Громко пропели фанфары, и грянул марш. На площадь, к трибуне, двинулись войска. В такт музыке гудел асфальт под сотнями блестящих сапог. Солнце зайчиком вспыхивало на обнажённой шашке, перепрыгивало на медную солдатскую пуговицу и останавливалось в глядящем на парад объективе кинокамеры…
Сейчас, когда войска проходили почти рядом, Виктор мог хорошо рассмотреть бойцов. Он обратил внимание: офицеры, сержанты в большинстве были с орденами и медалями, — значит, побывали на фронте. А у солдат увидишь разве что комсомольский значок. И лица совсем молодые. Этим уже не пришлось воевать.
А где же те, тоже рядовые, которые два года назад штурмовали Берлин? Те, которые всего два года назад завоевали самое дорогое для людей — мир?..
Немало их стояло на трибуне, рядом с Виктором. Их уже нельзя было отличить по кителям с петельками для погон, по фуражкам с выгоревшим следом звезды. Кители сменились пиджаками, военные фуражки — кепками и шляпами; пиджаки, кепки, шляпы пообмялись, всё стало совсем мирным, штатским, и только пёстрые орденские ленточки на скромном гражданском пиджаке напоминали о недавнем прошлом их владельца…
Виктор знал многих из этих людей, — вот учитель, депутат Верховного Совета республики, вот штукатур, тоже депутат, портреты обоих несколько месяцев назад, во время выборов, печатались в газете. А вон — геолог, лауреат Сталинской премии, Виктор не раз брал у него материал для заметок, и когда узнал, что геологу присуждена премия, как-то долго не мог освоиться с мыслью о том, что такой обычный с виду человек, не раз запросто с ним встречавшийся, стал теперь лауреатом…
Парад заканчивался. Последним, развернувшись и заняв чуть не половину площади, прошёл оркестр. Виктор спрятал блокнот в карман, всё было завершено. Они так договорились с Михалычем: о параде пишет Виктор, демонстрацию же берёт на себя Михалыч, — он сейчас был где-то на другом крыле трибуны.
Пауза оказалась недолгой. Снова раздалась музыка, и в глубине улицы заколыхались десятки знамён: началась демонстрация. Знаменосцы приблизились, и за огромными, трепещущими по ветру полотнищами Виктор увидел кусочек плаката, который несли демонстранты: «Завод…»
— Наши! Наши открывают! — прозвучал сзади знакомый голос, и кто-то толкнул Виктора, продвигаясь вперёд.
Виктор обернулся и… лицом к лицу столкнулся с тем, кого совсем не желал встретить, — с бригадиром комсомольско-молодёжной бригады имени дважды Героя Советского Союза Ильина Геннадием Никитиным.
Более полуторых лет минуло после появления в газете злополучного отчёта Виктора о несостоявшемся выступлении Никитина на городском слёте стахановцев. Это был немалый срок, но и до сих пор Виктор не мог избавиться от тягостного ощущения стыда и желания обругать, уязвить самого себя, когда вспоминал подробности злосчастной «летучки», слова Студенцова, коротенькую «Поправку» в самом низу четвёртой полосы. И, конечно, он никак не хотел увидеться с Никитиным, — что мог он сказать в своё оправдание и вообще о каком оправдании могла итти речь? Дважды за это время Виктор счастливо избежал встречи с Геннадием. Один раз он увидел его на улице и успел во-время перейти на другую сторону. Во второй раз было хуже, — Виктор увидел Никитина в кино, причём сидел тот почти что рядом, через несколько мест. На счастье, Геннадий был увлечён разговором со своей спутницей — полненькой, смешливой девушкой, которую Виктор немного знал, — это была Нина Спицына, в войну она тоже работала в бригаде «ильинцев». Виктор отвернулся тогда от них в сторону и до тех пор, пока в зале не погасили свет, глубокомысленно изучал красную надпись «Выход» над дверью.
Но сейчас, на праздничной трибуне, встречи избежать было уже невозможно.
— Эге, старый знакомый! — сказал Геннадий. Он сунул Виктору руку: — Привет! — и снова чуть подтолкнул его плечом: — Пусти взглянуть — наши идут…
Заводская колонна приблизилась. Впереди неё шёл грузовик с откинутыми бортами. В кузове, устланном ковром, стоял небольшой и необычный на вид станок. Он был бы похож на токарный, если бы некоторые детали не делали его похожим на фрезерный. Но это не был и фрезерный станок, потому что всякий мало-мальски сведущий человек нашёл бы в нём также признаки шлифовального и сверлильного станков.
— Смотри! — хлопнул Геннадий Виктора по плечу. — Красавец, а? Фрезерует, точит, шлифует, сверлит — что тебе ещё надо?..
Виктор понял, что на машине — тот самый универсальный станок, над которым в предпраздничные дни работал почти весь коллектив завода, — газета неоднократно писала об этом. Выпуск по плану намечалось начать только в конце сорок седьмого года, но завод приступил к нему досрочно, накануне праздника… И вот на демонстрацию вывезли первый такой станок — небольшой, сверкающий тщательно отполированными деталями. Знакомый с производством, Виктор отлично представлял, насколько важен и ценен универсальный станок: где-нибудь в МТС, может быть, даже в той, которая обслуживает колхоз «Красное знамя», он заменит сразу несколько машин. Небольшой, он с успехом уместится в маленькой мастерской. Недорогой, простой по устройству — всё это ещё больше поднимало достоинства станка…
Что-то похожее на зависть почувствовал Виктор к Геннадию. Как это радостно — глядеть на новый станок, которым любуется сейчас весь город, говорить: «Красавец!» и сознавать, что в создание «красавца» вложен твой труд, что ты сам обтачивал его сверкающие рычаги, туго затягивал ключом его гайки, в первый раз, раньше всех включил его и, слушая ровный гул мотора, первым на заводе, в городе, на свете повёл резец или фрезу к болванке, зажатой в новорождённом станке… И ещё — как радостно стоять на почётной первомайской трибуне, рядом с геологом-лауреатом, рядом с депутатами Верховного Совета, генералами, стоять, как равный с равными. Правда, Виктор тоже был на трибуне, и в кармане его лежал служебный пропуск с надписью из угла в угол: «Пропускать всюду!», — у Геннадия, наверняка, пропуск был не такой, а обычный. И всё же Виктор попал сюда не за собственные заслуги, не он — так другой сотрудник редакции был бы на его месте, а Геннадий Никитин, тот самый Генка, с которым Виктор вместе работал когда-то на заводе и учился в вечерней школе, был тут потому, что его знали, уважали, ценили, выделяли…
Ощущение стыда при воспоминании о злополучном отчёте вспыхнуло вдруг с новой силой. Объясняться с Геннадием по поводу этого случая здесь было втройне неприятно. А что такое объяснение будет — Виктор не сомневался. Геннадий не мог забыть, он вспомнит, обязательно вспомнит обо всём, как только внимание его не будет отвлекаться другим.
Виктор хотел бы незаметно скрыться, но не мог: его стиснули со всех сторон, и, кроме того, Геннадий крепко держал его за плечо, повторяя:
— А где же мои, чего-то я моих не вижу…
Но тут он сорвал с головы фуражку и замахал ею изо всех сил. Видно было, что ему хочется крикнуть и не кричит он лишь потому, что несолидно всё-таки кричать с трибуны. Но его заметили и без того, — из колонны вскинулись десятки рук, отвечая на приветствия Геннадия. Виктор посмотрел: молодые ребята, знакомых нет. Только одного, невысокого, с тёмными вьющимися волосами, он узнал. Это — Кочкин, как его? Кажется, Сеня… И чуть позднее Виктор заметил ещё одно знакомое лицо — Нину Спицыну, ту, с которой Никитин был в кино.
— Она что, всё у тебя в бригаде? — спросил он Геннадия.
— Кто?.. — откликнулся тот.
— Спицына…
— Нет, сама уже бригадир, — ответил Геннадий и вновь замахал фуражкой вслед уходящей колонне.
Завод прошёл. Геннадий нахлобучил фуражку на голову и обратился к Виктору:
— Ну, как делишки?..
«Вот оно», — мелькнуло в голове у Виктора. Ему казалось, что он слышит иронию в словах Никитина — как, мол, делишки, попрежнему врёшь? И Виктор решил: надо итти напрямик, за последнее время он всё чаще убеждался — итти напрямик самое лучшее.
— Дела ничего… Я вот что хотел тебе сказать… — Виктор помялся. — Получилось всё тогда по моей глупости. Ну, начинал ещё, толком и не знал всего…
— О чём ты? — недоуменно посмотрел на него Геннадий.
— Да со слётом как вышло…
— А! — расхохотался Никитин. — Это верно, здо́рово вышло — я и на заводе был, я и на слёте выступал. Что твой метеор — везде поспел… Одним словом, вышел порядок! Мы тебе даже по телефону хотели звонить — благодарность вынести за помощь…
Теперь удивляться настала очередь Виктора.
— За помощь? — переспросил он.
— А то? Ещё как помог!
— То есть… чем помог? — Виктор не понимал — издевается над ним Геннадий или говорит всерьёз.
— Да с конструкторами… Забыл, что ли? Там в речуге моей было, что конструктора задерживают чертежи. Ну, хоть на слёте я и не выступал, а как в газете напечатали, они зашевелились. Сразу всё дали, как из пушки…
Виктор растерянно опустил глаза: какая всё-таки необычная вещь — газетная работа! Даже ошибка иной раз может быть не то, что полезной, но…
— Как ваши дела в бригаде? — уже без стеснения посмотрел он на Геннадия. — Может, новое что-нибудь есть, для газеты?
— Новое?.. Нет, вроде ничего особенно нового, — пожал плечами Никитин.
— Рационализация? — добивался Виктор.
— Так, мелочь пока, — проговорил Геннадий, потом вдруг сжал кулак: — Есть одна очень интересная мысль, только…
Журналистская жилка проснулась в Викторе:
— Какая мысль?
Никитин нахмурился:
— Тут не хвалить надо, а бить. Мы бы сейчас такое сделали, если бы…
— Расскажи, это тоже интересно, — продолжал настаивать. Виктор.
— Коротко всё не расскажешь. В общем, думаем мы со сменщиками, у них Спицына бригадир, — ты спрашивал…
Докончить Геннадий не успел. К нему пробилась смуглая девушка с живыми чёрными глазами:
— Товарищ Никитин! Вы куда скрылись? Хотите нам всё сорвать?
— Здравствуйте, Маргарита! — сказал Виктор.
— О, приятель, физкульт-ура! — воскликнула девушка и схватила Геннадия за рукав: — Скорей!.. Выступление с вами?..
Протащив его шага два, Маргарита остановилась и поманила Виктора:
— Вы тоже! У меня к вам важное дело…
Виктор отправился следом. Они подошли к горисполкому. Маргарита распахнула массивную дверь и, указав на спутников, заметила милиционеру:
— Это — со мной!
Милиционер посторонился…
На площадке второго этажа девушка прижала к губам палец и прошептала:
— Теперь — тише…
На цыпочках они вошли в просторную приёмную и по знаку Маргариты опустились в кресла. Из-за двери кабинета доносился мужской голос:
— Завод за заводом проходит по площади… Рабочие, инженеры, техники, как и весь советский народ, полны горячего желания досрочно выполнить послевоенный пятилетний план…
Где Виктор уже слышал этот голос?
— Следом за станкостроителями идут металлурги, обувщики, кирпичники…
Виктор сообразил: по радио. Конечно же, чуть не каждый день он слышит этот голос по радио. И понял, что из кабинета, откуда хорошо должна быть видна площадь, ведётся радиорепортаж о праздничной демонстрации.
Раздалась музыка. Дверь кабинета приоткрылась, и оттуда высунулась взлохмаченная голова:
— Рита! Ну?..
Маргарита потянула Геннадия за рукав:
— Вот он!
Голова кивком пригласила Никитина в кабинет. Дверь захлопнулась, музыка оборвалась, и диктор заговорил снова:
— Сейчас у нашего микрофона выступит…
Маргарита шепнула Виктору:
— Идёмте в другую комнату, там поговорим…
В соседнем кабинете она водрузилась за письменный стол и строго пригласила:
— Садитесь, подсудимый!..
Переждав, пока Виктор усядется, Маргарита тем же тоном продолжала:
— Итак, вам предлагается ответить. Почему вы, как это было условлено, не явились в гости к известному человеку в Чёмске? Больше того — позорно бежали из деревни… Больше того — не изволили даже попрощаться…
Виктор развёл руками:
— Я же объяснял, Маргарита, как получилось. Честное слово, самому неудобно, что так вышло…
Маргарита заметила:
— Суд учтёт ваше чистосердечное раскаяние… Ожидайте приговора…
Она достала блокнот, вырвала из него листок и, написав на нём что-то, протянула Виктору:
— Получите…
Виктор, не понимая, взглянул на записанный на листке адрес.
— Стоп! — спохватилась Маргарита. — Ещё не всё. Верните-ка на минуту.
Схватив листок, она быстро приписала: «Явка строго непременна, в 8.00. Форма парадная. Дамы не обязательны».
— Это — мой адрес, — решив не мучить больше Виктора, разъяснила Маргарита. — В восемь ноль-ноль у меня праздничный бал. Один раз вы уклонились от посещения, больше не выйдет… Правда, приходите, Виктор! Или сейчас придумаете, что куда-нибудь уже приглашены?
— Нет, — качнул головою Виктор, — никуда… Но у вас будут другие гости…
— Вас это не устраивает? — с большим вниманием спросила Маргарита.
— Да не то, — смутился Виктор. — Я же никого не знаю…
— Батюшки! — ужаснулась Маргарита. — Никого! Я значит, стала уже пустым местом… И кроме меня будем ещё один человек — вы его тоже знаете… Придёте?
— Что же, приду.
— «Что же!» — передразнила Маргарита. — Что надо сказать, когда приглашают?
— Спасибо, приду.
— То-то…
В комнату вошёл долговязый нескладный человек — тот самый, что приглашал Геннадия к микрофону. Он бросил мимолётный взгляд на Виктора, молча налил из графина воды, выпил, потом промолвил, глядя куда-то в сторону:
— Рита, ведь есть же правило: посторонним в радиостудию…
Маргарита откинулась вместе со стулом к стене и, покачиваясь, произнесла:
— Во-первых, не совсем посторонний, а товарищ из редакции газеты… Во-вторых, не в студии, а рядом… В-третьих, надо быть вежливее… А в-четвёртых, чего ты, собственно, злишься?..
Долговязый взглянул на потолок:
— Ещё бы минута, — и вся передача вверх тормашками…
— Ах, из-за Никитина? Но ведь нашла?
— Ну, нашла…
— О чём тогда разговор?.. Значит, только из-за Никитина?
— Из-за чего же ещё? — пробурчал долговязый.
— Слава богу, тогда это пройдёт. А то ты такой кислый, нам весь вечер можешь испортить… Знакомьтесь!
— Олег, — назвался долговязый.
— Местный Левитан, — дополнила Маргарита. — От московского отличается возрастом и голосом…
— Знаешь, Маргарита! — вспыхнул Олег.
— Не кипятись, Олежек, — ласково сказала девушка. — Я же не говорю, у кого получается хуже. Я только говорю: голоса не похожи. Ну, ответь, похож твой голос на левитановский?
— Ну… нет, — согласился Олег.
— Вот видишь, не разберёшься, а сердишься, — с укоризной сказала Маргарита.
Когда Олег, ещё немного потоптавшись, вышел, девушка заметила Виктору:
— Тоже ваш старый знакомый. Вы-то его во всяком случае знаете хорошо, — каждое утро ругаете, что спать не даёт… Так что знакомых у вас будет целая куча… Я бегу! Значит, не забывайте — восемь ноль-ноль.
Разговаривая с Маргаритой, Виктор грешил против истины. То, что он попадёт в незнакомую компанию, даже привлекало его. Всегда интересно знакомиться с новыми людьми. Вот только ещё встретились, и пытаешься составить впечатление о каждом исключительно по внешнему виду, потому что первые вежливые фразы о погоде, о том, кто какой предпочитает сорт папирос, может быть, о международном положении ровно ничего не раскрывают в характере собеседника. Но почти всегда внешние впечатления оказываются ошибочными. Когда собираются все, когда веселье налаживается, угрюмый и очень серьёзный с виду человек становится вдруг очень остроумным, причём усиливается это ещё тем, что шутки он произносит, сохраняя свою прежнюю серьёзность. Такие, скрытые по началу, качества обнаруживаешь в каждом новом знакомом, и весь вечер напоминает процесс проявления в фотографии, — сперва в ванночке лежит совершенно чистый лист фотобумаги, постепенно на нём появляются тёмные полосы и точки, а затем как-то сразу на листке вспыхивает изображение — чёткое, ясное, законченное.
Впрочем, так бывает не только с незнакомыми, но и с теми, кого знаешь давно, но лишь по работе. И тогда сюрпризы бывают ещё более поразительными: столько лет знал человека, как вечно занятого и деловитого, и не подозревал даже, что он отличный запевала в хоре…
Нет, Виктора нисколько не смущала перспектива оказаться в незнакомой компании. И нисколько не обижался он на Олега, так негостеприимно отнёсшегося к нему а радиостудии: диктор был на работе, если бы что-нибудь не клеилось, Виктор и сам мог поступить точно так же.
Было ещё одно обстоятельство, которое делало Маргаритино приглашение заманчивым вдвойне. Пойти к ней в гости — значило по вполне основательным причинам не быть дома, когда к Далецкому соберутся его штатные визитёры. Виктор, чем дальше, тем больше, ощущал, что, когда приближаются праздники, его охватывает тоскливое чувство в ожидании того, что скоро опять наступит день, когда Митрофанов протянет к нему волосатую руку с рюмкой, Верочка воскликнет, томно прикрывая неестественно длинные ресницы: «Ах, мне не надо полную, я совсем опьянею!», а Николай Касьянович, вытягивая губы трубочкой, процедит что-нибудь вроде: «Достоинства виноградных вин широко известны… Весьма…» Однообразие тягостно вообще, в праздники — тем более. Но что может быть хуже, когда однообразие это заключается в том, что ты должен внимательно вслушиваться и даже вставлять реплики в разговор, который противен тебе от начала до конца, улыбаться, когда хочется выругаться, и если не соглашаться, то во всяком случае молчать, когда собеседники высказывают органически чуждые тебе мысли и стремления. И всё из-за вежливости, из-за древнего свода условных законов, под защитой которых равны все — хорошие и дурные, добрые и злые, желанные люди и незваные гости…
Виктор, конечно, пошёл бы против всех этих неписанных правил, он совершенно избегал бы встречаться с друзьями Далецкого, но просительное: «Витенька! Что же люди-то скажут?» тёти Даши обезоруживало его. И всё же — хватит. В конце концов сегодня он вправе ответить тёте Даше тем же самым: «А что скажут люди? Пригласили его, а он — на́ тебе, обманул!»
Гости у Николая Касьяновича уже собирались. Ещё в передней Виктор услышал голос Митрофанова. Что-то, какой-то оттенок в этом голосе, удивило его.
— Может быть, подождать, Николай Касьянович? А? Может быть, понемногу, легонечко, столько сразу — как бы…
И когда Далецкий сухо и резко бросил: «М-да… Ерунда!», Виктор понял, что удивило его в голосе Митрофанова, — оттенок просьбы. О чём бы ни шла речь — всё равно это было странно. Это никак не вязалось с манерами Митрофанова — бесцеремонного, лезущего всегда напролом, тем более, что он, знал Виктор, — непосредственный начальник Николая Касьяновича по службе. А ещё необычнее был сухой ответ Далецкого, который хотя и не заискивал перед Митрофановым, но никаких резкостей по отношению к нему тоже себе не позволял…
Виктор вошёл в комнату. Кроме хозяина и Митрофанова там, оказывается, была и Верочка.
— Виктор Васильевич пожаловал! — поднялся Митрофанов. — С праздничком вас!.. Наработались? Беда вам — и в праздники работаете, не то, что мы, грешные…
Виктор сразу почувствовал, что ошибся, — гремящий бас Митрофанова, как всегда, был до раздражения бодр и напорист. Скорее уж можно было отметить непривычную серьёзность Верочки, с нервной миной на лице теребившей бахрому скатерти. Обилие косметики не смягчало эту мину, а, наоборот, вместе с нею напоминало, о том, что стремилась забыть Верочка, — оно напоминало, что Верочка давно уже не Верочка, а Вера Степановна и что куда лучше было бы Вере Степановне, смыв косметику, нянчить маленьких внуков, которых у неё могло быть, пожалуй, не меньше двух, если бы… если бы у Веры Степановны были дети.
Она выдавила улыбку и проговорила:
— Ужасно болит голова, ужасно… Я, кажется, сегодня буду совсем не в духе…
Нет, и Верочка была прежней…
Виктор прошёл на кухню. Там в жару и чаду тётя Даша стряпала к обеду пирожки и ватрушки, печенья и такие хитроумные штуки, что им и название трудно было подобрать, — на этот счёт она была великая мастерица. Сначала тётя Даша, и верно, повздыхала, что Виктор уйдёт из дому, но потом согласилась:
— Дело молодое, чего ж со стариками — поймут люди…
И сорвалась с места:
— Пойду, сорочку тебе поглажу…
— Я сам, — хотел остановить её Виктор.
— Где уж тебе самому! Кто это видел, чтобы мужик хорошо гладил! — вздохнула тётя Даша, схватила тарелку, набросала в неё разных своих изделий и поставила перед Виктором: — Попробуй тогда, коли уходишь…
Затем, с необычной для своей полноты подвижностью, она побежала гладить сорочку. Вернулась тётя Даша на кухню с коробкой, в которой лежали мельхиоровые ложки, ножи и вилки из нержавеющей стали:
— Мой-то, гляди, раздобрился, подарочек сделал к празднику.
Виктор усмехнулся в душе: Николай Касьянович оставался верен себе. Подарок, может быть, и тёте Даше, но такой, что пользоваться будет им и он. А вернее всего — не будет никто, ножей, вилок и ложек в доме хватало без того. Стиль у Николая Касьяновича был твёрдый, — если уж дарить что-нибудь жене, так зеркальный шифоньер, ковёр, настольные часы, словом, чтобы самому тоже не остаться в обиде. Только в отношении Виктора Далецкий изменил своему правилу, преподнеся ему накануне праздника новенькую автоматическую ручку «Золотое кольцо». Принимая подарок, Виктор смущённо поблагодарил и подумал, что, может быть, он не совсем справедливо относится к Николаю Касьяновичу, — ведь вот не забыл же тот о своём племяннике. А Далецкий заметил между прочим:
— Импортная вещь, — семьдесят пять рублей… Весьма…
После этого Виктору захотелось либо вернуть подарок, либо выложить на стол семьдесят пять рублей. Он не сделал ни того, ни другого лишь из-за тёти Даши, которая в тот момент места не находила от счастья.
Глядя сейчас на блестящие ножи и вилки, Виктор не высказал своих мыслей по той же причине. Пусть радуется, тем более, что — Виктор был уверен — тётю Дашу гораздо сильнее радует не появление в доме новых вещей, а внимание мужа. Он, кстати, за последнее время всё чаще стал оказывать ей такое внимание. У Николая Касьяновича были кое-какие сбережения, точную сумму их Виктор не знал, но что они были, и немалые — он не сомневался. По каким-то соображениям Далецкий пустил их сейчас в ход. По каким — Виктор не мог, да и не хотел знать. Но раз это косвенно доставляло удовольствие тёте Даше — тем лучше…
Из дому, извинившись перед гостями, Виктор вышел задолго до срока, назначенного Маргаритой. Поэтому он не спешил. Медленно шагая по улице, Виктор косился на магазинные витрины, как будто разглядывая товары, а на самом деле рассматривая своё отражение в стёклах, — каков он в парадном костюме, не косо ли надет галстук? В общем… он остался доволен.
Виктора окликнули. Он с удивлением подождал догонявшую его Верочку, — всего несколько минут назад она, похоже, никуда не собиралась от Далецких.
— Я на минуту в аптеку… купить что-нибудь от головной боли, — пояснила женщина. — Увидела вас и догнала. Простите, у меня к вам дело…
Нет, всё-таки с нею что-то случилось! У Верочки — дело!..
— Если вы не очень спешите, — сказала Верочка.
— Пожалуйста, — пожал плечами Виктор. — Отойдёмте, — указал он в сторону бульвара, — здесь много народа…
Они присели на скамейку. Верочка начала не сразу.
— Это даже хочу узнать не я, а… одна знакомая. Как вам посылают письма в редакцию?
Виктор слегка улыбнулся наивности вопроса.
— Как любое письмо — по почте.
— И… не теряются? — спросила женщина.
— Не знаю, — может быть, и теряются некоторые на почте. Хотя, едва ли…
— А в редакции?
Виктор помотал головой:
— Никогда… Каждое письмо регистрируется, так что уж потеряться не может.
— А на почте может потеряться?
Виктору начинал надоедать пустой разговор.
— Ну, если ваша знакомая так боится за письмо, пусть занесёт его в редакцию сама. С десяти утра до шести, вечером — с восьми до одиннадцати…
Верочка замялась:
— Моя знакомая очень занята… у неё годовой отчёт…
— Хорошо, — нетерпеливо сказал Виктор. — Вы с нею часто видитесь, со своей знакомой?
— Каждый день…
— Тогда договоримся так. Пусть она отдаст письмо вам, вы передадите мне, а я — куда надо.
— Вы? — Виктору показалось что Верочка изменилась в лице.
— Могу и я, какая разница!
Верочка расстегнула сумку, выложила из неё на скамейку записную книжку в зелёном переплёте, покопалась ещё, быстро взглянула на Виктора, подумала, достала из сумки зеркальце и, посмотревшись в него, поправила причёску. После паузы она с запинкою спросила:
— Разбирать это письмо… будете вы?
Виктор поморщился:
— У меня и без того достаточно дел. Этим занимается отдел писем. Некоторые письма идут, правда, в другие отделы, если тема касается их… О чём пишет ваша знакомая?
Верочка опять смутилась:
— Я, право, не знаю… Она мне…
Виктор прервал её:
— Деталями я не интересуюсь. В общем о чём? О квартире? О трамвае? О том, что плохо сшили платье? Чего это касается?
— Оно… о театре…
«Ах да, — вспомнил Виктор, — Верочка ведь имеет какое-то отношение к театру». Он резюмировал:
— Тогда — это в отдел культуры и быта. Значит, если хотите, я передам.
Женщина снова расстегнула сумку. Осторожно, точно не решаясь, она вытянула оттуда запечатанный конверт без адреса.
— Э, так оно с вами, чего же вы молчали? — Виктор почти выхватил конверт из рук Верочки, торопясь закончить опостылевшую ему беседу. — Можете не беспокоиться — после праздников сейчас же передам…
— Я хотела спросить у вас ещё… — промолвила женщина. — Письма у вас разбирают быстро?
— Не задерживают… Чем важнее письмо, — подчеркнул Виктор слово «важнее», — тем быстрее.
Но Верочка не поняла намёка. Она ещё раз взглянула на себя в зеркальце и, не оглядываясь, пошла по бульвару. Виктор задумчиво усмехнулся. О чём может писать в газету такая вот… Ну, пусть не она сама, её знакомая, — едва ли знакомая Верочки очень отличается от подруги. И ещё беспокоится — не пропадёт ли, скоро ли разберут!
Виктор встал и вдруг увидел на скамейке записную книжку в зелёном переплёте. Вынув её из сумки, Верочка так и не положила её обратно. Верочка уже скрылась из виду, и Виктор хотел сунуть книжку в карман, но любопытство взяло верх. Он раскрыл книжку.
«Серцу хочется ласковой встречи
И хорошей большой любви», — было записано на первой странице.
«Серцу!» — хмыкнул Виктор. — Описка? Хотя «серцу» — это похоже на Верочку.
«Петру Сем. Универмаг позвон. 7 го», — читал он дальше. — «Кто-то вспомнит обо мне и вздохнёт украткой…»
Следующие две страницы занимали рисунки платьев, сплошь усеянных пуговицами. Виктор перелистнул их, не разглядывая.
«Для того чтобы не выпадали волосы нужно перед мытьем за несколько часов смазать голову косторкой…»
Виктор зло захлопнул книжку. «Косторкой!» Он не раз недоумевал, откуда берётся в редакционной почте, хорошо, хоть очень незначительный, процент пустых, надоедливых писем. Кто они — те, что возмущаются строительством детского сада по соседству с их домом, — их может побеспокоить детский крик, те, что отнимают время у многих людей склоками, сплетнями, слухами, дрязгами?..
Виктор взглянул на записную книжку в зелёном переплёте, на конверт, который всё ещё держал в руках. Да вот же он — «пустой процент»!
Маргарита, открыв Виктору дверь, сразу же посмотрела на часы:
— Ого! — и сказала зловеще: — Полторы минуты опоздания! — Она тяжко вздохнула: — Проходите уж… вы всё равно только второй…
В маленькой комнате, куда провела девушка Виктора, действительно, был один Олег. Уткнувшись в книгу, он сидел у раскрытой на балкон двери.
— Располагайтесь, — пригласила Маргарита. — Я вас на минуту покину: у меня ещё дела по хозчасти…
Поскольку Олег при появлении Виктора продолжал читать, тому ничего больше не оставалось, как разглядывать комнату. Впрочем, посмотреть было на что. И даже не посмотреть, а исследовать, каким образом ухитрились на такой небольшой жилищной площади разместить такое большое количество мебели, причём так, что комната всё же не казалась перегруженной вещами. Верно, — стол, кушетка, кровать, этажерка с книгами, туалетный столик, крохотный гардероб, стулья… Но, очевидно, над размещением всего этого думали много и обстоятельно, ибо каждая вещь стояла там и так, где единственно и как единственно можно было её поставить, — не иначе. У Виктора было то трудно уловимое ощущение, когда, появившись впервые в доме, чувствуешь себя всё же так, будто бывал здесь уже много раз и всё здесь давным-давно тебе знакомо. Что создавало это ощущение? Виктор догадался не сразу, но, наконец, понял — вышивка. Мастерская, тонкая вышивка в самых разных видах — на салфетках, уложенных возле приборов, на уже накрытом столе, на других салфетках, которые лежали на этажерке и туалетном столике, на подушечках, разбросанных по кушетке. Пёстрые «анютины глазки», которые издали можно было принять за живые, вид на море с белокрылым парусом вдали, Иван-царевич на Сером волке — копия с известной картины, — всё это в одном стиле, многоцветное и радостное. Одна только вышивка по выполнению резко отличалась от других, — чёрный силуэтный портрет Максима Горького, висевший на стене. Но и она гармонировала с остальными, потому что тоже была сделана очень хорошо…
Маргарита вернулась в комнату, когда Виктор разглядывал как раз этот портрет.
— Завидно? — спросила она.
— Кто это вам сделал? — поинтересовался Виктор.
— «Кто»! Сама. Да-да, не думайте, могу даже пяльцы показать. Я достойная ученица своей мамы, а лучше моей мамы, как известно всему свету, кроме, может быть, вас, вышивать никто не умеет. И вообще… — Маргарита мимоходом передвинула тарелку и переставила перечницу с края стола на середину, — талантов мне по наследству достался целый ворох, сама путаюсь, сколько их. Начиная от вышивки и веялки и кончая чем угодно. Опять не верите? Олежек, подтверди!
— Да-да, — промолвил Олег, так и не отрываясь от книги.
— Этот портрет, — указала Маргарита на стену, — всё хочет стащить у меня Натка. Помните — командир девичьей команды? Ну, стащит — не стащит, а подарить, наверно, придётся, чует моё островосприимчивое сердце, что Наталья скатывается к свадьбе…
Маргарита спохватилась:
— Я же вам не сказала — Натка у меня гостит. Сейчас побежала за своим Сашей. Понимаете — без моего совета, без моего материнского благословения, взяла и выбрала себе некоего Сашу. А я, как взглянула на его карточку, так и ахнула…
— Почему? — ухитрился, наконец, Виктор вставить словечко в поток Маргаритиных речей.
— Вы ещё спрашиваете! Потому что её Саша носит очки. Не понимаете? Люди в очках — самые подозрительные люди. Человек без очков — что? Взгляните ему в глаза и всё прочтёте, как на бумаге. Вот, например, вы… — Маргарита вперила пристальный взгляд в глаза Виктора. Тот отвёл их, чувствуя, что начинает краснеть. — Всё понятно, — удовлетворённо сказала девушка, — совсем недавно, может быть, по дороге ко мне, вы совершили нехороший поступок… Это — человек без очков. Человек в очках — другое дело. В глаза ему вы заглянуть не можете Стёкла блестят, и что за этим блеском скрывается… Хм, — Маргарита обратила вдруг внимание на Олега, — читает себе, и до других ему нет никакого дела. Удивительный хам и невежа. Олежек, подтверди!..
— Да-да, — откликнулся Олег и перелистнул страницу.
— Самокритика? — вскричала Маргарита. — Да ты не заболел ли от невоздержанного чтения?
Подскочив к Олегу, она выхватила из его рук книгу:
— Читальный зал закрывается…
— Рита! — растерянно приподнялся со стула Олег. — До конца главы…
— Никаких глав — сегодня праздник, — отрезала девушка.
В коридоре раздался звонок.
— Слава богу, явились пропащие, — сорвалась с места Маргарита.
Слышно было, как она открыла дверь, и сейчас же в коридоре наперебой заговорило несколько голосов.
Олег и Виктор безмолвно стояли в комнате.
— Курите? — нарушил, наконец, молчание Виктор.
Олег, не глядя, взял папиросу из пачки и даже не поблагодарил. Никогда Виктор не предполагал, что самый говорливый по роду занятий человек может быть настолько неразговорчивым в жизни.
Дверь распахнулась, и вошла Натка. Она встретилась с Виктором так, словно последний раз видела его вчера-позавчера, самое большее, неделю назад: по-мужски сильно тряхнула ему руку и укоризненно пробасила:
— Сидели — консервы не могли открыть! Других заставляете…
Столько было в её голосе огорчения за тех «других», что Виктор, хотя ему никто ничего и не сказал прежде о консервах, почувствовал себя пристыженным.
В комнату нахлынули гости: был тут и лётчик, и девушка в речной форме, и разные другие люди, — круг Маргаритиных знакомств был широк. Этих всех Виктор не знал, но когда появился последний, Виктор удивлённо пожал плечами: положительно ему везло сегодня на старых знакомых. Появился Бахарев, прежний бригадир «ильинцев» Александр Бахарев, которого Виктор не видел уже очень много времени и, конечно, не ожидал встретить здесь…
Гости, как всегда это бывает, в ожидании начала занялись кто чем мог. Возник спасительный альбом с репродукциями картин, за ним последовал ещё один альбом — с семейными фотографиями, — неизвестно для чего больше держат такие альбомы в домах, — для того ли, чтобы действительно хранить в них репродукции и фотографии родных или чтобы развлекать гостей. Бахарев, который, как понял Виктор, тоже знал немногих в компании, причесал волосы тонкой прозрачной расчёской из пластмассы и присел на кушетку, осторожно отложив в сторону атласную подушечку с вышивкой. Виктор опустился рядом.
— Дела! — сказал Бахарев. — Гора с горою не сходится… Что, работаешь всё там же, в редакции?
— Там же, — ответил Виктор, не представляя, откуда Бахарев знает, что он работает в редакции.
Словно догадавшись об этом, Бахарев пояснил:
— Что ты в редакции, мне давно известно… С тех пор… — он хитро сощурился, — как в сорок пятом году был слёт стахановцев…
Будто говоря о чём-то приятном, Бахарев продолжал:
— Я ведь и в редакцию звонил тогда, опровергал. Зло меня взяло: понасажали, думаю, лоботрясов на такое важное дело. А потом прихожу на завод, мне Никитин и говорит, кто этот лоботряс… Ты не обижаешься? — с той же хитрой усмешкой прервался Бахарев. — Я ведь не знал, что это ты…
— Нет, не обижаюсь, — ничего иного не мог ответить Виктор и постарался поскорее переменить тему: — Значит, бываешь на заводе, помнишь о своих?
— Ого! Забудь-ка их! — воскликнул Бахарев. — Неделю не выберешься на завод, сами бегут в райком: «Ты что же, такой-сякой, комсомольский работник, от масс отрываешься?» Вот и в тот раз, когда в газете напечатали о слёте…
— А я сегодня видел Никитина, — быстро перебил его Виктор: кажется, он начинает уже жалеть, что пошёл к Маргарите.
— Явились всей гурьбой прямо ко мне в кабинет… — точно и не слыша, рассказывал Бахарев.
— На параде я видел Никитина, — совсем невпопад вторично перебил его Виктор.
Бахарев, наконец, решил перестать мучить собеседника.
— Говорил с Геннадием? — спросил он.
— Очень недолго, нам помешали, — оживился Виктор, радуясь, что всё-таки сумел перевести разговор на другую колею, и стараясь скрыть эту радость от Бахарева.
— Хм… — задумался вдруг Бахарев. — А он… ничего не рассказывал тебе о том, что они сейчас решили со сменщиками делать?
— Начинал что-то, но я ж говорю, нам помешали. Вызвали его выступать по радио…
— По радио, по радио, — машинально продекламировал Бахарев, как иногда это делают люди, ум которых занят важным вопросом. — Знаешь, я тебе скажу: вам обязательно надо встретиться. Во что бы то ни стало… Об этом нужно написать в газету — что они придумали…
— Но я понял, что ничего у них не получается, — возразил Виктор. — Геннадий сказал — не хвалить надо, а бить…
— Совершенно точно, бить! — кивнул Бахарев. — Кое-кого побить, это непременно, а главное, раскрыть всю суть их дела. Чтобы учились и перенимали опыт. Тут, знаешь, целое движение будет… Геннадий сказал — ничего не получается, так ты ему не верь. Получится, и не такие горы сворачивали. Что-то он нос только повесил в этот раз — не узнаю его. Разве потому вот, что Григорий Михайлович?.. Чтобы тебе было понятно, я немного объясню. Бригады Геннадия и Нины…
— Спицыной, — вставил Виктор.
— Да, Спицыной, — подтвердил Бахарев. — Как знаешь? Геннадий говорил? Хотя, по секрету, вполне вероятно, что она скоро станет тоже Никитиной… Так вот, эти две бригады внесли, если можно так сказать… — он приостановился, словно решая, можно или нельзя, — внесли рационализаторское предложение. Но не простое. Ну, что такое рационализаторское предложение вообще? Это когда, например, сделают приспособление к станку. Или поставят новый резец. Или ещё что-нибудь изменят в технике. А тут техника даже ни при чём. Здесь всё — это полное доверие друг к другу, уверенность, что никто не подведёт. Положим, стоит на станке деталь, которую целиком обработать за одну смену нельзя…
— Ключ, — неожиданно возникла откуда-то Маргарита.
— Почему — ключ? — недоуменно поднял на неё глаза Бахарев. — Что-нибудь покрупнее, — например вал…
— Я говорю — дайте ключ, которым вы открывали консервы, — сказала Маргарита. — Вы, по-моему, прихватили его с собой.
Бахарев растерянно вскочил, шаря по карманам.
— И верно, — вынул он ключ. — Извините, честное слово, случайно…
— Это мы ещё проверим, — заметила Маргарита. — Можете продолжать беседу. Хотя… О чём вы тут говорили, если не секрет?
— Я рассказываю об одном рацпредложении…
— Товарищи! — вскричала девушка. — Товарищи! — печально повторила она, когда шум стих. — Знаете ли вы, кто проник в наши ряды? Вот они, — Маргарита указала на Виктора и Бахарева, — агенты скуки, враги веселья. На первый взгляд, — как будто бы обыкновенные люди. А между тем это — почти вылитые герои плохого романа о заводской жизни. На званом вечере, в праздник, они не нашли ничего лучшего, как разговаривать о своих делах. Заслуживают ли они наказания?..
— Заслуживают! — было общим ответом.
— На первый раз наказание будет мягким, — сообщила Маргарита, — мы вас просто разлучим. Встаньте, — приказала она Виктору. — А теперь, — девушка обращалась к Бахареву, — поищем вам достойного собеседника.
Маргарита поманила к себе девушку в речной форме:
— Сделай-ка одолжение… О, стой! — Маргарита переменила решение. — Ты же секретарь комитета комсомола. Секретарь комитета, работник райкома — не подходит…
Она снова поискала:
— Олежек!
Олег мрачно вышел с балкона.
— Олежек, развлеки товарища, прояви свой юмор!
Олег покорно сел возле Бахарева…
Маргарита на ходу шепнула Виктору:
— Оказывается, иногда Наткин Саша ходит без очков, — это уже легче…
— А где он? — спросил Виктор.
— Наткин Саша? Виктор, что с вами?.. Ау, иду, — сорвалась Маргарита с места, услышав сердитые оклики с кухни…
Рассесться за столом — это всегда почему-то долгая церемония, которая обставляется так, будто решаются вопросы мирового значения. Каждый спешит высказать соображения, почему такого-то и такую-то обязательно надо посадить вместе, а такую-то и такого-то — непременно рассадить… Тем более Виктор удивился, когда Бахарева без всяких споров посадили рядом с Наткой и Маргарита заметила: «Тут, слава богу, нечего и решать — прекрасно!» А затем он снова удивился, увидев, что твердокаменная, непоколебимая Натка в этот момент смутилась, — смущение это выразилось, правда, своеобразно: Натка потупилась и ни с того, ни с сего спросила: «Маргарит, с билетами меня не подведут, как бы не опоздать завтра на поезд!» — но все поняли, что Натка смутилась. И лишь тогда Виктора осенило: пресловутым Наткиным Сашей был не кто иной, как Бахарев, что давно было пора уже сообразить Виктору. Несколько растерянный после такого открытия, Виктор стал было размышлять о том, насколько же подходят Бахарев и Натка друг к другу, и вообще о человеческих отношениях, но долго размышлять ему не дали. «Садитесь сюда!» — указала Виктору на место рядом с Маргаритой снова принявшая обычный тон распорядителя Натка. Олег сам хотел сесть рядом с девушкой по другую руку, но Натка сказала: «Ишь, какой быстрый, а туда вот не хочешь?», и Олег перекочевал на противоположный конец стола. Что его это совсем не устроило, догадаться было нетрудно, — с чего бы иначе было ему так шумно двигать стулом и с подчёркнутым безразличием барабанить пальцами по столу?..
После первой рюмки, выпитой за праздник, поднялась чуть раскрасневшаяся Маргарита:
— Следующий тост мой, — я как-никак хозяйка. Будете со мною спорить?
Никто не спорил, и Маргарита торжественно подняла рюмку:
— Выпьем, друзья, за умных и трудолюбивых — за журналистов!
— Эге! — возмутилась Натка. — Почему такой почёт? Почему бы не за инженеров?
— Нас за столом больше всех, — Маргарита указала на себя и на Виктора, — двое…
— Нет, семейственности не будет! — решительно сказала Натка. — И что это значит — самые умные, самые трудолюбивые? Ещё вопрос — кто из нас трудолюбивее, не говоря о личностях…
— Хорошо, — согласилась Маргарита. — Пьём за всех по очереди, но первыми за нас.
— Тогда — поправка у меня, — вскочил Бахарев. — Пить за всех по очереди — это или для всех вина будет слишком мало, или для некоторых… чересчур много. А потому, товарищи, выпьем за всех сразу — за журналистов, инженеров, лётчиков, водников… и за комсомольских работников тоже. И будем считать, что все мы трудолюбивы и честны, умны и добросовестны на своих участках. Выпили?
— Сдаюсь, — сказала Маргарита и залпом выпила рюмку.
— Ох, чтоб тебя, Маргарит! — воскликнула Натка. — Чокаться надо!
— Извините великодушно — поспешила, — развела руками Маргарита. — Я налью себе другую, можно?
Она налила новую рюмку, до самых краёв, ужаснулась при этом: «Неужели я себя так люблю? Ну, эгоистка!» и протянула руку к Виктору:
— С вами первым, коллега!..
Виктор потянулся, чтобы чокнуться и с Олегом, но тот, глядя в сторону, проделал рукою какой-то ловкий пируэт, и чокнуться с ним Виктору так и не удалось…
Виктор понемногу начинал чувствовать действие вина, очевидно, и остальные тоже, потому что речи стали оживлённее, жесты свободнее. Натка негромко, но горячо втолковывала что-то Бахареву. Один Олег молчаливо высился на своём конце стола. Он смотрел в сторону, и всё же Виктор чувствовал на себе его косой взгляд…
Маргарита вдруг сказала басом, очень точно передавая интонации Наткиного голоса:
— Нат, завидно!..
— Ну, чего тебе? — недовольно оторвалась от разговора подруга.
— Завидно! — повторила девушка. — Вы всё сидите и воркуете, мы всё сидим и смотрим… Братцы! — схватила она графин с вином и стала наполнять рюмки, — я предлагаю ещё один тост — за счастливую пару, за Сашу и Наташу! Ура!
Был принят и этот тост, и Натка снова смутилась, — теперь это выразилось в том, что она приняла страшно деловой вид и спросила: «Маргарит, ты котлеты посолила?», но все поняли, что дело не в котлетах, а в том, что Натка смутилась…
Виктору вдруг как-то сразу пришло в голову, что он очень остроумен, что стоит ему сказать хотя бы одно слово, и все будут поражены. Он всё отыскивал это слово, но никак не мог найти и потому только с загадочной улыбкой смотрел на окружающих.
А Маргарита посидела немного и опять сказала Наткиным голосом:
— Нат, завидно!..
— Чего тебе? — откликнулась подруга.
— Завидно, Нат, у тебя Саша умный, Саша тебя любит, а меня… Т-с, — Маргарита неожиданно приложила палец к губам.
Виктор совершенно точно знал, что может сейчас сказать что-то очень остроумное, но никак не мог вспомнить, что именно…
Натка встала из-за стола и подошла к Маргарите:
— Милая моя, да ты же пьяная! Так тебе и надо — четыре рюмки подряд… Говорил Саша, что будет много…
— Нет, я не пьяная, я совсем ничуть не пьяная, — промолвила Маргарита и расхохоталась: — Так разве говорят — «совсем ничуть»? Виктор, выправьте!..
Маргарита поднялась и бодро двинулась по комнате, повторяя:
— Я не пьяная, я всё понимаю, я знаю, что надо делать…
Она сняла со стены вышитый портрет Максима Горького, свела Натку и Сашу вместе и, протянув им портрет, сказала:
— Вот вам мой подарок, только это на двоих, обязательно на вас двоих…
Маргарита вернулась на место:
— И мне что-нибудь подарите — на двоих… Или нет — не дарите. Мне никогда ничего не нужно будет дарить на двоих… Правда, Виктор?..
Виктор никак не мог оставить вопрос без остроумного ответа. Он мучительно напряг отчего-то перепутавшуюся память, и тут в ней отчётливо осветилась искомая остроумная фраза:
— А гурьевскую кашу вы готовить не умеете!.. Ещё в колхозе говорили…
Маргарита хлопнула себя по лбу и выскочила из комнаты. Через минуту она вернулась и поставила перед Виктором тарелку:
— Вот вам…
Виктор поблагодарил, а потом ел что-то хрустящее и сладкое, оно было, повидимому, довольно вкусным, но что это такое и действительно ли оно так вкусно — над этим Виктор не размышлял, потому что все его усилия были направлены на то, чтобы не упустить ускользающую фразу насчёт каши…
Пили ещё. Натка перед этим прихлопнула ладонью Маргаритину рюмку:
— Она — больше ни капли!..
Виктор выпил своё, и фраза вдруг улетучилась. И вообще произошло что-то непонятное со временем и окружающей обстановкой. Что касается времени, то его прошло совсем немного, так по крайней мере казалось Виктору. Но обстановка почему-то заметно переменилась: комната почти опустела, и за окном было уже совершенно темно. От раскрытой двери на балкон тянуло холодком, и Виктор почувствовал вдруг, что ему душно. Он вышел на балкон. Опершись на перила, там стояла Валя. Виктора не удивило, что она оказалась здесь. Он окликнул её:
— Валя!..
Девушка обернулась, и… Виктор окончательно пришёл в себя. Он смущённо закашлялся, потом проговорил:
— Простудитесь, Маргарита, — свежо…
Девушка не ответила.
Помолчав, Виктор непринуждённо сказал:
— Почему это ваш Олег был весь вечер в плохом настроении? Неужели всё из-за Никитина?..
Маргарита неожиданно спросила:
— Виктор, вы любите… Валю?
От этого прямо поставленного вопроса остатки хмеля вылетели из головы Виктора. Ему стало зябко и неуютно. Он поискал папиросу и нарочито долго раскуривал её.
Маргарита махнула рукой:
— Впрочем, не отвечайте…
Она опять оперлась на перила, потом резко оттолкнулась от них:
— Виктор!..
Словно стояли они сейчас, не на балконе, а снова на узкой просёлочной дороге, — те же интонации, тот же блеск Маргаритиных глаз и даже больше — то, что было тогда только намёком, теперь уже не вызывало сомнений.
— Да? — негромко спросил Виктор, не зная, что ему делать, как себя вести.
Маргарита ещё несколько мгновений смотрела ему в глаза, затем встряхнулась, как будто избавляясь от чего-то навязчивого:
— Идёмте пить чай, Виктор…
За чаем Виктор вспомнил:
— А гурьевскую кашу так я у вас и не попробовал.
— Кашу? — безучастно спросила Маргарита. — Вы же съели её целую тарелку.
— Выпил — вот и забыл, — вдруг подал голос Олег.
И, кажется, он пришёл, наконец, в хорошее настроение…
Отчего иногда так бывает: вспоминаешь большое событие в своей жизни, но на память приходит не главное, а какие-нибудь мелочи?
Хочешь вспомнить, как первый раз пришёл в школу, а в голову лезет совсем другое: как уже после занятий встретил одного мальчишку, с которым были старые счёты, и в каком плачевном виде после этой встречи оба разошлись по домам. Хочешь снова представить проводы старшего брата в армию, — он был призван за два года до войны, срок свой до начала войны отслужить не успел, а с фронта так и не вернулся, — хочешь представить его проводы, и всего только две вещи приходят на ум, — что брат, сняв густую шевелюру машинкой нулевой номер, стал не похож на себя да что перед уходом он подарил на память свой чёрный складной нож со многими лезвиями и этот подарок — предел мечтаний и желаний человека в том возрасте — отвлёк внимание от всего остального…
Впрочем, по характеру своему Геннадий Никитин не любил воспоминаний и в другой раз счёл бы просто позорным для себя тратить на них время. То, что прожито, — прожито. Геннадий жил настоящим, жил будущим, прошлое же было для него интересно лишь постольку, поскольку в нём содержалось кое-что, что могло послужить уроком в настоящем и в будущем, — не больше. И если сейчас он всё-таки изменил своему правилу, припоминая то, что не имело практического значения, то это потому, что Григорий Михайлович занимал слишком значительное место в жизни Геннадия и, думая о нём, нельзя было не припомнить многое.
Когда точно Смирнов стал их соседом, Геннадий ответить бы затруднился, он был ещё мал в то время, но что занятия и привычки нового обитателя «Лого́вки» стали ему известны очень скоро, — за это он мог ручаться: в «Лого́вке» вообще быстро узнавали людей.
«Лого́вкою» именовалась окраинная часть города, раскинувшаяся по склонам большого оврага, образованного речушкой, которая носила то же название и вытекала неизвестно откуда, — даже старожилы не знали этого. Маленькие домики — бревенчатые, дощатые, мазанки — без счёта и порядка лепились на склонах, как сакли в кавказском ауле, — те, что жили повыше, всегда видели, что делается в нижних дворах, но и в их дворы мог заглянуть любой прохожий, находившийся на краю лога. Возникла «Лого́вка» в те годы, когда строительство Великой сибирской магистрали неожиданно превратило безвестную деревушку в город и этот новорождённый город стал расти не по дням, а по часам. Неизвестно, чем привлекала людей «Лого́вка» — тем ли, что вода была под боком, или близостью станции, — селились здесь в основном железнодорожники, — но домики появлялись тут, как грибы, сразу кучками, чуть не каждый день. Так, правда, было в те, первые годы. К тому времени, когда Геннадий помнил себя, «Лого́вка» уже начинала умирать. Как всё поспешное и временное, она теперь никого не удовлетворяла. «Лого́вку» проклинали, — сами жители, когда весною тихая речушка вдруг взбухала и мутные воды её подступали к самым домам, шофёры, что уцепившись мёртвой хваткой за рукоятку тормоза, вели машину по бугристым дорогам «Лого́вки», почтальоны, которые изучили «Лого́вку» вдоль и поперёк и всё же иногда подолгу разыскивали нужный номер…
Да, «Лого́вка» доживала последние годы. Уже подступили к самому оврагу многоэтажные махины новых зданий, уже звенел наверху трамвай, уже составлены были проекты сноса всех домов в «Лого́вке» и устройства на их месте большого парка.
Геннадий понимал, что это хорошо, что так и нужно, и и всё-таки ему жаль было «Лого́вку». Он любил её по-своему, как любят, очевидно, всякое место, где родился и вырос, будь то шумный столичный город или тихое далёкое село. Мальчишкою он, пожалуй, считал своим домом не только собственноручно отстроенный отцом барак, а всю «Лого́вку» — всю, с её пусть невидными, но бесконечно знакомыми строениями, с досками, перекинутыми через речушку вместо мостов, с крохотными огородами, рассыпанными по всем дворам. Что могло быть лучше, чем летом часами бродить в речушке по колено в воде, опасаясь только стёкол и гвоздей на дне; или забраться на тонкую гибкую черёмуху и до того наесться спелой ягоды, что ставший чёрным язык еле ворочался потом во рту; или смастерить из отрезка медной трубки и куска дерева пугач, набить его спичечными головками да на удивление друзей «жахнуть» так громко, чтобы зазвенело в ушах; или зимой выбраться на гору, уже «в город», в чужие края, уцепиться проволочным крюком за грузовик и мчаться на коньках во весь опор, — плохо было одно, мог заметить милиционер, свести к родителям и даже, того хуже, срезать коньки…
Вот в эти беспечные годы и поселился по соседству с Никитиными Григорий Михайлович Смирнов. Мельком Генка видел его — крепкого, скуластого, с огрубевшими потемневшими руками, по которым безошибочно можно определить рабочего человека, а сведения о нём он почерпнул из разговоров дома: в «Лого́вке», как сказано, быстро узнавали людей. О Смирнове отзывались с уважением: «Голова! Изобретатель!» Был Смирнов простым рабочим, но за острый ум и смётку его равняли с инженерами: много числилось за ним изобретений и рационализаторских предложений, принёсших большую пользу заводу. Впрочем, личность Смирнова была в высшей степени безразлична Генке, — изобретает, ну и пусть, мало ли чего чудачат взрослые. Гораздо больше интересовала его блестящая толстая проволока, которою новый сосед зачем-то опутал заборчик вокруг своего огорода. Генка и сам не знал, правда, что бы он стал делать с этой проволокой, но сердце его раскалывалось уже потому, что добро, с его точки зрения, пропадало попусту. Сомневаться Генка не любил: пропадает — значит, нужно, чтобы не пропадало. И когда стемнело, он, захватив из дому кусачки, перебрался в соседний двор. Моток за мотком, — и Генкино настроение всё улучшалось. Он почти уже закончил сматывать проволоку, когда тяжёлая рука опустилась ему на плечо. Генка рванулся, но тщетно: рука держала его крепко. Раскатистый голос, нетихий вообще, но в тот момент показавшийся мальчишке просто громовым, сказал:
— А ну, мотай назад!..
И Генка с дрожью в коленях повторил всю только что проделанную работу в обратном порядке. Когда были сцеплены перекушенные концы проволоки, обладатель раскатистого голоса и тяжёлой руки — как нетрудно догадаться, Смирнов — распорядился:
— Айда в хату!..
Генкины мысли мелькали с быстротою молнии. Сказать, что пришёл издалека. — потом всё равно узнает, а сейчас, чего доброго, уволочёт в милицию. Сознаться?.. Генкины уши заныли сами собой при воспоминании об отце. Расплакаться?.. Но кто его знает, какой этот Смирнов, — бывают такие, что когда парень ревёт, становятся ещё злее. И всё же что-то надо было сделать непременно…
Они вошли в дом. Там был полумрак, — наверное, все уже легли спать, — только угол был освещен лампой, покрытой газетой. На столе Генка увидел чертежи и книги, на стене на дужке зачем-то висел колокольчик, на стуле стояла хитрая машина с обилием колесиков и рычагов.
— Садись, — переставил хозяин машину со стула на стол, сдвинув чертежи и книги в сторону. — Ты чей?..
— Соседский, — промямлил Генка. — Никитиных…
— Звать как?
— Геннадий…
— Так… Зачем же ты проволоку хотел смотать? Продать думал?
Генку вдруг осенило. Прикинувшись казанскою сиротою, он запричитал:
— Дяденька, вы не считайте… Это нам в школе, для кружка… Радио мы проводим…
Генка попал в точку, — Смирнов улыбнулся:
— Вот оно что… Тогда — дело другое. Только чего же ты тайком, — пришёл бы ко мне, я б без всякого дал.
— Я… этого… — замялся Генка. — Всё равно же она у вас зря на заборе…
— Зря, говоришь?.. Это как сказать!.. — Смирнов вдруг с досадой крякнул: — Садовая голова! Радио проводить, а проволоку без изоляции брал. Техник!..
— Не видно в темноте, — схитрил Генка.
— На ощупь можно узнать…
Смирнов открыл шкафчик.
— Проволоки я тебе дам, сколько надо, подходящей…
Он протянул Генке большой моток.
— Спасибо, дяденька, — растерянно проговорил Генка.
— Григорием Михайловичем меня зовут…
Смирнов неожиданно громко расхохотался и тут же осекся, чтобы не разбудить спящих.
— Ну, попался бычок на верёвочку! Сам доложился: я тут, хватайте меня скорей!..
Он указал на колокольчик:
— Видишь?
И объяснил нехитрое устройство, с помощью которого всякий дотронувшийся до проволоки сигнализирует о себе в дом.
«Изобретатель!» — почти со страхом подумал Генка. Он чинно поднялся:
— Спокойной ночи, Григорий Михайлович!
— Пока! — сказал хозяин. — Да гляди в другой раз ночью по двору не шастай, нето пушку против тебя приспособлю: влепит пареной репой, своих не узнаешь…
Подарок Смирнова Генка выгодно выменял на сломанный фонарик с «динамкой» и через пару дней забыл о происшествии. Но не забыл о нём Смирнов.
— Орёл! — окликнул он однажды Генку. — Радио вы там у себя провели?
Генка не сразу даже сообразил, о чём идёт речь.
— Ах, радио? Провели, как же…
— А теперь чем заняты?
Генка не знал, как выкрутиться: чем же ещё, кроме радио, может заниматься выдуманный им кружок?
— Мы… того… не работаем, — с трудом вышел он из положения. — Руководитель заболел…
— Жаль, — посочувствовал Смирнов. — Ну, идём ко мне, техник, покажу тебе одну вещь.
В доме он подвёл Генку к уже знакомой тому хитрой машине и включил моторчик. Тоненькая проволочка потянулась в машине, сбоку к проволоке подходила шёлковая нитка. Моторчик гудел, и проволока на ходу одевалась в нитяной покров.
— Как понимает, смотри! — радостно расхохотался Генка. — Ну, игрушки…
— Горе луковое! — обиделся Смирнов. — Высказался тоже — «игрушки». Эти игрушки, брат, миллионами пахнут.
— Ой, ты! — не поверил Генка.
— А ты как думал? Это, Геннадий, вот что. Электромоторы ты, понятно, знаешь. Есть они повсюду — на заводах, на фабриках, в шахтах. Мотор — штука ценная. Но вот запятая, — как у него катушка сгорит, — так его сразу в лом. Не могут новую катушку сделать, и только. А теперь…
Генка осторожно дотронулся до проволочки и отдёрнул палец.
— Кусается? — засмеялся Смирнов. — Ох, помучила она меня, дорогая, — он любовно погладил машину. — В сутки, поверишь, по три часа всего спал. С женой скандалов было! Раз мне срочно нитки были нужны, и нет их под рукой. Что делать?.. Решил… как ты тогда: взял и распустил у неё чулки. Тоже для дела, понимаешь?..
Генка деликатно опустил глаза.
— А теперь точка! Письмо вот получил… из Совнаркома. Поздравляют и всё такое прочее.
— Ну да! — снова не поверил Генка.
— Гляди…
Он подал большой серый конверт.
— «Пра-ви-тель-ствен-ное», — запинаясь, прочёл Генка. — Верно… — шёпотом произнёс он.
Минуту Генка раздумывал.
— Так может… Сталин это письмо видел?
— Что ж… может быть…
С тех пор сосед неизмеримо вырос в Генкиных глазах. Человек, которому писали из Москвы, из Совнаркома, что-нибудь да значил. Мальчишке, однажды подразнившему маленькую дочку Смирнова, Генка поставил такой фонарь под глазом, что бедный парень неделю ходил с повязкой…
Окончательно Генка подружился с соседом, когда тот быстро починил ему фонарик — тот самый, что Генка выменял за проволоку. (Первоначально Генка хотел даже выменять проволоку обратно, но, оказалось, она уже была израсходована, и Генка решил, что фонарик всё же надо починить, — не пропадать же добру!).
Генка часто теперь наведывался к Смирнову. Хозяин сидел за чертежами или мастерил что-нибудь, а гость терпеливо наблюдал за ним, боясь даже кашлянуть, чтобы не помешать: кто знает, может быть, то, над чем сейчас думает Григорий Михайлович, ещё важнее, чем изобретение с моторами, а ведь о том изобретении знала Москва!..
Начало войны совпало для Геннадия с окончанием семилетки. О техникуме, как предполагал он раньше, думать пока было нечего, — одной отцовской зарплаты было недостаточно. И когда Григорий Михайлович предложил ему поступить на их завод, Геннадий согласился без колебаний.
Смирнов в то время был уже начальником цеха, — одной практикой, конечно, он обойтись не мог и потому заочно учился в машиностроительном институте.
Профессию Геннадий освоил легко, незаметно для самого себя он многое узнал, ещё когда молчаливо наблюдал за работой Смирнова у него дома. И оттого, что он стал равноправным рабочим, а также потому, что Геннадия вообще мало что могло смутить и он очень скоро находил своё место — причём никогда не последнее — в любой обстановке, — от этого всего завод довольно быстро превратился для Геннадия в такой же большой дом, каким была для него «Лого́вка».
На заводе отношения Геннадия со Смирновым стали более официальными, чем дома, — и Геннадий не обижался, понимая, что так и должен держать себя начальник цеха с подчинённым. Но в душе нередко у Геннадия возникало чувство, будто он всё ещё мальчишка, которого привёл к себе взрослый сосед и втолковывает разные истины: то прямо, то намёком, а то и с издевкой — коротко, но внушительно — Смирнов часто подсказывал что-нибудь, разъяснял самые сложные вещи. И работать, когда всё время за спиной чувствовалась твёрдая поддерживающая рука, было легко и радостно…
Потом родилась бригада «ильинцев». Сошлись пятеро — Никитин, цеховой комсорг Саша Бахарев, недавний школьник Сергей Иванов, — Генка совсем было посчитал его сначала «хлюпиком», а потом получилось так, что самому Генке пришлось его догонять, — Сеня Кочкин и Нина Спицына. Собрались пятеро по отдельности ничем не выдающихся людей и стали вытворять такие чудеса, что сами диву давались.
Если бы тогда Геннадию сказали, что дело не только в том, что он, Геннадий, так же, конечно, как и остальные четверо, трудится, что говорится, на все сто, он возмутился бы. Правда, он отдавал должное поточному методу, освоенному по предложению Григория Михайловича, но всё остальное относил исключительно за счёт напряжения трудовых усилий — и только.
Теперь, когда минули годы, когда Геннадий повзрослел и мог взглянуть на прошлое менее пристрастно, он понял, что не замечал раньше самого первого и главного. Почему, работая по отдельности, они в сумме не делали столько, сколько стали делать, работая вместе? Тут была уже не арифметика, а алгебра. Вместе они взаимно дополняли друг друга. То, чего не хватало одному, было у другого. Там, где нужна была напористость и смелость, выступал Геннадий. Туда, где требовалась выдержка и хладнокровие, направлялся Саша Бахарев. И вот почему, прежде всего, они работали лучше, — дело было не в одном напряжении. Это называлось «индивидуальным подходом, правильной расстановкой сил». И исходило это от того же Григория Михайловича, в чём Геннадий теперь не сомневался, хотя прежде казалось, что всё решают они сами на собрании бригады, — Смирнов умел подсказать иногда и незаметно…
Но воспоминания об этом только обостряли то смешанное чувство и обиды, и недоумения, и разочарования в лучшем и верном друге, которое испытывал Геннадий сейчас…
Получилось это случайно. Недели две назад Геннадий обрабатывал самую сложную и трудоёмкую деталь нового универсального станка. Он торопился: может быть, успеет кончить до пересмены. Но так и не успел. Сменщица Геннадия — Нина — окликнула его:
— Ещё возишься? Кончай, Гена, скорее, задержишь ведь! Снимай!
Геннадий с досадой взглянул на часы: да, пора. Нина поняла его:
— Жалко?.. — и пошутила: — А то не снимай, я за тебя кончу…
Отмахнувшись, — тут было не до шуток, — Геннадий стал уже убирать деталь со станка, как вдруг остановился, поражённый неожиданной мыслью. Сама того не подозревая, Нина решила вопрос, который мучил его давно. Именно так, — к чему снимать громоздкую деталь, нести оправки и резцы в инструментальную с тем, чтобы через несколько минут Нина взяла их обратно и тратила время, устанавливая новую болванку для такой же детали!..
— Шевелись, Гена! — снова поторопила его Нина. — Я там у массовика заказала два билета в театр — у меня денег не было, — ты беги к нему скорее, а то уйдёт…
Сосредоточенно думавший Геннадий грубо оборвал её:
— Поди они, эти билеты!..
— Вот что? — вспыхнула Нина и стремительно пошла прочь.
— Стой ты! — чуть не выругался ей вслед Геннадий. — Слушай, какое дело!..
И тут же Нина сама забыла и о массовике, и о билетах. Решено было, что Геннадий немедленно идёт к Григорию Михайловичу.
Геннадий нисколько не сомневался, что предложение его будет сейчас же принято. Сколько раз уже он вот так же приходил в огороженную фанерой клетушку начальника цеха и говорил о новом предложении, родившемся у него или какого-нибудь другого члена бригады. Сколько раз уже Григорий Михайлович внимательно выслушивал его, иногда молча прикидывал что-то на бумаге, потом коротко и точно вносил свои коррективы и благословлял:
— Приступайте!..
И никогда не случалось, чтобы предложение было отвергнуто целиком, использовалась хоть какая-то его частица, — только частица потому, что не всегда оказывалось реальным всё, что возникало в уме. Но на этот раз не могло быть сомнений даже в частностях, — речь ведь шла не о технике.
Поэтому обо всём Геннадий докладывал Григорию Михайловичу, как о деле решённом и только требующем формального одобрения:
— Будем делать так… Каждый передаёт своему сменщику… Выработку увеличиваем на…
Когда Геннадий кончил, Григорий Михайлович против обыкновения даже не раздумывал:
— За инициативу и стремление ускорить работу хвалю…
— Значит? — пожелал услышать окончательное разрешение Геннадий.
— Ясное дело — не разрешаю!
— Как это? — не веря тому, что слышит, спросил Геннадий.
— Так это… Иди, брат, отдыхай, у меня спешная работа…
— Но почему? — недоумевал Геннадий.
— Ты подумай — сам поймёшь, почему. Несерьёзно это…
— Чего ещё серьёзней! — запальчиво воскликнул Геннадий.
Начальник цеха начинал сердиться:
— Я повторяю — несерьёзно! Бахнул ерунду и хочешь, чтобы на неё тратили время…
Геннадий закусил удила:
— Ерунду, я не знаю, кто бахает! А наше предложение будьте добры рассмотреть и обсудить.
Коса нашла на камень.
— Мальчишка!.. Да ты понимаешь, что хочешь сделать? Двое будут работать по одному наряду, — значит, ни у кого никакой ответственности. За дураков всех считаешь? Наряды поумнее тебя люди выдумали, когда ты на свет десять раз ещё не родился…
— Умнее?.. — Геннадий не находил слов от обиды. — А ваши моторы как?.. Тоже считали — ничего нельзя сделать…
— Моторы тут ни при чём, — перешёл на мирный тон Смирнов. — Моторы — это техника, а здесь дело в людях… Ну, чем ты ручаешься, что сменщик тебя не подведёт?
— Это Нина? — приподнялся со стула Геннадий.
— Ладно, тебя Нина, может быть, не подведёт, — махнул рукой начальник цеха. — А другие? Откуда ты знаешь — сейчас, пока его держит наряд, человек работает в полную силу, а когда на двоих, даже на троих будет наряд, — в три смены ведь работаем, — как тогда ты поручишься, что из него не полезет лодырь?
Убитый этим аргументом, Геннадий молчал.
— Так-то, орёл!.. — уже ласково потрепал его по плечу Григорий Михайлович. — И нечего попусту лезть в бутылку, что ты, меня не знаешь?..
Да, Геннадий хорошо знал Григория Михайловича, и это, пожалуй, больше всего убеждало его в том, что всё, что он задумал, не стоит ни гроша. Когда он вышел от начальника цеха, Нина, уже приступившая к работе, нетерпеливо спросила:
— Делаем?
— А-а… ничего не делаем, всё ерунда, — коротко ответил Геннадий и вспомнил: — Какие там билеты взять?..
Геннадий решил больше не возвращаться к так быстро возникшей и так же быстро умершей затее. Но, странно, — это не удалось. Он даже спал в эту ночь, как никогда, беспокойно. Сны были сумбурные, несуразные, Геннадий часто просыпался, и сразу возникала мысль о том же… Наутро всё уже было ясно Геннадию: впервые аргументы человека, который был для него до сих пор непререкаемым авторитетом, оказались слабыми, ничего не доказывающими. Теперь Геннадий был убеждён в этом…
«Уверен ли? Можешь ли ручаться?» — несколько раз повторил Григорий Михайлович.
За кого, за Нину?
Геннадий узнал её, когда пришёл на завод. Сначала он удивился: девчонка, а туда же, в токари! Потом он признался в глубине души, конечно, в своей ошибке, — в работе девчонка не уступала ему. А потом он увидел, что ошибся в Нине и в других отношениях. Круглолицая, со смешными ямочками на щеках, — словно она улыбнулась раз, а ямочки так и остались, — Нина могла вдруг стать злой и щетинистой. Она никому не давала спуску, а особенно Геннадию. Сперва он реагировал на это снисходительно, затем это начало его злить и, наконец, он, даже в глубине души, признаваясь себе только наполовину, ничего уже больше не желал, как чем-нибудь уязвить ехидную девчонку… или сделать так, чтобы она перестала его задевать, — он дошёл до того, что был согласен на компромисс. Но ничего не получалось, и Геннадий начал бояться Нины, потому что, будь на её месте парень, он просто свёл бы с ним счёты где-нибудь за углом, но против Нины нельзя было применить и такую сверхдейственную меру. И после того, как однажды он встретился с Ниной на улице, как они долго ходили вместе и разговаривали о чём-то, как в заключение они поцеловались — первый раз случайно, а потом уже не случайно, — после этого Геннадий скорее даже не радовался, а был ошеломлён и напуган…
Нина?.. Геннадий знал её теперь, как самого себя, и, как за самого себя, мог за неё ручаться.
Впрочем, и Григорий Михайлович не сомневался в Нине. Но другие?..
Сенька Кочкин? Этот тоже появился на заводе, как Сергей Иванов, — во время войны, в середине учебного года, прямо из школы. Низенький, маломощный, он был из той породы слабовольных людей, которые всегда нуждаются в уверенном в себе, бесшабашном друге-опекуне. Такого опекуна Кочкин увидел в Геннадии и стал немедленно подражать ему в манерах, даже во внешности, безуспешно пытаясь напустить себе на глаза такой же, как у Никитина, чуб. Шло время, менялся Геннадий, и, отражённым светом, менялся и Кочкин. Он не стал, конечно, похожим на приятеля, это было невозможно, недостаточно было того, что Геннадий мог по нескольким словам определить настроение Кочкина, мог почувствовать и предупредить приближение вспышек непреодолимого упрямства, которые бывали изредка у Сени, как у всех слабовольных людей…
Так, перебирая одного за другим, Геннадий припоминал всех членов своей бригады и, чем больше припоминал, тем больше убеждался, что прав он, а не Григорий Михайлович. Были у ребят недостатки, он и не отрицал этого, но могли ли они сыграть решающую роль, если Геннадий прекрасно знал эти недостатки, а раз знал, значит, в силах был победить их? И, что самое важное, Геннадий был уверен, что не будет одинок, — как он, члены бригады тоже знали недостатки друг друга и всегда бы пришли на помощь бригадиру…
Всё это Геннадий готовился обстоятельно высказать Григорию Михайловичу. Но тот прервал его на полуслове:
— Опять за своё? Ты, точно нарочно, решил у меня время отнимать… Стыдись — взрослый человек, а болтаешь попусту…
— Я хотел рассказать…
— Что рассказать? Что Кочкин — твой друг-приятель, что Спицына… Это ты в компании рассказывай, а не на работе. Документами, расчётами ты можешь подтвердить, что не провалишься и, больше того, не сорвёшь работу цеха?..
Нет, ни документов, ни расчётов не было на руках у Геннадия, да и не могло быть. Было незримое и неощутимое отношение к тому или другому человеку.
— Нету? — спросил начальник цеха. — Так вот договоримся, Геннадий, — беседа наша об этом была последняя…
Смирнов сдержал слово: в третий раз он просто попросил Геннадия выйти.
«Так… так…» — бессмысленно повторял Геннадий про себя после этого. К кому же пойти, кто ещё поймёт его, если не понял даже Григорий Михайлович. И сразу же решил — к Бахареву! К тому Бахареву, чьё хладнокровие и выдержка приходили на помощь, когда мало было одной напористости Никитина.
Александр, выслушав Геннадия, как и начальник цеха, спросил:
— Ни расчётов, ни документов?..
И, протирая очки, радостно засмеялся:
— А это ловко! Рационализация, где техника не играет, в сущности, роли. Где всё решают только люди. Да ты понимаешь, когда ещё, где ещё это могло и может быть? — спросил он с такой горячностью, словно сам уже отстаивал новый метод работы перед Геннадием.
Бахарев остановился:
— Но погоди, надо разобраться подробнее… Людей, конечно, придётся переставить… К сильным надо поставить сменщиками ребят послабее…
И они заговорили о членах обеих бригад, которых Бахарев знал немногим разве меньше, чем бригадиры.
— Тебе, ясно, Спицыну сменять не к чему, — размышлял Александр. — Вы и сами себя подгоните, если нужно…
Когда перестановка сил была обсуждена, увлёкшийся было Геннадий поник:
— Да к чему это? Григорий Михайлович против!..
Александр внимательно посмотрел на него:
— Так, может… он прав?
Геннадий взорвался:
— Ты что, сам не видишь, кто прав? Ребят я не знаю, что ли?
Бахарев прищурился:
— Так в чём дело? Надо бороться…
— С… Григорием Михайловичем? — спросил Геннадий.
— Разное бывает на свете, — сказал Бахарев. — Не то, что с другом, с самими собой случается бороться…
Собравшись на завод, Виктор только перед уходом вспомнил о письме, которое дала ему Верочка. Он приоткрыл дверь в кабинет Студенцова.
— Чего вам? — отчуждённо спросил Игорь.
Виктор знал теперь, что означает такой тон: Студенцов пишет какой-то материал. Вообще оттенки голоса Игоря распределялись, как звуки в гамме, — от низкого до самого высокого. Если, допуская сравнение из музыки, можно было сопоставить наиболее низкий звук «до» с наиболее добродушным тоном Студенцова, то это был тот тон, каким он замечал Михалычу:
— Ах, нельзя смотреть на жизнь сквозь розовые очки… Многое ещё далеко не совершенно.
В этом тоне рокотало искреннее сочувствие к собеседнику, который глубоко заблуждается во взглядах, и страстное желание искоренить всё плохое, что мешает сделать жизнь до конца чистой, светлой и радостной.
Самому высокому звуку гаммы соответствовал тон, каким сейчас встретил Студенцов Виктора, — в нём сквозили и жалоба, и огорчение, и острое нетерпение творящего человека, у которого — ещё минута, и будет оборванна ценнейшая нить рассуждений, с таким трудом натянутая им.
Впрочем, едва ли, конечно, встретится человек, чей голос не обладал бы различными оттенками. Но их не так-то легко уловить, потому что переходы между ними обычно постепенны. Студенцов имел способность пропускать промежуточные тона, отчего контраст был разителен. Игорь мог зазвать человека к себе и, лениво откинувшись на спинку дивана, повести неторопливую беседу тем тоном, что при музыкальном сравнении был тождественен звуку «до». Собеседник, и сам приняв такой же благодушный тон, начинал рассказ о чём-нибудь, как вдруг в наиболее напряжённое место рассказа резкой высокой нотой врывалось замечание Студенцова:
— Всё это хорошо, но дело не ждёт!..
Собеседник смущённо удалялся, обида же на то, что его так неожиданно прервали, при здравом рассуждении скоро проходила, ибо такой резкий переход мог означать лишь одно: человек, каждое мгновение у которого загружено до отказа, допустил небольшую передышку, но вот срок короткого отдыха миновал, и всё постороннее отметается перед главным — делом…
На этот раз, однако, Виктор решил всё-таки зайти к Студенцову, потому что письмо, какой бы оно ни имело характер, было самым важным делом в редакции, что при каждом удобном случае подчёркивал Осокин.
— Вот… для вашего отдела, — промолвил он.
Студенцов на секунду вернулся к своей рукописи, стараясь, очевидно, не забыть то, что хотел он писать дальше, потом разорвал конверт и быстро пробежал несколько листков, отпечатанных на машинке.
— Что за бред? — спросил он, наконец.
Виктор только пожал плечами: он догадывался о содержании письма ещё раньше.
— Бред… И к тому же анонимка, без подписи. Откуда это у вас? — повертел Студенцов в руках чистый конверт. — Почему ко мне?
Виктор пояснил:
— Мне передали и сказали, что это о театре…
— Хм, — сморщился Студенцов. — Вы же не мальчик и должны понимать, что в театре нас интересует искусство, творчество… А тут, чёрт знает, какие-то сплетни, какая-то материя для декораций…
Он протянул Виктору конверт:
— Передайте в отдел писем…
И сразу же углубился в работу, всем видом давая понять, что окружающее больше для него не существует.
Виктор взялся уже за ручку двери, когда Студенцов встрепенулся:
— Погодите… э-э, Виктор!.. Дайте письмо…
Он снова повертел листки в руках, потом со вздохом произнёс:
— Всё равно ведь направят к нам…
И спросил:
— Оно зарегистрировано?
— Нет, я сразу понёс к вам…
Студенцов отложил письмо на стопку папок и опять отрешился от мира сего. Виктор постоял немного, не зная, как же ему теперь поступить.
— Ну, что вы? — поднял на него взгляд Студенцов. — Оставьте, я разберусь…
На завод Виктор ехал в трамвае. Девушка в тёмном платье вскочила в вагон с передней площадки, и Виктору показалось, что это Маргарита, — но он ошибся. Вообще Маргарита чудилась ему сегодня повсюду, потому что он никак не мог забыть то, в чём убедился в праздничный вечер. Это не означало, что Виктор стремится встретить девушку, нет, наоборот, он даже боялся этого. Странно устроены люди: им всегда хочется того, чего трудно добиться, а не того, что само идёт в руки. Ну, что если бы на месте Маргариты была Валя, как всё хорошо сложилось бы тогда для Виктора! Или совсем не было бы никакой Вали, а была одна Маргарита. Хотя… этого Виктор всё-таки не желал. Маргарита… Что ж, она и умная, и жизнерадостная, и красивая тоже. Но что мог поделать с собою Виктор, если, с Маргаритой он чувствовал себя только просто и весело, не больше. Иное дело — Валя. Однако, нельзя ж было сказать или даже дать понять это Маргарите, разве её это устроило бы? Разве самого Виктора устраивало, когда Валя… Ход мыслей Виктора вдруг резко нарушился. Валя! А что если она относится к нему так же, как и он — к Маргарите? Ведь у него уже появлялось это предположение, давно ещё, после памятного разговора с Валей по телефону. Потом он отбросил такую мысль, причём сам, он сам, в сущности, уговорил себя, что это не так. А на деле?.. Почти два года, и всё попрежнему. Как и раньше, Валя мягко, но решительно уходит от окончательного ответа. Как и раньше, он для неё только попутчик в кино, театр, на концерт, в библиотеку. И даже… Виктор стал перебирать в памяти как-то сразу возникшие мелочи, на которые прежде он не обращал внимания, но которые сейчас сложились вместе в неожиданную и неприятную картину. Почему за последнее время Валя стала избегать даже этих посещений кино, театра, концертов? Правда, причины каждый раз были как будто основательные, — то Валя сдавала зачёт, то у неё было занятие в спортсекции, то её отвлекали какие-то домашние дела. Виктор верил всему, очень жалел, и Валя тоже жалела… или делала вид, что жалеет? И вот, наконец, случай с праздником. «Встретиться не смогу, приехала тётя, проведу вечер с нею», — сказала Валя. И Виктор опять очень жалел, опять всему поверил, но теперь его поразила простая вещь, которая сразу не пришла ему в голову. Пусть тётя, пусть праздник надо было провести с нею вместе, но почему Валя не пригласила его? И отчего она поспешила заговорить о другом, как будто боялась, что Виктор сам напросится на приглашение?..
Трамвай вышел на кольцо, пора было сходить, завод уже совсем близко…
Неожиданное волнение охватило Виктора, когда он протянул вахтеру в проходной будке разовый пропуск. На миг Виктору показалось, что на нём опять надета промасленная куртка, а не костюм и светлая сорочка, что он всё ещё рядовой рабочий этого большого завода. Показалось, — и тут же это чувство исчезло, потому что даже первое, что бросилось ему в глаза — площадка перед цехами, — стало иным, чем прежде. Площадка была теперь асфальтирована, а по бокам дорожки тянулись тоненькие деревца, посаженные, очевидно, только этой весной. Изменились и цехи, — они очистились от хлама, став словно просторнее, там и сям виднелись новые станки, каких не знал Виктор…
Виктор смотрел на всё это, как человек, вернувшийся после долгой разлуки домой и с ревнивой гордостью замечающий то, что давным-давно примелькалось домочадцам.
Одно осталось совершенно таким же, как и раньше, — запах масла, но он казался теперь не тошнотворным, а даже приятным. Человеческая память имеет свойство не только сохранять иногда мелочи, но, наоборот, отметать их, оставляя место для самого существенного.
Виктор спохватился, что упускает дорогое время: только что начался обеденный перерыв, и это было всего удобнее для него. Он нашёл Геннадия ещё у станка, и они устроились возле тумбочки, присел на круглые стальные болванки.
Геннадий рассказывал, и Виктор, слушавший его сначала, аккуратно разложив блокнот, записывая и мысленно переводя уже черновые записи в чистовые, — постепенно заразился сдержанным волнением собеседника. Он, не замечая того, из журналиста стал превращаться в такого же токаря, как Геннадий, обсуждавшего новый производственный вопрос, — возможно, этому способствовала знакомая атмосфера цеха.
Он задавал вопросы, не думая больше ни о черновых, ни о беловых записях:
— Ну, хорошо, а чистить станок токарь всё-таки должен?.. Ладно, а как подсчитывать выработку?..
И лишь когда Геннадий подытожил: «Вот всё», журналистские привычки вернулись к Виктору. Он спросил, уточняя выражение:
— Иными словами, детали пойдут сплошным потоком?..
— Можно сказать и так, — вдруг словно нехотя ответил Геннадий.
— Молодцы! — воскликнул Виктор. — Поздравляю!
— Нечего поздравлять, — поёжился Геннадий.
— Почему?..
— Потому что ерундистика всё это, говорят! — раз дался голос сзади.
Виктор быстро оглянулся. Когда это их с Геннадием успели обступить ребята в спецовках? — он не за метил.
— Документики подай, говорит! Бюрократ чёртов, — гнать бы таких в шею! — горячась, продолжал низкорослый паренёк с жёсткими курчавыми волосами — Сеня Кочкин, узнал его Виктор.
— Ну, это брось! — резко оборвал его Геннадий. — Вояка — «гнать»! Забыл, сколько он с тобой возился, пока токаря из тебя сделал? Ты хоть половину того потрудись, сколько он потрудился, тогда гони…
— «Сделал, потрудился»! — не унимался Кочкин. — Когда-то сделал, а сейчас? Метлой надо всех бюрократов…
— Хватит! — стиснул зубы Геннадий, и Кочкин, поперхнувшись, замолк. — Не можем начать потому, что не разрешает начальник цеха… товарищ Смирнов, — Никитин обращался уже к Виктору.
— Да почему?..
— Не верит нам, за лодырей и рвачей считает, — снова не выдержал Кочкин. — Если так, нас и к станку подпускать нельзя.
— А как тебе верить? — ощетинился Геннадий. — Кто мундштук в рабочее время точил? А?
Кочкин встрепенулся:
— Так это когда было?.. И, ей-богу, заготовок тогда не хватило, станок всё равно стоял, я ж говорил, Гена… Этого Смирнова, — он упрямо вернулся к прежней теме, — разделать надо так, чтобы зубы полетели. Чтобы вышибли его с треском…
— Семён! — сжал кулак Геннадий, и Кочкин больше не вмешивался.
Помолчав, Геннадий уже спокойно продолжал:
— По-своему он прав, Смирнов… Мало ли бывает таких — ты ему доверишь, он воспользуется и подведёт тебя, как… Но за свою бригаду, за спицынскую, я… — подумав, Геннадий поправился: — Друг за друга мы ручаемся… Вот тут-то и надо нам помочь…
Звонок возвестил о конце перерыва. И точно ветром сдунуло обступивших Виктора и Геннадия ребят к станкам. Виктор только головой покачал: «Крепко у них — ни минуты!..»
Станки загудели, с них побежали длинные иссиня-фиолетовые стружки. Виктор наблюдал за Геннадием. Весь уйдя в работу, тот неотрывно глядел на резец, иногда рывками отводя и подводя его, — когда он делал это, желваки начинали двигаться на его лице. Казалось, ничто уже не занимает его, кроме резца и стали, но вдруг он оторвался от работы и крикнул, перекрывая гул моторов:
— Кочкин! Семён! Сколько раз сказано, — когда середину обдираешь, переводи на быстроход…
Виктор решил ещё зайти в райком, к Бахареву. Не потому, конечно, что он сомневался, правильно ли будет отстаивать в газете предложение бригады Никитина. Во-первых, коротко Бахарев уже высказал ему свою точку зрения. А во-вторых, это совсем не походило на происшествие с трактором Павла. Здесь Виктор не шёл на поводу случайного мнения, здесь он во всём разбирался сам, — и, между прочим, опять убедился, насколько это проще и лучше, когда разбираешься… Но всё-таки к Бахареву он решил зайти, — практика убедила его, что лишний совет… никогда не лишний для журналиста.
Виктор мысленно уже представлял свою статью. Особенно острым должен был быть конец: заклеймить, позором заклеймить бюрократа и чиновника Смирнова, — Кочкин, пожалуй, тут прав.
Бахарев согласно кивал, слушая Виктора. Но после того, как был пересказан конец статьи, на лице его по явилось сосредоточенное выражение:
— Я, конечно, навязывать своё мнение не хочу, но… К чему же так сильно? «Совершенно отставший от жизни человек…» Это почти — «Долой с работы!», я правильно понял?
— Он губит живое дело, — подтвердил Виктор.
— Он сотворил на своём веку очень много живых дел, — сказал Бахарев. — И одна ошибка не даёт права ставить на нём крест. Ты, очевидно, мало его знаешь?..
Виктор хотел возражать, — место о Смирнове нравилось ему больше всего, а трудно исправлять в статье место, которое нравится самому. И… не сказал ни слова Он вспомнил стихи, которые писал когда-то о колхознике со странной фамилией Шептало…
На прощание Бахарев сообщил:
— Тебе передавала привет Наташа, — она уехала…
— Кто? — спросил Виктор и, спохватившись, смутился: — А-а, спасибо…
Ласковое имя «Наташа» всё-таки не вязалось в его представлении с образом Натки.
Писал статью Виктор дома, решив не откладывать это на утро. И когда, разгорячённый и радостный, он поставил после своей подписи точку, в передней хлопнула дверь: пришли Николай Касьянович и Митрофанов, — Виктор догадался по голосам. Далецкий тоже, очевидно, был доволен сегодняшним днём. Он возбуждённым тоном докончил начатый раньше разговор:
— За это хвалю, весьма!.. Остальное — в зависимости от обстоятельств…
Больше, чем очень многие люди, Николай Касьянович Далецкий обращал внимание на жизненные обстоятельства. Дело было в том, что долгое время, весьма долгое, они складывались наперекор его чаяниям и надеждам, Пытаясь примириться с ними, Далецкий приспосабливался к обстоятельствам, но едва успевал это сделать, как те, точно в насмешку, складывались ещё неожиданнее и невыгоднее.
Жизненные принципы и цели Николая Касьяновича не были случайными и неестественными, как не может быть случайным, скажем, что из яйца сороки вылупливается будто две капли воды похожий на мать с отцом сорочонок. Твёрдые зачатки этих принципов и целей Далецкий получил ещё в обставленной громоздкими вещами родительской квартире. Они слагались из многих, на первый взгляд разнохарактерных, но, в сущности, однородных деталей, — из уважения к вещам, которые почти боготворились в доме, и привычки к тому, что сесть в будни за полированный дубовый стол, накрываемый исключительно ради гостей, равноценно святотатству; из убеждённости в том, что каждый ближний единственной целью своей ставит как можно ловчее обвести тебя вокруг пальца и что избежать этого можно, только обведя вокруг пальца самого ближнего; из наивысшего презрения и насторожённости к излишней мечтательности, благотворительности и чересчур сердечному сочувствию. Последнее допускалось лишь в строго ограниченных рамках, как то: по части мечтательности были приемлемы мечты о благополучии и процветании своего дома, на дело благотворительности выделялось по воскресеньям несколько грошей для нищих у церкви, сочувствие же вообще считалось вещью сугубо официальной, а то, что именуется искренним, сердечным сочувствием, воспринималось, как наиболее хитрый вид маскировки, направленный опять-таки на то, чтобы ловчее обвести своего ближнего вокруг пальца…
Итак, в этой питательной среде и созрели жизненные принципы молодого Николая Касьяновича, которые, говоря коротко, сводились к трём пунктам: 1. Не дать оставить себя в дураках; 2. По возможности оставить в дураках других; 3. Избавиться при этом от всех и всяких сантиментов. Цель характеризовалась ещё короче: подмять под себя возможно больше других, чтобы возможно выше оказаться самому.
Впрочем, следует оговориться — в семье Далецких тщательно избегали таких обнажённо грубых формулировок. Всё облекалось в пышную мишуру высоких фраз, как облечены были в роскошные переплёты пухлые комплекты журнала «Нива», на обложке которого изображена была идеальная благополучная семья, — он, в элегантном костюме, с бородкой и усами в стиле императора Николая второго, дородная и благочестивая она, их отпрыск — существо среднего рода, в котором изобретательный художник сумел сочетать признаки херувима и молодого барашка, — все трое читали тот же журнал «Нива». Пробежав очередные страницы повести Потапенко, Брешко-Брешковского, Ясинского или ещё какого-нибудь модного автора того времени, просмотрев серию картин священного или фривольного характера — то и другое мирно уживалось в журнале, — можно было, наконец, с упоением углубиться в обстоятельную статью о столетнем юбилее всемирно-известной фирмы «Братья Елисеевы», почерпнув из этой статьи хотя бы тот примечательный факт, что лишь за десять лет фирма приобрела заграничных товаров на сумму свыше двадцати пяти миллионов рублей. Можно и нужно было вместе с почтенным журналом восхищаться энергией и предприимчивостью владельцев фирмы, но совсем не к чему было, как и «Ниве», разбираться детально, какими путями достигли они преуспевания и за какие грехи они отгрохали церковь во имя Казанской Божией Матери на Большой Охте в Петербурге. Елисеевы были миллионерами, и этого было достаточно, чтобы простить им любой грех в прошлом, настоящем и будущем. Деньги — новенькие, хрустящие, с изображением двуглавого орла — являлись тем средством, которое позволяло выбиться на поверхность, оставив в дураках всех остальных…
Возможно, именно в те тихие семейные вечера, когда читалась «Нива», — эти чтения тоже были нерушимой традицией, — и закалились окончательно принципы и цели Николая Касьяновича. Всё казалось ясным и осуществимым, гарантии этого — прочными и фундаментальными, как массивная мебель в доме…
Но — выступили на сцену обстоятельства, и всё лопнуло с молниеносностью мыльного пузыря, закрутилось, понеслось вперёд стремительно, головокружительно, умопомрачительно, испытанный путеводитель — «Нива» уменьшилась в размерах, прокричала несколько фраз истеричным, невразумительным голосом Временного правительства и сгинула навсегда. Старые пухлые её комплекты скоро за недостатком топлива полетели в чугунную печку-«буржуйку», за ними последовало самое фундаментальное — мебель. И только парадный дубовый стол не постигла эта печальная участь, — его, кряхтя, взвалил на санки спекулянт-мешочник, возместив хозяевам потерю кулём обойной муки…
Мир в представлении Николая Касьяновича рухнул. Разбилось всё, что он с самого раннего детства уважал и боготворил, разбилось, рассыпалось на мельчайшие осколки, и тщетными были усилия тех, кто пытался хоть кое-как собрать эти осколки и склеить их…
А Николай Касьянович и не пытался: он был молод, чтобы разобраться в неожиданно нахлынувшем водовороте событий и, к тому же, одним из дополнительных принципов, тоже основательно усвоенным им, было — не соваться ни во что, очертя голову. Он затих, словно мышь в норе, во всём положившись на обстоятельства.
И вот — обстоятельства переменились. Они как будто улыбнулись ему и таким, как он. Николай Касьянович приподнял голову — сначала осторожно, потом смелее. Наконец, он решился стать во весь рост. Нэп оживил дорогие сердцу Далецкого слова — «акция», «фирма», «биржа» «доход». Чёрт с ним, что сгорела «Нива», что исчез парадный дубовый стол, — сохранились принципы Николая Касьяновича, он спешил, пока не обогнали другие, претворить их в жизнь…
Как свойственно человеку ошибаться! Как рискованно слепо доверяться обстоятельствам! Николай Касьянович убедился в этом, когда чудом избежал суда за некоторые запутанные и далеко не чистые махинации, проделанные им в тот период. Собственно, не чудом, а, ловко свалив всю вину на компаньона, — тут уже Далецкого выручила его твёрдая заповедь об избавлении от всех и всяческих сантиментов.
Отныне Николай Касьянович стал другим, — ещё осторожнее, но и злее. Цель осталась та же, — он органически не мог представить иной, средства к её осуществлению приходилось искать новые. Обстоятельства опять переменились, — надо было приспособиться к ним.
Уважение, первое место доставалось теперь не тем, кого он чтил раньше, но самым простым людям. Что ж, если не мог похвастать происхождением от сохи или от станка сам Николай Касьянович, почему было не получить это от жены? Далецкий нашёл такую жену, — она устраивала его и происхождением, и слабостью характера.
Но обстоятельства снова посмеялись над Николаем Касьяновичем. Мало было написать в анкете, что жена родилась в бедняцкой семье, надо было самому проявить те качества, которых он с детства привык остерегаться, — самоотверженность, заботу о других, бескорыстие…
Жизнь шагала вперёд гигантскими шагами, воздвигала заводы и фабрики, гудела тракторами, звенела пионерскими песнями, а Николай Касьянович Далецкий опять притих, отскочив в сторону, опять бессильно глядел на окружающее, не найдя, будучи не в состоянии найти путь к заветной своей цели.
Обогатиться, выбраться повыше… Тысячи людей вокруг Далецкого завоёвывали славу и… деньги. Он завидовал тому, что они получали в награду, но не мог подражать им.
Полярники, которых награждали орденами, о которых складывали песни?.. Но они дрейфовали во льдах, они рисковали жизнью, а рисковать жизнью было не в натуре Николая Касьяновича.
Шахтёры, которые вырубали за смену эшелоны угля в зарабатывали очень солидные суммы?.. Но Николай Касьянович считал себя рождённым для интеллектуального труда, это он часто повторял жене, и трудное слово «интеллектуальный» прибавляло ей уважения к мужу.
Учёные, вырастившие новые сорта растений, открывшие новые методы лечения?.. Но с детства профессия учёного связывалась в представлении Далецкого с мечтательностью и глупым бескорыстием. Из него же готовили человека дела, единственное занятие которого делать деньги и превращать их в ещё большие деньги.
Обогатиться… Оставался ещё самый заманчивый путь — выиграть. Едва появлялась тиражная таблица, Николай Касьянович доставал книжечку, где каллиграфическим почерком выписаны были номера облигаций. Обстоятельства, однако, и тут наносили Далецкому удар за ударом Они бездумно отдавали крупный выигрыш фабричной работнице, безвестному колхознику, студенту, купившему на скромную стипендию одну-единственную облигацию, — всем, но только не Николаю Касьяновичу! Болезненной страстью Далецкого со временем стало подолгу выжидать у свежей тиражной таблицы и, когда появлялся подходящий человек, — подслеповатая старуха, малограмотный старик, — услужливо предлагать:
— Позвольте, помогу, — у меня счастливый глаз…
Если облигации не выигрывали, Николай Касьянович говорил участливым тоном:
— Не повезло вам в этот раз, печально… Весьма…
И не было в эту минуту человека, счастливее его.
Иное дело, когда Николай Касьянович обнаруживал чужой выигрыш. Он больше не задерживался у таблицы, и жене его в этот день приходилось выслушивать бесконечную серию нареканий — на пересоленный суп, на плохо прожаренные котлеты и на многое другое, что всегда отыщется дурным настроением до глубины души уязвлённого человека.
Иметь большие деньги, прибавлять к ним ещё большие… Судьба в издевку предначертала Далецкому иметь дело с чужими деньгами. Пачки, перетянутые бумажными поясками, жгли ему ладони. Приличная сумма, весьма, но он не имел права взять себе хотя бы одну кредитку!.. Растратить, скрыться?.. О нет, Николай Касьянович слишком любил себя, чтобы сталкиваться с Уголовным Кодексом…
Война по началу совершенно выбила его из колеи. Опять перемена, опять что-то новое! Наученный горьким опытом, Николай Касьянович привык бояться перемен. Какой ещё удар прибавят ему сменившиеся обстоятельства?..
И — неожиданный поворот. Счастливая звезда Николая Касьяновича Далецкого засветилась из-за горизонта и поползла вверх — всё быстрее и быстрее. Первый проблеск этой зари воплотился… в патоку, да, в тягучую, как повидло, чуть горьковатую на вкус патоку, бидончик которой Далецкий приобрёл по твёрдой цене у знакомого кладовщика крахмало-паточного завода. В те трудные времена, при недостатке сахара, патока была довольно ценным продуктом. Велико было негодование Далецкого, когда через день он увидел, что содержимое бидончика находится уже ниже сделанной им накануне отметки, — вскоре после начала войны Николай Касьянович ввёл себе в правило делать такие отметки на всех банках, склянках и прочей посуде, где хранились продукты. Тётя Даша созналась, что уступила пару стаканов патоки соседке, ох, да не даром, за ту же цену. За ту же цену?.. Преисполненный ярости, Далецкий ворвался к соседке. Было поздно: патока оказалась израсходованной. Но соседка беспрекословно прибавила к уже уплаченным деньгам ещё столько и ещё столько. И спросила: не может ли Николай Касьянович достать патоки снова? Что ж… за такую цену… Занятый новыми мыслями, Далецкий даже не очень долго читал нотации жене.
Патока волновала его недолго. Масштабы действий Николая Касьяновича росли. Сахар и мыло, мука и мануфактура, крупа и патефонные иголки — скоро он на память едва ли смог бы перечислить весь ассортимент товаров, которые проходили через его всеобъемлющие руки. А оседало в этих руках самое заветное — деньги. Если бы Николай Касьянович не боялся раскрыть своей тайны, он обставил бы, как праздник, день, когда собственноручно перетянул бумажками первую сотню сторублёвок, нажитых многосложными операциями…
Внешне обстояло так. Суховатый, но отзывчивый Николай Касьянович по доброте душевной уступал соседу, сослуживцу, знакомому случайно приобретённое им кое-что за ту же цену, которую уплатил сам, ни на копейку больше! Правда, эта цена в несколько раз превышала нормальную (и не в три уже, а в иных случаях в десять раз). Но что поделаешь — война, дороговизна…
Впрочем, и внутренне Николай Касьянович не чувствовал себя спекулянтом. Спекулянтами были те, что бились в магазинных очередях, толкались на базаре. Николай Касьянович, боже упаси, никогда не позволял себе этого. Это было недостойно и… м-м… опасно. Куда проще оказать человеку услугу с глазу на глаз, именно услугу, ведь Николая Касьяновича всегда благодарили, делая у него покупки. А если при этом некоторая толика оставалась в руках Далецкого, то ведь услуги никогда не оказываются даром!..
Больше того. Когда тётя Даша, вздыхая, честила при нём спекулянтов, Далецкий поддакивал ей. Зачем бы он стал возражать в этом случае женщине, которая, хотя и была его женою, но абсолютно не была в курсе его дел, — как сказано, доверял Далецкий только себе. Тем более, что от жены кое-что мог узнать и племянник, — совсем неосторожно!..
Николай Касьянович не задумывался над тем, что обстоятельства — впервые! — сложились благоприятно для него как раз тогда, когда несчастливо сложились они для других. Если бы малейшие проявления совести не были старательно вытравлены в нём давным-давно, он, возможно, в иной момент спохватился бы, что удивительно напоминает ворона, который, как известно, живёт и жиреет потому, что умирают другие. Но нет, сравнение это не приходило ему на ум…
Война окончилась, и Николай Касьянович испытал даже некоторое разочарование. Направится жизнь, и никто не будет нуждаться больше в его услугах… Но тут же он утешил себя: это случится не скоро, очень не скоро! И, как бы в подтверждение тому, настал тяжёлый сорок шестой год…
Есть пословица — «аппетит приходит во время еды». Но она не совсем была применима к Далецкому: его аппетиты никогда не ограничивались. Больше — вот что было их единственной меркой. Скорее уж Далецкий просто почувствовал себя достаточно окрепшим, чтобы шире развернуть своё дело, — мысленно он так и называл это — «дело». Конечно, с ростом масштабов росла и опасность, но стоило Николаю Касьяновичу взглянуть на несколько тугих пачек с сотенными бумажками, как осторожные мысли сменялись одной, ненасытной — больше…
Далецкий стал усиленно подыскивать подходящий объект. И, как это часто бывает, нужное решение оказалось донельзя простым. Однажды он вдруг посмотрел на Митрофанова тем взглядом, каким исследователь обозревает подопытное животное.
«Митрофанов… М-да, весьма!.. Главный бухгалтер, ответственное лицо…».
Митрофанов!.. Который год выпивает за счёт Далецкого и мыслит это в порядке вещей, как будто что-нибудь даётся даром…
Но действовать напрямик Далецкий сразу не стал. Надо было натянуть достаточно крепкие сети, чтобы они удержали даже такую грузную фигуру, как Митрофанов. Он начал с сухонькой злой жены Митрофанова. Он давно замечал, как загораются завистью её маленькие глаза при каждой новой покупке Далецких, — и ему доставляло, между прочим, удовольствие растравлять эту зависть, во всех подробностях расхваливая новую вещь. А теперь он поступал так не только для удовольствия, но и с определённой целью. Он доводил Митрофанову до того, что зависть начинала бурлить в ней, выплёскиваясь через крап, как вода из кипящего чайника.
Очень часто повторялись, примерно, такие сцены. Далецкий доставал из шифоньера отрез и замечал:
— Отличнейшая материя, весьма!.. И знаете — уплатил сравнительно немного…
Митрофанова острыми глазками прокалывала насквозь и отрез, и Николая Касьяновича:
— Ничего особенного по-моему…
Далецкий всплёскивал руками:
— Помилуйте, уважаемая, взгляните…
Он, как заправский продавец, развёртывал отрез, мял его в руках, жёг ворсинку на спичке, доказывая, что это настоящая шерсть.
— Не знаю, не знаю, — повторяла Митрофанова, а завистливый взгляд её прочно прилипал к отрезу.
Николай Касьянович добивал её:
— Вам было бы к лицу, весьма…
Он подводил женщину к зеркалу и накидывал на неё материю:
— Полюбуйтесь!..
Митрофанова невольно прижимала материю к себе, но в следующее же мгновение отбрасывала её и вскипала:
— Не знаю, откуда у вас берутся деньги…
— Трудовые сбережения, уважаемая, — свёртывая отрез, вытягивал губы трубочкой Николай Касьянович. — Трудовые сбережения…
Далецкий знал, что Митрофанову не будет теперь покоя весь вечер, а то и всю ночь: в миниатюрной жене его копилось столько желчи, что её с избытком хватило бы на десяток человек.
Такие продуманные точные удары Николай Касьянович наносил несколько раз. Затем, решив, что достаточно, он приступил ко второму пункту программы. Предварительно накалив Митрофанову как следует, он предложил:
— Если желаете, могу уступить вам…
Митрофанова, только что хаявшая очередной отрез, едва не выхватила его из рук Далецкого. Но спохватилась:
— А деньги — сейчас?
Николай Касьянович задумался:
— Пожалуй, в силах подождать, уважаемая. Расписочку только позвольте: дружба, конечно, дружбой, но табачок…
Так же непринуждённо было подсунуто Митрофановым ещё несколько вещей, и ещё несколько расписок спрятал у себя Николай Касьянович, пока, наконец, не убедился: пора! За дружеским ужином он, будто случайно, вынул из кармана лоскуток кожи и воскликнул:
— Забыл, забыл!.. Специально принёс показать жене. Вы не видели ещё, — он обратился к Митрофанову, — какую кожу привезли к нам на базу? Прекраснейший товар, весьма…
Он потряс лоскутком:
— Для дамских туфель — лучшего и не придумаешь…
Николай Касьянович вдруг сосредоточился:
— Знаете ли, у меня мелькала мысль… Можно было бы устроить немного кожи вам… и мне…
И сам же прервал себя:
— Хотя, зачем же?.. Пойдут слухи, разговоры… Весьма!
— Покажите-ка, — сказала Митрофанова, чей взгляд уже сосредоточился на лоскутке кожи.
— Милости прошу, — услужливо подал лоскуток Далецкий и промолвил: — Да, конечно, было бы не совсем удобно… Разве вот… Но нет, неловко!..
Николай Касьянович бил наверняка: на следующий лень Митрофанов отвёл его в сторону и сам спросил:
— Как вы предлагали… ну, о коже…
Большое бежит за малым. Следующий разговор с Митрофановым Николай Касьянович вёл уже без посредства его жены, и разговор шёл о коже не на две пары туфель, а на несколько десятков пар…
Бывают у человека минуты, когда он понимает, что достиг всего, чего желал. Именно это чувствовал теперь Николай Касьянович. К радости обладания деньгами прибавлялась доселе неведомая ему радость власти. Они все были в его руках, он сжимал и разжимал кулак, — вот в этом кулаке, — они все — сначала Митрофанов, потом несколько других, наконец, Верочка, — ею занимался уже по поручению Николая Касьяновича Митрофанов, ему было удобнее. Верочка начала с партии материи, предназначавшейся для декораций, а отправленной совсем в другое место…
Они все — Митрофанов, Верочка, прочие — работали на Николая Касьяновича. Он ликовал, он дышал полной грудью, он торжествовал над обстоятельствами. И ни на одно мгновение не появлялась у него мысль о том, что он теперь даже не просто ворон, а вожак целой стаи воронов, которые, как известно, счастливы и жирны тогда, когда несчастливы другие. Одна только мысль омрачала Николая Касьяновича: он изменил своей извечной осторожности. Что если?.. Что если?..
Николай Касьянович чуть бледнел и судорожно потирал вспотевшие ладони:
— В зависимости от обстоятельств!..
Шагая в темноте по деревянной лестнице-спуску в «Лого́вку», Григорий Михайлович Смирнов по привычке механически отсчитывал ступеньки: до первой площадки их должно быть двадцать семь, затем двадцать две, дальше — двадцать восемь… И в то же время он старался вспомнить: в каком журнале он читал статью, мысль о которой не оставляла его после тех резких слов:
— Не разглядел!.. Видит всё в чёрном свете…
В статье говорилось о дефекте зрения, развивающемся у людей к старости, — глаза начинают постепенно всё хуже воспринимать светлые лучи, и потому нормальными им кажутся уже лучи более тёмные. Приводился пример: за несколько лет до революции какой-то сумасшедший, проникший в Третьяковскую галерею, изрезал ножом знаменитую картину Репина «Иван Грозный и его сын». Картину реставрировали, и для оценки работы вызвали самого художника. Репин, имевший в то время за плечами уже немало лет, остался доволен, но неожиданно пожелал кое в чём исправить самого себя. Немедленно были доставлены краски, палитра, и художник приступил к делу. Когда же он кончил, присутствовавшие только пожимали плечами и недоумённо переглядывались между собой: художник явно испортил картину, — все красные тона он заменил иссиня-фиолетовыми. И, когда Репин ушёл, решились на крайнюю меру — смыли краски, которые только что добавил художник. Всем было невдомёк, что у престарелого художника уже развился тот самым дефект зрения, когда светлые лучи не воспринимаются… Или, задумался Смирнов, как это формулируется точно-глаз перестаёт улавливать в спектре… Всё-таки оптика осталась для него самой слабоосвоенной областью физики, не то, что механика, термодинамика, электротехника…
— Чёрт! — вдруг выругался он, споткнувшись и едва успев ухватиться за перила: он перестал считать ступеньки.
И тут же понял: ему совсем неважно знать, как точно можно сформулировать тот дефект зрения и в каком журнале писали об этом. Важно было, что, если это сравнимо, такой дефект обнаружился у него, Смирнова, и сегодня на заседании парткома сказали… Но, чёрт возьми, ведь это же не физика, не наука, не техника! И он ещё не старик, чтобы…
Смирнов заметил, что повторяет то же, что говорили ему в парткоме — не техника, — повторяет уже в свою защиту, тогда как там этим обвиняли его…
Что же делать теперь? Всё решено и подписано, значит, он неправ, потому что не было никогда и не могло быть, чтобы оказался неправ весь коллектив, а один человек — прав. Да, надо сознаться, он, Смирнов, стал видеть всё в мрачных тонах…
Смирнов перешёл речушку по широкой доске и, сокращая путь, перемахнул через невысокий забор в свой двор. Осторожно шагая между грядками, он рассуждал сам с собою холодно и бесстрастно. Всё понятно, раз такое дело. Ответственный цех, — и он, рутинёр, во главе цеха. Пришлось и ему попасть в рутинёры, хотя и боролся с ними весь век, — диалектика! Дальше так быть не может. Сейчас же заявление, и… Его давно уже зовут в институт, заведывать экспериментальными мастерскими, — о чём разговор?..
Дома, отказавшись от ужина, он сразу же сел за стол и взял чистый лист бумаги. Чётко, резким почерком написал: «Заявление» и провёл под этим словом жирную черту. Перо побежало по бумаге, скрипя всё сильнее, словно ожесточаясь. «Прошу освободить меня от занимаемой должности начальника цеха в связи…» Перо споткнулось и вырвало клочок бумаги. Смирнов стал очищать его, — из-за коротко остриженных ногтей это долго не удавалось.
«В связи…» А с чем? «С переходом на работу в экспериментальные мастерские института»? Кто поверит? С чего вдруг понадобилось? Разве в цехе не вёл он всё время экспериментальную работу? И разве сам он не предлагал институту, когда они звали его к себе, перенести основные исследования на завод, ближе к производству?..
Смирнов бросил перо и прилёг на кровать. Взгляд его скользнул по настенному календарю. Май, тысяча девятьсот сорок седьмой год… Он усмехнулся: да ведь как раз май! Сколько же это получается — восемнадцать лет… Сошёл с парохода верзила-парень, закинул за плечи сундучок и поплёлся по городу, рот разевая от изумления при виде пяти, — эх, да что там, двухэтажных домов даже не видел у себя в деревне. Пошёл, упрямо разыскивая завод, хотя ещё на пристани какой-то юркий человек оглядел его здоровую фигуру и сказал: «Работать, что ли?.. Давай к нам в грузчики, деньгу сразу зашибёшь, что и не снилось тебе!» Он тогда просто отодвинул юркого человека плечом с дороги и пошёл… Завод — и ничего другого ему не было нужно.
А на заводе спросили: «Специальность есть?» и, услышав ответ, предложили: «Подсобником…» Он сразу же согласился, толком не представляя даже, что такое подсобник. Важно, что на завод…
Жил в большом бараке, вместе с другими холостяками. В бараке было много народу, тесно, потому что и сам завод только ещё отстроили, а за жильё лишь принимались по-настоящему. Так что возиться с тем, что занимало чуть не половину его сундучка, не пришлось, — боялся, будут смеяться. А высмеяли всё равно, — за сундучок. Заметили, что он присматривает за сундучком, как за сыном родным, что висит на сундучке почти пудовый амбарный замок, и пошло: «Григорий, чего бережешь, золото там у тебя?.. Ты б ещё один такой замок привесил, тогда и бояться нечего, — с места не сдвинут!» Терпел всё, но когда кто-то высказался: «Он там лапти привёз, сорок пар запас, торговлю думает открыть… Дя-яревня!», встал и без слов двинулся на шутника. Больше смеяться опасались, — парень был недюжинной силы. Только никто не мог понять, что так обидело его, — мало ли как шутят! А дело было в одном этом слове «дя-яревня», которое заключало в себе давнишнее, чёрт знает, с каких времён прокравшееся презрение к деревне, уверенность, что ничегошеньки, кроме лаптей, деревня не выдумает…
Постепенно он свыкался с заводской атмосферой, и обязанности подсобного рабочего перестали удовлетворять его. Тянуло к верстаку, к тисам, обсыпанным металлическими опилками, к станку. Но его всё держали на прежнем месте, — возможно, виною были опять-таки его широкие плечи и сильные руки — то, что требуется подсобному прежде всего. И никто не поинтересовался пока, какие замыслы таятся в его крутолобой голове, никто не догадывался, что к сильным рукам он может прибавить и острую мысль…
Тогда он сам решил пойти навстречу: он был не из робких, завод только в первое время оглушил его, привыкшего к тишине деревенских полей. Он решил найти того, кто поймёт его и поможет ему. Он избрал не кого иного, как главного инженера завода, потому что видел, как все с уважением ловят каждое его слово, что сложную технику главинж знает не хуже своих пяти пальцев. Он остановил инженера как-то в цехе.
— Что вам? — спросил тот, не глядя на парня, только чуть скосив голову вбок.
Торопясь и оттого путаясь, вставляя много лишних слов, Смирнов, наконец, объяснил, чего он хочет.
— Значит, вы, как я понял, что-то… м-м… сконструировали и желаете услышать мнение специалиста? Хорошо, я зайду к вам. Где вы живёте? Ко мне? Нет, не надо… Я зайду…
Он не зашёл ни через день, ни через неделю, и потому Смирнов не счёл навязчивым напомнить о себе инженеру, когда тот случайно оказался по соседству с бараками.
— Что вам? — спросил инженер, опять только чуть скосив голову вбок и, видимо, не узнавая собеседника. — Ах, это?.. Да, припоминаю… Могу зайти… где вы живёте?..
Обитатели барака стихли, когда появился главный инженер. Кто-то быстро оправил смятую постель, кто-то сунул под койку валявшиеся в проходе сапоги, кто-то предупредительно пододвинул инженеру табуретку, обтерев её прежде рукавом. Но тот не сел, а стоял, чуть откинув голову назад, отчего казалось, что он смотрит мимо людей, и нетерпеливо барабанил пальцами, пока Григорий доставал сундучок и открывал тяжёлый амбарный замок.
Инженер мельком взглянул на то, что поставил перед ним парень, ковырнул пальцем слюдяной круг и едва заметно скосил голову в сторону.
— Электрическая машина, да будет вам известно, изобретена очень давно… Тяга к знаниям, конечно, похвальна, но… В школу вам надо, в школу, если хотите… м-м… конструировать. Всего доброго!
Первым движением Григория, когда инженер вышел, было изломать, разнести вдребезги свою машину. Но сильные пальцы, едва коснувшись холодных её частей, ослабели. Григорий с трудом поднял голову, ожидая увидеть на лицах соседей по бараку издевку. Он ошибся. Вид у всех был такой, словно их самих постигло то же разочарование, что и Григория.
Некоторое время молчали.
— Сука он, инженер! — грубо и громко сказал вдруг один рабочий. — Мало ли что — давно изобрели…
Другой, чуть ли не тот, «дя-яревня», ласково потрепал Григория по плечу:
— Вот ты какой!.. Чего же молчал-то?
И обрадованно предложил:
— Погоди, я тебе толкового человека приведу, нашего начальника цеха Каблукова… Сейчас и приведу…
Он сорвался к двери…
Каблуков оказался совсем молодым, на несколько лет только старше Григория. Он придирчиво осматривал машину, то одобрительно хмыкал, то с осуждением тыкал в какую-нибудь деталь:
— Это что, на клею держится?
Каблуков тронул рукоятку машины.
— Как действует?
— Да у нас, понимаешь… — Григорий сбился оттого, что назвал начальника цеха на «ты».
Тот понял:
— Ничего, мы в одних ведь годах почти…
— У нас в деревне… — Григорий опустил руку на машину, — я одну старуху чуть до смерти не довёл. В бога крепко верила, ну, я и говорю: «Держись тут вот и молись, чтобы господь тебя спас, — не поможет!» Ухватилась ведь! Я крутанул, — у неё глаза на лоб…
Барак грохнул хохотом.
— А что же, — смеясь вместе со всеми, спросил Каблуков, — как она потом, старуха?
— Отдышалась…
— Я не про то — с богом как?
— Верит! — сокрушённо вздохнул Григорий. — «За грехи мне послал господь!» — говорит.
…Григорий Михайлович ткнул подушку кулаком а бок, устраиваясь поудобнее. Он опять посмотрел на календарь. Восемнадцать лет…
Вот они снова встретились с главным инженером. Между первой их беседой и второй прошло очень много — учёба в цехе, учёба в школе, — Смирнов не забыл о злых, но по сути правильных словах главинжа. Новая беседа отчасти похожа на первую, в бараке. Главный инженер опять выступает в роли судьи: на столе перед ним лежит модель форсунки, приспособления для разбрызгивания горючего в двигателях. Такой форсунки нет и не было ещё нигде — теперь Смирнов знает это точно, — и сконструирована она им, правда, многое принадлежит и Каблукову, но в основном она вся — его труд, его мысли.
Главный инженер неизменен: голова его слегка откинута назад, и кажется, что он глядит мимо собеседников. Чуть морщась, инженер цедит:
— Эти доморощенные изобретения… Вы понимаете, против каких авторитетов идёте?.. Крупнейшие иностранные специалисты, профессор Вульфсон… Вы знакомы с о трудами профессора Вульфсона, э-э, как ваша фамилия, товарищ?
Как свои пять пальцев зная технику, главный инженер очень плохо помнит людей…
— Моя фамилия Смирнов, — отвечает Григорий Михайлович. — Читал я и Вульфсона, и Грендлея и скажу…
Тут он впервые видит, какие глаза у главного инженера — зеленоватые, с расширенными зрачками, — в них теплится что-то похожее на любопытство.
— Вы оспариваете и Грендлея… товарищ Смирнов? — спрашивает главинж. — А как вы расцениваете его теорию о том, что…
Кабинет тонет в водовороте терминов, формул, цифр. Иногда Смирнов захлёбывается — он не вполне освоился С этой стихией, — тогда на помощь приходит Каблуков. Неожиданно главный инженер вырывается на поверхность.
— Массовое производство?.. — восклицает он визгливым злым голосом. — Никогда! Или — я, или — это…
Он брезгливо касается ногтем форсунки…
Или — или. На заводе предпочли форсунку. Главный инженер, как свои пять пальцев, знал технику и совершенно не знал людей, — в этом была его беда.
…Подушка вдруг стала жёсткой. Ведь сегодня именно в этом обвиняли его, Смирнова! Он — в роли того, брезгливого, глядящего поверх людей? Как же?.. Григорий Михайлович облизнул сохнущие губы. А что, в сущности, он знает обо всех этих парнишках, которые составляют ныне бригаду «ильинцев»? Он очень хорошо знал старую бригаду — Бахарева, Иванова, других, которые уже ушли. А эти подходили постепенно, незаметно, и он упустил их из поля зрения, ему всё казалось благополучным, пока новичков стягивал жёсткий треугольник, главною вершиною которого был он, начальник цеха, другою — Геннадий, третьей — отрегулированная, налаженная техника. Но вот — им стало тесно, они решили изменить фигуру, добавить четвёртую вершину — личную ответственность. А он испугался, потому что не знал их…
И всё же больнее всего было другое, — что указал на это Геннадий, его ученик, а не кто-то, пришедший извне во всеоружии знаний. Через его голову, через голову своего наставника, он дал в газету материал о том…
И — новое сопоставление заставило Смирнова стремительно подняться с постели. Каблуков!.. Это случилось уже, когда его перевели с завода в трест. Григорий Михайлович в то время бился с электромоторами. Каблуков долго помогал и советами, и материалами, но под конец отчаялся:
— Не все изобретения, Гриша, бывают гениальными… Не забывай, некоторые стараются сделать «перпетуум-мобиле» — вечный двигатель.
Результатом их жаркого спора был решительный отказ Каблукова отпускать в дальнейшем средства на эту работу…
Разве Григорий Михайлович, добившись своего, не говорил вот так же, как Геннадий, корреспонденту газеты о том, что тормозит его работу трест, конкретно — товарищ Каблуков.
Но когда они встретились, Каблуков первым протянул Смирнову руку:
— Поздравляю, от души!.. А я «строгача» заслужил… Надо бы знать мне, что «перпетуум-мобиле» тебе ни к чему…
Григорий Михайлович схватил со стола недописанный лист. Он пробежал несколько слов: «Прошу освободить меня…» и, не дочитав, рванул лист пополам, ещё раз пополам, ещё раз… до тех пор, пока заявление не превратилось в бумажное крошево. Сжав обрывки в кулаке, он вышел во двор и там пустил их по ветру…
Смирнов огляделся. Наверху звенел трамвай, сияли огнями многоэтажные дома, а барачная, избяная «Лого́вка» была погружена во тьму. В доме Никитиных из-за ставен пробивались полоски света, — значит, не спят. Смирнов подошёл к забору. В темноте едва заметна была оплетающая забор проволока, — когда-то, давным-давно Генка, подражая Григорию Михайловичу, устроил и у себя сигнализацию против непрошеных гостей. Смирнов вдруг озорно усмехнулся и, что есть силы, несколько раз дёрнул проволоку. Через полминуты дверь из дому Никитиных распахнулась, и Геннадий, не видя ничего со свету, сердито крикнул с крыльца:
— Кто тут колобродит?..
— Дяденька, мне бы проволоки, нам для кружка, — откликнулся Смирнов.
— Григорий Михайлович? — растерянно спросил Геннадий.
Смирнов направился к калитке:
— Гостя примешь, не поздно?
— Пожалуйста… Да я не один, у меня почти что вся бригада наша тут…
— Вся? — сказал Смирнов. — Совсем хорошо…
То, что говорил когда-то Осокин о гордом сознании журналиста, который видит, что едва разгоравшийся огонёк большого дела превратился с его помощью в жаркий костёр, долго было для Виктора всё-таки только словами — правильными, бесспорными, но не проникающими в самую глубину души.
Иное дело теперь. Больше месяца прошло с тех пор, как в газете появилась статья Виктора об инициативе молодёжной бригады имени дважды Героя Советского Союза товарища Ильина. И за это время в газете было напечатано несколько материалов, озаглавленных: «По одному наряду», теперь уже с других заводов…
Виктор перечитывал эти заметки так внимательно, как будто они касались его лично. Конечно, Виктор понимал, что не он один помог разрастись движению новаторов. Он только прибавил свои усилия к усилиям Александра Бахарева, Геннадия Никитина, Нины Спицыной, Сени Кочкина и остальных членов двух бригад. Но это не задевало самолюбия Виктора, это скорее радовало его, — он шёл плечом к плечу со многими, как равноправный, нужный, полезный, хотя орудием его была хрупкая на вид вещь — перо. Он думал о том, что случись ему снова стоять рядом с Никитиным на праздничной трибуне, у него не появилось бы зависти к знаменитому бригадиру, — оба заслужили почётное право…
В жизни обязательно наступают моменты, когда становится нужным оглянуться на пройденный путь. Это нужно, чтобы оценить прожитое и увереннее итти вперёд. Так и Виктор: инстинктивно он осмотрел всю дорогу, которую прошёл с того дня, когда впервые, беспрерывно повторяя, как будто мог это забыть, номер комнаты Михалыча — пятьдесят семь, — он переступил порог редакции. Дорога была неровной — то подъёмы, а то и такие ямы, что даже сейчас кружилась голова. И возле каждого такого участка стояла вешка — побольше или поменьше. Одна стала, когда в газете была напечатана первая заметка Виктора — о совещании председателей колхозов, и хотя с тех пор напечатаны были сотни других заметок Виктора, эта вешка теперь казалась очень высокой. Дальше вереницей бежали вешки, отмечающие другие заметки. Они теперь были совсем уже низенькими, ничем не выдающимися. И сразу — огромная корявая веха, вбитая рядом с зияющей ямой, — ошибка в отчёте о слёте. Ещё вехи средней величины — новые материалы. Веха покрупнее — отъезд в Чёмск. Опять провал — Павел… И снова подъём — Толоконников. Последняя веха отмечала статью об «ильинцах»…
Всё это было похоже на переводные испытания в школе. Из класса в класс переходил Виктор, и каждый раз держал испытания — то почти шутя, то с трудом натягивая на «тройку». И вот Виктор чувствовал, наступила решающая пора экзамена на зрелость. Была ли им статья об «ильинцах»? Нет, — подсказывало Виктору чутьё. Слишком легко была написана эта статья, всё, собственно, ему подготовили другие. Она, скорее уж, была упражнением перед экзаменом. А каково будет решающее испытание?.. Не знал этого Виктор, не знал никто, потому что нельзя же точно предсказать, что произойдёт завтра, а завтра — это сегодня журналиста…
Осокин залучил к себе Виктора, едва тот пришёл на работу. Пока хозяин кабинета рылся в папках, Виктор разглядывал карту области, похожую на лоскутное одеяло, потому что районы были выклеены разноцветной бумагой. Он вспомнил, как когда-то Осокин рассказывал о самом крупном северном районе, откуда меньше всего поступало писем. Ого, — теперь цифра, отмечающая приток почты, была там солидной.
— Наладилось? — спросил Виктор.
Осокин мельком оглянулся на карту.
— А, это… Расшевелили народ. Погоди, у них ещё селькоры начинающие, вот руку поднабьют, то ли будет…
Он нашёл то, что искал, — два письма. И сказал:
— Так вот, Виктор… Информацией, не льстя, ты овладел. По сельскому хозяйству специалистом стал. Теперь и заводскую тему освоил. Не пора ли взяться ещё за один жанр, за самый газетный, — фельетон?..
— Фельетон? — нерешительно спросил Виктор. — Попробую…
— Пробовать нечего, надо приступать. Придётся тебе сегодня потратить весь день на проверку и выяснение фактов. У Михалыча можешь не отпрашиваться, — я уже договорился. Слушай, в чём дело. Это — письмо рабочего одной сбытовой базы. Пишет о непонятных вещах, которые происходят у них там с товарами. А это — письмо с завода, который имеет дела с тою же базой. Тоже намёк на махинации. Один сигнал, — и то тревожно. Но когда таких сигналов два да ещё из разных мест, — значит, дело не шуточное. Возьми письма, внимательно почитай, потом разыщи авторов, они подскажут, с кем связаться ещё… Всё понятно?..
Виктор, приняв письма, собрался уходить.
— Э, погоди-ка! — окликнул его Осокин. — Ты смотри, осторожнее там, не проболтайся кому не следует, что к чему. А то спугнёшь этих субчиков…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Если бы этим вечером Осокин увидел Виктора, удивился бы даже он, хотя кому, как не ему, было известно, насколько трудно и мерзко копаться в человеческой грязи, когда во всей полноте вскрывается самое неприглядное, самое противное, что тщательно скрывалось доселе от всех.
Усталости в обычном смысле Виктор не чувствовал, хоть и встречался весь день с разными людьми, копался в толстых бухгалтерских книгах, которые всегда были для него китайской грамотой. Было ощущение огромной душевной тяжести, от которой не избавляет ни отдых, ни сон, ни сытный обед.
Итти домой Виктор пока не мог. Надо было тщательно разобраться во всём, разложить по полкам перепутанную кучу фактов, свалившуюся на него сегодня.
Виктор перешёл с тротуара на бульвар и присел на первую попавшуюся скамейку. И сразу же холодком пробежала мысль о том, что было бы, если бы…
То, что письма касались той самой базы, где работал Николай Касьянович, сперва даже мимолётно не натолкнуло Виктора на предположение, что его родственник может иметь хотя бы косвенное отношение ко всей этой тёмной истории. Мошенники, о которых говорилось в письмах, представлялись ему какими-то мрачными фигурами, пожалуй, и не похожими на нормальных людей — с испитыми, дегенеративными лицами, от которых за версту несёт преступлением. И ему хотелось даже, чтобы ничего ещё не подозревающий Николай Касьянович с восхищением увидел, как Виктор разоблачит, уничтожит этих окопавшихся преступников.
Он встретил Далецкого у входа в контору.
— Ты к нам? — вытянул губы трубочкой тот. — Весьма… По какому же вопросу, если можно поинтересоваться?..
Что-то — или предупреждение Осокина, или, может быть, неясный отблеск насторожённости в глазах Далецкого — заставило Виктора, уже готового сказать правду, остановиться. Он ответил возможно более непринуждённо:
— Один ваш рабочий прислал письмо, — жалуется, что плохо отремонтировали квартиру… Надо уточнить кое-что…
— Ну, ну, — сказал Николай Касьянович, и отблеск насторожённости погас в его глазах. — Бытовые условия трудящихся являются важнейшей предпосылкой… М-да… Весьма…
А потом началось всё это — беседы с людьми, возня с бесчисленными запутанными документами… Чем дальше, тем больше чувствовал Виктор, что если его родственник и не имеет прямого отношения к шайке, то, во всяком случае, существование её не было для него секретом… И, как обухом по голове, ударили Виктора спокойные слова одного из собеседников:
— Главарь у них — Далецкий, это уж точно… Не смотрите, что он только кассир, а Митрофанов — бухгалтер…
И когда, чуть позднее, то же было подтверждено бесспорным документом, перед Виктором сама собою возникла давнишняя, но и сейчас до слёз горькая картина, — Николай Касьянович берёт двумя пальцами любимую мамину синюю кофточку и пришёптывает одними губами: «Поношено… Весьма», а затем обрадованно вытягивает губы трубочкой, раскладывая по дивану мамино пёстрое праздничное платье: «Минимум полтораста…»
Из кинотеатра, напротив скамейки, где сидел Виктор, повалила толпа, — кончился сеанс. Люди шумели, смеялись, перекликались друг с другом… А Виктор ничего не видел. Перед ним опять была та же картина — синяя мамина кофточка, пёстрое мамино платье, Николай Касьянович… Только теперь Далецкий стал другим. Чёрный костюм его отливал холодным блеском чешуи, длинные руки извивались подобно щупальцам…
За чей счёт существовал Далецкий? За счёт рабочего, почти без отдыха и сна стоявшего всю войну у станка, колхозницы, которая работала за десятерых, чтобы накормить всех и в том числе его же — Николая Касьяновича Далецкого?..
Уничтожить, раздавить, — чтобы и следа не осталось от шипящей, вытягивающей губы трубочкой гадины, чтобы даже воспоминания о ней не отравляли свежий, чистый воздух…
Но почему же… почему жила столько времени гадина рядом со всеми, и никто не разглядел ядовитого нутра её под бледным человеческим обликом? Кто виноват?..
Виктор заёрзал на скамейке. Эти два письма, которые дал ему сегодня Осокин, должны были прийти рано или поздно, обязательно. Но как получилось, что те двое — авторы писем, посторонние люди — сумели разгадать гадину раньше, чем Виктор, который жил бок о бок с нею? Он вспомнил свои отношения с Далецким. Он ненавидел всю его компанию — это было естественно, — и он брезгливо отворачивался от неё, не желая интересоваться, чем она дышит, чем занимается. А Далецкому этого только и нужно было. Гадина больше ничего и не желала, как того, чтобы ею никто не интересовался, не мешал ей вершить свои грязные дела…
В памяти Виктора встали все эпизоды, сами по себе мелкие, но такие, что в сумме могли сказать очень многое, если бы он не пропускал их в своё время мимо ушей и глаз и, даже больше, не стремился пропускать. Вещи, не нужные в доме, но день за днём приобретаемые Далецким, Митрофанов, лебезящий перед Николаем Касьяновичем, таинственные разговоры, которые прекращались, едва появлялся Виктор… Можно стать почти соучастником преступления, хотя бы одним тем, что не обращать ни на что внимания…
Толпа у кинотеатра рассеялась. Одинокая девушка осталась стоять у витрины с рекламными снимками. Виктор поглядел на девушку и вдруг вскочил — Валя! Её и нужно было сейчас Виктору, чтобы излить горькие чувства, найти поддержку, участие. Он торопливо пошёл по аллее, не зная, окликнуть ему Валю или нет. И — замер… Валя, оказывается, ждала. Тот, кого она ждала, подошёл. Это был Сергей…
Виктор вернулся на прежнее место. Лишь сейчас он припомнил, что это — та самая скамейка, на которой сидели они первого мая с Верочкой. Верочка, Вера Степановна… Она, наверняка, тоже замешана во всём. По крайней мере при ней Далецкий и Митрофанов разговаривать не стеснялись. Гадина, тоже гадина… Она ещё смела передавать письмо в редакцию, требовать помощи в чём-то. Все они такие — эта змеиная порода. Грабить, кусать, жалить — и без малейших угрызений совести настаивать, чтобы о них ещё заботились!..
Виктор посмотрел вслед удаляющимся Вале и Сергею… Что ж, этого следовало ожидать. Очевидно, правду сказала Валя, что нельзя любить двоих одновременно, надо выбрать одного. Вот, она и выбрала… Виктор сам удивился, что относится к случившемуся почти равнодушно. Кто знает, что тут сказалось, — или то, что подсознательно он давно уже готовил себя к этому, или весь сегодняшний день…
Но, рано или поздно, надо было итти домой. Итти и пока ещё ничем не выдавать своих чувств Николаю Касьяновичу, скрыть всё от него и даже от тёти Даши… Ах, тётя Даша… Без всяких колебаний Виктор растопчет гадину, так нужно, иначе не может быть. Но… тётя Даша… Ударить по Далецкому — значит ударить и по ней. По той, которая после смерти матери стала ему самым близким человеком. По той, которая постоянно думала о том, что ему нужно погладить сорочку, пришить оторвавшуюся пуговицу, покормить, как бы поздно он ни вернулся, которая радовалась, когда радовался он, и тяжко вздыхала, если Виктор был хмур, хотя подчас даже не знала причин.
И всё-таки… так было нужно, иначе не могло быть…
Тётя Даша открыла Виктору дверь с каким-то растерянно-возбуждённым видом.
— Ох, а у нас гость, Витенька, гость, — всё повторяла она.
Виктору меньше всего было сейчас дела до каких-то гостей, и он почти с раздражением шагнул в комнату. Там сидел низенький, совершенно лысый человек в помятой одежде, по которой сразу можно было определить, что хозяин её провёл не одну ночь на вагонной полке, и таким же измятым казалось лицо — с пучковатыми бровями, набрякшими подглазницами. При виде Виктора гость торопливо вскочил, оправляя мешковатый пиджак:
— Ну… здравствуй…
Виктор смотрел на него непонимающими глазами.
— Что, не узнал?..
Сердце у Виктора вдруг заколотилось так, что он невольно прижал руку к груди.
— Здравствуй…те, — не сказал — прошептал он, не решаясь произнести слово, от которого совсем уже отвык, — «отец».
— Вот и встретились, — произнёс отец и остановился, очевидно, не зная, что же говорить дальше. Потом нашёл: — Я ведь случайно к вам, домой ехал с Дальнего Востока, да в вагоне шерамыжник какой-то чемодан свистнул… ну, и осел…
Они сидели за столом, и тётя Даша, вздыхая, подливала обоим чаю. Виктор мучительно припоминал всё, что много раз пересказывал себе мысленно, представляя возможную встречу с отцом. Тогда было так много, а сейчас — ничего…
— Я во Фрунзе живу, в Киргизии, — рассказывал отец, с хрустом разгрызая кусок сахару. — Заезжай, если придётся… Урюку отвезёшь сюда, у нас много…
Урюк… Неужели это единственное, что можно было сказать после стольких лет?..
Виктор задал одолевавший его вопрос:
— Ты был на фронте… отец?
— Нет, не пришлось, по броне всю войну…
Отец спохватился:
— Ты потому это, может, что я с сорок второго деньги не слал? Николай Касьянович, тётя Даша говорила, сердился очень… Так ты извини, туго мне тогда с деньжонками было…
Виктор прямо взглянул на сидящего перед ним. Этот низенький, лысый, помятый человек — отец?.. Почему низенький, он же был такой высокий тогда, давно… Почему лысый, у него ведь должны были быть шёлковые волосы, как говорила мама… Это — отец?..
— «Гордитесь, Витя, гордись, сынок, таким отцом, — прозвучал в ушах Виктора страстный голос Ольги Николаевны. — И, если это не он, гордись всё равно…»
Нет, именно тот, в солдатской шинели, был его отцом. А этот, помятый, лишь случайно носил ту же фамилию и имя…
Виктор отодвинул стул:
— Простите, мне надо работать… Тётя Даша, я в кухню пойду писать, а ты займи… гостя.
— Ну, иди, когда дела, — вздохнула тётя Даша. — Да погоди, я тебе стол хоть там оботру…
Она вытерла на кухне стол, Виктор сел, а тётя Даша всё не уходила. Виктор оглянулся. Тётя Даша стояла у плиты, недвижно глядела в угол, а губы её чуть вздрагивали. Потом она сказала медленно, как бы в раздумье:
— Ишь ты, пятнадцать лет не видел сына, а коли б чемодан не украли, до самой смерти бы не завернул… А мать твоя, Витенька, любила его…
Виктор отвернулся, чтобы не видеть тёти-Дашиных вздрагивающих губ. Женщина тихонько подошла сзади и ласково поерошила ему волосы:
— Писатель… Ну, пиши, пиши, не буду мешать…
Когда она ушла, Виктор посмотрел на захлопнувшуюся дверь и беззвучно крикнул:
— Простишь ли ты меня, тётя Даша?.. Поймёшь ли?..
И, стряхнув оцепенение, развинтил автоматическую ручку «Золотое кольцо» — подарок Николая Касьяновича.
Виктор сдавал экзамен на зрелость…
— Зайди-ка ко мне, порадую, — окликнул Виктора Осокин. Несмотря на хромоту, он быстро шагал по коридору и оживлённо говорил:
— Разворошил ты кучу большую, я тебе скажу… Из прокуратуры бумажку прислали, — главных этих — Далецкого, Митрофанова — уже арестовали…
— Я знаю, — безразлично промолвил Виктор.
— Сам поинтересовался? А подробности тебе известны?
— Нет…
— Так идём… Был у них, оказывается, целый спекулянтский синдикат, — рассказывал Осокин, усаживаясь за стол. — То, о чём ты писал, — это ещё десятая доля. Далецкий свои филиалы не только на базах устраивал, он даже до театра добрался, — что и говорить, понимает толк в искусстве… Захапал там пару сот метров материи, для декораций предназначалась…
— Для декораций? — вдруг насторожился Виктор.
— Ну да, а спустили на сторону… Далецкий обработал там одну из бухгалтерии…
— Кого? — почти крикнул Виктор.
Осокин удивлённо взглянул на него:
— Что ты? Сейчас посмотрим… — он повертел в руках бланк со штампом прокуратуры. — Вот она… Вера Степановна… И, понимаешь, мне передавали, наглость какая: она на следствии обиженной овечкой прикидывается, уверяет, что хотела всё раскрыть, что даже к нам письмо об этом посылала…
Виктор привстал с кресла, опять сел и — стремительно сорвался к двери.
— Стой! Куда ты? — воскликнул Осокин.
Виктор остановился.
— Она посылала письмо… Я передавал… Студенцову… Я спрошу… — он снова схватился за ручку двери.
— Стой! — властно повторил Осокин. — Сядь… Остынь… Расскажи по порядку…
— Она, действительно, посылала письмо и как раз как будто об этом — о декорациях. Я почему знаю, — она мне же его передала, — я с нею немного знаком. Ну, а я, раз о театре, отдал Студенцову…
— Когда это было?
— Сразу после первого мая.
— Без малого три месяца, — подсчитал Осокин. — А что с письмом сделал Студенцов?
— Не знаю… Я пойду, спрошу, расскажу ему всё и…
— Да стой ты! — в третий раз осадил Виктора Осокин. — Письмо не регистрировалось?
— Нет…
— А когда ты отдавал его Студенцову, кто-нибудь ещё был?
— Никого, мы двое…
— Тогда, так просто это не делается, ежели он столько продержал письмо…
Осокин закусил губу и угрюмо посмотрел в потолок. Потом пришёл к какому-то решению. Он снял с телефона трубку и набрал номер. Скоро в трубке послышался щелчок.
— Студенцов? — спросил Осокин самым беспечным тоном. — Осокин это… Слушай, я к тебе с небольшой просьбой… Когда-то ещё давно, кто-то из наших, не знаю даже кто, передавал тебе письмишко, о театре, о декорациях там что-то… Не помнишь?.. А ты поищи, понимаешь, автор ко мне заходил, интересовался… А? Да надо выяснить кой-какой вопрос… насчёт одного типа… Поищешь? Хорошо, я подожду…
Зажав ладонью микрофон, Осокин сказал Виктору:
— Выходит, говорила она не зря. Не сразу её окрутили. Что за экземпляр этот Далецкий? Ты хоть видел его?
— Это… мой дядя, — отрывисто ответил Виктор.
— Так… — глотнул слюну Осокин. Он хотел спросить ещё что-то, но вдруг быстро снял ладонь с трубки:
— Нашёл всё-таки?.. Вот и прекрасно… А? Правильно, правильно, письмо так себе, но сам знаешь — автор… Нет, не беспокойся, я к тебе рассыльную пришлю…
А часа через два редакция была созвана на внеочередное совещание. С шумом двигая стулья, как всегда, громко разговаривая, в кабинете редактора расселись сотрудники сельскохозяйственного отдела. Прошёл в свой угол Михалыч. Не спеша пересёк кабинет Студенцов и опустился в кресло возле самого редакторского стола. Виктор покосился на Игоря: откинувшись на спинку кресла, тот пускал в потолок дымные кольца…
Тяжело поднялся Осокин:
— Я хочу начать так, как выразился однажды один оратор, — раньше всё было в ряд входящее. А сегодня об из ряду вон выходящем. Речь пойдёт о том, как внимательно мы должны относиться к любой строчке, поступающей в редакцию. Речь пойдёт о том, как один беспечный… я бы сказал, преступно беспечный человек, ограниченный узким кругом своих интересов, может, желая того или не желая, причинить немалый ущерб государству. Речь пойдёт, — Осокин протянул вперёд руку, — о вас, товарищ Студенцов…
Игорь вздрогнул, но тут же, овладев собою, развёл руками, что должно было означать: не знаю, чем я вам так…
— В первых числах мая товарищу Студенцову было передано одно письмо…
— Вы о том бреде, который я отдал вам сегодня? — прервал Осокина вопрос Студенцова.
— Да, это о том самом письме, — подчеркнул Осокин. — Автор его…
— Это — анонимка, — опять раздалась реплика Студенцова, и редактор стукнул толстым карандашом по бронзовому стакану чернильного прибора, требуя порядка…
— Автор его, который, опасаясь преследований, не поставил в письме своей подписи, разоблачал махинации крупной шайки спекулянтов. Автор стремился не быть затянутым в эту шайку, и он доверил свою судьбу редакции, которая на сей раз… к сожалению… оказалась представленной в лице товарища Студенцова…
Игорь, как улитка в раковину, втягивался в мягкое кресло.
— Этому журналисту показалось зазорным возиться с письмом, которое касается этаких земных, материальных вопросов. Ему подавай чистое искусство, а остальным пусть занимаются другие!.. К тому же и написано было письмо далеко не блестяще, — автор допустил даже несколько грамматических ошибок…
Виктор передёрнул плечами: это было уже не только о Студенцове, это было и о нём. Он с неприятным чувством вспомнил того Виктора, который стоял на бульваре и презрительно усмехался, перелистывая страницы записной книжки в зелёном переплёте. И ещё вспомнил Виктор, как Маргарита, шутя, сказала ему в тот вечер: «По дороге ко мне вы совершили нехороший поступок!». Она слишком мягко выразилась, Маргарита…
— Партия никому не прощает зазнайства и ротозейства! — рубил рукою воздух Осокин. — Партия беспощадно наказывает тех, кто с барским пренебрежением относится к интересам государства и народа…
— Товарищи!.. — вскочил Студенцов, и Виктор отметил странный факт: всегда тщательно выутюженный костюм Игоря как-то сам по себе смялся за эти несколько минут. — Вы разрешите мне? — полуобернулся Студенцов к редактору и, получив разрешение, повторил: — Товарищи… Лишь сейчас я понял всю глубину того… Мне не было известно, какие значительные факты скрываются за этим письмом. Это очень, очень большая моя ошибка… Но, товарищи, ошибок ведь не бывает только у тех, кто ничего не делает. Да, допущена одна ошибка…
— Которая стоила государству несколько сот тысяч рублей, — дополнил Осокин.
— Вот именно, — растерянно подтвердил Студенцов. — Но родилась эта ошибка вследствие того, что письмо было передано мне, так сказать, в частном порядке. Оно даже не было зарегистрировано. Припоминаю, что Тихонов, передавая мне письмо, сам не захотел нести его в ваш отдел…
Виктор вскипел: мало что на свете может быть хуже демагогии. Не Игорь ли сказал тогда — оставьте?.. Но он не успел ничего возразить Студенцову. Осокин зло усмехнулся:
— Святая наивность! «Частная переписка»!.. Как будто бы нужно вам разъяснять, что… Впрочем, зачем это говорю я? Гораздо лучше сказал…
Осокин, прихрамывая, подошёл к книжному шкафу и быстро отыскал небольшую брошюру.
— Вот как сказал Михаил Иванович Калинин! «Письмо в газету, хотя бы и на моё имя, уже не есть частное письмо, частная жалоба, а документ: автор своим письмом стремится произвести политическое действие, он обращает внимание общества на известное ему зло, выявляет его причины, часто предлагая и соответствующие средства исцеления зла…»
Студенцов печально развёл руками:
— Прошляпил, упустил из виду… Повторяю: я совершил очень грубую ошибку. Но никто не может сказать, что хоть когда-нибудь раньше я, имея дело с письмами…
— Один вопрос товарищу Студенцову, — прогудел из угла Михалыч.
Он насупился, точно что-то припоминая.
— Это относится, дай бог памяти, к одна тысяча девятьсот сорок пятому году. Как-то летом в ваш отдел попала рецензия на кинофильм — рецензия слабенькая, для печати она не годилась. Вы её сдали в архив и даже не ответили автору…
— Я не могу помнить все рецензии, которые ко мне поступали.
— Эту следовало бы, — сказал Михалыч.
— Вы же сами говорите — она не годилась для печати, — отпарировал Студенцов.
— Годился автор. Он стал теперь журналистом, мне кажется, неплохим. Да вы с ним знакомы…
Виктор встрепенулся; лето сорок пятого года, рецензия на кинофильм. Похоже, что…
— Да, это, пожалуй… была моя ошибка, — с запинкой произнёс Студенцов.
Старый, не раз уже мучивший Виктора вопрос снова встал перед ним. Где настоящий Игорь — у себя в кабинете, высокомерный, вечно занятый какими-то своими делами, а потому не интересующийся ничьими другими, или тут — кающийся, покорно признающийся во всех грехах?..
— Замечательное, однако, дело! — воскликнул Михалыч, все слова, как нарочно, подобрались с «о», и фраза пророкотала от этого. — Замечательное дело… Знаете, говорят: раз — это случайность, два — совпадение, но три — уже система. Две ошибки есть. Не хватает третьей. А если поискать, припомнить?..
— Прошу слова!..
Это вырвалось у Виктора непроизвольно, он сказал и сам смутился, но отступать было поздно: все смотрели на него. Виктор начал сбивчиво:
— Может быть, это не имеет отношения к тому, о чём сегодня… Но, мне кажется, надо, чтобы все знали… Я хочу рассказать об одной статье, которую писал товарищ Студенцов после постановления Центрального Комитета о журналах «Звезда» и «Ленинград»… И о том, какой разговор был у товарища Студенцова в кабинете раньше, до постановления…
Напряжённая тишина стояла в комнате, — никто ни звуком не прервал подробного рассказа Виктора. А Виктор с удивлением отметил, что почти дословно помнит все реплики Студенцова в споре с Маргаритой, помнит статью Игоря и даже стихи об опустевшей даче.
Он кончил, — в комнате попрежнему было тихо. Расценив общее молчание по-своему, Виктор упавшим голосом повторил:
— Конечно, может быть, это не имеет отношения… Но мне казалось…
— Это имеет самое прямое отношение к нашему совещанию, товарищ Тихонов, — сказал редактор. — Жаль только, что вы говорите об этом лишь сегодня… Случаен ли проступок Студенцова? Теперь я уверенно могу заявить — нет. Товарищ Тихонов рассказал сейчас о недопустимом факте: в нашу среду затесался беспринципный и аполитичный человек. Можно простить кое-что в иных случаях. Но беспринципность и аполитичность несовместимы с высоким званием, которое носит каждый из нас…
Выводы? Они ясны. Партийность, принципиальность во всём — есть основа основ работы советского журналиста. И тот, кто лишён этих качеств…
Был обычный для сибирского декабря день — вьюжный, холодный. Но словно не замечали этого оживлённые люди, словно большая радость, охватившая всех сегодня, согревала…
Виктор с самого утра отправился по городу — хотелось быть сейчас вместе со всеми, да и для дела это было нужно, — ему поручили писать репортаж о первых часах бескарточной торговли. И когда он увидел радостные толпы, когда прошёл по магазинам, где полки и прилавки были завалены товарами, продававшимися свободно, без норм, лимитов, ограничений, ему, как, наверное, и очень многим, захотелось оглянуться на тот путь, по которому пришла страна к сегодняшнему большому дню…
Три года отделяло этот день от другого, майского, незабываемого на всю жизнь; собственно, строго по календарю — меньше, но к чему календарь, когда речь идёт с человеческих чувствах, стремлениях, переживаниях? Эти три года были полны напряжённой борьбы со многими врагами — с последствиями войны, с засухой, с другими трудностями и с врагами в человеческом облике — с толоконниковыми и малиниными, с митрофановыми, николаями касьяновичами… и со студенцовыми, понял Виктор, потому что студенцовы, вольно или невольно, становятся в один ряд с николаями касьяновичами и митрофановыми…
И вот — ещё одна победа. А дальше? Дальше, не колебался Виктор, — опять борьба, быть может, даже более напряжённая, чем раньше. Сделан новый огромный шаг вперёд, а сколько надо сделать таких шагов в будущем. Сколько ещё впереди испытаний, сколько трудностей И сколько на пути врагов. Был уничтожен Николай Касьянович Далецкий, но оставались николаи касьяновичи. Это они накануне, когда уже газеты и радио объявили о реформе, но ещё были в ходу старые деньги, с бою брали магазины, сотнями скупая пластмассовые расчёски и коробки пудры, килограммами — пуговицы, целыми альбомами — почтовые марки. На них смотрели, кто с презрительной усмешкой, кто с откровенной ненавистью, а они с трудом волокли нахватанное добро — неизвестно, когда и где теперь они надеялись сбыть его, — и прятали глаза от людей, как летучие мыши, выхваченные вдруг из мрака на яркий свет. Вчера их видели, а сегодня они опять растворились, припрятались, смешались со всеми, и много потребуется усилий, чтобы до единого вывести николаев касьяновичей. Оставалось немало и толоконниковых, малининых, студенцовых, — этих, пожалуй, разгадать ещё труднее, эти ещё увёртливее и живучее.
Да, борьба не кончилась. Но может ли она пугать, если чувствуешь себя окрепшим, если рядом с собою видишь миллионы друзей? Точнее, по именам Виктор знал их меньше — Осокина и Михалыча, Бородина и Ольгу Николаевну, Ковалёва и, хотя бы, беспокойного экскаваторщика Круглякова, с которым судьба столкнула его в Чёмской гостинице… Но тех, чьи имена были ему неизвестны, — тех действительно были миллионы…
Появилось у Виктора много молодых товарищей, — Геннадий и Маргарита, Саша Бахарев и Натка, Павел… Валя… Одно лишь несколько отдаляло его от них и до сих пор… И Виктор понял, что пора вернуться к тому, о чём когда-то говорил Осокин. Тогда он не решился вступать в комсомол, чувствуя за собой слишком тяжёлую вину… Теперь же… Правда, и теперь Виктор не считал себя безгрешным. Но он уже немало сделал, многому научился и многому научится в будущем…
Виктор свернул в «Гастроном». При виде покупателей у прилавков ему и самому захотелось купить что-нибудь. Он долго раздумывал что, и вдруг решил — коробку конфет для тёти Даши, как дорого ей любое проявление внимания, а особенно сейчас… Виктор нарочно протянул продавщице бумажку покрупнее — хотелось получить сдачу новенькими, такими ещё на вид непривычными кредитками. На миг у него появилась мысль, — а ведь Николай Касьянович так же любовался раньше деньгами. Но тут же Виктор опроверг самого себя — нет, это совсем другое. И сказал продавщице:
— Сдачу, пожалуйста, дайте помельче…
Когда Виктор брал покупку, ему шепнули на ухо:
— Это для меня, да?..
Маргарита имела свойство всегда появляться неожиданно, как по волшебству…
— Вы по делам сюда или — для себя? — спросила девушка.
— Всё вместе.
— Вот и я тоже… Виктор, — сказала Маргарита, и Виктор сразу почувствовал, что первый вопрос задан только для приличия, что интересует девушку совсем другое. — Виктор, что случилось с вами? Не заходите, избегаете меня… Да-да, не крутите… Однажды — где это было? — голову отвернули и — бегом мимо, я заметила. Опять на что-то сердитесь?..
— Что вы, Маргарита! — воскликнул Виктор. — Я даже… могу сходить с вами в театр…
— Даже!.. Хорошенькое приглашение… Где вы только научились отваживать людей?..
— Да нет, Маргарита… Ну… ну… — и, не зная, как ещё поступить, Виктор сунул в руки девушке коробку с конфетами: — Возьмите…
Кажется, Маргарита растерялась…
Они скоро расстались: Маргарита сказала, что торопится в радиокомитет. Виктор посмотрел, как она ловко перебегает дорогу перед самыми автомашинами… Хорошая девушка Маргарита, но для него она только товарищ, только. Да, вот то же самое ему сказала Валя…
Три года… Как много изменилось с тех пор. Одно лишь осталось неизменным: он так и не нашёл ту девушку, о которой думал не раз. Уже, казалось, нашёл, и вот… Но что же, жизнь движется, жизнь постоянно несёт новое. Она встретится ещё, эта девушка. А Маргарита — он не хочет её обидеть. Но нельзя же переменить и выбрать отношение к человеку, как новый костюм или пальто.
А больше ни в чём у Виктора не было сомнений. Три года, строго по календарю — даже меньше… Виктор нашёл себя в эти три решающих года. Пусть это было не совсем то, о чём думал он раньше, — разве сразу человек находит себя? А впрочем, быть может, когда-нибудь он добьётся и того. Жизнь ведь движется, жизнь постоянно несёт новое. Виктор сейчас уже понял одну свою ошибку. Он пытался когда-то писать о неведомом капитане Синцове, не видя в нём ничего, кроме звёздочек на погонах, и не замечал вокруг себя настоящих, живых героев. Теперь он знал их, этих героев, может быть, ещё не так много, но ведь сколько времени впереди…
И опять шёл Виктор среди шумной толпы. По старой привычке он ловил обрывки разговоров. Сегодня разговоры были похожи один на другой, — всё о том, как теперь лучше будет жить… То и дело произносившиеся сухие цифры звучали почти музыкой, — ведь дело было не о том, что лучше станет жить одна, две, три семьи речь шла обо всех без исключения семьях, о народе… О благе народа…
Виктор вспомнил, как вот так же слушал он разговоры в толпе в День Победы, вспомнил первые слова, услышанные им на улице от незнакомого ему тогда Михалыча:
— Погоди-ка, пройдёт год-другой…
Михалыч оказался пророком. Впрочем, нет, он только вслух выразил то, что — понимал теперь Виктор — было на уме у каждого в первый мирный день, может быть, даже бессознательно. Все радовались тогда концу войны, но все знали и о том, как много разрушила она. И, однако, были уверены — скоро, очень скоро будут залечены раны…
Что же придавало эту уверенность? Кто влил её людям?
В ушах Виктора, заставив на минуту стихнуть всё окружающее, прозвучал другой голос — спокойный, неторопливый:
— …восстановить довоенный уровень промышленности и сельского хозяйства и затем превзойти этот уровень…
Так говорил Сталин!
…Просторный цех, ребята и девушки, столпившиеся вокруг бригадира, сверкающий деталями красавец-станок на автомашине… Промышленность…
…Ночное поле, длинные тени в луче прожектора, запах пшеницы на току, усталый дед, рано поутру раскуривающий после трудной ночи цыгарку… Сельское хозяйство…
Могучая воля слила воедино усилия миллионов людей.
Имя той воле — партия.
…Город шумел. Город торжествовал. Люди отмечали ещё одну победу, достигнутую общими силами. Плечом к плечу с ними шёл вперёд Виктор — возмужавший, окрепший, вместе со многими выросший за эти три года, каждый из которых стоил десятков лет.