Читатель! размысли, не имеет ли притча сия отношения к тем нашим реформаторам-нигилистам (увы! генерал все еще не мог забыть мировых посредников начала шестидесятых годов!), кои полученное от отцов наследие в котле переформировок варят, но варевом сим никому удовольствия не делают, а токмо смрад!"


Но занятия эти не наполняли и миллионной доли той бездны досуга, которая оставалась в распоряжении генерала. Он сделался апатичен, брюзглив, почти близок к разрушению. Прежде он был консерватор, теперь - постоянно смешивал консерваторов с нигилистами и как-то загадочно говорил: давно пора! Прежде он был душою уездной охранительной оппозиции, теперь - только щелкал языком, когда ему рассказывали о новых реформаторских слухах. Все помнили его гордую и смелую позу в тот момент, когда катастрофа, несмотря на все контропрожекты, явилась совершившимся фактом. "Сгною подлецов во временнообязанных, а на выкуп не пойду... нет! никогда!" - воскликнул он тогда - и что же? теперь он не только пошел на выкуп, но и вынужден был совершить его "по требованию одного владельца"...

Все его оставили, и он не мог даже претендовать на такое забвение, а мог только удивленными глазами следить, как все спешит ликвидировать и бежать из своего места. Оставались только какие-то мрачные наемники, которым удалось, при помощи ненавистных мужиков, занять по земству и мировым судам места, с которыми сопряжено кое-какое жалованье.

А Стрелов между тем цвел. Он вписался в купцы, женился на молодой купеческой дочери и выглядел совершенно природным купцом. Старого постоялого двора уже не было, на месте его возвышался полукаменный, двухэтажный дом, в верхнем этаже которого помещался сам хозяин, а внизу - его многочисленные приказчики и рабочие. Деятельность его кипела. Он торговал кабаками, рощами, скупал гурты и проч. До десяти кабаков и столько же лавочек со всяким крестьянским товаром в окрестностях Воплина держали все население в кабале. Постепенно оперяясь, Стрелов начал скупать земли и заводить хутора.

Ничего легкомысленного, напоминавшего прежнюю, пущенную из лука стрелу, не осталось в этом человеке. Даже речь его изменилась. Прежде он говорил торопко, склонив голову набок и беспрерывно озираясь по сторонам, как будто осведомляясь, не хочет ли кто дать ему сзади треуха по затылку. Теперь он выпускал слова точно жемчуг, мазал, уснащал речь околичностями, но так, что это было не смешно, а казалось как бы принадлежностью высокого купецкого слога. Он не покинул русской одежды, но последняя, особенно в праздничные дни, глядела на нем так щеголевато, что никому не приходило даже в голову видеть его в немецком неуклюжем костюме. Это был в полном смысле слова русский бель-ом: белый, рыхлый, с широким лицом, с пушистою светло-русою бородкой и с узенькими, бегающими глазами. Любо было посмотреть, как он, нарядившись в синий тонкого сукна кафтан, в купецком шарабане, катил в воскресенье с разряженною в пух женой в воплинскую церковь, сам правя откормленным иноходцем, старинным генеральским подареньем. Генерал постоянно бледнел, когда видел этого коня, привязанного на время обедни к церковной ограде. Но делать было нечего, потому что Стрелов представлял уже силу. Мужики ломали перед ним шапки даже поспешнее, чем перед генералом, и считали за счастье бежать к нему, если он поманит кого пальцем. Сам батюшка постепенно привык смотреть на Стрелова, как на благонадежнейшего сына церкви, и по окончании обедни всегда высылал ему с дьячком просвиру.

При всей этой благополучной обстановке была, однако ж, язва, которая точила существование Стрелова. Этою язвой была господская воплинская усадьба. При воспоминании об ней фантазия его болезненно разыгрывалась. Там было приволье, был парк, была какая-то особенная прохлада в тенистых аллеях. Здесь, в этой низине, несмотря на все довольство, он все-таки - пес, а настоящий барин все-таки тот, который сидит там, наверху воплинской кручи, в недостроенном доме, среди признаков геологического переворота. И только он, сидящий там, имеет законное основание считать себя властелином окрестности, по праву, издавна признанному, а не купленному при содействии кабаков, и только он же всегда был и будет подлинным сыном церкви, а не нахальным пришлецом, воровски восхитившим не принадлежащее ему звание.

И он тосковал, выходил в сумерки любоваться на барский дом, рассчитывал на пальцах и втайне давал себе клятву во что бы то ни стало быть там.

Таково было положение дел на Вопле, когда, наконец, давно желанный и ожиданный Петенька приехал к отцу.

Прошло уже лет шестнадцать с тех пор, как он не бывал в Воплине, и в течение этого времени он успел значительно пойти кверху. Уже года четыре он нес на плечах своих генеральский чин, но, к сожалению, я должен сознаться, что он нес его, как раб лукавый, постоянно вводивший в заблуждение благодеющее ему начальство.

Увы! я не могу скрыть, что наше неустойчивое во всех отношениях время выработало особенную породу чиновников-карьеристов, которые хотя прикидываются преданными, но, в сущности, никакой любви к начальству не питают. Эти люди обладают чрезвычайным чутьем относительно мелочей жизни и замечательною подвижностью, которая дозволяет им везде попадаться в глаза, так сказать, с оника. С проницательностью, достойной лучшей участи, они намечают "человека судьбы", приснащиваются к нему, льстят, изучают его характер и иногда даже разделяют колебания и невзгоды его карьеры... разумеется, если есть уверенность, что "человек судьбы" сумеет вынырнуть вновь. Если "человек судьбы" либеральничает - они захлебываются от либерализма, если "человек судьбы" впадает в консервативное озлобление - они озлобляются вдвое. Шалопаи по натуре и по воспитанию, они никогда не несут никакой деятельной службы, и потому постоянно состоят в качестве бессменных паразитов при административном механизме и принимают деятельнейшее участие во всех канцелярских интригах. Кроме того, они обладают небольшим запасом общих мест и взглядов, которые, при неуклонном повторении и благодаря современному оскудению, принимаются за что-то действительно похожее на некоторый нравственный и умственный фонд. Я знал, например, много таких карьеристов, которые, никогда не читав ни одной русской книги и получив научно-литературное образование в театре Берга, так часто и так убежденно повторяли: "la litterature russe - parlez moi de Гa!" [не говорите мне о русской литературе! (франц.)] или "ah! si l'on me laissait faire, elle n'y verrait que du feu, votre charmante litterature russe!" [ах, будь это в моей власти, я бы сжег ее, вашу очаровательную русскую литературу! (франц.)] - что люди, даже более опытные, но тоже ничего не читавшие и получившие научно-литературное образование в танцклассе Кессених [Танцкласс этот был знаменит в сороковых годах и помещался в доме Тарасова, у Измайловского моста. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)], не на шутку поверили им. И вот, благодаря какому-нибудь глупому, но вовремя попавшемуся на язык слову, эти паразиты далеко проскакивают вперед и даже со временем становятся на страже.

Но повторяю: они не имеют никакой серьезной преданности к своим начальникам и благодетелям. Напротив того: бывали примеры самой черной неблагодарности и изумительного гнусного предательства...

Я не виню начальства за то, что оно не всегда провидит в сердцах подобных людей. Во-первых, оно обременено высшими государственными соображениями, а во-вторых - оно не всевидяще. Перед глазами его мелькают молодые и цветущие здоровьем люди, которые ничего другого не являют, кроме небрезгливой готовности, - и это, разумеется, нравится. Конечно, тут есть немножко пристрастия ("Уж сколько раз твердили миру" и т.д.), но пристрастия совершенно естественного. Естественнее брать живой административный материал между своими, в том вечно полном садке, где во всякое время можно зачерпнуть "дакающего человека", нежели в той несоследимой массе, о которой известно только то, что она не ведает никакой дисциплины, и которая, следовательно, имеет самые сбивчивые понятия о "тоне", представляющемся в данную минуту желательным. Последнее и хлопотливо, и рискованно. Хлопотливо - потому что приходится убеждать, разговаривать, что замедляет течение дел. Рискованно - потому что можно ждать иронического отношения. Тогда как свой человек, прямо животрепещущим вынутый из садка, ни малейших хлопот не представляет (только мигни - и он готов!), кроме, конечно, возможного предательства... Но ведь к предательству мы уже так привыкли, что оно, так сказать, уже вошло в наш домашний обиход и даже название носит не предательства, a savoir-vivre'a [уменья жить(франц.)].

К таким именно обманывающим доверие начальства карьеристам принадлежал и Петенька Утробин. В 1860 - 1861 годах он был прогрессист; в 1862 году он поглядывал по сторонам и обнюхивал, чем пахнет; в 186* году - прямо объявил себя консерватором.

Петенька не шутя вознамерился сообщить блеск фамилии Утробиных. Уже в школе он смотрел государственным младенцем, теперь же, в тридцать пять лет, он прямо и не шутя мнил себя государственным человеком en herbe [в будущем (лат.)]. Носились слухи, что в ресторане Бореля, по известным дням, собирается какая-то компания государственных людей en herbe (тут были и Федя, и Сережа, и Володя, и даже какой-то жидок, которому в воображаемых комбинациях представлялась блестящая финансовая будущность), душою которой был Петенька Утробин и которая постоянно злоумышляла против установленных порядков. Там, за изящным обедом, обсуждались текущие правительственные распоряжения (ou allons-nous! [куда мы идем! (франц.)]) и развивались насущные государственные вопросы (je ne vous dis que Гa! [о прочем умалчиваю! (франц.)]). В заключение, компания, закончив свои занятия, отправлялась в цирк или в театр Буфф.

Сам Петенька не готовил себя специально ни по какой части, но действовал с таким расчетом, чтоб быть необходимым всюду, где бы ни пришлось. Только военную, морскую и финансовую части признавал он стоящими вне его компетентности. Военную - потому что тут был уже кандидатом какой-то полководец, состоявший, в ожидании, на службе у некоего концессионера; морскую - потому что боялся морской болезни; финансовую - потому что не смел обойти жидка, у которого постоянно занимал деньги. Ко всем прочим частям он готовился неуклонно и каждую ночь, ложась спать, разрешал, хотя кратко, по одному государственному вопросу.

Вопрос: Какое необходимо образование для высших классов?

Ответ: Классическое, ибо только высшие классы обладают необходимым для чтения Кошанского ("Universus mundus" ["Весь мир" (лат.)], мелькает в это время в его голове) досугом.

Вопрос: Какое необходимо образование для средних классов?

Ответ: Реальное, с таким, впрочем, расчетом, чтобы каждый был обучаем в пределах своей специальности, не вторгаясь в специальности других.

Вопрос: Какое наиполезнейшее образование для низших классов?

Ответ: Никакого. Должны быть воспитываемы в страхе божием.

Вопрос: Есть ли необходимость, при управлении известною частью, знать составные части ее механизма и действие сих последних?

Ответ: Не только нет необходимости, но даже вред, ибо дает повод к умствованиям. Необходим лишь дар сердцеведения и удача в выборе подчиненных чиновников.

Вопрос: Нужен ли суд присяжных?

Ответ: С удобством может быть заменен судом постоянных дворянских заседателей, коим необходимо присвоить приличное содержание, снабдив притом надлежащими от начальства наставлениями.

И так далее.

Решивши таким образом насущные вопросы, он с таким апломбом пропагандировал свои "идеи", что не только Сережа и Володя, но даже и некоторые начальники уверовали в существование этих "идей". И когда это мнение установилось прочно, то он легко достиг довольно важного второстепенного поста, где имел своих подчиненных, которым мог вполне развязно говорить: "Вот вам моя идея! вам остается только развить ее!" Но уже и отсюда он прозревал далеко и видел в будущем перспективу совсем иного свойства...

Тем не менее и у этого человека был червь, который грозил подточить все эти импровизированные перспективы: он по уши погряз в долгах. Игра в государственные подростки составляла лишь малую часть его существования; большая часть последнего была посвящена женщинам, обжорству и вину. Нынешние кокодессы не любят ни домашнего очага, ни так называемого "света", ни женщин его, ни его удовольствий. Они любят нанять женщину (иногда даже в кредит) и пользоваться ею на всей своей воле, как пользуются стаканом хорошего вина или вкусным блюдом. Поэтому нет ресторана, в котором они не были бы кругом должны, нет кокотки, которой бы они, в конце концов, самым постыдным образом не надули. Часто эти подвиги сходят с рук, но иногда они влияют на ход карьеры и даже получают трагический конец.

Петенька был именно в подобном положении, так что в последнее время у него окончательно закружилась голова. Почти беспрерывно он обращался к отцу с требованием денег, и надо отдать справедливость генералу, он редко отказывал. Выкупные свидетельства сбывались одно за другим и вырученные деньги отсылались в Петербург на поддержание Петенькиной карьеры. Но когда на дне шкатулки оказались какие-то смешные остатки, то генерал застонал. Он не спросил себя, чем он будет жить лично (у него, впрочем, оставалась в резерве пенсия), - он понял только, что посылать больше нечего.

В эту минуту приехал Петенька. Он явился взбешенный и совершенно не понимающий, каким образом могло случиться, что денег нет.

* * *

Свидание двух генералов было странное. Старый генерал расчувствовался и пролил слезы. Молодой генерал смотрел строго, как будто приехал судить старика. "Раб лукавый! - как бы говорил его холодный, почти стеклянный взор, - куда ты зарыл вверенный тебе талант?"

Старик, впрочем, не приметил этого с первого раза. Он помолодел и стряхнул с себя сонливость. С почти детскою жадностью расспрашивал он об увольнениях, перемещениях, определениях, о слухах и предположениях, но молодой генерал на все вопросы отвечал нехотя, сквозь зубы. Наконец зашла речь и о деньгах. Старый генерал как бы сконфузился и только вздыхал; но молодой генерал настаивал. Тогда старик изложил положение дел довольно подробно и даже связно. Оказывалось, что воплинская экономия, со всеми ее обезлесенными угодьями, стоит много-много двадцать тысяч рублей; сверх того, оставалось еще одно выкупное свидетельство в десять тысяч рублей. В сумме все состояние фамилии Утробиных представляло ценность отнюдь не свыше тридцати тысяч рублей.

— Это черт знает что! - фыркнул молодой генерал.

— Да, друг мой; еще я, благодаря пенсиону, могу кой-как концы с концами сводить... - заикнулся было старый генерал.

Но молодой генерал уже окончательно вышел из себя и не дал ему окончить.

— Вы! вы! "вы можете"! еще бы... вы! Вы посмотрите только, как вы живете... вы! это что? это что? - восклицал он бешено, указывая пальцами на хаос, царствовавший в комнатах, и на изрытый берег Вопли, видневшийся через отворенную балконную дверь.

Старый генерал ни слова не сказал в ответ. Он покорно понурил седую голову, словно сознавая себя без оправдания.

— Вы! - продолжал между тем молодой генерал, расхаживая тревожными шагами взад и вперед по кабинету, - вы! вам нужна какая-нибудь тарелка щей, да еще чтоб трубка "Жукова" не выходила у вас из зубов... вы! Посмотрите, как у вас везде нагажено, насрамлено пеплом этого поганого табачища... какая подлая вонь!

Наконец он остановился против отца и пустил ему в укор:

— Но объясните же наконец, каким образом это могло случиться? Говорите же! что такое вы тут делали? балы, что ли, для уездных кокоток устроивали? Говорите! я желаю знать!

— Мой друг! я... я... ты сам отчасти... В последнее время... требования денег...

— Ну да! вот это прекрасно! Я - виноват! Я - много требовал! Я!! Je vous demande un peu! [Прошу покорно! (франц.)] А впрочем, я знал зараньше, что у вас есть готовое оправдание! Я - должен был жить на хлебе и воде! Я - должен был рисковать своею карьерой! Я - должен был довольствоваться ролью pique-assiette'a [прихлебателя (франц.)] при более счастливых товарищах! Вы это, конечно, хотите сказать?

— Сохрани бог, мой друг! но...

— Без всяких "но"! Point de "mais", mon pere! [Никаких "но", отец! (франц.)] Я очень хорошо понимаю и вижу! Я зараньше знаю все, что вы можете сказать! О! я травленый зверь, mon pere, меня провести не так-то легко! Ионы... Агнушки! - вот куда дозволительно бросать деньги! Им дома покупают, им отдают домашнюю движимость, им - всё! А сын - что такое сын?! On l'engendre - et tout est dit! [Его родят - и кончено! (франц.)] И за это он обязывается почитать родителей и целовать у них ручки... ces chers parents! [дорогие родители! (франц.)] Нет, вы скажите, зачем вы, вместо того чтоб действовать, извлекать, добывать ценности, в нелепые пререкания с Стреловым вошли?

— Но, друг мой, он-то и есть та причина...

— Нет, вы, вы, вы! Он доставал вам деньги! он умел это! И, конечно, он сумел бы достать и теперь! он нашел бы, из чего извлечь пользу! Вы! разве вы имеете понятие о том, что у вас есть? Разве можно поверить, чтобы всё... чтобы не было... ну, пустоши какой-нибудь... une prairie... une foret... [какого-нибудь луга... какого-нибудь леса (франц.)] А он... в пререкания входит! Ему, изволите видеть, оскорбительно, что в виду его усадьбы поселился честный труженик... oui, un honnete travailleur [да, честный труженик(франц.)], который, быть может, потом и кровью...

Петенька так расчувствовался, что произнес последние слова почти дрожащим голосом ("au fond je suis democrate!" [в глубине души я - демократ! (франц.)] мелькнуло в его голове). В это же самое время он взглянул в окно.

— Э! да он там премило устроился! - воскликнул он, - целый городок... право!

— Он, друг мой, наш луг обманом...

— Обманом! а кто виноват! Вы, вы и вы! Зачем вы подписываете бумаги, не читая? а? На Иону понадеялись? а? И хотите, чтоб этим не пользовались люди, у которых практический смысл - всё? Mais vous etes donc bien naif, mon pere! [Уж очень вы наивны, отец! (франц.)]

В таком духе разговор продолжался около двух часов. Наконец это надоело Петеньке. Он оставил старика под бременем обвинений и, сказав: "il faut que je mette ordre a Гa" [мне придется навести здесь порядок! (франц.)], выбежал из дома во вновь разведенный сад. Там все смотрело уныло и заброшенно; редко-редко где весело поднялись и оделись листвой липки, но и то как бы для того, чтобы сделать еще более резким контраст с окружающею наготой. Желая пробраться в старый парк, который все еще сохранял прежнюю дикую прелесть, Петенька спустился было по заросшей дорожке к пруду, который в этом месте суживался, и через переузину был когда-то перекинут мост, но вместо моста торчали сгнившие столбики. Взбешенный, побежал он назад, прибежал на скотную - никого не нашел, потом на конный двор - опять никого не нашел, и наконец случайно набрел на мужика, спавшего под деревом, растолкал его ногою и дал волю сквернословию. К обеду пришел он усталый, озлобленный, с пересохшим горлом и без малейшего признака аппетита.

Обед прошел молчаливо. Петенька брезгливо расплескивал ложкой превосходные ленивые щи (старый генерал хотел похвастаться, что у него, несмотря на "катастрофу", в начале июля все-таки есть новая капуста) и с каким-то неизреченным презрением швырялся вилкой в соусе из телячьей головки. Вино тоже не понравилось ему, хотя это был добрый St-Julien, года четыре лежавший в подвале у генерала. Только по временам он прерывал тяжелое молчание (он, впрочем, не чувствовал его тяжести и фыркал совсем хладнокровно, как ни в чем не бывало), чтобы высказать поучение вроде следующего:

— Да-с, любезнейший родитель! Не могу похвалить ваши порядки! не могу-с! Пошел в сад - ни души! на скотном - ни души! на конном - хоть шаром покати! Одного только ракалью и нашел - спит брюхом кверху! И надобно было видеть, как негодяй изумился, когда я ему объяснил, что он нанят не для спанья, а для работы! Да-с! нельзя похвалить-с! нельзя-с!

— Они в это время отдыхают, мой друг, полдни... - попробовал оправдаться старый генерал.

— У вас, по-видимому, всегда полдни! И давеча полдни, и теперь полдни! Наспятся, потом начнут потягиваться да почесываться - опять полдни! Нет-с, этак нельзя-с! этак не управляют имениями! таким манером, конечно, никакого дохода никогда получить нельзя!

Генерал молча выслушивал эти реприманды, наклонив лицо к тарелке, и ни разу не пришло ему даже на мысль, что, несмотря на старость, он настолько еще сильнее и крепче своего пащенка, что стоило ему только протянуть руку, чтоб раздавить эту назойливую гадину.

После обеда, едва старик успел вымолвить: "Ну, теперь я пойду..." - как уже Петенька схватился за фуражку и исчез из дома.

Старый генерал удалился в спальную и, по обыкновению, лег отдохнуть. Но ему не спалось. Что-то горькое до остроты, до жгучести шевелилось в его душе, хотя он и сам ясно не сознавал, что именно. Сомнительно, впрочем, чтоб это было чувство негодования, возбужденное поведением сына при встрече после шестнадцатилетней разлуки; скорее это было чувство упорного самообвинения, Действительно, ведь он от отца своего получил полную чашу, а сам оставляет сыну - что? Правда, что через него прошла, так сказать, целая катастрофа; но все же, если б повести дело умненько... да, именно, если б умненько повести!.. если б не воевать с дворовыми, не полемизировать с Анпетовым, если б сразу обрезать себя по-новому, если бы не вверяться Антошке, если б... Генерал насчитал столько "если б", что об отдохновении нечего было и думать. Проворочавшись целый час с боку на бок, он встал с тяжелою головой и прежде всего спросил:

— Петр Павлыч не возвращался?

— Они к Антону Верельянову ушли, - услышал он в ответ.

Старик широко раскрыл глаза, словно сразу не понял.

А Петенька был действительно там, у того самого Антошки, которого одно имя производило нервную дрожь во всем организме старого генерала. Он решил этот вопрос очень скоро. Он сказал себе: "Все это вздор, в котором почтеннейший мой родитель может, если ему угодно, купаться хоть до скончания веков, но который я имею полное право игнорировать. Для меня ясно одно: что мне необходимы деньги и что на фатера надежда плоха. Антошка же человек оборотливый, у него должны быть деньги, и он обязывается снабдить меня ими. Прежде всего я должен знать наверное, нет ли еще каких-нибудь ресурсов... например, лес, земля... и если нет, то... ma foi! [ей-богу (франц.)] надо будет поступить решительно!"

Антошка словно предчувствовал, что молодой генерал посетит его, и едва лодка, перевезшая Петеньку, успела причалить к "Мыску", как уже Стрелов, облеченный в праздничный костюм, помогал ему выйти на берег.

— Если не ошибаюсь, Антон... - заговорил первый Петенька и остановился: он позабыл отчество Стрелова.

— Верельяныч-с, - поправил спокойно Стрелов, - вот и вы, ваше превосходительство, изволили в наши, можно сказать, Палестины пожаловать?

— Да, ненадолго. А вы тут премило устроились... право! - любезно беседовал Петенька, оглядывая ряд построек, выведенных Стреловым, - этот дом... двухэтажный... вы в нем, конечно, сами живете?

— Точно так, ваше превосходительство, благодарение богу-с. Всё от него, от создателя милостивого! Скажем, теперича, так: иной человек и старается, а все ему милости нет, коли-ежели он, значит, создателя своего прогневил! А другой человек, ежели, к примеру, и не совсем потрафить сумел, а смотришь, создатель все ему посылает да посылает, коли-ежели перед ним сумел заслужить! Так-то и мы, ваше превосходительство: своей заслуге не приписываем, а все богу-с!

— Гм... это похвально! Все должны бы так думать... Но вы, надеюсь, напоите меня чаем?

— Помилуйте, ваше превосходительство, с превеликим нашим удовольствием. Даже за счастие-с... как мы еще папаши вашего благодеяния помним... Не токма что чашку чаю, а даже весь дом-с... все, можно сказать, имущество... просто, значит, как есть...

— Да... вот видите! сейчас вы сказали, что помните добро, которое вам сделал отец, а между тем ссоритесь со стариком! Дурно это, Антон Валерьяныч, нехорошо-с! - не то укорял, не то шутил Петенька.

— Ваше превосходительство! Как перед богом, так и перед вами-с! С моей стороны, окромя, можно сказать, услуги... чтобы его превосходительству, значит, спокой был... Да помилуйте! кабы не они, что же бы я без них был? Червь-с, червяк - и больше ничего! Неужто ж я не обязан это помнить! Да я, можно сказать, и денно, и нощно... А что с ихней стороны - это действительно-с... Позвольте вам доложить! даже походя скверными словами обзывают! Иной раз, сядешь, этта, у окошка, плачешь-плачешь: "Господи! думаешь, с моей стороны и услуга, и старание... ну, крикни его превосходительство с того берега... ну, так бы... И за все за это награда - просто, можно сказать, походя..."

— Ну, ничего! я это устрою! я, собственно, и приехал... все эти недоразумения... Уладим, почтеннейший мой, уладим мы это!

— А уж как бы мы-то, ваше превосходительство, рады были! точно бы промеж нас тут царствие небесное поселилося! ни шуму, ни гаму, ни свары, тихо, благородно! И сколько мы, ваше превосходительство, вас здесь ждем - так это даже сказать невозможно! точно вот ангела небесного ждем - истинное это слово говорю!

Комната, в которую Стрелов привел Петеньку, смотрела светло и опрятно; некрашеный пол был начисто вымыт и снабжен во всю длину полотняною дорожкой; по стенам и у окон стояли красного дерева стулья с деревянными выгнутыми спинками и волосяным сиденьем; посредине задней стены был поставлен такой же формы диван и перед ним продолговатый стол с двумя креслами по бокам; в углу виднелась этажерка с чашками и небольшим количеством серебра. Стены были нештукатуренные, в чем, впрочем, Стрелов немедленно извинился, сказав, что еще "не изобрал времени".

— Вы ведь женаты, кажется? - спросил Петенька.

— В законе-с.

— Надеюсь, что познакомите меня с супругой.

— Помилуйте, ваше превосходительство! даже осчастливите-с! Авдотья Григорьевна! - крикнул он, приотворив дверь в соседнюю комнату, - чайку-то! да сами-с! сами подайте! Большого гостя принимаем! Такого гостя! такого гостя, что, кажется, и не чаяли себе никогда такой чести! - продолжал он, уже обращаясь к Петеньке.

Через минуту, с подносом, уставленным чашками, вошла или, вернее сказать, выплыла и сама Авдотья Григорьевна. Это была женщина среднего роста, белая, рассыпчатая, с сахарными грудями, с серыми глазами навыкате, с алыми губами сердечком, словом сказать, по-купечески - красавица.

— В Кашине у купца взял-с! - похвастался Стрелов, - старинные купцы их родители! Еще когда Москва всей Расее голова была - еще тогда они торговали!

— Очень, очень приятно, - любезничал Петенька, между тем как Авдотья Григорьевна, стоя перед ним с подносом в руках, кланялась и алела. - Да вы что ж это, Авдотья Григорьевна, с подносом стоите? Вы с нами присядьте! поговорим-с.

— Что ж, сядьте, Авдотья Григорьевна, коли его превосходительство такое, можно сказать, внимание к вам имеют! - поощрил Стрелов и, обращаясь к Петеньке, прибавил: - Оне у меня, ваше превосходительство, городские-с! в монастыре у монашены обучались! Какой угодно разговор иметь могут.

— Тем лучше-с, тем лучше-с, милая Авдотья Григорьевна! Вот мы и поговорим! Скучаете здесь, конечно?

— Нет-с, нам скучать некогда, потому что мы завсегда в трудах...

— Оне у меня, ваше превосходительство, к своему делу приставлены-с, потому, мы так насчет этого судим, что коли-ежели эта самая... хочь бы дама-с... да ежели по нашему месту без трудов-с... больших тут мечтаниев ожидать нужно-с!

— Да, это так; я это сам... А все-таки, милая Авдотья Григорьевна, сознайтесь, что скучно?

— Конечно, коли-ежели сравнить с Кашином... там одних церквей сколько! Опять же родители...

— А в Петербург хотелось бы? Ну, признайтесь, - хотелось бы?

— Нет уж, куда в Петербург! вот в Кашин... в Угличе тоже весело живут! ну, а Калязин - нет, кажется, этого города постылее!

— Ну, Углич там, Кашин, Калязин... А все, я думаю, сердечко-то так в Петербург и рвется?

— Нет уж... В одном только я петербургскиим господам завидую: что они царскую фамилию постоянно видеть могут!

— Это делает вам честь, сударыня. Что же! со временем, когда дела Антона Валерьяновича разовьются, может быть, вам и представится случай удовлетворить вашему похвальному чувству.

— Нет уж... А вот у нас, в Кашине, один купец в Петербурге был, так сказывал: каждый день, говорит, на Невскиим в золотых каретах...

— Ну, это-то он, положим, от себя присочинил, а все-таки... Знаете ли что? потормошите-ка вы Антона Валерьяновича вашего, да и махнем... а я бы вам всё показал!

— Нет уж... А вы и во дворце бывали?

— Сколько раз, милая Авдотья Григорьевна!

— И государя видеть изволили?

— Сколько раз! Однажды даже...

Петенька вдруг ощутил потребность лгать. Он дал волю языку и целый час болтал без умолку. Рассказывал про придворные балы, про то, какие платья носят петербургские барыни, про итальянскую оперу, про Патти; одним словом, истощил весь репертуар. Под конец, однако, спохватился, взглянул на часы и вспомнил, что ему надо еще об деле переговорить.

— А я ведь к вам, Антон Валерьяныч, между прочим, и по делу, - сказал он.

— Извольте только приказать, ваше превосходительство! Все силы-меры, то есть сколько есть силы-возможности...

— Скажите, неужели дела отца так плохи?

— Так плохи! так плохи! то есть как только живут еще его превосходительство! Усадьба, теперича, без призору... Скотный двор, конный... опять же поля... так худо! так худо!

— Да, и я уж заметил. Давеча бегал - нигде ни одной души не нашел. Один только мерзавец сыскался, да и тот вверх брюхом дрыхнет!

— Уж коли ваше превосходительство в короткую, можно сказать, минуту заметили, так уж нам-то что и говорить!

— А ведь знаете, генерал немного и вас обвиняет. Говорит, что вы весь лес за десять тысяч продали, тогда как...

— Первое дело, не десять, а пятнадцать тысяч я его превосходительству предоставил. Пять-то тысяч они на покупку Агнушке дома извели... Бог им судья, ваше превосходительство! конечно, маленького человека обидеть ничего не значит, однако я завсегда, можно сказать, и денно и нощно, словом, всем сердцем... Ваше превосходительство! позвольте вам доложить! что я такое? можно сказать, червь ползучий, а может быть, и того хуже-с! Стало быть, ежели теперича сказать про меня: "Антон, мол, Стрелов вор!" - кому в этом разе стыд будет? Мне ли, который, примерно, все силы-меры... или тому, кто меня обидел?

— Так-то так, голубчик, только вот отец говорит, что за одни Петухи можно было десять тысяч выручить, а вы там всего на четыре тысячи дров продали.

— А коли-ежели можно было десять тысяч выручить, кто же, позвольте вам доложить, им в этом препятствие делал? А при сем, позвольте, ваше превосходительство, еще одно слово сказать! Всё - от ихнего нетерпения-с. Может быть, возможно было бы и больше выручить, да что ж, ежели они внимать ничему не хотят! Кто я таков и кто они-с? позвольте вас спросить. Я раб-с, а они господин-с. Следственно, ежели теперича мой господин мне приказывает: "Антон! продай такую-то пустошь за пять тысяч!" И я, значит, видючи, что эта пустошь примерно не пять тысяч стоит, а восемь, докладываю: "Не лучше ли, мол, ваше превосходительство, попридержаться до времени?" И коли-ежели при сем господин мне вторительно приказывает: "Беспременно эту самую пустошь чтоб за пять тысяч продать" - должен ли я господина послушаться?

— Ну, все-таки... Впрочем, это дело прошлое, я не об том... Скажите, неужели же у отца совсем-совсем никакого лесу не осталось?.. Ну, понимаете, который бы продать было можно?

— Теперича, ваше превосходительство, ежели всю дачу наскрозь обшарить, кажется, ни одного путного дерева не найти. Для своего продовольствия кой-какой лесишко остался... Так, небольшое количество.

Петенька задумался.

— Ну, а земли? ведь есть же лишние?

— Земли, ваше превосходительство, по здешнему месту самый, значит, нестоющий товар. А при сем у папаши вашего в пустошах - один пенек-с. Даже поросли нет, потому что мужицкий скот бызвыходно теперича по порубке ходит.

Петенька задумался еще больше и испустил глубокое "гм"...

— Чудеса! - вымолвил он наконец.

— Уж так чудно! так чудно, ваше превосходительство! Первые, можно сказать, по здешней округе помещики были и вдруг...

— Ну-с, так я того... постараюсь как-нибудь вас со стариком уладить. Может быть, сообща что-нибудь и придумаем! - сказал Петенька, поднимаясь.

— Сообща - как же можно-с! сообща - завсегда лучше! Ладком да мирком - смотришь, ан шутя что-нибудь полезное и представится.

Петенька воротился домой довольно поздно. Старый генерал ходил в это время по зале, заложив руки за спину. На столе стоял недопитый стакан холодного чая.

Там был? - спросил старик, указывая глазами на балкон.

— Там. А знаешь ли, фатер, ведь этот Антон - он вовсе...

— Ни слова, мой друг! - серьезно вымолвил старый генерал и, махнув рукою, отправился в спальную, откуда уже и не выходил целый вечер, прислав сказать сыну, что у него болит голова.

* * *

Несмотря на безмолвный протест отца, путешествия Петеньки на "Мысок" продолжались. Он сделал в этом отношении лишь ту уступку, что производил свои посещения во время послеобеденного сна старика. Вообще в поведении Петеньки и Стрелова было что-то таинственное, шли между ними какие-то деятельные переговоры, причем Петенька некоторое время не соглашался, а Стрелов настаивал и, наконец, настоял.

Дело в том, что Петеньке до зарезу нужно было иметь пятнадцать тысяч рублей, которые он и предположил занять или у Стрелова лично, или через его посредство, под документ. Стрелов и с своей стороны не прочь был дать деньги, но требовал, чтобы долговой документ был подписан самим стариком-генералом.

— Позвольте вам, ваше превосходительство, доложить! вы еще не отделенные-с! - объяснил он обязательно, - следственно, ежели какова пора ни мера, как же я в сем разе должен поступить? Ежели начальство ваше из-за пустяков утруждать - и вам конфуз, а мне-то и вдвое против того! Так вот, собственно, по этой самой причине, чтобы, значит, неприятного разговору промежду нас не было...

Петенька сделал еще несколько попыток к примирению отца с Стреловым, но всякий раз слышал один ответ: "Ни слова, мой друг!" - после чего старый генерал удалялся в спальную и запирался там.

Наконец Петенька решился: в одно прекрасное утро в кармане у Стрелова очутились четыре заемные обязательства, сроком на шесть месяцев, каждое в сумме пять тысяч рублей.

— Насилу уломал старика! - сказал молодой генерал, вручая документы Стрелову и получая от него, взамен их, пятнадцать тысяч рублей разношерстными пятипроцентными бумагами.

Миссия Петеньки была окончена, и он немедленно заторопился в Петербург. В последние два дня он уже не посещал "Мысок" и был почти нежен с отцом. Старый генерал, с своей стороны, по мере приближения отъезда сына, делался тревожен и взволнован, по-видимому тоже принимая какое-то решение.

Наконец наступила и минута разлуки. Экипаж стоял у крыльца; по старинному обычаю, отец и сын на минуту присели в зале. Старый генерал встал первый. Он был бледен, пошатываясь, подошел к сыну и слабеющими руками обнял его.

— Друг мой! - сказал он прерывающимся голосом, - служи! А это - вот...

С этими словами он сунул в карман Петеньки свое последнее выкупное свидетельство, с доверенностью на продажу его и на употребление вырученных денег по усмотрению.

Петенька поцеловал у папаши ручку, попробовал смигнуть с глаз слезу, но не смигнул, выбежал из комнаты и поспешно сел в экипаж.

* * *

Ровно через шесть месяцев генералу были предъявлены четыре документа, в которых значилось: "Я, нижеподписавшийся, повинен..." и в конце которых весьма отчетливо изображена была его собственноручная подпись: "Отставной генерал-лейтенант Павел Петров Утробин", с характерным росчерком, в форме вскинутой вверх лесы, к концу которой прикреплен крючок.

Генерал не сделал даже вида, что не понимает. Он спокойно признал документы за подлинные и предоставил приступить к описи и оценке Воплина.

Вечером того же дня он лежал в спальной, разбитый параличом.

ОПЯТЬ В ДОРОГЕ

Как-то не верится, что я снова в тех местах, которые были свидетелями моего детства. Природа ли, люди ли здесь изменились, или я слишком долго вел бродячую жизнь среди иных людей и иной природы, - как бы то ни было, но я с трудом узнаю родную окрестность.

С освобождением крестьян помещиками овладело какое-то страстное желание ликвидировать. Безденежье, неумелость, неприготовленность, гнет старых привычек и приемов - все соединилось, чтобы поддерживать в них это стремление. Выражение: "У нас все свое, некупленное" - сделалось уже преданием. Теперь у всех все купленное, и притом втридорога, потому что сделать нужные закупки оптом, в свое время и в своем месте, нет средств, а местный торговец-монополист на всё назначает цену по душе. Доходы же приходится собирать двугривенными и пятаками, да при этом иметь еще разговор с мировым судьей. Как будто впервые всех поразила мысль, что существует какой-то процесс, без которого пашня не производит хлеба, луга - травы. Прежде все это производилось без всякого процесса, так как-то, само собой; теперь - нет. Побьется-побьется помещик и придет к убеждению, что единственный для него выход - ликвидировать. А так как помещик здесь исстари был властелином лесов, полей, лугов и всего, что на земле, и всего, что под землею, то и выходит, что как будто вся местность разом ликвидирует...

В настоящее время все составляет бремя для помещика: и вода, и небо, и земля, и даже собственный, приходящий к разрушению дом. Пашни лежат запустелые, потому что хотя и пробовали сгоряча на первых порах пахать, но напахали себе в карман и бросили. Луга заезжены и потравлены, потому что прежнее властное слово "не сметь!" никого уж не сдерживает. Пустоши никому не нужны и поросли черт знает чем. Естественно, что при таком положении дела нет иного спасения, кроме ликвидации. Но - вопрос: как ликвидировать? Продать землю? - за землю дают грош, да и тот с рассрочкой. Воспользоваться выкупною ссудой? - она давно уж пущена в оборот, на затычку старинных помещичьих легкомысленностей. И вдруг все как-то разом прозрели: нашлась статья настоящая, серьезная - леса. Леса здесь были сплошные, береженые: на лес не было покупателя, потому что нечего было с ним делать. Лесом исключительно и притом беспошлинно пользовались крепостные крестьяне, которые курили смолу, сидели деготь, делали кадки, чашки, ложки и другой щепной товар. Теперь въезд в помещичий лес крестьянам возбранен, лесной промысел пал, и, конечно, надолго остался бы лес мертвым капиталом и для помещиков, и для края, если б на выручку не подоспели железные дороги, которые значительно приблизили пункты сбыта. Вместе с первым слухом о железных дорогах появились и личности из местных прасолов, кабатчиков, бывших приказчиков, бурмистров и прочего деревенского делового люда, которые начали неутомимо разъезжать на беговых дрожках от помещика к помещику, предлагая свое содействие по устройству ликвидации. Помещики ободрились. "Продать! продать! - завопили они хором, - продать, и затем бежать!"

Я еду и положительно ничего не узнаю. Вот здесь, на самом этом месте, стояла сплошная стена леса; теперь по обеим сторонам дороги лежат необозримые пространства, покрытые пеньками. Помещик зря продал лес; купец зря срубил его; крестьянин зря выпустил на порубку стадо. Никому ничего не жалко; никто не заглядывает в будущее; всякий спешит сорвать все, что в данную минуту сорвать можно. И вот, давно ли началась эта вакханалия, а окрестность уже имеет обнаженный, почти безнадежный вид. Пеньки, пеньки и пеньки; кой-где тощий лозняк.

— Нехороши наши места стали, неприглядны, - говорит мой спутник, старинный житель этой местности, знающий ее как свои пять пальцев, - покуда леса были целы - жить было можно, а теперь словно последние времена пришли. Скоро ни гриба, ни ягоды, ни птицы - ничего не будет. Пошли сиверки, холода, бездождица: земля трескается, а пару не дает. Шутка сказать: май в половине, а из полушубков не выходим!

И точно: холодный ветер пронизывает нас насквозь, и мы пожимаемся, несмотря на то, что небо безоблачно и солнце заливает блеском окрестные пеньки и побелевшую прошлогоднюю отаву, сквозь которую чуть-чуть пробиваются тощие свежие травинки. Вот вам и радошный май. Прежде в это время скотина была уж сыта в поле, леса стонали птичьим гомоном, воздух был тих, влажен и нагрет. Выйдешь, бывало, на балкон - так и обдает тебя душистым паром распустившейся березы или смолистым запахом сосны и ели.

— Помнишь, Софрон Матвеич, в прежнее время, бывало, в семицкий четверг девки венки завивали? - обращаюсь я к моему спутнику.

— Да и вы, чай, помните, как в троицын день в беленьких панталонцах, с цветочками в руках, в церковь хаживали?

Да, все это было. И девки венки завивали, и дворянские дети, с букетами пионов, нарциссов и сирени, ходили в троицын день в церковь. Теперь не то что пиона, а и дворянского дитяти по всей окрестности днем с огнем не отыщешь! Теперь семик на дворе, и не то что цветка не сыщешь, а скотина ходит в поле голодом!

— Вон она, Григорий Александровичева усадьба-то! - говорит между тем Софрон Матвеич, - была усадьба, а нынче смотри, как изныла!

В стороне стоит что-то длинное, черное, дом не дом, казарма не казарма. По одному наружному виду этого жалкого строения можно об заклад побиться, что в нем нет ни единой живой половицы, что в щели стен его дует, что на стенах этих обои повисли клочьями. Половина окон (в бывших парадных комнатах) закрыта ставнями; на другой половине ставни открыты, но едва держатся на петлях, вздрагивают и колотятся об стены, чуть посильнее подует ветер. Ни одного цельного стекла, а в иных местах вместо стекол вмазана синяя сахарная бумага. Нигде - ни плетня, ни изгороди. Бывший перед домом палисадник неведомо куда исчез - тоже, должно быть, изныл; бывший "проспект" наполовину вырублен; бывший пруд зарос и покрыт плесенью, а берега изрыты копытами домашних животных; от плодового сада остались две-три полувымерзшие яблони, едва показывающие признаки жизни...

Усадьба эта и в цветущие свои времена не могла назваться красивою, но зато она постоянно кипела млеком и медом. Григорий Александрыч Гололобов, старого закала помещик, не заботился ни о красоте, ни об удобствах, но зато его дом уподоблялся трактирному заведению, в котором всякий "прилично одетый" мог с утра до вечера пить и есть. Он даже не был особенно богат, и я очень хорошо помню, что соседи удивлялись, каким образом Григорий Александрыч от каких-нибудь ста душ мог так роскошествовать. Но он, по-видимому, слишком хорошо постиг тайны крепостного права и на все удивления относительно его житья-бытья объяснялся так:

— Сто душ - большое, батенька, дело! Сто душ - это сто хрибтов-с!

И продолжал кормить и поить до тех пор, пока не ударил грозный час...

— А жив еще Григорий Александрыч? - спрашиваю я.

— Живет! Вон окно-то - там и ютится. Был я у него намеднись, нагажено у него, насорено в горнице-то! Ни у дверей, ни у окон настоящих запоров нет; войди к нему ночью, задуши - никто три дня и не проведает! Да и сам-то он словно уж не в уме!

— Стар!

— Одно дело - стар, другое дело - разоренье. Теперь он, можно сказать, весь обнажился; ни у него хлеба, ни травы - хуже, не чем у иного мужика!

— Что так?

— Да сначала, как уставную-то грамоту писал, перестарался уж очень. Землю, коя получше, за собой оставил, ан дача-то и вышла у него клочьями. Тоже плут ведь он! думал: "Коли я около самой ихней околицы землю отрежу, так им и курицы некуда будет выпустить!" - ан вышло, что курицы-то и завсе у него в овсе!

— Чай, судится с крестьянами-то?

— Пытал тоже судиться, да смех один вышел: хоть каждый день ты с курицей судись, а она все пойдет, где ей лакомо. Надзору у него нет; самому досмотреть нет возможности, а управителя нанять - три полсотни отдать ему надо. Да и управителю тут ни в жизнь не углядеть, потому, в одном месте он смотрит, а в другом, гляди, озоруют!

— На чем же он порешил?

— Да не поймешь его. Сначала куда как сердит был и суды-то треклял: "какие, говорит, это праведные суды, это притоны разбойничьи!" - а нынче, слышь, надеяться начал. Все около своих бывших крестьян похаживает, лаской их донять хочет, литки с ними пьет. "Мы, говорит, все нынче на равной линии стоим; я вас не замаю, и вы меня не замайте". Все, значит, насчет потрав просит, чтоб потрав у него не делали.

— Ну, и что ж крестьяне... чувствуют?

— Нельзя сказать, чтоб очень. Намеднись один мужичок при мне ему говорит: "Ты, говорит, Григорий Александрыч, нече сказать, нынче парень отменный стал, не обидчик, не наругатель, не что; а прежнее-то, по-твоему, как?" - "А прежнее, говорит, простить надо!"

— Отчего ж бы и не простить, в самом деле.

— Отчего не простить! Вот и я в те поры тоже подумал: "Стар, мол, ты стар, а тоже знаешь, где раки зимуют! Прежнее чтобы простить, а вперед чтобы опять по-прежнему!" Да вот, никак, и сам он!

Смотрим: невдалеке от дороги, у развалившихся ворот, от которых остались одни покосившиеся набок столбы, стоит старик в засаленном стеганом архалуке, из которого местами торчит вата, и держит руку щитком над глазами, всматриваясь в нас. На голове у него теплый картуз, щеки и губы обвисли, борода не брита, жидкие волосы развеваются по ветру; в левой руке березовая палка, которую он тщетно старается установить.

— Неужто это Григорий Александрыч? - спрашиваю я, до такой степени изумленный, что мне не приходит даже на мысль остановить лошадей, чтоб поздороваться с маститым свидетелем игр моего детства.

— Он самый и есть. Смотри, как палка-то у него в руках прыгает; с палкой совладать уж не может.

— Господи! а какой был прежде белый да румяный!

— Был румян, поколь свои мужики на барщину ходили, а теперь вон какой стал. Сердитые нынче, сударь, времена настали.

— Чем же так уж очень сердиты?

— Да тем, что спустя-то рукава нынче уж, видно, редко кому прожить доведется!

— Ну, что ж такое! стало быть, дело надо делать - вот и все.

— Да и на дело-то нынешнее посмотришь, так словно бы оно на мошенничество похоже стало. Прежде совсем делов не было, а нынче уж слишним их много, а настоящего, постоянного дела все-таки нету - все с наскоку. Перервал горло, утащил, надул - и убёг. Вот нынешнее дело. Настоящий-то, постоянный-то человек промеж дошлых и пропадает. Со всех сторон его окружили, нигде ни расчету, ни суда ему нет. Да и соблазн велик. Станет человек постоянное-то дело делать - ан тут его сейчас лукавый смутит! Зачем, скажет, работать, коли обманом да колотырничеством жить можно! А иной с непривычки и обмануть-то путем не умеет! Смотришь, ан со временем или по судам его таскают, или он в кабаке смертную чашу пьет!

— Так неужто ж прежде лучше было?

— Лучше не лучше, только прежде мы об своих качествах-то помалчивали да потихоньку их прикапливали. При крепостном-то праве мы словно в тюрьме сидели и каки-таки были у нас добродетели - никому о том было не ведомо. А теперь все свои капиталы вдруг объявили. А и капиталов-то у нас всего два: жрать да баклуши бить. Жрать хочется, а работать не хочется (прежде, стало быть, при крепостном праве вдосталь наработались!) - ну, и ищут, как бы вьюном извернуться. Иной всю жизнь без штанов жил, да и дела отродясь в глаза не видал - ан, смотришь, он в трактире чай пьет, поддевку себе из синего сукна сшил! Спроси его, что он сработал, откуда у него что проявилось, - он не то что тебе, да и себе-то настоящего ответа дать не сумеет! Так маклаченьем да карманной выгрузкой и живет. Да что и говорить! Всякого спроси, всякий скажет: сердитые нынче времена пришли!

— Бог милостив, Софрон Матвеич! Перемелется - все мука будет!

— Известно, бог не без милости! Однако вот пошли пожары, падежи - значит же это что-нибудь!

— Да ведь и прежде это не в редкость было!

— Было и прежде, да прежде-то от глупости, а нынче всё от ума. Вороват стал народ, начал сам себя узнавать. Вон она, деревня-то! смотри, много ли в ней старых домов осталось!

Мы въехали в довольно большую деревню, в которой было два порядка изб; один из них был совершенно новый, частью даже не вполне достроенный; другой порядок тоже не успел еще почернеть от времени.

— Прошлого года в Покров сгорели: престольный праздник у них тут; а три года назад другой порядок горел! А сибирская язва и не переводится у нас. В иной деревне что ни год, то половину стада выхватит!

— Божья воля, Софрон Матвеич, вот и все!

— Божья воля - само собой. А главная причина - строгие времена пришли. Всякому чужого хочется, а между прочим, никому никого не жаль. Возьмем хоть Григорья Александрыча. Ну, подумал ли он, как уставную-то грамоту писал, что мужика обездоливает? подумал ли, что мужику либо землю пахать, либо за курами смотреть? Нет, он ни крошки об этом не думал, а, напротив того, еще надеялся: "То-то, мол, я штрафов с мужиков наберу!"

— А ведь самое это выгодное дело, Софрон Матвеич, с мужиков штрафы брать!

— Выгодное - как не выгодное. Теперича, ежели мужика со всех сторон запереть, чтоб ему ни входу, ни выходу - чего еще выгоднее! Да ведь расчет-то этот нужно тоже с умом вести, сосчитать нужно, стоит ли овчинка выделки! Ну, а Григорий Александрыч не сосчитал, думал, что штрафы-то сами к нему в карман полезут - ан вышло, что за ними тоже походить надо!

— Чай, и кается же он теперь?

— Каяться, как не каяться, да потому только и кается, что выдумка его не удалась. А кабы удалась, так и он бы теперь пироги с начинкой ел.

— Видишь, стало быть, не всегда это верно на чужой-то карман рассчитывать!

— Как вам сказать, сударь! Григорий Александрыч тут не пример. У него хоть и не задашный, а все свой кус есть. Вот он теперь и казнится на него, думает: лучше было бы, кабы по-божески спервоначалу поступить! Ну, а другому и каяться-то резону нет. Народ нонче все гольтепа, бездомовый пошел: на что ни пустись - все ему хуже прежнего не будет. Хоть лишнюю рюмку вина выпьет - и то в барышах. Скажем теперича хоть про престольные праздники. Найдет тут народу в деревню видимо-невидимо, и всякий вина просит. Не дал ты ему вина - он тебя с сердцов спалил, да и соседей твоих зауряд!

— Не может быть! из таких пустяков!

— Верное слово говорю. Чтобы ему на ум пришло, что он чужое добро жжет - ни в жизнь! Иной даже похваляется, чтоб его боялись. И не токма что похвальба эта с рук ему сходит, а еще каждый день пьян бывает!

— Ну, а падежи-то отчего ж?

— Да тоже главная причина та, что всякий норовит поскорей нажиться. У нас в городе и сейчас все лавки больной говядиной полнехоньки. Торговец-то не смотрит на то, какой от этого разор будет, а норовит, как бы ему барыша поскорей нажить. Мужик купит на праздник говядинки, привезет домой, вымоет, помои выплеснет, корова понюхает - и пошла язва косить!

— Однако нехороши у вас дела!

— Чего хуже! День живем, а завтра что будет - не ведаем.

— А знаешь, ведь нас учат, что нигде не так крепко насчет собственности, как между крестьянами!

— Ведомое дело, кому своего не жаль!

— Нет, не насчет только "своей" собственности, а вообще. У вас, говорят, и запоров в заводе нет!

— Не знаю, как в других местах, а у нас на этот счет строго. У нас тех, которые чужое-то добро жалеют, дураками величают - вот как!

— Да ведь не пойдешь же, например, ты за чужим добром?

— Мне на что! у меня свое есть!

— Представь себе, однако, что у тебя своего или нет, или мало: неужто же ты...

— Зачем представлять! что вы!

— Ну, да представь же!

— Пустое дело вы говорите! - зачем я стану представлять, чего нет!

Вопрос этот так и остался неразрешенным, потому что в эту минуту навстречу нам попались беговые дрожки. На дрожках сидел верхом мужчина в немецком платье, не то мещанин, не то бывший барский приказчик, и сам правил лошадью.

— Хрисанф Петрович! куда? - кричит Софрон Матвеич, высовываясь всем корпусом из тарантаса и даже привставая в нем.

Проезжий отвечает что-то, указывая рукой по направлению гололобовской усадьбы.

— Ну, так и есть, к Гололобову едет. То-то Григорий Александрыч высматривал. Это он его поджидал. Ну, и окрутит же его Хрисашка!

— Разве дела у них есть?

— Леску у Гололобова десятин с полсотни, должно быть, осталось - вот Хрисашка около него и похаживает. Лесок нешто, на худой конец, по нынешнему времени, тысяч пяток надо взять, но только Хрисашка теперича так его опутал, так опутал, что ни в жизнь ему больше двух тысяч не получить. Даже всех прочих покупателев от него отогнал!

— Кто же этот Хрисашка? давно он в здешних местах?

— Хрисанф Петрович господин Полушкин-с? - Да у Бакланихи, у Дарьи Ивановны, приказчиком был - неужто ж не помните! Он еще при муже именьем-то управлял, а после, как муж-то помер, сластить ее стал. Только до денег очень жаден. Сначала тихонько поворовывал, а после и нахалом брать зачал. А обравши, бросил ее. Нынче усадьбу у Коробейникова, у Петра Ивановича, на Вопле на реке, купил, живет себе помещиком да лесами торгует.

— Хрисаша! помню! помню! какой прежде скромный был!

— Был скромный, а теперь выше лесу стоячего ходит. Медаль, сказывает, во сне видел. Всю здешнюю сторону под свою державу подвел, ни один помещик дыхнуть без его воли не может. У нас, у Николы на Вопле, амвон себе в церкви устроил, где прежде дворяне-то стаивали, алым сукном обил - стоит да охорашивается!

— Вот как!

— Уж такая-то выжига сделался - наскрозь на четыре аршина в землю видит! Хватает, словно у него не две, а четыре руки. Лесами торгует - раз, двенадцать кабаков держит - два, да при каждом кабаке у него лавочка - три. И везде обманывает. А все-таки, помяните мое слово, не бывать тому, чтоб он сам собой от сытости не лопнул! И ему тоже голову свернут!

— Проворуется, значит?

— Не то что проворуется, а нынче этих прожженных, словно воронья, развелось. Кусков-то про всех не хватает, так изо рту друг у дружки рвут. Сколько их в здешнем месте за последние года лопнуло, сколько через них, канальев, народу по миру пошло, так, кажется, кто сам не видел - не поверит!

— А у нас, брат, толкуют, что в русском человеке предприимчивости мало! А как тебя послушать, так, пожалуй, ее даже больше, чем следует!

— Уж на что вороватее. Завелось, например, нынче арендателев много: земли снимают, мельницы, скотные дворы - словом, всю помещичью угоду в свои руки забрали. Спроси ты у него, кто он таков? Придет он к тебе: в кармане у него грош, на лице звания нет, а тысячным делом орудовать берется. Одно только и держит на уме: "Возьму, разорю и убегу!" И точно, в два-три года всё до нитки спустит: скотину выпродаст, стройку сгноит, поля выпашет, даже кирпич какой есть - и тот выломает и вывезет. А под конец и сам в трубу вылетит!

— Так, значит, насчет собственности-то и у вас не особенно крепко? Ну, по крайней мере, хоть насчет чистоты нравов... надеюсь, что в этом отношении...

— Это насчет снохачей, что ли?

— Какие тут снохачи... снохачи - это, братец, исключение... Я не об исключениях тебе говорю, а вообще...

— А вообще - так у нас французская болезнь есть. Нынче ее во всякой деревне довольно завелось.

— Как же это так, однако ж! Ни к собственности уважения, ни к нравственности! Согласись, что этак, наконец, жить нельзя!

— Да кабы не палка - и то давно бы оно врозь пошло.

— Позволь! ты говоришь: "Кабы не палка!" Но ведь нельзя же век свой с палкой жить! Представь себе, что палки нет... ведь можно себе это представить?

— Никак этого представить нельзя!

— Ну, да представь, однако! Все только палка да палка - это даже безнравственно! Должно же когда-нибудь это кончиться! Что ж будет, если палку, наконец, сократят?

— А то и будет, что все врозь пойдет!

— Послушай! Да какой же еще больше розни, чем та, которая, по твоим же словам, теперь идет! Ни собственности, ни нравственности. Французская болезнь... чего хуже!

— Это так точно!

— Так что же палка-то твоя делает? отчего ж она никого не исправляет?

— Ну, всё же поберегаются!

— Поберегаются... Хрисашка, например! И ведь поди, чай, этот самый Хрисашка, если не только что украсть у него, а даже если при нем насчет собственности что-нибудь неладно сказать, - поди, чай, как завопит!

— Само собой, завопит!

— А он, как ты сам говоришь, чуть не походя ворует. Вот и теперь, пожалуй, Гололобову в карман руку запускает!

— Запущает - это верно. Трещит Григорий Александрыч да еще его же, подлеца, беспременно водкой поит!

— А коли ты знаешь, что он подлец, зачем же ты подлецу кланяешься? зачем картуз перед ним снимаешь?

Софрон Матвеич при этом вопросе на минуту словно опешил, но тотчас же, впрочем, опять оправился.

— Позвольте-с! Как же я ему не поклонюсь, - ответил он мне уже совершенно резонно, - коли он у нас теперь в округе первый человек?

— Нет, ты не виляй! ты ответь, что все это значит?

— А то и значит, что "не пойман - не вор"!

* * *

Итак, изречение: "не пойман - не вор", как замена гражданского кодекса, и французская болезнь, как замена кодекса нравственного... ужели это и есть та таинственная подоплека, то искомое "новое слово", по поводу которых в свое время было писано и читано столько умильных речей? Где же основы и краеугольные камни? Ужели они сосланы на огород и стоят там в виде пугал... для "дураков"?

Григорий Александрыч обездоливает крестьян; Хрисашка обездоливает Григория Александрыча; пропоец, из-за рюмки водки, обездоливает целую деревню; мещанин-мясник, из-за грошового барыша, обездоливает целую Палестину... Никому ничего не жаль, никто не заглядывает вперед, всякий ищет, как бы сорвать сейчас, сию минуту, и потом... потом и самому, пожалуй, вылететь в трубу.

Если б мне сказал это человек легкомысленный - я не поверил бы. Но Софрон Матвеич не только человек, вполне знакомый со всеми особенностями здешних обычаев и нравов, но и сам в некотором роде столп. Он консерватор, потому что у него есть кубышка, и в то же время либерал, потому что ни под каким видом не хочет допустить, чтоб эту кубышку могли у него отнять. Каких еще столпов надо!

Но все-таки должно сознаться, что и в рассказах Софрона Матвеича есть слабая сторона. Если довериться ему безусловно со всеми выводами, какие он делает, то непонятно было бы, каким образом люди живут. А между тем люди не только живут, но и преуспевают. Ясно, что Софрон Матвеич слишком исключительно моралист, и в то же время не менее ясно и то, что мораль его имеет довольно узкую исходную точку. Он сам аккуратен и требует такой же аккуратности от других - разве такая низменная мораль может быть навязана миру, как общеобязательный жизненный принцип?

То, в чем он видит развращение нравов, есть собственно бестолочь, происшедшая вследствие смешения понятий, уже известных, отвержденных, с понятиями искомыми, еще не имеющими на рынке определенного курса. Человек чувствует себя спутанным и, вместо того чтоб искать этих пут около себя, шарит руками в пространстве. Человек ищет, где лучше, но, не имея даже приблизительных сведений насчет того, где раки зимуют, естественным образом вынуждается беспрестанно перебегать из области дозволенного в область запретного и наоборот. Если его ограбят, он старается изловить грабителя, и буде изловит, то говорит: "Стой! законами грабить не позволяется!" Если он сам ограбит, то старается схоронить концы в воду, и если ему это удастся, то говорит: "Какие такие ты законы для дураков нашел! для дураков один закон: учить надо!" И все кругом смеются: в первом случае смеются тому, что дурака поймали, во втором - тому, что дурака выучили. Что может тут сделать мораль, когда ее отправные пункты давным-давно всеми внутренно осмеяны и оставлены, в виде реторической шумихи, в назидание... дуракам! Но даже и для дураков они страшны лишь потолику, поколику за ними стоит острог...

Должно быть, иначе уж нельзя жить, коли люди так живут и впредь так жить надеются. Ворчит Софрон Матвеич (хоть он же вместе с тем сознается, что "не пойман - не вор"), а Хрисашки свое дело делают. Видно, они уж раскинули умом, что не так черен черт, как его малюют. А в деле воровства - это главное. Поначалу, воровать действительно страшно: все кажется, что чужой рубль жжется; а потом, как увидит человек, что чужой рубль имеет лишь то свойство, что легче всего другого обращается в свой собственный рубль, станет и походя поворовывать. Точно так же и насчет чистоты нравов; только сначала есть опасение, как бы бока не намяли, а потом, как убедится человек, что и против этого есть меры и что за сим, кроме сладости, ничего тут нет, - станет и почаще в чужое гнездо заглядывать. "Заведи свою жену! Заведи свой рубль!" - говорит негодующий Софрон Матвеич; а Хрисашка ему в ответ: "А зачем мне заводить, коли ты для меня и жену, и рубль припас!"

Некоторые видят в подобных фактах войну и протест. Это, дескать, война незваных против званых, это глухой протест обделенных против общественной несправедливости. А по-моему, так тут и войны никакой нет. Если б в область запретного врывались одни обделенные, тогда еще можно было бы, хоть с натяжкою, сказать: "Да, это протест!" Но ведь сплошь и рядом званые-то еще ходчее в эту область заглядывают. Стало быть, не только незваным, но и званым туго пришлось. Да и как, наконец, определить, кто обделен, кто не обделен? Конечно, сытому воровать стыднее, нежели голодному, и Софрон Матвеич, я знаю, первый упрекнет сытого: "Не стыдно ли тебе, скажет: добро б у тебя своего куска не было!" А Хрисашка ему в ответ: "А ты мой аппетит знаешь? мерил ты мой аппетит?"

Я не говорю, что Хрисашка представляет собой образец добродетели; я знаю, что он кругом виноват, а напротив того, критик его, Софрон Матвеич (впрочем, снимающий перед Хрисашкой картуз), кругом прав. Но я знаю также, что Софрон Матвеич влачит свое серенькое существование с грехом пополам, между тем как Хрисашка блестит паче камня самоцветного и, конечно, не всуе видит во сне медаль. Софрон Матвеич придет в церковь, станет скромненько в уголок, и поп не назовет его ни истинным сыном церкви, ни ангельского жития ревнителем и не вынесет просвиры. А Хрисашка взойдет в церковь, так словно светлее в ней сделается; взойдет и полезет прямо на свой собственный, крытый алым сукном амвон. И поп скажет ему притчу, начнет с "яко солнцу просиявающу" и кончит: "тако да воссияешь ты добродетелями вовек", а в заключение сам вручит ему просвиру. По выходе же из церкви Софрону Матвеичу поклонится разве редкий аматёр добродетелей (да и то, может быть, в том расчете, что у него все-таки кубышка водится), а Хрисашке все поклонятся, да не просто поклонятся, а со страхом и трепетом; ибо в руках у Хрисашки хлеб всех, всей этой чающей и не могущей наесться досыта братии, а в руках у Софрона Матвеича - только собственная его кубышка.

"Я в трубу не вылечу, а Хрисашка - вот помяните мое слово! - не долго нагуляет!" - говорил мне Софрон Матвеич. Прекрасно; но для Хрисашки это все-таки довод не убедительный. Разве ты когда-нибудь жил, Софрон Матвеич? Разве ты испытал, какое значение имеют слова: "пожить в свое удовольствие"? Нет, ты не жил, а только уберегался от жизни да поученья себе читал. Захочется тебе иной раз во все лопатки ударить (я знаю, и у тебя эти порывы-то бывали!) - ан ты: "Нет, погоди - вот ужо!" Ужо да ужо - так ты и прокис, и кончил на том, что ухватился обеими руками за кубышку да брюзжишь на Хрисашку, а сам ему же кланяешься! А у Хрисашки кубышки и в заводе нет, ему не над чем дрожать, потому что у него деньга вольная. Всякая деньга - его деньга: и та, которая у тебя в кармане тщетно хоронится от его прозорливости, и та, которая скрывается в груди, в мышцах, в спине вот у этого прохожего, который с пилой да с заступом на плече пробирается путем-дорогой на промысел. Или опять насчет чистоты нравов - разве ты настоящей сладости-то вкусил? Приглянется тебе, бывало (еще при крепостном праве это было), Дунька, Старостина жена, а ты: "Нет, погоди! неравно староста обидится!" Погоди да погоди, и дожил до того, что теперь нечего тебе другого и сказать, кроме: "Хорошо дома; приеду к Маремьяне Маревне, постелемся на печи да и захрапим во всю ивановскую!" А у Хрисашки и тут все вольное: и своя жена вольная, и чужая жена вольная - как подойдет! Безнравствен Хрисашка, прелюбодей он и вор - что говорить! И в трубу вылетит, и в острог попадет - это верно. Но и в остроге ему будет чем свою жизнь помянуть да порассказать "прочиим каторжныим", как поп его истинным сыном церкви величал да просвирами жаловал, а ты и на теплой печи, с Маремьяной Маревной лежа, ничего, кроме распостылого острога, не обретешь!

Ты говоришь: "Поп завидущ; захочу, десять рублей пошлю - он и не такую притчу мне взбодрит!" Знаю я это. Но вспомни, что ведь ты добродетельный, а Хрисашка вор и прелюбодей. Если об тебе и за десять копеек поп скажет, что ты ангельского жития ревнитель - он немного солжет, а каково об Хрисашке-то это слышать! Хрисашка, сияющий добродетелями! Хрисашка, аки благопотребный дождь, упояющий ниву, жаждущу, како освежитися! Слыхана ли такая вещь! А разве ты не слыхал?

Да взгляни же ты наконец на Хрисашку, как он невозмутим, спокоен, самодоволен! С каким неизреченным состраданием взирает он с своего амвона на тебя, героя собственной кубышки, поборника невоспрещенного законом храпенья на собственной печке возле собственной Маремьяны Маревны! Именно с состраданием, даже не с иронией. Не тебя жалеет он, а твою кубышку, держа которую ты так сладко похрапываешь на собственной печи, в свободные от копления часы! "Эх, думается ему, кабы эту самую кубышку да в настоящие руки... задали бы ей копоти!" Всмотрись же в Хрисашку пристальнее и крепче прижми к груди кубышку, потому что с таким озорником всяко случиться может: вздумается - и отнимет!

Да, Хрисашка еще слишком добр, что он только поглядывает на твою кубышку, а не отнимает ее. Если б он захотел, он взял бы у тебя всё: и кубышку, и Маремьяну Маревну на придачу. Хрисашка! воспрянь - чего ты робеешь! Воспрянь - и плюнь в самую лохань этому идеологу кубышки! Воспрянь - и бери у него все: и жену его, и вола его, и осла его - и пусть хоть однажды в жизни он будет приведен в необходимость представить себе, что у него своего или ничего, или очень мало!

Итак, всякий хочет жить - вот общий закон. Если при этом встречаются на пути краеугольные камни, то стараются умненько их обойти. Но с места их все-таки не сворачивают, потому что подобного рода камень может еще и службу сослужить. А именно: он может загородить дорогу другим и тем значительно сократить размеры жизненной конкуренции. Стало быть: умелый пусть пользуется, неумелый - пусть колотится лбом о краеугольные камни. Вот и всё.

Между тем как я предавался этим размышлениям, лошади как-то сами собой остановились. Выглянувши из тарантаса, я увидел, что мы стоим у так называемого постоялого двора, на дверях которого красуется надпись: "распивочно и навынос". Ямщик разнуздывает лошадей, которые трясут головами и громыхают бубенчиками.

— Лошадей хочу попоить! - обращается к нам ямщик.

— Чего "лошадей попоить"! вижу я, куда у тебя глаза-то скосило! - ворчит Софрон Матвеич.

— Что ж, на свои деньги и сам выпить могу!

— То-то "сам"... до места-то, видно, нельзя подождать! на пароход опоздаем!

— На пароход еще за сутки приедем. Ты, чай, и выпил, и закусил дома с "барином", а я на пустых-то щах только зубы себе нахлопал!

Дверь кабака визжит, и ямщик скрывается за нею.

— А много пьют? - спрашиваю я.

— Так довольно, так довольно, что если, кажется, еще немного, совсем наша сторона как дикая сделается. Многие даже заговариваться стали.

— То есть как же это - заговариваться?

— Совсем не те слова говорит, какие хочет. Хочет сказать, к примеру, сено, а говорит - телега. Иного и совсем не поймешь. Не знает даже, что у него под ногами: земля ли, крыша ли, река ли. Да вон, смотрите, через поле молодец бежит... ишь поспешает! Это сюда, в кабак.

И действительно, через несколько секунд с нашим тарантасом поравнялся рослый мужик, имевший крайне озабоченный вид. Лицо у него было бледное, глаза мутные, волоса взъерошенные, губы сочились и что-то без умолку лепетали. В каждой руке у него было по подкове, которыми он звякал одна об другую.

— Давно не пивал, почтенный? - обратился к нему Софрон Матвеич.

— Завтра пивал!.. Реговоно табе... талды... Веней пина! Зарррок! - бормотал мужик, остановившись и словно испуганный человеческою речью.

— Вот и разговаривай с ним, как этакой-то к тебе в работники наймется! А что, почтенный, тебе бы и в кабак-то ходить не для че! Ты только встряхнись - без вина пьян будешь!

Мужик стоял, блуждая глазами по сторонам и как бы нечто соображая.

— Подковы-то украл, поди! чужие небось!

— Ч-ч-чии! веней пина... реговоно... талды!

— Ну, ну! ступай своей дорогой!

— Веней! - крикнул мужик не своим голосом, делая всем корпусом движение в нашу сторону.

— Ступай, ступай! нехорошо! видишь - барин!

Мужик плюет ("какие грубияны!" вертится у меня в голове) и обращается к кабаку. Опять визжит дверь, принимая в свои объятия нового потребителя.

— Хороши наши Палестины? - подсмеивается Софрон Матвеич.

— Чудак ты, однако ж! Говоришь так, как будто уж все заговариваются!

— Все не все, а что многие в вине занятие находят - это верно. Да вот увидите. Версты с четыре проедем, тут в деревне через Воплю перевоз будет, а при перевозе, как и следует, кабак. Паромишко ледащий, телега с нуждой уставится, не то что экипаж, вот они и пользуются. Как есть, у кабака вся деревня ждет. Чуть покажемся - все высыплют. На руках тарантас на паром спустят, весь переезд задние колеса на весу держать будут - всё за двугривенный. Получат двугривенный - сейчас в кабак. И идет у них с утра до вечера веселье, даже вчуже завидно!

— Однако, славно ты земляков-то своих рекомендуешь!

— Распостылые они мне - вот что! всякая пакость - все через них идет! Попы нос задирают, чиновники тиранят, Хрисашки грабят - всё не через кого, а через них! Ощирина Павла Потапыча знавали?

— Это владыкинского? молодого?

— Какой он молодой - сорок лет с лишком будет! Приехал он сюда, жил смирно, к помещикам не ездил, хозяйством не занимался, землю своим же бывшим крестьянам почесть за ничто сдавал - а выжили!

— Как так?

— Да так и выжили: зачем в церковь редко ходит! Поп, вишь, к нему повадился гостить; сегодня пришел, завтра пришел - ну, Павлу Потапычу это и не понравилось. Сгрубил, что ли, он попу, только поп обиделся, да, не будь прост, и науськал на него мужиков. И в бога, говорит, не верит, и в церковь не ходит - фармазон. Пошла, это, слава, проведали помещики, а спустя время и исправник приехал. Какой такой вы пример мужикам подаете?.. Ну, посмотрел-посмотрел Павел Потапыч, плюнул и уехал. Да нынче по весне приказ с Москвы прислал: обрыть всю землю канавой, а крестьян - чтобы ни ногой! А они его землей только и жили!

— Ну, это-то уж лишнее! крестьяне ведь по невежеству!

— Знамо, что не по вежеству! А поколь у них невежество будет, стало быть, подражать им надо? Ну, хорошо, будем так говорить: "Надо их учить, надо школы для них заводить". А поколь как? А поколь он тебя стоялому жеребцу за косушку продаст, да когда тебя к чертовой матери, неведомо за что, ссылать будут, он над тобой же глумиться станет! Нет, нынче постоянные-то люди сторониться начали! Больше всё из столиц пишут: "Школы, мол, устроивать надо!" а сами что-то и носу не показывают! Только тот и остался здесь, который с мужика последнюю рубашку снять рассчитывает, или тот, кому - вот как Григорью Александрычу - свет клином сошелся, некуда, кроме здешнего места, бежать!

Совершивши выпивку, ямщик сделался заметно развязнее. Посвистывал, помахивал кнутом, передергивал коренную, крутил пристяжную в кольцо и беспрестанно оборачивался на нас. Да и дорога пошла повеселее, все озимями и яровою пашней; пространства, усеянные пеньками, встречались реже, горизонт сделался шире и чище; по сторонам виднелись церкви, помещичьи усадьбы, деревни. Поравнявшись с одной усадьбой, ямщик взмахнул кнутом, гикнул, во весь опор промчался мимо ворот господского дома и каким-то неестественным голосом крикнул:

— Ах, сахарница ты наша... любе-е-зная!

— Кого это он так величает? - спросил я Софрона Матвеича.

— Вдова тут, Меропа Петровна Кучерявина, живет: видно, ее ублажает. А что, Иван, сладка?

— Уж так сладка! так сладка! Мероша! Мерончик!

— Да ты-то из чего себе кишки надрываешь? чай, по усам текло, а в рот не попало?

Ямщик весело взглянул Софрону Матвеичу в лицо.

— Знаешь, что я тебе, Софрон Матвеич, скажу? - молвил он.

— Сказывай, только не ври.

— Зачем врать! Намеднись везу я ее в этом самом тарантасе... Только везу я, и пришла мне в голову блажь. Дай, думаю, попробую: "А знаешь ли, говорю, Меропа Петровна, что я вам скажу?" - "Сказывай", говорит. - "Скажу я тебе, говорю, что хоша я и мужик, а в ином разе против двух генералов выстою!"

— Так-таки и сказал?

— Вот те Христос! Сказал, знаешь, а сам боюсь.

Однако ничего, молчит. Только проехали и еще версты с две, я опять: "Право, говорю, выстою!" - а сам полегоньку с козел в тарантас... словно как ненароком. И вдруг, братец ты мой, как свистнет она меня по рылу кулаком... инда звезды в глаза вступили!

— Строга, значит?

— Не то что строга, а не по порядку, стало быть, дело повел...

— Кто такая эта Кучерявина? - обращаюсь я к Софрону Матвеичу.

— А был тут помещик... вроде как полоумненький. Женился он на ней, ну, и выманила она у него векселей, да из дому и выгнала. Умер ли, жив ли он теперь - неизвестно, только она вдовой числится. И кто только в этой усадьбе не отдыхал - и стар и млад! Теперь на попа сказывают...

— Да ты постой, дай досказать-то! - снова вступился ямщик. - Обидно мне стало, и боже мой, как обидно! Еду я и смотреть на нее не хочу. Постой, думаю, я те уважу! я те в канаву вывалю! "А знаешь ли, говорю, Меропа Петровна, что я тебя могу в канаву сейчас вывалить!" - "Не смеешь", - говорит. "Смелости, говорю, теперь во мне очень довольно, а ты мне вот что скажи: чем я хуже попа?" - "Ну, ну, ври больше!" - говорит. "Нет, не ври, а верное дело, что я ничем твоего попа не хуже... даже звание у нас с ним одно! И я из простых, и он из простых, и я сапоги дегтем смазываю, и он сапоги дегтем смазывает..." И начал я, значит, ее урезонивать. Еду и всё резоны говорю: "Сякая ты, мол, такая, за что человека обидела!" И не заметил, как к городу, к самой околице подъехали...

— А в городу-то кутузка, слышь, есть...

— Стой... да ты не загадывай вперед... экой ты, братец, непостоянной! Едем мы, это, городом, а я тоже парень бывалый, про кутузку-то слыхивал. Подъехали к постоялому, я ее, значит, за ручку, высаживаю... жду... И вдруг, братец ты мой, какую перемену слышу! "А что, говорит, Иван, я здесь только ночь переночую, а завтра опять к себе в усадьбу - доставил бы ты меня!"

— Вот так важно!

— И что после того у нас с ней было! что только было! Только сказывать не велела!

— То-то ты и помалчиваешь!

— Тебе-то! Тебе я все одно что отцу духовному! Только ты уж помалчивай, Христа ради!

В это время дорога сделала крутой загиб, и кучерявинская усадьба снова очутилась у нас в глазах, как на ладони.

— Сахарница! - завыл опять ямщик.

— Сахарница-то сахарница, а уж выжига какая - не приведи бог! - обратился ко мне Софрон Матвеич. - Ты только погости у ней - не выскочишь! Все одно что в Москве на Дербеновке: там у тебя бумажник оберут, а она тебя напоит да вексель подсунет!

— И сходит с рук?

— Ничего. Взыщет деньги - и полно, хошь - и опять приезжай гостить, и опять допоит до того, что вексель подпишешь! И везде ей почет, все к ней ездят, многие даже руки целуют. Теперь, слышь, генерала Голозадова обсахаривает.

— Это кто? фамилия, что ли, такая?

— Древняя, сказывает. Еще дедушки его кантонистами были. Вон и усадьба его, вон на горе! Недавно у нас поселился, а уж мужичок один от него повесился.

— Как так?

— Да пустосвят он и кляузник, Голозадов-то. На всех прошения пишет, и хоть нигде ему, ни в каких местах, резону нынче не дают, а он все пишет. Ну, и изымал он, этта, мужичка в потраве, и пошла у него мельница в ход. К мировому - отказ, на съезде - отказ. В Сенат, в Петербург - там прицепу выдумали, велели сызнова судить. Опять к мировому, к другому, за сорок уж верст - отказ; на съезд - отказ; в Сенат - прицеп выдумали, в третий раз судить велели. Намеднись еду: на четырех подводах народ встречу едет. "Чьи такие?" - "Генерала Голозадова, говорят, свидетелей из города везем". - "Решили ли дело-то?" - "Чего, говорят, решать: "Андрей-то Герасимов удавился!"

— Однако, брат, это штука!

— Да уж где только эта кляуза заведется - пиши пропало. У нас до Голозадова насчет этого тихо было, а поселился он - того и смотри, не под суд, так в свидетели попадешь! У всякого, сударь, свое дело есть, у него у одного нет; вот он и рассчитывает: "Я, мол, на гулянках-то так его доеду, что он последнее отдаст, отвяжись только!"

— Ну, этого, по крайней мере, не уважают, ты говоришь?

— Покамест еще не уважают; а вот как один повесится, да другой повесится - не мудрено, что и уважать будут!

— А там вон, влево, чья усадьба?

— Талалыкина господина. Он у нас в те поры, как наши в Крыму воевали, предводителем был да сапоги для ополчения ставил. Сам поставщик, сам и приемщик. Ну, и недоглядел, значит, что подошвы-то у сапогов картонные!

— Тсс... видно, у вас и насчет отечества-то... не шибко-таки любят!

— Как не любить! любят, коли другого не предвидится... Только вот ежели сапоги или полушубки ставить... это уж шабаш! Самый здесь, сударь, народ насчет этого легкий!

* * *

В воздухе чуется близость большой реки. Ветер свежеет, дорога идет поймою; местами, сквозь купы кустов, показывается сверкающий изгиб Волги. Вдали, на крутом берегу реки, то вынырнет из-за холма, то опять нырнет в яму торговое село К., с каменными домами вдоль набережной и обширным пятиглавым собором над самою пароходною пристанью. Исколесивши вавилонами верст пять по поемному берегу, мы останавливаемся наконец у перевоза, прямо против села. Паром на другой стороне, то есть, по обыкновению, там, где его не нужно, а между тем, по случаю завтрашнего базара, на луговом берегу уже набралась целая вереница возов, ожидающих переправы. Значительное число расшив и судов покрывает реку; одни бросили якорь, другие медленно двигаются вверх по реке с помощью бечевы. На противоположной стороне, на пристани, идет суета; нагружаются и разгружаются воза с кладью; взбираются по деревянной лестнице в гору крючники с пятипудовыми тяжестями за плечьми. Воздух, в буквальном смысле этого слова, насыщен сквернословием.

— Мать-мать-мать-ма-ать! - словно горох перекатывается от одного берега до другого.

— Дедюлинские - что рот-то разинули! Мать-мать-мать-ма-а-ать!

— Вороти носовую! мать-мать-ма-ать!

Поощряемый этими возгласами, наш ямщик, в свою очередь, во всю силу легких горланит:

— Перевозчики! заснули! мать-мать-ма-ать!

— Лодку не вскричать ли? - обращается ко мне Софрон Матвеич.

— Да, на лодке скорее бы переехали.

И вот мой целомудренный спутник, поборник копилки и чистоты нравов, нимало не смущаясь, вопиет:

— Лодку подавай! Мать-мать-мать-ма-а-ть!

И вдруг вся собравшаяся на берегу ватага обозчиков, словно остервенившись, возглашает:

— Паром давай! перевоз! Мать-мать-мать-ма-а-ать!

— Сейчас! черти! что ругаетесь! Мать-мать-ма-ать! - слабо доносится с другого берега.

— Однако, братец, насчет сквернословия-то у вас здесь свободно! - обращаюсь я к одному из обозчиков.

— От самого Селижарова и вплоть до Астрахани у нас эта речь идет!

— И понимаете друг друга?

— В лучшем виде!

Наконец мы убеждаемся, что паром отчаливает от другого берега. Наступает внезапное затишье, прерываемое лишь посвистыванием бурлаков на лошадей, тянущих бечеву. Страшно смотреть. Изморенные, сплеченные животные то карабкаются на крутизну, то спускаются вниз в рытвины, скользят, падают на передние ноги и вновь вскакивают под градом ударов кнута.

— Вот ты давеча уверял, - говорю я Софрону Матвеичу, - что народ от работы отбился! А это, по-твоему, не работа?

— Эти не дошли! - отвечает он с самоуверенностью истинного моралиста, - да, надо полагать, и не дойдут никогда!

— Бог труды любит! - сентенциозно вмешивается один из хозяев-обозчиков, мелочной торговец, - это им, значит, от бога назначено, чтобы завсегда в труде время проводить!

— Кому же это "им"?

— Простонародью, черняди-с, - отвечает обозчик, не моргнув глазом.

— И прочиим всем трудиться назначено, - поправляет другой обозчик, - да у иного достатки есть, так он удовольствие доставить себе может, а у них достатков нет! Поэтому они преимущественно...

Но вот приволокли и паром, а лодки не подали. Пришлось переправляться вместе с возами. Покуда паром черепашьим ходом переплывает на другую сторону, между переправляющимися идет оживленный разговор:

— Сапог в заминке (эта местность славится производством громадного количества сапогов)! совсем сапог остановился! - говорит один.

— Сердитые времена настали! - отзывается другой. - Сочти, сколько теперь народу без хлеба осталось!

— Что, видно, в чувство пришли! - иронически замечает Софрон Матвеич.

— Будешь чувствовать, почтенный, как есть нечего.

— Зачем же прежде не чувствовали?

— Чувствовали и прежде, да ничего такого не было... Линия, значит, тогда была одна, а теперь - другая!

— Да что же такое случилось, что здешний сапог остановился? - любопытствую я.

— Аршавский сапог в ход пошел - вот что!

— Как будто это причина? Почему же варшавский сапог перебил дорогу вашему, а не ваш варшавскому?

— Пошел аршавский сапог в ход - вот и вся причина!

— Ловки уж очень они стали! - объясняет Софрон Матвеич, - прежде хоть кардону не жалели, а нынче и кардону жаль стало: думали, вовсе без подошвы сойдет! Ан и не угадали!

— Много ты смыслишь! - вмешивается из толпы недовольный голос.

— Ты и больше моего смыслишь, да не все сказываешь!

— Нечего сказывать-то! Известно, от начальства поддержки не видим - вот и бедствуем!

— По-твоему, значит, всех надо заставить в ваших сапогах ходить?

— Зачем заставлять! Тебе, к примеру, и в лаптях ходить - в самую препорцию будет! А надо аршавский сапог запретить - вот что!

— Какие же такие права ты для этой выдумки отыскал?

— А такие права, что мы сапожники старинные, извечные. И отцы, и деды наши исстари землю покинули, и никакого у них, кроме сапога, занятия не было. Стало быть, с голоду нам теперича, по-твоему, помирать?

— А вы бы не фальшивили. По чести бы делали.

— И все-таки скажу тебе: говоришь ты, ровно балалайка бренчишь, а ничего в нашем деле не смыслишь. У нас колесо-то с каких пор заведено? Ты знаешь ли?

— Здешний житель - как не знать! Да не слишком ли шибко завертелось оно у вас, колесо-то это? Вам только бы сбыть товар, а про то, что другому, за свои деньги, тоже в сапогах ходить хочется, вы и забыли совсем! Сказал бы я тебе одно слово, да боюсь, не обидно ли оно для тебя будет!

— Слово - брех; и я, пожалуй, слово знаю...

— Знаешь, так говори!

— Ты свое прежде скажи!

— Нет, ты мое угадай, а я твое слово давно угадал! Нам, мол, умныим, чай надо пить, а вы, дураки, невелики бары: и за деньги босиком проходите!

Разговор в этом тоне и духе продолжался почти во все время переправы. Как я ни старался вникнуть в смысл этого сапожного кризиса, но из перекрестных мнений не мог извлечь никакого другого практического вывода, кроме того, что "от начальства поддержки нет", что "варшавский сапог истребить надо" и что "старинным сапожникам следует предоставить вести заведенное колесо на всей их воле". Эти виды и предположения обсуждались на все лады, перемежаясь вздохами, ахами, напоминаниями о сердитых временах и известиями о новых пожарах, происшедших в разных деревнях по случаю Николина дня.

— Каюрово-то, слышь, выгорело!

— А в нашей стороне Мокряги опять дотла сгорели!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Публика в каюте первого класса была немногочисленна: всего человек семь-восемь. Из К. ехала депутация от дворян, с целью, как потом оказалось, ходатайствовать "в губернии" об удалении из уезда одного из мировых судей за вредный образ мыслей и строптивый нрав. Два помещика отправлялись в Т., чтобы ликвидировать, и в ожидании минуты, когда нужно будет предстать перед очи старшего нотариуса, пропускали по маленькой и с каким-то блаженным видом сообщали друг другу предполагаемые результаты ликвидации. Две заспанные личности уныло слонялись между диванами и от времени до времени вопияли: "Господа! в табельку! по маленькой!" Наконец, тут же сидели: педагог и адвокат. Педагог имел вид скорбный, как будто даже здесь, на пароходе, вдали от классической гимназии, его угнетала мысль, нельзя ли кого-нибудь притеснить или огорошить таким вопросом, который сразу бы поставил человека в беспомощное положение. Напротив того, от адвоката так и отдавало внутренним ликованием. Лицо его сияло, и он с каким-то безапелляционным легкомыслием, быстро и решительно, выбрасывал из себя один афоризм за другим, по-видимому даже не допуская мысли, чтобы можно было что-нибудь ему возразить.

— В гражданских делах нет безотносительной истины, - говорил адвокат, продолжая начатый до прихода моего разговор. - Когда мне поручают ведение процесса, я не имею никакой надобности заглядывать в совесть моего доверителя. Я говорю себе: "Он начинает дело, стало быть, он искренно думает, что он прав. Анализировать его побуждения - значило бы возбуждать в его совести такие сомнения, которые, быть может, и не будут оправданы дальнейшим ходом дела". Поэтому я ставлю вопрос гораздо проще; я спрашиваю себя: "Может ли поручаемый мне процесс быть выигран или нет - и только". И согласно с тем или другим решением этого вопроса, принимаю ведение процесса или не принимаю его.

— Но ведь таким образом и адвокат противной стороны... ведь и он, пожалуй, может иметь подобный же упрощенный взгляд на юридическую истину? - возразил педагог.

— Не только может, но и обязан-с. В этом отношении юридическая практика требует, чтобы стороны признавали друг за другом самую широкую свободу. Если б не было полной свободы воззрений на гражданскую истину, не существовало бы целой громады сочинений по каждому вопросу гражданского права, не было бы, наконец, и самого процесса. В вопросах гражданского права все зависит от обстановки, уменья пользоваться ошибками противника и от способности делать именно те выводы, которые наиболее отвечают интересам клиента. Если мое дело обставлено прочно, если я не лишен дара противопоставлять выводам моего противника другие, еще более логичные выводы, и если, при этом, я умею одни обстоятельства оставить в тени, а на другие бросить яркий свет - я заранее могу быть уверен, что дело мое будет выиграно. Но не следует думать, что это вещь легкая. Независимо от ума, ловкости, знания законов и в особенности кассационных решений, тут необходима и известная доля самопожертвования. Клиент требователен, господа, и часто даже несправедлив и горяч. Вот об чем не следует забывать при обсуждении деятельности адвоката!

— Ну, да уж это само собой. Умеешь денежки брать - умей и шпаги глотать! не прогневайся! - бесцеремонно вмешивается один из депутатов по части истребления вредных мыслей.

— Если вы под этим разумеете гонорар, то считаю нелишним объяснить вам, что размер его исключительно обусловливается высшим или низшим уровнем юридического развития общества. Высокое вознаграждение за адвокатскую услугу есть налог на юридическое невежество общества - и ничего более.

— Ну, батенька, про юридическое или там другое развитие вы нам не рассказывайте! Знаем мы вас, мудрецов! Не там подписал "к сему" да не на той гербовой бумаге подал... вот тебе и юридическое развитие!

— С одной стороны, в последнее время все это значительно упрощено, и нынче меньше, нежели когда-нибудь, мы вправе отговариваться неведением законов. С другой стороны, поверьте, что если б законодатель не оградил гражданского процесса известными формальностями, то шансы на достижение юридической истины, конечно, были бы еще более сомнительными, нежели даже в настоящее время. Tout se lie, tout s'enchaine dans ce monde, [Все переплетено, все связано в этом мире (франц.)] сказал один знаменитый философ, и сказал великую истину. Отмените, например, апелляционные и кассационные сроки - и перед вами хаос, перед вами бездна, на поверхность которой наверное не всплывет ни одного решенного дела!

— Но позвольте, однако ж! как же это так: в гражданских делах нет истины?! гм... нет истины?! - недоумевал педагог.

— Я не говорю: "нет истины"; я говорю только: "нет безотносительной истины". Если угодно, я поясню вам это примером. Недавно у меня на руках было одно дело по завещанию. Купец отказал жене своей имение, но при этом употребил в завещании следующее выражение: "жене моей, такой-то, за ее любовь, отказываю в вечное владение то-то и то-то". Как, по вашему мнению, следует ли считать жену покойного собственницей завещанного имения?

— Кажется, что следовало бы... а впрочем...

— Чего "впрочем"? Просто черт ногу переломит - и всё тут!

— Вот видите, вы сомневаетесь сами. Это уж признак очень важный. Вы говорите: "Кажется, следует, а впрочем..." не доказывает ли это с осязательностью неопровержимейшей истины, что в гражданских вопросах нет ничего безотносительно верного? Тем не менее, в данном случае, я остановился на той мысли; что клиентку мою следует признать собственницею завещанного. Я сказал себе: "Моя клиентка желает быть собственницею - ma foi [ну что ж (франц.)], постараемся устроить дело так, чтоб она была удовлетворена". И чтоб достичь этого результата, я употребил довольно оригинальный прием. Я обратился к вопросу: что такое завещание? - и на этом простом вопросе, играя им, так сказать, во всех направлениях, я в буквальном смысле слова кругом пальца обвертел все дело. В самом деле, господа, что такое завещание? - завещание, говорите вы, есть выражение воли завещателя. Это ясно, и с этим вполне согласен и я. Но в чем преимущественно выражается воля завещателя? в букве ли завещания или в смысле его? Опять вопрос, на который, я надеюсь, вы ответите: "Конечно, не в букве, а в смысле, и даже не в том внешнем смысле, который водит неопытною рукою какого-нибудь невежественного купца, а в том интимном смысле, который соприсутствует его мысли, его, так сказать, намерению!" Утверждать противное - значит допускать в судебную практику прецедент в высшей степени странный, отчасти даже скабрёзный. Итак, до сих пор мы были с вами согласны. Но вот вы приступаете к самому разбору завещания и говорите: "Тем не менее, вечное владение невозможно. Вечна собственность, - говорите вы, - но владение, по самому существу своему, есть нечто временное, почти эфемерное". - "Прекрасно, - отвечаю я, - я первый соглашаюсь с вами, я даже иду далее вас и утверждаю, что совместное существование таких представлений, как вечность и владение, есть не что иное, как неестественнейший конкубинат. Допустить подобный конкубинат, - говорю я, - значило бы потрясти самое основание собственности, а кто же из нас не остановится в ужасе перед подобным предположением! Mais entendons-nous, messieurs! [Но условимся, господа! (франц.)] не будемте торопливы, постараемся проникнуть в самое сердце вопроса - и лишь тогда решимтесь произнести ему окончательный приговор! А чтобы легче достигнуть этого, я попрошу вас припомнить исходный пункт, из которого вышло дело, подавшее повод для наших разногласий. Припоминаем - и находим, что этот исходный пункт таков: завещание есть выражение воли завещателя. Ни больше, ни меньше. Определение это до такой степени верно, что тут нельзя ни убавить, ни прибавить ни одного слова, ни одной буквы, ни одной йоты. Завещание есть выражение воли завещателя - этим все сказано. Затем нам ничего другого не остается, как идти далее и постараться отыскать ту волю завещателя, которой выражением должно служить его завещание. Чтоб отыскать эту волю, мы обращаемся, как уже сказано выше, не к букве завещания, а к внутреннему смыслу его. К тому смыслу, который несомненно соприсутствовал завещателю во все время, употребленное им на составление завещания, к тому смыслу, который был ясен и для лиц, подписавших завещание, в качестве свидетелей, и для жены завещателя. И вот здесь-то, на первых порах, мы встречаемся с словами: вечное владение! Кто писал эти слова, милостивые государи? - Их писал человек, с одной стороны, не искусившийся в юридических тонкостях, но который, с другой стороны, несомненно бы содрогнулся, если б понимал всю необъятность бездны, разделяющей такие понятия, как "вечность" и... "владение"! Эти слова писал простой купец, который не имел в жизни иного культа, кроме культа собственности. Неверная, быть может, изможденная болезнью рука его (завещание было писано на одре смерти, при общем плаче друзей и родных... когда же тут было думать о соблюдении юридических тонкостей!) писала выражение, составляющее ныне предмет споров, но бодрая его мысль несомненно была полна другим выражением, - выражением, насчет которого, к счастию для человечества, не может быть двух разных мнений. Нужно ли говорить здесь, какое это выражение? Я, с своей стороны, находил бы это излишним, так как оно и без того, конечно, вертится у каждого на языке. Но если уж непременно нужно произнести его, ежели этого во что бы то ни стало требует противная сторона - извольте, я не отступлю и перед этою обязанностью! Я произнесу это интересующее вас выражение, произнесу его скромно, но уверенно, без ненужного пафоса, но во всеуслышание! Выражение это, которое так сильно вас интригует, господин поверенный противной стороны... это страшное для вас выражение - есть СОБСТВЕННОСТЬ!!"

Под конец адвокат, очевидно, забылся и повторил недавно сказанную им на суде речь. Он делал так называемые красивые жесты и даже наскакивал на педагога, мня видеть в нем противную сторону. Когда он умолк, в каюте на несколько минут воцарилось всеобщее молчание; даже ликвидаторы как будто усомнились в правильности задуманных ими ликвидации и, с беспокойством взглянув друг на друга, разом, для храбрости, выпили по большой.

— Да-с, батенька, ежели таким манером... да ежели при этом еще ночным временем... это точно, что без мыла куда хочешь влезть можно! - процедил депутат-помещик, когда улеглось общее изумление, произведенное внезапным пролитием словесного дождя.

— И выиграли-с? - в свою очередь, как-то отрывисто спросил педагог.

— Выиграл-с. Но, с другой стороны, я очень хорошо понимаю, что на дело моей доверительницы можно, было взглянуть и с иной точки зрения (поощренный успехом, адвокат до того разыгрался, что с самою любезною откровенностью, казалось, всем и каждому говорил: "Я шалопай очень разносторонний, господа! я и не такие штуки проделать согласен!"). Как я уже имел честь объяснить, господа, главная обязанность адвоката относительно поручаемых ему дел - это обстановка, ловкость и уменье осветить предмет тем светом, который наиболее благоприятствует интересам его клиента. В подтверждение этой мысли я мог бы привести вам множество разнообразнейших случаев, но остановлюсь на одном, подобном сейчас же рассказанному мной деле, в котором я играл уже роль не ответчика, а истца. Точь-в-точь такой же купец и точь-в-точь такое же завещание. Но тут я, конечно, уже остерегся от обращения к вопросу, что такое духовное завещание, а прямо поставил дело на почву строгой законности, на почву несовместимости понятия о владении с понятием о собственности. "Господа! - говорил я, - не будем обманываться! взглянем на предмет спора прямо, без адвокатских уверток и в особенности без так называемых цветов красноречия! Перед нами два выражения: "владение" и "собственность". Чтобы определить их, нам стоит только заглянуть вот в эту книгу (я поднимаю десятый том и показываю публике), и мы убедимся, что владение, какими бы эпитетами мы ни сдобривали его, не только не однородно с собственностью, но даже исключает последнюю. Признаки того и другого до такой степени различны, и различие это так наглядно, почти осязаемо, что никто не вправе его игнорировать. Здесь больше, нежели где-нибудь, уместна угроза закона: никто не может отговариваться неведением закона. Допустить смешение в таком основном вопросе - значит допустить, чтобы обществу постоянно угрожала очень существенная опасность. Единственный оплот против подобной опасности - это суд, который, конечно, и не допустит, чтобы закон был обойден и намерения законодателя попраны. К нему мы и обращаемся; к его помощи мы взываем, чтобы оградить оскорбленную правду. Нам говорят, что вечное владение и собственность - одно и то же; но, спрашиваю я вас, что же станется с священным принципом собственности, если мы допустим подобную юридическую ересь? Нам говорят еще, что завещатель был невежествен, что он не получил юридического образования, что он только не умел различить "вечного владения" от "собственности", но что мысль его несомненно тяготела к сей последней. Но остережемся, милостивые государи! Спросим себя прежде всего, имеем ли мы право отдавать на поругание невежеству самые дорогие основы нашей гражданственности! До сих пор невежество считалось одним из неудобств общежития; теперь нас хотят уверить, что это - привилегия! Привилегия - в отношении к чему? - в отношении к священнейшему из всех прав человеческих, к праву собственности! Не чувствуете ли вы какую-то неловкость при подобном неслыханном притязании? Не чувствуете ли вы себя незащищенными, свою жизнь - отданною на произвол всевозможным случайностям? Невежество имеет привилегию попирать собственность, невежество имеет привилегию игнорировать ее, невежество имеет привилегию упразднить ее и на место ее поставить нечто, фантастическое и призрачное! Не правда ли, какая кровавая ирония! К счастью, у нас есть суд, который не допустит этого! Вместе с ним мы станем на страже у входе величественного храма собственности и скажем: юридическая ересь не имеет права войти сюда! Господа! не будем обманывать себя! Свойства юридических ересей таковы, что они неслышно проникают в самые сокровенные святилища и, раз проникнув, утверждаются там навсегда. Кто знает? быть может, благодаря этим неслышным вторжениям, уже колеблется и тот всем нам дорогой храм собственности, о котором я сейчас говорил и на страже которого мы стоим... Быть может, в то самое время, когда мы сбираем рать на защиту его, - его уж нет... он потрясен! Вот почему, в данном случае, я прошу, чтобы за выражением "собственность" было оставлено то чистое, строгое представление, которое имел об нем сам законодатель. Требуя этого, я не высказываю никакой дерзкой самонадеянности, а только, по мере моих слабых сил, защищаю общество от грозящей ему опасности! Я кончил, господа".

Все тоскливо переглянулись. Казалось, над всеми тяготела мысль: "Да, этот обчистит! хоть и не яко разбойник, а все-таки..." Педагог потирал себе коленки; помещики-депутаты переглядывались между собой, как бы говоря: "Уж на что мы ловки, а против этого, брат, - ау!" Ликвидаторы, как встрепанные, выбежали из каюты. Последовал за ними на палубу и я. Там, в самом уголку носовой части, спиной к ветру, расположились двое Хрисашек, по-видимому еще не выросших в меру настоящего Хрисашки, и разложивши на коленях синюю сахарную бумагу, раздирали руками вяленую воблу. Ликвидаторы подбежали к ним и начали шептаться, по временам возвышая голос. Отрывки этого совещания долетали и до меня.

— В суд - чтобы ни-ни! аблакатов - ни-ни! - восклицали ликвидаторы, - вести дело начистоту!

— Зачем аблакатов! на что лучше, коли-ежели дело начистоту! - успокоивал один Хрисашка.

— Чистое-то дело - ровно как яичко облупленное! и глядеть-то на него весело! - присовокуплял другой Хрисашка.

Успокоенные ликвидаторы, потребовав на бегу еще графин очищенной, вновь скрылись в каюту, и я за ними. Адвокат окончательно разыгрался и сыпал случаями из своей юридической практики. Он весь сиял: из каждой поры его организма, словно от светящегося червячка, исходил загадочный свет.

— Вы удивляетесь, вы восклицаете: "Вот так "штука"!" - говорил он, когда мы вошли, - я тоже, в свою очередь, скажу: "Да, это "штука", но в том лишь смысле, что здесь слово "штука" означает победу знания над невежеством, ума над глупостью, таланта над бездарностью". Недавно в моей практике был следующий оригинальный случай, который я, можно сказать, не доводя до суда, устроил в пользу моей клиентки. Является ко мне дама и говорит, что у нее есть вексель от одного лица, уже не находящегося в живых. Мне стоило бросить только один взгляд на эту даму, чтобы понять, что тут есть что-нибудь неладное. И в самом деле, взял в руки вексель - черт знает что! подпись не подпись, а так какие-то каракули, навараканные и вкривь и вкось. "Это собственноручная подпись должника?" - спрашиваю я. "Да, это его подпись". - "Но это обыкновенная его подпись? всегда он подписывался таким образом?" -"Нет... да... болезнь..." - "Следовательно-с?.." Баба мнется, краснеет, бледнеет... "Достаточно, - говорю я, - я не желаю искушать вашу совесть. Я не знаю, выиграется ли это дело, но знаю, что подобные дела выигрываются". Затем я условливаюсь насчет гонорара, подаю вексель ко взысканию, а через неделю уже удостоиваюсь посещения наследника должника. "Вы взыскиваете с меня по векселю, - говорит он мне, - но это документ фальшивый: вот настоящие и притом современные документу подписи должника". - "Не смею с вами спорить, - отвечаю я, - но согласитесь, что ежели делать фальшивый документ, то гораздо выгоднее подделать подпись как следует, нежели так, как она в настоящем случае сделана. Здесь самое неряшество подписи доказывает, что она действительная". - "Словом сказать, - отвечает он мне, - если бы подпись была хорошо подделана, вы бы доказывали, что нельзя подписаться под чужую руку так отчетливо; теперь же, когда подпись похожа черт знает на что, вы говорите, что это-то именно и доказывает ее подлинность?" - "Не смею с вами спорить, - говорю я, - но мое убеждение таково, что эта подпись подлинная". - "Позвольте-с! ну, предположим! ну, допустим, что подпись настоящая; но разве вы не видите, что она сделана в бессознательном положении и что ваш документ во всяком случае безденежный?" - "Опять-таки не смею спорить с вами, но позволю себе заметить, что все это требует доказательств и сопряжено с некоторым риском..." Затем мы пожимаем друг другу руки и расстаемся, как джентльмены. Через неделю он, однако же, вновь удостоивает меня посещением. - "Слушайте! - говорит, - я человек спокойный, в судах никогда не бывал и теперь должен судиться, нанимать адвокатов... поймите, как это неприятно!" - "Совершенно понимаю-с, но интересы моих клиентов для меня священны, и я, к сожалению, ничего не могу сделать для вашего спокойствия". - "Позвольте! если бы ваша клиентка сделала уступку... если бы, например, половину... ведь задаром и половину получить недурно... не правда ли, недурно!" - "Правда-с; но извините, я не имею права даже останавливаться на подобном предположении; это была бы правда, если б было доказано, что деньги, которые вы изволите предлагать на мировую, действительно приобретаются задаром, а для меня это далеко не ясно". - "Ну, так как же? нельзя, стало быть... задаром-то?" - "Извольте, я сделаю, что от меня зависит, я переговорю с моей доверительницей..." И чрез несколько дней, действительно, устроиваю дело к общему удовольствию!..

— То есть, взяли деньги задаром? - отрубил один из депутатов.

— Повторяю: я не считаю себя вправе тяготеть над совестью моих клиентов. В настоящем случае моя роль была ясна: облегчить пути для мирного соглашения, и я достиг этого. Исполнивши это, я мог бы счесть свои обязанности оконченными, но я пошел даже дальше. Во внимание к тому, что противная сторона предупредительно избавила меня от грустной обязанности ходатайствовать пред судом, я дал ей полезный совет. "Берегитесь! - сказал я наследнику должника, - перед вами еще целых десять лет, в продолжение которых вас могут тревожить подобными документами!"

Это было сказано так ясно, отчетливо и вразумительно, что депутат-помещик уже без всякой церемонии запел:

— Но я-я-ко разбо-ойник!

Однако ж педагог не унялся и рискнул возразить.

— Позвольте, - сказал он, - не лучше ли возвратиться к первоначальному предмету нашего разговора. Признаться, я больше насчет деточек-с. Я воспитатель-с. Есть у нас в заведении кафедра гражданского права, ну и, разумеется, тут на первом месте вопрос о собственности. Но ежели возможен изложенный вами взгляд на юридическую истину, если он, как вы говорите, даже обязателен в юридической практике... что же такое после этого собственность?

Вопрос этот до такой степени изумил адвоката своею наивностью, что он смерил своего возражателя с головы до ног.

— Собственность! - ответил он докторальным тоном, - но кто же из нас может иметь сомнение насчет значения этого слова! Собственность - это краеугольный камень всякого благоустроенного общества-с. Собственность - это объект, в котором человеческая личность находит наиудобнейшее для себя проявление-с. Собственность - это та вещь, при несуществовании которой человеческое общество рисковало бы превратиться в стадо диких зверей-с. Я полагаю, что для "деточек" этих определений совершенно достаточно!

Сказав это, он, не торопясь, встал с места и вышел на палубу.

Усталый после бессонной ночи, проведенной в тарантасе, я прилег на диван с намерением заснуть, но выполнить это намерение не представлялось никакой возможности. С уходом адвоката в каюте сделалось как-то вольнее, как будто отсутствие его всем развязало языки.

— Ушел! - воскликнул один из депутатов. - И черт его знает... вот уже именно черт его знает!!

— Необыкновенные нынче люди пошли, - отозвался другой депутат, - глаза у него словно сверла, язык суконный... что захочет, то на тебя и наплетет!

— Долго ли наплести!

— Вот хоть бы сейчас. Говорил, это, говорил... Только что вот уцепишься за что-нибудь - глядь, он опять, шельма, из рук выскочил!

— И как он это просто сказал: налог, дескать, на ваше невежество! До сих пор казна налоги собирала, а нынче, изволите видеть, новые сборщики проявились!

— То ли дело прежние порядки! Придешь, бывало, к секретарю, сунешь ему барашка в бумажке: плети, не торопясь!

— А покуда он плетет - ты переезжай из усадьбы в усадьбу!

— Нет, этот и из-за тридевять земель выколупает! от него ни горами, ни морями - ничем не загородишься!

С своей стороны, педагог был неутешен.

— Теперича кафедра гражданского права... как тут учить! Как я скажу деточкам, что в гражданском процессе нет безотносительной истины! Ведь деточки - умные! А как же, скажут, ты давеча говорил, что собственность есть краеугольный камень всякого благоустроенного общества?!

Один из заспанных праздношатающихся воспользовался этим смутным настроением общества и, остановившись против педагога, сказал:

— Слушайте! давайте, ради Христа, в преферанс играть!

Педагог с минуту колебался, но потом махнул рукой и согласился. Его примеру последовали и депутаты. Через пять минут в каюте были раскинуты два стола, за которыми шла игра, перемежаемая беседой по душе.

— А вы слышали, что лекарь-то наш женился?

— Не может быть! неужто на предводительской француженке?

— Верно изволили угадать. Шестого числа у Петра Петровича в Воронове и свадьба была.

— Ну, едва ли, однако ж, наш эскулап в расчете останется!

— Чего в расчете! Сразу так и разыграл пословицу: по усам текло, в рот не попало!

— Что вы!

— Такая тут у нас вышла история! такая история! Надо вам сказать, что еще за неделю перед тем встречает меня Петр Петрович в городе и говорит: "Приезжай шестого числа в Вороново, я Машу замуж выдаю!" Ну, я, знаете, изумился, потому ничего этакого не видно было...

— Помилуйте! как же не видно было! Да она с эскулапом-то, говорят, уж давненько!..

— Говорят-то говорят, а кто видел?.. Конечно, может быть, она и приголубливала его, но чтобы дойти до серьезного - ни-ни! Не такая это женщина, чтоб стала из-за пустого каприза верным положением рисковать. Ну-с, так слушайте. Приезжаю я перед вечером, а они уж и в церковь совсем готовы. Да, надо вам, впрочем, сказать, что Петр Петрович перед этим в нашу веру ее окрестил, чтобы после, знаете, разговоров не было... Ну-с, в церковь... из церкви... шабаш, значит! В десять часов ужин. Весела она, обольстительна - как никогда! Кружева, блонды, атлас, брильянты; ну, думаю, кого-то ты, голубушка, будешь своими парюрами в нашем городишке прельщать? Хорошо. Не успели мы отужинать, а у них уж и экипажи готовы: молодые - к себе в город, Петр Петрович - в Москву. И представьте, среди тостов вдруг встает наш эскулап и провозглашает: "Господа! до сих пор шли тосты, так сказать, официальные; теперь я предлагаю мой личный, задушевный тост: здоровье отъезжающего!" Это Петра Петровича-то!

— Отъезжающего! ха-ха!

— Признаться, я тогда же подумал: "Не прогадай, mon cher! [дорогой мой! (франц.)] как бы не пришлось тебе пить за здоровье приезжающего..." ну, да это так, к слову... Часов этак в одиннадцать ушли молодые переодеться на дорогу, и Петр Петрович за ними следом. Через полчаса возвращается эскулап: щегольская жакетка, сумка через плечо... Понимаете, весь костюм для него Петр Петрович в Москве заказывал... Только сидим мы еще полчаса - ни Марьи Павловны, ни Петра Петровича! Ну, думаю, житейское дело: прощаются! Однако проходит и еще время: эскулап мой начинает уж на часы поглядывать (Петр Петрович ему великолепный хронометр подарил!). Стало уж и мне его жалко; я, знаете, спроста и говорю лакею: "Голубчик! попросил бы ты Петра Петровича к нам!" - "Да они, говорит, уж с час времени с Марьей Павловной в Москву уехали".

— Вот так случай!

— Ну, мы все, кто тут был, - поскорее за шапки. А уж он как до города добрался - этого не умею сказать!

— Однако ж!.. история!!

— И представьте, только тем и попользовался, что хронометр да две пары платья получил!

— А не дурак ведь!

— Какой же дурак! Какие в нынешнем году, во время рекрутского набора, симфонии разыгрывал - гениальнейший человек-с! А тут вот слепота нашла.

— Да, знаете, не мудрено и опростоволоситься-то. Ведь если б он с купцом дело имел, а то ведь Петр Петрович... ведь благороднейший человек-с!

— Так-то так... слова нет; Петр Петрович...

— Если он ему обещал... положим, десять или пятнадцать тысяч... ну, каким же образом он этакому человеку веры не даст? Вот так история!! Ну, а скажите, вы после этого видели эскулапа-то?

— Как же; встретились. Ничего. "Погода, говорит, стоит холодная, прозябание развивается туго..."

— Это он, должно быть, еще в Воронове наблюдал... ха-ха!

— Ха-ха... пожалуй! Ха-ха... пожалуй, что и так!

— Господа! что-нибудь одно: либо в карты играть, либо анекдоты рассказывать! - тоскливо восклицает один из играющих, - пас!

Некоторое время в каюте ничего не слышно, кроме "пас! куплю! мизер! семь!" и т.д. Но мало-помалу душевный разговор опять вступает в свои права.

— Впрочем, я уж не раз замечал, что как-то плохо расчеты-то эти удаются. Вот еще недавно в Москве с князем Зубровым случай был...

— Какой это князь Зубров? что-то не слыхал такой фамилии!

— Литовская-с. Их предок, князь Зубр, в Литве был - еще в Беловежской пуще имение у них... Потом они воссоединились, и из Зубров сделались Зубровыми, настоящими русскими. Только разорились они нынче, так что и Беловежскую-то пущу у них в казну отобрали... Ну-с, так вот этот самый князь Андрей Зубров... Была в Москве одна барыня: сначала она в арфистках по трактирам пела, потом она на воздержанье попала... Как баба, однако ж, неглупая, скопила капиталец и открыла нумера...

Загрузка...