Вторник


1

Поджав коленки, чтоб не стонало брюхо, озлобленная надвинувшимся голодом и озадаченная полупонятым декретом о НЭПе, спала Самара одна тысяча девятьсот двадцать первого года в теплой летней пыли. Как ночь, так ежится город, затихает, и на улицах, естественно, ни души. Кой-чему научили годы гражданской войны, этому тоже: дело к темну — запирай ворота и ставни крепче, постучат — зажмурься и молчи, покамест не узнаешь, кто стучится. И хотя уже года полтора в мысленно обозримых окрестностях большой войны нет — разве что где-то на Дальнем Востоке, так он дальний и есть, — чуть не каждую ночь, однако, слышит чуткий, всегда настороженный обыватель, как где-то на улице — рядом, ей-ей рядом! — хлопает выстрел. Жулье! Его в Самаре хватало и в дни благополучия, а в пору лишений… Эх, о чем говорить!..

В третьем часу ночи хлопнул выстрел шагов за двадцать от скрещения Николаевской и Предтеченской улиц. Не дошагал эти сосчитанные следствием шаги и никогда уже не дошагает человек среднего роста, лет тридцати. Шел он в опасной близости от губчека, которая размещалась в каменном доме бежавшего с чехами купца на углу упомянутых улиц. Часовой Серков заметил его приближение и даже цевье винтовки сжал пальцами от некоторого волнения. Так что убийство произошло у него на глазах: человек стал пересекать улицу, из-за афишной тумбы бабахнуло, и кто-то, не таясь, побежал по Николаевской в сторону собора. Часовой крикнул: «Стой!» — и успел пальнуть ему вслед, но попал не попал, знать не мог.

Упавшего человека после того как убедились, что не человек он уже, а труп, — не трогали до рассвета. А как посветлело, разглядели, что одет он обыкновенно: полосатые брюки, выпущенные на голенища сапог, синяя сатиновая рубаха, замызганная шляпа. Лицо его не было знакомо ни часовому, ни дежурному. Скуластое, с жесткими, немного несимметричными усишками, а остальное — без особых примет.

Да, вот еще: убитый был сразу при двух серебряных карманных часах, нацепленных на кожаный ремешок. Примета верная: она объяснила, что человек с неодинаковыми усами — урка.

Дежурный по Самгубчека уполномоченный Кузьмин не стал будить начальство телефонными звонками, поскольку посчитал уничтожение единичного урки происшествием незначительным. Гнаться же за тем, кто стрелял из-за тумбы, было, в сущности, некому — почти половина самарских чекистов охотилась за более крупным зверьем — за бандами Серова и Сарафанкина, которые орудовали на юго-востоке губернии. Короче, люди были наперечет. Так что Кузьмин ограничил свою временную начальственную роль записью в книге происшествий, оставив труп на мостовой до полного света.

Однако скоро на душе у него заскребло. Девятнадцатилетний уполномоченный ЧК был очень добросовестным и опытным работником. Слушая, как балабонит Серков: «А я только хотел, а он как шарахнет, а я как дам…», — Кузьмин то и дело возвращался к мысли об удравшем убийце.

«Надо было хоть мне побежать, что ли», — с неудовольствием думал он, понимая, что именно так, и никак иначе скажет своему начальству: надо, мол, было погнаться, да упустил момент… Кривить душой Кузьмин не хотел, так как знал по некоторому личному опыту, что тогда бывает еще хуже.

Только зряшными были его печали: тот, кто стрелял из-за тумбы, обнаружился неожиданно скоро.

Жизнь наша, как известно, не обходится без случайностей. Одна из них была в ту ночь: часовой Серков почти в полной темноте попал в убегавшего человека. Горячий свинец, выплюнутый старой трехлинейкой, прошил ему бок и куда улетел дальше — неизвестно, А человек чуть не целый квартал пробежал в запале, сжимая в руке наган и не обращая внимания на рану. Потом ему вдруг стало очень тяжко. Кровь пропитывала штанину, хлюпала в сапоге. Раненый матерно ругался и рычал, зажимал обеими руками бок, пытался бежать, но слабость все настойчивее тянула к земле. Он то и дело распрямлялся, делал несколько шагов и все оглядывался по сторонам. С Николаевской он свернул на улицу Льва Толстого, потом на Соборную, но быстро двигаться был уже не в силах — чуть не падал, волочил правую ногу, и невидимая пыль, поднимаясь клубами, забивала ему глаза, гортань и нос, а каждый камешек на пути словно выпячивался из мостовой, чтобы зацепить за ноги.

Он упал, и пухлая пыль не смягчила удар подбородка о камень.

— М-мать., — с мукой выстонал раненый и медленно поднялся. Мелко перебирая ногами и наклоня голову, он вытянул, как слепой, руки и пошел к забору. Звонко стукнул по доскам наган. Теперь он двигался, держась за стены домов и заборы. Только выступавшие, как челюсти, крылечки деревянных зданий мешали, и он огибал их, пачкая кровью. Собаки не лаяли — голодающие беженцы почти всех уже прибрали к рукам, да и пирожники, по слухам, не брезговали пускать шавок на начинку. Только одна бреханула и трусливо смолкла.

Силы покидали раненого. У кирпичного особнячка с парадным крыльцом, полуподвальчиком и свежеокрашенными ставнями он снова упал. Полежал без движения, затем, царапаясь по стене, поднялся к окну и стволом нагана постучал в ставню.

Окно молчало. Он постучал снова и снова. В щели прорезался тусклый свет. Тогда он крикнул срывающимся голосом:

— Откройте… вы!..

И упал — вернее, опустился на подогнувшиеся тряпичные ноги и затем круто повалился на бок, не выпуская из вывернутой руки нагана.

В доме по-прежнему было тихо. Но вот звякнул замок, скрежетнул запор, и дверь с кудряво выписанной надписью на бронзовой табличке

МАКСЪ ИВАНОВИЧЪ ГЮНТЕРЪ, ПИВОВАРЪ

отворилась, правда, всего лишь на ширину ладони — настолько пускала ее массивная, хоть кобеля сажай, цепочка.

— Эй, тута хто? — позвал сиплый до свиста голос из-за двери. Обладатель его держал в руках сильно прикрученную лампу-семилинейку и, судя по дерганью света, сильно трусил.

— Никого вроде нету, Макс Иваныч, — с некоторым облегчением сказал он, обернувшись в темноту дома.

— Этого мы не можем знать, — послышался в ответ твердый тенорок. — Ты обязан посмотреть, Николай.

— А коли они под крыльцом? — недовольно спросил Николай.

Однако же, помешкав, снял цепочку и высунулся по плечи.

Ночь уже начала сереть, но противоположная сторона Соборной улицы еще пряталась во мгле, проступали лишь силуэты столбов. Тихонько шлепая босыми, изуродованными ревматизмом ступнями по крашеным ступеням, дворник Николай спустился с крыльца и, присев, поднял лампу над головой. Другой рукой он держал у пупа сползающие серые кальсоны.

— Вроде никого, — прохрипел он и тут же тряхнул бороденкой, забормотал испуганно: — Осподи, осподи, мать моя, гля-а-а…

Он ссутулился и пригнулся, вглядываясь в темневшее на земле тело, и держал лампу на отлете, как гранату или шашку.

— Кто там есть? — с тревогой спросил тенорок.

Дверь раздвинулась шире, и с крыльца, осторожничая, спустился упитанный короткий человечек в пижаме с кантами и махровом халате. Седая бородка клинышком, пенсне над рачьими глазами и в особенности ночной колпак — это был явный немчик, и, если б не табличка, можно было б добавить: типичный немец лекарь, которых рисовали несколько лет назад в «Сатириконе».

— Никак помер, — прошептал Николай и ковырнул узловатым мизинцем щеку лежащего человека. Потом потрогал веко, перекрестился.

— Помер.

Плотный старичок тоже перекрестился и приблизился семенящими шажками. Присел, взял у дворника лампу и с внимательностью оглядел лицо.

— Выбрал место, где ему ложиться умирать, — бормотал он. — Мой дом не такое место. Это будет осложнение, нехорошо… Николай!

Макс Иванович выпрямился.

— Чево?.. — угрюмо отозвался после некоторой паузы дворник в предчувствии неприятного поручения.

— Отнеси этого… — Гюнтер прокашлялся, — подальше от моего дома. Положи его там, где хозяева рано проснутся. Поторопись, покуда люди на улице отсутствуют.

— Волоком, што ль?.. — сердито захрипел Николай, но, махнув рукой в отчаянности, подхватил под мышки труп и, приподняв его на аршин от земли, поволок вдоль квартала в сторону площади. Наган выпал. Дворник матюкнулся, подобрал оружие, сунул мертвому за пазуху и, изменив маршрут, потащил его через улицу.

Макс Иванович подождал у крыльца возвращения Николая и распорядился спокойным голосом:

— Сегодня ты должен очень рано подметать, понятно?

— Чай, не дурной, — огрызнулся дворник и сокрушенно оглядел темный от крови рукав бязевой рубахи.

— Одежку, Макс Иваныч, сменить ба…

— Идем, Николай, идем! — Кисточка на колпачке благожелательно дернулась. — Я сейчас выдам тебе новую одежду.

…Через час, выйдя с метлой на крыльцо, дворник Николай заметил силуэт мужчины, воровато метнувшегося от дороги к дому Минаевых. Это им дворник подбросил мертвяка.

Николай удовлетворенно клекотнул: догадался, что Минаевы оттащили труп подальше.

Никто из обитателей Соборной улицы не желал отвечать на назойливые, а главное, небезопасные вопросы «угро» или «чеки».

2

Расследование убийства на перекрестке возле губчека было поручено сотруднику особых поручений Михаилу Ягунину. Хотя Михаил был ровесником уполномоченному Кузьмину, чекистом он был против него менее опытным. Меньше месяца назад пришел он в ЧК из Красной Армии, вернее, из госпиталя, где провалялся больше полугода после польского похода. Панская пуля, пройдя через легкое, совсем было отправила красноармейца Ягунина на тот свет. Выздоравливал он трудно, рана не хотела заживать. Когда же здоровье пошло на лад, Михаил, как бы насмехаясь над судьбой, схватил двустороннее воспаление легких.

Удивив госпитальных врачей, Ягунин, однако, выжил, хотя исхудал, стал сутулиться и частенько с надрывом кашлял.

Этот невысокий, курносенький паренек с толстыми губами и светлым чубом был единственным в Самгубчека обладателем черной кожаной куртки. Ни уполномоченные, ни начальники отделов, ни сам председатель товарищ Вирн — о рядовых сотрудниках и говорить не стоило — не имели традиционных, ставших почти символическими, кожаных курток, поскольку в конце прошлого года приказом по Самарскому губчека всему наличному персоналу было предписано «сдать кожаное обмундирование для направления красноармейцам на фронт». У Ягунина же кожанка появилась нынешней весной — ее подарил Михаилу питерский чекист, которому отрезали в госпитале ногу. Теперь Ягунин был щеголем среди чекистов и не раз уже отклонял предложения сменять ее, хотя вещи предлагали взамен отменные: новенькие английские не дошедшие до Врангеля ботинки с толстой подметкой, маузер в полированной деревянной кобуре с неясной монограммой и к нему в придачу подбитая ватой шинель.

Несмотря на сухое и ясное утро, которое предвещало, что и день нынче будет точно такой же, как вчера, как позавчера и как уже подряд третий месяц — без капли дождя, знойный и пыльный, — на Михаиле была надета кожанка. Товарищам, которые подначивали на этот счет, Ягунин объяснял свое несезонное пристрастие к ней боязнью застудить легкие. Каждый сквознячок был для них опасен. Это была чистая правда, но не вся: у Ягунина просто-напросто не было приличной рубахи, а давно побелевшая гимнастерка расползалась на спине и плечах Михаила и чинить ее было бесполезно. Все-таки он ее чинил ежевечерне, шепотом ругаясь и чуть не плача от ярости. Приходилось быть щеголем поневоле, потеть, но терпеть.

Стирая со лба первую за сегодня испарину, сотрудник ЧК Ягунин шагал по грязным, голым — ни деревца — улицам Самары.

В кармане кожаной куртки у него лежал влажный пакет из газетной бумаги с фотографическими снимками, которые всего полчаса назад отпечатал с пластинок фотограф губотдела Ботойогов. Идти было недалеко, кварталов шесть: Самарский угрозыск был расположен рядом с синагогой на Садовой, занимая довольно необычный дом — с улицы приземистый, одноэтажный, а со двора двухэтажный, в нем прежде располагалось жандармское управление.

Показав удостоверение дежурному, Ягунин поднялся на второй этаж по лестнице, сохранившей от былой своей беломраморности сливочные полоски возле стены и вдоль перил, безо всякого интереса прошествовал мимо мелкой уголовной сошки, что сидела на скамьях и на полу в круглом проходном зальце, и, остановившись возле одной из дверей, сильно постучал костяшками пальцев.

— Занят! — отозвался резкий голос, но Михаил, и секунды не поколебавшись, вошел.

— Занят же! — недовольно крикнул худой человек в синей косоворотке, поднимая от протокола изможденное желтое лицо с острыми скулами, над которыми в черных окружьях, как у енота, прятались глаза.

Это был знаменитый Рыжих, человек, знавший в лицо не только воров и бандитов, но и всю самарскую шпану. Он и сам вышел из запанских горчишников, и, не произойди революция, наверняка была бы и у Рыжих неправедная судьба. Этот человек все делал со страстью, а революционному пролетариату был верен до такой степени, что даже любимую жену свою Виолетту переназвал Варварой, дабы и духом буржуазным не пахло в их доме.

— А, Миша! — на миг раздвинул тонкие губы Рыжих и, повернувшись к невероятно грязному пацану, одетому в огромные штаны из мешковины и жилетку на голое тело, недобро проговорил:

— А ты погодь за дверью…

Пацана словно ветром сдуло.

— Посмотри, Макар, может, признаешь? Дай-ка газетку.

Ягунин солидно вынул из кармана пакет и принялся раскладывать на свежем номере «Коммуны» фотоснимки убитых нынешней ночью людей — того, что возле ЧК, и другого, подстреленного часовым.

Увидев первый же снимок, Рыжих присвистнул.

— Шлык! — воскликнул он.

— Чего? — недоуменно спросил Ягунин, решив, что Макар употребил блатное словечко: сам он «по фене» понимал мало.

— Венька Шлык, говорю, — досадливо повторил Макар. — Вор. С рецидивами. Сидел и при царе, и при Керенском, и при нас. Вышел… погоди… Вышел на рождество. Тьфу!..

Рыжих засопел и зло сжал челюсти, поймав себя на религиозной терминологии. Ягунин хмыкнул про себя, но виду не подал.

— Зимой ныне вышел, — продолжал Макар, неприязненно поглядывая на карточки. — Снюхался со Стригуном, с его шайкой-лейкой, в «Паласе» их видели вместе, в бывшем «Аквариуме». Так что этот гусь наш… А другого — нет, другого не знаю.

Он еще раз внимательнейше вгляделся в лицо человека, найденного мертвым посередине улицы Соборной.

— Видать, залетный гусь. Оставь фотку, поспрошаю.

3

Бывший слесарь екатеринбургского завода, а ныне начальник секретно-оперативного отдела и член коллегии Самарской губчека Иван Степанович Белов, тридцатилетний человек небольшого росточка, худой, но ширококостный, светло-русый и мелкозубый, часто мигающий при малейшем волнении, занимался с утра довольно редкостным для себя делом — отпаивал водой из графина молоденькую девицу Марию Адамович. А та заливала покаянными слезами свою белую, в синих горохах кофтенку и хорошего материала юбку и даже на бумаги брызнула горько-соленой влагой. Когда позвонил вернувшийся из угрозыска Ягунин, Иван Степанович велел ему зайти и послушать допрос. Восемнадцатилетняя Мария Адамович, горничная архиерея Петра, была взята с поличным в момент дачи взятки в размере десяти миллионов рублей чекисту Гончаренко. Тремя днями ранее она принесла ему на квартиру задаток — восемьсот тысяч и четыре метра шелковой материи явно из церкви, а к ее следующему визиту Гончаренко приготовил понятых и товарищей по Самгубчека.

— Йой-йой-йо-о-о… — выпятив вишневые губы, дурным голосом завывала сочная барышня Манечка Адамович. — Я же не зна-а-ла… Йой-йой-йо-о-о…

Ягунин сидел в углу мрачноватого — окнами в кирпичную стенку — кабинета Белова и злился: на эту белугу следовало гаркнуть, чтобы она заговорила по-человечьи, а Белов посмеивается, водичку сует, в интеллигенцию играет. С такой-то дурой! Все одно не оценит. А может, Белов на него, на Ягунина работает? Картинничает? Или учит? Ха!

— Чего же он боялся, ты скажи? — допытывался Белов, держа наготове кружку с водой.

— Йой… Што заберут… боялся! — пуча синие, плавающие в соленых водах очи, повизгивала Манечка. — Ой-йой…

— Или грозил ему кто, или как? — добродушным дятлом долбил Белов.

— В Чеку небось всех богатых беру-у-ут… — тоненько плакала девушка.

Допрашивать Манечку стало бесполезно. Белов дал ей полчаса на нервное успокоение, велев посидеть в коридоре напротив двери.

— И чего же тебе прояснил Рыжих? — безо всяких вступлений спросил Белов и протянул руку к фотографиям, которые Михаил выложил веером на стол.

Ягунин ткнул пальцем.

— Вот этого не знает, поспрошает у своих. Навряд самарский. А этот — Венька Шлык, урка. Короче, Иван Степанович, это не наши, пусть расхлебывает уголовка, ихние люди.

— Ишь ты, — быстро заморгав, засмеялся Белов. — Два убийства — это не сажень дров сперли.

Он бросил фотокарточки на стол и принялся сворачивать цигарку. Морщинки сбежались на лбу.

— Слушай… — сказал он и замолчал, кривясь от противного дыма: на кончике самокрутки у него горела бумага. Гася пламя клешнятыми пальцами, покрытыми не кожей — скорлупой, он продолжил: — А ты не соображал, Миша, такое не могло статься, что парень-то шел к нам, в ЧК?

— Хы! — Ягунин дернул подбородком. — С чего бы? Знаете, кто этот Венька Шлык? Бандюга! Он от нас, как черт от ладана, а не то чтоб… Ему всякая власть не в жилу, вы Рыжих послушайте…

— Анархист, што ль? — иронически пыхнул цигаркой Белов.

Ягунин обиженно отвесил толстую губу.

— Не анархист, а бандюга. До революции сидел, — Михаил загнул палец. — В революцию сидел, — загнул другой. — После революции — тоже, вот сейчас только вышел.

Иван Степанович мигал на него, будто и не слушал. Потом вздрогнул, спросил:

— Постой-ка, ты это к чему?

Ягунина злила невнимательность Белова.

— А все к тому. Ну, около нас его шлепнули, ну и что? Мало ли… Могли где хочешь.

Белов оживился.

— Вот-вот. Резон: могли где хочешь, а кончили возле нас. Са-а-мое, понимаешь, удобное место для убийствов.

Он мелко засмеялся, почти не разжимая губы.

Упрямо бычась, Ягунин стоял на своем:

— Случайность. Шел мимо, напоролся на дружков. У них, бандюг, свои счеты. Урки есть урки. Сами знаете.

— Знаю, знаю… — Белов постучал пальцами по столу, в последний раз с наслаждением затянулся цигаркой.

— Что-то не верится, Миша. Все-таки сейчас не двадцатый год.

Нахальства у них сейчас помене, у твоих урок-то. Отбили им печенки.

Он вздохнул, словно бы жалея обиженных урок, и задавил окурок в бронзовой пепельнице. Она была частью сложного письменного прибора, вершину которого венчал некогда двуглавый, а ныне — стараниями чекистов — одноглавый орел.

— Не двадцатый, Ягунин, и не девятнадцатый, — проговорил он с добродушием и раздумчиво.

Ягунин дерзко усмехнулся.

— А какой? Я вот погляжу-погляжу: шестнадцатый — и все! Или тринадцатый — вот какой год! С голоду бедняки начинают помирать — знаете небось? А тут тебе лихачи скачут, пивные открываются, дым коромыслом… — Он закашлялся. — Вчера вон, Жудин говорит, в «Бристоле» ухарь-купец один… Бутылкой в зеркало — рраз! — и ручкой махает: «В счет клади, гуля-а-м!» Гада проклятая, недобитки самарские…

Говоря все это, Ягунин ходил поперек квадратной, скрипящей паркетом комнате, а Белов сидел за обширным столом, с которого давным-давно содрано было сукно, украсившее, должно быть, зад ушлого белоказака или не менее расторопного красногвардейца. Сукно теперь заменяла хорошо подогнанная фанера. Маленький Белов, тем не менее, смотрелся за столом солидно. Он медленно поворачивал голову, внимательно следя за Ягуниным, будто ожидал, что тот выкинет сейчас нечто интересное. Потом с мягкой досадой в голосе сказал:

— Опять ты за свое, Михаил. Ну что, политграмоте тебя учить, што ль? Ты ведь все резоны не хуже меня понимаешь, а?

— А вы поучите, — окрысился Ягунин и как-то нелепо взмахнул рукой. Его белесый, свисающий надо лбом чуб тоже мотнулся. — Я чегой-то поглупел в последнее время, вот вы меня и поучите. Когда били эту сволочь, я все понимал, а теперь смотри-ка, глупый!

— Жалко, что в апреле тебя не было в Самаре, Миша. Товарищ Куйбышев приезжал и насчет новой экономической политики разъяснил — все чин-чином, как есть. Ты б тогда… Ну да ладно, давай, Ягунин, про работу.

Иван Степанович опять помигал, но уже не добродушно, не по-домашнему, как раньше, а деловито.

— Я вот думаю, есть резон заняться этим самым Шлыком, — сказал он будничным тоном. — И ты, чекистом будучи, должон понять, что тот, другой, шкурой своей рисковал, чтоб только к нам Шлыка не допустить. Меня это соображение очень тревожит, а как тебя — не знаю.

— Как хотите, товарищ Белов. — Ягунин сузил горячие серые глаза, губа подобралась. — Только скажу вам прямо: если мы с вами все ихние каши начнем расхлебывать, нам целой жизни не хватит. Всю контрреволюцию прохлопаем к такой-то матери.

— Не прохлопаем, не прохлопаем, — сухо возразил Белов. — Где, говоришь, он крутился? В «Паласе» што ль? — Белов потер подбородок.

Ягунин кивнул.

— В общем, так, — проговорил Белов убежденно. — Есть резон побывать нам в «Паласе». Есть. Нонче и пойдем…

4

Две большие лампочки, засунутые в разные — круглый и в виде сахарной головы — плафоны, кое-как освещали вывеску «Паласа» — не самого захудалого заведения среди немногих, открывшихся в Самаре к лету 1921 года. Вывеска вполне отражала свое время: она была выполнена броско, но в ярких, толстых буквах еще сквозила неуверенность и оглядка, словно рука художника, дописывала их, пугаясь собственной смелости. Короче, не было еще в вывеске «Паласа» нэповской размашистости, которая пришла двумя-тремя годами позже, и даже слова «ресторан» не было — на всякий случай хозяйка решила не употреблять даже скромное, но красивое слово «кафе», на что отваживались другие. Ну а писать «столовая» или «чайная» было просто глупо.

Звуки чарльстона и шимми рвались, рявкая и приглушаясь, из распахиваемой швейцаром двери. Их издавал жиденький оркестрик, состоящий из трех худощавых, хорошо известных в Самаре евреев, непонятно как не померших с голоду во время военного коммунизма и не расстрелянных при белочехах. Сейчас, с началом нэпа, у них появились и стол, и дом — как раньше, когда они играли в ресторане «Аквариум», располагавшемся, кстати, в этом же модерновом доме с округлыми окнами на Самарской. Несмотря на охватывающий Поволжье голод, у трех музыкантов была перспектива по крайней мере еще разочек выжить. Оттого-то древнее пианино самоотреченно дребезжало, а скрипка и контрабас нисколько не жалели дефицитных струн. И пусть в «Ницце» заезжий «Бристоле» клиентов веселили то цыгане, то и дамский оркестр — в «Паласе» пустых столиков тоже было мало, ибо не каждому по карману люксовые заведения. А здесь… Что ж, здесь тоже музыка, тоже можно поесть, выпить вина, пива и даже… Гм-гм, оглянитесь — никого? Даже не производимой в республике водочки, правда, с явственным сивушным душком.

Только три свои широкие ступени да еще сажень тротуара освещали округлые окна и вывеска «Паласа». А глубже к улице была если не тьма, то полутьма, откуда время от времени выныривали мужские и — реже — женские фигуры. Но если сильный пол, топая сапожищами и шаркая штиблетами, уверенно пер на светлый прямоугольник двери, то туфельки — парусиновые и кожаные на каблуках — прохаживались мимо с расслабленной, интригующей, с такой манящей замедленностью. Голодуха уже выгнала из деревянных слободок и каменных центральных кварталов сотни самарских девиц, молодых и не очень молодых женщин. Работы не было, хлеба — тоже, а инстинкт самосохранения требовал: как хочешь, а живи. Вопрос о росте проституции в городе уже дважды рассматривался в губорганах власти, но поскольку накормить или хотя бы обеспечить сносным пайком всех женщин все равно было невозможно, то правильные, гуманные решения оставались служить истории — как свидетельства бессильного участия и сострадания, проявленного к людям этого кризисного для Советской Республики года.

Ягунин подходил к «Паласу», когда шагах в десяти от широких ступеней подрались две проститутки.

Нет, впрочем, это ему показалось, что они подрались. На самом же деле мосластая женщина с отчаянно накрашенными скулами била дрянной своей сумочкой из фальшивого крокодила по белокурой голове и по рукам, закрывающим эту белокурую голову, молоденькую девицу, которая сидела на лавочке.

— Говорила я тебе, падаль, говорила, сучка, не ходи! — хрипло выкрикивала нападавшая. Видать, она вошла в азарт; подхватив рукой узкую байковую юбку грязно-зеленого цвета и отставив для упора ногу, все пыталась попасть девице сумкой в лицо, но та успевала отворачиваться и, даже не делая попытки встать, причитала:

— Мамочка ро-о-дная… Да что же это, мамочка, ой, да за что же это, что же это…

Мосластая никак не была похожа на родную мамочку, и поскольку голосок избиваемой звучал жалобно, а никого, кроме швейцара, вытянувшего гусаком шею, вокруг не было, Ягунин решил вмешаться.

— А ну, отзынь! — гаркнул он баском на вошедшую в раж проститутку. Та от неожиданности ахнула, отскочила, чуть не упав, и немедленно разразилась такой сочной матерщиной, что швейцар от удовольствия захохотал, а Ягунин опешил.

— Вали отсюда! — Он с угрозой шагнул, и дама самарского полусвета тотчас отпрянула в темноту.

— Урка паршивый! Недомерок! — раздалась оттуда ее хрипотца. — А ты, тварь, только еще появись тута, я тебе… — И опять раздалась грязная, постепенно затихающая брань.

Михаил мельком взглянул в сторону лавочки и хотел было подняться на ступеньки, но вместо этого, воровато оглядевшись, нет ли поблизости своих, подошел к плачущей девушке. Плакала она по-детски горько, взахлеб, острые плечи под розовым ситчиком кофты дергались.

— Больно, да? — негромко спросил Ягунин и дернул ее за рукав. — Ты не реви, слышишь?!

Девушка, всхлипывая, подняла голову, и Михаил увидел миловидное свежее деревенское лицо, на котором был нарисован — куда крупнее натурального — алый, теперь уже размазанный рот. Краска, а может быть, и сажа, с мокрых ресниц была тоже смазана, и этим белобрысая девица напомнила Ягунину сестренку Шурку — вечно перемазанную то в копоти, то в лесной клубнике.

— За что она тебя?

— Го-о-нит… — всхлипнула девушка, все-таки успокаиваясь. — Третьеводни побила… И сенни… Второй раз я пришла. А она дере-е-тся…

Она захлюпала, а Ягунин сердито прикрикнул:

— Не ходи сюда! Из деревни небось? Откуда?..

— Есть охота. — Девушка вытерла глаза ладошкой, с удивлением посмотрела на черные от краски пальцы. — Новобуянские мы… Неделю у дядьки живу.

— Йех ты-ы, — изумился Ягунин. — Дак я же старобуянский! Зовут-то как?

— Нинкой, — слабо улыбнулась девушка.

— А меня Михаил.

Он подумал немного.

— Вот что, Нинка, как найти тебя завтра? Сюда больше не ходи, слышь?! Где дядька твой живет?

— На этой… Уральской, сто восемьдесят, наверху.

— А кого спросить?

— Ковалева… Что ль, придешь?

Ягунин досадливо крякнул:

— Сказал — приду!

Он еще подумал и сунул руку в карман.

— Держи, Нинка. Дядьке, слышь, скажи, что заработала с клиентом. Запомнила?!

Синие вытаращенные глаза на черном фоне размазанной акварели, открытый от изумления пухлогубый рот…

— День…ги?..

— Иди домой, говорю! — страшно зашипел Ягунин, боковым зрением заметив поднимающегося на ступеньки «Паласа» Белова.

«Как же без денег-то я?» — запоздало думал Ягунин, пережидая, когда Иван Степанович пройдет внутрь заведения. Вместе им появляться, как говорит Белов, не резон.

Швейцар — при галстуке, в фуражке — откуда все только взялось! — с приветливостью в позе потянул на себя тяжелую дверь, пропуская невысокого чернявого мужчину в мелко полосатой «тройке», с цепочкой на жилете и в шляпе с круглыми полями.

— Пжалста, гражданин, пжалста! — В голосе швейцара пролилась патока, и «гражданин» в усатых устах прозвучало «господином». Какие уж тут товарищи!

Белов скрылся в глубине вестибюля, а Михаилу все еще было не срок. Снова и снова распахивались двери «Паласа», обдавая Михаила волнами визгливой музыки. Вот и еще. Швейцар и дюжий… этот… как их теперь зовут? Лакей не лакей, официант не официант… м-м… услужающий выволокли наружу пьяного. Тычок — и тот повалился со ступенек в пыль, глухо бормоча про свое. «Пора», — сказал себе Ягунин.

Как и Белов, он взял себе на складе губчека оперативный маскарадный костюм. Белов нынче оделся под купчика, Михаил — под разбитного самарского мастерового. На нем была суконная фуражка, сапоги гармошкой, темная рубаха с воротничком-стойкой, застегнутая на дюжину пуговичек.

Швейцар с немалым подозрением поглядывал на Ягунина, когда он бродил под дверью. Однако, когда тот приблизился, увидел, что сердитая физиономия белобрысого паренька не сулит приятной беседы: такого попробуй не пусти.

— Проходи, товарищ-гражданин, — небрежно обронил швейцар, несколько компенсируя иронией свою трусость.

И Михаил Ягунин вразвалку вошел в «Палас».

5

В «Паласе» дымно и весело. Но до пика разгула еще далеко. Оживление начинается где-то около одиннадцати и продолжается до половины второго, до двух. Вот эти часы и вспоминаются впоследствии. Чаще — с изумлением и горечью, реже — со смачным причмокиванием: «Да-а… гульнули!..» Сейчас еще только шло к девяти, и хотя в «Паласе» было, кажется, все — и кошачья музыка трех евреев, и шарканье танцующих, и звон посуды, и пьяные выкрики, и хлопанье пробок, и громыхание отодвигаемых стульев — в общем, все компоненты разухабистой ресторанной какофонии, — однако не витал здесь пока что дух пьяной истеричной взвинченности, под влиянием которой теряют люди свой человеческий облик и способны бывают на ничем не окупающиеся поступки. Мирно, очень мирно было в «Паласе» без четверти девять.

Белов солидно двигался между столиками, рассекая собой слоистую пелену табачного дыма и приглядывая место для наблюдения за всем залом. Узкоплечий услужающий в задрипанном фраке и с «бабочкой» на грязной манишке скользнул ему навстречу.

— Вот сюда-с! — изогнувшись в талии и закинув на плечо салфетку, он поманил Ивана Степановича к столику, над которым скалой нависла тяжелая фигура «нэпщика» или «нэпача», — такими новомодными словечками успел окрестить народ вновь вынырнувших купцов. Впрочем, в газетах проскальзывало и другое, более культурное слово — «нэпман». Этот был типичный, будто сполз с карикатуры Моора на «акулу капитализма»: добротный костюм в елочку, массивные кольца на толстых коротких пальцах, тройная розовая складка, ниспадающая с затылка на воротник.

— Разрешите присесть? — спросил Белов и одновременно с тем отодвинул стул: спрашиваю, мол, из приличия, а сяду и без разрешения.

— Ну конечно же, конечно… — расплылась в добродушной улыбке физиономия «акулы капитализма», отчего в движение пришли не только губы, но и бугристый нос, и мясистые щеки, и даже лоб задвигался от удовольствия. Судя по опустевшей бутылке и незначительным остаткам закусок, «нэпач» сидел здесь давно и наверняка соскучился по разговору. Болтать попусту Ивану Степановичу не хотелось, но столик был расположен удачно, почти у стены, и Белов сел. Тотчас в руке оказалась карточка. Согнувшись в полупоклоне, официант ждал.

— Та-а-ак…

Белов, отставив руку с карточкой, деловито изучал меню и подсчитывал мысленно, на что же хватит ему тех двухсот тысяч, которые со скрипом удалось выдавить у начхозфина Левкина на посещение ресторана. Ягунину зажимистый Левкин выдал вдвое меньше — аргументировал тем, что у мастерового в карманах бывает не густо, так что пей пиво!

— Принеси-ка мне, любезный… — тянул волынку Белов, зная, что суета и спешка были бы не к лицу, — вот эту штуковину… по-казацки. И это… И вот это… — тыкал Иван Степанович пальцем в меню.

— Напитки-с? — Официант превратился в вопросительный знак.

Насчет напитков дело было скверно — для чекистской казны они дороговаты. Хотя, конечно, и надо бы хоть малость для пущего правдоподобия.

Белов, мигая, еще раз прикинул в уме примерную сумму: нет, не по карману.

— Пивка. Парочку… похолоднее.

— А покрепче-с? — интимно подался телом официант.

Белов шутливо-сокрушенно вздохнул и постукал пальцем по лацкану напротив сердца:

— Здоровьице, братец, не позволяет.

Посерьезнев, официант озабоченно потряс головой:

— Понимаю-с. Сию минутку.

Сосед Белова по столику вытер салфеткой распаренное лицо и затылок. Сказал добродушным баском, напирая на «о»:

— Все на него валят, то есть, на вино. Напраслину возводят, а хвори-то не от вина вовсе, да!

— А от чего же? — машинально спросил Белов, будто бы рассеянным взглядом скользя по дымному залу. Его интересовало, где Ягунин. Неужели до сих пор не зашел? И что это еще за разговорчики с девицами во время дела?

— От волнениев, — убежденно, по-дьяконски торжественно проговорил толстяк и даже палец поднял. — Раньше, когда люди в спокойствии жили…

Вот он, Михаил! Ягунин, прислонившись к стойке, потягивал пиво и о чем-то лениво болтал с буфетчицей, полненькой смазливой бабенкой лет двадцати пяти.

Естественно, не мог Иван Степанович в ресторанном гаме слышать разговор Михаила с буфетчицей Нюсей. Говорил же он ей вот что:

— Ох и хитрая ты-ы… — Ягунин значительно и с некоторым восхищением растягивал слова, копируя разбитного николаевского взломщика-гастролера Бусю Гудочка, которого ему пришлось допрашивать. — А ка-а-к ты догада-а-лась, скажи-и?

Буфетчица, не отрываясь от дела — она разливала «бурдового» цвета вино по бокалам, — стрельнула на Ягунина серыми шустрыми глазками и коротко хохотнула:

— Ха! Велико дело! Я вашего брата за версту вижу насквозь. Одного поля ягодки.

— Да ну! — удивился Ягунин и чуточку прихлебнул из кружки. Он помнил, что с пивом торопиться нельзя: неизвестно, хватит ли ему остатков собственного жалования на вторую кружку. Ах как неосмотрительно сунул он все казенные дензнаки этой голодной Нинке. Хоть бы оставил маленько…

Ягунин посерьезнел лицом и слегка наклонился к буфетчице.

— Ладно, догадалась так догадалась… Точно, кореша мы с ним. Он говорил, что бывает у вас. Ну, вот я и того… пришел.

— Прише-о-л, — кокетливо передразнила Нюся. — А зачем тебе Венька-то?

Михаил глядел в кружку и потому не заметил пристального взгляда, каким молниеносно кольнула его Нюся, рассматривая на свет фужер.

— Должок за ним, — спокойно ответил Ягунин и сделал глоток. Он был готов к такому вопросу.

— В карты, что ль? — небрежно уронила Нюся.

— Да нет… Заказик ему сработал, по слесарной части. А он деньгу не принес. Посулил…

И тут Михаил надрывно закашлялся, не договорив: видно, для простреленных легких ресторанный чад был тяжел. Зажимая рот рукавом, Ягунин душил взрывающийся в нем кашель — ему не хотелось привлекать к себе внимание, но ничего не мог сделать с собой, грудь разъедало.

Он не видел, как замедленно обернулся сидевший за несколько столиков от буфетной стойки худощавый шатен с широко расставленными глазами, отчетливой ложбинкой под крупным носом и набриолиненным пробором. Одет он был неприметно, как и большинство: что-то полувоенное, что-то пиджачное. Острым взглядом пробежавшись по лицу и одежде Ягунина, он опустил голову, словно опечалился, и отвернулся.

Как ни волынил Ягунин, а пиво пришлось допить. Он поставил кружку, небрежно выбросил на стойку мятую пачечку денег.

— Так где же мне его, подлюку, искать? — спросил он, утирая ладошкой губы.

— Откуда я знаю? — Буфетчица пожала пышными плечами неопределенно. — Сам спроси… У тех вон, видишь? Его бражка…

Она кивком показала в угол зала, противоположный от входа, и добавила недобро:

— Хватит торчать у буфета. Прилип, не оторвешь.

Ягунин будто не слышал. Он пытался разглядеть компанию, занимавшую сдвинутые столики в углу, но трудно было это сделать: мешал табачный чад, застила мельтешня танцующих парочек; Минутку назад, когда скрипка, контрабас и рояль страстно вдарили популярный тустеп, в «Паласе» началось невообразимое.

Ягунин и без того еле сдерживал раздражение, а тут еще эта свистопляска. Какие хари, рожи, рыла — откуда вынырнули они все? Ведь четвертый год уже выводит Советская власть этих паразитов, а они, как тараканы из щелей, лезут и лезут…

Де-е-вочка На-а-адя,

Чиво тибе на-а-дааа…

— подвывал зал музыке.

Тупая квадратная физиономия, слюна в уголках рта запеклась густой пеной, радостны белые глаза хапуги, дорвавшегося до дешевого молодого мяса. Как тошнит, верно, эту косенькую девчонку от его смрадного дыхания, от его бормотания, похотливых лап, елозящих по спине и ниже… Где был ты, Ягунин, как проморгал, не поставил в свое время к стенке этого пакостника-спекулянта, воспрянувшего духом после введения НЭПа?..

— Веселый народ… — усмехнулся Ягунин и покрутил головой. — Значить, пойду поспрошаю, спасибочко!

Скверный Михаил актер, никудышный: кривая, ненавидящая получилась у него усмешка, и Нюся даже брови вздернула: ну и ну! Не выдержал Ягунин, пробираясь сквозь пьяное, пляшущее скопище, — поравнявшись с белоглазым, с острым наслаждением даванул каблуком носок модной штиблеты.

— Уй, сволочь! — взвыл белоглазый, бросая косенькую и хватаясь обеими руками за ногу.

— М-молчи, падло! — зыкнул на него Михаил, чувствуя, как зачесались глаза от дикой ярости.

Наверное, сказано это было внушительно — дернув за руку девицу, хапуга с квадратной рожей, перекошенной злостью и испугом, утонул в скачущей толпе.

Найти местечко неподалеку от интересующей Михаила компании было легко — прочие посетители «Паласа» старались держаться подальше от сдвинутых столиков в углу. Это было вполне объяснимо: одного взгляда хватило Ягунину, чтобы опознать не просто шпану, не «подозрительных лиц», а отъявленных, махровых, отпетых воров, а возможно, и бандитов. Их было восьмеро, почти все молодые парни, и лишь один был в возрасте, весьма, впрочем, неопределенном: гляделся он и на тридцать пять и на все шестьдесят. Его круглая, коротко остриженная полуседая голова, побитая лишаями, будто вросла в бугристые плечи, длинный шрам вертикально рассекал шершавую кожу от челюсти до брови. Глаза Михаил не разглядел — пожилой сидел к нему в профиль.

Как подбираться к блатным, как он будет разузнавать о Шлыке, Ягунин понятия не имел. Он решил положиться на время. Заказал подскочившему к нему официанту кружку пива — денег на нее хватило в обрез, поставил локти на стол, уткнул в ладони белобрысую голову и начал наблюдать и слушать.

И было что. Разномастная компания представляла собой живописное зрелище. Вырядились, словно нарочно: у одного из-под явно заграничного пиджака выглядывала драная тельняшка, другой был при галстуке, в манишке и в кавалерийских, подбитых кожей галифе, третий в своей красной, расхристанной чуть не до пояса рубахе и жилетке был похож на загулявшего приказчика. Тощий кадыкастый блондин держал в руках гитару с грязным бантом и, ныряя подбородком то вправо, то влево, то вперед, чистым тенорком тянул нескончаемую и трогательную песню о злополучной судьбе жигана, которого угораздило полюбить дочь прокурора. Ему никто не подпевал, и даже трем размалеванным, совсем юным девчонкам воровская баллада была ни капельки не интересна. Девочки, впрочем, были пьяны, в отличие от парней — из них никто еще как будто не захмелел. Гулять они начали не так давно — из пяти бутылок опустели две, а одна — наполовину.

Пожилой официант подошел к буфетной стойке и что-то спросил у Нюси, но она не расслышала, отмахнулась и принялась подкачивать пиво. Официант стер полотенцем пот со лба, придвинулся ближе и, вытянув шею, спросил чуть не в ухо. Нюся пожала плечами…

— Эх, гоп-топ, Зоя! — взревели сильные и слабые, густые и тонкие голоса, подхватив популярную вульгарную мелодийку.

Официант удовлетворенно кивнул Нюсе, взял со стойки чистый фужер и направился, виляя меж танцующих, к столику, где в одиночестве застыл человек с блестящим пробором. Поставив перед ним фужер, пожилой официант перегнулся пополам:

— Справлялся о Веньке Шлыке.

— О Веньке? — вздрогнув, быстро переспросил человек с пробором.

— Так точно. Говорит, что тот ему должен. Какой-то слесарный заказ, что ли.

— Так, понятно… Значит, слесарь. Что еще?

— Больше ничего такого. Она его направила к шпане. Вон к тем.

Человек с пробором даже привстал, чтоб разглядеть.

— Кто такие?

— А, заваль, домушники. — Лицо официанта стало на миг презрительным. — Вон тот, головастый, старый, — пахан. Кличка — Стригун. Этот — серьезный, остальные — дерьмо…

— Послушай, Николай Фомич… — Клиент пальцем притянул официанта за лацкан — и на ухо: — Подойдешь сейчас к ним…

— В чулочках, што тебе й-йя подары-ы-л… — визжало и бесновалось в пляске потное стадо.

Только кадыкастого с гитарой не сбивала разухабистая свистопляска — он упрямо вел свою песню к трагическому финалу, как водит караваны старый верблюд, привычный к лаю лисиц и шакалов. Девочки из-за стола уже исчезли, как и трое молодых людей, — то ли тоже ушли плясать, то ли уединились где-нибудь, кто их знает? Пожилой официант, убиравший грязную посуду, оказался рядом с сонным паханом: жара и вино с пивом разморили старого, голубенькие глаза подернулись пленкой. Нехотя ковырял в тарелке вилкой. Не оживился он, даже когда официант, потянувшись за пустой бутылкой, обронил:

— За вами, между прочим, смотрят. Фраер в косоворотке, справа от вас. С пивом…

Пахан немного подумал и скосил глаза.

— Мент?

— Угу-у… — благодушно пропел Николай Фомич, ловко подхватил поднос на вытянутую руку и, виляя задом, направился к окошку мойки.

Пахан будто опять задремал — подбородком коснулся груди, перестал ковыряться в тарелке. Но дорожка шрама потемнела — Стригуну ли спать, когда рядом — мент?..

6

— Нет, уважаемый, нет, нет и нет! — со смаком и радостью произносил толстяк каждое свое «нет», и Белову показалось, что хвалить и утверждать что-либо нэпач стал бы куда с меньшим удовольствием. — Не советую, нравитесь вы мне, вот и не советую, не советую, хоть тыщу раз спросите — не советую!

Он перевел дыхание, плеснул вина в большую рюмку, но пить не стал. Конца и краю не было хмельным его разглагольствованиям, Плел что-то о болезнях, потом переметнулся на инфляцию, погоревал, что забыл святое слово «рубль» русский народ — все «дензнаки» да «расчетные знаки», а теперь вот и «лимоны» появились… Наконец пристал к Белову, кто ©н да что он, и вот нес теперь ахинею. Белов, втянутый в пустой разговор, сдерживал зевоту.

— В Самаре дела не сделаешь, это вам коммерсант говорит. Не сделаешь! Свечной завод — ишь! Ха-ха! Чего захотел, ишь!

Розовые щеки ходили студнем.

— Поезжайте вы назад, в свой Тамбов, открывайте там хоть двести заводов. А у нас — нет! Нельзя, уважаемый, нет!

— Отчего же нельзя, теперь вроде везде можно, — чтобы хоть что-нибудь сказать, пробормотал рассеянно Иван Степанович.

Везде можно, а у нас нельзя! — упорствовал болтливый толстяк, размахивая вилкой.

— Отчего же?

— Самара! — толстяк положил вилку, поднял к носу указательный палец, дико скосил на него глаза и повторил: — Са-ма-ра!

— Самара оно Самара, — протянул Белов, но толстяк перебил:

— У нас слопают! Не потерпят наши конкурента, не-ет. Сроду не терпели. А ежели и станете на ноги — власти прищучат. Как милого голубочка, прищучат.

— Власть, чай, везде одна, — миролюбиво заметил Белов.

Благообразное лицо «нэпача» вдруг ожесточилось — теперь это был сердитый кабан, только что без клыков.

— Одна-одна, да не одна, — со злостью, брызнув на стол слюной, прошипел он. — Не нюхали вы, сударик, Самары, вот и…

Он в сердцах плюнул на пол. Выпил рюмку, поморщился и немножко успокоился. Оглянувшись опасливо (хотя можно было орать во всю глотку, и не услыхали бы), он навалился грудью на стол и, продолжал озираться, заговорщически зашептал:

— У нас ЧК по ночам озорует. То и дело слышишь — у одного обыск, у другого обыск. Моего крестного вчера… Золотые кольца и сережки с жены посымали и на сто тридцать миллионов конфискация! Вот она, Самара!

— Это… как же? — Разговор начал интересовать Белова. Вспомнилась плачущая дура Манечка, заслонявшая взяткой архиерея Петра. — За что же его? — Белов с сомнением смотрел на нэпмана, а того ох как раздражала недоверчивость мелкой тамбовской сошки.

— За что, за что… — сердился толстяк. — Козел знает, за что. Крестного-то совсем не за что. Солидный человек, с жульем не вяжется, патент, налоги — все вперед платит. Вот и соображай.

Он сделал таинственное лицо и зашипел: — Похоже, опять подряд чистить начали. Всех, кто при деньгах. Верь им! На словах одно: НЭП, политика, а на деле — под корень.

Пьяная болтовня, конечно. Однако Белова настораживали нотки неподдельного испуга в голосе нэпмана.

— Что-то не верится, — сказал он, чтобы раззадорить толстяка на подробности. — Ни с того ни с сего — и вдруг конфискация. Какой тут резон?

— «Резон!» — плаксиво передразнил толстяк. — А я знаю? У нее и спрашивайте, у Чеки!

Он саркастически усмехнулся, а Белов тотчас спросил:

— Чего же они молчат, коли не виноватые?

Нэпман хмыкнул. Посмотрел с сожалением:

— А кому охота ввязываться? Крестному приказали: жди вызова! Он и ждет. А вы пошли бы жалиться на Чеку? Куда?!

— Интере-е-есные у вас дела, — задумчиво мигая, протянул Иван Степанович. Для вида поковырял вилкой в тарелке. — Прямо-таки чудные у вас тут дела…

— То-то и оно! Самара! — удовлетворенно заключил нэпман, берясь за бутылку.

Внимание Белова привлек мальчишка лет двенадцати в мужском пиджаке и выцветшей казачьей фуражке. Он что-то горячо говорил Ягунину. Когда тот встал из-за стола и направился вслед за пацаном к выходу, Иван Степанович ощутил смутную тревогу.

— А ты не брешешь? — говорил на ходу Михаил, крепко держа мальчишку за плечо.

— Да нет, дяденька, ей богу, — мальчишка дважды перекрестился. — Военный вас спрашивает, на вас показал, ей-богу! Позови, говорит, вон того, сивого, а я, говорит, у входа буду.

Хмурясь и недоумевая, шел Ягунин за мальчишкой между загвазданными, уже залитыми вином и пивом столиками. На людей старался не смотреть — чувствовал, что нервы на пределе и что сорваться он может на пустяке. Михаил не оглядывался, иначе непременно заметил бы, что пахан и субчик в тельняшке повторяют его извилистый маршрут.

В вестибюле горела одна-единственная оранжевая лампочка, здесь пахло сыростью, плесенью и мочой. Швейцара у дверей не было — на его месте стоял коренастый детина в солдатских обмотках. Лицо его было плохо видно.

— Вот… вот он, — пробормотал мальчишка, обращаясь не то к Михаилу, не то к обладателю обмоток.

Ягунин выпустил его плечо, сделал еще несколько шагов и остановился: эта белесая, как у альбиноса, физиономия была ему незнакома.

— Чем интересуешься, кореш? — с участием спросил парень, неторопливо вынимая откуда-то из-за спины нож.

Ягунин мельком оглядел вестибюль: худенький пьяный кавказец, бормоча несусветное, тискал у стены девицу, замер мальчишка, готовый сей миг юркнуть на улицу, — и никогошеньки больше. Если не считать, конечно, сжавшего челюсти пахана и долговязого урку, что вынырнули из дверей за его спиной.

Хоть и никудышный был в вестибюле свет, Ягунин сумел разглядеть в руке у долговязого финку. Пахан держал руки в карманах.

— Чего надо!? — звонко крикнул Ягунин. — А ну! — Он сунул руку в карман, но вскинуть наган не успел: долговязый прыгнул на него с вытянутой вперед рукой. Уклониться от ножа Ягунин успел, но револьвер от рывка выпал, громко звякнув о кафельный пол. Длинный носом вперед рухнул через подставленную ногу. Пластаясь раздавленной жабой, он пытался дотянуться до нагана, но Михаил отбросил «пушку» ударом ноги и тут же сцепился с парнем в обмотках.

— Чекист! Сука! — хрипел тот, выдирая руку с ножом из-под бока Ягунина.

Пронзительно завизжала девица, словно провалился под кафель ее ухажер-кавказец, в дверях появлялись и тотчас исчезали перепуганные лица.

Корчась от боли в локте и приседая, тощий бандит в тельняшке попытался достать финкой Михаила, катавшегося по полу в обнимку с альбиносом, но неудачно. Пахан не лез в драку, сонно смотрел и, видно, ждал, когда «мент» встанет на ноги: в огромной ладони Стригуна чернел с виду игрушечный браунинг.

Распахнув дверь, Белов оценил обстановку мгновенно.

— Назад! Руки вверх, сволочи! — гаркнул он во всю мочь.

Небольшой, прилично одетый господинчик, а ведь почуяли урки, с кем имеют дело: уронил нож долговязый и застыл в полуприседе, оцепенел, не сводя глаз с дула револьвера, Стригун.

— Руки! — грозно прикрикнул Белов.

Оба бандита угрюмо подчинились. Третий, что подмял-таки Ягунина, встал и нехотя, до уровня плеч поднял грязные ладони.

Пахан скосил глаза вправо — вверх: там, над головами, рыжела электролампочка.

У Ягунина было в кровь разбито лицо. Задыхаясь от злости, Михаил, искал в полутьме отброшенный наган, а Белов тем временем командовал, не сводя дула с пахана:

— Бросай оружие! Отойди к стене!

В дверях белели испуганные физиономии. Любопытство было сильнее страха: щель стала пошире, всем хотелось…

— Вот он! — обрадованно крикнул из угла Ягунин.

И в тот же миг раздался слабый хлопок выстрела и еще один хлопок, чуть погромче. Это вдребезги разлетелась лампочка: Стригун показал, что стрелять он умеет.

Разбери теперь, где свои, где чужие?

— Стой! — крикнул Белов.

Брызнуло стекло входной двери. Ягунин выстрелил раз и два — не попал.

Три фигуры метнулись от «Паласа» в плотную уличную темноту. Ищи-свищи их, ЧК!

Загрузка...