Он был такой необычный и такой большой этот год — тысяча девятьсот сорок пятый.
Большой потому, что каждый день нёс столько нового, сколько раньше с лихвой хватило бы даже на месяц. События мчались, теснили друг друга, жизнь была наполнена ими до отказа. Хотя их ждали давно — эти великие события, — казалось, что трудно быстро привыкнуть к ним. И неожиданно очень скоро привыкали, — сразу же, следом надвигалось новое, еще более значительное.
Январь…
Февраль…
Март…
Апрель…
Весна!
В любое время года — зимой, летом, осенью — могли прийти дни победы. Они пришли весной, и это было самым закономерным, и непрерывным праздником осталась в памяти эта весна, вернее, две весны, слившиеся в одну — бурную, стремительную, дружную.
Май…
Давно ли так необычно было, что наши уже там, в Восточной Пруссии, в Германии, а теперь привычно звучали в приказах и сводках названия немецких городов.
И вот ещё одно название — «Берлин»!..
Не минуло и недели с того тёплого майского вечера, когда мир узнал о падении германской столицы, как неведомыми путями распространился слух: война окончена! Толпы собирались возле репродукторов на площади в восемь вечера, в одиннадцать — в те часы, когда из Москвы передавали последние известия. И — расходились, так и не услышав самого желанного.
Долгожданную весть радио принесло утром девятого мая. И начался этот день — немного суматошный, беспорядочный и какой-то семейный, да, семейный, потому что неожиданно все оказались знакомыми, с которыми можно было поговорить, пошутить, посмеяться, и никто этому не удивлялся. Рассказывали о мальчике, который родился утром и которого назвали Иосифом в честь товарища Сталина, успев даже зарегистрировать в загсе, хотя был нерабочий день, — специально открыли загс по такому случаю. Говорили о каком-то военном, собравшем незнакомых людей и закатившем им пир горою. Много передавали таких историй, неизвестно, что тут было правдой, что — выдумкой, но верить хотелось всему, так всё это было хорошо.
Виктор с самого утра отправился на улицу. Он шёл без всякой цели, да и не надо было цели — неудержимо хотелось просто так выйти, затеряться в толпе, быть среди всех, когда все — Виктор был уверен — чувствуют одно и то же.
Улица встретила его шумом, движением, песнями, смехом. Из открытых окон разноголосо кричало радио. По тротуарам, запруженным народом, трудно было пройти, и Виктор сошёл на мостовую. Впрочем, и здесь людей было не меньше. Машины, пробираясь среди прохожих, часто гудели, но милиционеры не замечали нарушения правил…
Виктор ловил обрывки разговоров в толпе. Он любил это: будто ворвёшься на мгновение в чужой мир и сразу же уйдёшь из него. Ни начала, ни конца, — один лишь эпизод, и ты сам придумываешь десяток своих начал и концов, грустных и весёлых, серьёзных и смешных, — по настроению. Но сегодня не надо было особенно раздумывать над этим: в разных вариантах всюду витала одна и та же тема.
Пожилую женщину, оберегая от толчков, поддерживает под руку другая, молодая, и быстро-быстро говорит:
— Вернётся Петя домой, вас, Мария Николаевна, оставим по хозяйству, а сами…
И было ясно начало: четыре года войны, две женщины — молодая и пожилая, работающие где-нибудь на заводе, напряжённые дни, тревожные ночи, — обычная история двух женщин, муж и сын которых ушёл на фронт. И так же был ясен конец: скоро, очень скоро вернётся их Петя, несколько дней назад, может быть, штурмовавший рейхстаг, и всё будет так, как они решили…
Компания — юноши и девушки в тёмных гимнастёрках — наверное, студенты-транспортники.
— Мне бы только сопромат сдать — и море по колено…
— К нам поедем, во Львов? Теперь-то будет можно.
— Конечно, война, оккупация, то, сё, — гудел высокий сутуловатый мужчина, чуть склонившись к низенькому собеседнику. Он окал и, как нарочно, все слова были с «о». — Но… — мужчина поднял палец и приостановился. — Экономика окрепла. Погоди-ка, пройдёт год, другой — понаворотим такого…
Да, в разных вариантах одна и та же тема. Каждый по-своему и о своём, но об одном и том же. О том, что будет в эти самые мирные дни — близкие и неясные.
Виктор помнил довоенное время, но как? Хлеб без очередей и без карточек, чистые освещенные подъезды в доме, а не такие, как были эти четыре зимы — тёмные, с обледеневшими ступеньками; газета, которую можно купить в любом киоске «Союзпечати», и многое другое, мелочи, каждая по своему важная, но всё-таки мелочи, в общем ещё не составляющие жизни. Он раньше просто не знал её.
Жизнь пришлось узнать позднее — в маленькой старой школе, где занимались в три смены ученики четырёх школ, где писали на тетрадках из грубой бумаги, непокрашенными, плохо оструганными ручками — того и гляди занозишь палец, — откуда учеников младших классов водили в центр города в детскую столовую — там им по специальным талонам давали дополнительное бескарточное питание. Так было в войну в школе, — и всё-таки занимались и, Виктору казалось, даже лучше, чем до войны, потому что научились ценить многое, чего не ценили до этого.
Потом была жизнь на заводе — синее туманное утро, почти ночь, когда надо было итти на работу, и такой же туманный морозный вечер, почти ночь, когда работа кончалась. А между ними — день, заполненный гулом станков, лязгом металла, острым запахом масла, которым пропахла одежда, руки — всё. Позднее к этому прибавились ещё занятия в вечерней школе. Мел скрипел по доске, буквы начинали вдруг двоиться, расплываться, и нужно было большое усилие воли, чтобы очнуться, стряхнуть сонное оцепенение и воспалёнными глазами следить за рукою преподавателя.
Это была суровая военная жизнь. Она казалась под час невыносимой, но теперь, когда она осталась в прошлом, Виктор замечал, что в воспоминаниях эта жизнь представляется уже иной. Исчезало то, что раньше выглядело самым главным: до раздражения знакомый голос диктора, который день за днём ровно в шесть утра заставлял отрывать тяжёлую голову от подушки; липнущие к рукам от мороза шершавые металлические болванки и всё тот же сладковатый запах масла. А в памяти возникало нечто большое и цельное — постоянное напряжение, которое теперь уже не тяготило, а наполняло душу гордостью за то, что именно он, Виктор, смог это выдержать, и за то, что на какую-то, пусть самую незначительную, долю и он приблизил чудесную весну, раскинувшуюся сейчас над городом, над страною, над всем миром.
И вот ушла суровая военная жизнь. Песни неслись над улицей, радостно шумела толпа, и все говорили о будущем, у каждого были свои планы жизни в мирные дни.
А Виктору ещё ничего не было ясно. Его планы и сейчас оставались такими же расплывчатыми, как раньше. Хотя раньше это само собой разумелось, потому что была война, и всё, естественно, откладывалось до того времени, когда она кончится. Но теперь Виктор понимал, что дело не только в войне, но и в нём самом, что ему ещё не хватает чего-то, чтобы скорее сбылись эти планы.
Чего? Он и сам не знал чего, и у него появлялась зависть к тем, с кем он вместе заканчивал вечернюю школу. У них, у каждого, всё было просто и определённо. Один поступает в политехнический институт, другой — в высшее мореходное училище, третий решил стать строителем, им не в чем было сомневаться, — будет так, как они хотят.
Будет ли так, как хотел Виктор? Он неопределённо махал рукой и старался перевести разговор на другую тему, когда его спрашивали, что он думает делать дальше.
Конечно, был простой, на первый взгляд, путь. Есть в Москве литературный институт Союза советских писателей. Есть в нём отделения прозы, поэзии, драматургии и критики. Никто не мог помешать Виктору подать туда заявление. Но с чем он придёт в институт? Кто он — критик, прозаик, поэт? И может ли он писать вообще?
А писать очень хотелось, особенно, когда попадала в руки хорошая книга. Прочитав её, Виктор снова перелистывал страницу за страницей. Герои жили, страдали, радовались, боролись, побеждали. Они вставали перед Виктором почти живые, и Виктор мог теперь сам писать о них. Но это были чужие герои. А свои… своих не было.
Обиднее всего, что книга рассказывала о таких же людях, как Виктор и те, кого он знал. Вот тут и скрывалось непонятное «что-то», чем владел автор книги и чего никак не мог отыскать Виктор.
Виктор не хотел сдаваться. Ведь и тот, писатель, создавший такую интересную книгу, сразу ничего не умел. Возможно, и он так же, как Виктор, мучился сначала, пока не открыл, наконец, секрета, как ясно и увлекательно рассказывать о самом простом. Надо было искать и учиться.
С этим желанием Виктор хватал перо. Он искал. Он решал писать стихи, — может быть, он поэт? Строки возникали сами собой, одна за другой. Он читал их вполголоса, они звучали напевно, это были настоящие стихи. Он, как ему казалось, холодно и беспристрастно, разбирал то, что написал. Содержание? — стихи говорили о войне, о победе, о том, что волновало всех. Форма? — стихи были написаны классическим хореем, рифмы были точные, но ни в коем случае не глагольные, которых — Виктор не раз читал об этом — надо по возможности избегать.
Как радостно становилось в этот момент! Каким казалось лёгким — творить, писать стихи. Но стоило Виктору чуть позднее, хотя бы назавтра, снова перечитать стихи, они вдруг блёкли, морщились, теряли всю красоту и прозрачность, как теряют её похожие на граммофонные трубы голубые цветы вьюна под горячим солнцем. Лёгкие строки набухали, громоздились одна на другую, они не волновали уже, а нудно кричали, как серые строки плохого плаката. И точные рифмы, и классический хорей терялись в навязчивом крике, от которого Виктору становилось мучительно стыдно перед самим собой.
Вновь приходило сознание собственного бессилия, пока Виктор опять не убеждал себя в том, что не он первый, что не всё приходит сразу. И вообще, — может быть, не поэзия его стихия? Он брал лист бумаги и аккуратно выводил:
«Батальон вступил в деревню, только что оставленную фашистами. Болью сжалось сердце капитана Синцова, когда он увидел разрушенные дома и закопчённые трубы. В этой деревне он родился и вырос…»
И всё. Перо деревянело и само выпадало из рук. Совершенно непонятно было, что же дальше должен был делать загадочный капитан, который в представлении Виктора имел только два отличительных признака — погоны с четырьмя звёздочками на каждом и откуда-то подвернувшуюся фамилию «Синцов». А ведь у других герои, и такие же капитаны в том числе, были живыми, полнокровными людьми, которых, казалось, узнаешь, появись они даже сейчас здесь, в этой толпе, запрудившей улицу.
Нет, и проза, не требовавшая соблюдения размера и поисков рифм, таила в себе неразгаданные секреты…
Виктор никому не рассказывал ни о своих надеждах, ни о своих разочарованиях. К чему, если это зависело лишь от него самого? Но именно потому разочаровываться было гораздо тяжелее.
Так хотелось избавиться от этих мыслей в праздничный майский вечер, но все вокруг, будто сговорившись своими возгласами возвращали их:
— Знаете, родная, я всё уже продумала и решила…
— …А что ты думаешь, — обязательно поступлю. Теперь другое дело — войне конец!..
Виктор аккуратно свернул аттестат в трубку, — чтобы не помять, — и вышел на улицу. Не сделал он и десяти шагов, когда его окликнули. Он оглянулся: это был Сергей Иванов, токарь, который тоже занимался в вечерней школе.
— Идём вместе, нам ведь в одну сторону, — сказал Сергей, нагнав Виктора.
Некоторое время молчали.
— Знаешь, о чём я думаю? — заговорил Сергей. — «Аттестат зрелости» — как это здорово сказано. Будто ты долго сидел перед дверью и всё ждал, и вот её перед тобою открыли: шагай вперёд, смелее, ты уже вырос. Но я ещё не о том. Наши, — он потряс свёрнутым в трубку, как у Виктора, аттестатом, — они особенные, такие мало у кого есть. Мы экзамен вдвойне держали — и здесь, и там, на заводе…
Хотя это было похоже на то, о чём думал Виктор, он не хотел откровенничать с Сергеем. Он знал его давно, наверное, года два, но никогда не был с ним близок. Бывает так: как будто бы человек хороший, ничего против него не имеешь, а сойтись с ним не можешь, говоришь и всё время испытываешь неловкость, тянешь из себя слова, чувствуешь себя перед ним чем-то обязанным. Так же было у Виктора и с друзьями Сергея — вспыльчивым, отчаянным Генкой Никитиным и полной его противоположностью — сдержанным, серьёзным Александром Бахаревым, который с недавнего времени стал работать в райкоме комсомола.
Эти трое были из знаменитой комсомольско-молодёжной бригады «ильинцев», названной так в честь дважды Героя Советского Союза лётчика гвардии полковника Ильина, Бахарев — бригадир, остальные — члены бригады.
Разные по характеру, они и думали, и поступали одинаково. Виктор и не представлял, как бы вдруг он стал говорить с ними по душам, — настолько противоположны были его сомнения и колебания твёрдой уверенности этой тройки, которая, похоже, никогда ни в чём не сомневалась…
Сергей продолжал:
— И вот тут, понимаешь, чувствуешь ответственность. Ну, придём в институт я или ты, и придёт парень или девушка, которые кончили школу нормально, не как мы. Аттестаты у нас одинаковые, а требовать от нас можно гораздо больше, потому что ведь и пережили мы больше, лучше знаем жизнь. И поэтому…
— Серёжа! — раздался возглас с противоположной стороны улицы.
Сергей быстро обернулся и, придержав Виктора за рукав, сказал:
— Ты извини, я сейчас…
Виктор поглядел ему вслед. Сергей перебежал улицу навстречу светловолосой девушке. Они оживлённо заговорили, Сергей развернул аттестат, на что-то показывая пальцем. Заметив, что оба они на него не смотрят, Виктор свернул в сквер и торопливо зашагал по аллее.
И здесь у «ильинца» Сергея всё было определённо. Виктор догадался, что девушка и есть та самая Валя, о которой он слышал не раз. Она на год раньше Сергея окончила десятилетку и теперь училась в медицинском институте. Ни для кого не было секретом, что они любят друг друга. Так об этом и говорили. Как хотелось бы Виктору, чтобы так же говорили о нём и… ещё о ком-то, с кем бы он мог, как сейчас Сергей, горячо делиться тем, что его волнует.
Но так не получалось, как ни желал этого Виктор. Среди знакомых ему были девушки, которые раздражали его своим легкомыслием, пустопорожностью, вечным щебетанием о модах, причёсках, о том, кто как танцует. Их Виктор нарочно резко обрывал, старался уязвить в самое больное место, хотя иные из них на первых порах с подчёркнутой симпатией относились к нему. Были другие, совсем не похожие на первых, которые нравились Виктору. Но и с этими он обращался так же, как с первыми, правда, совсем по другой причине — как-то не мог он сказать девушке, что хотел бы дружить с нею. А в итоге и первые, и вторые сходились во мнениях и укрепляли за Виктором славу «много о себе думающего» у одних и «героя не нашего времени» у других. Были, наконец, третьи девушки — безразличные Виктору, — и с ними как раз он мог держаться без всякой натяжки, но… они были безразличны ему…
Виктор прошёл через сквер и сел на скамейку. Он достал из кармана сложенный вчетверо небольшой листок бумаги, развернул его и снова перечитал, хотя перечитывать, собственно, было нечего — всё, там написанное, он помнил наизусть, от слова до слова. В листке с большими красными буквами сверху было всего четыре строки, напечатанных на машинке:
«Уважаемый товарищ Тихонов!
Просим Вас зайти в редакцию, в комнату № 57 для беседы относительно Вашей рецензии.
С приветом…»
Подписан листок был неразборчивым угловатым почерком, похожим на готический.
Письмо пришло утром, и с тех пор Виктор несколько раз перечитывал его. Это было третье в жизни Виктора письмо, полученное им из редакции. Первое было совсем давно, кажется, ещё в четвёртом классе, — Виктору писали тогда из «Пионерской правды», что гиперболоида инженера Гарина, о котором рассказано в романе Алексея Толстого, пока не существует и что поэтому нельзя, как советует Виктор, использовать его для прокладки железнодорожных путей в горах. Другое, тоже из «Пионерской правды», Виктор получил года два спустя. Ему отвечали, почему нельзя послать наши войска в помощь республиканской Испании, и сообщали, что в одном из ближайших номеров будет напечатана об этом подробная статья. Верно, такая статья появилась, и в самом начале её было сказано, что статья печатается по просьбе ряда школьников, в числе которых назывался и Виктор.
Было странно и радостно, когда в почтовом ящике сказывались конверты из плотной бумаги, украшенные эмблемой «Пионерской правды», — совсем такой, как в газете. Но что они — по сравнению с маленьким листком который Виктор держал в руках сейчас? Это, третье, письмо решало его судьбу…
Можно было итти в редакцию хоть сию минуту, но что-то заставляло Виктора медлить. Он решил, что встанет со скамейки, когда мимо пройдёт десять автомашин. Насчитал семь или восемь и сбился со счёта. Тогда решил дождаться двадцати пяти…
Ещё переписывая рецензию начисто и потом опуская заклеенный конверт в почтовый ящик, Виктор как-то не воспринимал всего этого всерьёз. Рецензия была о новом фильме, который он смотрел несколько дней назад, сдав последний экзамен. Виктор вышел из кино со светлым и немного грустным чувством, появлявшимся у него всегда после хорошей картины, — будто только что расстался с близкими, дорогими людьми. Хотелось с кем-нибудь поделиться этим чувством, и Виктор взялся за перо, впервые не размышляя о том, что пишет — стихи или прозу — и для чего он пишет. Он рассказывал о девушке, отдавшей жизнь за своё правое дело, милой, чудесной девушке, которой жить бы и жить и которая без колебаний пошла на смерть… Он не заметил, как исписал пять страниц, и, только перечитав написанное, подумал, что получилась рецензия, такая же, какие часто появлялись в газете. Тогда Виктор посмотрел картину ещё раз, чтобы проверить, не перепутал ли он чего-нибудь, и отправил рецензию в редакцию.
Что скажут ему в таинственной комнате номер пятьдесят семь, представлявшейся Виктору огромной, прокуренной, где десятки людей за десятками столов кричат в телефонные трубки, бешено выстукивают на пишущих машинках, вбегают и выбегают, ежеминутно хлопая дверями? То Виктор окончательно решал: ему раздражённо ответят, что нечего бессвязной писаниной отнимать время у занятых людей, и рецензия ему самому начинала казаться детским лепетом; то он рассуждал: приглашать его в редакцию лишь для этого не к чему, что, наоборот, рецензия понравилась, и ему хотят предложить написать ещё одну…
Виктор спохватился, что давно уже не обращает внимания на машины, начал было считать их снова, но вдруг решительно встал. Хватит, — что бы ни сказали, ждать он больше не может.
Редакция помещалась в трёхэтажном здании, растянувшемся на целый квартал. Комната номер пятьдесят семь оказалась на самом верху. И пока Виктор поднимался по лестнице, он машинально повторял в такт шагам: «Пять-десят семь, пять-десят семь…» Каждая цифра в сознании Виктора была окрашена в свой цвет — единица — в чёрный, двойка — в жёлтый и так далее, и эти две цифры — красная пятёрка и синяя семёрка горели перед глазами.
Длинный коридор на третьем этаже был пуст и тих, лишь откуда-то доносился приглушённый стук машинки. По обе стороны коридора тянулись одинаковые двери, белые, со стёклами наверху, различавшиеся лишь стеклянными табличками: «Заведующий промышленным отделом», «Литературные сотрудники отдела культуры и быта»… На дверях же пятьдесят седьмой комнаты висела табличка с одной только фамилией: «А. М. Кузнецов» Виктор никогда не встречал её в газете и подумал: «Новый, недавно здесь работает». Он осторожно стукнул согнутым пальцем в дверь.
— Войдите, — разрешил густой голос.
Маленькую комнату почти целиком занимали клеёнчатый диван и повёрнутый углом письменный стол с двумя телефонами и кипой бумаг на нём. Из-за стола навстречу Виктору поднялся высокий, чуть сутуловатый человек в очках. Поздоровавшись, Виктор протянул ему письмо.
— Тихонов? Помню, — приподняв очки на лоб и далеко от глаз вытянув руку с листком, сказал мужчина, напирая на «о». Он кивнул на диван: — Располагайтесь.
Опять надвинув очки на глаза, мужчина, надо полагать Кузнецов, стал рыться в кипе на столе. Заметив уголок знакомой бумаги, Виктор привстал:
— Это…
— Посмотрим, — проговорил Кузнецов и углубился в чтение.
Виктор разглядывал его. Он был немолодой, с морщинистым лицом. Кажется в записных книжках у Марка Твэна, Виктор читал шутливую запись о том, что морщины должны быть следами прежних улыбок. У Кузнецова, резкие и глубокие, они придавали лицу насупленное выражение. Очки в прозрачной оправе из плексигласа казались непомерно большими и делали глаза его похожими на глаза глубоководной морской рыбы. Читая, Кузнецов закусил нижнюю губу и несколько раз громко вздохнул.
— Понятно, — сказал он, заглянув зачем-то на чистую сторону последнего листа. И начал сворачивать из газеты большую цыгарку.
Виктор выхватил из кармана пачку папирос:
— Пожалуйста!
— Благодарю, — отказался Кузнецов. — Я — только махорку…
Он задумчиво мял цыгарку в руках.
— Это вот, — задел пальцем Кузнецов рецензию Виктора, — ни в одни ворота… Не годится, — пояснил он.
У Виктора зазвенело в ушах. Кузнецов, чиркнув спичку, глубоко затянулся.
— Простое переложение содержания — больше ничего. Грамотно, но никому не нужно. В кино можно сходить и без этого…
Виктор почти не слышал его. Он с удивлением заметил, что совершенно безразлично относится к спокойным словам, в пух и прах разбивающим его надежды. Только стало непонятно, зачем он сидит в незнакомой комнате и слушает незнакомого человека. Должно быть что-то заметив, Кузнецов вдруг осекся и, встав из-за стола, пересел на диван рядом с Виктором.
— Но ничего… Огорчаться не нужно, — и у хозяйки бывает блин комом. Ты откуда? Чем занят? — неожиданно сменил Кузнецов тему, перейдя на «ты».
Виктор сбивчиво рассказал о себе. На вопрос о планах ответил, что пока не решил.
— Понятно, — протянул Кузнецов. — Вот какое дело… Попробуй-ка с малого. Возьмись-ка за информацию…
И, видя, что Виктор не понимает его, ткнул пальцем в газетный лист:
— Информация это вот — обо всём понемногу. Да не смотри, что крохотные, дело большое… Нам, кстати, завтра во как, — он провёл рукою по шее, — нужна информация из облзо. О совещании председателей колхозов, — оно на днях открывается, надо бы предварительную заметку. Сможешь отправиться с утра?
Ошеломлённый этим натиском, Виктор молча кивнул.
— Отлично, — поднялся Кузнецов. — К половине первого, не позже, жду. Зайдешь там к начальнику, расспросишь, что за совещание, кто там соберётся, зачем. Удостоверения у тебя нет, я позвоню, чтобы приняли. Получится — дадим удостоверение…
Открылась дверь, и в комнату заглянул узколицый человек в тщательно выутюженном сером костюме:
— Михалыч! Вас к редактору — срочно…
— Иду! — откликнулся Кузнецов. Пожимая Виктору руку, он повторил:
— Не позже половины первого…
И улыбнулся, отчего сердитые морщины побежали в стороны и сразу сделали лицо добродушно-приветливым:
— Пробуй! Я думаю, сможешь…
Кузнецов быстро пошёл по коридору, слегка переваливаясь с ноги на ногу. А Виктор ещё некоторое время смотрел ему в спину.
«Михалыч»! Эта несколько странная подпись, не то фамилия, не то отчество, появлялась под хлёсткими, злыми фельетонами, о которых говорил весь город. Так вот каким был Михалыч…
«Пробуй», — звучал в ушах Виктора окающий голос Кузнецова. Сейчас этот голос казался ему до странности знакомым. Виктор напряг память, и ему вспомнились запруженные народом улицы в день девятого мая, два собеседника — высокий и низкий, как нарочно, повторяющееся во всех словах «о».
— Погоди-ка, пройдёт год-другой, понаворотим такого…
Гора с горой не сходятся, а человек…
Тётя Даша выслушала просьбу Виктора разбудить его завтра пораньше и спросила:
— Обедать будешь?
— Буду.
— Ну, садись здесь, Николай ещё не скоро придёт, — сказала тётя Даша и вздохнула: — Ох, когда же вас мир возьмёт, людей, Витенька, стыдно…
Фраза эта была произнесена почти механически, потому что она повторялась каждый день вот уже три года подряд — столько, сколько прошло с тех пор, когда Виктор и Николай Касьянович — муж тёти Даши — перестали замечать друг друга. Как только Николай Касьянович появлялся в доме, Виктор уходил с книгой на кухню и оставался там, пока тот не ложился спать.
Жизнь Виктора была резко разграничена на две половины — до Николая Касьяновича или «Николая Крысьяновича», как Виктор окрестил его про себя, и после. Первая половина в свою очередь тоже делилась ни две части — с отцом и без отца.
От жизни с отцом сохранились в воспоминаниях лишь отдельные эпизоды, словно выхваченные из темноты яркими зарницами… Берег реки, горячий песок под ногами, они все трое вместе, отец и мать шумят, бегают друг за другом, как маленькие, и Виктор бегает с ними, хватает их за руки, кричит, — ему очень весело… Он на балконе большого дома, отец хватает Виктора сильными руками, приподнимает: «Смотри!», внизу шапками теснятся крыши домов, тянутся улицы, по которым точками ползут пешеходы, Виктору жутко и радостно в то же время… Тихие вечера, лампа, прикрытая бумажным абажуром, освещает только круг на полу, Виктор спит и не спит, он слышит ровные приглушённые голоса отца и матери, но это ничуть ему не мешает… И — один из таких вечеров, когда голоса вдруг зазвучали по-иному, заставив Виктора проснуться. Как на фотографии, запечатлелась спина отца, в пальто, с чемоданом в руке, и лицо матери с остановившимся взглядом. Виктору стало очень обидно, он хотел вскочить, крикнуть что-то, заплакать, но сон помешал этому. И до сих пор у него сохранилось чувство, что если бы он тогда встал, всё было бы по-другому…
Бесконечный путь по железной дороге, — так началась вторая половина первой части жизни — без отца. Узкое, с качающимся полом, купе, к которому в конце концов Виктор привык, как к дому, лысый толстый сосед, который всё пугал Виктора тем, что неожиданно тыкал его пальцем в живот, выкрикивая непонятное: «Шум-бурум, барабан!», но который всё-таки был очень хороший, потому что на каждой остановке угощал его и конфетами, и пирожными, и семечками, так что мама начинала пугаться, что у Виктора заболит живот, а Виктор не понимал, как от таких вкусных вещей может болеть живот…
Тихая пыльная улица, бревенчатый дом с резными карнизами над окнами, толстые мягкие лепёшки в пузырящемся масле, блестящие коричневые кринки с густым молоком, миска с мокрой яркокрасной ягодой, к которой прилипли зелёные листочки, хлопотливая бабушка, у которой можно попросить что угодно, — всё это называлось деревней, где Виктор никогда раньше не был. Возле бабушкиного дома кучей росли огромные лопухи, — листья их скрывали Виктора с головой. Лопухи были рядом с плетнём, и через отверстие в нём Виктор пролезал в огород, где всё было таким же большим. Виктор пробирался под зелёным сплетением стеблей, срывая попутно самые крупные стручки гороха, солнце зайчиками бегало по земле, по рукам, и где-то наверху монотонно жужжали невидимые пчёлы…
Потом переехали в город. Мать на весь день уходила на работу, и Виктор, скучая, сидел у окна в ожидании ее. Иногда случалось событие: приносили узенький бланк почтового перевода. Тогда Виктор, заслышав шаги матери, бросался к ней навстречу и, потрясая бланком, радостно кричал: «Исполнительные! Ис-пол-ни-тель-ные!» Слово «исполнительные» было тесно связано для него со словом «командировка», в которую, как ему говорили, уехал папа и из которой он скоро вернётся. Позднее это слово приобрело совсем другой смысл, и Виктор не встречал мать радостным криком, когда приходил перевод, а старался засунуть бланк куда-нибудь под тарелку или под книгу, чтобы мать сама случайно обнаружила его. В эти дни, он знал, рано или поздно, мать обязательно присядет, поставит его перед собой и внимательно, словно не узнавая Виктора, будет разглядывать его и говорить вполголоса:
— И глазки серенькие… И губки пухленькие… И волосы шёлковые…
И хотя это говорилось о нём, Виктор знал, что это относится к тому, от кого шли узенькие почтовые бланки, — к отцу, у которого тоже были серые глаза, и пухлые губы, и мягкие, спадающие на лоб волосы и который к ним не возвратится. Виктор стискивал в такие минуты зубы и дрожал от нестерпимого желания заплакать…
Первая половина жизни кончилась, когда почти перед самой войной умерла мать. Возвращаясь с работы, она всё чаще жаловалась на головную боль, и Виктор бегал в аптеку на угол за порошками и таблетками для неё, мочил полотенце для компресса. Однажды пришлось вызвать «скорую помощь», и мать увезли в больницу. Но лечение оказалось уже бесполезным.
После похорон тётя Даша, охая, почти насильно увела отупевшего Виктора к себе. Когда сгладилась первая боль и всё начало постепенно входить в свою колею, было окончательно решено, что Виктор останется у Далецких.
Раньше Виктор почти не знал их. Они появлялись в гостях редко, только по праздничным дням, — полная, малоподвижная тётя Даша в длинном негнущемся платье и высокий Николай Касьянович, в чёрном костюме, неестественно вытянувшийся, с сухоньким лицом, острым носом и нависшими над маленькими глазами пучками жёлтых бровей. Далецкие чинно сидели за столом, тётя Даша, охая и вздыхая, неторопливо жаловалась на болезни, и было странно, что она и худенькая, подвижная мать — родные сестры. Только когда тётя Даша, выпив вина, с заблестевшими глазами вдруг затягивала песню, она чем-то неуловимым становилась похожей на мать. Николай Касьянович говорил мало, и всё, им произносимое, приобретало какое-то особенное значение:
— С точки зрения медицины…
— Положение в смысле продовольствия…
Совсем иным увидел его Виктор теперь. У мальчика сжимались кулаки, когда он смотрел, как Далецкий берёт двумя пальцами любимую мамину синюю кофточку, в которой она ходила на работу, и пришёптывает одними губами: «Поношено… Весьма…», а потом раскладывает на диване её пёстрое платье, надевавшееся только по праздникам, и обрадованно вытягивает губы трубочкой: «Весьма… Минимум полтораста…» Но он понимал, что Далецкий по-своему прав и что эти вещи некому больше носить.
Как пройдёт вечер в доме Далецких, определялось одним — в каком настроении вернётся Николай Касьянович. Иногда это настроение было радужным, что можно было узнать уже по фальшивому напеву «Три танкиста, три весёлых друга…», доносившемуся из передней. «Поёт», — счастливо вздыхала тётя Даша и кидалась накрывать на стол. Николай Касьянович с аппетитом обедал, часто потирал ладонь о ладонь, вытягивал губы трубочкой и похлопывал тётю Дашу по спине:
— Питательно, высококалорийно… Весьма…
И наставительно говорил Виктору:
— Положение человека определяется его постом, что имеет существенное значение в жизни.
Но чаще он приходил раздражённый, недовольный всем на свете, и тогда тётя Даша, сдерживая свои вздохи и охи, старалась не звякнуть ложкой о тарелку, не уронить невзначай кусок хлеба. Бегающие глаза Далецкого, однако, выискивали на столе всевозможные недостатки:
— Соль… Влажная соль… Вилки чистятся раз в год… Заметно… Весьма…
Он с шумом отодвигал тарелку:
— Можно получить катарр… От моего здоровья зависит ваше благосостояние…
Книг в доме Далецких не было, и тётя Даша, любившая почитать вечерами, брала их у соседей. А у Далецких было только двенадцать одинаковых серых сборников из серии «Университет на дому». В минуты хорошего настроения Николай Касьянович брал иногда один из них, несколько минут лениво перелистывал его, зевал захлопывал книгу и, водворяя её на место, в шифоньер, поучительно замечал:
— Сокровищница знаний… Ценная вещь! Весьма…
Работал Далецкий инкассатором, и это слово представлялось Виктору живым, извивающимся, тоже вытягивающим губы трубочкой. По роду службы Николай Касьянович имел дело с большими деньгами, и порой он возвращался с работы каким-то отрешённым от действительности, даже мечтательным, если можно было применить это слово к Далецкому. Он молчал, ни на что не обращая внимания, облизывал губы, потом у него вырывалось:
— Весьма крупная сумма, мм-да…
Заработную плату Далецкий всегда получал мелкими купюрами — тройками, даже рублями, перетянутыми бумажными ленточками в пухлые пачки. Это было неудобно, и Виктор понимал, что дело в самих этих пачках: Николай Касьянович долго примерялся, прежде чем разрывал аккуратную бумажную ленту.
Начало войны привело Далецкого в полную растерянность. Он внимательно слушал сводки по радио, перечитывал их в газете, долго вымерял что-то по маленькой карте, вырванной из старого учебника Виктора, и пришёптывал при этом:
— Вопреки всем предположениям… Полнейшая неожиданность…
Потом он вдруг снова стал самим собой и лишь мельком проглядывал газету, складывая губы в трубочку:
— В зависимости от обстоятельств…
Когда стало трудно с продуктами, когда цены на базаре начали расти, как на дрожжах, в лексиконе Николая Касьяновича всё чаще стала появляться фраза:
— Иждивенчество является тягостной обузой… Мм-да… Весьма…
Это говорилось куда-то в сторону, но Виктор давился куском и спешил закончить обед.
А когда в сорок втором году прекратились переводы от отца, маленькие глаза Николая Касьяновича взглянули прямо в лицо Виктора:
— Трудовые резервы предоставляют учащимся общежитие, обмундирование, обильное питание…
Но тут неожиданно поднялась всегда тихая тётя Даша. Большая, грозная, она двинулась на мужа, выкрикивая обрывки фраз:
— Недоучкой?.. Не бывать… Понял?.. Родной сестры…
Она всхлипнула и громко заплакала. А высокий Далецкий вдруг съёжился, поник и стал удивительно похож на мышь, когда она, присев, грызёт кусочек сахару, держа его передними лапками.
Через год Виктор всё же поступил на завод, — и потому, что не в силах был, не мог оставаться в стороне от всего, чем жила в эти дни страна, и потому, что ни в чём не хотел зависеть от Николая Касьяновича.
В тот самый вечер, когда Виктор отдал свой первый заработок тёте Даше, наступила резкая перемена в их отношениях с Далецким. Не Дослушав рассуждений Николая Касьяновича о пользе умеренного питания, наставительным тоном говорившихся в потолок, он вышел, громко хлопнув дверью…
Только в праздничные дни, когда являлись гости, стороны заключали негласное перемирие.
Тётя Даша приходила к Виктору на кухню, обнимала его за плечи и тихо уговаривала:
— Ну, посиди, Витенька, потерпи… Немного хоть побудь… Людей стыдно…
И Виктор шёл за ней в комнату, где, он знал, собралась всё та же извечная компания. Грузный, похожий на медведя Митрофанов, который, казалось, весь покрыт был волосами, — они мохом покрывали руки, завиваясь колечками, лезли из ушей, из ноздрей. Жена Митрофанова, не в пример мужу хрупкая, похожая на старую гипсовую статуэтку, с застывшей на лице обиженной гримасой. Третьим был Аркадий Леопольдович, с лысой яйцевидной головой, в пенсне, чёрная ниточка от которого была закинута за ухо. Время от времени он доставал из кармана большой клетчатый платок, трубно сморкался, прятал платок обратно, предварительно аккуратно сложив его, на что жена Аркадия Леопольдовича, худая, мелко завитая, в чёрном, пахнущем нафталином платье, всегда говорила с укоризной: «Кашик!» Последней, запыхавшись, громко стуча лакированными туфлями на непомерно высоких каблуках, впархивала Верочка, Вера Степановна, особа лет сорока, с ярко накрашенными губами, неестественно длинными слипшимися ресницами, имевшая какое-то отношение к театру, какое именно — Виктору было неизвестно.
— Я с вами, я с вами! — кричала Верочка Митрофанову, и жена того, бросив на Верочку откровенно ненавидящий взгляд, отодвигалась от мужа.
— Ну, дай бог, не последнюю, — как обычно, басил Митрофанов и, чокнувшись в первую очередь с Верочкой, тянул волосатую руку к Виктору: — Молодой человек!..
За первой рюмкой следовала вторая, третья, и завязывалась беседа, чуть не слово в слово повторявшая те, что были в прошлый и позапрошлый раз.
— Нет, каков мерзавец этот Михайлов! Оторвал-таки премию! — восклицал Аркадий Леопольдович и лез в карман за платком, отталкивая локтем жену, укоризненно шептавшую: «Кашик!»
— Он и Галкиной устроил, поверьте, — обиженно поддакивала жена Митрофанова.
— Злоупотребление служебным положением, — пришептывал Николай Касьянович.
— Хо-хо-хо! — грохотал Митрофанов. — Да у них с Галкиной, знаете что? Захожу я к нему в кабинет, а они…
— Я уйду, прекратите, я уйду! — дёргала за рукав его Верочка и… не уходила.
Ещё рюмка, и ещё одна, и голоса становились всё громче, воздух словно накалялся, и Виктор, не замеченный никем, выбегал из комнаты, где ему было тягостно, душно, непереносимо мерзко. Он с облегчением вздыхал, когда до слуха доходил, наконец, бас Митрофанова: «Спасибо этому дому, пойдём к другому…»
Виктор аккуратно отточил два карандаша, — он любил, чтобы они были отточены тонко, длинно, с той стороны, где нет фабричной надписи, — положил в карман ещё вчера купленную записную книжку. По пути к серому многоэтажному зданию, где помещался областной земельный отдел, он ещё раз, чтобы потом не сбиться, мысленно повторял наставления Михалыча — узнать, что за совещание, какие вопросы будут обсуждаться, кто приезжает.
Секретарь, узнав, откуда Виктор, сразу провела его к начальнику. Тот заканчивал разговор с какой-то смуглой невысокой девушкой.
— Большое спасибо, — пожала она руку собеседнику и скрылась за дверью.
— Из редакции? — переспросил начальник. — Жаль, что запоздали, — только что дал интервью товарищу из радиокомитета.
Он устало потёр лоб:
— Что же, придётся повторить… Я буду так, может быть вразброс, вы уж переделаете, сами знаете как…
Чтобы скрыть краску на лице, Виктор ниже склонился над записной книжкой. Начальник стал говорить — размеренно и обстоятельно:
— Первое после войны областное совещание председателей колхозов… особенно интересно тем, что на нём будет развёрнута программа, так сказать, новой эпохи — мирного строительства…
Виктор торопливо записывал. От волнения он слишком сильно нажал на карандаш, и тот с треском сломался. Виктор выхватил второй, — хорошо, что захватил, — но не успел написать трёх слов, как сломался и этот. Проклиная себя в душе, Виктор полез за ножом но собеседник, не прерывая речи, достал из стаканчика на столе и протянул Виктору свой карандаш.
— Достойно отметить, что на совещании будут присутствовать старые, закалённые наши кадры — ряд председателей, демобилизованных из армии… Вы сами понимаете, насколько это…
Распахнулась дверь, и собеседник Виктора осекся на полуслове:
— Констан… Чёрт этакий!.. Бородин! Ты?
— Он самый! — вытянулся у дверей кряжистый загорелый человек, с бритой головой, в офицерском кителе без погон, на котором красовались гвардейский значок и два ряда орденских ленточек.
Собеседник Виктора выскочил из-за стола. Он и новоприбывший долго хлопали друг друга по спине, восклицая:
— Постарел!..
— А ты-то, брат!
— Откуда сейчас? — спросил начальник.
— Из обкома.
— И что — к нам?
— Нет, обратно…
— Да как же! — вскричал начальник. — В твоём-то полковничьем звании…
— Ну-ну, — погрозил Бородин, — высоко больно не поднимай — всего подполковник. А чтобы к вам, — посерьёзнев, проговорил он, — и не мечтай: я свои планы не только не забыл, у меня их в сто раз больше.
— Ладно, — снова уселся начальник за стол. — Я уж так — больше по привычке…
И, вспомнив о Викторе, сказал:
— Вот как раз один из тех людей, о ком я говорил, товарищ корреспондент. Константин Лукич Бородин — агроном, потом председатель колхоза «Красное знамя», потом — гвардии подполковник, герой боёв под Сталинградом, на Днепре… под Кенигсбергом, я вижу, — пригляделся начальник к орденским ленточкам Бородина.
— Прибавь Берлин — получить ещё не успел, — улыбнулся Бородин.
— …И ныне снова председатель того же колхоза, о котором мы скоро услышим, а, Константин Лукич?
— Что же, услышите о нашем, услышите и о других, — сказал Бородин, жестковатой ладонью сжимая руку Виктора. — Нас — много, не я один…
…Уже в подъезде Виктор обратил внимание на карандаш, который он вертел в руках, — чужой, отточенный с той стороны, где была фабричная надпись…
Маленькую заметку оказалось написать не так просто, как можно было предположить с первого взгляда. Виктор перепортил немало бумаги, но всё получалось не то. Собственно, главной трудностью было начало, — если просто изложить, что он слышал сейчас в облзо, получится, казалось Виктору, куцо. В мучительных поисках Виктор схватил газету и начал просматривать передовую статью. Ага, — ну вот, конечно, то, что ему было нужно: «Огромное значение в послевоенный период придаётся развитию сельского хозяйства…» Дальше шло, как по маслу: «На днях открывается областное…»
Михалыч встретил Виктора, как старого знакомого:
— Похвастай, похвастай!..
Прочитал заметку и сказал:
— Дело…
Взял ручку и вычеркнул первую фразу.
— Как же? — взволновался Виктор.
— Не передовую пишешь, — спокойно пояснил Михалыч. — Информация — есть агитация фактом, без лишних слов.
Перо Михалыча побежало по строчкам, расставило в начале абзацев значки, похожие на рукописное «г», вычеркнуло лишнюю запятую, вставило тире, с треском расправилось с пятью словами сразу и вписало вместо них одно, — в общем вело себя, как уверенный хозяин, не теряющий времени даром.
— Дело, — повторил Михалыч, поставив в конце листа две линии и перечеркнув их двумя другими.
Он поднял очки на лоб:
— Пойдёт, — я так и думал. Только «человек председателей» писать не годится. Уж что-нибудь одно — или «человек», или «председателей»… Теперь вот что — надо бы побывать в облоно, насчёт новых школ, да в управление местной промышленности зайти, как у них там с ширпотребом…
— Завтра? — спросил Виктор.
— К половине первого, точно!
На следующий день Виктор был у киоска «Союзпечати», когда киоскёрша только ещё привезла газеты Распаковывая тюки, она лениво спросила:
— Что за спех? Тираж, что ли, напечатан — я не смотрела.
Виктор выхватил из её рук пахнущий свежей краской номер и на второй странице, сверху сразу увидел свою заметку. Он быстро пробежал её, потом прочитал медленно, слова были его, всё то же самое, даже упоминание о демобилизованном гвардейце Бородине, — и всё-таки не верилось, что это написано им, Виктором. Виктор впервые обратил внимание на рисунок газетного шрифта, — каждая буква, как человек, имела свой характер, — задорное, подбоченившееся «я», надменное «э», «ж», словно растянувшее нижними хвостиками гармонику, в различных комбинациях сливались в слова, которые он помнил наизусть и которые жили теперь уже независимо от него…
Виктор подходил к газетной витрине и, делая вид, что занят исключительно газетой, косился на соседей. Некоторые читали вторую страницу, читали его заметку, и Виктор, постояв и не зная, как намекнуть им, что он — автор, тихонько отходил, направляясь к следующей витрине.
Возле сквера Виктор заметил Сергея со своей неизменной спутницей. Они стояли почти на том же месте, где были третьего дня, когда Виктор сбежал от Сергея, — словно они и не уходили отсюда. Сейчас Виктору от избытка чувств самому захотелось встретиться с Сергеем, как, впрочем, с кем угодно из знакомых.
Валя пристально взглянула в лицо Виктору. Её голубые большие глаза смотрели строго, будто оценивая его. Чуть вздёрнутый нос смешно сморщился, словно она собиралась чихнуть.
— Пойдёмте сядем, — предложил Сергей.
Продолжая начатый разговор, он рассказывал Вале:
— Вот и не пойму, что теперь делать. Как я рисую, ты сама знаешь. Так что на архитектурный факультет — мне и мечтать нечего. А хочется, честное слово, так хочется…
Валя вдруг, будто и не было здесь Виктора, положила руку на руку Сергея:
— Ой, какой ты, Серёжка! Хочется, да колется. Ну, хочется, значит, получится…
Виктор видел её руку. Голубоватые жилки чуть просвечивали сквозь кожу, выше к локтю рука была покрыта нежным, едва заметным золотистым пушком. Он украдкой поглядел на Валину шею, — она тоже была покрыта сзади таким же пушком, светлые короткие волосы на затылке путались в каком-то милом ералаше. Словно уличённый в чём-то, Виктор быстро отвёл взгляд…
Собственно, весь их разговор не интересовал его сейчас. Ему хотелось, и именно при Вале, подчеркнуть, что в газете напечатана его заметка, чтобы Сергей и Валя смотрели, удивлялись и говорили только об этом. Но получилось глупо и стыдно.
— Читали сегодня газету? — резко прервал Виктор Валю.
— А что? — повернулись оба к нему.
— Вот… — развернул Виктор газету. — Это — моя…
— Да? — переспросил Сергей, совсем не так уж удивлённый, как желал этого Виктор. — Интересно… Ты пишешь в газету?
— Недавно, — смешался Виктор, уже ругая себя за то, что сказал.
Вдруг Сергей с неожиданным вниманием всмотрелся в газету:
— Бородин?.. Ну да, он, Константин Лукич, из «Красного знамени»… Ты видел его? — обратился он к Виктору.
— Видел, — ответил Виктор, — такой, — он прищёлкнул пальцами, — с орденами…
Виктор не понимал, почему так заинтересовал Сергея этот Бородин.
А Сергей не мог словами выразить нахлынувшие вдруг воспоминания.
…Сразу встала перед глазами мельница, как на картине «Украинская ночь», маленькие домики, колодцы-журавли, — всё село Каменка, куда приехал Сергей со школьниками в сорок втором году на помощь колхозу… Ожили, задвигались, заговорили люди, которых узнал он там, — дед Курено́к, так сердившийся, когда путали ударение в его фамилии, произнося её «Курёнок», — он носил тогда старый кожан, оставшийся у него с партизанских времён, потому что надевался этот кожан в самых ответственных случаях жизни; сердитая, но справедливая Ольга Николаевна, сначала бригадирша, а потом председатель колхоза, ни словом, ни намёком не выдававшая своего безысходного горя, — у неё на фронте сгорел муж-танкист; сын Ольги Николаевны Панька — озорной и мечтательный, которому Сергей подарил книгу о путешествиях Миклухо-Маклая и который всё время спрашивал, можно ли организовать колхоз в Новой Гвинее; хмурый, не по годам замкнутый Иван Антипкин… Как мечтали все они, работая на полях за двоих, за троих каждый, о том времени, когда придёт мир, когда вернётся с фронта их старый председатель Константин Лукич Бородин и они возьмутся за большие дела, осуществить которые помешала война. И это сбылось, — вот о чём напомнила Сергею скупая газетная заметка…
Но он ответил Виктору коротко:
— Я был там, в «Красном знамени», в войну…
Валя спохватилась:
— Ой, я побегу… Заговорилась тут, а Стёпочкин мой с голоду умирает.
Она неожиданно дружелюбно попрощалась с Виктором:
— Давайте встречаться все вместе, сходим в оперу… Вы любите оперу?
— Ничего, — протянул Виктор, и опять получилось глупо и стыдно.
— Бегу! — крикнула Валя. — Заждался мой Стёпочкин.
— О ком она? — спросил Виктор, когда Валя ушла. — Это родственник?
— Нет, посторонний, — задумчиво ответил Сергей. — Живут они вместе вот уж сколько. Она — за хозяйку, а он ей в войну помогал, да и сейчас — на одну ведь стипендию трудно…
Сергей говорил медленно, как бы припоминая всё то, о чём рассказывал.
— У него большое несчастье было, у Стёпочкина. Вернулся с фронта инвалидом, жена за другого замуж вышла, куда ему? Пустая она женщина, не стоит его, но ему очень тяжело было, — он ведь любил её, знаешь, как это? Она всем для него была…
Сергей посмотрел вдаль.
— Он из-за неё потерял веру в людей. Это, по-моему, самое страшное — не верить в людей.
Слова Сергея резнули Виктора: да, страшно без веры в людей.
— Вот так у Стёпочкина и было, — продолжал Сергей. — Но нашёлся хороший человек, он его поставил на ноги. Валин отец…
— Она и с отцом живёт? — спросил Виктор.
— Нет, — проговорил Сергей. — Он умер, скоро уже два года, как умер. Он очень хороший был человек, — сделал Сергей упор на слове «очень». — Ему не один Стёпочкин, — я ему тоже обязан. Да и многие, наверно…
— А мать?
— Мать умерла ещё раньше, Валя тогда совсем маленькой была…
На прощанье Сергей повторил Валино предложение:
— Верно, давай встретимся, сходим в театр, зайдём ко мне… В шахматы сразимся…
Виктор расстался с Сергеем совсем в другом настроении, чем встретился. Он вспомнил покрытую нежным золотым пушком шею Вали, едва заметные голубые жилки на руке. Неясная, незнакомая, эта девушка стала сразу близкой со своими спутанными светлыми волосами, большими, прямо глядящими в лицо собеседника глазами, смешно сморщенным носом. Борясь с самим собой, он находил особенное в том, что судьба Вали так напоминает его судьбу. Она должна была понять Виктора, ей он доверил бы всё. Но между ними стоял Сергей, у которого были с Валей одни мысли и намерения.
В этой работе было что-то привлекательно-затягивающее. Виктор сам не заметил, как начал расценивать всё, что видел и слышал, с одной точки зрения: годится или не годится это для газеты. Это стало непроизвольным: сознание само отсеивало ненужное и выделяло то, что могло понадобиться на будущее. Он видел стройку, и сразу же появлялась мысль: может быть, это новый завод или большой жилой дом. Он слышал случайно брошенную фразу о только что прибывшей группе врачей, и тут же рождались догадки, куда они прибыли и зачем. Он замечал возле клуба вышедших на перерыв людей, замешивался в толпу и узнавал, что в клубе происходит конференция торговых работников…
Если в первые дни Виктор шёл только туда, куда указывал Михалыч, и спрашивал только то, что советовал спросить Михалыч, то теперь он учился действовать самостоятельно. Для начала обошёл сверху донизу, комнату за комнатой, всё деловое и суетливое многоэтажное здание облисполкома. Потом переключился на горисполком и, когда всё было исчерпано и здесь, квартал за кварталом стал исследовать весь город. Он по-новому взглянул на давно знакомые улицы. Маленькая неказистая вывеска, скрытая листвой росших перед домом деревьев, возбуждала в нём чувство, вероятно, похожее на чувство охотника, заметившего желанную добычу.
Виктор уже научился не соблазняться видом больших дверей, с аршинными золотыми буквами на блестящих вывесках из чёрного стекла. Низенькая бедно обставленная комнатка, где сидело всего три-четыре человека и, как всегда, где-нибудь в углу неизменная девушка крутила ручку арифмометра, могла оказаться конторой экспедиции, которая вела работы на десятках и сотнях тысяч квадратных километров, — отряды её шли сейчас через тайгу, бурные горные реки, по необозримым просторам сибирских полей.
По-разному встречали Виктора, перед которым бланк внештатного сотрудника газеты открывал все двери, в этих маленьких и больших учреждениях. То он сидел перед человеком, чьи отрывистые фразы и озабоченный вид показывали, что он очень занят и крайне недоволен нежданным вторжением корреспондента, оторвавшего его от спешной работы. Но скупой рассказ этого человека был настолько интересным, что Виктор, чувствуя неловкость, всё-таки задавал новые и новые вопросы. То Виктора с почётом усаживали в мягкое кресло, секретарша плотно прикрывала обшитые чёрным дерматином двери кабинета, напутствуемая многозначительным возгласом: «Никого там, пока не кончим», и Виктор тонул в обильном потоке витиеватых фраз, за которыми, однако, не скрывалось ничего, кроме желания замазать так и лезшие, как шило из мешка, ядрёные недостатки и выпятить худосочные достижения. То собеседник Виктора мялся, смущённо разводил руками — обыкновенная текущая работа, больше ничего, — но два-три слова, сказанных им в ответ на телефонный звонок, как за ниточку, вытягивали «гвоздевую заметку» и вызывали сочувственные кивки собеседника Виктора — да, да, это есть, это, пожалуй, можно…
Виктор неожиданно почувствовал себя как бы хозяином всего большого города, раскинувшегося по обе стороны великой сибирской реки. Всюду, в каменных и деревянных, в одноэтажных и многоэтажных домах с неказистыми и сверкающими золотом вывесками, каждый день кипела работа, щёлкали счёты, трещали арифмометры. Поезда, прибывавшие с разных сторон на вокзал, высаживали на перрон тысячи людей, ездивших в далёкие края, кончивших учёбу, начинающих гастроли, и увозили множество таких же людей, нагружённых теодолитами, нивелирами и прочим оборудованием изыскателей, получивших назначение на новое место, направляющихся с концертами в колхозы, с путёвками на курорты Сибири и юга, — инженеров, рабочих, врачей, агрономов, артистов, колхозников, студентов. Каждый день рождал неисчислимое количество новостей, и ни одну нельзя было упустить, за всеми ними должен был уследить Виктор. Записная книжка его очень скоро заполнилась десятками телефонных номеров, адресов, фамилий, восклицательными и вопросительными знаками, одному ему понятными пометками. Он уже, случалось, раскланивался с людьми на улице, помня их в лицо, но не припоминая, откуда они…
В бесконечных странствиях по городу Виктор не раз сталкивался со смуглой, невысокой девушкой — корреспонденткой радиокомитета, которую увидел в облзо, когда отправился делать свою первую заметку. Иногда он так же заставал её кончающей беседу, иногда узнавал, что она здесь побывала до него: «Приходил тут к нам корреспондент… Ах да, не из газеты, из радио», и досадовал на вездесущую «радиодевушку», успевшую выхватить у него из-под носа интересную новость. Потом он стал обгонять её и с удовольствием глядел, как она входит в подъезд, из которого только что вышел он сам: «Не всё тебе!» Как-то они явились в одно учреждение вместе, и итти обратно поневоле пришлось вдвоём. Девушка с непринуждённостью, приобретённой частым общением с людьми, заговорила первой.
— Маргарита, — назвалась она. — Я вас часто вижу…
— Виктор, — буркнул Виктор и добавил: — Я вас тоже…
— Вы всё ходите по моим пятам, — хитро сощурилась девушка.
Маленькая, с живыми блестящими глазами, вся какая-то подтянутая, она напоминала светлокоричневый гладенький грибок, что можно встретить в берёзовом лесу. Впрочем, об этом Виктор подумал позднее, сейчас его уязвила ирония в словах девушки.
— Это было давно… И неправда.
— Как же? — звонко расхохоталась Маргарита. — Всегда…
— А в… — назвал Виктор учреждение, где побывал раньше неё. — Вам не говорили?
— Разве вы уже были? — растерянно взглянула на Виктора Маргарита. — Нет, не говорили…
И снова звонко расхохоталась:
— Ладно, не будем ссориться, города на нас двоих хватит… Лучше скажите, вы знаете о генеральном плане Каменки?
— О каком? — пытаясь представиться равнодушным, спросил Виктор.
— Бригада архитекторов работает над генеральным планом села Каменки, где колхоз «Красное знамя»… Пользуйтесь, я не жадная.
— Спасибо, — проговорил Виктор, доставая записную книжку. И, видя, что девушка сворачивает в сторону радиокомитета, крикнул: — Погодите… Маргарита, — он перелистнул несколько страниц. — О гастролях Козловского слышали?
— У нас? Когда? — сразу приняла она деловой тон.
— В том месяце… Пользуйтесь и вы. Я тоже не жадный.
— Долг платежом красен, — сощурилась Маргарита, и звонкий смех её некоторое время слышался ещё в отдалении.
Пересекая сквер, Виктор, как обычно, остановился у газетной витрины. Он делал теперь это каждый раз, но с другой уже целью, чем в тот день, когда была напечатана его первая заметка. Очень быстро прошло смешное мальчишеское желание дёрнуть читающего его заметку за рукав и сказать: «Моя!» И сейчас ему хотелось, чтобы читали его, но теперь ему было интересно, как относятся те, кто читает, к тому, что они читают. Сердце Виктора билось быстрее, когда он слышал, как старик в очках в металлической оправе, судя по одежде — заводской рабочий, подталкивал в бок свою пожилую спутницу:
— Гляди, промышленность переключается на новую продукцию… Надо понимать — переходим на мирные рельсы.
Эту заметку писал Виктор…
И так же взволнованно билось его сердце, когда один юноша замечал другому:
— Новую пятилетку выполняют…
Заметка об электрификации железной дороги тоже принадлежала Виктору.
— Агитация фактами, — любил повторять Михалыч, произнося даже слово «фактами» так, что оно звучало у него немножко на «о».
Виктор понимал теперь значение этого выражения. Не голым изложением события, но боевым оружием были маленькие заметки, собранные под заголовком «По городу и области» и объединённые в «подборку», как это называлось в редакции. Из крупиц, как из мозаики, складывалась широкая картина жизни. Там пустили новую фабрику, здесь возобновили прерванное войной строительство консервного комбината, в Доме моделей придумали новые фасоны платьев с вышивкой по сибирским мотивам, а кузнец с большого завода изобрёл машину для корчёвки пней, — вся эта многосторонняя жизнь вбиралась в маленькие информации, которые добывал Виктор.
Он думал, что́ скажет старик рабочий, когда прочтёт заметку о прокладке трамвайной линии на том берегу реки, где каких-нибудь двадцать лет назад шумел вековой бор, а сейчас вырос крупный промышленный район. Заметка эта досталась Виктору с большим трудом, после нескольких дней телефонных звонков, — вопрос о трамвае всё «утрясался».
Он представлял двух юношей, читающих о номере подпольной большевистской газеты, датированном тысяча девятьсот двенадцатым годом и напечатанном в маленьком, теперь уже покосившемся домике с мемориальной доской на фасаде, что приютился на окраине города. Виктор обнаружил этот розовый тонкий листок с бледным шрифтом в областном архиве, перерывая кипу старых бумаг, когда ему нужно было найти материалы о знаменитом учёном, жившем полвека назад в Сибири…
И высшей оценкой для Виктора звучало рокочущее в устах Михалыча:
— Хорошо…
В кабинет Михалыча Виктор входил теперь уже не робко, но даже с чувством некоторого достоинства, — его здесь ждали, если он запаздывал — волновались. Он уже знал, что только случайно в первый раз застал Михалыча в комнатушке одного, — такие моменты были исключительно редки. Обычно здесь собиралось столько посетителей, что непонятно становилось, как они все умещаются. Михалыча знало очень много людей, и часто они приходили не по газетным делам, а просто повидаться и поделиться новостями. Приходил садовод-мичуринец, клал на краешек письменного стола румяное яблоко и тихо устраивался на диване, дожидаясь, когда Михалыч сможет уделить ему минуту внимания. За ним следовал речник, только что вернувшийся с Севера, у которого были к Михалычу какие-то дела по литературной части. Наконец, комнату заполняла массивная фигура человека в отличном синем пальто, и Виктор с трепетом узнавал в этом человеке знакомого по портретам писателя-москвича, называвшего Михалыча мягко и нежно:
— Саша…
Посетители говорили, смеялись, табачный дым клубами поднимался к потолку, а над всем этим возвышался в своём углу за письменным столом Михалыч, который и во время разговора что-то чёркал и правил в исписанных листах, то хмурясь, то иронически улыбаясь, так что неясно было, к чему это относится — к беседе или к тому, чем он занят. Но вдруг он вставлял в разговор замечание, из которого можно было заключить, что он слышал всё до слова, и тут же передавал Виктору выправленный лист:
— Будь другом, снеси на машинку…
Часто появлялся у Михалыча Ефрем Рубин — спортивный корреспондент, рослый взлохмаченный парень, с громким голосом и размашистой походкой. Он входил в кабинет, держа в правой руке пук только что перепечатанных заметок и блокнот, исписанный широко растянутыми буквами, громоздившимися неровным частоколом, а левым, пустым рукавом смахивая подвернувшиеся некстати пресс-папье или крышку от чернильницы, — руку Ефрем потерял на фронте. Рубин был из тех людей, которые освоились бы с обстановкой на другой же день, перекинь их судьба даже за тридевять земель. Встретившись с Виктором, он тут же попросил засунуть ему пустой рукав сорочки в рукав пиджака:
— Такая непослушная…
Это относилось к отсутствующей руке.
Рубин как будто был лишён чувства юмора и всерьёз принимал шутливое замечание Михалыча о том, что спорт совсем заполонил газету и что надо будет хоть на время прекратить печатать спортивную информацию, чтобы дать читателям передохнуть. Он начинал кричать и, как фигурально выражаются, с пеной у рта отстаивал свои права:
— Это же событие — междугородная встреча по футболу… Этого же не простят читатели, если мы не дадим…
Заметкам Рубина свойственна была сухость и сугубая деловитость. Просьбы оживить материал не давали ничего, кроме «яркого летнего солнца, залившего стадион», за которым следовало неизменное: «Здесь состоялся забег на сто метров…» Ефрем обычно восклицал:
— Так что же вы хотите, — мы не очеркисты! Уж это простят читатели…
Грубоватые манеры не мешали Рубину быть отзывчивым и добросовестным, и он действительно очень любил спорт. Когда Михалыч наотрез отказывался поместить в очередном номере какую-нибудь хронику о шахматно-шашечном турнире, происшедшем в детском парке, Ефрем смотрел на него с мольбою и повторял:
— Ну, без гонорара… Ну, пожалуйста, не заплатите мне деньги. Но такое событие — как это простит читатель?
На жизнь Ефрем смотрел очень просто. Планы свои он изложил Виктору сразу же:
— Только поставлю на ноги сестричку и женюсь. Есть такая милая девушка…
И вопросительно посмотрел на Виктора:
— А что думаешь ты, такой парень? Или есть уже кто-нибудь в сердце, только не говоришь? Ой, скрываешь, хитрюга парень!
Вопрос Ефрема невольно смутил Виктора и заставил его покраснеть. Он вспомнил… Валю.
Не однажды, проходя мимо медицинского института, он ловил себя на мысли, что надеется встретить её здесь И тогда он сразу видел спутанные золотистые волосы, смешной вздёрнутый нос… На днях он зашёл в институт по делам — надо было взять информацию о начале учебного года, — и в вестибюле увидел Валю. Она сидела на диванчике, низко склонившись над книгой. «Физическая химия», — прочёл Виктор на обложке.
Валя встретила Виктора, не проявив удивления:
— К нам? По делам?
Виктор объяснил.
— Вы всё для газеты? — спросила Валя.
— Да, — ответил Виктор и, вспомнив недавний глупый эпизод в сквере, прибавил: — Тогда я только начинал, а сейчас вот… развёртываюсь.
— Это очень интересно — в газете?
— Очень! — так искренне вырвалось у Виктора, что Валя улыбнулась, сморщив нос.
Виктор заговорил о приезде Козловского:
— Помните, вы хотели в театр… Я могу достать билеты.
— Билеты? — переспросила Валя. И вдруг, что-то решив, сказала:
— Хорошо, покупайте…
— Три? — поднялся Виктор.
— Н-нет, почему? Два…
— А Сергей?
— Сергей?.. Он не сможет…
— Значит, два? — Виктору показалось, что он задал этот вопрос чужим голосом.
— Да, да, два, — торопливо промолвила Валя. — Вы позвоните, когда купите, в комитет комсомола, меня позовут…
И мысли об этом непонятном и волнующем разговоре путались с громовым возгласом Рубина:
— Женись… Обязательно женись…
Ещё одним, кто часто появлялся у Михалыча, был тот узколицый человек в тщательно выутюженном сером костюме, который в первый день прервал беседу Виктора с Кузнецовым. Это, как уже знал Виктор, был сотрудник отдела культуры и быта редакции Игорь Студенцов. Он часто писал в газеты о театре, о художниках, вообще об искусстве.
Присаживаясь на диван, Студенцов предварительно осторожно подтягивал брюки, чтобы они не смялись, и, далеко отставив папиросу, зажатую двумя пальцами, пускал в потолок голубоватые кольца — большое, меньше, ещё меньше…
Говорил Студенцов исключительно с Михалычем, словно больше никого в комнате и не было. Говорил об актёрах, о театральных делах, слова его были хлёстки, сравнения метки и уничтожающи. Острые глаза Студенцова при этом суживались, тонкие губы чуть белели. В такой манере чувствовалась уверенность человека, твёрдо убеждённого в непогрешимости своих суждений, и Виктор испытывал подсознательное желание подражать ей, так она была выразительна и эффектна.
Когда Михалыч начинал спорить с ним, Студенцов мягко улыбался, как улыбаются неразумным детям, и говорил:
— Всё это, дорогой, далеко не так, как вам кажется. Нельзя смотреть на мир через радужные очки… Многое далеко не совершенно…
И Виктор думал, что проницательный Михалыч на этот раз заблуждается, защищая человека, которого так остро и беспощадно обрисовал Студенцов…
Каково же было удивление Виктора, когда Студенцов остановил его однажды в коридоре и, очень ласково поздоровавшись, пригласил к себе в кабинет.
— Курите? — спросил он и выбросил на стол две пачки: — «Беломор» или «Казбек»?
— Всё равно, — несколько растерянно проговорил Виктор.
— Ну да, — задумчиво заметил Студенцов, — вы в том счастливом возрасте, когда не имеют ещё любимого сорта папирос.
Напоминание о возрасте слегка покоробило Виктора, но Студенцов смотрел на него попрежнему дружелюбно:
— Я, собственно, вот вас зачем… Как ваши успехи? Говорят, вы за короткое время отлично преуспели на нашем поприще?
Виктор неопределённо качнул головой.
— Может быть, пора подумать о большем? — по обыкновению пускал Студенцов кольца в потолок. — Напишите что-нибудь для нас, покрупнее, не всё же вам погрязать в информации…
Предложение это подняло Виктора в собственных глазах. Как-никак, на него обратил внимание такой человек, как Студенцов. Он не будет бросаться похвалами впустую…
Виктор не ошибся: он действительно привлёк внимание Студенцова. Ещё до вчерашнего дня тот не выделял его из общей безликой массы безусых юнцов и барышень, с которыми так много возился Михалыч и которые несли ему бумажки, нацарапав на них что-то этакое… Но когда вчера Студенцов услышал, как Михалыч расхваливал редактору способности Тихонова и как редактор дал согласие принять того в штат редакции, этот молодой человек перешёл в категорию интересующих Игоря людей…
Ещё с детства установилось у Студенцова ревнивое отношение к тем, кто мог как-нибудь заслонить его. Маленький Игорь, сын видного инженера, был полновластным хозяином в доме. Няням его не раз приходилось ползать по полу, собирая осколки стаканов, которыми швырял в них в припадке раздражения мальчик. Домработницы у Студенцовых менялись часто, опять-таки из-за Игоря: мать считала, что дело именно в них, а не в сыне, — грубые женщины, по её мнению, не понимали впечатлительной натуры её Игоря. В играх мальчик не мог удовлетворяться ролью рядового участника. Хорошо развитый физически, он главенствовал среди сверстников, и горе было тому, кто смел ему перечить.
То же самое было и в школе. Правда, здесь стало труднее: не только силой, но и многим другим можно было выделиться в классе. Игорь умел настойчиво и терпеливо добиваться, чтобы его соперник был унижен. Студенцов щеголял в бархатных курточках со всевозможными хитроумными застёжками, в отлично сшитых дорогих костюмчиках. Заштопанная рубашка вызывала у него истерику. Игорь располагал немалыми карманными деньгами, на завтрак он приносил такие вкусные вещи, что у его соклассников текли слюнки. Поэтому Игорю легко было зло высмеять заплату на пиджачке своего соседа или кусок чёрного хлеба с маслом, завёрнутый в старую газету.
И всё же в классе не считали Студенцова плохим, потому что он нередко делал очень широкий жест — собирал гурьбу ребят и вёл их на свои деньги в кино да там ещё угощал всю компанию мороженым. Это признавали доказательством его щедрости, но Игорю просто приятно было видеть, как зажигаются благодарностью глаза одноклассников, и чувствовать, что они от него зависят.
Учителя замечали, конечно, дурные стороны характера Студенцова, но жалобы их натыкались на глухую стену: мать считала, что это делается лишь из-за желания принизить способности и тонкость натуры её сына.
Так длилось до тех пор, пока не произошло следующее. С ранних лет Игоря обучали игре на фортепиано. Мальчик несомненно обладал слухом, и нередко, когда в доме собирались гости, мать с гордостью подводила сына к инструменту. После долгих уговоров Игорь, наконец, соглашался сыграть и потом со снисходительной улыбкой выслушивал аплодисменты взрослых. Позднее Игорь стал посещать музыкальную школу. Там занимался и один из его соклассников, тоже даровитый мальчик. Оба шли первыми, и педагоги пророчили им большую будущность Приближалась детская олимпиада, тот и другой готовились к ней. Но, очевидно, подготовка Игоря оказалась слабее, — заниматься чем-нибудь долго и усидчиво было вообще не в его обычае, — на олимпиаде он получил только вторую премию. Удар по его самолюбию был очень чувствительным. Игорь всю ночь проворочался в постели, строя жестокие планы мести. Наутро, явившись в школу, он сразу же обратил стрелы против счастливого соперника.
— Чулки! — закричал Студенцов. — Смотрите, он взял у матери чулки и надел…
Верно, чёрные чулки на мальчике явно были не по его росту. Но насмешка Игоря успеха не имела. Тогда, не зная, что предпринять, Студенцов выхватил из рук соперника полученную им на олимпиаде грамоту, которую тот показывал товарищам, и разорвал её пополам…
Шум был большой. Игоря не исключили из школы и из пионеров только из уважения к имени отца. Однако ему пришлось выслушать много неприятных для самолюбия упрёков.
Много лет спустя, работая уже в газете, Студенцов снова увиделся со своим соперником. Тот был теперь известным музыкантом, имя его часто упоминалось в «Советском искусстве». Встретились они радушно, ни словом не вспомнив былого. Игорь с усмешкой в душе взглянул на бывшего одноклассника: костюм на нём сидел мешковато, в манерах не было ничего, что, по мнению Студенцова, отличало человека «с именем» от простых смертных, но внешне держался Игорь с ним очень корректно и даже намекнул вскользь, что гордится тем, что они учились в одной школе.
После случая с грамотой Игорь резко изменил тактику. Он не хотел, чтобы повторилась ещё в его жизни сцена, когда он, готовый убить самого себя, смиренно каялся в своих ошибках на пионерском сборе и на педагогическом совете. Он научился пускать издевку исподволь, тотчас скрывая её шуткой и дружеской улыбкой. Он убедился, что это даже лучше, — цель достигалась та же, а сам Игорь оставался в стороне. Музыкальную школу он забросил немедленно и бесповоротно…
Педагогический институт ничего не изменил в его натуре. Игорь не понимал товарищей, мечтающих о самостоятельной работе, кругозор которых ограничивался школой, куда они должны были прийти после института, но с дружелюбной улыбкой выслушивал их горячие споры о будущем, сам изредка вставляя словечко. Его раздражала их фамильярность, раздражали примитивные, как ему казалось, отношения, но он охотно откликался на предложение собраться на вечеринку и был там первым заводилой веселья. Он слыл активным комсомольцем-общественником и всемерно старался укреплять это мнение, лишь иногда, но верно и метко пуская свои шпильки в тех, кто чересчур ему досаждал…
Пединститут Студенцов избрал не по призванию. Но он, собственно, и сам не знал, где сможет найти широкое поле деятельности. Труд педагога нисколько не прельщал его: корпеть в деревенской школе, чтобы через много лет получить, наконец, признание, — Игорь слишком ценил себя для этого. Можно было при поддержке отца устроиться в аспирантуру, но это тоже мало привлекало его: путь до завидного положения молодого растущего учёного отпугивал Студенцова обилием кропотливой будничной работы, органически претившей ему. И если бы так получалось только с педагогическим институтом! Нет, стань он инженером, врачом — кем угодно, опять та же долгая кропотливая работа, и лишь за нею, наконец, — заветные вершины.
Игорь решил с институтом — всё равно. Он надеялся на какой-то неведомый случай, который позволит ему сразу выдвинуться на первый план. И этот случай пришёл. Когда он был уже на последнем курсе, ему предложили написать для газеты статью о научной студенческой конференции. Статья была написана, получила одобрение и быстро была напечатана.
С тех пор Студенцов рьяно взялся за перо. Он дал несколько рецензий, его хвалили за яркий стиль и отличное знание театра. Театр Игорь действительно знал хорошо: ещё в детстве он бывал с отцом в Москве на спектаклях МХАТа, Большого и Малого театров, в своем городе он посещал с семьёй каждую премьеру. Приглашение пойти на постоянную работу в редакцию Студенцов воспринял как должное.
В отделе культуры и быта Игорь ведал искусством. Ему льстил почтительный тон, с которым обращались к нему директора и режиссёры театров, когда он появлялся на генеральных репетициях, внимание, с каким выслушивались его замечания. Театральных работников Студенцов, как ему казалось, видел насквозь. Все они были для него людьми, у которых малейшее слово поощрения вызывало поток благодарностей, а слово порицания — бурю негодования. Он снисходительно похлопывал по плечу старого актёра, стоявшего перед ним за кулисами и задумчиво крутившего пуговицу, и даже без нужды, а просто по привычке тонко намекал на то, что молодой дебютант старается оттереть старые кадры, хотя и немало у них пороха в пороховницах, а потом при случае мог поощрительно заметить тому же самому дебютанту:
— Растёте, растёте… Остерегайтесь только стариков — завидуют…
А где-нибудь в кабинете Михалыча Игорь с сарказмом высмеивал обоих актёров сразу. И в ответ на возражения он улыбался собеседнику, как неразумному ребёнку:
— Нельзя смотреть на мир так радужно… Многое ещё далеко не совершенно…
Каждый шаг сослуживцев Студенцов отмечал с ревностным вниманием. Неудачи их от души радовали его, но он умел скрыть это под маской сочувствия и доброжелательства, успехи огорчали его, но и тут приходилось сохранять маску, и лишь незаметно подливал он свою ложку дёгтя:
— Прекрасно, радостно и если бы не досадные мелочи…
Михалыча Студенцов признавал как факт, опровергнуть который был не в силах. Его возню с начинающими он мог бы считать безобидной, если бы нет-нет и среди общей безликой для Игоря массы не появлялся то один, то другой, который начинал понемногу выдвигаться. И кто знал, не сумеет ли этот выдвигающийся когда-нибудь опередить Студенцова…
Таким на сей раз и показался ему Виктор.
Виктор осваивался с новой обстановкой. Длинный коридор перестал быть чужим, белые двери со стёклами наверху не казались больше одинаковыми, — ведь за каждой из них сидели люди с самыми разнообразными характерами — насмешливые, хладнокровные, скучноватые, вспыльчивые. А все вместе они составляли одно целое, приходившее к единому мнению, жившее едиными стремлениями. Это целое было редакционным коллективом, который постепенно узнавал Виктор. И лучше всего узнавал на так называемых «летучках».
В самом конце коридора, за большой приёмной помещался кабинет редактора газеты. Просторный, светлый, с паркетным полом, рядами стульев вдоль стен, мягкими коврами на полу, широким диваном, он напоминал новому человеку нечто среднее между библиотекой и музеем. Библиотекой — потому, что за зеркальными стёклами двух массивных шкафов виднелось множество книг — вишнёвые корешки сочинений Ленина и Большой Советской Энциклопедии, чёрные с золотыми буквами — энциклопедического словаря «Гранат», тома Маркса и Энгельса, Сталина, на тумбочке орехового дерева лежали газетные подшивки, отдельной стопкой приютились новые книги, выпущенные областным издательством. Сходство с музеем придавали кабинету некоторые неожиданные предметы, разложенные то тут, то там, — тщательно отшлифованный отрезок рельса, стеклянная банка под сургучом с желтоватой жидкостью и плававшей в ней темной массой, наконец, самый обыденный электрический утюг, который совсем странно выглядел здесь, в строгой служебной обстановке. Всё выяснялось при ближайшем рассмотрении: отрезок рельса, как гласила выгравированная на нём надпись, был подарком от металлургов в день двадцатипятилетия газеты, а утюг был образцом продукции завода электронагревательных приборов. И происхождение многих вещей в кабинете было таким же, даже под висевшей возле дивана картиной, изображавшей таёжный пейзаж, стояла дарственная надпись известного художника.
Вот здесь два раза в неделю и происходили «летучки», своеобразные производственные совещания, на которых обсуждались свежие номера газеты. Незадолго до десяти часов утра в кабинет сходились все сотрудники, исключая лишь тех, кто был в командировках или отправился по срочному заданию.
Входил, чуть прихрамывая, коренастый, невысокого роста, редко улыбающийся и всегда сосредоточенный Осокин — заведующий отделом писем и секретарь партийного бюро редакции. Рядом с ним усаживались три женщины — сотрудницы его отдела. У этих четверых была очень хлопотливая и трудоёмкая работа: весь день к ним сплошным потоком шли посетители, нередко возбужденные, нервные, даже плачущие. И с каждым разбирались эти четыре человека, выслушивая всех, успокаивая, давая справки, иногда разрешая вопрос тут же по телефону, иногда посылая письмо в соответствующие организации. Почтальон приносил им по нескольку раз на день объёмистые пачки писем. Отдел Осокина питал все отделы редакции, — оттуда поступали материалы для фельетонов Михалыча, темы для самых разнообразных злободневных статей…
Кабинет быстро заполнялся. Не спеша пересекал его и опускался в кресло возле самого редакторского стола Студенцов, переваливаясь, проходил в угол Михалыч.
С шумом двигая стулья, громко разговаривая, рассаживались сотрудники отдела сельского хозяйства, в общем очень различные люди, но все по-одинаковому несколько избалованные в редакции, — в газете области, славящейся сельским хозяйством по всей стране, им отводили в номере чуть не ежедневно по целой странице, или полосе, как она называлась журналистами, тогда как другие отделы делили между собой остальные две, — четвёртая полоса была занята обычно информацией ТАСС.
У каждого в кабинете было своё излюбленное место, один Виктор пока не имел его и всякий раз устраивался на новом.
Иногда появлялось неизвестное ещё Виктору лицо — один из десяти «собкоров», то есть собственных корреспондентов, которые жили в районах и лишь изредка наезжали в редакцию.
С собкором по Чёмскому району Леонидом Ковалёвым Виктор познакомился ближе, потому что тот по приезде сразу завладел комнатой Михалыча, поставив в угол потёртый фибровый чемодан и выложив на стол груду исписанных блокнотов, и даже ночевал здесь, после чего в комнате некоторое время сохранялся терпкий запах смазных сапог. Лет на пять старше Виктора, широкоплечий, с вьющимися рыжеватыми волосами, с редкими оспинами на скуластом лице, Ковалёв был очень общителен, заразительно смеялся, обнажая ослепительно белые ровные зубы, и всё приглашал Виктора к себе в Чёмск, обещая устроить ему «шикарную охоту», хотя Виктор сразу сознался, что не охотился никогда в жизни. Две узких нашивки на гимнастёрке Ковалёва, перетянутой широким армейским ремнём, — золотая и красная — свидетельствовали о ранениях на фронте, но по его ладной, дышащей здоровьем фигуре это заметно не было…
Пока собирались на «летучку», редактор, близоруко щуря глаза, чуть воспалённые после долгих часов, проводимых при электрическом свете, перелистывал лежащую на столе подшивку и делал в ней пометки толстым красным карандашом. Украшенные резьбой часы отбивали десять глухих ударов, и редактор стучал карандашом по бронзовому стакану чернильного прибора, требуя тишины. Лишь только смолкал бой часов, в кабинет входил худощавый, с некрупными чертами лица, с гладко зачёсанными волосами мужчина средних лет — ответственный секретарь редакции. Походка его была нервной, торопливой, весь вид напоминал о необходимости ценить время. Секретарь подавал редактору пачку свежих телеграмм ТАСС и садился во второе, незанятое кресло возле его стола…
Ответственный секретарь был самой важной после редактора фигурой. К нему стекались все материалы из отделов, он планировал очередной номер газеты, распоряжался рассылкой сотрудников по срочным заданиям, одобрял и браковал фотографии, выписывал гонорар, распекал типографию, задержавшую набор, срочно вызывал из гаража машину, чтобы отвезти на аэродром вылетающего в дальний район корреспондента, и так далее, и так далее. Если уподобить редакцию армии, он нёс многотрудную нагрузку начальника штаба, и со всеми большими и малыми делами успевал справляться одновременно, переключаясь с одного на другое так, словно они несмотря на очевидную разнохарактерность, вытекали друг из друга. Если по коридору неслись пронзительные трели электрического звонка, если быстро стучали туфли девушки-курьера, можно было без ошибки сказать, что этот переполох вызван ответственным секретарём. Днём Виктор всегда видел секретаря мрачным, озабоченным только газетой и ничем иным. Когда же нагрузка спадала и дела с очередным номером шли уже своим чередом независимо от редакции, он оказывался человеком с милой улыбкой, любившим послушать анекдот и перекинуться шутливым замечанием. Многоопытный Михалыч говорил, что таковы все газетные секретари на свете.
С приходом секретаря редактор предоставлял слово одному из сотрудников — очередному рецензенту. Рецензент разбирал до мельчайших деталей попавшие на его суд номера, оценивал статьи, подборки, корреспонденции с разных сторон — своевременно это, запоздало или еще могло подождать, ярко или бледно воплощена важная тема в газетных строках, какую инициативу проявила редакция, что она упустила, что нужно сделать в самые ближайшие дни. В рецензиях бывало гораздо больше критики, чем похвал, и Виктору на первых порах это казалось странным, можно было подумать, что газета делается вообще никуда не годно, пока он не понял, что именно таким и должен быть разговор на «летучках», достоинства были ясны и так, и не стоило тратить на них времени…
Конечно, это было впечатлением вообще, а каждая рецензия в частности носила свой, отличный от другие характер в зависимости от того, кто её делал.
Осокин говорил неторопливо, пристукивая кулаком по столу, цепляя факт за факт, точно доказывая сложную теорему. В его речи не было ярких фраз, слова были обыденны, как в домашней обстановке, но это не нагоняло скуки. Это выглядело разговором одного человека с другими, кровно в том же заинтересованными. Единственное, что несколько даже смешило Виктора и что он объяснял пристрастием Осокина к своему отделу, это обязательное в его рецензии упоминание о письмах, тех самых письмах, которые пачками приносили почтальоны в редакцию по нескольку раз на день. Никто не отрицал, в том числе и Виктор, важности обильно сыпавшихся по одному и тому же адресу конвертов и открыток, исписанных то твёрдою рукою образованного человека, то непослушной рукою малограмотного, то просто детским почерком. От них подчас зависела не только судьба, но даже жизнь людей. И всё же не к чему было, по мнению Виктора, требовать внимания к каждой бумажке без исключения, если в почте попадались иногда письма самого забавного и бессмысленного содержания — вроде послания какой-то закоснелой «старой барыни», возражавшей против постройки новой школы возле её дома потому что детский крик будет нарушать её покой, или предложения некоего заядлого финансиста начать печатать в газете с продолжением полный курс бухгалтерии, потому что в области немало счётных работников, нуждающихся в повышении квалификации.
Манера говорить у Михалыча была совсем иной, чем у Осокина. Неожиданное начало, образные фразы, лёгкий намёк, от которого вспыхивал дружный хохот в комнате, — всё это делало его рецензию похожей на живой интересный рассказ, одним из действующих лиц которого являешься сам. У Михалыча тоже был свой конёк, другого сорта, чем у Осокина, — это газетный язык. Примеры о «лошадях, засеявших энное количество гектаров» (лошади всё-таки не сеют) или о «руководителях, не замечающих недостатков в работе руководимых ими предприятий» (вот «руководство» одолело!), вычитанные тут же из газеты и соответствующим образом прокомментированные, заставляли смеяться даже авторов этих выражений и избегать в дальнейшем словесных неурядиц, которые подстерегают пишущего человека на каждом шагу…
Рецензия, особенно, если она задевала больной вопрос, вызывала горячие суждения. И тут проявлялось единодушие разных по характеру людей, слитых в одно целое — коллектив. Кто-то был недоволен, кто-то спорил с рецензентом, кто-то опровергал спорщика, — порой казалось, что дело дойдёт до ссоры, — но в конце концов рождалось общее мнение, которое становилось для всех законом и высказывалось в заключительном слове редактором.
Сознание, что он теперь — равноправный член этого коллектива, твёрдого, по-хорошему уверенного в себе, всё время держало Виктора в приподнятом настроении. Легко давалась работа, когда он знал, что делать, и знал, для чего это нужно. И эта радость усиливалась мыслью о человеке, который думал о Викторе, интересовался им и о котором уже ни на минуту не мог забыть сам Виктор, — о Вале…
Каким волнующим запомнился ему вечер, когда они были в театре. Валя, как они договорились по телефону, в назначенное время подошла к украшенному большими колоннами подъезду. В вестибюле, где волнами двигался воздух от невидимых вентиляторов, где пахло духами и скромными осенними цветами, — у многих были букеты, предназначенные, как легко было догадаться, знаменитому артисту, — Виктор помог Вале снять пальто, и пока раздумывал, как помочь ей снять резиновые ботики, она справилась с этим сама. В тёмносинем платье, с тоненькой ниточкой серебристых бус на шее, Валя казалась строже и потому ещё привлекательней. Шагая рядом с ней, Виктор подмечал внимательные взгляды встречных, и это заставляло его приосаниваться, как если бы взгляды относились к нему самому. До звонка они обменялись с Валей лишь несколькими словами, но Виктор не чувствовал неловкости, потому что всё пока было только началом, и что-то подсказывало ему, что сегодня он сможет говорить с девушкой от чистого сердца, а не так натянуто, как в прежние встречи.
Люстра медленно погасла. Раздался далёкий, но всё-таки чётко слышимый стук палочки в пюпитр — дирижёр предупреждал артистов оркестра: приготовьтесь! Прозвучали первые такты увертюры…
«Ничего», — неопределённо ответил он Вале, когда она в день знакомства спросила, любит ли он оперу. Это было неправдой: он часто слушал оперы по радио и, признаться, совсем не любил их. Он никак не мог избавиться от впечатления нарочитости, когда люди не говорили, а пели, обращаясь друг к другу.
Но сейчас знакомая увертюра к «Евгению Онегину» звучала по-иному. Виктор сразу понял, что радио скрадывает в музыке многие тонкие оттенки, делая её суше, отнимая у неё, если можно так сказать, многоцветность. А здесь музыка властно подчинила сознание и чувства только себе.
Бесшумно пополз тяжёлый бархатный занавес, открывая декорации усадьбы Лариных. Виктор краешком глаза покосился на Валю: она сидела, чуть откинувшись на зад, сжимая в руке программу. И снова опера отвлекла его внимание…
В антракте Виктор пригласил Валю в буфет.
— Идите лучше один, я посмотрю вот это, — сказала, девушка, указывая на фотографии артистов, развешанные в фойе.
Всего несколько дней назад в городе открылись коммерческие магазины и буфеты «Особторга». Глаз, привыкший, к скупому убранству витрин военного времени, поражался обилием пёстрых коробок, пачек, этикеток, разнообразием всего, от чего почти отвыкли.
Виктор спросил стоявшую к нему спиной крайнюю в очереди женщину с тёмными волосами, тугими локонами спускающимися по чёрному шёлковому платью:
— Вы последняя?
Женщина быстро обернулась, и взгляд Виктора встретился со смеющимися глазами Маргариты:
— И вы ещё будете утверждать, что не преследуете меня?
Виктор невольно поджал губы: Маргарита говорила громко, не стесняясь, что её могут услышать.
— Не сердитесь, — сказала Маргарита и вздохнула: — Беда с людьми, которые не понимают шуток…
Помедлив мгновение, она спросила:
— Вы один?
— Н-нет, — проговорил Виктор.
— И я не одна, но, как видите, стою, мучаюсь в очереди… Какие всё-таки бывают кавалеры: мой убежал за кулисы к Козловскому, а даму бросил на произвол судьбы. Вы не такой? — и, не дожидаясь ответа, Маргарита, как птица, перепорхнула на новую тему: — Как вам опера?
— Хорошо, — от души сказал Виктор.
— А мне… — Маргарита заговорщически притянула Виктора к себе. — Только шёпотом, а то меня растерзают, — она уморительно повела глазами на стоящих рядом. — Мне серьёзная музыка не нравится: вот убейте, предпочитаю эстраду…
Разговаривая с Маргаритой, Виктор время от времени бросал взгляд в фойе, чтобы проверить, там ли ещё Валя. Маргарита, видимо, проследила это.
— Знаете, жаль, что мы на «Онегине», а не на «Фаусте», — заметила она вдруг.
— Почему? — удивился Виктор.
— Вы бы поняли, на кого похожи, когда смотрите на свою девушку. Сказать, на кого?.. — На Мефистофеля — молодого, но подающего надежды… «Мишку на Севере», грамм триста, — проговорила Маргарита: подошла её очередь.
И, схватив кулёк с конфетами, крикнула:
— Увидите меня в зале — помашите рукой! Я сижу в директорской ложе — справа, у самой сцены!
Виктор купил шоколадный набор, пачку печенья и, поколебавшись, попросил прибавить две плитки шоколада.
— Вы что, Виктор? — ахнула Валя, увидев его нагружённого всем этим, и нос её смешно сморщился: — Нам на две недели хватит. Идёмте в зал, а то все смотрят…
Сидя в кресле и грызя печенье, Виктор слушал Валю:
— Когда исполняют Чайковского, всё равно — оперу, симфонии, романсы, я как-то не могу представить, что всё это… не знаю, как сказать… ну, всё это богатство мелодий, всю эту красоту создал один человек. Так много, так разнообразно, и всё — гениально… Да возьмите хоть пятую… Вы любите пятую симфонию?
Виктор, конечно, слышал это произведение, но едва ли помнил что-нибудь. Не хотелось признаться в этом, но он не мог кривить душой перед Валей.
— Я плохо знаю её…
Нос Вали опять сморщился, но в голосе девушки не звучало ничего обидного для Виктора, а только сочувствие:
— Я почему-то так и думала… Когда я слушаю пятую симфонию, мне хочется сделать что-нибудь необычайное, очень хорошее, всё мелкое и грязное отлетает, а остаётся одно чистое и светлое…
Виктор вспомнил замечание Маргариты о серьёзной музыке и поглядел на ложу с правой стороны сцены: она была пока пуста.
— Я плохо знаю, Валя, — проговорил Виктор, — не только пятую симфонию, а вообще классическую музыку. Но я очень хочу её знать. Правда!..
Валя серьёзно посмотрела на Виктора:
— Хотите — я помогу! Давайте ходить на симфонические концерты. По понедельникам вечером — вы можете?
— Конечно, — вырвалось у Виктора.
— Ну вот, со следующего понедельника и начнём, — в голосе Вали появились учительские нотки.
Снова начала гаснуть люстра, и только в этот момент в директорскую ложу вошла Маргарита, а за нею знакомая фигура в сером костюме. Игорь Студенцов? Маргарита окинула взглядом зал, но Виктор, конечно, не махнул ей рукой…
Звуки оркестра, голоса артистов, яркие краски декораций, Валя, чуть откинувшаяся на спинку кресла, одной рукой сжимающая программу, а другой перебирающая крошечные бусы на шее, — всё слилось в этот вечер для Виктора в один волнующий поток впечатлений…
Из театра возвращались пешком. Хотя Валя жила далеко, ехать на трамвае она отказалась: ей хотелось пройтись. И это ещё больше обрадовало Виктора: значит, ей не было скучно с ним, она не стремилась расстаться с ним поскорее.
Хмурая по-осеннему ночь была тихой и дружески-безучастной к ним обоим. Шаги гулко отдавались на асфальтовой мостовой.
— Расскажите о себе, Виктор, — попросила Валя.
— О себе?
— Ну да, обо всём, ведь я вас так мало знаю…
Виктор знал, что такой разговор состоится, и готовился к нему, но не смог сразу начать его. Постепенно, однако, он нашёл тон и выложил без утайки душу, рассказал о своей, не такой уж богатой событиями жизни. Единственное, о чём он не говорил, — это о своём отношении к Вале.
Девушка слушала его молча и ни разу не улыбнулась, хотя Виктор, повествуя о жизни с Далецкими, шуткой старался сгладить самые острые углы. Когда он кончил. Валя тихо промолвила:
— Да, так бывает… Бывает, — повторила она и повернулась к Виктору: — А вы хороший, Витя…
Виктор вздрогнул: Валя впервые назвала его так.
— Скажу правду: вы мне не понравились сначала, — продолжала Валя. — Какой-то самоуверенный, хвастливый… Но это же всё напускное. Не надо больше так, Витя, — вдруг просительно сказала она. — И очень хорошо, что вы признались о пятой симфонии…
Виктор, понимая, что этого не надо делать, всё же задал Вале вопрос, который не мог не задать:
— Что у вас… с Сергеем?
Валя мотнула головой, как бы стараясь избавиться от назойливой мухи:
— Мы поссорились с ним… очень поссорились, и так нехорошо. Не знаю, может быть, насовсем. И не знаю тоже, кто виноват — я или он. Наверное, вместе… Но больше не будем об этом, ладно?..
Длинный путь оказался неожиданно коротким. И вот они остановились возле подъезда многоэтажного дома. Валя стояла молча, молчал и Виктор. Он глядел на неё, и Валя глядела на него. Виктор почувствовал, что молчание катастрофически затягивается, что оно уже само по себе о чём-то говорит. Они стремительно мчались вперёд, эти секунды молчания, и наступил вдруг момент, когда Виктор непроизвольно и едва заметно, может быть, на сантиметр, придвинулся к Вале, и Валя не отодвинулась, но в следующую же секунду Виктор понял, что мгновение пролетело мимо, и дрогнувшим голосом сказал:
— До свидания…
— Счастливо, — спокойно ответила Валя и прибавила: — До понедельника…
Нередко люди, сами сознавая нелепость примет и предрассудков, столкнувшись с ними, в глубине души не то, что верят в них, но испытывают какую-то неловкость. Вполне здравомыслящий человек всё же досадует, когда навстречу ему идёт женщина с пустыми вёдрами, и, стыдясь самого себя, цыкает на кошку, стремящуюся перебежать ему дорогу, — причём кошка обычно всё-таки успевает перебежать.
Человек поживший мог бы на месте Виктора с некоторым суеверным страхом отнестись к тому, что всё начало слишком просто и легко ему даваться. Но Виктор, которому не было ещё полных двадцати лет, не задумывался над такими проблемами. Наоборот, он быстро привык к этому и от каждого нового дня ждал большего, чем от предыдущего.
С этой точки зрения понедельник, числящийся наряду с пятницей тяжёлым днём, складывался для него очень удачно во всех отношениях. Прежде всего — дома…
О поступлении на работу в редакцию Виктор сообщил тёте Даше в субботу, когда истёк месячный срок его испытательного стажа. До этого он просто говорил, что пишет иногда заметки в газету.
В воскресенье к Николаю Касьяновичу собрались его бессменные гости, и Виктор по обычаю был приглашён тётей Дашей за стол. Но неписанная программа приёмов у Далецкого вдруг резко переменилась. Прежде всего Митрофанов, игнорируя Верочку, первым протянул рюмку к Виктору, и Верочка ничуть не была обижена этим. Обращение Митрофанова к Виктору взамен привычного «молодой человек» тоже стало новым:
— Виктор… простите, запамятовал, как по батюшке?
— Васильевич, — поспешно подсказал Николай Касьянович.
— Ваше здоровье… Виктор Васильевич!
Разговор за столом, хотя и остался старым по теме, но приобрёл ощутительный крен в одну сторону.
— Пора, наконец, одёрнуть этого Михайлова! Человек явно не на своём месте! — воскликнул Аркадий Леопольдович, доставая из кармана клетчатый платок и трубно сморкаясь, несмотря на нервное «Кашик!» жены.
— Продраить с песочком! — загремел Митрофанов. — У меня такие фактики насчёт бытового разложения…
— Осветить в печати… Действенная мера. Весьма! — подытожил Николай Касьянович.
— Скажите, у вас работает такой симпатичный, высокий — Студенцов? — прищурив длинные ресницы, всем телом повернулась к Виктору Верочка…
А тётя Даша, счастливо улыбаясь, обозревала всё происходящее.
Самое же главное ожидало Виктора после того, как гости, на редкость не надолго засидевшись, отправились восвояси. Николай Касьянович, подправив галстук и пошагав по комнате, остановился перед Виктором и откашлялся:
— Я… гм… То есть мы… Гм… Одним словом, поздравляя со вступлением на такой, гм… пост…
Красноречие, совершенно очевидно, изменяло Далецкому.
— Не вполне благополучные отношения в доме… — произнёс он и спохватился: — Я ни в коем случае не хочу обвинять в этом…
Он снова запнулся и добавил некстати:
— Весьма!
— Чего же вы хотите, Николай Касьянович? — не вытерпел Виктор.
— Стол, — ухватился Далецкий за спасительную мысль. — Здесь в углу можно поставить письменный стол. Удобная вещь, если нужно написать что-нибудь дома… Весьма…
Тётя Даша, оставшись с Виктором наедине, спросила с той же счастливой улыбкой:
— Помирились, Витенька?
— Я — что же? — пожал плечами Виктор. — Как он…
— Слава богу! — шумно вздохнула тётя Даша. — Людей хоть не будет стыдно…
Уже этот случай с Далецким, а также то, что сегодня ему опять предстояло встретиться с Валей, делало понедельник для Виктора счастливым днём.
— Гранки принесли? — деловито осведомился он у Михалыча, придя на работу.
Словарь Виктора за последнее время обогатился многими газетными терминами, и ему доставляло удовольствие щегольнуть ими при случае. «Гранками» назывались узкие бумажные полоски, на которых были оттиснуты свеженабранные заметки. Кроме того, Виктор умел уже оперировать словом «подвал», обозначавшим большую статью внизу страницы, или, строго соблюдая терминологию, — «полосы», словом «шапка», как назывался заголовок, объединявший несколько корреспонденции, знал, что «усики» — это отделяющие заметку от заметки линейки с кружком посередине, что шрифты в газете различаются по «кеглям», то есть по высоте, и в зависимости от этого именуются «боргес», «петит», «нонпарель» и так далее.
Было ещё специфическое слово «оперативность», проявить которую, как сообщил Михалыч, предстояло Виктору сегодня.
Об оперативности газеты, оперативности журналистов говорилось на каждой «летучке». Оперативность была непреложным правилом. Событие произошло сегодня, — завтра о нём должен знать читатель. Поздно вечером закончилось совещание, — журналисту надо успеть написать отчёт так быстро, чтобы нисколько не задержать выпуск газеты…
Часто слыша такие разговоры, Виктор стал относить их в первую очередь к себе. Действительно, перед кем, как не перед сотрудником отдела информации, открывался неограниченный простор для проявления оперативности? Всё остальное, о чём говорилось на «летучках», — глубина, проблемность, страстность материалов, — он начинал постепенно пропускать мимо ушей. Каких особенных качеств требовать от небольшой заметки, это же не передовая, не подвальная статья или фельетон! Зато оперативность…
— В двенадцать часов — городской слёт стахановцев, — сказал Михалыч. — Отправишься туда, как только кончится — бегом в редакцию. Отчёт пойдёт в номер…
Виктора не испугала такая срочность: у него уже был опыт. Как-то он, побывав на встрече очередного эшелона с демобилизованными, так быстро написал и сдал заметку об этом, что его похвалил даже строгий ответственный секретарь. Виктор прикинул: если слёт продлится даже до шести часов, у него останется три часа до симфонического концерта, который начинается в девять…
В зале, где происходил слёт, собрался весь цвет рабочего класса города. Виктор видел многих, знакомых ему по портретам, вывешенным на Доске почёта на центральной площади, — знатного каменщика, строившего со своей бригадой за несколько дней по пятиэтажному дому, — через руки его прошли миллионы кирпичей, машиниста, водившего составы весом в сотни тонн, чьё имя гремело по всей стране, известного рационализатора, предложения которого дали несколько миллионов рублей экономии. Виктор обратил внимание на то, что, узнавая каждого, он вспоминает какую-нибудь цифру. А в зале сидело несколько сот человек, и от перемножения этих нескольких сотен на все миллионы и тысячи тонн, километров, рублей, кирпичей, стоявшие за людьми, получалось астрономическое число. Виктор немедленно записал это: такая деталь могла украсить будущий отчёт.
Были на слёте и знакомые Виктора по заводу. В их числе он заметил Геннадия Никитина, того, что вместе с Сергеем Ивановым состоял в бригаде «ильинцев». После ухода с завода прежнего бригадира — Бахарева — Никитин встал на его место. Состав бригады сильно изменился, но славу свою она не утеряла, — переходящее знамя по городу оставалось за ней…
На этом слёте люди встретились, чтобы посоветоваться, а не покрасоваться собой, — это стало понятно сразу. Говорили они об одном — о полной перестройке всего производства, которой были сейчас заняты. Зная заводскую жизнь, Виктор ясно представлял, как им трудно нарушить сложившийся ритм и переключиться на совершенно новое. Но они справлялись — не без неудач и срывов, — но справлялись со сложной задачей, как можно быстрее решить которую требовали интересы мирного строительства. Виктор увлёкся бесхитростными рассказами.
Только перед третьим перерывом Виктор обратил внимание на время. Седьмой час, а предстояло ещё одно заседание. Летели прочь и оперативность, и концерт. Виктор хотел броситься к телефону, чтобы посоветоваться с Михалычем, как вдруг у него мелькнула удачная мысль. Президиуму, конечно, известно, кто будет ещё выступать. Если удастся найти этих людей в перерыве и расспросить их, не к чему оставаться дольше на слёте. Он ещё раз оценил свою находчивость, когда поговорил с членами президиума. Особо интересных выступлений больше не предполагалось, — а все и невозможно было упомянуть в отчёте, — кроме одного — выступления Никитина.
Геннадия Виктор разыскал в курительной комнате. В новом костюме, тот сильно разнился от грубоватого рослого парня в промасленном комбинезоне, каким его знал Виктор. Пиджак его, правда, несколько был узковат и местами топорщился, но это не портило общего впечатления. Густой чуб, обычно лезший на глаза, которым славился Никитин, был тщательно причёсан.
Виктор объяснил Геннадию, где он сейчас работает.
— О нас, значит, будешь писать? — спросил Никитин и одобрительно кивнул: — Вали́…
Виктор спросил, написано ли у Никитина выступление.
— А как же! — достал из кармана Геннадий тетрадку. — Три вечера просидел… И то бы не успел, хорошо, ребята помогли да Сашка Бахарев…
— Дай-ка я погляжу, а то на слух записывать опасно — можно перепутать, — попросил Виктор.
Полностью посвящать Никитина в свои секреты он считал излишним.
Распрощавшись с Геннадием, Виктор сразу отправился в редакцию. Он был доволен ещё больше: день сегодня, действительно, складывался на редкость удачно…
Валя пришла на симфонический концерт в том же тёмносинем платье и с серебристой ниточкой бус на шее. И словно вернулся вечер, когда они слушали «Онегина». Снова пели скрипки, звенела медь, глухо гудел барабан, снова Валя сидела рядом, чуть откинувшись на спинку кресла и перебирая одной рукой бусы… Виктору захотелось сделать что-нибудь, что ещё больше сблизило бы их.
— Валя, — шепнул он.
— Да? — откликнулась девушка, точно очнувшись ото сна.
— Давай, будем на «ты»…
— Ладно, — ответила Валя и чуть коснулась пальцами его руки: — Тише…
В антракте у Виктора среди общей радостной сумятицы закралась осторожная мысль: выступал ли Никитин? Конечно, выступал, но всё-таки проверить не мешало. Где же? Он вспомнил: Маргарита. Её, правда, он не видел на слёте, но кто-то из радиокомитета обязательно должен был быть.
Он позвонил в радиокомитет. На счастье, Маргарита оказалась на работе.
— Опять вы преследуете меня, молодой Мефистофель? — послышался в трубке её звонкий смех.
Выслушав Виктора, она сказала:
— Сама я не была, но постараюсь узнать… В порядке моего хорошего к вам отношения…
И через минуту снова взяла трубку:
— Товарища, который был на слёте, нет. Но знающие люди говорят, что, кажется, выступал.
Потом Маргарита спросила:
— Откуда вы звоните? Из какого шумного места?
Узнав, что с симфонического концерта, она воскликнула:
— О, да вы не на шутку увлеклись серьёзной музыкой! И всё с той же Маргаритой?
— С какой? — не понял Виктор.
— Не со мной, не бойтесь, — расхохоталась невидимая собеседница. — Я о той Маргарите из «Фауста», с которой вы были в опере…
— С нею, — не смог ответить ничего остроумнее Виктор.
— Плохо же она вас развлекает, если вы и там не забываете о работе, — заметила Маргарита и заключила: — Ауфвидерзеен…
И снова была тёмная безучастная ночь, деликатно не вмешивающаяся не в своё дело. Снова Валины туфли гулко стучали по асфальту, и в такт им ухали ботинки Виктора. «Ты», «тебя», «тебе» придавали разговору особый оттенок дружеской заинтересованности. Валя помнила абсолютно всё, что ей рассказывал Виктор в прошлый раз, и подробно обо всём расспрашивала. Виктор упомянул о мире, наступившем у него дома.
— Это хорошо, — сказала Валя, но потом задумалась: — А, может быть, ничего хорошего. Это ведь неискренно, а что может быть хорошего, если нет искренности?..
И снова долгий путь показался коротким. У Виктора заколотилось сердце при виде уже знакомого подъезда: он вспомнил то непойманное мгновение, ему хотелось, чтобы оно повторилось, но он и боялся его. Оно повторилось: они без слов глядели друг другу в глаза, время опять помчалось вперёд, Виктор молча взял Валины руки в свои. Валя послушно придвинулась к нему и…
— Не надо… — отшатнулась Валя. — Не надо…
— Вы мне нравитесь, Валя… Вы мне очень нравитесь, — бессвязно говорил Виктор, забыв о «ты».
— Я не знаю, я ничего не знаю, — отвечала Валя. — Ты тоже хороший, но не надо…
Она ласково взяла Виктора за руку:
— Иди, а то поздно и далеко… Иди, я подумаю обо всём, и ты подумай… Я позвоню тебе завтра, хорошо?
С утра перед «летучкой» Виктор сидел в комнате Михалыча. Хозяин кабинета просматривал газету. У дверей на диване пускал табачные кольца Студенцов. Он был сегодня рецензентом и держал подмышкой пачку свёрнутых в трубку газет.
— Всё-таки скучно и серо делается наша газета, — говорил Студенцов. — Нет ничего, что бы можно было отметить, а, Михалыч?
— Угу, — мычал Кузнецов, но в ту же минуту смысл сказанного доходил до него, и он с азартом вскидывал голову: — Почему нету? А это? А это?
— Мелочь, — упрямо вёл свою линию Студенцов. — И где хвалёная оперативность?
— А это? — спросил Кузнецов. Он кивнул на Виктора: — Хотя бы его отчёт — не оперативность?
Виктор почти не прислушивался к спору. Он размышлял: огорчаться или радоваться надо тому, что произошло вчера у них с Валей. Он склонен был всё-таки радоваться: как ласково пожала ему руку Валя на прощанье. Подумать? Что ж, подумать можно. Но не ему, — для него вопрос решён. А Вале надо, — они ведь долго дружили с Сергеем. Сергей… Как это ни странно, он был зол на Сергея за то, что тот поссорился с Валей, хотя именно из-за этого стали возможны его встречи с девушкой. И всё же он был зол, — ему было обидно, что Валей кто-то мог пренебречь. И опять он думал о вчерашнем разговоре: ты хороший, сказала Валя. А раз она так сказала… Впрочем, чего же гадать, всё ясно будет, когда она позвонит сегодня.
Словно в ответ телефон на столе зазвонил.
— Да, — снял трубку Михалыч. — Да… Так… Да… Что? Та-ак…
Лицо его стало мрачным. Он развернул газету:
— Кто?.. Так… Совсем?
Хотя нельзя было понять, о чём идёт речь, ясно было: случилось что-то неприятное. Студенцов отбросил папиросу, Виктор тоже во все глаза смотрел на Михалыча.
— Что ж, понимаю… Дадим… Придётся дать… Всего хорошего, — положил трубку Кузнецов. Он поднял очки на лоб и в упор поглядел на Виктора. Никогда ещё на лице Михалыча не было такого недоброго выражения.
— Т-ты с-слышал выступление Никитина? — самое странное, что Кузнецов в этот момент слегка заикался.
— Нет, — чуть выдохнул Виктор.
— Так что же ты написал? — загремел Михалыч.
— Он должен был, обязательно…
— Должен? В том-то и дело, что не выступил, — его срочно вызвали на завод. Должен!.. Оперативность, чёрт тебя побери!
Кузнецов скрипнул зубами и вышел, так сильно хлопнув дверью, что задребезжали стёкла.
— Как же это у вас? — участливо спросил Студенцов Виктора.
— Он должен был, выступление было написано, я переписал… — сбивчиво пояснял Виктор. — Я торопился, чтобы быстрее дать в газету, а тут ещё концерт в девять часов — боялся опоздать…
— Н-да, — причмокнул Студенцов, — неудобно… Ну, не огорчайтесь, — ободряюще похлопал он Виктора по плечу, — ошибок не бывает лишь у того, кто вообще ничего не делает.
Как дороги были сейчас Виктору даже эти скупые слова сочувствия. На «летучку» он шёл, совершенно подавленный. Он слышал, как раньше критиковали здесь других, и ему становилось даже жаль их: так резко, не щадя ни возраста, ни пола, ругали людей за несколько шероховатых фраз или за перепутанную букву в фамилии. Но разве те мелкие грехи могли итти хоть в какое-нибудь сравнение с его ошибкой? Позор, позор Виктора, размноженный тиражом в пятьдесят тысяч экземпляров! Вчера он множил миллионы кирпичей и тысячи тонн угля на число стахановцев, — это были благородные цифры. Сегодня он множит пятьдесят тысяч своих ошибок на число читателей, которые прочтут каждый экземпляр газеты, — это цифра его позора…
Когда поднялся Студенцов, Виктор желал только одного — чтобы всё окружающее, как дурной сон, быстрее отлетело прочь. Но ничто не исчезло, и Студенцов ровным голосом начал рецензию. Он говорил и о положительных явлениях, и о некоторых недостатках, его мнение было таким, что, несмотря на некоторые срывы, в целом редакция успешно справлялась со своими задачами, и если бы Виктор способен был думать о чём-нибудь другом, кроме своей ошибки, он заметил бы, наверное, что это мнение далеко не совпадает с тем, которое высказывалось Студенцовым несколько минут назад в кабинете Михалыча. Но Виктор не в состоянии был заметить это, он только с замиранием сердца следил за ходом рецензии: вот Студенцов разобрал статьи по вопросам партийной жизни, по сельскому хозяйству, по промышленности, по своему отделу, вот он перешёл к фотографиям — к тому, чем обычно заканчивались рецензии. И Виктор проникался всё большей симпатией к этому умному, немного разве непонятному ему человеку. Студенцов, видимо, вообще решил не упоминать об ошибке.
— Итак, всё, — резюмировал рецензент. — Всё, так сказать, в ряд входящее. А теперь — два слова об из ряда вон выходящем…
Собрание шевельнулось. Виктор едва не вскочил с места.
— В сегодняшнем номере мы имеем дело с фактом беспрецедентным, вопиющим, я бы сказал, не сравнимым ни с чем, — возвысил голос Студенцов. — В отчёте о городском слёте стахановцев сотрудник отдела информации Тихонов записал в число ораторов человека, вовсе не присутствовавшего на слёте, и не только записал, но и ухитрился изложить его выступление.
Виктор хотел крикнуть, что Никитин всё-таки был на слёте, но тут же спохватился, что это ничуть не меняет дела.
— Почему же поступил так этот начинающий сотрудник, взлелеянный, взращённый нашим всеми уважаемым Александром Михайловичем Кузнецовым? — спросил Студенцов так, что было неясно: укоряет ли он Виктора, который отплатил чёрной неблагодарностью своему учителю, или порицает Михалыча, пригревшего на своей груди такую змею. — А потому, видите ли, что он торопился на концерт, — подчёркнуто произнёс Студенцов слово «концерт», — и не смог досидеть до конца слёта.
Ненависть клокотала в груди Виктора. Он вспомнил сцену, которую наблюдал однажды на улице: большой человек ласково подзывал к себе маленькую собачонку, а когда та доверчиво подбежала, схватил её грубой рукой и прижёг нос папиросой…
— Я не могу назвать всё это иначе, чем одним из рецидивов жёлтой прессы. И я не могу сказать ничего кроме: виновников этого мы должны вышвырнуть из своей среды…
«Всё, — пронеслось в голове у Виктора. — Вот и всё…»
В кабинете воцарилось тягостное молчание.
— Кто хочет выступать? — спросил редактор.
Угрюмо поднялся Михалыч. «Что ж, добивай», — взглянул на него Виктор.
— В том, что случилось, виню прежде всего себя, — заговорил Михалыч. — И вас, — указал он на Студенцова. Тот развёл руками: вот уж с больной головы на здоровую.
— Да, и вас, — повторил Михалыч. — И всех здесь сидящих. Тихонов — что? Это — молодой работник, который очень многого ещё не знает. И ругать его… я уж сам выругал. И крепко! А вот объяснить ему, что и как, научить его — обязан весь коллектив… Этим, по-моему, вопрос и… — Кузнецов помолчал, — …исчерпывается.
— Доброе сердце! — произнёс вдруг редактор негромко, словно беседуя с самим собой, но странную реплику эту услышали все.
Редактор встал, изменяя своему правилу выступать последним.
— Я говорю — доброе сердце у нашего уважаемого Михалыча!.. Продолжу вашу мысль, товарищ Кузнецов. Виноват в первую очередь я, — сидел на слёте, слушал тридцать ораторов и не запомнил, что Никитина среди них не было. Виноваты и вы, Михалыч, — не разъяснили своему сотруднику, что нельзя работать такими методами. Ну, а коль скоро виновато всё начальство, Тихонова можно и простить… Так, что ли?..
Михалыч сердито крякнул:
— Не поняли вы меня…
— Я вполне вас понял, — резко оборвал его редактор, и Виктор, воспрянувший было духом после выступления Михалыча, опять безнадёжно поник. — Я сказал — «доброе сердце», — строго прищурил редактор воспалённые глаза. — Но не всякая доброта идёт на пользу дела. В иных случаях она даже вредит. Сейчас — как раз такой случай.
Редактор обвёл всех взглядом, как бы советуясь:
— Что же, простим Тихонова? За то, что он подвёл газету, за то, что он нарушил один из основных принципов нашей печати — правдивость… Разложим его вину на коллектив — каждому по кусочку?..
И сам ответил:
— Ни за что! Такие вещи не прощают!
Низенький, плотный, начинающий лысеть со лба, редактор показался сейчас Виктору выше ростом.
Редактор прошёлся по кабинету, мимоходом отодвинув к стене выставленный кем-то в проход стул:
— Может ли быть совещание, подобное сегодняшнему, в редакции газеты Херста, Мак-Кормика, любой буржуазной газеты? Нет, и лишнее подробно объяснять вам, почему. Там — ложь и клевета это стиль повседневной работы. Наше оружие — правда. И это отлично знает советский читатель, но именно потому ошибка наша ещё заметней. Чем страшна она для нас? Тем, во-первых, что мы допустили брак в работе, тот самый брак, с которым так беспощадно борется газета. Тем, во-вторых, что такие случаи разжигают среди некоторых дурное мнение о наших журналистах, как о людях легковесных, этаких мотыльках, порхающих с цветка на цветок. Читатель видит ошибку, которая кажется ему в сто крат крупнее, потому что он привык верить своей газете…
Редактор опять обернулся к Михалычу:
— Права на ошибку не дано никому из нас! Тихонов получит административное взыскание… Очень строгое взыскание, — добавил он после секундной паузы.
Слушая редактора, Студенцов удовлетворённо кивал, как бы желая сказать: ну, вот, то же самое, о чём вёл разговор и я…
Но вдруг редактор остановился перед ним:
— Однако нельзя впадать и в другую крайность, как это сделал сегодня рецензент. Ведь что, в сущности, он предложил? Немедля изгнать Тихонова из редакции, поставить на нём крест… Дубьём и дрекольем тут не поможешь, товарищ Студенцов! Мы были бы слишком щедры и чересчур недальновидны, если бы так вот, с плеча разделывались с каждым, кто оступился, сбился с верного пути. Мы никогда бы тогда не сумели вырастить крепкие, не боящиеся трудностей кадры, которые, как сказал товарищ Сталин, решают всё…
Студенцов снова развёл руками, что на этот раз должно было означать: извините, погорячился. Редактор вернулся на место:
— Нисколько не снимая вины с Тихонова, все мы, а прежде всего коммунисты, должны упрекнуть себя за то, что мало думаем ещё о воспитании молодёжи, — здесь Михалыч прав. Ведь ошибка Тихонова — это, по существу, одно из проявлений пережитков старого. В погоне за одной только оперативностью Тихонов поступился всем остальным, что составляет основу работы советского журналиста. Мы же не предостерегли молодого нашего товарища от халатности, безответственности, а в конечном итоге и безидейности, ибо безответственность рано или поздно рождает безидейность… Вот над чем надо серьёзно подумать…
Виктор со стыдом вспомнил свои рассуждения об оперативности. Горько приходится расплачиваться за поспешные выводы!..
Редактор откашлялся и уже спокойным тоном произнёс:
— Продолжим совещание…
В этот день в отделе было как в доме, где случилось несчастье. Хмурый Михалыч долго, много раз вычёркивая одни слова и заменяя их другими, писал своим угловатым, похожим на готический шрифт, почерком поправку, которая завтра должна была быть напечатана в газете. Обычный поток посетителей он встречал без привычного радушия, и гости, заметив это, ограничивались только делом и спешили уйти. Виновник происшествия — Виктор, сдавая Михалычу несколько информации, предварительно проверил каждую фамилию, каждую цифру и, хотя его заверили, что странная фамилия «Далеко» так и пишется, на всякий случай вычеркнул её. «Пуганая ворона куста боится», — гласит пословица. Виктор боялся теперь всего. — лишней запятой, нечётко отпечатанной буквы.
У него — в этом стыдно было признаться даже самому себе — исчезла радость от предвкушения решающего разговора с Валей. Ему хотелось, чтобы она позвонила завтра, послезавтра, когда угодно, но не сегодня, когда мысли его были заняты другим. Но она не забыла…
— Витя? — услышал Виктор её голос, ничуть не искажённый телефоном, как будто она говорила из соседней комнаты. — Как дошёл вчера?
— Ничего, — ответил Виктор.
— Я не знаю, нам обязательно встречаться? Или можно по телефону?
— Хорошо, по телефону, — машинально согласился Виктор.
— Ну, и отлично, — Виктору показалось, что Валя обрадовалась. — Я вот о чём хотела сказать…
Валя заговорила с расстановкой, видимо, тщательно подбирая слова:
— Я думала обо всём всё время, не знаю, как ты…
— Я тоже, — поспешил вставить Виктор.
— Я сказала вчера, что ты мне нравишься, — это правда… не вообще нравишься, а так… ну, понимаешь? Я не пойму, — с жалобой произнесла Валя, — может, я глупая, может быть, у других так не получается, — чтобы нравились два человека сразу. А у меня получилось… И ты, и Сергей — вы разные и нравитесь мне по-разному, но ведь всё равно нельзя, чтобы двое…
Валя помолчала.
— С Сергеем мы поссорились, я тебе говорила. Вот почему я столько думала. Как будто просто — поссорились, ну, и всё. А это не просто, Витя, — снова пожаловалась девушка. — У меня с ним столько связано, с Сергеем, и весёлого, и грустного тоже — этого не забудешь…
Валя опять замолчала.
— Я решила так: всё будет ясно потом. Когда мы узнаем друг друга лучше, — сходили два раза в театр — это ведь не знакомство. Когда нам не только о театре можно будет вспомнить, а о чём-нибудь большем. И когда выяснится у нас с Сергеем до конца. Ты понимаешь меня? Ну, скажи что-нибудь, — потребовала девушка.
— Понимаю, — через силу вымолвил Виктор.
— Знаешь, я не хотела тебе звонить сегодня. Набрала четыре цифры, а пятую — не могу. А потом решила: хуже нет, когда люди лгут в глаза друг другу, лучше пусть всё будет начистоту. Ведь лучше?
— Конечно, — как автомат, отвечал Виктор.
— Вот и хорошо, что ты тоже так думаешь… И ещё я о чём хотела тебя попросить, — это я не требую, а прошу, если не согласишься, я не настаиваю. Давай пока не будем встречаться друг с другом, недолго, чтобы ещё подумать, чтобы не чувства распоряжались нами, а мы чувствами…
— Как хочешь…
— Тогда… у меня всё.
Виктор, ещё чего-то ожидая, держал трубку. Он слышал по телефону дыхание Вали, — она тоже ждала.
— Ты не сердишься? — спросила, наконец, девушка.
— Нет, — ответил Виктор и опустил трубку на рычаг.
Только теперь Виктор узнал, каким большим событием в жизни редакции являются несколько строк возле самой подписи редактора, озаглавленные «Поправка». Читатель, заметив их, с укоризной покачает головою и забудет об этом, даже не подозревая, сколько переживаний, волнений, негодования таит за собой лаконичная заметка.
По-разному реагировали окружавшие Виктора люди на поправку, где говорилось, что по вине сотрудника редакции Тихонова в отчёте о городском слёте стахановцев допущена ошибка, и сообщалось, какая именно.
Ефрем Рубин вместо приветствия выложил перед Виктором целую коллекцию ляпсусов и ошибок, которые накопились в его памяти за годы корреспондентской деятельности. Здесь была история о том, как из-за небрежности машинистки в его заметке мужская фамилия была заменена женской и таким образом получилось, что спортсменка имя рек установила новый рекорд по штанге, забавный случай, когда одна из газет летом вышла датированной январём, повествование о роковом созвучии существительного «сев» с деепричастием от глагола «сидеть», в результате которого совершенно изменился смысл заголовка.
— Такая каждый раз трёпка нервов — проклянёшь день, когда решил стать журналистом, — заметил Рубин.
Он рассказал ещё, что в редакциях центральных газет существуют специальные бюро проверки, где подвергается всестороннему анализу даже самая крохотная заметка, и отправился к машинисткам с очередной порцией свежего спорта…
Михалыч, ни словом не напоминая больше о неприятной истории, сказал Виктору:
— Сегодня пока никуда не отправляйся, берись-ка за новое дело: пора привыкать. Выправь вот этот материал.
Виктор понял всё же, что это связано с его ошибкой: его решили приучать и к черновой работе журналиста.
Он прочитал письмо: речь шла о постройке новых школ, между прочим, одна из них строилась в уже известном ему колхозе «Красное знамя». Сами по себе факты представляли интерес, но изложены они были путанно, к тому же автор злоупотреблял словами «учёба» и «учебный». Править чужой материал оказалось не легче, чем писать самому. Когда Виктор писал сам, он мысленно намечал план будущей заметки, и всё логично вытекало одно из другого. Здесь же царил настоящий сумбур: автор перескакивал с мысли на мысль и снова возвращался к предыдущему. Ругнув его, Виктор взял чистый лист бумаги и изложил содержание своими словами. Готовую заметку он принёс Михалычу.
— Ни в одни ворота, — сказал Кузнецов, сравнив письмо с произведением Виктора.
— Что — всё ещё неграмотно? — упавшим голосом спросил Виктор.
— Грамотно-то грамотно, да кто это писал — ты или автор? Ты вот любишь слово «нынче», понапихал его везде, а у автора его и нет. И фразу он строит совсем по-иному, чем ты. Если б все мы так правили — газету читать нельзя было бы. Что бы получилось — весь номер написан одним языком. Сегодня — «номер Тихонова», завтра — «Кузнецова», удавишься с тоски. Возьмись-ка снова…
К середине дня, когда Виктор справился, наконец, с неподатливым письмом, в редакции появилась Маргарита. На лице её не было и следа всегдашней улыбки.
— Скажите, из-за чего случилась эта ошибка? — стремительно подошла она к Виктору.
— Чего же тут рассказывать? — криво усмехнулся Виктор «радиодевушке», которую после себя считал главным виновником своей беды. — Из-за вашего хорошего отношения…
— Ох и дам же я жизни товарищу, который и меня, и вас так подвёл, — сжала Маргарита кулачок.
Она хотела добавить ещё что-то, но Виктор отвернулся:
— Простите, я спешу…
В коридоре он чуть не столкнулся со Студенцовым, хотел проскочить мимо, но тот придержал его:
— Не спешите…
И посмотрел Виктору в лицо, слегка улыбаясь:
— Сердитесь на меня?
Виктор без слов пожал плечами.
— Вижу, что сердитесь. Но зря — критика такая вещь, обижаться на которую не следует.
Студенцов обнял Виктора:
— Зол на вас я вчера был — страшно. Ещё бы: в какое положение поставили газету! Ну, может быть, и перегнул…
Студенцов опять улыбнулся:
— Ничего, сегодня — я вас, завтра — вы меня, если будет за что, так в жизни складывается…
У Виктора отлегло от сердца.
— А слова своего вы не держите, — шутливо погрозил пальцем Студенцов. — С каких пор прошу вас написать что-нибудь по культуре, всё как о стенку горох…
Он помедлил и как бы кстати спросил:
— Это у вас была девушка… из радиокомитета?
— У меня…
— Дело?
— Да, небольшое, — уклончиво ответил Виктор.
— Ну, ну… Так не обижайтесь.
После этого Виктор решил, что обижаться действительно нечего. Если сам Виктор негодовал на Маргариту, которая подвела только его одного, то тем более Студенцов вправе был негодовать на Виктора, который подвёл всю газету. Что же до формы выражений, то чего не бывает в пылу справедливого возмущения. Предложение написать что-нибудь для отдела культуры опять приятно пощекотало самолюбие Виктора…
Последний разговор, касающийся ошибки, произошёл вечером, когда Виктора попросил зайти к себе Осокин. Виктор понял, что Осокин будет беседовать с ним не как заведующий отделом писем, а как секретарь партийного бюро, и, шагая в дальний конец коридора, гадал, каким окажется разговор, и не повторится ли то, что было на «летучке».
Осокин разбирал свежую почту и предложил Виктору немного подождать. Занятие его заключалось в том, что, пробежав письмо, он карандашом делал пометку о дальнейшей его судьбе — «в отдел», или «на расследование», или «ответить автору», — окончательно эти визы утверждал редактор!
В кабинете Осокина, кроме стола и двух кресел, стоял шкаф, через стеклянные дверцы которого видны были длинные ящики, наполненные одинаковыми карточками. Над столом висела большая карта области; районы были выклеены разноцветной бумагой, что делало карту похожей на лоскутное одеяло. Тонким тёмным швом перерезала всю область линия железной дороги, в одном месте от неё отходил небольшой отросток, заканчиваясь возле точки с надписью «Чёмск». «Там Ковалёв, — вспомнил Виктор. — И где-то в этом районе колхоз «Красное знамя». На каждом районе висел бумажный кружок с цифрой; значение цифр разъясняла большая надпись вверху карты: «Почта редакции за месяц». Цифры были не одинаковыми и, на что обратил внимание Виктор, не всегда пропорциональными величине районов: из самого северного и крупнейшего по площади писем поступало меньше всего.
Осокин положил последнее письмо в толстую папку и, встав из-за стола, отнёс её в соседнюю комнату. Вблизи его хромота стала ещё заметней. «Где это его? — подумал Виктор. — На фронте, наверное». Вернувшись, Осокин присел в кресло напротив Виктора и, не глядя на него, начал:
— Был я тогда батраком, кормили мы с сестрой мать и двоих братанов — одному пять лет стукнуло, другому — семь…
Начало удивило Виктора, ещё больше удивило продолжение. Осокин рассказывал о своей жизни, о том, как он пришёл в газету. Восемнадцатилетний батрак, всего-два года посещавший школу, написал в редакцию о том, что в кооперации трудно купить гвозди. Заметку напечатали, и Осокин стал рядовым бойцом армии сельских корреспондентов, которая множилась не по дням, а по часам. Это была действительно армия, и она участвовала в самой настоящей войне, в чём Осокин убедился очень скоро. Пока дело ограничивалось заметками о пользе ликбеза и о перебоях в торговле, хозяин сквозь пальцы смотрел на занятия своего батрака. Когда же Осокин разоблачил самого хозяина, укрывавшего хлеб от государства, он оказался в окружении врагов. Мать горевала, что не у кого больше занять муки, сестра с плачем рассказывала об издевательствах хозяйских сыновей, братья возвращались с улицы с разбитыми носами. Самому Осокину не раз прозрачно намекали, что ему лучше уехать из деревни: добром не кончится. Но и это было только предвестием бури. Фронт открылся с началом коллективизации, — фронт с настоящими выстрелами…
— На всю жизнь оставили память, — хлопнул себя по колену Осокин. — Такое дело — классовая борьба…
Он не испугался её, войны не на жизнь, а на смерть. Рабфак, коммунистический институт журналистики и — новые годы борьбы, явных и скрытых угроз, временных поражений и побед. Печать помогала партии вести за собою народ. Строили крупнейший машиностроительный завод — многотиражка, которую редактировал Осокин, разжигала движение ударников, устраивала рейды «лёгкой кавалерии», выявляя лентяев, шкурников и просто вредителей. Росли совхозы и колхозы — Осокин из конца в конец исколесил область в качестве специального корреспондента областной газеты, по крупицам собирая опыт лучших и попрежнему неутомимо борясь со всем, что, пакостя и вредя на каждом шагу, пыталось в бессильной ярости оттянуть момент своей гибели. Враги не сидели сложа руки, они отлично знали, каким опасным противником является для них всевидящий глаз журналиста-коммуниста. Осокина обвинили в клевете, был подстроен даже так называемый «осокинский процесс». Но жизнь закономерно обернула оружие врагов против них самих: не только был оправдан Осокин, — на скамью подсудимых сели его обвинители…
— Такая, брат, штука — классовая борьба, — повторил Осокин. — Это, конечно, история, но помнить её не мешает. Тем более, что разве сейчас легче? Разве придёт всё само собою, а ты его только возьмёшь, готовенькое? Не надейся… Враги, — их ещё много у нас. Они там — за рубежом. Они среди нас — замаскированные, оттого ещё более опасные. Они в нас самих — зазнайство, безответственность, равнодушие, расхлябанность, — пристукивал Осокин кулаком, как делал это, выступая на «летучках». — Борись с врагом прежде всего в себе — легче и лучше будет бороться с врагами внешними…
Виктор понял, что это относится к случаю с отчётом.
— Их быстрее заметишь, своих врагов, если будешь учиться видеть в глубину, а не по верхам. — Осокин показал рукой, как это — «по верхам». — Журналистика — не развлечение, а труд, такой же нелёгкий и напряжённый, как всякий, если не больше. Что случается потратить день, чтобы достать десять строк, — это ты знаешь. Но многого ещё не знаешь. Ночей бессонных, холода, слякоти, когда зуб на зуб не попадает, а тебе надо до места добраться, да с людьми поговорить, да материал написать, да потом не спать ложиться, а обратно отправляться надо, потому что твой материал ждут, — этого ты ещё не испытал. Обиды до слёз, обиды, когда клевещут, помои льют на тебя, хоть ты и прав, — не приходилось тебе терпеть. И того тоже, как при этом, чтобы правды добиться, все силы приходится напречь… Напрячь, — поправился он через мгновение.
Речь Осокина отличалась иногда даже чересчур точным литературным произношением, и вдруг в неё чужеродными телами врывались неверный оборот или неправильное ударение. Виктор часто наблюдал это у людей, которым мало пришлось учиться в детстве и которые навёрстывали образование уже взрослыми, сокращая время сна и отдыха…
— И всё-таки какой радостный труд! — сказал Осокин. — Когда видишь, как машет гигантскими шагами движение, которому ты помог развиться, когда люди благодарят тебя, что ты помог им избавиться от нечисти и накипи на их здоровом теле, — тогда это понимаешь… Когда смотришь, как читают твою статью в цехе на перерыве, в поле на стане, как наизусть заучивают куски и произносят их на собраниях — вот что пишет газета, вот чему она учит, — готов ещё, хоть всю жизнь, итти в холод, грязь, слякоть, в воду, в огонь!
Осокин нахмурил брови:
— Не верь тому, кто скажет, что наша работа скучная, что ремесло она, а не творчество. Это те говорят, кто жизнь не любит, кто ценит в ней одного себя. Они её, нашу работу, такой и делают. Сумей душу вложить в то, что пишешь, а не ледышку, не камень холодный, один раз обтёсанный и под все размеры подогнанный, как пробка такая — поверни, в любую дырку войдёт. Сумей за сухим фактом увидеть и читателю показать самое весёлое и радостное, что может быть на свете, — коммунизм…
Осокин взял со стола пачку писем, пролистал их, словно изучая, и вдруг оседлал своего излюбленного конька, но это уже не показалось Виктору смешным, это вытекало из всего сказанного прежде:
— Письма? Канцелярия, мол, входящие, исходящие… Так, что ли? Нет, люди, живые люди, вот они, — Осокин указал на шкаф с ящиками-картотеками. — Один ящик был, когда я сюда на работу пришёл, теперь шкафа не хватает, второй надо ставить — всё у завхоза не добьюсь, — а каждая карточка — человек, наш рабочий или сельский корреспондент. И у каждого глаза, уши, у каждого мозг и совесть советского гражданина — строителя коммунизма. Почему их столько стало? Потому, что верят в свою газету, всё больше привыкают выкладывать ей свои мысли и чувства. Они наши верные помощники или мы — их, — этого не разберёшь да и не надо разбирать. Друзья и сподвижники — вот кто мы и они, равноправные строители нового общества.
Осокин отвёл взгляд от шкафа.
— А о чём пишут — это тоже надо понимать. Как поп в рождественский мороз людей крестить повёл, как кулаки учительницу затравили — вот что раньше было. А теперь ребята-комсомольцы на председателя колхоза жалуются, скупится, мол, мало денег даёт на библиотеку. Это где библиотека — в селе сибирском! Где в избе тараканы тучей по стене ходили, — как живая шевелилась, — где телок детишкам в лицо мордой тыкался, — я так жил. Или пишут ещё старики, что эмтеэс трактора плохо ремонтирует, часто стоят они, — безобразие это, конечно, и меры приняты будут, — но и то надо вспомнить, как, давно ли, старики эти, трактор видя, в кусты прятались, крестились от страха — что за чудо такое? Да что там — вот простое дело…
Осокин указал на карту:
— Видишь вон тот район?
Это был район, который обратил внимание Виктора непропорциональностью площади и количества писем оттуда.
— Самое глухое место в нашей области — тайга, топь, есть деревни, куда два месяца в год и проехать только можно. А ведь пишут и оттуда, правда, маловато, но это уж наша вина, значит, слабо ещё работаем с авторами. И о чём пишут — о том же самом — там электростанцию, рассказывают, варганят, тут сельский клуб ругают, что часто на замке. А ведь я, не так и старый, помню, два десятка грамотных у них на весь район было…
Осокин встал:
— Зачем я тебя позвал? Ругать тебя — ты и так руганый. Стыдить — и без того тебе стыдно. Позвал, чтобы, как могу, дать понять тебе, что такое советская журналистика и что такое наш журналист. Чем быстрее поймёшь, тем меньше будет ошибок… Ну, скажешь чего-нибудь?
— Я понял, — ответил Виктор. — Я буду стараться…
— Ещё вот что, — спохватился Осокин. — Ты в типографии бывал?
— Нет.
— Обязательно побывай. И любопытно это, и в работе очень поможет.
Осокин вдруг спросил:
— Слушай, Тихонов, а почему ты не в комсомоле? Как это получилось?
Как это получилось? Работай Виктор на заводе в одном цехе с «ильинцами», он без сомнения вступил бы в комсомол, — Бахарев был деятельным комсоргом. А в цехе Виктора комсоргом был суматошный и постоянно занятый парень, который только и делал, что собирал сведения для бесчисленных отчётов и сводок. Своё избрание комсомольским вожаком он воспринимал, как назначение на какую-то административную должность, и даже сетовал, что ему не полагается отдельного кабинета:
— Негде принять человека…
Встретив однажды Виктора, комсорг хлопнул себя по лбу:
— А ведь ты не комсомолец? Чего же так? Давай-давай, от нас роста рядов требуют… Я тебе занесу анкетку…
Но так и не занёс, — забыл, очевидно, — и на том всё и кончилось. Впрочем, Виктор подал бы заявление и сам. Но чем дальше, тем больше думал он о том, что вступление в комсомол — не пустая формальность. Право на это надо заслужить. И вот его спросят — а с чем ты пришёл? И он ничего не сможет ответить…
Осокин в раздумье задал вопрос:
— Ну, а теперь?
Виктор ответил не сразу:
— Теперь… ещё хуже… после всего…
— Значит, считаешь, что пока не достоин? — уточнил Осокин.
— Пока… да…
— Что же, это дело такое, если сам чувствуешь… Но помни: под лежачий камень вода не течёт… Борись, завоёвывай право!
Осокин посмотрел на часы:
— Засиделись мы… Ужинаешь ты когда?
— Как придётся, — махнул рукой Виктор.
— Зря, привыкай к режиму. Без режима на газетной работе потерять здоровье — пара пустяков, а обратно его не вороти́шь… Не воро́тишь, — тотчас поправился он.
Каждое утро раскрывает читатель газету, и всё в ней строго, стройно, любая, даже наикрохотная заметка стоит на том месте, на котором, кажется, только ей и стоять. И удивляется неискушённый: как же всё так точно пришлось? Но сведущий человек сразу обратит внимание, что кое-где строчки в газете стоят чуть подальше друг от друга, чем везде: их раздвинули, или «разбили на шпоны», как говорят в редакции, потому что текста было мало. А ревнивый автор может не только заметить, но и устроить скандал из-за того, что в его статье не хватает двух-трёх абзацев: их сократили, так как статья не входила на отведённое ей место. И главное, чего не знает читатель, — это строгого и беспощадного суда, которому подвергается каждый материал прежде, чем он попадёт на газетную полосу. Много сложных стадий проходит заметка с тех пор, когда она вышла из-под пера автора, и до тех пор, пока не окажется на пахнущей свежей типографской краской странице…
День в редакции, если не было «летучки», начинался с макетного совещания. В кабинет ответственного секретаря сходились все заведующие отделами. Виктору тоже случалось побывать здесь, заменяя Михалыча, когда тот отсутствовал в редакции.
На столе перед ответственным секретарём лежал «макет» — графический план будущего номера. Заштрихованные прямоугольники изображали фотографии, или, выражаясь по-редакционному, клише, размашистые карандашные стрелы определяли место статей и корреспонденции. Пока не было редактора, все говорили о посторонних вещах, ни словом не касаясь «макета», разве что изредка поглядывая на него. Показное равнодушие слетало со всех сразу, лишь в дверях появлялся редактор. Гром и молнии обрушивались на голову секретаря, который составил «макет», обычно не устраивавший никого. Отдел партийной жизни требовал не три колонки до подвала, а четыре полных, отдел культуры и быта обязательно стремился дать критико-библиографическую статью, подвал о бытовом обслуживании и подборку о художественной самодеятельности, тогда как в «макете» предполагалась одна только подборка, а товарищ из промышленного отдела примерял уже, войдёт ли его материал, если выбросить целиком материалы информационного отдела. Люди выходили из себя, потрясали гранками, каждый в эти минуты становился немного демагогом, отрицая актуальность и значимость чужих статей и старательно набивая цену своим.
Это не было стремлением отстоять собственные материалы только потому, что они собственные. Все статьи, корреспонденции — каждая по-своему — были важны: ведь за ними стояли куски богатой и разнообразной жизни. Но — «газета не резиновая», как часто шутили в редакции, всего, что написано и набрано, не вместишь в один номер. Надо было отобрать самое нужное, самое значительное…
Редактор слушал всех и как будто со всеми соглашался. Но вот он отвинчивал головку автоматической ручки, и в комнате наступала тишина. Привстав на цыпочки, вытянув шеи, все молчаливо следили, как поверх карандашных линий, сделанных ответственным секретарём, ложатся голубые чернила авторучки, — кто с выражением удовлетворения на лице, кто с миной огорчения, а кто просто с чувством полнейшей безнадёжности.
— Всё! — вставал редактор.
Но это было ещё далеко не всё. В полдень могли позвонить с телеграфа и сообщить, что принимают большой материал ТАСС, скажем, отчёт с Генеральной Ассамблеи. Тогда в муках рождённый утром «макет» летел вверх тормашками, редактор снова сходился с ответственным секретарём, и они вдвоём составляли ещё один план будущего номера, — уже третий за день…
Жизнь в редакции тем временем шла своим чередом Кто срочно додиктовывал машинистке заметку, намеченную в номер, кто сверял гранки; в отделе иллюстрации художник-ретушёр отточенным, как бритва, хирургическим ланцетом высветлял одни места на фотографиях и тушью оттенял другие; тут же фоторепортёр, пристроившись в уголке, снимал знатного конюха, чей портрет должен был сопровождать в газете корреспонденцию об его опыте; закрывшись на замок и отгородившись таким образом от всего света, трудился в своём кабинете автор передовой и досадливо морщился, потому что из коридора доносился пронзительный голос стенографистки, кричавшей кому-то в телефон:
— Я слушаю, слушаю… Передавайте фамилию по буквам… Григорий, Анна, Иван краткий, Дмитрий, Ульяна, Константин… Гайдук?..
К концу дня, когда в основном были отправлены в набор все материалы и посланы в цинкографию отретушированные фотографии, к секретарю приходил выпускающий, на ответственности которого лежала вся техническая сторона производства газеты. Он был полномочным представителем редакции в типографии, связующим звеном между той и другой.
Выпускающий получал от ответственного секретаря «макеты» полос. В этих «макетах», в отличие от предварительных, точно уже были учтены размеры статей, тщательно выписаны заголовки. Выпускающий спускался в типографию. Начиналась вёрстка номера…
Эта сторона выпуска газеты до поры, до времени оставалась для Виктора неясной. Но как-то поздно вечером в комнатушку Михалыча, где сидел в это время и Виктор, заглянул редактор. Зашёл он без определённого дела: видимо, просто выдалась свободная минута. Редактор походил по комнате, мимоходом заткнул стеклянной пробкой графин, сорвал засохший листок с цветка. Есть такая категория людей, которая до того скрупулёзно любит порядок, что наводит его во всех мелочах даже машинально…
Редактор напомнил Михалычу, что пора уже сдавать план работы отдела на будущий месяц, и прибавил:
— Только поменьше там об ондатре… А то у вас; что ни план, всё — ондатра, ондатра, ондатра…
— Да понимаешь, — пробасил Михалыч: в неофициальной обстановке они были с редактором на «ты», — это ведь тоже штука важная.
— А кто спорит? — сказал редактор. — Но боюсь, как бы вам ондатра людей не загородила…
Он повернулся к Виктору:
— Ну, как ваши дела?.. Ясно… А скажите, Виктор, бы как-нибудь над собою работаете, учитесь?..
— Ленина и Сталина читает… О печати, — ответил за Виктора Михалыч.
— Вот это правильно, — заметил редактор. — Отсюда и следует начинать. А когда кончите эту книжку, подумайте о политической учёбе вообще. Сходите к Осокину, он поможет составить план учёбы… Ну, и о профессиональных знаниях не забывайте. Вы в типографии бывали? — задал он Виктору тот же вопрос, что и Осокин.
— Нет…
— Да как же! — укоризненно воскликнул редактор. — Михалыч!
— Понимаешь, как-то всё не собрался, — смущённо пробасил Кузнецов.
— Ишь ты — текучка его заела! Восполняй пробел. Вот прямо сейчас, — дел у вас особо срочных нет…
Михалыч стал надевать пиджак, сняв его со спинки стула.
— Идите, идите, — поторопил редактор, — подольше там погуляйте.
Он мимоходом расправил загнувшийся уголок одной из многих рукописей, лежавших на столе, и вышел.
Михалыч вёл Виктора, объясняя каждую мелочь, — он знал типографию, как будто сам работал здесь. А Виктор старался запомнить всё до деталей.
В цехе на металлических столах — «талерах» — лежали четыре прямоугольные рамы, — каждая являлась основой будущей газетной страницы. Рамы, пояснил Михалыч, не позволяли втиснуть на полосу ни единой строки сверх положенного. Вдоль стен, на других талерах, разделённых невысокими планками на узкие коридорчики, лежал запас — десятки статей, заметок, корреспонденции, набранных в предыдущие дни. Каждый коридорчик имел свой номер, чтобы легко было сразу найти нужный материал. Цех был уставлен кассами — ящиками с различными шрифтами…
Виктор и Михалыч подошли к выпускающему. Тот, сидя за столом, вписывал в макет цифры — номера коридорчиков, где стоял набор на талере. Выпускающий стал размечать заголовки — вписывать в макет, каким шрифтом набрать тот или иной заголовок.
— Серьёзное дело, — заметил Михалыч.
Виктор сперва не совсем понял его: так ли уж трудно подобрать шрифт для заголовка.
— Серьёзное дело, — повторил Михалыч. — Если хочешь знать, даже политическое…
И рассказал, что подбор шрифтов во многом влияет на общее впечатление от номера. Читатель этого и не сознаёт, а плохое полиграфическое оформление может оттолкнуть его от газеты. Однообразие делает полосу похожей на кусок дешёвой безвкусной материи. Игра шрифтами — всё равно, что игра красками на картине художника. Рядом с жирным шрифтом хорошо для контраста ставить светлый, наклонный сменять прямым. И самое главное: в погоне за внешним эффектом можно упустить из виду ценность материала. Броский заголовок над сравнительно малозначащей заметкой отвлечёт внимание от важной статьи, заглавие которой набрано скромнее…
Далее Виктор и Михалыч отправились в линотипный цех. Здесь друг за другом стояли машины с клавиатурой, похожей на клавиатуру пишущей машинки. Наборщик легко касался клавиш, и тогда по стержню вверху линотипа бежали маленькие латунные пластинки, на каждой из которых было выдавлено изображение буквы или знака. Когда заполнялась строчка, раздавался звонок, и изогнутая металлическая рука, схватив пучок пластинок, тащила его вниз. Там в котле, подогреваемом электричеством, кипел особый сплав — «гарт». Нажим педали, толчок, — металлическая рука уходила на место, а из котла выскакивала и пристраивалась к себе подобным блестящая цельная строчка, ещё горячая — Виктор потрогал одну пальцем — на ощупь…
Пожилой линотипист с жёлтыми, прокуренными усами приветливо поздоровался с Кузнецовым и оглядел Виктора:
— Молодёжь обучаешь, Михалыч?.. Ну, ну, объясни парню, что вам без нас, как нам без вас… Типографщики тоже газету делают, не одна редакция…
Когда линотипист отошёл, Михалыч сказал:
— Это… — он назвал фамилию, — старейший работник нашей типографии. Он ещё… Помнишь, ты писал заметку о подпольной большевистской газете? Так он её и делал…
Виктор по-новому взглянул на старика: ведь это был герой! Тридцать с лишним лет назад, прячась от шпиков, он входил в подвал теперь уже покосившегося деревянного домика на окраине города и печатал на розовой тонкой бумаге маленькую газету, которая несла в народ большие слова правды, призыв к борьбе. А, казалось бы, такой обычный старик…
Они вернулись в цех, где версталась газета. Работа была в разгаре. Помощник выпускающего — метранпаж, набрав заголовок, размещал под ним материал, пристукивая иногда вылезшую наверх строку тыльной стороной шила, которое почти непрерывно находилось в его руках. Когда всё было готово, метранпаж смазал набор краской, положил сверху двойной лист бумаги и похлопал по нему большой щёткой. Бумага была влажной, чтобы краска лучше отпечатывалась. Оттиск отправлялся в корректорский цех. Здесь в комнате, где лампы под зелёными абажурами бросали на стены причудливые тени, стояло ровное приглушённое гудение: один корректор вполголоса отчётливо читал материал, другой проверял оттиск. Корректоры исправляли грамматические ошибки линотипистов, а подчас и редакции.
Иногда при вёрстке неумолимая рама не пускала несколько строк в полосу. Тогда оттиск шёл к секретарю или в отдел, сдавший материал, откуда он возвращался исчёрканным синим химическим карандашом.
Наконец, одна из полос была свёрстана, в неё вставили клише — цинковые пластинки, на которые были переведены фотографии. Начался следующий этап работы. Полосу, зажатую в раме винтами, откатили на тележке к большому прессу. Шрифт тщательно промыли керосином, протёрли тальком и сверху наложили лист очень прочного и гибкого картона. Включили электромотор, пресс натужно загудел, многотонной тяжестью притискивая картон к металлу. Когда лист вынули, на нём чётко было отпечатано всё до последней строчки. Теперь этот лист назывался матрицей…
— А сейчас вниз, в стереотипный, — сказал Михалыч.
В стереотипном цехе было жарко, хотя вентиляторы работали вовсю. Стереотипёры заложили матрицу в специальную печь…
— Александр Михалыч, так как же? — окликнула Кузнецова девушка, на одежде которой застыли капельки гарта.
— Это насчёт чего?
— Ну, о литературном кружке…
— Ох, ребятушки, и что вы на меня напали? — вздохнул Михалыч. — Какой я специалист? Обратились бы к Студенцову…
— А мы не пробовали? — отозвалась девушка. — Всё занят…
— Ладно, что с вами поделаешь, — согласился Михалыч. — Буду вести. Народу записалось много?
— Человек десять, — радостно сказала девушка, — а узнают, что вы будете вести. — полцеха запишется, честное слово…
Рабочие тем временем вынули матрицу обратно. Она потемнела от жара. Вместе с нею достали стереотип — металлическую копию полосы, изогнутую полукругом.
— Ну, когда печатать начнут, мы уж не дождёмся, — сказал Михалыч. — Хотя ротация, я слышу, работает. «Правду», наверное, пустили…
Московская «Правда» печаталась в типографии с матриц, доставлявшихся на самолёте.
— Зайдём и к печатникам, чтобы у тебя была полная ясность, — пригласил Михалыч Виктора.
Ротационная машина напоминала какой-то особый газетный комбайн, — да так оно, в сущности, и было. Широкая лента бумаги с большого рулона, перегибаясь по длине, уходила внутрь механизма. Печатник долго возился, включая и выключая мотор, и, наконец, пустил машину на полную мощность. Рулон, разматываясь, подавал бумагу, лопасти от быстрого движения становились невидимыми глазу, куча уже сложенных вчетверо газет росла быстрее и быстрее. Час, другой — и грузовики, которые ждут возле ворот экспедиции, повезут упакованные в плотную бумагу пачки газет во все концы города и к утренним поездам…
Виктор вышел из типографии, слегка оглушённый гулом машин, утомлённый обилием новых впечатлений. Только сейчас он вполне представил весь сложный процесс выпуска номера. Труд, напряжённый труд десятков и сотен людей, начиная с той минуты, когда перо корреспондента коснулось блокнота, и кончая той, когда почтальон опустил свежий номер в почтовый ящик читателя, сопровождал рождение газеты.
Виктор решил, наконец, написать статью для отдела культуры и быта, о чём настойчиво просил его Студенцов. Тема казалась ему очень удачной: «университет культуры» в медицинском институте. Он открылся только в этом году, но о нём уже немало было разговоров по городу. Раз в неделю в институте выступали артисты, учёные, писатели, бывалые люди, исходившие и изъездившие тысячи километров и повидавшие много интересного. Инициатива заслуживала поддержки, и это было первой причиной выбора темы Виктором. А второй… Вторая причина заключалась в том, что Виктор был уверен: Валя имеет отношение к этому «университету». Таким образом, нашёлся веский повод встретиться с ней вопреки существующему между ними с того памятного вторника договору пока не встречаться вообще.
Виктор очень скоро перестал думать о Вале так, как думал сразу после телефонного разговора. Тогда, сразу, всё в нём кипело от негодования. Нашлись едкие слова, уничтожающие выражения; Виктор мысленно представлял, как Валя, слыша их, сгорает от сознания собственного ничтожества, и ругал себя, что эти слова не нашлись во время разговора, — всегда у него так получается. «Подумать ещё… Трудно забыть… Чтобы мы владели чувствами, а не они нами…» — какая хитроумная дипломатия вместо того, чтобы просто сказать: «Нет!» Виктор поклялся себе раз и навсегда вычеркнуть Валю из памяти.
Но, может быть, это и умели делать книжные герои, когда порывали с недостойной их любви, а у Виктора, как он ни старался, получалось наоборот. Валя не только не исчезала, а, перебирая серебристые бусинки на шее, всё чаще глядела на Виктора широко раскрытыми глазами и говорила: «Ты мне нравишься, не вообще, а так… ну, понимаешь?» И разговор их не казался больше замаскированным «Нет!», а становился тем, чем был на самом деле: «Подождём, надо во всём разобраться». Но ведь, чтобы разобраться, им надо было встретиться. Вот почему Виктор возлагал столько надежд на посещение института.
Он не ошибся насчёт Вали. Секретарь институтского комитета комсомола сразу сказал:
— Так этим у нас Остапенко заправляет…
И, приоткрыв дверь, попросил кого-то:
— Не в службу, а в дружбу, позови-ка сюда Валентину, быстро…
Валя встретила Виктора спокойно, только веки её чуть вздрогнули.
— Что же вас интересует? — спросила она, решив, видимо, при секретаре не показывать, что они знакомы с Виктором.
— Почему вы решили организовать «университет культуры?» — таким же официальным тоном задал первый вопрос Виктор, хотя хотелось ему спросить совсем другое.
— Потому, что комитет комсомола и все комсомольцы считают, что специалист не только должен глубоко изучить свою профессию, но и быть всесторонне развитым… Любой специалист, — подчеркнула Валя, и нос её чуть заметно сморщился.
— Это ты верно говоришь, Валентина, — вставил секретарь. — А то на́ тебе — готовится человек стать врачом, а что такое симфония, толком разъяснить не умеет…
— С чего же вы начали? — быстро перебил его Виктор.
Так и шёл у них этот разговор: деловой вопрос, деловой ответ, иногда дополнение секретаря, иногда лёгкий, может быть, только кажущийся Виктору намёк в словах Вали. Вдруг секретаря вызвали. Валя и Виктор остались в комнате одни.
— Ты не сердишься? — не докончив того, что говорила, вполголоса спросила Валя.
— Нет, что ты, Валя, — сказал Виктор, — я понимаю. Только…
— Да?
— Мне скучно без тебя, Валя…
— Знаешь, — Валя ногтем отскребала пятнышко на чернильнице. — Я, кажется, ошиблась, что сказала, Витя, что нам не надо встречаться. Будем, я думала об этом, будем встречаться… иногда. А не надо пока говорить о тем… ты сам понимаешь, о чём. Время покажет, мы сами поймём, что нужно… Нужно больше внимания со стороны комитета комсомола, — резко переменила тон Валя при виде входящего секретаря. — Например, насчёт помещения…
— Это верно, что верно, то верно, Валентина. — согласился тот. — Тут ещё надо поразмыслить…
Статья об «университете культуры» писалась удивительно легко. Виктор с удовольствием поставил в конце её: «В. Тихонов», — до сих пор все его заметки шли в газете без подписи. Перепечатав статью, он понёс её Студенцову. Тот был в кабинете не один: напротив сидела Маргарита, а Игорь декламировал стихи. Он словно и не заметил вошедшего:
…Узкий парус, как вестник разлуки,
Распустился упругим крылом.
Я гляжу на любимые руки,
На волны прихотливый излом…
— Это его же стихи? — спросила девушка.
— Да, конечно, — чуть поморщился Игорь, досадуя, очевидно, что его прервали, и звучно продолжал:
…То не чаек белые крылья,
Не волны лебединый разбег.
Кто спросит меня — любил ли я?..
Горит белорозовый снег…
— Не понимаю, — решительно сказала Маргарита.
Студенцов развёл руками:
— Ну, Рита… Ведь это не строки, это музыка… Ведь здесь главное даже не в том, о чём написано, — как написано, вот в чём секрет… Ну, хорошо, тогда другое…
Он прикрыл глаза, припоминая:
— Ах, да:
Это осень ленты золотые
Заплетает в дальние леса.
Говорит теперь слова простые
Сгорбленный и опустевший сад…
— Когда это было написано? — ещё раз прервала Маргарита Студенцова.
— Не помню точно, кажется, где-то во время войны. В сорок третьем, что ли. Но слушайте…
…Окна дачи сиротливо стынут,
Накрест заколочены доской,
Так глаза останутся пустыми,
Перечёркнутые навсегда тоской…
— Не понимаю, — вновь сказала девушка.
— И это? — воскликнул Игорь. — Вы шутите?..
— Я не шучу, — вдруг зло произнесла Маргарита, и Виктор, остававшийся до сих пор спокойным свидетелем беседы, шевельнулся на диване: кажется, впервые видел он Маргариту такой. — Я не по-ни-ма-ю… — раздельно сказала девушка, сделала паузу и неожиданно заговорила о том, что как будто не имело никакого отношения к предмету спора: — Наш городок, Чёмск, маленький, военных заводов, как вам известно, там нет. А фронту Чёмск всё-таки помогал. Да, помогал, — Маргарита взглянула на Студенцова, точно ожидая возражений. — Даже девчонки-школьницы. Пельмени стряпали для бойцов. Думаете, пустяки? Это, если бы одну-две сотни. А когда десять-двадцать тысяч?.. И было это как раз тогда зимой сорок третьего… Я не по-ни-ма-ю, как можно было в те дни, когда старики в Чёмске кровавые мозоли на руках натирали — они валенки катали, когда даже девчонки работали чуть не до потери сознания, как можно было в такие дни сидеть и высасывать из пальца эти… «ленты золотые»…
Невольно повинуясь порыву Маргариты, Виктор и сам перенёсся на два года назад. Сорок третий… Зимой на завод пришёл срочный фронтовой заказ. Три дня многие даже не уходили домой. Спали прямо в цехе — на ящиках, просто на полу, расстелив куртки. Землистые, покрытые густой щетиной лица рабочих и сейчас Виктор видел так же ясно, как и лица Маргариты и Студенцова… Если бы в ту пору в цех явился бы вдруг поэт и стал читать это… Да нет, он не посмел бы прийти…
Студенцов закурил, пуская в потолок голубоватые кольца дыма — большое, поменьше, ещё поменьше. Ироническая улыбка тронула его губы:
— От кого-кого, Рита, но от вас… Ну, ладно, согласен, в то время такие стихи, быть может, и не совсем были уместны. Но теперь? Теперь — сорок пятый год, война кончилась. Посмотрите на это с точки зрения сегодняшнего дня… И потом… Ведь речь идёт о форме, только о ней одной. Почему вы хотите, чтобы любой рассказ, новелла, коротенькое стихотворение обязательно учили чему-то, в чём-то… э-э… помогали?..
— Здравствуйте! — хитро сощурилась Маргарита. — Если у вас есть под рукой подшивка, могу процитировать вашу собственную передовую статью…
— А, Рита! — отмахнулся Студенцов. — Впрочем… В общем и целом всё это несомненно верно. И, однако, для небольшого — вы верно заметили — для небольшого круга людей, которые разбираются в искусстве, в литературе гораздо основательнее, чем многие другие…
— Старая песня! — заметила Маргарита. — Её пели, знаете, ещё кто?..
— Уф, — тяжко вздохнул Студенцов. — С вами поспорить, Рита…
Девушка откликнулась в тон:
— Вас послушать, Игорь…
— Ладно, если вы меня и не убедили, то во всяком случае заговорили, — сдался Студенцов. — Что у вас? — повернулся он, наконец, к Виктору и, услышав что, довольно равнодушно сказал: — Давайте посмотрим…
Пока Игорь читал, Виктор ни разу не посмотрел на Маргариту, хотя чувствовал на себе её пристальный взгляд. Ни капли снисхождения не заслужила у него девушка тем, что в споре со Студенцовым её точка зрения совпала сточкой зрения самого Виктора. В его представлении она всё-таки олицетворяла собой тех журналистов, которые, как сказал редактор, порхают с цветка на цветок, бездумно и безответственно.
— Так… — кончил читать Студенцов. — О стиле говорить не буду, стиль оставляет желать лучшего, однако это поправимо… Но тема…
Он причмокнул:
— Понимаете, мелко! Какой-то доморощенный «университет», вечера, встречи… Всё это, во-первых, надо посмотреть, проверить, не в халтуру ли это выливается, не в танцульки ли под джаз-оркестр. А, кроме того, это тема для информации, посвящать же целую статью…
— Но, по-моему… — заикнулся было Виктор.
— Верю, верю! — замахал руками Студенцов. — Автору всегда кажется, что то, о чём он пишет, — это значительно, замечательно, неподражаемо. Надо, однако, уметь взглянуть на вещи объективно… Потом вы тут упоминаете организаторов… Валентина Остапенко — вы её знаете?
— Знаю… Давно, — промолвил Виктор, и тут же ему пришлось пожалеть об этом.
— Ах, вот оно что! — вскричал Студенцов. — Я ведь, собственно, о чем спросил — отличница ли она, комсомолка ли — не можем же мы рекламировать неизвестного человека. Но раз вы лично знакомы, тогда всё ясно. Поддались, так сказать, личной симпатии — о каком же беспристрастии тут говорить?
— Вы всё-таки неправы, Игорь, — неожиданно вмешалась Маргарита. — Если мне знакома половина города, значит, я вообще должна бросить писать?
— Ну, что вы, Рита! — воскликнул Студенцов. — Пишите, ради бога. Но вы привыкли на всё смотреть со своей колокольни. У вас там в эфире как — в одно ухо вошло, в другое вылетело. А у нас газета — то, что живёт, если не веками, то годами во всяком случае.
Поддержка Маргариты не усилила симпатий Виктора к девушке. Резкие слова Студенцова не породили антипатии к нему. Виктор учился терпимо относиться к критике. Действительно, взялся писать об «университете культуры» и даже не побывал ни на одном концерте или лекции. Конечно, сведения ему давала Валя, но нужно забыть о личных симпатиях, когда речь идёт о газете…
— Вот так, — сказал Студенцов. — Пока неудача, но не падайте духом. Статью написать — это не информацию испечь. Ищите, дерзайте…
Когда Виктор вышел, Маргарита последовала за ним:
— Мне вас надо на два слова.
— Простите, я спешу, — сказал Виктор и свернул в первую попавшуюся комнату.
— Вы очень спешите последнее время, — бросила ему в спину Маргарита. — Смотрите, не насмешите людей…
Резко ответив Маргарите, Виктор тут же пожалел об этом: в конце концов, прежде всего виноват в той позорной ошибке он сам. И, может быть, ей действительно надо что-то срочно сказать ему.
Маргарита вернулась на работу такая расстроенная, так зло швырнула сумку на стол, что диктор Олег — долговязый, нескладный, которого в отличие от пушкинского героя она звала «вещающим Олегом», басом запел ада мотив «Баядеры»:
— О, Маргарита, что случилось с тобой? — и спросил: — Ты, случайно, рыбы несвежей не поела? От этого бывает…
— Знаешь, — задохнулась Маргарита. — Иди-ка ты подальше! А насчёт рыбы — голос у тебя рыбий…
— Но, но, — взволновался Олег. — Мой голос Москва знает: два раза уже приглашали во Всесоюзный радиокомитет на работу.
— Вот и езжай… пока трамваи ходят…
Маргарита рванула замок сумки, вынула блокнот и… забыла о нём.
Как ей захотелось сейчас в Чёмск, в милый Чёмск, где всё такое знакомое, где даже собак на тихих улицах знала наперечёт маленькая юркая Ритка-«черноглазик», как в детстве звали её все с лёгкой папкиной руки. Там светлая речушка Чёмка, которую летом если курица вброд и не перейдёт, то уж заблудившийся жеребёнок перебежит свободно. Там бревенчатый мост над Чёмкой, а рядом избушка, где, не помнят, с каких пор, живёт сторож дедушка Игнат, который требует, чтобы его обязательно звали «директором моста». Там вся усаженная деревьями главная улица имени Красного Командира, названная так в память неизвестного командира красногвардейского отряда, погибшего при освобождении города в гражданскую войну. В начале улицы стоит памятник Красному Командиру — гранитная пирамида со звездой наверху, куда дети каждый год приносят первые подснежники, в конце — самое высокое в Чёмске трёхэтажное здание райисполкома, с его крыши далеко-далеко вокруг видны поля — белые зимой, чёрные весной, яркозелёные летом и золотисто-жёлтые осенью.
Там, в Чёмске — родной старенький папка, двадцатый год директор средней школы, и тоже старенькая мама, которую Рита помнила ещё совсем молодой и очень красивой. Как они звали её к себе этим летом, папка и мама, а она так и не выбралась к ним, свинтус взбалмошный, так и проторчала весь отпуск в театрах и на концертах. Нет, на будущий год к ним, только к ним, и прочь все дела, все заботы, всех этих Студенцовых, Викторов… Ах, Виктор, Виктор!
— Простите, я спешу! — скорчила она гримасу, и Олег с удивлением посмотрел на неё, но не рискнул ничего заметить.
Если бы он прочёл её мысли, долговязый «вещающий Олег»! Наверное, умер бы или потерял от изумления свой драгоценный голос, что для него одно и то же. Да, но разве она, Маргарита, не изумилась бы сама, если бы ей, хоть несколько месяцев назад, сказал кто-нибудь, что она будет так рвать и метать и из-за чего — из-за грубости какого-то мальчишки? Ну их, все они одним миром мазаны, хотя бы тот же Студенцов. Ходит, увивается, в директорскую ложу проводит в театре, а на «Онегине» не вытерпел, улетел всё-таки за кулисы. Не постеснялся даже сказать:
— Неудобно, народный артист…
— А я ваша знакомая, — заметила Маргарита.
Не понял или не захотел понять намёка — улетел…
А Виктор купил своей белобрысой целый воз всякого добра: Маргарита подсмотрела из-за колонны. Тоже мне модница его знакомая — надела к синему платью светлые туфли. А как он разговорился с ней в зале, машет руками, крошками от печенья обсыпался, — Маргарите всё было видно из-за портьеры: не хотела заходить в ложу раньше звонка, чтобы не подумал — вот, мол, покинутая. Интересно, о чём они говорили? О любви? «Я вас люблю, чего же боле…» Нет, так о любви не говорят. А как говорят? Ей никто не говорил о любви. Она всегда считала, что это всё придумано — любовь, переживания. Она никому не давала сказать о любви. А многие хотели. Не выйдет, — если Маргарита не захочет, не скажешь, язычка её побоишься…
Язык, язык, до чего ты доводишь! Заболталась тогда по телефону и даже не догадалась спросить Витьку, зачем ему нужно знать, выступал ли на слёте Никитин. Но он тоже хорош: сказал бы толком, в чём дело, — она из-под земли выцарапала бы правду. А то этот, из редакции последних известий, зачесал в затылке: «Кажется выступал Никитин», — она и ляпнула. А мальчишка попал в историю. Вот влетело бедняге, наверное. Разве она не понимает, что такое ошибка в газете? Это же — лучше под поезд или терпеть, как Олег в любви объясняется. Тоже пытался между прочим. Узнал, почём фунт лиха.
Но Витька — каков! — не стал даже слушать её оправданий. Высказался:
— Из-за вашего хорошего отношения…
Тоже мне — Салтыков-Щедрин, новейшее издание! Белобрысой своей не сказал бы так. Откуда она, любопытно? Неужели та, из медицинского института? Вон как Витька покраснел, когда Игорь спросил, знает он её или нет.
Надо будет сходить в мединститут как будто по делу. Прийти и за нос курносый её дёрнуть:
— Из-за тебя наврал, к тебе на концерт торопился, — мне Студенцов всё рассказал…
А она спросит:
— Вам-то какое, собственно, дело? Что вы в наши с Витенькой дела вмешиваетесь?
Повернётся и спину покажет, как Витька сегодня. И пойдёт, — синее платье, светлые туфли, — кто тебя только одеваться учил? И ничего не скажешь, и отбрить не сможешь, — правильно, у них свои дела, у Маргариты — свои.
Да, и свои! Хотя бы со Студенцовым. А что — красивый парень, умница, за себя постоять умеет, хлопать во всяком случае глазами не будет, как Витька сегодня, когда его Игорь прижал. Но… за что его так Игорь, спрашивается? Накинулся на человека: мелко, не тема для статьи. Как это не тема, если сам сколько раз говорил, что надо о таких вещах писать? Да ещё — «личная симпатия», — тебе-то какое дело, кого я знаю? Совсем затюкал бедного парня — сидит, глазами моргает. А интересно он моргает — ресницы длинные, как на рукавичках меховая опушка. А волосы мягкие у него, наверно, — любопытно пальцем бы тронуть…
Ох, Маргарита! Да ты не влюбилась ли? Помнишь, как в Свердловске, в университете, над Лизой до слёз хохотала? Не над той Лизой, что тоже с журналистского факультета, а над той, которая с геофака, над толстой Лизкой. Помнишь, как прибежала она в общежитие, дрожит, чуть не плачет, толстуха такая.
— Что с тобой?
— Я… Я влюбилась, девочки…
Ну, нет! Не такая Маргарита. Долой всё это…
— Олежек! — умильно промолвила Маргарита. — Я слышала, пластинки новые привезли?
— Угу, — ответил Олег, ещё не веря в перемену её настроения.
— Олежек-орешек! Пойдём, покрутим, — умираю без лёгкой музыки.
— Давно бы так! — обрадовался Олег. — А то — рыбий голос! Да у рыб и голоса-то нет — они ж немые.