. По низменному берегу вьется почтовая дорога, упирающаяся прямо в загиб Вопли, через которую в этом месте ходит на канате дощаник. На мыску, образуемом речным изгибом (там, где ныне выстроил почти целый поселок Антошка-подлец), чернеет постоялый двор, отдаваемый генералом в аренду богобоязненному и смирному мужику Калине Силантьеву, из своих же крепостных. Около постоялого двора и дощаника всегдашняя живописная суета: отпряженные лошади, возы с завороченными вверх оглоблями, мужики, изредка почтовые тройки и большие экипажи, кареты, коляски. Вот где надобно быть усадьбе, а не там, разом решил Петенька. Вот тут на берегу, лицом к реке, следует выстроить новый дом, с башенками, балконами, террасами, и весь его утопить в зелени кустарников и деревьев; обрывистый берег срыть и между домом и рекой устроить покатость, которую убрать газоном, а по газону распланировать цветник; сзади дома, параллельно с прудом, развести изящный молодой парк, соединив его красивым мостом через пруд с старым парком. Крестьян, разумеется, выселить за старый парк и плодовый сад. Таков был план, который начертил Петенька и из которого должен был выйти настоящий chateau [замок (франц.)], а не какая-нибудь мурья, в окна которой беспрестанно врываются гнусные запахи со скотных дворов и из застольных и в которой не мыслимо никакое другое развлечение, кроме мрачного истребления ерофеича.

К удивлению, преобразовательные затеи Петеньки не встретили почти никакого отпора со стороны генерала. Во-первых, Петенька был единственный сын и притом так отлично кончил курс наук и стоял на такой прекрасной дороге, что старик отец не мог без сердечной тревоги видеть, как это дорогое его сердцу чадо фыркает, бродя по лабиринту отчего хозяйства и нигде не находя удовлетворения своей потребности изящного. Во-вторых, генерал был так долго "хозяином губернии", что всякая ломка и перетасовка ему самому была по душе. Сообразив составленный Петенькой план, он понял, что тут предстоит целое море построек, переносок, посадок, присадок, - и селезенка пуще, чем когда-либо, заиграла в нем.

Одно только обстоятельство заставляло генерала задуматься: в то время уже сильно начали ходить слухи об освобождении крестьян. Но Петенька, который, посещая в Петербурге танцклассы, был, как говорится, au courant de toutes les choses [в курсе всех дел (франц.)], удостоверил его, что никакого освобождения не будет, а будет "только так".

— Полно, так ли, мой друг? - допытывался старик, - в народе уж сильно поговаривать начали.

— Niaiseries, mon pere! [Глупости, отец! (франц.)], - отвечал Петенька, - вы подумайте только, есть ли в этом человеческий смысл! Вот и Архипушку, стало быть, освободить!

Архипушка, деревенский дурачок, малый лет уж за пятьдесят, как нарочно шел в это время мимо господской усадьбы, поднявши руки в уровень с головой, болтая рукавами своей пестрядинной рубахи, свистя и мыча. Взглянул генерал на Архипушку, подумал: в самом деле, неужели Архипушку освободят? - и решил: нет, это было бы даже не великодушно! Тем не менее, чтобы окончательно быть удостоверенным, что "зла" не будет, он, по отъезде сына в Петербург на службу, съездил в губернский город и там изложил свои сомнения губернатору и архиерею. Губернатор, человек старого закала, только улыбнулся в ответ, присовокупив, что хотя подобные слухи и распространяются врагами отечества, но что верить им могут только люди, не понимающие истинных потребностей России. Преосвященный же прямо сказал, что как в древности были господа и рабы, так и напредь сего таковые имеют остаться без изменения.

Заручившись столь вескими авторитетами, Утробин успокоенный возвратился в Воплино и при первом удобном случае приступил к преобразованиям. На его беду, весна и лето 1857 года прошли совсем тихо. Он живо перенес крестьянский поселок за плодовый сад, выстроил вчерне большой дом, с башнями и террасами, лицом к Вопле, возвел на первый раз лишь самые необходимые службы, выписал садовника-немца, вместе с ним проектировал английский сад перед домом к реке и парк позади дома, прорезал две-три дорожки, но ни к нивелировке береговой кручи, ни к посадке деревьев, долженствовавшей положить начало новому парку, приступить не успел. Как ни усердствовали крестьяне, как ни старались сельские начальники, но к концу осени окрестности будущего chateau представляли собою скорее картину недавнего геологического переворота, нежели что-нибудь с чем-нибудь сообразное; даже ямы, свидетельствовавшие о пребывании в этом месте крестьянских дворов и гумен, не были заровнены.

А между тем грозный час не медлил, и в конце 1857 года уже сделан был первый шаг к разрешению крестьянского вопроса.

Генерал был так озадачен, что опять поскакал в губернский город. Там уже сидел другой губернатор, из молодых ранний, но архиерей был прежний. На вопрос генерала: "Что сей сон значит?" - губернатор несколько нахмурился, ибо просторечия даже в разговоре не любил, а как сам говорил слогом докладных записок, так и от других того требовал. Впрочем, в виду преклонных лет, прежних заслуг и слишком яркой непосредственности Утробина, губернатор снизошел и процедил сквозь зубы, что хотя факт обращения к генерал-губернатору Западного края есть факт единичный, так как и положение этого края исключительное, и хотя засим виды и предположения правительства неисповедимы, но что, впрочем, идея правды и справедливости, с одной стороны, подкрепляемая идеей общественной пользы, а с другой стороны, побуждаемая и, так сказать, питаемая высшими государственными соображениями.

Генерал слушал эту рацею, выпучив глаза, и к ужасу своему - понимал.

— А я, вашество, в нынешнем году переформировку у себя затеял, - произнес он как-то машинально, словно эта идея одна и была в его голове.

— Очень рад-с! очень рад-с! - ответил губернатор, - очень рад видеть, что господа дворяне оставляют прежние рутинные пути и выказывают дух предприимчивости, этот, так сказать, нерв...

На этом месте Утробин шаркнул ножкой, откланялся и направился к архиерею.

Архиерей принял генерала с распростертыми объятиями и сейчас же велел подать закуску.

— Слышали? - спросил генерал.

— Не токмо слышал, но и возвеселился! - ответил преосвященный. - Истинно любезная для христианского сердца минута сия была.

Генерал побагровел.

— Как же так, преосвященнейший! А помните: "и в древности были господа и рабы, и напредь таковые должны остаться без изменения"? - огрызнулся он.

— Да, да, да! то-то вот все мы, бесу смущающу, умствовать дерзновение имеем! И предполагаем, и планы строим - и всё на песце. Думалось вот: должны оставаться рабы, а вдруг воспоследовало благочестивейшего государя повеление: не быть рабам! При чем же, скажи ты мне, предположения и планы-то наши остались? Истинно говорю: на песце строим!

Генерал просидел у преосвященного с четверть часа, но не проронил больше ни слова и даже не прикоснулся ни к балыку, ни к свежей икре. Казалось, он был в летаргическом сне.

Приехавши из губернского города в Воплино, Утробин двое суток сряду проспал непробудным сном. Проснувшись, он увидел на столе письмо от сына, который тоже извещал о предстоящей катастрофе и писал: "Самое лучшее теперь, милый папаша, - это переселить крестьян на неудобную землю, вроде песков: так, по крайней мере, все дальновидные люди здесь думают".

— Ну, нет, слуга покорный! надо еще об окончании своего собственного переселения подумать! - воскликнул генерал и тут же мысленно присовокупил: - А впрочем, может быть, ничего и не будет.

Но в январе 1858 года отовсюду посыпались адресы, а следующим летом уже было приступлено к выборам членов комитета об улучшении быта крестьян, и генерал был в числе двоих, избранных за К-ий уезд.

Тем не менее на глазах генерала работа по возведению новой усадьбы шла настолько успешно, что он мог уже в июле перейти в новый, хотя далеко еще не отделанный дом и сломать старый. Но в августе он должен был переселиться в губернский город, чтобы принять участие в работах комитета, и дело по устройству усадьбы замялось. Иону и Агнушку генерал взял с собой, а староста, на которого было возложено приведение в исполнение генеральских планов, на все заочные понуждения отвечал, что крестьяне к труду охладели.

В комитете между тем Утробин выказал себя либералом. Он не только говорил, но и кричал, что "сделать что-нибудь надобно". Впрочем, предостерегал от излишеств и от имени большинства представил проект, который начинался словами: "но ежели" и кончался словом "однако". Над оригинальной редакцией этого проекта в то время много смеялись, не сообразив, что необычная форма вступления в беседу с читателем посредством "но ежели" была лишь порождением той страстности и убежденности, которая постоянно присутствовала при составлении проекта. Утробин просто-напросто был убежден, что все, предшествовавшее словам "но ежели", всякому слишком известно, чтоб требовалось повторять. Как прожектер, он был послан от большинства в комиссии в качестве эксперта. Это было летом. В Петербурге его, вместе с прочими экспертами, возили по праздникам гулять в Павловск, в Царское Село, в Петергоф и даже в Баблово, где показывали громадную гранитную купальню, в которой никогда никто не купался. Остальное время он проводил в нумере гостиницы Демут, каждый день все более и более убеждаясь, что его "но ежели" не выгорит. Единственным светлым воспоминанием этого периода его жизни был вечер, проведенный вместе с Агнушкой на минерашках, причем они сообща отлично надули Иону, сказав ему, чтоб он ожидал их на Смоленском кладбище.

1861 год застал генеральскую усадьбу в следующем положении: дом отстроен и обит тесом, но не выкрашен; крыша покрыта железом, но тоже не выкрашена и местами уже проржавела и дала течь. Внутри дома три комнаты оштукатурены совсем, в двух сделаны приготовления, то есть приколочена к стенам дрань, в прочих - стены стояли голые. Перед домом, где надлежало сделать нивелировку кручи, существовали следы некоторых попыток в этом смысле, в виде канав и дыр; сзади дома были прорезаны дорожки, по бокам которых посажены кленки, ясенки и липки, из которых принялась одна десятая часть, а все остальное посохло и, в виде голых прутьев, стояло на местах посадки, раздражая генеральское сердце. Из служб были перенесены только кухня и погреб, все прочее осталось на прежнем месте за прудом. Ямы, где стояли крестьянские избы и гумна, остались незаровненными и густо поросли крапивой и диким малинником. Старый парк зарос и одичал; по дорожкам начал пробиваться осинник; на месте старого дома валялись осколки кирпича и поднялась целая стена крапивы и лопухов. Оранжереи потемнели, грунтовые сараи задичали; яблони, по случаю немилостивой зимы 1861 года, почти все вымерзли, так что в плодовом саду, на месте роскошных когда-то дерев, торчали голые и корявые остовы их.

В первое время генералу было, впрочем, не до усадьбы: он наблюдал, кто из крестьян ломает перед ним шапку и кто не ломает. Собственно говоря, ломали все, без исключения; но генерал сделался до того уже прозорлив, что в самой манере ломания усматривал очень тонкие, почти неуловимые оттенки. Затем он вел ожесточенную полемику с мировым посредником, самолично ездил к нему на разбирательство и с какою-то страстностью подвергал себя "единовременному и унизительному для него совместному сидению" с каким-нибудь Гришкой-поваром, который никак не хотел отслужить заповедные два года.

Мало-помалу, однако, страсти улеглись. Прекратилась полемика с мировым посредником, прошла пора "унизительного совместного сидения" с Гришками, Прошками и Марфушками. Но тут, как нарочно, случилась катастрофа с Антошкой-христопродавцем, о которой ниже и которая подействовала еще горчее, нежели "совместные сидения". Генерал был окончательно надломлен. Унылая сиротливость словно пологом окутала и его самого, и недавние его затеи. Дик и угрюм шумит в стороне за прудом старый парк, и рядом с ним голо и мизерно выглядит окопанное канавой пространство, где предполагалось быть, новому парку. Генерал поседел, похудел и осунулся; он поселился в трех оштукатуренных комнатах своего нового дома и на все остальное, по-видимому, махнул рукой. Заложив руки назад и понурив седую голову, он бродит по этим комнатам, словно дремлет. Но по временам взор его вспыхивает и как бы магнетической силой приковывается к тому берегу Вопли, где светлеется выстроенная с иголочки усадьба Антошки-христопродавца.

* * *

Антон Валерьянов Стрелов был мещанин соседнего уездного города, и большинство местных обывателей еще помнит, как он с утра до вечера стрелой летал по базару, исполняя поручения и приказы купцов-толстосумов. Отсюда - прозвище Антон Стрела, которое и оставалось за ним до тех пор, пока он сам не переименовал себя в Стрелова. Долгое время Антошка погрязал в ничтожестве и никак не мог выбиться из колеи мелкого торгаша-зазывателя и облапошивателя, да и то не за свой счет, а за счет какого-нибудь капиталиста, зорко следившего, чтобы лишний пятак не задерживался меж Антошкиных пальцев. Способности были у него богатые; никто не умел так быстро обшарить мышьи норки, так бойко клясться и распинаться, так ловко объегорить, как он; ни у кого не было в голове такого обилия хищнических проектов; но ни изобретательность, ни настойчивая деятельность лично ему никакой пользы не приносили: как был он голяк, так и оставался голяком до той минуты, когда пришел его черед. Время тогда было тугое, темное; сословная обособленность царила во всей силе, поддерживаемая всевозможными искусственными перегородками; благодаря этим последним, всякий имел возможность крепко держаться предоставленного ему судьбою места, не употребляя даже особенных усилий, чтобы обороняться от вторжения незваных элементов. Пробиться при таких условиях было мудрено, и как бы ни изворотлив был ум человека, брошенного общественною табелью рангов на последнюю ступень лестницы, - лично для него эта изворотливость пропадала даром и много-много ежели давала возможность кое-как свести концы с концами.

Антошка был деятелен необыкновенно. Каждое утро он начинал изнурительную работу сколачивания грошей, бегал, высуня язык, от базарной площади к заставе и обратно, махал руками, торопился, проталкивался вперед, божился, даже терпел побои - и каждый вечер ложился спать все с тем же грузом, с каким встал утром. Встал - грош и лег - грош. Посмотрит, бывало, Антошка на этот заколдованный грош, помнет его, щелкнет языком - и полезет спать на полати, с тем, чтоб завтра чуть свет опять пустить тот грош в оборот, да чтобы не зевать, а то, чего боже сохрани, и последний грош прахом пойдет. И что всего замечательнее, несмотря на эту вечно преследующую бедность, никто не обращал на нее внимания, никто не сострадал к ней, а напротив, всякий до того был убежден в "дарованиях" Антошки, что звал его "стальною душой" и охотно подшучивал, что он "родного отца на кобеля променять готов".

Так шло до тех пор, пока на русскую землю не повеяло новым духом. Антошка был одним из первых, воспользовавшихся ближайшими результатами этого веяния. Он разом смекнул, что упразднение крепостного права должно в значительной степени понизить старинные перегородки и создать совершенно новое положение, в котором свежему и алчному человеку следует только не зевать, чтобы обрести сокровище. Арена промышленной деятельности несомненно расширилась: не одним местным толстосумам понадобились подручные люди, свободно продающие за грош свою душу, но и другим всякого звания шлющимся людям, вдруг вспомнившим изречение: "земля наша велика и обильна" - и на этом шатком основании вознамерившимся воздвигнуть храм будущей славы и благополучия.

Во множестве появились неведомые люди (те же Антошки, но только называвшие себя "исследователями"), с пронзительными, почти колючими взорами, с острым и развитым обонянием и с непоколебимою решимостью в Тетюшах открыть Америку. Эти люди ничего не покупали и не законтрактовывали, а нюхали, расспрашивали встречных и поперечных, шатались по базарам и торгам и уверяли всех и каждого, что полагают основание для каких-то сношений, отыскивают новые рынки и новые истоки для отечественной производительности. Для подобных субъектов Антошка был сущий клад. Он отлично понял, что имеет дело с людьми легкомысленными, которым нужно одно: чтоб "идея", зашедшая в голову им самим или их патронам, была подтверждена так называемым "местным исследованием". Поэтому он охотно пристроивался к вестникам воспрянувшего промышленного духа и не только остерегался им противоречить, но лгал в их смысле что было мочи, лишь бы они остались довольны.

Исследование обыкновенно производилось очень просто: приезжий Улисс брал записную книжку и начинал допрос.

— Скажите, пожалуйста, я слышал, что у вас здесь в значительном количестве хмель разводится?

Улисс развертывает при этом карту, на которой Россия разрисована разными красками, смотря по большей или меньшей производительности хмеля.

— Хмель-то! Позвольте вам, ваше сиятельство, доложить! Хмелю у нас в одном здешнем городе так довольно, так довольно, что, можно сказать, не одна тыща пудов сгниет его... потому сбыта ему у нас нет.

— Ну, так я и знал! Это изумительно! Изумительно, какие у нас странные сведения об отечестве! - горячится Улисс, - а что касается до сбыта, то об этом беспокоиться нечего; сбыт мы найдем.

— А какое бы, ваше сиятельство, здешним жителям удовольствие сделали!

— Сбыт мы найдем. Да. Ну, а как у вас обрабатывают хмель? прессуют?

— Это что же такое "прессуют"?

— Ну, да; вот в Англии, например, там хмель прессуют и в этом виде снабжают все рынки во всех частях света... Да-с, батюшка! вот это так страна! Во всех частях света - всё английский хмель! Да-с, это не то, что мы-с!

Антошка слушает и в такт качает головой.

— И ни боже мой! - говорит он. - у нас и заведениев этих нет! Помилуйте! примерно, ежели теперича мужик или хоша мещанин... ну, где же им этой самой прессовке обучиться!

— Ну, этого, батюшка, не говорите, потому что русский народ - талантливый народ.

— Это насчет того, чтобы перенять, что ли-с? Ваше сиятельство! помилуйте! да покажите хоть мне! Скажите: "Сделай, Антон Верельянов, вот эту самую машину... ну, то есть вот как!" с места, значит, не сойду, а уж дойду и представлю!

— То-то вот и есть. Тут только руку помощи нужно подать. Стало быть, вы думаете, что ежели устроить здесь хмелепрессовальное заведение...

— Самая это, ваше сиятельство, полезная вещь будет! А для простого народа, для черняди, легость какая - и боже ты мой! Потому что возьмем, к примеру, хоть этот самый хмель: сколько теперича его даром пропадает! Просто, с позволения сказать, в навоз валят! А тогда, значит, всякий, кто даже отроду хмелем не занимался, и тот его будет разводить. Потому, тут дело чистое: взял, собрал в мешок, представил в прессовальное заведение, получил денежки - и шабаш!

— Гм... а лен в ваших местах - тоже в большом количестве разводится?

Улисс развертывает другую карту, на которой Россия разрисована тоже разными красками, показывающими большее или меньшее развитие льняной промышленности. К*** покрыт краскою жидко, что означает слабое развитие.

— Лен-то! Да наше место, можно сказать, исстари... Позвольте вам, ваше сиятельство, доложить: что теперича хмель, что лен - всё, значит, едино, всё - первые по здешнему месту статьи-с! То есть, столько тут льну! столько льну!

— Ну, так я и знал! Наперед знал, что все эти предварительные сведения - всё пустяки! Однако хорошо мы знаем наше отечество... можно сказать! Посмотрите-ка, батюшка! вот эта карта! вот на ней положение нашей льняной промышленности представлено, и против вашего уезда значится: льняная промышленность - слабо.

— Ваше сиятельство! да неужели же я! Сколько лет, значит, здесь живу! да, может, не одна тыща пудов...

— Еще бы! Разумеется, кому же лучше знать! Я об том-то и говорю: каковы в Петербурге сведения! Да-с, вот извольте с такими сведениями дело делать! Я всегда говорил: "Господа! покуда у вас нетживого исследования, до тех пор все равно, что вы ничего не имеете!" Правду я говорю? правду?

— Это истинное слово, ваше сиятельство, вы сказали!

— Ну да. А впрочем, я ведь один... Прискорбно это... Трудно, батюшка, трудно!

— Уж на что больше труда, ваше сиятельство!

— Ну-с, а теперь будем продолжать наше исследование. Так вы говорите, что лен... как же его у вас обработывают? Вот в Бельгии, в Голландии кружева делают...

— Позвольте вам, ваше сиятельство, доложить! Это точно, что по нашему месту... по нашему, можно сказать, необразованию... лен у нас, можно сказать, в большом упущении... Это так-с. Однако, ежели бы теперича обучить, как его сеять, или хоша бы, например, семена хорошие предоставить... большую бы пользу можно от этого самого льна получить! Опять хоша бы и наша деревенская баба... нешто она хуже галанской бабы кружева сплетет, коли-ежели ей показать?

И так далее. Исследование обходило все предметы местного производства, и притом не только те, которые уже издавна получили право промысловой гражданственности, но и те, которые даже вовсе не были в данной местности известны, но, при обращении на них должного внимания, могли принести значительные выгоды. В заключение исследователь обыкновенно спрашивал:

— А не можете ли вы назвать мне главнейших здешних промышленников?

Антошку при этом вопросе подергивало: он уже начинал ревновать своего Улисса.

— Дерунов, Осип Иванович, - отвечал он, запинаясь, - большое колесо у них заведено... Только позвольте, ваше сиятельство, вам доложить...

— Что такое?

— Не понравятся они вам, господин, то есть, Дерунов...

— Отчего так?

— Да так-с... немножечко они как будто по старине-с... Насчет предприятиев очинно осторожны... Опасаются. Это чтобы вот насчет прессовки хмелю или насчет кружев-с - и ни боже мой!

— Рутинными, значит, путями идет? Рутинными? старыми?

— Еще какими старыми-то! Как, значит, ваше сиятельство, отцы и дедушки калью наездили - так и мы!

Но исследователь все-таки отправлялся к Дерунову (нельзя: во-первых, местный Ротшильд, а во-вторых, и "сношения" надо же завести), калякал с ним, удивлял его легкостью воззрений и быстротою мысленных переходов - и в конце концов, как и предсказывал Антошка, выходил от него недовольный.

— Да, батюшка! - говорил он Антошке, - вы правду сказывали! Это не промышленник, а истукан какой-то! Ни духа предприимчивости, ни понимания экономических законов... ничего! Нет-с! нам не таких людей надобно! Нам надобно совсем других людей... понимаете? Вот как мы с вами, например! А? Понимаете? вот как мы с вами?

— Сказывал я вашему сиятельству, что понапрасну только время терять изволите. Самый, что называется, закоренелый это человек!

Непосредственным результатом этих наездов было то, что в короткое время Антошка успел сколотить несколько сотен рублей. Главный же результат сказался в том, что цена на Антошкину услугу внезапно повысилась и отношения к нему местных обывателей в значительной степени изменились. С этих пор он делается солидным человеком, вместо "Антошки" начинает именоваться "Антоном Верельянычем", а прозвище "Стрела" заменяет фамилиею "Стрелов". И действительно, в городе начали ходить удивительные слухи. Сперва начали говорить, что учреждается компания для "разведения и обделки льна", а еще через несколько месяцев прошел слух о другой компании, которая поставила себе задачей вытеснить из торговли английский прессованный хмель и заменить его таковым же русским. Наконец, пришла весть и о железной дороге. Хотя же первые два слуха так и остались слухами, а последний осуществился лишь гораздо позднее, тем не менее репутация Антошки установилась уже настолько прочно, что даже самому Дерунову не приходило в голову называть его по-прежнему Антошкою.

В это же самое время и в среде помещиков обнаружилось движение. Некоторые просто-напросто сознали свое неумение вести хозяйство на новых основаниях; другие же, не отказываясь от надежды достигнуть плодотворных результатов в будущем, требовали капиталов, капиталов, капиталов... Отсюда - общее желание ликвидировать или все, или, по крайней мере, то, что казалось менее необходимым. Неумелые готовы были сбыть все и во что бы то ни стало, лишь бы бежать из постылого места; мнившие себя умелыми отделывались от пустошей и тех обрезков, которые, благодаря их же настояниям, образовались при написании уставных грамот. Эти затеи тоже требовали бойких и ходких посредников, потому что толстосумы, вроде Дерунова, ежели обращались к ним непосредственно, без зазрения совести предлагали за рубль грош. В числе этих посредников-маклеров, само собою разумеется, на первом плане оказался Антон Стрелов; и действительно, он устроил на первых порах несколько таких сделок, которыми обе стороны остались довольны.

То была именно та самая минута, когда заскучал генерал Утробин. Оброки шли туго; земля не только ничего не приносила, но еще требовала затрат. Генерал вдруг почувствовал себя одиноким и беспомощным. Всякий интерес к жизни в нем словно погас; он уже перестал ревниво присматриваться к выражению лиц временнообязанных, он даже разом прекратил, словно оборвал, полемику с мировым посредником. Все это было хорошо, покуда теплились еще остатки прежней барской жизни, но теперь, когда пошла речь об удовлетворении потребностей ежедневного расхода, шутки шутить было уже не к лицу. Безучастным, скучающим взором глядел генерал из окон нового дома на воды Вопли и на изрытый, изуродованный берег ее, тот самый, где было когда-то предположено быть лугу и цветнику. Изредка, выходя из дома, он обводил удивленными, словно непонимающими взорами засохшие деревца, ямы, оставшиеся незаровненными, неубранный хлам - и в седой его голове копошилась одна мысль; что где-нибудь должен быть человек, который придет и все это устроит разом, одним махом. Что он, генерал, в одно утро проснется и вдруг увидит, что все цветет, красуется, благоухает и никаких признаков недавнего геологического переворота в помине нет. Для опытного, свыше шестидесятилетнего старика, конечно, это была надежда совсем детская, но когда нервы человека почти убиты, то волшебство невольным образом делается единственным исходом, на котором успокоивается мысль.

На Иону генерал не надеялся. Со времени освобождения крестьян Иона несколько раз нагрубил генералу, а раза два даже позволил себе явиться к нему "не в своем виде". По этому поводу произошла баталия, во время которой генерал напомнил Ионе, что он его "из грязи вытащил", а Иона, в свою очередь, сделал генералу циническое замечание насчет Агнушки. Конечно, на другой день Иона проспался и принял прежний смиренный вид, но в сердце генерала уже заползла холодность. Холодность эта мало-помалу перешла и на Агнушку, особливо с тех пор, как генерал, однажды стоя у окна, увидал, что Агнушка, озираясь, идет со скотного двора и что-то хоронит под фартуком. Генерал, разумеется, ни одним словом не намекнул о своем открытии, но стал примечать и уследил чудовищные вещи. В его глазах, с быстротой молнии, исчезали громадные куски сахару, а расход чухонского масла, чая и кофея становился просто-напросто скандальным. Был у генерала целый запас перин, а недавно приехал становой, и не на чем было положить его спать. Наконец, стали исчезать подсвечники, а о мелках, карточных щетках и т.п. давно и в помине не было. Куда все это девалось? спрашивал себя генерал и продолжал молча наблюдать, с каким-то диким наслаждением растравляя собственные раны.

"Это они на всякий случай прикапливают! - рассуждал он сам с собою, - только куда они прячут?"

И он с злорадством ожидал, что вот-вот придет некто, который всю эту шваль погонит и все разом устроит.

Этот таинственный "некто" явился в лице Антона Стрелова. Это уже был не прежний худой и замученный Антошка, с испитым лицом, с вдавленною грудью, с полным отсутствием живота, который в обшарпанном длиннополом сюртуке ждал только мановения, чтобы бежать вперед, куда глаза глядят. Напротив того, пред лицо генерала предстал малый солидный, облеченный в синюю поддевку тонкого сукна, плотно обтягивавшую довольно объемистое брюшко, который говорил сдержанно резонным тоном и притом умел сообщить своей почтительности такой характер, как будто источником ее служило не грубое раболепство, а лишь сознание заслуг и высокости звания того лица, которому он, Антон, имел честь "докладывать". Это до того приятно поразило генерала, что и он, в свою очередь, не счел возможным отнестись к Стрелову в том презрительно-фамильярном тоне, в каком он вообще говорил с людьми низкого звания.

— Ну, Антон... как по отчеству - не знаю... - сказал он, сам, очевидно, смущенный необходимостью допущенной им уступки.

— Верельяныч, - спокойно ответил Стрелов.

— Ну, так вот, стало быть, Антон Велерьяныч, надобно нам ладком об делах поговорить!

— С великим моим удовольствием, ваше превосходительство! Дела вашего превосходительства я даже и сейчас очень хорошо знаю. Нехороши дела, ваше превосходительство! то есть, так нехороши! так нехороши!

— Затем, братец, я тебя и позвал. Поправить надо.

— Ваше превосходительство! как перед богом, так и перед вами! Поправку тут даже очень хорошую можно сделать! Одно слово - извольте приказать! Только кликнуть извольте: "Антон, мол, Верельянов!.." и коли-ежели...

— Ну да, вот этого-то я и хочу. Сам видишь, как я живу. Усадьба - не достроена; в сад войдешь - сухие прутья да ямы из-под овинов...

— На что хуже-с!

— А оброки между тем поступают плохо, земля - в убыток...

— Земля... в убыток! Помилуйте! Это даже удивительно для меня! - усомнился Антон и словно бы даже укоризненно покачал головой.

— И я, братец, удивляюсь...

— По-нашему, ваше превосходительство, так нужно сказать: не токма что убыток, а пользу должна земля принести! вот какое об этом деле мы рассужденье имеем.

— И я, брат, это рассужденье-то имею...

— Ваше превосходительство! позвольте вам доложить! Как же эта самая земля может убыток приносить, коли-ежели ей, можно сказать, от самого бога так определено, чтобы человек от нее пропитанье себе имел! Это точно, что по нынешнему времю все господа большую претензию имеют... Вот Толстопятов господин или кандауровский барин - все они меня точно так же спрашивали: "Отчего, мол, Антон, землю нынче работать - себе в убыток?" Однако, как осмотрел я всё как следует, и вижу: тут местечко полезное, там местечко, в другом месте - десятинка-с... Смотришь, десятинка да десятинка - ан, можно сказать, и пользу сыскали!

Речь эта сильно пришлась по сердцу генералу. Он даже унынье с себя сбросил и несколько дней сряду ходил по усадьбе орлом. Стрелов в это время осматривал земельную дачу и каждый вечер докладывал о результате осмотра.

— Ну, дачка у вас, ваше превосходительство! - восхищался он, - такая дачка! такая дачка! И коли-ежели эту самую дачу да к рукам - и господи боже мой!

— Гм... стало быть, пользу можно получить?

— Позвольте вам, ваше превосходительство, доложить! Возьмемте теперича к примеру хоша бы лес... что такое этот самый лес? Есть лес всякой-с; есть теперича дровяник, есть угольник, а есть, примерно, и строевой-с. Главная причина - как рассертировать. Ежели теперича дрова, скажем примерно, к дровам, угольник - к угольнику, а строевой, значит, чтобы особо... сколько теперича от одного угольника пользы получить можно! А при сем сучья. Крестьянину, значит, отопиться нужно - где он возьмет? А земля-то, ваше превосходительство! По ней ведь и опять лес пойдет! Места же здесь вольные, боровые...

— Так ты полагаешь: пилить самим?

— Полагаю, что так бы следовало. Потому, ежели теперича леснику на свод продать, он первое дело - лес затопчет и загадит, и второе дело - половинной цены против настоящих барышов не даст!

— Что же, брат, с богом!

Через десять дней Стрелов окончательно поселился в генеральской усадьбе в качестве главноуправляющего.

* * *

Устроившись таким образом, Стрелов счел первым долгом освободить генерала от всяких "беспокойств". С помощью бесчисленных мелких предупредительностей он довел генерала до того, что последний даже утратил потребность выходить из дому, а не то чтобы делать какие-нибудь распоряжения. Но что всего важнее, генерал сейчас же почувствовал непосредственный результат стреловского управления: от него перестали требовать денег на расходы по ведению полевого хозяйства. Обработка земли не только не приносила убытка, но в самое короткое время дала 57 Ґ копеек барыша.

— Ты, братец, волшебник! - воскликнул генерал вне себя от изумления.

— Все силы-меры, ваше превосходительство! - скромно ответил Стрелов, - тут урвешь, там сократишь... а ваше превосходительство изволите говорить: "волшебник-с!" Да кабы мы волшебствами могли заниматься, так ли бы мы перед вашим превосходительством заслужили!

И действительно, волшебства никакого не было, а просто-напросто Стрелов покрывал расходы по полевому хозяйству из доходов по лесной операции. Генерал этого не видел, да и некому было указать ему на это волшебство, потому что и относительно окружающих Стрелов принял свои меры. Весь служебный персонал он изменил, Иону с утра до вечера держал в полубесчувственном от вина положении, а с Агнушкой прямо вошел в амурные отношения, сказав ей:

— Теперича, ежели вы его превосходительство беспокоить будете, так у нас в городу девиц очень довольно на ваше место найдется.

В первый раз, после мучительных двух лет, генерал почувствовал себя спокойно. Конечно, это было спокойствие очень однообразное, которое скоро бы надоело генералу, несмотря ни на какие ухищрения Стрелова, если б не нашлось подходящего предмета, который вполне поглотил все внимание старика. Этим предметом явились пресловутые беспорядки 1862 года. С самодовольством вычитывал генерал из газет загадочные, но захватывающие дух известия, и торжествующе улыбался при мысли, что все это он предвидел и предрекал еще в то время, когда писал свой проект "но ежели". Сын тоже слал ему известие за известием: молодой человек шел в гору и подробно уведомлял об увольнениях, перемещениях и назначениях. Все говорило генералу, что горячка новшеств должна в скором времени стихнуть.

Сверх того, Петенька писал еще о каких-то нигилистах, присовокупляя при этом, что в Москве выработывается проект исследования корней и нитей. Генерал приосанился и запомнил слово: "нигилист". Быть может, ему даже показалось, что его время еще не прошло, что об нем вспомнят, его призовут. Тогда это многим казалось. Такое было это время, что всякий шлющийся человек мог мысленно дерзать. Генерал начал даже готовиться по секрету к какой-то важной миссии, как бы опасаясь, чтоб его не застали врасплох. С этою целью он начал сочинение, которому, по бывшему уже примеру, присвоил название: "О повреждении нравов" и которое должно было служить, так сказать, готовою программой на случай, если его "призовут".

Сочинение писалось в разлинованной тетрадке и по-старинному разделялось на параграфы, причем сбоку обозначалось кратко содержание каждого. Ежедневно прибавлял он по одному параграфу, приблизительно в пять строк. Параграф: "В чем заключается современное повреждение?" - гласил так: "Всякому времени особливое повреждение свойственно; так, при блаженной памяти императрице Екатерине II введены были фижмы и господствовал геройский дух, впоследствии же к сему присоединилась наклонность к военным поселениям. Нашему времени свойственное повреждение - есть нигилизм". В параграфе: "Видимое происхождение нигилизма и тайные предтечи его" - говорилось: "Явное месторождение нигилизма открыто недавно в Москве, на Цветном бульваре, в доме Селиванова, в гостинице "Крым", в особом оной отделении, именуемом "Ад"; тайные же предтечи оного уже с 1856 года изливали свой яд в той же Москве, в редакции некоторого повременного издания, впоследствии принесшего в том раскаяние". В параграфе: "В чем оное повреждение состоит?" - значилось: "В отвержении промысла божия и пользы, предержащими властями приносимой. Равным образом: в непочтении, неуважении, разрушении и неповиновении. Сущее отрицают, крепкое шатким почитают, а несущее и некрепкое за сущее и крепкое выдают. Нелепость сего очевидна". В параграфе: "Как в сем случае поступать?" - объяснялось: "По усмотрению. Но ежели бы сие до такового лица относилось, которое, быв некогда опытно, а потом в отставке, внезапу подверглось призванию с облечением доверия, то, кажется, лучшее в сем случае было бы поступить так: разыскав корни и нити и отделив вредные плевелы от подлинных и полезных класов, первые исторгнуть, вторым же дать надлежащий по службе ход".

Одним словом, в жизнь генерала всецело вторгнулся тот могущественный элемент, который в то время был известен под именем борьбы с нигилизмом.

Тем не менее сначала это была борьба чисто платоническая. Генерал один на один беседовал в кабинете с воображаемым нигилистом, старался образумить его, доказывал опасность сего, и хотя постоянно уклонялся от объяснения, что следует разуметь под словом сие, но по тем огонькам, которые бегали при этом в его глазах, ясно было видно, что дело идет совсем не о неведомом каком-то нигилизме, а о совершившихся новшествах, которые, собственно, и составляли неизбывную обиду, подлежавшую генеральскому отмщению.

Впрочем, такое платоническое отношение не могло быть продолжительно. Явилась потребность осуществить бескровный идеал нигилиста в сколько-нибудь подходящем живом образе, и генерал был отменно доволен, когда потребность эта нашла себе удовлетворение в лице его мелкопоместного соседа, Анпетова.

Анпетов был малый лет двадцати семи, получивший очень ограниченное образование, но неглупый по природе и, главное, очень сочувствующий. Когда случился тот перелом, который поверг генерала в уныние, Анпетов, напротив того, как-то особенно закопошился: он разъезжал веселый по селам и весям, обнимался, целовался, плакал, хохотал и в заключение даже принял безмездно место письмоводителя при мировом посреднике. В то время подобных людей не причисляли к лику нигилистов, но считали опорами и делали им лестные предложения. Но Анпетов до того был зарыт в толпе, что даже тогдашнее сильное движение не выдвинуло его вперед, как выдвинуло, например, Луку Кисловского, добившегося, a son corps defendant [спасая шкуру (франц.)], чести служить волостным писарем. Анпетов по-прежнему остался в толпе, заявляя о себе одним лишь ликованием и нося в своем чистом сердце только одну гражданскую зависть - к Луке Кисловскому. Он из первых покончил с крестьянами выкупною сделкой, что, впрочем, доставило ему больше радости, нежели материальных выгод. Подобно большинству энтузиастов того времени, он с жаром обратился к вольнонаемному труду и, подобно всем, повел это дело без расчета и с первого же раза осекся. Однако это не подействовало на него одуряющим образом: он не бросился вон из "своего места" и не осовел, запершись в четырех стенах полуразвалившейся храмины, в которой предки его с незапамятных времен истребляли ерофеич. В нем было чересчур много потребности жить, чтоб запереться, и он слишком любил "свое место", чтобы бежать из него в уездный или губернский город на службу. Он любил приволье, любил охоту, любил лес, реку, луг, любил народ. Вследствие всего этого, не желая умереть с голода, он сломал ветхие отцовские хоромы, на место их вывел просторную избу и сделался сам, в одно и то же время, и землевладельцем, и работником. Само собою разумеется, что во всем этом не было ни тени намека ни на социализм, ни на коммунизм, о которых он, впрочем, и понятия не имел, но тем не менее поступок его произвел сенсацию.

Внешним поводом для этой сенсации послужило то, что дворянин "занимается несвойственными дворянскому званию поступками"; действительною же, внутреннею причиной служило просто желание к чему-нибудь придраться, на ком-нибудь сорвать накипевшее зло. Вся окрестность загудела; дворяне негодовали, мужики-торгаши посмеивались, даже крестьянская масса - и та с каким-то пренебрежительным любопытством присматривалась.

Генерал взглянул на Анпетова сначала с недоумением; но потом, припомнив те тысячи досад, которые он в свое время испытал от одних известий о новаторской рьяности молодого человека, нашел, что теперь настала настоящая минута отмстить. Как-то вдруг вырвалось из уст его восклицание: "Ну, вот! ну, да! ну, "он"!" Он, то есть нигилист, то есть то загадочное существо, которое, подобно древнему козлу очищения, обязывалось понести на себе наказание за реформаторскую прыткость века. Сейчас же генерал охарактеризовал Анпетова именем "негодяй", и с тех пор это прозвище вошло в воплинской усадьбе в употребление вместо собственного имени.

Трудно представить себе, что может произойти и на что может сделаться способен человек, коль скоро обиженное и возбужденное воображение его усвоит себе какое-нибудь убеждение, найдет подходящий образ. Генерал глубоко уверовал, что Анпетов негодяй, и сквозь призму этого убеждения начал строить его жизнь. Само собой разумеется, что это был вымышленный и совершенно фантастический роман, но роман, у которого было свое незыблемое основание и который можно было пополнять и варьировать до бесконечности.

Во всяком случае, все это наполняло бездну праздного времени и, в то же время, окончательно уничтожало в генерале чувство действительности. Стрелов понял это отлично и с большим искусством поддерживал фантастическое настроение генеральского духа.

Каждое утро генерал, сидя за чаем и попыхивая трубку, машинально выслушивал рапорт Стрелова о вчерашних операциях и тотчас же свертывал на любимый предмет.

— Ну, а как... негодяй?

В ответ Антон, не то скорбно, не то как бы едва воздерживаясь от смеха, махал рукой.

— Новенькое что-нибудь начудил?

— Дележка у них, этта, была! - говорит Стрелов, словно умирая от смеха.

— И что ж?

— Вычисление делал. Это, говорит, мне процент на капитал, это - моя часть, значит, как хозяина, а остальное поровну разделил. Рабочие даже сейчас рассказывают - смеются.

— Однако... это важно! это даже очень важно!

— Помилуйте, ваше превосходительство! нестоящий это совсем человек, чтобы вам, можно сказать, так об нем беспокоиться!

— Нет, мой друг, не говори этого! не в таком я звании, чтоб это дело втуне оставить! Не Анпетов важен, а тот яд, который он разливает! вот что я прошу тебя понять!

— Яд - это так точно-с! Отравы этой они и посейчас промежду черняди довольное число распространили. Довольно, кажется, с ихней стороны было уж низко из одной чашки с мужиками хлебать - так нет, и этого мало показалось!

— А что еще?

— Помилуйте! позвольте вам доложить! Теперича сами с сохой в поле выходят, заодно с мужиками все работы исполняют!

— Негодяй!

— Истинное, ваше превосходительство, вы это слово сказали. Именно не иначе об них теперича заключить можно!

— Да ты видел?

— Самолично-с. Вечор иду я из Петухов, и он тоже за сохой домой возвращается. Только я, признаться, им камешок тут забросил: "Что, говорю, Петр Иваныч, видно, нынче и баре за соху принялись?" Ну, он ничего - смолчал.

— Негодяй! - почти задавленным голосом произносил генерал.

— А все-таки, позвольте вам доложить: напрасно себя из-за них беспокоить изволите!

— Нет, мой друг, это слишком важно! это так важно! так важно! Знаешь ли ты, чем такие поступки пахнут?

— Оно, конечно, ваше превосходительство, большая смута через это самое промежду черняди идет!

— Ну, вот видишь ли!.. Значит, и простой народ... крестьяне... как они на эти поступки смотрят?

— Которые хорошие мужички - ни один не одобряет. Взять хоть бы Лександра-телятник или Пётра-бумажник - ни один, то есть, и ни-ни! Ну, а промежду черняди - тоже не без сумления!

— А что в Писании сказано? "Пасите овцы ваша" - вот что сказано! Ты говоришь: "Не извольте беспокоиться", а кто в ответе будет?

— В ответе - это так точно, другому некому быть! Ах! только посмотрю я, ваше превосходительство, на чины на эти! Почет от них - это слова нет! ну, однако, и ответу на них лежит много! то есть - столько ответу! столько ответу!

— Кому много дано, с того много и взыщется. Так-то, мой друг!

— Это так точно, ваше превосходительство. Только коли-ежели теперича все сообразить...

Стрелов махал рукой и умолкал, как бы немея перед необъятностью открывавшихся ему перспектив.

Так проходили дни за днями, и каждый день генерал становился серьезнее. Но он не хотел начать прямо с крутых мер. Сначала он потребовал Анпетова к себе - Анпетов не пришел. Потом, под видом прогулки верхом, он отправился на анпетовское поле и там самолично убедился, что "негодяй" действительно пробивает борозду за бороздой.

— Стыдно, сударь! звание дворянина унижаете! - крикнул ему Утробин, но так как в эту минуту Анпетов находился на другом конце полосы, то неизвестно, слышал ли он генеральское вразумление или нет.

Наконец генерал надумался и обратился к "батюшке". Отец Алексей был человек молодой, очень приличного вида и страстно любимый своею попадьей. Он щеголял шелковою рясой и возвышенным образом мыслей и пленил генерала, сказав однажды, что "вера - главное, а разум - все равно что слуга на запятках: есть надобность за чем-нибудь его послать - хорошо, а нет надобности - и так простоит на запятках!"

Генерал любил батюшку; он вообще охотно разговаривал от Писания и даже хвалился начитанностью своей по этой части. Сверх того, батюшка давал ему случай припоминать об архиереях, которых он знал во времена своего губернаторства, и о том, как и кто из них служил заутреню в светлое Христово воскресенье.

— При мне у нас преосвященный Иракламвон [Празднуется двенадцатого июня. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)] был, - рассказывал генерал, - так тот, бывало, по-военному, к двум часам и заутреню, и обедню отпоет. Чуть, бывало, певчие зазеваются: "а-а-э-э..." он сейчас с горнего места: "Распелись?!"

— Значит, скорое и светлое пение любил?

— Да, а вот преосвященный Памфалон [Празднуется семнадцатого мая. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)] - тот, бывало, полчаса чешется да полчаса облачается, а певчие в это время: "а-а-а-а..."

— Торжественность, значит, предпочитал?

Одного не любил генерал в отце Алексее: что он елеем волосы себе мазал. И потому, поговорив об архиереях, всегда склонял разговор и на этот предмет:

— И охота тебе, батя, маслищем этим...

— Прошу, ваше превосходительство, извинить: еще времени не избрал помады купить! - оправдывался отец Алексей.

Однажды из-за этого обстоятельства даже чуть не вышло между ними серьезное столкновение. Генерал не вытерпел и, следуя традициям старинной русской шутливости, послал отцу Алексею копытной мази. Отец Алексей обиделся...

Вот к нему-то и обратился генерал в настоящем случае.

— Слышал, батя?

— Что изволите, ваше превосходительство, приказать?

— Про "негодяя"?

— Недоумеваю...

— Про Анпетова, про Ваньку Анпетова говорю! да ты, никак, с попадейкой-то целуясь, и не видишь, что у тебя в пастве делается?

— У господина Анпетова бываю и даже ревнивым оком за ним слежу. До сих пор, однако, душепагубного ничего не приметил. Ведет себя доброчинно, к церкви божией нельзя сказать, чтоб особливо прилежен, но и неприлежным назвать нельзя.

— Землю пашет! - прогремел генерал, вдруг вытянувшись во весь рост, - сам! сам! сам с сохой по полю ходит! Это - дворянин-с!

Батюшка потупился. Он и сам приметил, что Анпетов поступает "странно некако", но до сих пор ему не представлялся еще вопрос: возбраняется или не возбраняется?

— Дворянин-с! - продолжал восклицать между тем генерал. - Знаешь ли ты, чем это пахнет! Яд, сударь! возмущение! Ты вот сидишь да с попадьей целуешься; "доброчинно" да "душепагубно" - и откуда только ты эти слова берешь! Чем бы вразумить да пристыдить, а он лукошко в руку да с попадейкой в лес по грибы!

Решили на том, чтоб идти отцу Алексею к Анпетову и попробовать его усовестить. Эту миссию выполнил отец Алексей в ближайший воскресный день, но успеха не имел. Начал отец Алексей с того, что сказал, что всегда были господа и всегда были рабы.

— А теперь вот рабов нет! - ответил Анпетов.

— И теперь они есть, только в сокровенном виде обретаются, - продолжал усовещивать отец Алексей.

— Ты, батя, натощак, должно быть - оттого вздор и городишь! - заметил на это Анпетов и затем отпер шкап, вынул оттуда полуштоф и налил две рюмки. - Выпьем!

Одним словом, кончилось ничем, и батюшка, придя в тот же вечер к генералу, заявил, что Анпетов, даже по многому увещанию, остался непреклонен.

Тогда генерала вдруг осенила мысль, что батюшка в одно из ближайших воскресений произнесет краткое поучение, направленное против Анпетова, которое взялся написать сам генерал.

И действительно, поучение было написано и гласило следующее:

"Давно собирался я, братия, побеседовать с вами об отце лжи, но доселе не представлялось удобного к тому случая. Ныне же случай сей несомненно представился, ибо между нами появился один из ревностнейших аггелов его. Не думайте, однако, чтоб он имел вид уныльный и душепагубный, свойственный дьяволу, обретающемуся в первобытном состоянии. Наш аггел не таков; он не имеет ни крыл темных, ни копыт громкозвонных, ни турьего рога на челе, ни раскаленного уголья в гортани своей. Он носит вид обыкновенного человека, с тем лишь отличием, что во внутренностях его сокрыт ад. Или прямее: это не человек, но человекоад. Человек по наружному виду, но ад по виду внутреннему. Воистину человекоад, ибо ни о чем другом не мыслит, ничего другого не делает, как только сеет плевелы. Сеет на земле грехопадения, срезает серпом умерщвления и ссыпает зерна в житнице погубления.

Но, сказав вам достаточно о появившемся между нами человекоаде и прелестях его, я еще не открыл вам его самого. Кто же ты, столь часто упоминаемый мной человекоад? Кто ты, носящий в сердце яд, а руками сеющий измену? Ты - сын почтенного коллежского регистратора, с честью служившего заседателем в земском суде и потом почившего от трудов в дому отцов своих! Ты - сын достойнейшей родительницы, которая вскормила и воспитала тебя, отнюдь не думая, что у почтеннейшей груди ее вскармливается и воспитывается младенец, которому суждено сделаться ближайшим советником отца лжи! Ты - юноша, на казенный счет, по причинам от начальства не зависевшим, не кончивший курса в среднем учебном заведении и на казенный же счет взлелеявший в сердце своем семя разврата! Почтенные и добродетельные родители - и душепагубный сын! попечительное начальство - и результат сей благопопечительности... ужаснейший человекоад! Размыслим о сем, братия, и поскорбим!"

Отец Алексей даже похолодел, когда генерал прочитал ему произведение своей фантазии. Но с генералом спорить было мудрено, а заставить его добровольно отступиться от однажды принятого решения - и совсем невозможно.

Два воскресенья сряду батюшка сказывался больным и не служил обедни, но на третье такая отговорка оказалась уже неудобною. Так как по всей окрестности разнесся слух, что генерал, устами отца Алексея, будет обличать Анпетова, то народу в церковь собралось видимо-невидимо. Явился и сам Анпетов. Генерал встал на возвышенное место и обводил орлиным взглядом толпу. Но вот прочитана была заамвонная молитва. Анпетов уже вытянул шею, чтобы принять публичный реприманд, все вдруг притихло... увы! аналоя не появилось! Батюшка не решился...

После обедни Анпетов взошел в генеральский дом, пробрался в кабинет к генералу и сказал:

— Если б вы были умны, то вместо того чтобы полемизировать со мной в церкви, вы прогнали бы вора Антошку, а меня взяли бы на его место в управляющие. Я бы вас не обкрадывал.

— Вон! - заревел на него не своим голосом генерал.

* * *

Покуда генерал боролся с Анпетовым и мнил на нем отомстить поражение старых порядков, Антон Стрелов распоряжался в имении полным господином. Ни Ионы, ни Агнушки в генеральском доме уже не было. Иону генерал определил в к - ский уездный суд протоколистом, на имя Агнушки - купил в К. дом. Место Агнушки заняла дородная и краснощекая девица Евпраксея, которую Стрелов самолично разыскал и представил. Сам Антон к этому времени раздобрел так, что стал почти неузнаваем. Обличие у него сделалось настоящее купеческое; широкое и скулистое от природы лицо налилось; серые, некогда пронзительные глаза слегка заплыли. Ездил он по делам в купеческой тележке, на породистом кореннике-иноходце, которого генерал подарил ему в ознаменование победы над сердцем девицы Евпраксеи. Но что всего важнее, в течение года с небольшим он представил генералу до десяти тысяч рублей денег.

Генерал не справлялся, откуда и каким образом пришли к нему эти деньги: он был доволен. Он знал, что у него есть где-то какие-то Петухи, какое-то Разуваево, какая-то Летесиха и проч., и знал, что все это никогда не приносило ему ни полушки. Кроме того, он давно уже не имел в руках разом столько денег. Он был так доволен, что однажды даже, в порыве гордыни, позволил себе сказать:

— Антон, проси у меня, чего хочешь!

Но на этот раз Антон еще не осмелился. В ответ на приглашение генерала он только повалился ему в ноги и произнес:

— Ничего мне, окромя спокойствия вашего превосходительства, не надобно! коли-ежели ваше превосходительство... ах, ваше превосходительство!

И был так при этом взволнован, что генерал, чтоб успокоить его, трикраты с ним облобызался.

Но через короткое время Антон одумался. Однажды, принеся генералу выручку, полученную за проданный лес, он скромно доложил, что имеет попросить у его превосходительства милости.

— Говори, мой друг! - благосклонно ответил генерал.

— Не будет ли вашей милости это самое местечко мне уступить?

Антон произнес эти слова робко, как будто ему давили горло. При этом он взмахнул глазами на "Мысок", на противоположном берегу реки, где и до сих пор стоял постоялый двор Калины Силантьева. Генерал словно очнулся от сна.

— А как же Калина? - спросил он.

— Калина Силантьич довольно попользовались. А при сем они и на деревне оседлость имеют - могут, коли-ежели, и там свою торговлю производить.

— Гм... да... стало быть, Калина...

— А между прочего, ежели такое их желание будет, чтоб беспременно на сем месте остаться, так они и от меня могут онное кортомить!

— Что!! так ты купить, значит, "Мысок" задумал?! - вскочил генерал словно ужаленный.

— Коли-ежели ваша милость...

— На-тко!

И генерал сделал такой жест, вследствие которого Антошка на цыпочках убрался восвояси, наклонив голову, словно бы избегая удара.

Целую неделю потом Стрелов ходил точно опущенный в воду и при докладе генералу говорил печально и как-то особенно глубоко вздыхал. В то же время девица Евпраксея сделалась сурова и неприступна. Прочая прислуга, вся подобранная Стреловым, приняла какой-то особенный тон, не то жалостливый, не то пренебрежительный. Словом сказать, в доме воцарился странный порядок, в котором генерал очутился в роли школьника, с которым, за фискальство или другую подлость, положено не говорить.

Одиноко ходил он по комнатам барского дома и как-то фаталистически влекся к балконной двери, из которой как на ладони виднелся "Мысок" и постоялый двор Калины Силантьева. Как будто он что-то смутно предчувствовал. Он видел отпряженные телеги, видел восьмидесятилетнего Калину, который сидел на завалинке, грелся на солнце и чертил что-то палкой на земле; видел целое поколение здоровых и кряжистых Калинычей, сновавших взад и вперед; потом переносил свою мысль на Агнушку, на Иону, даже на Анпетова... и никак не мог освободиться от предчувствия.

В одно прекрасное утро он получил письмо от Петеньки, которому писал о "дерзком поступке" Антона (Стрелов и с своей стороны написал Петеньке слезное письмо).

"Не понимаю, - писал Петенька, - из-за чего вы кипятитесь на Антона. По моему мнению, это единственный человек, который стоит au niveau de la position [на высоте положения (франц.)]. Он очень хорошо понял, что нам нужно продавать, продавать и продавать, то есть обращать в деньги. Все эти Петухи, Разуваевы и проч., которые не приносили вам ни обола, - он их утилизировал и доставил вам деньги. Почему же "Мысок" святее их, если Антон за него хорошую цену дает? Вы пишете, что "Мысок" прямо против окон усадьбы, - ну, и пусть будет прямо против окон усадьбы. Если вы боитесь, что Стрелов будет перед вашими глазами живые картины представлять, так насчет подобных случайностей можно в купчей крепости оговорить. А что касается до того, что "жаль Калину обидеть", то это просто смешно. Нас никто не жалеет, а мы весь мир будем жалеть - когда же этим великодушиям будет конец!"

Прочитав это письмо, генерал окончательно поник головой. Он даже по комнатам бродить перестал, а сидел, не вставаючи, в большом кресле и дремал. Антошка очень хорошо понял, что письмо Петеньки произвело аффект, и сделался еще мягче, раболепнее. Евпраксея, с своей стороны, прекратила неприступность. Все люди начали ходить на цыпочках, смотрели в глаза, старались угадать желания.

Однажды утром, при докладе, Антон опять осмелился.

— Так как же насчет "Мыска", ваше превосходительство? какое распоряжение сделать изволите? - спросил он, переминаясь с ноги на ногу.

— Гм... это насчет того, что ли, что ты купить его хочешь?

— Так точно, ваше превосходительство. А уж как бы я за вас бога молил... уж так бы!

Генерал потупил глаза в землю и молчал.

— А ежели что насчет услуги касается, так уж на что способнее! Только кликните отселе: Антон! а уж я на том берегу и слышу-с!

— Да... вот и сын тоже...

— Одобряют-с? ну, хоша за Петра Павлычево здоровье богу помолим, ежели теперича у родителя заслужить не сумели...

— Вон с моих глаз, негодяй!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тем не менее недели через две купчая была совершена, и притом без всяких ограничений насчет "живых картин", а напротив, с обязательством со стороны генерала оберегать мещанина Антона Валерьянова Стрелова от всяких вступщиков. А через неделю по совершении купчей генерал, даже через затворенные окна своей усадьбы, слышал тот почти волчий вой, который подняли кряжистые сыны Калины, когда Антон объявил им, что имеют они в недельный срок снести постоялый двор и перебраться, куда пожелают.

Стрелов имел теперь собственность, которая заключалась в "Мыске", с прибавком четырех десятин луга по Вопле. За все это он внес наличными деньгами пятьсот рублей, а купчую, чтобы не ехать в губернский город, написали в триста рублей и совершили в местном уездном суде. При этом генерал был твердо убежден, что продал только "Мысок", без всякой прибавки луговой земли.

Антон сделал несомненно выгодное дело. Место было бойкое; к тому же как раз в это время объявили в ближайшем будущем свободную продажу вина.

Мало-помалу отношения выяснились. Зиму 1862/1863 года Антон, "для-ради признательности", еще оставался у генерала, но уже исподволь заготовлял лес для построек. Когда же окончательно сказали вину волю, то он не вытерпел и явился за расчетом.

— Куда? - снова как бы проснулся генерал.

— Послужили-с, - кротко ответил Стрелов, стоя на благоразумной дистанции.

Генерал бросился было вперед, но Антон уже не на цыпочках, а полным ходом ушел из дому, а затем и совсем из усадьбы.

Генерал попробовал не расчесться с Антоном, но расчелся; затем он попробовал потребовать от него отчета по лесной операции; но так как Антон действовал без доверенности, в качестве простого рабочего, то и в требовании отчета получен был отказ. В довершение всего, девица Евпраксея сбежала, и на вопрос "куда?" генералу было ответствовано, что к Антону Валерьянычу, у которого она живет "вроде как в наложницах".

С начала марта, несмотря на не вполне стаявший снег, на той стороне реки уже кипела необычайная деятельность. Антошка выводил какое-то длинное здание с двумя крылечками, из которых одно вело в горницу, а другое - в закрытое помещение, вроде амбара. Рядом продолжал возвышаться старый постоялый двор, который Стрелов за бесценок купил у Калины. В самое светлое Христово воскресенье в новом здании открыт был кабак, и генерал имел случай убедиться, что все село, не исключая и сынов Калины, праздновало это открытие, горланя песни, устроивая живые картины и нимало не стесняясь тем, что генерал несколько раз самолично выходил на балкон и грозил пальцем.

Но всего больше поразила генерала картина, представившаяся его глазам в последовавший затем Петров день. Вставши еще задолго до обедни, он увидел, что на самом лучшем его лугу собрался какой-то людской сброд и косит его. Антон Стрелов ходит между рядами косцов с полштофом в одной руке и стаканом в другой и потчует вином; а Проська раздает куски пирога. Вне себя, генерал попробовал послать рабочих, чтоб унять мерзавцев, но был отбит. Тогда он отправился в уездный город и с изумлением, почти дошедшим до параличного удара, узнал, что он сам, вместе с "Мыском", продал Антошке четыре десятины своего лучшего луга по Вопле...

* * *

С этих пор жизненная колея старого генерала начала видимо суживаться. Тщетно слал он письмо за письмом к Петеньке, описывая продерзостные поступки "негодяя" (увы! с Анпетова он уже перенес эту кличку на Стрелова!): на все его жалобы сын отвечал одними сарказмами. "Извините меня, милый папенька (писал он), но вы, живучи в деревне, до того переплелись со всяким сбродом, что вещи, не стоящие ломаного гроша, принимают в ваших глазах размеры чего-то важного". Или: "Пожалуйста, милый папенька, не волнуйте меня вашими дрязгами с Стреловым, иначе я, право, подумаю, что вы впадаете в детство". Письма эти постоянно сопровождались требованием денег, причем представлялись такие убедительные доказательства необходимости неотложных и обильных субсидий в видах поддержания Петенькиной карьеры, что генерал стонал, как раненый зверь.

К счастью, генерала не оставила благородная страсть к литературным упражнениям; но и тут случилось нечто неожиданное, доведшее и это развлечение до самых крайних размеров. Надумавши (чтобы забыться от преследовавшего его представления о "негодяе") писать свои мемуары, он с удивлением заметил, что все позабыл. От целого славного прошлого в его памяти осталось что-то смутное, несвязное, порою даже как будто неожиданное. То учебный сигнал, то белая лошадь, то аллеи почтовых дорог, то жидовская корчма, то денщик Макарка... И все это без малейшей последовательности и связано только фразой: "И еще припоминаю такой случай..." В заключение он начал было: "И еще расскажу, как я от графа Аракчеева однажды благосклонною улыбкой взыскан был", но едва вознамерился рассказать, как вдруг покраснел и ничего не рассказал. В одной коротенькой главе, в три страницы разгонистого письма, уместилась вся жизнь генерала Утробина, тогда как об одном пятнадцатилетнем славном губернаторстве можно было бы написать целые томы. Он тем более удивился этому, что в то же самое время в "Русской старине" многие генералы, гораздо меньше совершившие подвигов, писали о себе без малейшего стеснения. Пришлось, оставив в покое "историю", прибегнуть к вымыслу, для чего он и выбрал форму притчей, наиболее подходящую к роду его дарования. Но и притчей он написал в течение шести лет только две, которые здесь и приводятся целиком.

I. ПРИТЧА О НЕКОТОРОМ НЕОСТОРОЖНОМ ГЕНЕРАЛЕ

"Один генерал, служивший по гражданской части (впрочем, с сохранением военного чина и эполет), не быв никогда в лесу, пожелал войти вовнутрь оного. И будучи храбр от природы, решил идти в лес один, без свиты, но в мундире. Напрасно секретарь его упреждал, что в лесу том водятся волки, которые могут генерала растерзать; на все таковые упреждения генерал ответствовал одно: "Не может этого случиться, чтобы дикие звери сего мундира коснулись!" И с сими словами отправился в путь. Что же, однако, случилось? прошел один день - генерала нет; прошел другой день - опять нет генерала; на третий день обеспокоенные подчиненные идут в лес - и что находят? обглоданный дикими зверьми генеральский остов, и при сем столь искусно, что мундир и даже сапоги со шпорами оставлены нимало не тронутыми.

Смысл сей притчи таков: и содержащее не всегда для содержимого защитой быть может".

II. ПРИТЧА О ДВУХ РАСТОЧИТЕЛЯХ: УМНОМ И ГЛУПОМ

"Некоторые два расточителя получили от дальних родственников в наследство по одной двадцатипятирублевой бумажке. Нимало не думая, оба решили невеликие сии капиталы проесть; но при сем один, накупив себе на базаре знатных яств и питий и получив, за всеми расходами, полтинник сдачи, сделал из купленного материала обед и со вкусом съел оный; другой же, взяв кастрюлю, наполнив оную водою и вскипятив, стал в кипятке варить наследственную двадцатипятирублевую бумажку, исполняя сие дотоле, пока от бумажки не осталось одно тесто. И велико было его удивление, когда, испробовав от сего новоявленного варева, он нашел, что оно не токмо отменного, по цене своей, вкуса не имеет, но еще смердит по причине жира от множества потных рук, коими та бумажка была захватана.

Загрузка...