Сколько времени потрачено даром. Засев за лестницей подъезда В в доме № 59 по улице Барбет, я видел только рыжую голову секретарши, проплывающую из офиса в заднее помещение и обратно. Деларж вынырнул из-за своих каменных колонн только к десяти вечера, они быстренько собрались и вышли вместе. Он включил охранную систему, опускающую металлические шторы. Она закрыла дверь на ключ, и оба они продефилировали перед самым моим носом. Я вернулся в отель, проклиная рыжую цербершу и ее сверхурочные. Я даже стал подыскивать радикальный способ приковать ее к постели на ближайшие несколько дней.
Спать еще одну ночь в двухстах метрах от собственного дома показалось мне нелепым, но и возвращаться к себе я не решался. Да, Дельмасу придется попотеть, чтобы отыскать меня в случае необходимости.
На следующий день, вместо того чтобы послушно сидеть и ждать вечера для очередной попытки достать Деларжа, я решил съездить в южное предместье, в Шевильи-Ларю, и обследовать старый адрес Бетранкура. В телефонной книге я нашел одну Элен Бетранкур, но подумал, что звонить, даже анонимно, не стоит. Это оказался жалкий домишко, зажатый между гипермаркетом и вонючей автомастерской с черным от масла тротуаром перед ней. Я подумал: может ли джентльмен тут жить? Должно быть, я решил, что нет, потому что позвонил, даже не попытавшись обойти вокруг дома.
Морщинистое лицо за занавеской, хриплый рев мотора в мастерской, немецкая овчарка, которую старушка подзывает к себе. Собака тотчас повинуется.
— Я бы хотел разузнать о Жюльене!
Я сразу понял: обдурить эту старушку ничего не стоит. Проще простого. И подлее подлого. Маму Бетранкура. Но как мне иначе войти?
Она не выказывает ни удивления, ни испуга. Предложила пройти внутрь, потому что так удобнее, потому что от этих машин столько шума, потому что ей так скучно и потому что так приятно принимать у себя друга Жюльена. Ведь друга же, правда? О да, мадам, конечно, с самой Школы искусств, с какого же это года?..
— С шестьдесят третьего, — сухо говорит она.
Собака обнюхивает мне ноги, столовая, похоже, не меняла своего облика лет пятьдесят, госпоже Бетранкур уже, наверно, семьдесят, и, кроме нее, здесь, кажется, никого нет. Она усаживает меня за стол, достает бутылку ликера и две рюмки, и все это похоже на давно отработанный ритуал. Я задумался о ее неукротимом сынке. Все, что я тут вижу, плохо сочетается с типом, описанным Беатрис. Снова рев мотора под управлением механика, который принимает себя за Караяна.
— Ненавижу машины, но я не могу оставить этот дом. Здесь все, что мне осталось от Жюльена. Ну так… Вы тоже — настоящий художник?
Что ей ответить? Разумеется, нет, я занимаюсь экспортом-импортом. Уверен, она так и не заметит до моего ухода, что у меня нет руки.
— Вы уже бывали здесь? Мне кажется, я вас узнала. У него было столько друзей, тогда, в Школе. И все они приходили сюда, спорили. Ах, если бы только его отец мог это видеть…
— Да, я помню кое-кого: Ален Линнель, Этьен Моран, другие еще…
— Вы помните Алена?.. Если хотите, можно ему позвонить, о, он будет рад повидаться с товарищем по учебе…
Она хватается за телефон, и мне приходится встать.
— Нет-нет, я ненадолго.
— Тогда приходите завтра вечером, это ведь пятница? К шести часам. Он раньше никогда не приходит…
— Как это мило с его стороны навещать вас. Он часто приходит?
— О, это даже слишком мило, у него и без меня должно быть немало дел… А он беспокоится. Вот, благодаря ему у меня теперь есть Бобби… Он его купил специально для меня. Он хочет поселить меня за городом, но я не могу оставить все это. Он такой милый. А как это трудно — быть художником… Сколько лет надо учиться, чтобы по-настоящему овладеть этим искусством? А Ален — настоящий художник, я в этом уверена, и когда-нибудь он начнет продавать свои картины. Я верю в него.
— Жюльен тоже делал красивые вещи, там, в Школе.
Она радостно вскрикивает.
— Вы правда так думаете?
— Да.
— Может быть… Заметьте, я никогда не противилась, он всегда делал что хотел. Даже если я и не понимала, я знала, что он это любит, искренне любит… Он так сосредоточенно занимался этим. Создавалось впечатление, что это очень важно для него. Но почему он делал такие… такие печальные вещи… Вы знаете, сам он никогда не был печальным… Тогда почему же?.. Понимаете, я… мне всегда казалось, что художник должен создавать скульптуры, которые помогают забывать о грустном, о несчастьях… что-то оптимистическое… Картины тоже… приятные, несущие добро людям… Как бы это сказать… Но я все сохранила. Это все, что осталось после аварии. Хотите посмотреть?
— Да.
— Это мой музей. Правда, в нем не бывает посетителей, кроме Алена…
Она сказала это, чтобы я улыбнулся. Я иду за ней в комнату на первом этаже с окном, выходящим на автосервис.
— Это его мастерская, — говорит она.
Пахнет совсем по-другому: застарелой смазкой и отработанным машинным маслом, которым годы нипочем. Ничего удивительного, если посмотреть вокруг. Десятки килограммов железа, подвешенные к потолку мобили, маленькие сооружения из переплетенных, спаянных между собой железяк, укрепленных на деревянных досках. Это первым бросается в глаза. Все — одного формата, прямоугольники из дерева, 30 на 60 сантиметров. В первую очередь поражает ощущение точности, металлические части расположены несомненно в каком-то определенном порядке. Полная противоположность всякой импровизации.
— Он называл это портретами. Чему их там только учили, в этой Школе искусств?..
Портреты.
Я не могу удержаться от любопытства и прислоняю один из них вертикально к стене. Потом другой, третий — все. На них надо смотреть так, судя по карандашным стрелкам на обороте деревянных подставок. И не только поэтому. На каждой надписано имя, тоже карандашом. У меня бьется сердце, но это не от страха и не от тревоги.
«Ален 62». «Этьен 62». «Клод 62». И другие, которых я не знаю.
«Ален 62». Из миниатюрных металлических джунглей понемногу проступает лицо. Левый глаз — маленькая спиралька, часовая пружина; развороченная, расплющенная банка из-под кока-колы — это лоб, а тщательно уложенная велосипедная цепь — застывшая улыбка. Виднеющаяся местами моторная смазка подчеркивает черты. Ощущение полноты, округлая щека из кованого железа, безупречно отточенный нос из ножа, изъеденного ржавчиной.
Чем больше я смотрю, тем больше…
— Осторожно… Особенно с теми, что лежат на столе.
Вот они. Понятно, почему с ними надо быть осторожным. Это — враждебные предметы. Алюминиевая форма для выпечки, инкрустирована бритвенными лезвиями. Как бы ты ни взял ее, рука сразу будет изрезана в кровь. Телефонная трубка, утыканная заржавленными шипами. Корзина с ручкой в виде острого серпа.
— Сколько раз он ранил себе руки…
В окно я вижу искуроченную решетку, отделявшую когда-то дом от автомастерской, и посередине — два автомобильных каркаса, поставленных вертикально и переплетенных между собой.
Объятие.
— Хозяин мастерской разрешал ему играть с обломками. Мне было немного стыдно перед соседями, но ему это доставляло такое удовольствие… А в прошлом году хозяин устроил уборку, и Ален выкупил у него это. То, что вы видите внизу. Ненавижу машины.
Она уводит меня обратно в гостиную. А жаль. Я бы еще часик побыл тут, разглядывая новые лица и рискуя последней рукой при соприкосновении с этими невозможными произведениями искусства.
— А вы видели Морана после аварии?
— Малышку Этьена? Нет, он, кажется, уехал в Америку, и тот, другой, тоже ни разу не зашел — забыла, как его звали, с красивой красной машиной. Ненавижу машины. Они вечно тут болтались, эта троица, все спорили, даже ссорились иногда.
Она замолкает на минутку. Я кусаю себе губы.
— В тот вечер они поехали все вместе на этой громадной машине. Моему Жюльену не повезло. А они все остались целехоньки. Приходите в пятницу вечером. Будет Ален, он так обрадуется.
Галерея выглядит закрытой, я не заметил внутри ни малейшего движения. Правда, отсутствие железной шторы вселяет еще какую-то надежду.
и я решил поменять наблюдательный пост. На лестнице В, между этажами, находится небольшая мастерская — таких много в этом районе города, а мне сейчас совсем ни к чему выставлять себя на всеобщее обозрение. В ожидании, пока кое-кто соизволит мне показаться.
Деларж появился на горизонте около одиннадцати — один, с ключами в руках. Я кубарем скатился по ступенькам, думая лишь об одном — как бы мне взять его с наскока, чтобы он не успел опомниться. Что есть мочи я бегу в пустой двор, он стоит, немного наклонившись вперед, и поворачивает ключ системы сигнализации. Штора уже на треть опущена, я трогаю его за плечо, будто хочу удивить старого друга. Треугольный кончик каттера упирается ему в сонную артерию.
— Откройте, пожалуйста, — прошу я спокойным голосом.
Он вскрикивает от удивления. Узнает меня, пугается, лепечет что-то, все происходит очень быстро, он выпрямляется и поворачивает ключ в обратном направлении.
— Вы можете опустить штору изнутри? — спрашиваю я, все глубже вдавливая лезвие в его шею.
Он не сопротивляется, истерически выкрикивает «да». Его лицо искажено страхом, он весь дрожит, возясь с замком. У меня сердце едва ли бьется чаще, чем обычно, я чувствую, как сильны обе мои руки, лезвие ни на миллиметр не сдвинулось у него под подбородком. Двадцатичетырехчасовое ожидание лишь удесятерило мою ненависть. Вчера я еще не знал эту старушку, живущую на заржавленном алтаре воспоминаний. Я не могу больше терпеть, когда убивают доброту и кротость. Вчера я, может, еще и колебался бы.
Он зажег свет, не дожидаясь моего пожелания на этот счет.
— Не… не делайте мне больно!
Вот он, здесь, на конце моего лезвия, парализованный страхом, я чувствую его, и это облегчает мою задачу. Пока он ноет тут, как младенец, мне легко. Зажав его между своей грудью и лезвием каттера, я веду его прямо в офис. Здесь, под прикрытием железного занавеса, я смогу наконец насладиться полной безнаказанностью.
— На пол, лицом вниз, быстро!
Он повинуется. Приподняв плечом стол, я надеваю на ножку петлю удавки со скользящим узлом. Зубами, со второго раза, мне удается ослабить второй узел, на другом конце шнурка.
— Поднимите голову… Ближе к столу, чтоб вас!..
Я осторожно просовываю его голову в петяю и резко затягиваю. Он не издает ни звука. Длина веревки между ножкой стола и его шеей не больше десяти сантиметров. Я смотрю, как он лежит тут на полу, на коротком поводке, как перепуганная собачонка, в ожидании очередного пинка.
— Как видите, я использую те же орудия, что и ваш убийца, — каттер и веревку, и все это одной рукой.
— Не делайте мне больно…
— Это вам я обязан этим обрубком, а?..
— …Что вам надо?
— Интервью.
Он таращит глаза. Таким взглядом смотрят сумасшедшие — или на сумасшедших.
— Тот, кто отрезал мне руку, кто приходил ко мне домой, чтобы доделать начатое дело, — это ведь ваш человек? Отвечайте. Быстро.
Он издал звук, который мог означать и «да», и «нет».
— Я не понял.
Он сглатывает несколько раз и пытается встать на колени, но веревка не пускает его.
— Я ничего не скажу.
Он втягивает голову в плечи и крепко зажмуривается. Как капризный мальчишка. Невоспитанный сопляк. Упрямец.
— Я… Я ничего вам не скажу..
Я удивленно пожимаю плечами. Я не знаю, что делать дальше. Он медленно твердит свое, он ничего не скажет, не скажет.
Везет мне все-таки… Все так хорошо начина лось, и что я имею? Валяющийся под столом комок страха. Признаться для него страшнее, чем подвергнуться насилию. Насилию, на которое я, кажется, абсолютно неспособен. Не доверяю я себе по этой часта. С тем джентльменом — нет проблем, даже наоборот, я с удовольствием сделал бы с ним гораздо больше. Но с человеком на тридцать лет старше себя — не могу. Если честно, там, на вернисаже, мне надо было бы набить морду Линнелю. Пьяный я был.
Время и нерешительность играют против меня, я чувствую, что он ускользает, что он больше не боится меня.
Мне нельзя его упустить.
Через пару секунд он уже начнет улыбаться.
Я сел на пол рядом с ним. И стал напряженно думать о том, что этот человек поломал мне всю жизнь, что еще вчера он хотел моей смерти.
Заметив на стене картины, я подошел, чтобы лучше разглядеть их.
— Вы и правда так увлечены искусством? — спрашиваю я вслух.
Нет ответа.
— Эй, это ваша частная коллекция?
Ни слова.
— Настоящая страсть или просто выгодное вложение денег?
Молчание.
Я достаю зажигалку, купленную специально для этого случая. Еще одна идея, позаимствованная у джентльмена, как и весь мой арсенал.
Не собираюсь я пускать кровь этому гаду. Вот оно, психическое здоровье. Но я, как и любой другой, знаю, что гамма пыток практически неисчерпаема. Он тоже знает это, и в глазах его снова вспыхивает тревожный огонек. Я чиркаю зажигалкой и подношу ее к Линнелю.
— Это… это вам не поможет! — говорит он прерывающимся голосом.
— Так страсть или нет? А может, просто куча денег?
— Прекратите… Я ничего не скажу!
Огонь вгрызается в центр холста, уже появился черный круг, но язычок пламени погружается в него все глубже.
— Прекратите! Вы… Вы сумасшедший! Перестаньте! Нам… ничего не надо было… от вас самого… Мы только хотели получить «Опыт № 30».
Холст потихоньку горит.
— Вы вмешались, а он… он отреагировал… Никто не знал, что вы… захотите разузнать больше… полезете со своими вопросами… Вы знали, что объективисты существовали… А мы все хотим забыть о них…
Он снова умоляет меня убрать огонь. Теперь-то зачем? Эту покоробившуюся дрянь уже не продашь. Или это все сантименты? Он выбрал полюбившуюся ему картину в мастерской своего друга и воспитанника…
— Дальше… расскажите, что произошло после Салона шестьдесят четвертого года.
— Я решил заняться ими… Сделать так, чтобы они работали… Ну и… Делайте что хотите, я больше ничего не скажу.
Линнель превратился в черную дыру. Теперь главное не спасовать, Деларж уже на пределе, он снова в моей власти. Кто следующий? У меня неплохой выбор.
— Так, кого теперь поджарим? Кандинского или Брака?
Деларж хватается руками за голову, умоляет, дергается как осел на своей веревке — даже стол сдвинул.
— Не двигайтесь, Деларж, — говорю я, встряхивая зажигалку.
Он застывает на месте, в глазах — ужас.
— У них был вожак… Неудачник, которому нужна была группа, чтобы прикрыть свою посредственность! Меня лично он не интересовал, но этот кретин подчинил себе трех остальных. Мне были нужны Линнель и Моран, вот они меня правда интересовали, я побывал у них в мастерской. У Линнеля оказались все задатки большого художника, а Моран обладал сноровкой и четкостью, которые могли бы однажды пригодиться. Ничего общего с тем, что вытворял этот их заводила! Жалкие поделки! Но оказалось, что они ничего не делают без своего пророка, без его святого благословения! Слабовольные придурки, сопляки! Умоляю, не делайте этого, уберите огонь! Я дам вам все, что вы пожелаете…
Своими стенаниями он ответил на мой вопрос. Страсть или деньги. И то, и другое прекрасно уживаются вместе. Я погасил зажигалку.
— Что вы сделали с Бетранкуром?
Он смерил меня с ног до головы красноречивым взглядом. Я уверен — по моему вопросу он понял, насколько я продвинулся в изучении забывчивой истории современного искусства.
— Это он основал эту группу, и он же всегда отказывался от моих предложений… но я все же поимел их. Трое остальных быстро поняли, что группа — это ненадолго. Я объяснил им, что, отказываясь продавать свои работы, они далеко не уйдут, что их подростковый бунт ничем не кончится, да и вообще, деньги… Линнель клюнул первым, Ренару деньги были не нужны, но он пошел за ним, Моран еще немного посопротивлялся.
Он пытается ослабить удавку, потом продолжает:
— Бетранкур один остался непоколебим, он начинал мешать. Он готов был скорее сдохнуть — из идейных соображений, да, из идейных… Сумасшедший! Я убедил остальных представить тайком от него одну картину в закупочную комиссию — чтобы доказать, что их живопись дорого стоит. Это было начало. Когда государство заплатило им, они наконец поняли. Пророк начал меркнуть, Бетранкур постепенно утрачивал авторитет, у каждого из троих понемногу проявлялись личные амбиции. Хотите знать правду? Я горжусь тем, что сделал это. Благодаря мне, они стали художниками, а могли ведь кануть в забвение.
От вихря его фраз у меня немного кружится голова. Такое ощущение, что туман над пропастью начинает рассеиваться, и я могу наконец туда заглянуть. Мне столько надо у него выспросить, что ничего конкретного не приходит в голову, и какое-то время мы оба молчим.
— Теперь я расскажу вам продолжение. Что бы вы тут ни говорили, вам прекрасно известно, что стало с Бетранкуром. Так или иначе, вы подбили остальных порвать с ним. У группы было большое будущее, и, в конце концов, почему бы им не работать втроем, а не вчетвером, тем более что основная идея и направление были уже найдены. Вы посулили им такие вещи, о которых ни один студент и мечтать не может. И все это так быстро. И если сегодня все стараются позабыть про объективистов, так это потому, что конец у группы был самый радикальный. Вы боялись Бетранкура, он на многое был способен. Вот они и устранили своего вожака, авария, проще пареной репы. Октябрь шестьдесят, четвертого. Так?
Он поднимает голову и издает удивленный смешок.
— Вы знали… Вы заставляли меня рассказывать то, что сами знали?
— Я догадывался. Что я не понимаю, так это почему они не продолжили работать группой.
— Я и сам не понимаю. После той аварии они сами не знати, виновны они или нет. Моран совсем скис: угрызения совести и прочие глупости в этом роде… Однажды он объявил остальным двум, что едет в Соединенные Штаты и что объективисты отныне будут существовать без него. Ренар испугался, бросил кисти и занялся отцовским делом.
— А Линнель продолжил в одиночку под вашим покровительством. Это объясняет ваши сложные взаимоотношения. Сотрудничество, в основе которого заложен труп, хорошенькое начало… И вот через двадцать лет возвращается Моран, мертвый, но все же. Ему посвящают целую выставку, и туда случайно попадает «объективистское» полотно, как напоминание. Это вызывает в памяти давно забытые вещи, все очень некстати, как раз когда Линнель попадает в Бобур, да еще этот госзаказ в придачу.
— Никто ничего не знал про него, и вдруг Кост вытаскивает его на поверхность. Эту картину нельзя было выставлять, в ней были улики, мы запаниковали. Потом пришлось идти дальше: оставалось полотно, приобретенное государством. И всё. Всё закончилось, не осталось ни следа от этой злосчастной группы. А тут…
— А тут я.
Я вздыхаю. Устал я. Надоело мне все это. Мне хочется уйти, бросить его тут висеть на коротком поводке. А что еще? Мне хочется, чтобы меня оставили в покое.
Одного.
Жажда мести кончилась.
— Что вы собираетесь со мной сделать?..
— Я? Ничего.
Говоря это, я вспоминаю о журналистке и письменном доказательстве. Пригрозив извести Брака на папильотки, я добыл имя фальсификатора. Оно мне ничего не говорит. Жаль, что это не Линнель.
— А скажите-ка, господин Деларж, ваш фальсификатор ничем другим не занимается?
— Что вы имеете в виду?
— Ну, он ведь вам немало услуг оказывает. Это ведь он ходит в твидовом костюме и плаще от Берберри, а?
— Да, правда… но вы можете сжечь всю мою коллекцию, все равно больше мне вам ничего не сказать. Он не имеет никакого отношения к искусству. О его прошлом мне почти ничего не известно. Думаю, раньше он занимался живописью. У него уже были какие-то истории с полицией, но мне до этого нет дела. Он никогда больше не будет выставляться. Я даю ему работу.
Тоже ведь в своем роде художник, подумал я. Порывшись в соседнем кабинете, я нашел только одно письмо от Ренара, где упоминается некий заказ на сто пятьдесят полотен. Думаю, что из этого можно будет что-то выжать. Пусть разбирается Беатрис. Меня это не касается.
— Предлагаю вам на этом остановиться. Я слишком много знаю о вас, о Ренаре, о Линнеле, я представляю опасность, знаю… Мне не хочется больше жить, ожидая визита этого джентльмена, который на этот раз уж меня не упустит. Знайте, если со мной что-нибудь случится, та журналистка из «Артефакта» опубликует досье о случившемся. Она ведь на все способна, разве нет?
— Эта… эта шлюха…
А вот это мне не нравится. Нет. Опять лишнее слово.
Не долго думая, я снимаю со стены акварель Кандинского и кладу ее на пол. Я чиркаю зажигалкой, он молит о пощаде, и это мне уже нравится.
— Вы не можете этого сделать! Вы не понимаете… вы не сможете!..
И вдруг я понимаю, что он прав. Что это совершенно ни к чему и просто глупо — жечь произведение искусства такого масштаба. Я плохо представляю себе, что такое Кандинский. Я ничего в этом не смыслю. Я жуткий невежда. Я знаю, что это имя, услышав которое знатоки замолкают, что он находится у истоков абстрактного искусства, и что он открыл его, остолбенев от восторга перед собственной картиной, повешенной вверх тормашками. Поэтому я решил, что сжечь такую вещь — это пошлость. Что такой поступок не доставит мне никакого удовольствия.
В общем, я передумал, передумал мучить его таким образом. Рядом с книгой отзывов лежат ручки, фломастеры и жирный маркер. И я сказал себе: «Давай, Антуан, такое бывает только раз в жизни».
Зубами я снимаю колпачок с маркера и нацеливаю его в левый верхний угол картины. Раздавшийся за моей спиной душераздирающий крик только подзадорил меня.
— Молчите! Не собираюсь я губить вашу картину, я только добавлю кое-что.
Синий фон, зеленые круги, перечеркнутые прямыми штрихами, геометрические фигуры одна на другой, треугольники в ромбах, кресты в овалах всех цветов радуги.
К трапеции я пририсовываю три черные ромашки. Вокруг полумесяца рассыпаю горстку пятиконечных звездочек. Моя левая рука просто великолепна. Она дописывает Кандинского. Стоило лишь поверить в нее. Добравшись до круга, я не удержался и, вспомнив детство, нарисовал ему рот и глаза со зрачками и радужной оболочкой.
Бросив маркер на пол, я оборачиваюсь:
— Ну вот, разве так не лучше?