Когда Иван Шабанов заглянул в лавчонку «Охота и рыболовство. И. И. Семеняка», в полутемной каморке было всего два покупателя — прыщеватый юноша, выбиравший удочку подешевле, и человек потрепанного вида и неопределенного возраста, который, судя по всему, забрел в магазин от жары и от скуки. Парнишку с удочкой Иван переждал, а небритого зеваку пришлось турнуть, иначе он проторчал бы до морковкиного заговенья. Шабанов избрал простой способ: он стал в упор разглядывать бездельника, и тот очень скоро счел за лучшее уйти. Только после того Иван обратился к полнощекому Семеняке с вопросом о любительском обществе «Самарский охотник-спортсмен».
— Нету! — твердо ответил хозяин лавки и энергично потряс напомаженной головой. — Слыхом не слыхивал… Может, «Кустарно-промышленный Союз охотников»? Который открыли недавно, сразу после масляной? Или, может, «Кооперативное рыболовное товарищество»? Так то рыбаки.
— Да нет же, — досадовал Шабанов. — «Самарский охотник-спортсмен», общество любителей, значит, не кооператив никакой.
— Путаете вы, гражданин, — недовольно сказал Семеняка, глядя в сторону, и с некоторой обидой отчеканил: — Потому как или у меня, или же у братца моего на Троицком они кредитуют, все общества эти. У кого же им еще покупать дробь? Иль крючки? Исключительно у нас.
Иван повел могучими плечами.
— Бывайте здоровы, — сказал он, выходя из лавки.
Он побывал и на Троицком рынке, но и там ничего не узнал о загадочном обществе, которое давало объявления в газете. Н. И. Семеняка, точь-в-точь братец, но еще повальяжней — посоветовал Шабанову узнать в губфининспекции, где, как он выразился, «обо всех, с кого можно взять, знают всю подноготную-с».
В инспекции губастенькая девушка за конторкой долго водила пальцем по строчкам в толстом гроссбухе. Заглянула еще в какую-то книжицу. Развела руками.
— Не зарегистрировано, товарищ, — не по-самарски окая, сказала она Ивану. — В губернии такого общества охотников пока что нет.
Иван на всякий случай сунулся и к начальству. Молоденький совчиновник важно поглядел на него из-за стола и, явно рисуясь перед пишбарышней, пророкотал сочным баритончиком:
— На то мы инспекция, чтобы знать. Не морочьте голову, товарищ! Сказано: не числится — и точка! Все, все, товарищ! Привет. Люди работают.
Пришлось Ивану Шабанову ни с чем вернуться в губчека. Как ни странно, Белова его сообщение не только не огорчило, но даже, пожалуй, обрадовало. Он сидел за столом и увлеченно перелистывал газетную подшивку, что-то отчеркивал карандашиком и вставлял бумажные закладки.
— Как там наш Михаил? — спросил он у Шабанова, не отрываясь от газет. — Опять я сегодня к нему не попаду.
— Я загляну к нему вечерком, — отозвался Шабанов. — Нехорошо только, Иван Степанович, с его землячкой вышло.
— А что такое? — удивился Белов.
Выслушав рассказ о том, как Нинка получила у Левкина отставку и в каком виде Шабанов увидел ее после в ресторане, Иван Степанович расстроился.
— Ах ты чертовщина, — сокрушенно пробормотал он и хотел было тотчас позвонить Исаю, но передумал.
— Ты найди, ее, тезка, нынче же… Прежде чем к Михаилу пойдешь. А я с финхозом улажу. Есть?
— Есть, — сказал Шабанов и ушел. Белов же опять с головой окунулся в подшивку «Коммуны». За этим занятием и застал его председатель губчека.
— Слыхали? — спросил его Белов. — Пропал сеттер-лаверак.
— Что? — густые брови Вирна поползли вверх. — Что за штуковина?
— Собачка такая. По-другому называется — английский сеттер. Ценной породы, видать.
Недоумевающий взгляд председателя явно веселил Белова, который продолжал темнить.
— Я думаю, без этого пса нам никак не обойтись, Альберт Генрихович.
Вирн сел у стола Белова, выжидательно глядя. Спросил:
— Кажется, есть новости?
Иван Степанович замигал, улыбнулся:
— Как сказать… Новость не новость, а мыслишка есть. Помните квитанцию в кармане убитого? На газетное объявление про охотников. Вот, полюбуйтесь, в четверг такое же было.
Он подал Вирну газету, где карандашом было отчеркнуто объявление:
«Общество «Самарский охотник-спортсмен» извещает, что баллотировка кандидатов в правление назначается на следующий понедельник, в доме Саврасова».
Увидев, что Вирн прочитал, Белов заметил не без торжества:
— А между прочим, общества такого в Самаре нет. Мы проверили.
— Да? — отнюдь не удивился Вирн. — Думаете, что это их почта?
— Вот именно. И как раз в день, когда эта самая… баллотировка, происходило их совещание в аптеке. Резон или нет?
Председатель губчека ответил совсем не то, чего ждал Белов:
— Опростоволосились мы с буфетчицей. Непростительно.
— Напрямую давайте говорить. Не мы, а я прошляпил, — бросил Белов. — И готов отвечать, как положено.
Председатель губчека промолчал. Белов подвинул к нему подшивку. Пока Альберт Генрихович раскрывал ее на закладках и читал отмеченное, Белов неторопливо рассказывал:
— Я за весь этот год просмотрел. Почта их действует давно. Объявления разные, но везде это самое общество. А трижды попалось такое объявленьице: пропал, мол, английский сеттер, а в скобочках — лаверак. Нашедшего просят обратиться в общество «Самарский охотник-спортсмен», к такому-то. Без адреса. Что за особое собачье объявление, интересно? Скорей всего сигнал. Да вот какой?
Вирн задумчиво потер подбородок.
— М-м… Любопытно…
— Вот и я говорю: очень нужна нам эта собачка, — заключил Белов. — Знать бы только, где ее ловить…
— Так прям и сказала? — угрюмо переспросил Ягунин.
— Прям так и сказала, — эхом отозвался Шабанов.
— И ты не дал ей по морде? Тоже мне чекист.
— Ну, ты, брат, совсем очумел, — возмутился Иван. — За что же я простого человека бить стану? Пусть даже пьяная она. Помнишь, как Вирн говорил, что мы, значит, являемся исполнителями диктатуры пролетариата, а не диктатуры над пролетариатом.
— За такие речи ей все равно стоило дать! — зло упрямился Ягунин.
— А какие такие речи? Правду-матку резанула. Что ж, подыхать было ей? Коли уж мы ее турнули, на что надеяться было?
— Я ей таких оскорблениев ни в жисть не прощу. — Ягунин сжал челюсти и насупился. — Предателем не был и не буду, пущай не брешет. Я ж не виноват, что так вышло… С этим моим арестом…
— Ясное дело, что ты не виноват. Да Нинка-то откуда знала? Может, она тебя, дубину, полюбить успела, а ее раз — и коленкой.
Они огорченно помолчали.
— Очень, говоришь, пьяная была? — тихо спросил Михаил.
— Порядком. В пролетку ее господинчик один еле затолкнул, чуть не на руках. Сама не могла, спьянилась… И на кой я сунулся к ней? Только тебя травлю. Одни нелады выходят.
Иван расправил плечи, и Михаил с невольной завистью на него покосился. Шабанов вздыхал: трудный получился разговор, но не врать же самому лучшему другу? Свихнулась Нинка, понятное дело, от отчаяния и полного разочарования в хороших советских людях. Однако в том, что потеряла она в них веру, разве Мишка виноват?
Уже основательно свечерело. Они бродили меж остатков госпитальных цветников, какими здесь гордились до революции, и сестрички уже не раз бросали внимательные взгляды на незнакомого статного парня. Рядом с Шабановым Михаил в долгополом халатике и с подвязанной рукой смотрелся захудалым мальчонкой.
Когда они в тягостном молчании вышли к главному корпусу, навстречу с тюком белья попалась немолодая санитарка. Глаза у нее были зареванные.
— Чегой-то она? Из-за доктора? — спросил Иван.
Ягунин шмыгнул носом.
— Знаешь, сколько плачу было? Жалеют. Вроде кричал на всех, боялись его — страх, а надо же… Любили.
— Поймаем — сразу к стенке, без разговоров, — сердито буркнул Шабанов. — Да, чуть не забыл: Белов велел, чтоб ты приглядывался, как тут и что. Может, разговор какой про доктора или предположение, кто его мог…
Некоторое время Ягунин размышлял над его словами. Сказал мрачновато:
— Да я уж и так башку ломаю. Может, и зря. Но чую, понимаешь, чую, что неспроста его кончили. Понимаешь, сразу ж на другой день после приезда убили, будто торопились. Э-э! И я ведь чуть не забыл! Зашел я тут в одну палату. В инфекционную— вон там… Закурить захотелось.
— Да ты что, ошалел? Тебе же нельзя курить!..
— Пошел ты! — рассвирепел Ягунин. — Слушай сюда. Так вот, сидят там, понимаешь, такие рожи — ай да ну! В карты режутся— из-за двери услыхал, как они все про черви да про пики… Ну отъявленное офицерье! Я их таких в девятнадцатом насмотрелся, в глазах стоят…
— Ну, брось! — недоверчиво скривился Шабанов. — По рожам определять, тоже мне. И в Красной Армии есть из бывших, которые…
— Да знаю! — с досадой перебил Михаил. — Но если, Ваня, все вместе собрать, в одну кучу, то шибко подозрительно выходит. Уж не скрывает ли наша врачиха кого? Ее ж костерил главный врач, покойник, за каких-то типов, про симулянтов кричал. Я сам слышал. Вдруг в самом деле гнездо? А, Вань?
— Погодь-ка, — проговорил Шабанов, останавливаясь. Огляделся, убедился, что вокруг никого, и, вынув из кобуры револьвер, быстро сунул его в халат Ягунину.
— Пригодится, — шепотом сказал он. — Мало ли…
— Ты, смотри, Белову все до мелочи… — начал было Ягунин и умолк.
Из дверей главного корпуса вышла Ольшанская, рассеянно кивнула Михаилу и направилась к воротам.
— Вот она, — приглушенно сказал Ягунин. — Не верти башкой. Тихо! Куда-то она, интересно, так навострилась?
Ольшанская тем временем скрылась в проходной.
— Ну, бывай, — заторопился Шабанов. — Берегись тут. Мы им проверочку сварганим. Выздоравливай! А я счас твою врачиху провожу…
Он тряхнул руку Михаила и… не пошел а, спросил, глядя в сторонку:
— А как с Нинкой-то?.. Может, как повлиять?..
— Не до Нинков, — отрезал Ягунин, да голос его дрогнул.
Шабанов быстро зашагал к проходной. Михаил смотрел ему вслед, и выражение его лица, сердитое, ершистое, стало смягчаться. Когда же Иван скрылся с глаз, Ягунин продолжительно вздохнул и, прижимая локтем тяжелый револьвер к боку, поплелся к себе в палату.
Нина Дмитриевна Ольшанская, заместитель главного врача госпиталя Заволжского военного округа, хоть и шла быстро, но все же не настолько, чтобы затруднить наблюдение Шабанову. Уже начинало темнеть, но сумерки были ранние, реденькие, и Иван мог надеяться, что, по крайней мере, еще с полчаса он не потеряет ее из виду. Он боялся только, чтоб она, выйдя на Ново-Садовую, не села в трамвай: в вагоне Ольшанская беспременно узнает Ивана — вон как зыркнула, когда они с Михаилом прохаживались возле цветников. Шабанов вспомнил иллюстрацию из комплекта журнала «Родина» за 1912 год, который как-то нашел его дядька, дворник: берлинский трамвай из двух сцепленных вагонов. И позавидовал, что Самаре еще далеко до Берлина.
Однако зря беспокоился Иван: Ольшанская и голову не повернула в сторону трамвайной остановки. Дойдя до Полевой, она свернула и пошла в гору, удаляясь от Волги. Сначала она оглядывалась, но совсем не от того, что подозревала слежку, а в поисках извозчика, что Шабанову тоже было некстати. Но столь далеко от центра да в темную пору надеяться поймать свободную пролетку было так же глупо, как найти кошелек. Быстрым шагом — Шабанов в полусотне метрах сзади — они шли кварталами деревянной Самары, миновали Садовую, Крестьянскую, Уральскую улицы, снова пересекли трамвайные рельсы (и опять Шабанов порадовался, что Ольшанской трамваем не по пути) и, оставив позади тюрьму, а по-нынешнему — дом принудработ, повернули на Оренбургскую улицу.
«Неужто явка в церкви?» — встревожился Иван Шабанов, понимая, как осложнится тогда его задача. Но нет, Ольшанская прошла мимо церкви и дальше — за трамвайный парк. «Если она завернет в сад Маковского, то пиши пропало», — мелькнуло у Ивана, и тут же он с облегчением убедился что докторица свернула с Владимирской в одну из заросших желтоватой муравой улочек Солдатской слободы. Этот одноэтажный, сплошь деревянный район Самары для Ивана был сейчас удобен: в маленьких двориках сыскать человека проще, чем в каменных трущобах проходных дворов. Да и спрятаться можно за любым крылечком в случае чего.
Сумерки уже сгустились до бархатной синевы, и Шабанову пришлось сократить дистанцию метров до двадцати — иначе упустишь. И все-таки он чуть было не прозевал: не приметил, в какой из дворов юркнула Нина Дмитриевна. Вот так — шла, шла и исчезла.
Пришлось соображать. Иван прогулялся ленивой походкой до половины квартала, приглядываясь да прислушиваясь в надежде, что сыщется какая примета. И точно: засветилось вдруг одно из темных окошек. Затем оно потускнело, но зато осветилось соседнее: видно, перенесли лампу в другую комнату. Иван легонько толкнул парадное и по звуку понял, что дверь закрыта только на крючок. Зато калитка оказалась незапертой. Войдя во двор, он прошел к ступенькам веранды, темной, с разбитыми стеклами. Легко, не скрипнув, поднялся. Окно, что выходило на веранду, было занавешено неплотно, и через щель Шабанов различил промелькнувшую в дальней комнате женщину, вроде бы Ольшанскую. Он приник лицом к стеклу.
Жидко звякнула щеколда. Дверь на веранду приотворилась, в ее проеме неясно белело лицо.
— Что надо?! — грубо крикнул человек, вглядываясь в Шабанова и не отпуская дверь.
— Мартынюки не здесь проживают? — пробормотал, словно бы растерянно, Шабанов.
Человек сделал с порога шаг на веранду. Всего один шаг. Правую руку он держал в кармане брюк.
— Не здесь, — буркнул он, и в этот момент в глубине дома распахнулась дверь, и прихожая, соединявшая комнаты с верандой, осветилась. Человек недовольно обернулся. Свет упал ему на лицо, и Шабанов узнал его тотчас — это был Гаюсов, чью фотокарточку носил при себе каждый сотрудник губчека. Шабанов шлепнул ладонью по пустой кобуре и, поняв, что этим движением выдал себя, не колеблясь ни мгновения, бросился на него. Сбив Гаюсова с ног, Иван с размаху придавил его телом, и почувствовал, как тот пытается вытащить из кармана прижатую к полу руку. Чекист изо всех сил сдавил ее у запястья огромной своей клешней, а вторую накрепко припечатал к полу. Колено Шабанова придавило грудь Гаюсову, который хрипел, извивался, но был, что называется, готов. Кисть выламываемая Шабановым, ослабла, и Иван ощутил, что в кармане револьвер, и обрадовался этому, потому что добраться до оружия было теперь делом секундным.
— Оставьте его! — пронзительно закричала Ольшанская, Она стояла, ошеломленная, у раскрытой двери в комнату, прижимая стиснутые руки к груди, и Шабанов заметил рукоять маузера. Ствол его плясал.
— Брось пушку! — задыхаясь, рявкнул Шабанов. На миг отпустив сомлевшего Гаюсова и привстав, он рванул у того из кармана револьвер, но ствол зацепился, раздался треск рвущейся материи, Нину Дмитриевну затрясло. Она зажмурилась, вытянула руки вперед. Бахнул выстрел. Шабанов дернулся, широченная спина его выгнулась в конвульсии.
— Ах, так… — пробормотал он и попытался подняться, но вместо этого уткнулся лицом в грудь Гаюсову. Маузер, выпущенный из рук Ольшанской, грохнулся рядом с револьвером, который Иван все-таки успел достать.
— К черту, — прохрипел Борис Гаюсов. Сбросил с себя тело Шабанова и встал на колени перед ним. — Точно в сердце!..
Ольшанская тихо мычала, не отрывая круглых от ужаса глаз от убитого. Лицо ее исказилось.
Тем временем Гаюсов потрошил карманы шабановской гимнастерки. Вынул удостоверение, повернул к свету.
— Чекист! — с ненавистью выкрикнул он. Сунул документ в карман, вытер мокрый лоб. Животный страх подкатил к горлу.
Нина Дмитриевна снова прижала трясущиеся руки к груди. Губы ее прыгали.
— Значит… Значит, и тот… — шептала она.
— Кто?!
— Там… В госпитале… один раненый. Они говорили с ним… Они секретничали… Я видела… — В полный прострации Ольшанская закрыла лицо ладонями, затем судорожно стиснула пальцы. — О-о-о, — тихо постанывала она. — О-о-о…
Гаюсов рассвирепел.
— Возьмите себя в руки! — с яростью зашипел он на Ольшанскую. Немедленно в госпиталь! Забинтуйте мне голову — и в госпиталь!..
…Через четверть часа в дежурное помещение трамвайного парка вбежала красивая, культурно одетая дамочка. Черные ее волосы выбились из-под газового платочка, глаза были мокрые и шальные, помада смазана.
— Я доктор… Мне позвонить… Срочно в госпиталь… Прошу вас!
— Да звоните, звоните! — переполошился вахтер. — Вон он, аппарат-то, на стеночке, в том уголку…
Нина Дмитриевна нервно покрутила ручку.
— Один-ноль-восемь… Скорее, барышня, пожалуйста!..
Вахтер тихонько поцокал: однако беда как волнуется дамочка, ох!
— Алло! Мария Федоровна? О господи, как хорошо, что это вы! Да-да, это я. Мария Федоровна, дорогая, у нас в первом корпусе, в торце, лежит Никишин, знаете?
Она замолчала, с напряжением слушая ответ сестры.
— Да, седьмая палата, да-да, каптерка!.. На всякий случай переведите его в подготовительную. Занята? Тогда в приемный покой! Ночью не исключена операция. Нет, до утра нельзя, немедленно переведите!..
Повесила трубку. Вздохнула. Словно обессилев от разговора, медленно добрела до двери.
— Благодаря вас… — еле слышно сказала она уже с порога, и вахтеру почудилось, что взгляд молодой женщины ищет кого-то за дверью, в густой, считай, ночной уже темноте.
Духота в палате была нестерпимой. Что толку в настежь открытом окне, когда воздух недвижен и сух? И Волга вроде бы рядом — прямо под горой. Да, ветер с пылюгой — плохо, и безветрие — плохо. Что за лето проклятое, что за год! С таким удовольствием отсеялись, и на ж тебе: поднявшись, сгорели по всей губернии хлеба. Вот тебе, крестьянин, и вся радость по случаю окончившейся продразверстки. Перед таким недородом, как перед смертью, все равны. Не помогут и реформы, какие ни придумай. Потому что не в том состояло главное сейчас, как от крестьянина хлеб брать, а в том, где ему, родимому, этот хлебушек взять.
Пока не приходили за Никишиным, Ягунину лежать было еще терпимо: хоть и не спалось, да скрашивала им бессонницу беседа. Никишин сам оренбургский, но не казак, конечно, а из крестьян, из голодной бедноты. Хлебные вопросы волновали его не меньше, чем Михаила: у обоих в деревнях остались матери, родня, мелкие сестренки-братишки да племяши. Переживут ли они нынешний год — вот к чему все скатывался разговор. А как им поможешь? Трехсот тысяч рублей ягунинской зарплаты не хватило бы и на пуд муки, а ведь жить надо было и самому. У Никишина же денег было совсем почти ничего — на срочной красноармейской службе какие получки?
Их немало озадачило появление в неурочный час сестры милосердия. Она и сама толком не знала, зачем это Никишину потребовалось ночью переселяться, мямлила несуразное о возможности операции. И хотя Никишин божился, что язва его заживает, пришлось подчиниться. Кровать его опустела, и Ягунину взгрустнулось.
Он снова — в который раз за этот вечер — вспомнил льняные кудряшки Нинки Ковалевой, ее восторженно глядевшие на него серые глаза, тонкий голосок, «А ведь пропала деваха, — думал он с горечью. — И виноватый я, из-за меня подточилась у нее вся вера в Советскую власть. Глядишь, приучится пить, болезню какую подцепит, с ворами свяжется…».
Жалко, эх жалко было ему Нинку Ковалеву! И он стал придумывать, как будет ее выручать, когда выпишется из госпиталя. «Подключу Елену Белову, она уму-разуму поучит, — мечтал Ягунин. — А от дядьки заберем, к лешему его, нэповского прихлебателя. Устроим Нинку в комобщежитие, а ежели неграмотная — в ликбез при комсомольском клубе… Отдам ей свой ордер на мануфактуру, у Шабанова тоже выпрошу… В комсомол, глядишь, вступит. Надо того, шибко серьезного парня найти, Федора Гавриловича Попова, пусть вовлекает…».
Мысли текли приятные, обнадеживающие, и духота уже не казалась непереносимой. Под хорошие мысли он и задремал. Стало мерещиться ему, что он уже выписался и что сидит с удочкой на берегу Волги, а напротив — Жигули, мохнатые, зеленые. Ослепительно блестит солнце, аж глаза режет. Жарко Ягунину и хочется пить. Он откладывает удочку, спускается к воде. Наклоняется и видит свое отражение. Но только это не его лицо: из воды на Ягунина смотрит ухмыляющийся Гаюсов! Оцепенение охватывает Михаила, он не может шевельнуться, не в силах оторвать взгляд от ненавистной морды. Он кричит, а звука нет.
Ягунин застонал и проснулся. Тихо было в госпитале, тихо, душно и темно. Он снова закрыл глаза, полежал так немного. Рука ныла, и Михаил сменил позу. Тикали в коридоре ходики. И все. Никаких больше звуков. Раньше хоть Никишин посапывал рядышком, не так тоскливо было ночами.
Внезапно под окном раздался еле слышный шорох. Скрипнула— и тоже тихонечко — рама. Ягунин, не поворачивая головы, скосил глаза и вздрогнул: в темно-синем проеме окна проявился черный силуэт. Кто-то беззвучно перелезал через подоконник, а за ним, этим кем-то, в окне показались еще чья-то голова и плечи.
Ягунин осторожненько просунул руку под подушку и нащупал теплую рукоять шабановского револьвера. Сердце его заколотилось бешено.
— Кто?! — крикнул он резко, во весь голос.
— А! — со злостью рыкнул неизвестный. Схватив с кровати Никишина подушку, он бросился к изголовью Михаила. Второй ойкнул и выругался, с размаху наскочив в темноте на кровать.
От пронзительной боли в ключице Михаил потерял сознание, но лишь на миг. Зато тотчас навалилось удушье; накинув на лицо Ягунину подушку, ночной тать сдавил ему горло железными пальцами. Другой навалился на брыкающиеся ноги. Извернувшись, чекист высвободил руку из-под собственной подушки и ткнул револьверным дулом в бок душителю. Среагировал тот поздно: хотел было метнуться в сторону, да спусковой крючок Михаил уже нажал. Приглушенный выстрел и дикий крик боли прозвучали одновременно. Второй метнулся от кровати и мигом вскочил на подоконник. Михаил увидел вспышку в его руке и сам выстрелил в уже присевшую, чтобы спрыгнуть во двор, фигуру. Кажется, он попал, потому что силуэт в окне странно дернулся и исчез.
По коридору кто-то бежал, слышались возбужденные голоса. Ягунин включил в палате свет и увидел, что на полу, раскинув руки, лежал чернявый атлет с челкой, который нынче утром угощал его папироской в «холерном бараке». Темно-красное пятно растекалось на гимнастерке пониже ребер, а в открытых глазах… Лучше б Ягунин в них не смотрел.
Стукнула дверь. В проходе толпились сестра, санитарка, какие-то люди в исподнем. Их расталкивал Никишин, гудя:
— А ну, пусти, говорю!
Из-за его плеча высовывались стриженые головы еще каких-то незнакомых красноармейцев в нижних рубахах.
— Никишин! — чуть не срывая голос, крикнул Ягунин. — Бежи к телефону! Вызывай ЧК! Пусть Белову скажут!
Он обернулся к красноармейцам.
— А вы — к часовому, бегом! Никого из госпиталя не выпущать! Никого, даже докторский персонал, никого!
Ягунин подбежал к окну и выглянул во двор. Только у ворот да у подъезда главного корпуса оранжевели фонари. Привидениями мелькнули мимо окна две фигуры: это красноармейцы, сверкая кальсонами, спешили к проходной.
Михаил, скрипя зубами от боли и шепотом матерясь, взобрался на подоконник и спрыгнул во двор.
— Стреляют! Все пропало! — истерически закричала Ольшанская.
Она и без того не находила себе места в ординаторской, все металась, все что-то шептала. Гаюсова бесила ее трусливая суетливость, бессмысленность ее поведения. Сейчас им оставалось одно: ждать, когда в окно ординаторской стукнет подпоручик Першин. Ему и Егору Минакову, бывшему гвардейцу-семеновцу и члену Петербургского атлетического союза, было поручено инсценировать самоубийство раненого чекистского заморыша — повесить его на простынях. Это была, конечно, жестокая и архикрайняя мера, и к тому же небезопасная, но ее продиктовала необходимость. По словам Нины Дмитриевны, этот маленький, уже кем-то подстреленный пролаза нынче утром сунул нос в инфекционный корпус. Вряд ли он успел сообщить об увиденном там кому-либо, кроме следившего за Ольшанской чекиста. Но до завтра оставлять его живым было нельзя: решали уже не месяцы и недели, как раньше, а считанные дни. И неважно, кем считанные: до выступления оставалось, по словам Павловского, двое, от силы — трое суток, и никак не больше.
И вот — пальба! Она могла означать только провал: значит, убрать чекиста без шума не удалось. А коли так, то все случившееся с Минаковым и Першиным Гаюсова уже не могло интересовать. Взяв со стола свечу, он открыл тумбочку и поставил туда огарок, чтоб свет не был виден из окна. Вынул из кармана револьвер.
— Бежать! — громким шепотом крикнул он. — Выписывайте пропуск на меня, живо!
Ольшанская была невменяема. Зажала ладошками рот, наталкивалась на мебель, глухо стонала. Брызнула осколками банка, свалившаяся с белого шкафчика, задетого ею.
— Дуреха! Истеричка!
Гаюсов схватил Нину Дмитриевну за плечи, встряхнул, отодрал ее ладони от лица и влепил тяжелую пощечину.
— O-o! — застонала Ольшанская еще громче, оседая на клеенчатую кушетку. — Не могу-у-у…
— Ах ты!.. — Он вскинул револьвер. Сейчас, оскалившийся, он был похож на затравленного волка. — А, черт с тобой, подыхай!
Он схватил со стены белый халат и, опрокинув ногой тумбочку со свечкой, отчего та сразу же погасла, уже в полной темноте бросился к Ольшанской.
— Помните: вы ничего не знаете! Вам угрожали, понятно?! Если мы узнаем о вашем предательстве — задушим! Растопчем, изуродуем, ясно?!
Ольшанская задыхалась от рыданий. Вскочив с кушетки, Гаюсов прислушался, подбежал к окну. В госпитальном дворе слышались крики, метались с фонарями санитары, белели подштанники больных — в общем, творилось бог знает что. Гаюсов, запахнув халат, размашисто перекрестился и скользнул в коридор…
…Спрыгнув с подоконника во двор и взвыв от боли, полоснувшей в ключице, Михаил Ягунин сначала было с наганом в руке побежал к инфекционному корпусу, но уже через десяток шагов сообразил, что сейчас до прибытия чекистов нужна вовсе не перепалка. Гораздо важнее было лишить контру всякой возможности прорваться за пределы госпиталя, для чего следовало его оцепить, и в особенности плотно — со стороны Волги, где перелезть через высокую кирпичную стену было проще: там находились сараи и поленницы. Да и потом легче скрыться будет без следа. Поэтому Михаил повернул к воротам: сказать, чтоб послали патруль вдоль стен.
Тогда-то он и увидел Гаюсова.
Сначала, правда, ему и в голову не стукнуло, что человек в докторском халате и с забинтованной головой может быть врагом. Другое дело, если б он крался, пригибаясь и оглядываясь, от инфекционного корпуса, — тогда и сомнений не было б. А этот совсем не таился, бежал в открытую, смело, с револьвером в руке. Явный военврач.
— Эй, товарищ, — окликнул его Михаил, но тот продолжал бежать, широко раскидывая руки. Что-то очень-очень знакомое почудилось Ягунину в этой его манере.
— Товарищ, держись вдоль ограды! — крикнул он вслед уделяющемуся белому пятну. — Никого не подпускай!
И тут-то в памяти Ягунина и всплыло: пустынный пляж, черная поблескивающая вода и фигура прихрамывающего человека, который убегает от него и вот так же разбрасывает руки.
Нет уж! Теперь Михаил не станет кричать ему «стой!», как в тот раз. Откуда силы только взялись: хоть до конца и не верил он в такое счастье — поймать Гаюсова самолично, Ягунин ринулся вслед прямиком через клумбы и замечательные розовые кусты и, когда впереди засветлела спина, на бегу дважды выстрелил в нее.
Что-то белое — то ли халат, то ли человек в халате — упало под дерево, и тотчас оттуда — вспышка, грохот, и пуля свистнула возле уха. Ягунин присел — и вовремя: через секунду опять полыхнул огонек. Теперь Гаюсов стрелял уже не с земли, а из-за дерева: вспышка была выше, а визжание пули раздалось точнехонько у Михаила над головой.
Брошенный халат лежал на аллее, и Гаюсову, одетому в темное, было куда легче в ночной дуэли с чекистом, гонявшимся за ним в нательном белье. Зато не было у него ягунинской безусловной уверенности в успехе, ягунинского радостного азарта и оптимизма. Затравленный волк бывает страшен, и, огрызаясь, готов на все, но он обречен.
Нервы Гаюсова сдали: он стал стрелять на бегу, посылая пулю за пулей в мелькающего среди кустов и деревьев преследователя, пока, наконец, вместо выстрела не послышался сухой щелчок курка. Ах как проклял он себя в этот миг за то, что для удобства прихватил револьвер, а не маузер! Отшвырнув оружие и уже ни о чем не заботясь, — стреляй, проклятый чекист! — очертя голову Гаюсов бросился к стене. Подпрыгнув, он уцепился за ее верх и стал подтягиваться. Все выше, и вот уже Гаюсов подбородком коснулся края и, закинув руку, обнял ею всю толщу стены…
Пуля, ударившая возле шеи, выбила фонтанчик кирпичных брызг. Гаюсов зажмурился и попытался было занести ногу на стену, как вторая пуля шлепнула с другой стороны — и тоже близко от шеи.
— А ну, слезай к чертовой матери! — услышал он запыхавшийся, почти мальчишеский голос. — А то третью — в башку!
Все еще вися на стене, Гаюсов повернул голову. Света луны и звезд было вполне достаточно, чтобы в босом, щуплом парнишке с забинтованной рукой, в кальсонишках и нижней, разорванной до пупка рубахе он узнал ненавистного чекиста, который, словно рок, преследует его. Он разжал пальцы и рухнул на землю, как мешок с тряпьем.
— Ну что, Гаюсов? Свиделись, сволочь?! — с ненавистью и ликованием сказал Михаил Ягунин, не сводя револьвера с переносицы врага.
И почувствовал, что слабеет. Что еще секунда-другая, и ноги его подкосятся, а сознание уйдет. «Надо стрелять, а то опять удерет», — замедленно подумал он, силясь нажать на спусковой крючок, но пальцы уже не подчинялись…
На ходу щелкая затворами, вдоль стены с шумом и хрустом топали к ним чоновцы. «Вот и ладно», — теряя сознание, еще успел подумать Ягунин.
Допрос Ольшанской Белов начал тут же, в госпитале, он не хотел дать ей опомниться и собраться с мыслями. Сейчас, когда за окном ординаторской все еще продолжалась беготня, мелькали огни переносных фонарей и раздавались крики и команды и несколько раз стукнули выстрелы, Нина Дмитриевна готова была выложить все, что угодно.
— Жить! — бормотала она, трясясь, как в ознобе. — Хочу жить… Все равно как, только жить, жить, жить!..
Она хватала мокрыми от слез руками ладонь Белова, сжимала ее, порывалась целовать.
— Спрашивайте… Я скажу все, что знаю. Только, умоляю вас, обещайте мне жизнь! Умоляю!..
— Кто главный?
— Павловский… Александр Владимирович Павловский… Его настоящая фамилия Станкевич…
— Где его сыскать?
— Он живет… Боже мой, забыла… Сейчас, сейчас… Ильинская, двадцать шесть, со двора…
Ольшанская уткнула голову в кулаки, плечи ее содрогались от рыданий. Потом она подняла голову, глаза ее были безумны.
— Я ни при чем! — закричала она пронзительно. — Это они виноваты, они! Я не хотела, я все расскажу… Значит, так, он… Он — это Виктор Русаков… он втянул меня… Он воспользовался моим чувством… Негодяй! Я не хотела пускать их в госпиталь, я сопротивлялась, клянусь вам! Он заставил… Я любила его…
Вот-вот с ней сызнова могла начаться истерика, поэтому Белов, человек, в допросах поднаторевший, грубо заорал:
— А ну прекратить слезы!
И подействовало: вздрогнув от неожиданности, Нина Дмитриевна с ужасом, но уже молча смотрела на чекиста.
— Быстро выкладывайте все явки, какие знаете. Диктуйте, я пишу. Быстро!
— Василенко… Казанская, восемь… Бабков, по кличке «Маташ», Самарская сто восемь… Еще в аптеке, на Саратовской…
Белов наскоро, каракулями вносил адреса, фамилии, псевдонимы, клички в подвернувшуюся ему под руку то ли врачебную, то ли канцелярскую книгу. «После сочтемся с лекарями, — думал он. — Только бы она не замолчала». Внезапно он вспомнил о смысле загадочного объявления о собаке — не знает ли?
— О собраниях через газету оповещали? — спросил он резко.
— Вы это знали?! — Даже страх не заглушил удивления в голосе Ольшанской.
— А что за объявление о пропавшей собаке? — еще суровее произнес Белов. — О каком таком английском сеттере?
— О, клянусь вам, не знаю… Поверьте… — Ольшанская стиснула пальцы, смотрела умоляюще. — Кажется, есть кто-то оттуда, из-за границы… О нем знают только Гаюсов и Павловский… Если б я знала, поверьте…
Лицо Ивана Степановича стало сосредоточенным и холодным.
— Чурсинов! — позвал он, приоткрыв дверь, а когда послышались шаги Григория, вышел к нему навстречу в коридор.
— Передай товарищу Булису, что я взял машину. Срочная надобность, верну ее через полчаса. А как там?
— Оцепили крепко, — сказал Чурсинов с обычной своей солидностью. — Только что военокруг целую роту нам подослал да еще чоновцы. Крыса не пролезет. Два грузовика дали…
— Дамочку, эту, Гаюсова, конечно, и того раненого, что у Ягунина под окном… И другую контру — только явную, с разбором, понял? — всех везите в губчека к Вирну. Я из редакции тоже прямо туда. Все понял?
— Понял, Иван Степанович. Только тот, который под окном, уже помер. Да, Шабанов куда-то пропал. Как пошел за врачихой, так и каюк, ни слуху ни духу. А может, это Мишка путает…
— Вот и вызнай. Ну, некогда мне, бывай!
И все же у порога задержался, спросил вполголоса:
— Как с Михаилом? В себя пришел?
— Очухался! — Что-то уж очень бодро прозвучал голос Григория, из чего Белов сделал вывод, что с Ягуниным далеко не все в порядке. Он видел, когда его переносили: кровью пропиталась не только повязка, но и рубаха на груди.
Белов вышел из корпуса и направился к воротам. Дважды его останавливали — сначала свои, чекисты, потом особисты Ратнера. У ворот с зажженными фарами, направленными в глубину двора, стояли два грузовика, а чуть позади — губчековский «Русобалт».
— Погоняй, Васильев, — весело сказал Белов шоферу, и тот ничуть не обиделся, зная точно — шутка. — Советская, дом номер сто, редакция «Коммуны», знаешь? Где губком партии, короче.
— Чего-чего, а этот адресочек знаем, — сказал бодро, в тон Белову, Васильев.
Спать Самара всегда ложилась рано — хоть до революции, хоть после, — так что по Ново-Садовой и по Самарской они мчались на бешеной скорости: Белову думалось, что, пожалуй, не меньше сорока километров в час. Ну а если и меньше, то на немножко. Но вот, когда вывернули на Петроградскую, а затем на Советскую, единственную асфальтированную улицу города, пришлось Васильеву умерить пыл. Здесь, в местах общественных увеселений, недолго было сбить пьяного, а то и ненароком столкнуться с пролеткой.
В редакции газеты «Коммуна» не было ни души, чего и следовало ожидать. Газета уже печаталась. Надо было звонить редактору. Хорошо, что у него был домашний телефон.
— Какое объявление? Вы рехнулись?! — взъярился он. — Все уведомления мы принимаем до двух дня, а сейчас сколько? Одиннадцать ночи!
Белов пытался вставить словечко, но тот кричал:
— Да что бы там у вас ни было! Задерживать газету нельзя!
Пришлось звонить, и тоже домой, председателю губисполкома.
Поскольку он в общих чертах был в курсе событий, то понял с полуслова и посоветовал не медля ехать в типографию.
— Давай дальше, Васильев, — сказал Белов, утирая лоб рукавом. — На угол Заводской, возле Троицкого базара.
— В типографию, знамо дело, — невозмутимо отметил Васильев.
Там их ждали: позвонил редактор. Печатные машины остановили, за наборщиком, что жил ближе других, послали кого-то из печатников. После горячего разговора Белова с заведующим типографией было принято компромиссное решение: оставить уже отпечатанный тираж «для периферии», а для горожан Самары оттиснуть с объявлением.
…Не полчаса, а добрых полтора часа ушло у Ивана Степановича на эти издательские передряги. Когда он, приехав в Самгубчека, входил в кабинет Вирна, оттуда как раз выводили рослого человека с выпуклым лбом и резко обозначенными скулами.
— Павловский, — сказал Вирн, отвечая на немой вопрос Белова. — Будто бы главарь — он, а все же…
Он покачал головой, прошелся по кабинету.
— Нет, нет… Интеллект у него… не очень. Павловский, пожалуй, у них главный боевик, так сказать, нач. по террору. Как бы нам не упустить другого. Вот узнает он завтра-послезавтра об арестах и нырнет в подполье… Если он есть, конечно.
Белов сказал:
— Ольшанская — это которая из больницы — говорит, что есть кто-то из-за границы… Но выход на него только через Гаюсова и Павловского. А Павловский, конечно, молчит?
— Молчит, — спокойно подтвердил Вирн. — Пока молчит. А время дорого.
— А я, между прочим, из типографии сейчас, — очень буднично обронил Иван Степанович, — Объявленьице дал.
— «Ловите миг удачи»… — губы Альберта Генриховича еле обозначили улыбку. — Поймаем ли?
— Попытка не пытка, — сказал Белов. — А где Гаюсов?
— У Ратнера. Оказывается, у них тоже есть о чем поговорить с ним. Ровно в два совещание в штабе округа, не забудьте. Сегодня ночью будем брать по всей Самаре…