По-воскресному выбрит, в чистой клетчатой рубахе, Карпо подошел к плетню из виноградного хмыза, покричал в наш двор:
— Василь, не завтракал ишо? Ну, вот и хорошо. Пойдем, бабка уже приготовила, ждет.
На голос из кухни выбежала мать, стала упрекать деверя:
— Што ж вы не предупредили? Я ж тоже готовлюсь.
— Да получилось так, — развел Карпо руками. — Думали на вечер, а вечером у Микиты там дела… Пойдемте, посидим трошки… Ульяна ждет, а то простынет все.
— А может, вы к нам?.. — пригласил я крестного.
— Да не, — отмахнулся он. — То не порядок. Ты ж скоро уедешь, а как оно получится дальше — не знаю. И не побываешь у нас? Не, то не порядок… Пойдем. И ты, кума, сымай фартук.
— Ну вот, распорядился всеми! Как же я сниму? Растабарилась, люди поприходють, сестра с Иваном обещалась, братья… Гаврюшка вроде дома сегодня. Надо хоть обед сготовить.
— Ну, гляди, как знаешь. А Василя отпусти.
— Ладно, — согласилась мать. — Только ж вы не долго. Люди поприходють побалакать…
— Да то как дело покажет, — улыбнулся крестный, — зарекаться не будем. Пойдем, Василь, пойдем.
— Дак ты ж его пожалей, — указала мать на меня. — Люди придут.
— Ладно, не бойси, — пообещал Карпо.
Карпо Гурин — наш сосед и родственник: он доводится мне дядей. И еще он мой крестный. Крестил меня Карпо несколько раз: сначала по-церковному, этого я не помню. Остальные разы — по-своему, когда заставал в своем горохе или на своей яблоне. Эти «крещения» запомнились.
Карпов огород межуется с нашим, а его дом выходит к нам во двор глухой стеной. Теперь она, правда, уже не глухая и зовется так по привычке. Несколько лет назад, захваченный новой модой, Карпо затеял перестройку внутри дома — делал отдельную спальню. Мудрил, мудрил и выгородил-таки в своей довольно тесной хате темную комнатенку. Тетка Ульяна — жена его — не оценила усилий мужа, назвала спальню гадюшником. Карпо на жену не обиделся, но свое детище попытался защитить:
— Ну а шо тебе надо? Спальня и есть спальня, чтобы спать в ней. Спят же в темноте или как? Так даже и лучче: днем можно прилечь — окно не надо закрывать. И мухи не будут кусать. — Оглядел комнатенку еще раз, заключил: — Побелишь, и все. Потом тебя оттуда и колом не выгонишь: настоящий спальный апартамент! Што ишо надо?
— Куда там!.. — не унималась тетка Ульяна. — «Апартамент»!
Однако на другой день намесила серой глины с кизяком, замазала щели, а когда подсохло, выбелила стены и потолок мелом, подсиненным куксином, вымыла пол и осталась довольна: «А и правда апартамент: хорошо будет! Зазря напала на мужика». И ждет Карпа, не дождется, спальню показать хочется: пусть порадуется.
А он пришел с работы и опять понес инструмент в «гадюшник». И побелку не заметил, принялся прорубать окно. Пыталась Ульяна отговорить его — не надо рубить, и так, мол, хорошо, — ни в какую, хекает, долбит стену.
Прорубил дыру, высунул голову в наш двор, выдохнул облегченно.
Дня три стена зияла после этого черным провалом. Потом Карпо вставил раму, застеклил. С наружной стороны ставню навесил. Сказал Ульяне:
— Вот и все. Теперь глядись сколько влезет.
Мать моя чувствовала себя неловко от чужого окна, которое стало днем и ночью смотреть в наш двор. Ей казалось, что за его темными стеклами постоянно скрываются чьи-то глаза. И тогда она посадила напротив него абрикосовое деревце, думала: вырастет — заслонит. Деревце росло долго, так, кажется, и не выросло, а мать за это время привыкла к окну и уже не обращала на него внимания.
А может, и не привыкла, может, ее просто отвлекли другие Карповы дела, которых у него было великое множество…
Крестная ждала нас в горнице у накрытого стола, оглядывала его — не забыла ли чего выставить. Обернулась, заулыбалась. Приподнялась на носки, поцеловала меня в губы:
— Здрастуй, сынка… — И стала вытирать фартуком навернувшиеся слезы.
— Плакать-то зачем, крестная?
— Да то я так… Старая уже, не обращай внимания. — И, быстро переключившись на другой тон, пригласила: — Садитесь, пока все горяченькое. А што ж кума?
— Да занята она, готовится, — сказал Карпо.
— A-а… Пришла б хоть на трошечки…
— Некогда ей, — сказал Карпо.
Впервые перед крестными чувствовал я себя неловко. Зимой прислал им журнал с повестью, которая в основном была списана с них. Как они отнеслись к ней — еще не знаю, а узнать хочется. Не обидел ли чем, не сделал ли им неприятное, не поставил ли их в неловкое положение? Тем более что имена оставил без изменений, а дела их описал с иронией. Даже озаглавил повесть шутливо: «Карповы эпопеи». Поймут ли шутку, примут ли?
Спрашивать неудобно, а они молчат, будто и не было ничего — не получали, не видели, не читали.
Карпо, угощая, сказал:
— Ешь колбасу. Домашняя. С «легального» кабана. — И улыбнулся.
А Ульяна засмеялась:
— Это ж надо такое придумать!
Ага! Наконец-то! Это уже разговор пошел о повести — там есть глава, как Карпо свиней держал.
— Почему придумать? — удивился я. — Разве не правда?
— Правда, кто ж говорит! Но вот так все запомнить и в подробностях расписать!.. А правда-то — оно правда… Как вспомнишь… То кожу сдирать заставляли, то совсем держать запрещали… Было, все было! Чертовались с поросятами — не дай бог.
— Да и прибрехал, конешно, много, — неожиданно сказал Карпо раздумчиво.
— И што ты?.. — накинулась на него крестная. — Никакой брехни там нема. Разве не смолили ночью поросенка раскаленными прутьями в сарае? Или, может, скажешь, со шпалами набрехал?
— Ну, шо ты напустилась? — Карпо откинулся на спинку стула, развел руки в стороны. — Ты погоди, погоди, не кричи. Я вот тебе пример приведу, и ты замолчишь. Рельсу кто гнул? А? Молчишь? То-то… Федор Романков с Симкою. А мы привезли прямую. Я ее по закону… Ну́, не по закону, а с разрешения взял. А Федор, верно, в кювете горбатую нашел и притащил. И потом об камень ее горбом тем били месяц цельный, наверно, пока выпрямили. Ну? А ты мне толкуешь…
— Во, — развела руками Ульяна, не принимая Карповы доводы. — Да, может, он забыл, он же ишо маленький был, — она кинула взгляд на меня. — Разве всех запомнишь, кто што гнул? А ты сразу — «прибрехал»!
— Ну, ладно, не так сказал, беда какая. Ну, не набрехал, а обмишурился.
— Дак так надо и говорить, а то и обидеть человека недолго, — успокоилась Ульяна, заканчивая спор.
— А если бы вы кривой рельс привезли, разогнули б? — спросил я крестного.
— А то нет! Горбатый положил бы чи шо? — И взглянул на жену, ожидая поддержки.
— Разогнул бы! — подтвердила та и рассекла воздух энергичным жестом, словно саблей рубанула.
— Тоже об камень?
— Не знаю. Придумал бы как. — Карпо почесал желобок на подбородке, соображая, как лучше разогнуть рельс. — Я, пожалуй, разогрел бы его. Скорей бы дело было. — И обернулся к жене: — Прикрасил он в своей писанине, конешно, много, че там балакать.
— Во, опять за свое!
— Да ты погоди, не шуми. Я ж понимаю, што без прикрасу нельзя. Вы вон с Дарьей Чуйкиной балакаете про когось — тоже ж не обходитесь без прикрасу? Так и тут.
— Сравнил! — закачала головой Ульяна. — Сравнил бабьи сплетни с книжкою. Никакого прикрасу у него нету, — отрубила Ульяна, окончательно защитив меня от Карповой критики.
— Как же нету? — не сдавался Карпо. — А «эпопея» — это што такое? Што оно обозначаеть?
— Как што? — крестная оглянулась на меня.
— История, — сказал я.
— История, — подхватила она. — Там же в начале все поясняется. История.
— «История»… — передразнил Карпо. — Дак, а че ж он, — кивнул на меня Карпо, как на постороннего, — че ж он?.. Так бы и писал: «история» или «случаи», оно б было ясно и понятно каждому. А то «эпопея». Для чего? Ясно, для прикрасу.
— Оно и так понятно каждому, — не сдавалась Ульяна. — Писано для грамотных, для понятливых, а не для таких, как ты…
— Ладно. С тобой спорить — легше рельсу разогнуть. Будя, а то и про гостя забыли. Все уже простыло. Не обращай внимания на нас с бабкой, тебе видней, как оно там надо, чи эпопеи, чи ишо как. Давай…
Уходя от Карпа, я случайно увидел в приоткрытую дверь в чулан большущий полосатый матрас, до половины набитый чем-то комковатым. Бока его распирало твердыми шишками, словно внутри лежали камни. Верхние края матраса были завернуты внутрь и, если их распрямить, достанут, пожалуй, до самого потолка. Этот матрас я запомнил с давнего детства и, совсем не подозревая, что он до сих пор служит ту же службу, спросил:
— Сухари?
— Да, — нехотя, с досадой подтвердил Карпо и толкнул чуланную дверь.
Сухари! Опять сухари…
И в тот же миг — будто вспыхнул передо мной яркий экран и завертелась на нем старая, но бесконечно дорогая и волнующая кинолента — то ли «Мое детство», то ли «Моя юность», то ли еще под каким названием, но только очень моя…
Крестный пытался что-то говорить, оправдывался зачем-то, сваливал заботу об этом куле на свою «бабку» Ульяну, но и ее не виноватил, а говорил как-то снисходительно и к бабкиной затее, и к самим сухарям:
— Да пущай стоять, места не жалко. Они есть не просють и карман не рвуть… А гляди, можа, и пригодятся…
А я уже слушал его вполуха и видел все вполглаза: я уже был весь там, в том далеком и совсем недавнем времени, когда мы, ребятишки еще, столкнулись впервые с этим полосатым кулем, набитым до краев сухарями…
За глухой саманной стеной забора бесновались потревоженные пчелы. Привычное спокойное облачко их над Чуйкиным двором превратилось в живой гудящий смерчевой столб, в котором неуемно кипело пчелиное месиво. Пчелы взлетали, падали, носились вдоль и поперек, и, глядя на них со стороны, казалось, будто насекомые справляют какой-то древний ритуальный танец.
А повыше этого гудящего смерча вилась стая красивых крупных птиц — щурков. Они-то и возмутили спокойствие размеренной жизни Чуйкиного двора. От стаи то и дело отваливалось несколько птиц, они пикировали почти до самой земли, хватали на лету пчел и взмывали вверх, не обращая внимания на Дарью, которая бегала вдоль забора, махала платком и истошно кричала:
— Кыш!.. Кыш, окаянные!.. Откуда вас нанесло на мою голову? И Родьки дома нема, он бы вас из ружья шуганул… Кыш!.. Кыш!.. Ребятки, да подмогните, каменюками их, каменюками…
«Ребятки» стояли поодаль, с азартом смотрели на Дарьину войну со щурками и явно держали сторону последних: никто из них не внял Дарьиному призыву. В ответ на ее вопли они лишь злорадно посмеивались да перемигивались. Один Илья Солопихин, по-уличному Ахромеев, — главный каменюшник и заядлый голубятник — не смог устоять перед соблазном швырнуть камень. Он давно уже нянчил в руке плоский круглый голыш и не знал, куда его запустить. Обрадовавшись случаю, Илья отвернул кепку козырьком на затылок, отвел руку как можно дальше назад, и камень черной молнией взвился ввысь. Пока голыш набирал высоту, Илья, заложив в рот четыре пальца, засвистел пронзительно, дико, по-разбойничьи.
Камень достиг своего зенита, застыл на какое-то мгновение среди щурков и стремглав понесся вниз. Падая, он угодил прямо в пасеку, загремел каким-то железом, насмерть перепугав цепного кобеля и Дарью. Кобель залился истошным лаем, а Дарья, оцепенев, соображала, что это за грохот такой, и, догадавшись, кинулась к ребятам с бранью:
— Ах вы хулиганы такие-сякие!.. Каменюшники проклятые, чума б вас взяла, жисти от вас никакой нема!
Ребята попятились, но не побежали, как обычно: вины они за собой не чувствовали. Лишь Васька Гурин из первых рядов мигом перебрался в последние и выглядывал оттуда украдкой. За ним была вина, и притом самая свежая. Как только началась Дарьина баталия со щурками, он тут же оценил подходящий момент, пересек соседские огороды, подлез под хитрую проволочную загородку Чуйкиного сада, нахватал там груш, яблок, наполнил кепку крупным полосатым, с красными разводами крыжовником, спрятал всю эту добычу у себя на чердаке и присоединился к ребятам.
Отступив в задние ряды, Васька сообразил, что для него лучше будет, если Дарья увидит его здесь, и снова вылез наперед — мозолил Дарье глаза, зарабатывал алиби. И все-таки не выдержал, снова отступил на всякий случай: вдруг догадается по глазам или еще как…
Илья стоял на месте как вкопанный. По-цыгански смуглый, коренастый, со сросшимися на переносице бровями, он смотрел на Дарью насупленно, будто бычок, приготовившийся боднуть противника.
— Во, — огрызнулся он. — То сама просила: «Ребятки, каменюками…», а теперь ругается.
— Просила? Кого я просила? Тебя просила, чтоб ульи все побил, да?
Как бы между прочим, Илья нагнулся и поднял с земли камень, стал подбрасывать его на руке, играя, словно мячиком. Дарья остановилась, продолжая грозить:
— Ну, бандит проклятый, погоди, вот Родя придет…
— Носится со своим Родей! «Родя, Родя наклал на огороде», — выкрикнул Илья дразнилку про Родиона и повернулся к ребятам.
— Матерщинники, хулиганы! — кричала Дарья и махала платком на бесстрашных щурков. — Воры, безотцовщины!.. Только по чужим садам лазить…
Услышав последнее, Васька вздрогнул: из всех он единственный без отца. И только что из сада. Видела? Догадалась? Или по привычке? А может, она и не о нем, может, она все еще Илью клянет? У него матери нет. Тогда бы она сказала «безматерщинник…», «безматерник…». Нет, не получается… Как же называется, у кого мать умерла?..
— А к тебе лазили, да? — обиделся Илья. — Хоть раз поймала?
— И поймаю, и поймаю, не думай. Кыш, кыш, окаянные, кыш…
— Когда поймаешь, тогда и будешь кричать.
Илья человек бесстрашный, кому хочешь отпор даст. Если не словом, то кулаками, не кулаками — камнем с дальнего расстояния, но в долгу никогда не останется. Побаивались его и взрослые и сверстники. Отступилась от Ильи и Дарья, отмахнулась, как от назойливой мухи, — отвяжись, мол, репей липучий.
Завидовал тогда Илье Солопихину Васька Гурин. Трусливое сердечко билось в груди, а хотелось быть таким же смелым и независимым, как Илья.
В конце улицы показался Родион Чуйкин. Высокий, худой, в железнодорожной фуражке, сдвинутой с затылка на глаза, шел он медленно, раскачиваясь. Двустволка висела на ремне поперек груди, и руки его покоились — левая на стволах, правая на ложе. Рядом так же медленно и с гордо поднятой головой вышагивал длинноногий, ростом с хорошего теленка, черный пес. Идут — будто два брата, два Родиона, только один человек, а другой — собака, один на двух ногах, а другой — на четырех. Оба гордые, высокомерные, неразговорчивые, оба «ученые». От большущих ступней Родиона на пыльной дороге остаются следы-рогульки: словно подражая хозяину, также елочкой расставляет свои лапы и кобель.
Охоты в эту пору никакой не было, но Родион в свободное время всегда брал ружье, собаку и уходил в поле, в лес, бродил по буеракам. Он был нештатным инспектором, гонял браконьеров, а заодно натаскивал своих собак и не давал ржаветь ружью. Слово «инспектор» пугало мальчишек и заставляло с почтением относиться к Родиону взрослое население улицы.
Завидев мужа, Дарья крикнула ему, но Родион и сам уже заметил что-то неладное у своего двора, заторопился. Снял через голову ружье, переломил его, вложил в оба ствола по патрону и выстрелил дуплетом в птичью стаю. Щурки шарахнулись вверх, в стороны, улетели с тревожным криком. Лишь одна птица приотстала, завалилась набок и безжизненной тряпкой упала на дорогу.
Родион не обратил на нее внимания, вошел в калитку, на ходу вытаскивая из ружья пустые дымящиеся гильзы.
— Иди домой, — буркнул он Дарье, и та поспешно скрылась во дворе.
Ребята побежали к щурку, подняли его, Илья растянул веером радужные крылья.
— Вот гад, какую красивую птичку убил… И не целился… — Он распрямил на щурке взлохматившиеся перья, пригладил и понес птицу домой. Там он взял лопату и закопал щурка на огороде.
Возбужденные таким событием, ребята горячо обсуждали его. Одни жалели щурка и ругали Родиона, другие, наоборот, оправдывали его: щурки пчел ловили — вот и получили по заслугам.
— Пчелы полезные, мед делают, а щурки — какая от них польза? — угрюмо вынес свой приговор Никита Гурин, Васькин двоюродный брат и одноклассник.
Никита — суровый мальчишка, глаза у него припухшие, будто со сна, волосы на макушке дыбятся двумя кустиками, не прилегают: у Никиты две макушки. Значит, два раза жениться будет, говорит Васькина бабушка, есть такая примета. Но Никита о женитьбе пока не думает, и две макушки его беспокоят только потому, что они служат предметом для постоянных насмешек.
Всех птиц и зверей Никита делит на вредных и полезных.
— По-твоему, значит, все насекомоядные — вредные? — возразил ему Васька. — И синицы, и щеглы?
Синиц и щеглов Никита любил. Зимой у себя в саду он устраивал кормушки, ловил их в большом количестве. Всю зиму любовался ими, наслаждался их пением, а весной выпускал на волю.
Насупившись, Никита посмотрел на Ваську, возразил:
— То насекомые, а то — пчелы.
— Вот так да! — воскликнул Васька. — А пчелы, по-твоему, млекопитающие? — Васька, довольный своей остротой, засмеялся.
— То просто насекомые, а то — пчелы, — не сдавался Никита. — У пчел, может, жизнь устроена получше, чем у людей. Они, может, самые разумные. Не знаешь, а хихикаешь.
— Пожалел Родю, — сказал Илья. — У Роди пчел — ульями таскай — не перетаскаешь.
— Будто щурки знают, кто там живет: Родя или еще кто, — усмехнулся Никита.
— Так что, сразу убивать, да? — упрекнул Васька Никиту, будто это он, Никита, а не Родион подстрелил щурка.
Взглянув на небо, Илья вскочил как ужаленный:
— Чужак? — И, не дожидаясь ответа, побежал к себе во двор.
Возвратился быстро, вынес в каждой руке по голубю. Ребята потянулись к ним руками — каждому хотелось погладить упругие, лоснящиеся перышки птиц. Но Илья отстранил их, трогать не позволил.
— Не лапай — не купишь, — говорил он, а сам шарил по небу ястребиными своими глазами — искал «чужака». Заметил и швырнул натренированно голубя вверх.
Голубь камнем взмыл на высоту дома и только там расправил крылья, замахал ими, нацеливаясь опуститься на крышу. Илья снял кепку, подбросил ее, отпугнул голубя, и тот, будто рассердился, захлопал крыльями, сделал круг над двором, стал набирать высоту. Переложив другого голубя из левой руки в правую, Илья тем же манером швырнул и его. Этот сразу устремился вверх, присоединился к своему напарнику, и они повисли над домом.
Поднял кепку Илья, ударил ею о коленку, нахлобучил на голову.
В конце улицы в тот же миг взлетели сразу с полдесятка голубей. Илья усмехнулся:
— Игнатки своих трухну́ли, хотят заманить. Ничего не выйдет!
Вскоре на соседней улице тоже поднялась целая стая.
— И Лама своих поднял, — узнал Илья. — Все зарится на моих.
Лама — пожилой мужик, страстный голубятник, держит только белых. У него их, наверное, с полсотни. Жадность и наглость этого голубятника не имела границ. Если к нему попадал чужой голубь, отдавал он только за выкуп. Впрочем, и другие, в том числе и Илья, тоже были не добрее, но Лама своей наглостью превосходил всех…
Тем временем голуби поднимались все выше и выше, превращаясь в еле заметные точки. Чужой голубь продолжал летать самостоятельно и к ним не приближался.
Ребята стояли, задрав головы, смотрели в небо, будто там происходило что-то необычное.
Не отрываясь, смотрел в небо и Васька. Своих голубей у него не было, а любил он их страстно и поэтому всегда радовался безмерно, если случайно удавалось подержать эту птицу в руках.
— Осаживать пора, — заволновался он, — уже совсем не видно.
— Ничего, — успокоил его Илья и продолжал наблюдать за голубями.
Лишь когда с севера стала наплывать туча, Илья забеспокоился, побежал в сарай, выгнал оттуда голубей. Они с шорохом взлетели на крышу. Илья слегка вспугивал их, перегоняя с места на место. Парившая в небе парочка стала быстро снижаться и вскоре опустилась прямо на землю во дворе. А чужой голубь, так и не снизившись, удалился в сторону шахтерского поселка и вскоре скрылся с глаз.
— Старый чей-то, — определил Илья, любуясь своим красавцем, который, не успев опуститься, тут же, без передышки, распушил хвост и, подметая им землю, принялся сердито ворковать, наступая на голубку, словно отчитывал ее за какую-то провинность.
В ответ та кротко пригибала головку и отстранялась от него, а потом не спеша пошагала в дверь сарая. Голубь последовал за ней, и долго еще оттуда слышался его басистый голос.
Один за одним слетели с крыши и другие голуби. Лишь молоденький пискун остался на коньке. Он почему-то пугливо озирался по сторонам, а потом вдруг снялся и полетел вдоль улицы. Поплутав между домами, он опустился на Чуйкину хату.
— Во, дурак! — удивился Илья и тут же, торопливо взогнав голубей снова на крышу, побежал к Чуйкиным.
Подбирая на бегу с дороги камни, Илья мчался как на пожар. Дышал тяжело, глаза горели — торопился спасти голубя. Еще издали он стал бросать камни на Чуйкину хату. Камни гремели о черепицу, падали во двор. Побеспокоенный цепной пес поднял лай. На шум выбежала Дарья, увидела Илью, стала ругать его:
— Опять, идол, с каменьями! Спасу от тебя никакого нема.
— Голубенок вон мой у вас на крыше, — сердито сказал Илья, продолжая бросать камни.
— Черепицу всю побил, проклятый.
Голубь наконец снялся и полетел домой, Илья побежал вслед за ним. А Дарья все не унималась, кричала на всю улицу свои проклятья.
— Да тю на тебя! — вышла из ворот Ульяна Гурина — Никитина мать. Маленькая, шустрая, голосистая, она никому спуску не давала. — Че разоралась? Ужасть какой-то, цельный день гвалт. И кричать, и стреляють, будто Мамай налетел.
— Понаплодили иродов, жисти от них нема, — не унималась Чуйкина.
— То-то ты жисти хорошей хотела — ни одного не выплодила, — обиделась Ульяна. — Нашла чем попрекать!
— А мы виновати? Может, то наше горе, што у нас детей нема… — оправдывалась Дарья.
— Оно и видно — горе. От жадности все. Кабы б горе, дак приютили б какую сиротинку. А то все легкой жисти хотели, тольки себе, тольки себе. Загородились кругом проволокой да колючими кустами. Ишь понатыкали в забор стекла, как тюрьму сделали.
— Дак то же от воров.
— От людей то, а не от воров. Горе у нее! А ты хоть одного приютила, приласкала, хоть раз покормила сирот Нюрки Гуриной? Она, бедная, бьется с тремя одна. Как думаешь, легко ей? А у Ахромея? Тоже трое без матери растуть. То по-твоему не горе, то ироды, а у тебя горе. «Понаплодили»! Родила б хоть одного, тогда б знала, как с ними. Ишь ты — мимо не пройди ребенку.
Нюрка Гурина — это Васькина мать. Услышав от крестной ее имя, Ваське стало стыдно и тоскливо, хотелось плакать…
— Дарья! — отозвался со двора Родион. — Перестань, иди в хату.
Дарья махнула безнадежно рукой на Ульяну, захлопнула за собой калитку.
— Микита-а! — крикнула Ульяна. — Марш сейчас же домой, сапустат. Дома делов непочатый край, а он с голубями… Ну, кому сказала?
— Во, а я шо?.. — заворчал Никита и нехотя поплелся домой.
Вслед за ним заторопился и Васька — у него дома тоже дел невпроворот: мать наказывала огород полоть, а он и думать об этом забыл.
Любимое Васькино место — чердак. Там он отключался от всего житейского и погружался в свой мир, в свои мечты. То он Гаврош на баррикадах, то вдруг вообразит себя Робинзоном на необитаемом острове, то он пробирается сквозь вулканическое жерло к центру Земли. А последнее время он все больше летает на аэроплане и кружит над своим поселком. С высоты ему до подробностей видно, что делается на земле: вот мать картошку полет на огороде, а вон в своем дворе Карпо, Васькин крестный, чертуется со шпалами — пилит их дисковой пилой на доски. Никита помогает отцу, хотя самому давно охота улизнуть с ребятами на ставок купаться. И Чуйкино подворье как на ладони: пасека, огороженная квадратной стеной, кобель дремлет у порога, а сам Родион ходит по саду, заглядывает на деревья и откусывает садовыми ножницами на длинном шесте сухие веточки.
Аэроплан!.. Как-то шли они с матерью из буерака, хворост несли, и вдруг из-за бугра выплыла тарахтящая крылатая машина на двух колесах. С крутящимся винтом, переваливаясь с боку на бок, она пронеслась над головой и скрылась. Но Васька успел многое разглядеть: летчика в кожаном шлеме и в больших очках, косые прутья-распорки между крыльями, велосипедные спицы на колесах. Самолет Васька видел впервые и потому стоял как завороженный с поднятой стриженой круглой головой и смотрел вдаль, куда скрылась винтокрылая птица.
Мать тоже остановилась в испуге. Проводив самолет печальным взглядом, проговорила:
— Ироплан… Неужто война будет? Вот так, помню, пролетел ироплан, и тут же война началась. А мы только поженились с отцом, и его на войну забрали. Вернулся уже в революцию, когда царя скинули.
Самолеты с тех пор стали летать все чаще и чаще. А вскоре возле города построили аэродром, и уже не было дня, чтобы они не кувыркались над поселком. И были это уже совсем другие самолеты, не те стрекозы, что появились поначалу, а какие-то маленькие, тупорылые, шустрые. Взлетит такой самолет повыше, заглушит мотор, перевернется вверх колесами и долго летит таким ненормальным манером. Или задерет хвост и винтом падает почти до самой земли, аж свист стоит. У Васьки даже дух перехватит — вот-вот врежется самолет в землю, но нет, взревет мотором и снова вверх взбирается.
По одному, а то и по два сразу выделывают они вот такие опасные трюки. Накувыркаются вдоволь и улетают на аэродром.
Ваське с чердака хорошо видно, как они там перед посадкой долго кружат — наверное, выбирают место, приноравливаются, куда получше опуститься. А о войне пока ничего не было слышно. Напрасно мать так испугалась «ироплана». Война началась позже, и то не у нас, а в далекой Абиссинии, а потом в Испании. А у нас было озеро Хасан, Халхин-Гол. Но это еще была не война, а просто «конфликты», и было это позднее.
…На чердаке Ваське хорошо: один и опять же высота! Подойдет к слуховому окну и смотрит на улицу. Там люди ходят, подводы ездят, и кажутся они ему сверху маленькими, приплюснутыми, будто не настоящие. И высота-то не ахти какая, а поди ж ты, как все меняется. А каково, если поглядеть на землю с аэроплана?.. Полетать бы! «Вырасту — пойду в летчики!» — решает Васька.
И еще он мечтал в это время найти мешок денег. Случилось бы так: идет он в поле по дороге и видит — мешок лежит. Развязал, а там деньги! Взвалил на плечи и понес домой огородами, чтобы никто не видел. Вот бы, наверное, мать обрадовалась! Накупили б они тогда всем обужи и одежи, топлива на зиму запасли, и на харчи б еще осталось. Борщ бы варили с мясом, а на второе — кашу пшенную, да не на воде, как теперь, а на молоке, да еще с коровьим маслом. И мать бы перестала жаловаться, что ей тяжело с тремя ртами, что пенсия за отца мала. И голубей, пожалуй, разрешила б купить…
Для голубей у Васьки уже все приготовлено. Вдоль и поперек всего чердака проложены дощечки — голубиные дорожки; к стропилам приделаны разные полочки, шесты — там будут они спать; в укромных уголочках прилажены ящички, старые чугунки — для гнезд. В каждое Васька уже и соломки напихал и всякий раз мнет ее кулаком, чтобы голубяткам мягче было в гнездышке.
Залез Васька на чердак, выглянул — увидел Алешку, поманил. Обрадовался тот, покарабкался по лестнице вверх. Васька подхватил его за ручонки, втащил на чердак. Запыхался Алешка, пока лез, но тут вскочил с четверенек на ноги и зырк-зырк по чердаку. Заглянул в один угол, в другой — ничего не увидел, уставился на брата.
— Чего ты?
— Я думал, голубь… — сказал Алешка разочарованно.
— «Голубь»! Не прилетел ишо. — И Васька повел его к дальнему фронтону, снял щербатый чугунок с полки, приподнял солому. — Во яички какие! Ешь.
— Где ты взял? — обрадованно закричал Алешка. — У Роди?
— Тише ты. Ешь да помалкивай.
Алешка схватил несколько ягод крыжовника, стал вытирать их о рубаху.
— Лохматый какой, — удивился он. — Глянь, весь в волосах. Я такого и не видал.
— А какой ты видел?
Покраснел Алешка, сник, голубые глазенки заблестели, забегали.
— Обнаковенный, мелкенький. — И признался: — Он прямо возле проволоки и растет. А в сад я не лазил, присел на Симаковом огороде и наелся от пуза. Никто и не видел.
— Не лазь больше, а то Родя из ружья солью стреляет.
— А ты?
— Шо я? — Васька пожалел, что открылся брательнику. — Мне дали.
— Дали-и! — покачал Алешка головой, хитро улыбаясь. — Дали-и! Они дадут!
Поначалу Васька хотел и сестру угостить, но тут же раздумал: Танька — ябеда, сразу выдаст матери.
— Таньке не говори только, — предупредил Васька.
Словно почувствовав что-то неладное, из хаты вышла Танька, завопила:
— Алешка-а!..
— Молчи, — шепнул Васька.
— Алешка-а!.. — продолжала звать Танька.
Васька знал, что она не уймется, пока не найдет Алешку: она «няня», мать всегда ей приказывает следить за ним.
— Ну, чего разоралась? — выглянул Васька. — Тут он.
— На чердаке?! — ужаснулась Танька. — Вот вам попа-а-адет от мамы. Все расскажу.
— Ну и рассказывай, ябеда лохматая! — рассердился Васька.
— Лохматая? — крутанула Танька длинными прямыми волосами. — Раз лохматая, расскажу все.
— Что все? — насторожился Васька.
— Што ты на чердак лазил, што ты с собой Алешку туда таскал и што вы там штось делали, — перечислила Танька.
— Ну и получишь, — пообещал Васька и, показав ей кулак, скрылся в черном проеме чердака.
Не успели они догрызть яблоки, как услышали голос матери:
— А где ж ребяты?
— Где ж… На чердаке, — сказала Танька. — А Васька еще и побить меня грозится.
— Мама пришла, — прошептал Васька, выхватил у Алешки огрызок яблока, запихал в чугунок, прикрыл соломой.
— И маленького туда потащил! — ужаснулась мать. — Боже мой, ну что мне с вами делать! Целый день на работе болит душа, чую, что-то неладное дома. А мне говорят: успокойся, дети уже большие. А они хуже маленьких. Васька, ну что ты думаешь себе? Упадет ведь ребенок — калекой на всю жизнь сделается. Где ты там, маленький мой, иди сюда, я тебе подмогну слезть. — Мать встала на лестницу, протянула руки в дверцу чердака.
Облизываясь, Алешка несмело приблизился к проему, встал на четвереньки, пополз задом к лестнице.
— Боже мой, ну, если бы не пришла я пораньше, как бы ты слез? Ошарахнулся б, и все. Му́ка мне с вами. И ты вылазь! — крикнула она Ваське. — Слазь, бить буду.
— Сразу бить, — заворчал Васька.
— А то что ж? Отца нема, слов не понимаешь. Как же с тобой ишо балакать! В школу уже какой год ходишь — понимать бы должен, а ты не понимаешь. — Она подняла подсолнечный стебель, отломила пустую корзинку, чтобы удобнее держать, и, как только Васька ступнул на последнюю перекладину, стебанула его по спине. Ударила не очень больно, но Васька вскрикнул, спрыгнул на землю и, когда мать снова замахнулась, схватил руками за стебель, не дал себя ударить.
— Пусти, идол! — рассердилась мать. — На матерю руки поднимаешь?
Васька не выпускал стебель, мать рванула его, и хлипкая палка переломилась. Она бросила обломки на землю, заплакала и пошла в хату, причитая:
— Вырос, уже не совладаю… На матерю руки поднимает… Пропал, пропал ребенок…
Досадно сделалось Ваське, обидно. Рассердился на мать, на себя: невезучий он какой-то, постоянно его шпыняют. От этого жить даже не хочется, убежать бы подальше из дому и не возвращаться. И Васька снова лезет на чердак, сидит там, думает, думает о дальних странах, где много еды, где люди не дерутся, не бранятся… Думает, как бы найти мешок денег и принести матери, а самому умереть. Пусть бы тогда узнала, какой он, Васька, добрый, не жадный, принес все, отдал им, себе ни копеечки не взял и умер…
А мать не унималась. Пока еду готовила, все упрекала его:
— Вся надежда на старшего. Думала, вырастет, помощником будет, а он вон какой неслух растет.
Сготовила, есть позвала. Васька не отозвался. Вышла во двор — нету Васьки. Догадалась:
— Опять на чердаке? Да што там — медом намазано? Я тебе не раз говорила и ишо скажу: и не затевай ото там! Видела — нагородил. Вот время выберу — переломаю и повыбрасываю все с чердака. И не думай! Увижу — появятся голуби, — сразу головы поотрываю. И тебе и им. Так и знай. Самое последнее дело — голуби. Появятся — все пропало: и школа, и все. Ты погляди: хоть один порядочный человек возится с голубями? Ахромеев — што хорошего? Или ты хочешь быть, как Лама? Слазь, обедать будем.
Васька не отозвался.
— Ну и сиди, нам больше достанется. Губа толще — живот тоньше.
К вечеру только, когда все куда-то разбрелись, Васька вылез из своего убежища, вошел в комнату. На столе он увидел кусочек хлеба — его пай — и в эмалированной мисочке под тарелкой суп.
Подкрепился Васька, и на душе потеплело. И жизнь уже не казалась ему такой мрачной, какой была до этого. И мать… А что мать? Она добрая, заботливая. Гоняет Ваську? А кого не гоняют? Никиту крестная вон как муштрует. А тут еще ничего, жить можно. Когда на работу уйдет — так и совсем красота: сам себе хозяин.
Работа у матери чистая — сиделкой в больнице работает. Но это только так называется — сиделка. На самом деле она там совсем не сидит, все дежурство на ногах, за больными ухаживает: еду им раздает, уборку делает. Намается за день, домой приходит усталая, жалуется:
— Понагиналась я нынче, спина болит. Тяжелых больных много. Тот стонет и тот стонет, тому подушку поправь, тому «утку» подай. И напарница захворала — одной тяжело.
А иногда приходит — ничего, радостная. Даже гостинцы, бывает, приносит. Родственники передачи таскают больным, а те с сиделками делятся. И мать радуется не столько гостинцам, сколько доброму отношению к ней. Больные довольны ею, зовут ее ласково: Нюра, Нюша, Аннушка. Благодарности ей выносят. Обо всем она дома рассказывает, и Ваське приятно, что у него мать такая старательная, работящая, добрая к людям.
Васька любит свою мать, но молча, про себя. Она заботливая и красивая. Об этом все говорят, да он и сам видит. Черные блестящие волосы у нее всегда гладко расчесаны и скручены в тугой пучок на затылке. Брови шнурочком, лицо смуглое. А когда она подпудрится, губы подмажет — совсем становится красавицей. Говорят, что Васька на мать похож и потому он счастливый. Если сын в мать, а дочь в отца, значит, они счастливые. Но Васька этому не верит. Какое у него счастье? Отца нет, голубей мать держать не разрешает, шпыняет его постоянно за разные провинности, живут они трудно. Нет, не верит Васька в свое счастье, он считает себя самым разнесчастным человеком на белом свете.
Не очень радует его это сходство еще и потому, что Танька тоже, говорят, похожа на мать. Вот и разберись тут! Танька ведь совсем некрасивая, а может, даже и уродливая: рот большой, волосы прямые, жесткие. Ни в косы их заплести, ни лентой перевязать: косы тут же распрямляются, как стальная проволока, а лента сползает. На кого Васька хотел бы походить, так это на дядей, материных братьев, особенно на Гаврюшку — красивого, с волнистым чубом, парня.
Когда Васька был еще совсем маленьким, мать, уходя на ночное дежурство, всегда просила кого-нибудь из соседских девчат переночевать с детьми. Девчата охотно соглашались, особенно зимой, устраивали в хате «улицу». На эту «улицу» приходил и Гаврюшка с товарищами. Васька видел, как уважительно к Гаврюшке относились ребята, как млели перед ним девчата.
Но до Гаврюшки Ваське далеко — и мал еще, и шутить так смешно, как Гаврюшка, он не умеет, и волосы у него не будут так кудрявиться. Уж это-то он знает точно. Волосы у Васьки, как и у Таньки, жесткие, когда крестный стрижет его, всегда жалуется:
— Ну, Василь, теперь мне цельный день придется ножницы точить, — и долго отряхивается потом, вытирает глаза. — У кабана щетина и то мягче. Другой раз, если защитные очки не достану, буду тебя смолить, как поросенка.
Перекраснеет Васька, перетерпит и вскоре забывает. Бегает стриженый, своих волос нет, не видно, какие они у него, а Танькины на виду. К тому же Танька вредная: злая, крикуха, плакса и ябеда, и он никак не хочет, чтобы она была похожа на мать, а значит, и на него. Ваське больше по душе Алешка — добродушный белобрысый пацан. Алешка — в отца. Ласкает его мать, приговаривает:
— Маленький мой, радость моя светленькая. Тебя мне отец на память оставил.
Подойдет Васька к большой увеличенной фотографии отца, смотрит, ищет сходство с Алешкой и не находит. Отец на фотографии суровый, с усами и вовсе не белобрысый. Да и живого отца Васька помнит еще, смутно, но помнит. Котельщиком в паровозном депо работал, котлы ремонтировал. Как-то пришел с работы, снял грязную одежду в сенях, умылся, взял Ваську и поднял до самого потолка.
— Расти большой — вот такой!
Ваське радостно и боязно было, мать заступилась за него.
— Перепугаешь ребенка.
А потом отец уехал куда-то надолго, и оттуда привезли его прямо в больницу. Васька ходил с матерью проведать. В белой палате лежал он бледный, с провалившимися глазами, говорил тихо, тяжело. Пока отец с матерью разговаривали, Васька занялся вентилем на батарее. Крутил его, крутил, пока не уронил на пол круглое колесико вентиля. Оно громко загремело в больничной тишине и покатилось под койку. Васька перепугался, мать ударила его по рукам, но отец сказал:
— Не бей…
И все, больше отца живого он не видел, привезли его домой в гробу. Мать долго плакала, причитала:
— На кого ж ты меня покинул с малыми детями?..
После уже Васька узнал, что отца посылали в деревню помогать колхоз организовывать. Кулаки ночью подкараулили его и избили палками.
— Все унутренности отбили, — говорила мать.
Алешка родился вскоре после смерти отца…
Смотрит Васька на фотографию — нет, не похож на него белоголовый Алешка.
— Похож, похож, — упрямится мать. — Копия. То у отца волосы темные от копоти, работа у него была такая.
Васькина мать — чистюля. Детей гоняет, чтобы умывались как следует, уши заставляет мыть, ноги — каждый вечер.
— Заведутся цыпки — самим же хужее: болеть будете.
За стол с грязными руками не пустит.
— Грязь — самое последнее дело. От нее все болезни, — наставительно говорила она. — Главный врач нам лекцию читал: холера — от грязи, тиф — от грязи. Воши тиф переносят, они тоже от грязи.
И каждую неделю устраивала большое всеобщее купанье: грела воды в большой цинковой выварке, сама мыла всем головы.
Васька ничего, понимал, мылся без понукания, Алешка тоже воды не боялся, а вот с Танькой всегда было мучение. Не любила она мыть голову. Орала, визжала, будто ее в кипящую смолу окунали. И после мытья она долго еще всхлипывала и сердилась на всех, а больше всего на мать.
— Вот дура-то! — возмущалась мать. — А еще девочка. Девочка должна сама за своей чистотой следить, а ее силком всегда моешь. Ну рази ж плохо чистой ходить?
И стирает мать часто.
— Хоть в стареньком, да в чистом, — приговаривала она. — Поглядите, вы ж не хуже других ходите. Постирай, выгладь — оно и лучше нового. Вы вот все мне глаза колете: тому то купили, тому то. А где я наберусь одна на всех? Беречь надо одежу-обужу.
Как-то пришла мать с работы с большим свертком, позвала Алешку:
— Иди, маленький, погляди, что я тебе принесла!
Поковылял к ней торопливо Алешка, схватил сверток, развернул газету, обрадовался: фанерный грузовичок! Такой игрушки в доме еще не было. Настоящая машина: кабина, кузов, колесики — все как у настоящего грузовика. Покрашен он только необычно — фиолетовыми чернилами. Вертел машину Алешка и так, и эдак, рассматривал дотошно, перевернул вверх колесами, крутнул их — крутятся. Осторожно поставил на пол, толкнул — покатилась машина. Засмеялся, довольный.
— Бечевочку надо привязать, и будешь таскать за собой, — посоветовала мать. — Это больной сделал. Тот, што я вам рассказывала, с рудника. С переломанной ногой. Уже выздоравливает, скоро выпишется. Хороший человек, а жены у него нема, умерла. Дите одно, вот как Таня, девочка, приходила с теткой проведовать отца. Хороший человек, не курит и, говорит, не пьет. И — мастеровой. Вишь, какую машину сделал. На костылях ишо ходит, а уже дело себе нашел. Завхозу помогает в больничной мастерской — табуретки починяет. И грузовик там сделал. «Возьми, — говорит, — Аннушка, отнеси своему маленькому».
Говорила мать о больном тепло, глаза ее ласково смотрели на Алешкину игру с грузовичком. А Ваське почему-то сделалось не по себе, защемило сердце, обиделся за что-то на мать. За что — и сам не знает. Буркнул:
— А отец шо, не сделал бы такой?
— Какой отец?
— Да наш? «Какой»…
— Сделал бы, — сказала мать грустно. — Ишо лучше сделал бы…
Отлегло у Васьки, успокоился, повеселел. Но мать продолжала:
— Сделал бы, да где он? Бросил…
— Как бросил? — насторожился Васька.
— Нема ж его, оставил нас.
— Шо ж, он жить не хотел?
— Хотел! — сказала она и вздохнула. — Как же не хотел? Хату вон собирался переделать, материалу наготовил. А то ж у нас была маленькая хатенка, под соломой. Помнишь же, наверное, какая у нас хата была?
Васька помнит: завалюха. Маленькая, скособоченная, два маленьких оконца — одно на улицу, другое во двор глядело. Когда разбирали — одна труха от той хаты, ни одной крепкой саманины не выбрали. И отца Васька помнит. Да только не об этом сейчас речь. Ему кажется, что мать к отцу несправедлива, и он буркнул:
— А говоришь…
— Что я говорю? — обернулась она к Ваське. — Ты чего это насупырился? И тебе игрушку надо? Дак ты ж большой уже…
— Очень она мне нужна. — И Васька пнул грузовичок ногой.
Алешка заорал, а мать покачала головой:
— Глупой ты, Вася… Большой, а еще совсем глупой… Вечером бабушка пришла проведать внучат. Старенькая уже, располневшая, раскачиваясь, она шла огородом, внимательно присматриваясь к грядкам: порядок ли на них? Бывало, заметит что — ворчит:
— Не прополото, запустили. Сама не успеваешь, детей заставляй, большие уже. Я в такую пору, — кивала она на Ваську, — вон как робила.
Хотя лето уже к концу катилось и огород особого ухода не требовал — это не весна, но она и тут находила, за что зацепиться.
— Эй, девка, — заговорила она еще в сенях, — спелые подсолнухи надо срезать, а то обсыплются или птицы повыклюють. Где вы тут? — открыла она дверь в комнату. — Все дома? Ну, водяные, как вы тут, помогаете матери?
— Помогают, — махнула мать рукой. — За столом хорошо помогают.
Бабушка полезла под фартук, достала из кармашка на юбке кусочек сала, завернутый в белую тряпочку, положила на стол.
— На вот, в борщ на зажарку. Иван на работе, и Нинки тоже дома нема, дак я украла, — улыбнулась она ласково.
— Ой, ну зачем? — напустилась на нее мать. — Узнают, ругаться будут.
— Я трошечки, на зажарку. — И нагнулась к Алешке: — Что это у тебя, внучек?
— Антанабиль, — сказал тот радостно. — Во, с колесами!
— Ух, водяной! Покатай бабушку на антанабиле.
— Не, вы большая, раздавите.
— Кто ж это тебе сделал?
— Больной один, — сказала мать.
— Хороший, видать, человек. Это тот, что с рудника? Ну, дак вот… — Она хотела что-то сказать и запнулась. — Отца надо вам, водяные, он бы вам всего наделал. А мать работу бросила и была б всегда с вами, дома.
— Не надо об этом, — попросила мать.
— И што ты думаешь, Нюрка? Пока молодая, ишши себе мужика, иначе пропадешь. Находится человек — не кобенься.
— Да кому я нужна с тремя детями, ну вы только подумайте, — всплеснула мать руками.
Васька слушал их разговор, хмурился. Мать взглянула на него, кивнула бабушке — «вон, мол, посмотрите».
— А шо на его глядеть? И ему отец нужен? Без отца разбалуется…
— Не надо мне отца, — угрюмо сказал Васька.
— Глядеть на них, дак… — начала было бабушка, но мать перебила ее:
— А на кого ж мне глядеть? Рази што бросить их?
Это она уже сказала просто так, чтобы лишний раз припугнуть детей, особенно Ваську. Но все равно — обидно ему слышать такие слова. Васька поднялся, вышел во двор и полез на чердак.
На другой день он исподлобья смотрел, как мать собирается на работу. Причесывается тщательно, приглаживает волосы. Достала пудру, обмахнулась слегка ваткой, стала искать что-то на угольнике. Васька знает, что она ищет — губную помаду. Молчит.
— А кто видел помаду? — спросила она. Ей никто не ответил. — Куда ж она девалась?..
— Я выбросил ее, — вдруг выпалил Васька.
— Выбросил? — удивилась мать и остановилась, глядя на него пристально. Глаза ее сделались печальными — вот-вот заплачет. — Выбросил… Эх, глупой ты… Да чи ты думаешь?.. То ж все гигиена — и пудра, и помада, — стала она объяснять. — Я ж в больнице работаю… Глупой ты ишо… Может, когда вырастешь — поймешь.
Уходя, она приказала ему:
— Спелые подсолнухи посрезайте и на завалинку положите — нехай сохнуть. Да глядите, штоб куры не поклювали. И не балуйтесь тут, не шкодите. За маленьким приглядайте…
Идет Васька серединой улицы, банку консервную футболит, гремит ею, пугает собак. Поднял голову — Дарья стоит у своих ворот, руки скрестила на большой груди, смотрит, щурясь, на нижний огород. У Чуйкиных два огорода: один возле дома — сад, а другой через улицу, напротив дома, — спускается вниз до самой речки. На этом огороде картошка растет, огурцы, помидоры. В самом низу, на лугу, Родион когда-то выкопал большую квадратную яму, наполнил водой и напустил туда мальков карпа. Но с рыбой ему не повезло — не прижилась она почему-то у него. Вода со временем покрылась ряской, лягушки развелись, в весеннюю пору они теперь такой крик поднимают, что оглохнуть можно. Дарья пользуется Родионовым прудом — черпает воду из него, поливает помидоры, огурцы, капусту…
Знает Васька, куда она смотрит, — не залез ли кто на ее грядки. Помидоры у нее особые — круглые, мясистые, сладкие. Разломишь — мякоть будто изморозью покрыта. Ребята говорят — сахар выступает. Вкусные помидоры.
Бросил Васька банку, нагнул голову, перешел на другую сторону и побыстрее мимо Дарьи.
— Вася, — вдруг слышит он сладкий Дарьин голос. — Ты што ж это и не здоровкаешься? Или вас в школе не учуть со старшими здоровкаться?
— Дравствуйте, — быстро говорит Васька. — Я не заметил вас…
— Подойди сюда, детка. — Голос у Дарьи ласковый, а у Васьки сердце в пятки ушло: «Зачем я ей? Наверное, узнала, что в сад к ним лазил, следы заметила». Но подошел, стоит, смотрит в землю, ковыряет большим пальцем ноги дорогу. — Ну, што ты так-то? Не бойси, я ж не злая, не укусю тебя. То люди злые наговаривают все. — Положила руку на его голову, Васька увернулся. — Я хотела тебя попросить: подмогни мне вышник оборвать. Остался высоко на ветках — мне не достать. А оборвать надо да завтря у город на базар отвезть, штоб уже душа не болела. Оставлять его шпакам жалко. А?
Молчит Васька: необычное что-то, никогда не просила, а тут вдруг понадобился. «Хитрит, наверное, — думает он, — приведет в сад да и скажет: «Поставь ногу вот в эту ступку» — и все, поймался. Не пойду, — решает он. — Скажу — некогда, Алешка один дома». Но он не успевает отказаться, Дарья уже ведет его в калитку. Переступив через порожек, Васька остановился, попятился: огромный рыжий кобель, звякнув цепью, уставился на Ваську, не решаясь при Дарье облаять чужого.
— Не бойси, он привязан, не достанет. — И тут же прикрикнула на кобеля: — Не тронь, иди ляжь! По-над стенкой иди, не достанет.
Во дворе у Чуйкиных подметено — нигде ни веточки, ни щепочки. Возле крыльца даже серой глиной с кизяком смазано, как земь в Васькиной хате. Завалинка тоже смазана, уголочки на ней ровненькие, острые. Не сравнить с туринской — обшарпанной, с вывалившимися кирпичами. Свежевыбеленные стены по низу окаймлены сажей — ровная черная полоска опоясывает всю хату. Культурно, ничего не скажешь.
— Иди в хату, посиди, покаместь я ведерки приготовлю. — Дарья открыла дверь в комнату, впустила Ваську.
Вошел он несмело и остановился у порога, будто споткнулся: поразила чистота. Такая первозданная чистота кругом, будто тут и нога человеческая никогда не ступала. Крашеные полы блестят, красные ковровые дорожки с зеленой каемкой проложены вдоль и вкось. В комнате как-то по-нежилому прохладно.
— Иди, иди, не бойся, — подбодрила его Дарья и закрыла за ним дверь.
Огляделся Васька и, поддаваясь любопытству, тихо, по-кошачьи прошел по дорожке, заглянул в горницу. Там почти никакой мебели не было, лишь платяной шкаф сиротливо прижался в правом ближнем углу. Всю комнату занимал огромный фикус. Он рос из большой деревянной, опоясанной железными обручами кадки, длинные ветви его вольготно раскинулись во все стороны. Большие, как лопата, жирные листья фикуса маслянисто блестели. Ствол у фикуса толстый, черный, как у старой вишни. Можно залезть на него — не сломается.
Вот это цветок! Пораженный увиденным, Васька качал головой и причмокивал губами. «Наверное, в жарких странах фикусы растут большими деревьями», — решил он.
Загляделся Васька на фикус, не услышал, как Дарья в комнату вошла.
— Пойдем, готово, — позвала она его.
В сенях уже стояли два цинковых ведра, изнутри они были аккуратно выстланы газетами. Дарья сняла с гвоздя фартук, подала Ваське.
— Подвязывай. Потужей подвязывай. — И, не доверяя ему, сама завязала тесемки у Васьки за спиной. Подняла подол, подоткнула уголки ему за пояс, расправила образовавшийся большой карман на Васькином животе. — Пойдем. — И сама первая направилась по тропинке в сад.
А у Васьки ноги будто ватные — не слушаются. Не верит все еще он Дарье: ведет она его следы мерить, не иначе. «Если пронесет, никогда не полезу больше к ним в сад, — дает себе клятву Васька и шепчет про себя: — Хоть бы пронесло, хоть бы пронесло…»
Пришли в сад, Дарья поставила ведра в тенечке, указала Ваське на деревья:
— Ну вот, залезь и рви. — Нагнулась, подняла несколько опавших вишен, сдула с них крошки земли, бросила в ведро. — Хозяйнуй тут сам, а я пойду. Осторожно, гляди ветки не ломай. Помногу в фартук не набирай — вишник давиться будет. Наберешь немножко и высыпай, — наставляла Дарья. — Ну, лезь.
Повеселел Васька — вроде пронесло, поплевал на ладони, схватился за крепкую ветку, взобрался на дерево.
Дарья проследила немного за ним и ушла. Легко сделалось Ваське, огляделся с высоты. Вон то дерево, с которого он яблоки воровал. Поискал свои давние следы — не видно. Зря, дурак, волновался. Окинул сад — большой, в саду порядок: деревья растут рядами, яблони отдельно, сливы отдельно. Вдоль сада тропка утоптанная и проволока протянута — кобель по ней ночью бегает, сторожит.
«Да, — думает Васька. — Иметь бы такой сад, кто б по чужим лазил». Нет у Васьки сада. Мать говорит: «Был бы отец живой — насадил бы». А у Никиты и отец есть, а огород голый.
— Сад — то баловство, — отмахивается Карпо, когда заходит об этом разговор. — Землю тольки зря занимать. Лучче картохи поболе насадить. Картоха — еда, а яблоки што? Съел — и нема, и голодный.
Но тут как-то он притащил все-таки пучок саженцев, понатыкал вдоль межи. И Васькиной матери дал несколько штук:
— Возьми, кума, посади. Только не посеред огороду, в сторонке где-нибудь. А то разрастутся — под ними потом ниче не уродится, заглушат. Примутся — вырастет забава детям, не так на чужие сады будут зариться.
— Когда ж они вырастут?.. — возразила мать. — Тогда уже и не нужны будут: дети большими станут.
Но саженцы взяла, посадила. Растут медленно, за год Ваське по грудь всего выросли. Не скоро дело с ними будет. Да еще и не известно, что за яблоки, может, кислые дички…
Сорвал Васька несколько вишен — черные, переспелые, чуть подсушенные солнцем, они липли к пальцам, — бросил в рот. Сладкие. Принялся за работу: наберет пригоршню, переспелые в рот бросит, остальные — в фартук. Обобрал одно дерево, на другое перелез, увлекся. Вот бы кто из ребят увидел его в Родином саду — удивился бы! Глянул по сторонам — Никита в своем дворе что-то делает. Хотел крикнуть, но постеснялся. И все-таки не выдержал — окликнул. Услышал тот, поднял голову, крутит во все стороны, а Ваську не видит. В Родин сад глянуть не догадывается. Еще раз крикнул Васька, увидел его Никита и остолбенел. Потом побежал на свой огород, поближе, шепотом, но так, чтобы Васька услышал, спросил:
— Никого дома нема?
— Дома. Тетка Дарья попросила вишник с верхушек собрать.
— Кинь яблоков, — попросил Никита.
Оглянулся на двор Васька — не видно Дарьи. Мигом спустился, сорвал два крупных яблока, швырнул через Симаков огород Никите. Поднял Никита яблоки, вытер о штаны, принялся грызть.
— Уходи, а то увидит! — крикнул Васька.
Кивнул Никита, побежал с глаз долой.
Часа через два пришла Дарья проверить Васькину работу. Обрадовалась: одно ведро наполнено доверху, в другом больше половины. Похвалила:
— Молодец! — Подхватила полное ведро за дужку, понесла. Ваське наказала: — Дорвешь до краев, и хватит, принесешь сам.
— Ладно.
Наполнил Васька и второе ведро, потащил не спеша. Разглядывает сад внимательно, примечает, что где растет, — может, пригодится. Если не себе, ребятам расскажет, где какие груши растут, яблоки, абрикосы, сливы, где крыжовник, где смородина.
Принес ведро, поставил на крылечко. Фартук развязал, положил бережно сверху.
— Ну, я пойду…
— Как пойду? Пообедай сперва, — сказала Дарья.
— Я есть не хочу, — застеснялся Васька и направился к калитке.
— Куда ж ты пошел? — обиженно крикнула вслед Дарья. — Робил, робил… А што люди скажуть? Работать заставила, а обедом не накормила. Ты ж меня опозоришь на всю улицу. Есть он не хочет! Так я и поверила. Ну, дикой, ну, дикой!.. Вернись.
Но Васька не оглянулся, торопливо шмыгнул за калитку, побежал домой.
Почти вслед за Васькой пришла Дарья. Мать увидела ее в окно, ужаснулась:
— Дарья Чуйкина чегось идеть… Наверно, жалиться. — Обернулась к Ваське: — Опять нашкодил что-нибудь?
Васька выглянул в окно, пожал плечами. А Дарья уже в сенях, скребется в дверь.
— Можно к вам? Никак не открою…
— Редко ходите, — сказала мать робко, помогая ей открыть дверь.
В руках у Дарьи был узелок с яблоками и кастрюлька.
— Покорми моего помощника. — Дарья протянула кастрюльку и узелок матери.
— Што это? — удивилась та.
— Вася подмогнул мне вишник оборвать, а обедать не остался.
— В сад залез? — воскликнула мать.
— Да нет, твои по садам не лазють. Я сама попросила его, — успокоила ее Дарья. — Подмогни, кажу. Не отказался, спасибо ему. На ветках высоко, самой не достать, а шпаки клюють, жалко. Отвезу завтра в город, продам последние. А без спросу он не лазить, нет, молодец. Не то что Ахромеев, анчихрист. Да оно и не жалко, тольки ж ветки ломають. — Дарья присела на табуретку. — У тебя дети хорошие. Одни, можно сказать, растут, без отца, а смирные. Не шкодють. Мы с Родионом Васильичем часто об твоих ребятах балакаем. Хорошие, ничего не скажешь.
— Хорошие, — проговорила мать. — Не дужа-то и хорошие.
— Не, не, — не соглашалась Дарья. — Грех жалиться. Ты тольки с Ильей не водись, — обернулась она к Ваське. — То бандит растет. С голубями своими всю черепицу побил, сладу с им нема никакого.
— От Ильи и я его отбиваю, — поспешила поддакнуть мать.
Когда Дарья ушла, она радостно сказала:
— Вот видишь? Рази ж плохо такое слухать? И мне приятно, и тебе тоже. Рази я плохому вас учу? Как хорошо — так оно хорошо и есть, все так и скажуть.
Надоело Ваське слушать эти причитания, хочется сказать матери, что зря они тут расхваливали его, — лазил он в сад и к Чуйкиным, и к другим, но сдерживает себя, молчит: не хочет огорчать мать.
Как-то так случилось, что на два двора, на Васькин и на Карпов, полными хозяевами осталась одна детвора. Лучшим способом использовать такой простор и свободу для ребят была игра в прятки: бегай, прячься где хочешь, никто тебя не остановит, не прогонит. Чердаки, чуланы, сараи, погреба — все было в их нераздельном распоряжении.
Заводилы — Никита и Васька — приняли в игру на равных всех обитателей двух домов: своих сестренок, Клавку и Таньку, и даже трехлетнего карапуза Алешку, который наравне со всеми водил и прятался. По малолетству его, правда, щадили, но зато уж девчонкам спуску не давали — мучали их как следует, чуть не до слез.
Не принимал участия в игре один лишь Петро — Ульянин сосунок. Он лежал в люльке, сучил ножонками и пускал пузыри. А когда ему надоедало это занятие и он начинал орать, игра приостанавливалась до тех пор, пока Клавка не успокаивала своего брательника. Обычно ей удавалось сделать это легко и быстро: она совала ему в рот красную резиновую соску, натянутую на бутылку с козьим молоком, и Петро умолкал.
Никита и Васька были самыми опытными прятальщиками, «застукать» их было трудно. Свои укромные места они старались не выдавать, выжидали, когда спрячутся другие, и только потом прятались сами.
Однажды, когда случилось водить Таньке и когда все уже затаились, Никита кивнул Ваське и направился к себе в сени. Васька тихонько последовал за ним.
Не открывая глаз, Танька начала громко выкрикивать считалку:
Раз, два, три, четыре, пять —
Я иду шукать.
Кто не схоронился,
Я не виноват!
Чтобы не портить считалку, Танька произносила ее на мальчишечий лад — «не виноват».
В сенях Никита открыл дверь в чулан и поманил Ваську. В Карповом чулане Васька никогда раньше не был и потому со света не сразу сообразил, куда тут можно забраться. Среди нагромождений разного чуланного хлама первым в глаза ему бросился огромный, шишкастый, в широкую полоску матрас. Он занимал весь угол и возвышался почти до самого потолка.
— Ого, какой чувал! — поразился Васька. — Что в нем?
— Сухари, — сказал Никита. — Полезем наверх.
Для удобства они подставили подвернувшийся под руки ящик и, помогая друг другу, мигом вскарабкались на матрас. Стукаясь головами о потолок, сгорбившись, как забойщики в тесном штреке, ребята уселись на сухари и затаились, выглядывая оттуда, будто из ласточкиного гнезда.
Дух захватывало от высоты, а больше всего от находчивости: пусть теперь Танька поищет!
— Никит, а для чего столько сухарей? — спросил шепотом Васька.
— Для голодовки, — ответил тот быстро.
— Какой голодовки?
— А я знаю?.. Молчи, услышат. — Никита взглянул на Ваську суровыми припухшими глазами. Жесткие волосы на его голове дыбились, как у молодого ежишки.
По разговорам, доносившимся с воли, они знали, что Танька уже нашла Алешку, что уже «отступалась» Клавка и теперь Танька искала только Никиту и Ваську. Несколько раз она заглядывала в чулан, но взглянуть наверх не догадалась и поэтому уходила ни с чем.
— Будем сидеть долго, — предупредил Никита. — Пока не найдет.
— Ладно, — согласился Васька.
Но долго сидеть на сухарях было неудобно. Жесткие куски врезались острыми краями в тело, и ребята поминутно ерзали, шуршали сухарями, перемалывая их в мелкие крошки.
— А есть захочем — сухари будем грызть, — сказал Никита и улыбнулся.
— Ага, — Ваське это очень понравилось, и он тут же достал из-под себя сухарь, который давно колол ему в ногу, принялся грызть. Крепкий, как камень, сухарь не поддавался зубам. С трудом отколов кусочек, Васька долго катал его во рту, пока он не размок.
Ребят уже искали все — к Таньке присоединились Клавка и Алешка. Они сердились, грозили, что бросят игру и больше не будут искать. Танька начала почему-то беспокоиться и принялась слезливо звать Ваську, просила его выйти, но ребята упорно сидели в своем сухарином гнезде и не отзывались.
Алешке надоела такая игра, и он захныкал. Потеряв надежду выманить брата по-доброму, Танька прокричала:
— Вася-колбася, вылазь, а то все маме расскажу!
«Погоди, лохматая, вылезу — набью, будешь знать, как дразниться», — решил про себя Васька.
Клавка стала взывать к Никитиной совести:
— Никита — голова опилками набита, вылазь: Петька плачет.
— Ну, я ей и дам же!.. — прошипел Никита. — Я покажу ей опилки, заика проклятая.
Клавка не была заикой, она просто произносила слова как-то прерывисто, будто сил не хватало выговорить слово единым духом. Но, наверное, без прозвища нельзя, и поэтому ее дразнили заикой.
Когда Клавка снова повторила свою дразнилку, Никита не выдержал, полез из матраса. Свесив ноги, он схватился за край мешка и повис на нем, ища ногами ящик. Не дожидаясь, когда спрыгнет Никита, заторопился наружу и Васька. Повиснув на руках рядом с Никитой, он задрыгал ногами.
Матрас не выдержал двойной тяжести, потерял устойчивость и стал валиться. Сообразив, в чем дело, ребята быстро спрыгнули наземь и подперли плечами тяжеленный куль. Но их силенок было явно недостаточно: куль рухнул на пол. Падая, он отбросил Ваську к стене, а Никиту повалил и засыпал сухарями с ног до головы.
Сухари разметались по чулану, по сеням, а самые верхние вылетели через все двери на двор. Запахло прелым, затхлым, плесневелым.
На шум прибежали остальные. Танька и Клавка тут же в один голос завопили:
— Ага, вот теперь вам по-опа-адет!..
С перепугу Васька не погнал их, а молча кинулся разгребать сухари, спасая Никиту, который не подавал никаких признаков жизни. Наконец тот зашевелился, приподнялся, стал стряхивать с себя сухариную крошку. Лицо его было все исцарапано, из ранок сочилась кровь. Девчонки замолчали, смотрели на Никиту жалостно. Алешка прижался к стенке, не понимая, что произошло.
Раньше всех пришел в себя Никита. Окинул рассыпавшиеся сухари, проговорил деловито:
— Надо собрать побыстрее. — И, ступая прямо по сухарям, направился к матрасу. Кивнул Ваське: — Давай выпрямим чувал.
Ребята быстро отгребли от куля высыпавшиеся сухари и принялись выравнивать куль. То плечами, то коленками они кое-как водворили куль с остатками сухарей на место, поставили его в вертикальное положение, выровняли, и оказался он совсем маленьким — всего по пояс.
Никита закатал края матраса, подобно рукаву на рубахе, снова кивнул Ваське:
— Давай кидай, — и сам первым нагнулся, захватил из-под ног двумя руками несколько сухарей, бросил их в матрас. — А вы че стоите? Помогайте, — оглянулся он на девчонок.
Это было сказано так строго, что те не посмели ослушаться, подошли, стали собирать сухари. Алешка тоже нагнулся, поднял подгорелую краюшку, протянул Ваське:
— Ты, Алеш, не мешайся, — сказал ему Васька и тут же посоветовал: — Подбирай вон там, во дворе, и носи сюда, а мы будем складывать их в чувал.
Алешка послушался, поковылял на крыльцо.
— А плесневелые тоже класть? — спросила Клавка, показывая Никите белые, словно в инее, сухари.
— Перебирать будем, што ли? — огрызнулся тот, не оборачиваясь.
Работали молча. Слышно было только старательное сопение да каменный стук сухарей. Матрас быстро наполнялся. Время от времени Никита останавливал работу, утрясал сухари, ровнял, раскатывал края матраса, приподнимал их — делал все основательно, по-хозяйски, чтобы никто не придрался.
Упруго пузатясь, матрас заметно поднимался к потолку. Никита последний раз разровнял сухари в куле, оглянулся и повеселел: сухарей под ногами осталось совсем мало. Послал Клавку за веником — крошки подмести. И вдруг в дверях появилась большая тень, в чулане стало темно. Все оглянулись и увидели на пороге Ульяну. У Васьки тотчас внутри что-то оторвалось, он вяло бросил в матрас сухарь и отступил в сторонку, словно давал ей полюбоваться всей картиной. Никита отряхнул рубаху и тоже попятился от мешка. В наступившей тишине под его ногой предательски громко хрустнул сухарь. Этот хруст вывел Ульяну из оцепенения, она быстро прошла в чулан, огляделась и негромко, будто при больном, горестно всхлипнула:
— Че натворили, идолы?..
— Он сам упал, — подал голос Никита.
— Сам? Сколько годов стоял, не падал, а тут упал… — Она обернулась, вырвала у Клавки веник и стебанула Никиту по плечу. — Сам? Я тебе вот покажу «сам».
Никита не сдвинулся с места, стоял как вкопанный, хмуро смотрел на мать. Он только чуть сжался, ожидая нового удара. Васька не стал ждать, когда очередь дойдет до него, шмыгнул в дверь.
— Не убегешь! — прокричала ему вслед Ульяна. — И тебя найду, не думай! Знаю твою похоронку и на горыщах достану.
Хорошо, что предупредила, — прятаться на чердак Васька не полез, убежал на огород, в подсолнухи. Вслед за ним прибежал туда и Алешка. Отдышались, сидят, выколупывают из подсолнуха семечки, грызут их молча. Друг на друга не глядят.
Через какое-то время Васька послал Алешку в разведку.
— Иди посмотри, что там. Не бойся, тебя бить не будут.
Алешка ходил долго, Васька решил, что он забыл о нем, и хотел уже сам пробираться к дому, когда появился разведчик и сказал:
— Иди домой, мама кличет обедать.
— Мама уже пришла? — удивился Васька и снова присел на землю, стал колупать семечки. Сделалось тоскливо, никуда идти не хотелось: опять будет взбучка. Спросил: — Ругается?
— Не…
— А Танька сказала ей?
— Не знаю, — повел плечами Алешка.
— Ну, вот… Ничего и не разузнал. — Васька нехотя встал и поплелся домой.
— Где вы там запропастились? — торопила мать. — Давайте обедать. Голодные небось? Почему ж вы не обедали без меня?
Мать была спокойна, похоже, никакой бури не предвиделось. Васька взглянул на Таньку, та быстро закрутила головой: «Не сказала». «Ну, слава богу, на этот раз не наябедничала. Кажется, пронесло…»
Но радовался Васька рано. Обед еще не кончился, как к ним пришла Ульяна. Обомлев, Васька опустил ложку и глядел тупо вниз. Ульяна поставила на угол стола щербатый кувшин, проговорила весело:
— Хлеб-соль!.. Вот вам как раз к обеду.
— Что это! — спросила мать.
— Молочка трошки, — сказала Ульяна.
— Ой, ну что ты, Ульян! Скольки она там дает, та коза, и ты отрываешь… У самой же трое.
— Хватит и им. Есть што есть, слава богу, окромя молока. — Она поймала Васькин взгляд, погрозила кулаком: — Убег! Досталось бы и тебе.
— Натворил что-нибудь? — всполошилась мать.
— Да не, — успокоила ее Ульяна. — Чувал с сухарями перекувырнули.
— Какой чувал?
— В чулане у нас. Нашли где хорониться, идолы.
— Ну?
— Да ниче, — отмахнулась Ульяна. — Ото ишо после той голодовки стала я кусочки сушить да в чувал складать. Напужались тогда, в двадцать первом, помнишь, как было?
— Как не помнить, — отозвалась мать. — Солому всю с крыши съели. — Обернулась она к Ваське: — Солому с хаты снимали, в ступе толкли — лепешки пекли и ели. Страшная голодовка была. Хаты, какие под соломой были, все раскрытыми сделались, стояли как скелеты — одни кроквы да латы, будто ребры. Страшно глядеть.
— Да куда там! Не приведи господи еще раз такое, — продолжала Ульяна. — Так я ото ж по-трошки, понемножку, кидала по сухарику. Нехай, думаю, стоять про черный день. Есть они не просють. А вдруг случится неурожай или еще какая беда? Стоял чувал, никого не трогал, пока не перекувырнули его вот эти обормоты. Да нема худа без добра: сухари почти все заплеснили, преть начали. Придется поросенку отдать.
— Ох, Васька, не можешь ты без шкоды! — погрозила мать. — Никак не можешь!
— Ниче, ниче, не ругай дужа. Я Микиту сгоряча хлобыстнула веником, а потом пожалела: они ж не нарочно. Это вот когда по чужим садам лазють да с каменюками бегають за голубями — то я не люблю. За воровство, сказала Никите, убью! — сердито крикнула Ульяна.
— Воровство — то не дай бог, — согласилась мать. — Я уж так приказываю, так приказываю: последнее дело — воровать. Уйду на дежурство, а у самой душа болит: вдруг, думаю, сманит Илья Ахромеев, полезут к Родиону в сад — тот же не пожалеет, из ружья застрелит.
— Застрелит, — сказала Ульяна. — Убьет, и все. А што ты скажешь?
Наговорившись, Ульяна ушла, а мать принялась разливать молоко по стаканам.
— Пейте.
— Не хочу, — заупрямилась Танька, брезгливо перекосив лицо.
— Это еще что?
— Оно козой воняет, — Танька брезгливо оттопырила нижнюю губу.
— Подумайте! — пропела мать удивленно. — Ишо разбирается! Спасибо скажи хоть за такое. Ну, не хочешь — как хочешь. Алеша выпьет. Пей, сынок, не гляди на нее. Козье ишо лучче, чем коровье, оно жирнее. Пей — вырастешь большой и сильный.
Васька молчал, думал о сухарях, о голоде, о котором часто говорили взрослые. Не представлял он себе, как это бывает, когда совсем есть нечего. Ведь по карточкам дают и хлеб, и крупу, и сахар. Мало, правда, но живут же. И неурожай — как он бывает? Все растет каждое лето, не было еще такого, чтобы посадили, а оно не выросло. Спросил у матери про неурожай, как он бывает, почему.
— Дождя не будет — вот тебе и неурожай. Все посохнет — собирать нечего. Дело не хитрое.
— А если поливать?
— Не наполиваешься. Дождя нема — все пересыхает, даже в колодезях вода кудась уходит. Вон и нынче лето какое плохое. Картошка как раз в завязь пошла, цвесть начала, а тут сушь. Она и спеклась, наверно. На огород нынче мало надежи.
— А че ж мы сухари не сушим?
— Суши, — сказала мать просто. — У тебя остается хлеб, вот и суши.
Нет, у Васьки хлеб не оставался.
— Вот то-то же, — качнула мать головой. — Не сохнет у нас хлеб. Да на всю жисть все одно не напасешься. Рази угадаешь, с какой стороны он клюнет, тот голод. Ешьте, пока есть, а не будет… Как люди, так и мы…
Страх, который пережили ребята после опрокинутого куля с сухарями, быстро прошел, жизнь их вошла в обычную колею, одни события наслаивались на другие, и сухари вскоре забылись. Но, к сожалению, ненадолго. Очень скоро им пришлось вспомнить их и горько пожалеть о той «шкоде», которая помогла скормить поросенку сухари.
Осень. Сады облетели, стоят прозрачные, сквозь них даль просматривается. Одна белая акация зеленеет, будто лето в разгаре.
Ночью хватил первый предзимок. Встал Васька утром, сунулся в ведро с водой в сенцах — ткнулась кружка в твердую гладь. Заглянул — замерзла вода крепко, даже лед пузырем вздулся; ударил по нему железной кружкой, пробить хотел, не пробил, только в том месте, куда ударил, засахарился лед и белые полоски лучами разбежались к краям. Сильнее ударить Васька не решился, пожалел кружку — эмаль обобьется. Взял ведро, потащил в комнату:
— Смотрите, лед!
Подбежал Алешка, водит рукой по гладкой твердой воде, радуется.
— На плитку поставь, — советует Танька.
Поставил. Затуманилось ведро, капельками пота покрылось. А вскоре Васька вытащил из него ледяной кругляш, посмотрел сквозь него на окно — ничего не видно, хотя и прозрачный. Алешка тянется — тоже хочет посмотреть. Отдал ему Васька, вертит малыш хрупкое колесо, не знает, куда его приладить: держать — рукам холодно, положить — жалко. Вертел, вертел, выскользнул кругляш, разлетелся на мелкие осколки. Земь под ними стала быстро темнеть мокрыми пятнами.
— Ну вот, не можете без шкоды, — подражая матери, укорила Танька ребят и принялась быстро собирать кусочки льда и бросать их в ведро с углем. — Испортили земь.
— Ничего, высохнет, — успокоил ее Васька.
Оделся, вышел во двор. Акация совсем раздетая стоит, лишь кое-где листочки задержались, висят безжизненно, какие-то припухшие, потемневшие. А под деревом — постель из зеленых листьев.
Вот и все, пришел черед и акации, скоро зима.
А на лугу — шум, гвалт. Ребята катаются на замерзших лужайках, трут подошвы ботинок. Побежал туда и Васька. По пути бьет каблуками лед в лунках. Разобьет и удивляется — пусто в лунках, нет воды, вымерзла.
С разбегу прыгнул на исцарапанную ледяную дорожку, покатился, расставив крыльями руки. Не рассчитал с первого раза, на большой скорости ткнулись ботинки в землю, полетел Васька на хрустящую траву. Не успел подняться, кто-то упал на него. Смех, крик — куча мала!
Будто только пришел, а уже бежит Танька, кричит издали:
— Васькя-а, иди, мама зовет!
Врет, наверное, откуда матери взяться — недавно на работу ушла. Но послушался. Прибежал — верно, мать дома, скатывает в трубку мешок.
— Катаешься? — спросила с упреком. — Бьешь ботинки. А впереди зима, в чем в школу ходить будешь? Новых не будет, не жди.
Стоит Васька, молчит, ждет, что еще скажет: не за этим же она пришла с работы.
— Иди попроси у Карпа тачку, поедем в больницу — там капусту привезли, будут давать сотрудникам. Да побыстрея, а то я только на один час отпросилась. Уроки делал?
— Нет ишо…
— Ну, вот. Скорей на улицу бежишь.
— Дак нынче ж выходной.
— Выходной. Скольки раз говорила: кончил дело — гуляй смело. Ну, иди, иди, а то ж время нема. И мешок ишо один попроси у них! — крикнула она вдогонку.
Крестный был дома, выслушал Васькину просьбу, пошел медленно за сарай, где стояла тачка с задранными вверх оглоблями, выкатил. Не любил он давать ни тачку, ни инструменты, но никогда не отказывал Ваське, понимал — больше не у кого ему просить.
— Бери, да гляди там, поаккуратнее. — Посмотрел колеса — в порядке. Посоветовал: — Будете накладать, назад много не кладите, а то перевесит и оглоблями по зубам может ударить. — Вынес мешок, бросил в ящик. — Как привезете, так сразу возверни. А то мне тачка тоже нужна будет.
— Ладно.
Впрягся Васька в оглобли, покатил. Дорога сухая, тачка легкая, подпрыгивает на мерзлых кочках, погромыхивает. Мать взялась сбоку за оглоблю, помогает.
— Не надо, — просит ее Васька. — Не тяжело. Я сам.
— Да я тольки так, держусь, штоб не отстать, — говорит мать. — Господи, хоть бы мешка два досталось, тогда б мы с капустой были. А то беда прямо: картошка не уродилась, самая крупная — с голубиное яйцо, до весны не хватит. А зима долгая. Поганое лето было, дожди не вовремя шли. Самая завязь — а тут сушь, вот и спеклась картошка.
Во дворе больницы у топливного сарая толпа — очередь за капустой. Люди волнуются — мало капусты, но распределили так, чтобы всем хватило. Подошла материна очередь, кликнула Ваську:
— Держи мешок. — А сама берет кочаны, опускает осторожно. Попался рыхлый, отбросила.
— Не выбирай, не выбирай, бери подряд, — закричали из очереди.
— Все, хватит, — сказал мужчина у весов.
— Да што ж тут?.. — удивилась мать. — Ишо ж не полный.
— «Не полный»! По полному на всех не хватит. Ставь. Погрустнела мать, потащила мешок на весы. Откинул мужчина рукоятку, двинул балансир.
— Еще маленький кочашок положи.
Обрадовалась мать, кинулась к куче, подняла кочан, положила, смотрит внимательно на весы. Качаются утиные носики весов, будто клюнуть друг друга хотят. Не клюнули, разошлись — один вверх, другой вниз.
— Хорош, снимай. Следующий.
Взвалили они с Васькой мешок на тачку, поправила мать платок, сказала:
— Подожди меня, сынок, я на минутку в палату сбегаю, погляжу.
— Да я и сам довезу. Что тут везти?..
— Тяжело.
— Не, совсем легко.
— Ну, ладно, — согласилась мать, потрогав зачем-то мешок. — Вези потихоньку. Через Баню не вези — там гора крутая, через Куликов мосточек ровнее. Привезешь, аккуратно по кочану в сенцах сложишь. Целиком мешок не тащи — надорвешься. — И опять потрогала капусту. — Мало-то как! А будет ли еще, привезут ли — надежи никакой. Ну, вези, я до ворот тебе подмогну. — Она уперлась сзади в тачку.
За воротами отстала и долго смотрела вслед, пока Васька не скрылся за углом больничного забора.
Везет Васька капусту, легко ему: под горку тачка сама катится, подталкивает Ваську — только держи оглобли да смотри, чтобы колесо в водомоину не сползло.
Хорошо у Васьки на душе, весело. Солнышко пригревает, поблескивает в покрытых ледком лужах. И не заметил Васька, когда расквасило дорогу, когда грязь налипать на ботинки стала, когда ноги в стороны разъезжаться начали. Солнце поднялось — растопило кочки, дорога заскользила, колеса в большие ошметья грязи оделись. Но Васька не унывает, везет капусту. До мосточка — под низок, легко докатит. От мосточка трудновато будет, на горку, но ничего, как-нибудь вытянет, груз на тачке не велик.
Переехал мосточек, остановился отдохнуть, сил набраться. Поднял палку, очистил грязь с колес, чтобы легче было. Посмотрел на горку — небольшая, если бы не грязь, запросто можно взобраться. А сейчас попыхтеть придется.
Стоит Васька, соображает, как быть, как лучше везти тачку. Может, съехать с раскисшей дороги на траву — на целине грязь на колеса не так налипать будет?
Ничего не придумал, побрел к ручью. Чистая прозрачная вода журчит по камешкам. Ни лягушек, ни тины в воде — очистилась, как в роднике. По краям тонкий ледок поблескивает, под ним воздушные пузыри бегают. Спустился Васька к воде, бросил веточку, понаблюдал, как она проплыла подо льдом. Обрушил ногой хрупкий ледок с рваными краями, пустил по течению осколки и снова вылез наверх. Стоит тачка, ждет его. Подошел, впрягся, потащил. Теперь тачка показалась ему вдвое тяжелее, а ближе к горке она делалась все упрямее: то одно колесо попадет в выбоину и Ваську толкнет оглоблей в сторону, то другое. Стал на горку взбираться — совсем застопорилось дело: как ни силился, как ни упирался ребрами подошв в землю, ничто не помогло: ботинки скользят, зацепиться не за что, а тачка ни с места. Пока Васька прохлаждался у ручья, дорогу совсем развезло. Теперь ругает он себя, да только делу это мало помогает.
Попытался съехать на траву и совсем застрял: колесо попало в глубокую колею, вывернуть из которой Ваське было не под силу. Вспотел, расстегнул пальтишко, чешет затылок. Взялся руками за грязные спицы колеса, выкатил его кое-как, снова впрягся в оглобли. На траве не лучше: мокро, скользко. Чувствует Васька — не справиться ему с тачкой. А что делать? Бросить и пойти Таньку позвать на помощь? Опасно, капусту могут унести. Постоял, постоял Васька, ничего не придумал и снова впрягся в оглобли. Пыхтел, пыхтел — все без толку. Поднял голову и, к радости своей, увидел: крестный идет, кричит сверху:
— Погоди, Василь, не надрывайся. — Подошел, оглядел: — А че ж ты не по дороге?
— Думал, тут легче будет. На дороге грязь налипает.
— А я раз вышел, гляжу, хтось порается. Ну, думаю, ладно. Другой раз вышел — все на том же месте. Тогда я тольки догадалси, што это ты тут застрял. Дай, думаю, пойду подмогну, а то он там до ночи просидит. — Потрогал мешок. — Ото и вся капуста?
Карпо поднял оглобли и легко потащил тачку. Васька уперся сзади, толкал изо всех сил, помогал, показывая крестному, что он еще не совсем обессилел.
— Не тужься, — сказал крестный. — Ты и так ухекался.
Тачку Карпо подкатил к самому порогу, подхватил капусту под мышку, снес в сени, поставил в угол. Коленкой толкнул скособочившийся мешок, поправил, капуста в нем жалобно скрипнула.
— Да, не дужа разжились… С капусткой нынче, видать, туго. — Покачал головой и покатил тачку домой.
Вечером в Васькином доме шла горячая работа. Васька срезал с кочанов гнилые листья, счищал с них грязь, а мать, повязав голову белым платочком, большим широким ножом рубила капусту в лапшу. Танька моет морковку, скребет ее, отхватывает от каждой по кусочку, бросает в рот, хрустит. Только Алешке нечего делать, и он беспрестанно канючит:
— Ма, очисть хряпку.
— Вася очистит, мне некогда.
Мать бросила Ваське кочерыжку. Васька очистил белую мякоть, откусил кончик, остальное отдал братишке. Захрумкал Алешка, довольный, заулыбался.
— И мне, — просит Танька.
— И тебе будет. Всем хватит, — говорит мать. — Ты сбегай к Чуйкиным, купи яблочков. Положим в капусту.
Достала рубль, подала Таньке. Та побежала, принесла с полдесятка.
— Вот. Больше, говорит, нема. И деньги не взяла.
— Ну и ладно. — Мать выбрала белый крепкий кочанчик, похлопала по нему ладошкой. — Целым положить, што ли? Отец ваш любил соленые кочаны.
Когда ворох резаной капусты на столе вырос в большую гору, мать пересыпала ее солью, перемешала, сгребла в большую эмалированную чашку, понесла в погреб. Таньке наказала:
— Помой яблоки и принеси. Положу на самое дно, а то, близко положишь, потаскаете, просолиться не успеют. И кочанчик захвати.
Дорезав последний кочан, мать принялась перебирать капустные листья, которые Васька счищал с кочанов.
— То ты жирно чистил, такими листочками теперь грех бросаться.
Она выреза́ла из листьев черные пятна, отрезала порченые краешки, мыла листья и рубила их тоже в лапшу.
Понесла последнюю чашку, покрепче кулаками вмяла капусту в кадушке, накрыла чистой тряпочкой, на нее дощатый кружок положила, сверху камнем придавила и перекрестила:
— Ну, будь удачливой. — И добавила с грустью: — Мало тольки, и полкадушки не получилось…
Зима выдалась снежной, вьюжной. Намело сугробы под самые крыши. Открыл двери Васька, а перед ним ровная белая стена — не видно Никитиной хаты. Даже следов материных не заметно, будто она по воздуху через двор перелетела, когда рано утром на работу уходила.
Взял Васька лопату и принялся резать ровные кирпичи — отбрасывать снег на стороны. Прокопал узкую траншею от двери до середины двора — светлее стало. Во дворе снегу меньше, гонит его ветер с огорода прямо на улицу. Оглянулся и сразу сник — напрасно трудился: ветер засыпает траншею. Вернулся в сени, поставил лопату. «Утихнет — тогда расчищу, а сейчас в школу пора». Подхватил ранец, полез по сугробам к Никитиной хате, поскребся в заснеженное окно. Выглянула тетка Ульяна:
— Чего тебе?
— Никиту. В школу пора! — прокричал Васька.
— Какая школа в такое вихоло! Не пойдет он.
Она еще что-то говорила, но Васька за воем ветра не расслышал. Постоял немного, раздумывал, что делать. Может, и ему не идти? Нет, ему нельзя, мать заругает потом. Прогул в школе она ни за что не простит. Никите хорошо…
Надвинул шапку поглубже, нагнул голову, пошагал Васька навстречу ветру.
Школа стояла за поселком на выгоне. Квадратное кирпичное здание, построенное еще земством, обросло большим садом. Летом школа, будто зеленый оазис в пустынном поле, шумит широкими листьями кленов и тополей. Зимой же издали, среди снежной целины, она похожа на забытое зимовье на севере — чернеет на отшибе одинокая. Только и оживляются тропинки к ней, когда со всех концов группками и в одиночку тянутся на занятия ребятишки. А отзвенит звонок, пробежит запоздалый ученик — и снова ни души, ни звука.
Поднял голову Васька, огляделся — ничего не видно: ни ребят, ни школы, все скрыто снежной мглой.
В поле ветер свирепее, с ног валит, лицо сечет, дух захватывает. Повернулся Васька спиной к ветру, зашагал задом наперед: дорогу в школу он с закрытыми глазами найдет. Прошел немного, споткнулся, упал, но тут же поднялся, снег из рукавов вытряхнул, повернулся к ветру боком, нагнулся и пошел упрямо, будто напролом. И сердце его вдруг наполнилось гордостью: вот какой он смелый, один в такую пургу не побоялся идти в школу! А Никита дома, на печке сидит…
Долго шел Васька, уже должна бы и завиднеться школа, а ее все нет и нет. Глушь, ветер воет, рвет Васькино пальто, снегом забрасывает.
Остановился, в одну сторону посмотрел, в другую, и вдруг показалось Ваське, что он сбился с дороги. Где север, где юг, где поселок, где школа — все перевернулось как-то, ничего не понять. Куда идти — не знает Васька. Вспомнил: когда он вышел из поселка, ветер дул ему в лицо, значит, чтобы вернуться обратно, ветер должен дуть в спину. Не долго думая, повернулся Васька к ветру спиной и зашагал в обратную сторону. Решил: «Дойду до крайних хат, а там соображу, куда идти».
Шел Васька быстро — ветер в спину подталкивал, поторапливал. Порой так поддавал, что Васька чуть носом в снег не зарывался.
Бежит Васька, будто убегает от кого. Дышит тяжело, вспотел весь… От страха убегает, не от ненастья.
И вдруг увидел: в снежном мареве деревья замаячили. Обрадовался: куда-то вышел! Подошел поближе, узнал: школа! Только она почему-то другой стороной повернута. Догадался: сбился с дороги он и прошел мимо. Не поверни Васька в обратную сторону, неизвестно, куда попал и где бы он сейчас был.
На крыльце стряхнул с себя торопливо снег, постучал ногами, вошел в коридор. В коридоре пусто, тишина.
«Опоздал, — огорчился Васька. — Пока блукал, занятия начались».
На стук Васькиных ног появилась сторожиха. Увидела Ваську, воскликнула:
— Боже мой, или у тебя отца-матери нема?
Васька посмотрел на нее виновато, стал оправдываться:
— Заблудился я… — Спросил: — Давно сели?
— Куда сели? Никого нет, занятия отменили.
У Васьки будто гора с плеч: не опоздал! Но все-таки не поверил, открыл тихонько дверь в класс, заглянул — пусто. Улыбнулся:
— Вот здорово! — И повернулся к двери. — Можно домой идти, значит?
— Куда домой? — схватила его за рукав сторожиха. — Посиди. Утихнет, тогда и пойдешь. Замерзнешь в поле, кто отвечать будет?
Не хочется Ваське сидеть в школе одному, но подчинился. Снял шапку, расстегнул пальто, ходит по коридору, перечитывает плакаты, стенные газеты. С одного плаката прямо на Ваську едет зеленый трактор с большими, в шипах, задними колесами. За рулем сидит девушка в красной косынке и с поднятой рукой. От трактора в испуге разбегаются в разные стороны бородатые кулаки. «В сжатые сроки проведем сплошную коллективизацию!»
На другом — чумазый, как негр, шахтер отбойным молотком отковыривает огромные глыбы угля: «Дадим стране больше топлива! Выполним пятилетку в четыре года!»
Все прочитал Васька, все изучил, делать больше нечего, томится. А ветер воет, не утихает.
— К обеду затихнет, — заверила сторожиха.
И правда, вскоре вой прекратился. Вышел Васька — светло на улице, солнышко даже проглядывает, поселок виден. Подался домой радостный: «Нету занятий! Отменили!» Забежал к Никите обрадовать:
— Никита, не бойсь, у тебя прогула не будет: сегодня не было занятий, отменили!
— Да ты, никак, в школу ходил? — удивилась Никитина мать, оглядывая Ваську. — Я ж тебе сказала, штоб не ходил. — И, посмотрев на него долгим, изучающим взглядом, заключила серьезно: — Вот из него выйдет толк. — Обернулась к Никите: — Видишь, как рвется к занятиям человек? В любую погоду идет в школу. А ты? — Она ткнула Никиту в лоб. — Скажи тебе: «Бросай школу» — тут же бросишь.
Никита проворчал:
— Во, то сама сказала: «Не ходи», а теперь попрекает.
Ваське сделалось неловко, хотел уйти, но тут вошел Карпо, протянул Никите какие-то деревяшки, перевитые веревками.
— На, — сказал он. — Катайси, все подошвы целее будуть.
— Вот, — не унималась Ульяна. — Што захочет — все ему делают. Наевши, обувши, а теперь ишо и коники ему сделал. А учиться кто будет? — заглянула она Никите в глаза.
— Да погоди ты! — сказал ей Карпо. — Расходилась! А чего кипятится, и сама не знает.
— Знаю. То ты не знаешь, — переключилась теперь она на Карпа. — Балуй басурмана, балуй.
Карпо отмахнулся от нее, как от назойливой мухи, сказал Никите:
— Меряй.
Подошел Васька поближе, смотрит — коньки деревянные отец сделал Никите. Два треугольных чурбачка, одно ребро на них округло скошено, и вдоль него проволока медная укреплена — полоз. Там, где пяткой становиться, выемка для каблука вырезана. Впереди по два ушка ременных прибито, сквозь них веревка продета. Сзади вместо ушка большая петля, тоже ременная. Взял Никита коньки и тут же, не рассматривая долго, стал прикреплять к сапогам. Вдел носок под веревку, перехлестнул ее, концы продел сквозь заднюю петлю, натянул и завязал спереди.
Привязал Никита коньки, для верности постучал о пол, заулыбался.
— Бурульки надо… — проговорил он. — Пойду вырежу.
— Есть «бурульки», — сказал отец и достал из кармана две свежеоструганные палочки толщиной с карандаш. — Весь приклад тебе.
«Бурульки», кажется, больше поразили Никиту, чем коньки: аккуратненькие, гладко отшлифованные, они приятно щекотали ладони. Повертел, любуясь, поддел под веревку в том месте, где они перекрещивались, перекрутил раз-другой, веревка сдавила ногу, конек перестал болтаться.
— Сильно не стягивай, — посоветовал отец, — веревка лопнет. Да и ноги быстро замерзнут в тесноте: ногам должен быть простор, чтобы пальцы шевелились.
Не стал Никита дослушивать отцову мудрость, кивнул Ваське — айда на луг.
— Гляди, осторожно там, — прокричала ему вслед мать. — В Родионову копань не лезь, а то провалишься. Будет тогда делов с тобой.
Васька вышел из хаты вместе с Никитой, но на луг идти ему расхотелось. Еще в комнате при виде коньков Васька загрустил и сник. Никита радовался, а ему плакать хотелось.
— Чего ты? — оглянулся Никита. — Пойдем…
Покрутил головой Васька, слезы навернулись на глаза, он быстро отвернулся и пошел домой.
— Пойдем, — звал его Никита. — Я покатаюсь и тебе дам…
— Книжки положу. — Не оглядываясь, Васька приподнял ранец.
— Приходи, — прокричал Никита.
Луг весь в ледяных плешинах — с осени водой залило его, вода замерзла — образовались малые и большие гладкие катки.
Садами, огородами сбежал Никита на луг, еще издали приметил самый большой разлив, направился к нему. С разбегу прыгнул на лед, покатились коньки, легко понесли его по скользкой глади. Не ожидал Никита от них такой прыти, закачался, замахал руками, как ветряная мельница, не удержался, упал — шлепнулся задом на лед, клацнул зубами так, что в голове зазвенело. Во рту соленый привкус появился, сплюнул на лед — кровь: язык прикусил, падая.
Оглянулся по сторонам — не смотрит ли кто? Никого не видно. Поднялся и, осторожно скользя то одной, то другой ногой, с трудом выбрался на снег. Долго не решался снова ступить на лед. Поджидал Ваську: придет — поможет обуздать коней.
Но Васька на луг так и не пришел.
Обидно Ваське — нет ему счастья в жизни. У других, что захотят — все им делают, покупают: голубей так голубей, коньки так коньки… А тут одни упреки…
— Ой, так рано из школы? — выскочила навстречу Танька и заулыбалась ехидно: — Опять с уроков сбежал? Вот я маме скажу-у-у…
— Чего? — Васька угрожающе вытянул нижнюю губу. — Ябеда!.. — Он замахнулся на нее ранцем.
Танька спряталась за стенку, прокричала:
— Прогульщик!
Не стал с ней связываться Васька, повесил ранец на гвоздь, вышел в сарай, принялся перебирать дрова — искал подходящие чурки для коньков. Выбрал два полена, долго вертел в руках, прикидывал, с чего начинать мастерить коньки. Инструмента у него нет подходящего — вот беда. Но ничего, главный инструмент тут — острый нож. Остругать поленья, подровнять их, выемку для каблука вырезать, нижнее ребро в носке на конус стесать — вот и вся премудрость. Проволоку на ребре укрепить — пожалуй, самая трудность будет. Как это сделать, Васька пока не представлял, но был уверен — придумает что-либо.
Принес чурки в комнату, полез в стол, достал нож, попробовал лезвие — тупое. Снова вышел во двор, принялся точить о камень. Долго точил. Сначала на сухом камне, потом поплевал на него и направил осторожно «жало» на мокром. Тронул пальцем лезвие — острое, так и цепляет за кожу, чуть надави — тут же располосует.
Вернулся в комнату, Алешка уже схватил поленья, строит из них дом — ставит шалашиком на полу.
— Зачем взял? — напустился на братишку Васька. — Для этого я принес?..
Видит Алешка — нож наточенный у Васьки в руках, догадался — мастерить что-то будет, спросил:
— Чижик будешь делать?
— Коньки, — сказал Васька просто, будто он переделал их уже не один десяток.
— Коньки?! — удивился Алешка. — Деревянные коньки?..
— Да.
— Как у Илюхи Ахромеева?
— Да. И у Никиты, дядя Карпо ему сделал.
— И у нас будут, — уверенно заключил Алешка.
На душе у Васьки легче стало — уверенность появилась, сказал весело:
— Ага, будут.
— Сначала себе сделаешь, а потом мне? Ладно? — не унимался Алешка.
— Подожди загадывать, — поосторожничал Васька. — Думаешь, легко сделать их? Проволоку как ты прикрепишь?
— А ты посмотри, как у них сделано.
— Смотрел… — проворчал Васька недовольно: мол, учить еще будет, сам знаю, как надо делать.
Он взял полено, принялся строгать, ровнять стороны. Полено было намного толще, чем нужно, и стесывать ножом его, снимать тонкими стружками лишнее — работа долгая. Это Васька сразу понял. Чтобы ускорить дело, решил действовать по-другому. Принес из чулана молоток, оседлал табуретку, поставил полено между ног, приставил нож и, чтобы сразу отсечь ненужный кусок, ударил по ножу молотком. Нож на всю ширину лезвия вошел в дерево и попал на сучок. Васька попытался вытащить нож, но он накрепко засел в полене и не поддавался.
На стук вышла Танька, увидела стружки на полу, напустилась на Ваську с упреками:
— Опять намусорил! В сарае места тебе мало? Вот не буду убирать, пусть мама увидит…
Но Ваське было не до нее, досада брала — нож никак не поддавался, не мог освободить его Васька.
— Уйди, — сверкнул Васька на сестру сердитыми глазами. Поставил снова полено между ног, ударил изо всей силы молотком по выступавшему концу ножа — хотел сучок разрубить.
Треснуло полено, и увидел Васька, что треснуло оно совсем не так, как ему хотелось: трещина пошла через всю деревяшку наискосок. Рассердился Васька от такой неудачи. А все Танька виновата — лезет под руку со своими разговорами. Размахнулся и уже не для дела, а просто так, чтобы на чем-то зло сорвать, ударил раз, другой молотком по полену, по ножу. Разлетелось полено, и в тот же миг почувствовал он острую боль в левой руке. Поднял вгорячах руку, хотел в рот сунуть онемевшие пальцы, но увидел кровь, остановился. Смотрит, как кровь капает на белое дерево и расплывается на нем вдоль волокон, словно чернила на промокательной бумаге.
Танька, скрестив руки на груди, по-старушечьи твердила:
— Так и знала… Так я и знала: без шкоды не может ни одного дня!..
— Йод подай! В угольнике… — крикнул ей Васька. — Скулишь тут… Все из-за тебя.
Танька нашла пузырек с йодом, принялась смазывать рану на Васькиной руке. Он морщился от боли, но терпел. Под конец ему стало плохо — затошнило, на лбу выступил пот, Танька перед глазами куда-то поплыла, и он стал валиться с табуретки. Но тут же выпрямился, потер здоровой рукой голову, поплелся к кровати.
— Завяжи чем-нибудь…
— А чем? — Танька плаксиво наморщилась. Она поняла, что шутки с Васькой плохи, надо помочь ему, а как?.. — Чем завязать? — И тут же сообразила: выдвинула нижний ящик в шкафу, выбрала из вороха разных обрезков чистую полоску, замотала рану.
А кровь не унимается — проступает сквозь повязку. Тогда она сняла с вешалки материну белую косынку, не пожалела, запеленала ею Васькину руку, сказала мягко:
— Лежи…
Алешка испуганно смотрел на брата, удивлялся, что тот не плачет, и сам крепился, чтобы не заплакать. Когда Васька уже лежал на кровати, он принялся собирать с пола отщепленный кусок полена, молоток, нож… Нож оказался сломанным — из ручки торчал небольшой остаток лезвия. Алешка поискал и нашел в дальнем углу комнаты конец от ножа, стал прилаживать его к ручке. Молча показал сломанный нож Ваське. Тот увидел, и глаза его расширились, даже боль сникла: ну, теперь попадет от матери! Единственный нож сломал… Нет, не везет Ваське в жизни…
И ждет Васька теперь мать. От каждого шороха вздрагивает — думает: она идет.
Но мать, к его великому удивлению, не стала Ваську ругать. Увидев забинтованную руку, она вскрикнула, подбежала к нему, стала спрашивать, что случилось. Развязала, посмотрела рану, сама завязала аккуратно.
— Ничего, кость цела… Заживет. Ну как же это ты?.. Надо же осторожно.
Вечером бабушка пришла, мать пожаловалась ей:
— Коньки хотел сделать… Рази ж они ему под силу? И Карпо — тоже… Делаешь своим, ну, и не обойди ж и этих. Хоть один, хоть плохонький сделай. Они ж дети твоего родного брата… Им же тоже хочется… Был бы Кузьма живой, тот бы склепал железные. Помню, парубком ишо был, брату Петьке подарил «снегурки». Сам клепал. Вы бы пошукали, может, где у вас там валяются они, никому не нужные?
Бабушка жалостливо смотрела на Ваську, вздыхала:
— Ну, што, водяной? На кониках захотелось покататься? И-их, рази ж так можно? А если калекой останешься? — И успокоила: — Ну, ничего, ничего… Бог даст, до свадьбы заживет. Я вот поспрошаю у Петьки, куда он девал свои коники. А были у него, были… Потом, когда стал женихаться, забросил куда-то… Пошукаю, внучек, на чердак полезу — там хламу разного много, может, найду. Вот и пожалеешь, что нет мужика в доме.
— Што ж теперь жалеть… — возразила мать.
— Не в жалости дело, — вела свое бабушка. — Находился человек — надо было соглашаться. Им отец нужен.
Ваське не хочется слушать эти разговоры о «новом» отце, в другое время он бы не преминул возразить бабушке, но сейчас молчит. И тут вдруг вознегодовал Алешка. Приковылял к бабушке, ударил ее ладонью по коленке и заявил сердито:
— Не надо нам отца!
— Ой, боже мой! — удивилась бабушка. — И этот голос подает!
А через день бабушка пришла с большим свертком, развернула, пригласила внуков весело:
— Ну, водяные! Идите, выбирайте, на все вкусы! — И высыпала с грохотом на пол свою ношу. — Вон сколько добра всякого!
Подбежал Васька, смотрит — и в самом деле добро! Два железных конька и один деревянный. Железные, правда, не парные: старая самодельная «снегурка» с завитым носом, как рог у барашка, и «ледка» фабричной работы. Когда-то на ней были винтовые зажимы, но теперь от них остались только дыры на передней стойке, а на задней торчал «бубон». Васька знал, как крепятся такие коньки. В каблуке проделывается дыра, на каблук прибивается пластинка с овальным отверстием, в него-то и вставляется конек «бубоном». А спереди за подошвы винтами прихватывается — вот и все, и держится конек без веревок, без «бурулек». Видел однажды он такие коньки в городе, только не иметь их Ваське — слишком дорогие. Поэтому рад он до смерти и этим. Что ржавые они — не беда, почистит! Что разные — тоже не беда, зато железные, получше Никитиных. На «ледке» даже кое-где остались блестки никеля.
Алешка нацелился на «снегурку», схватил ее, примеряет к своему ботинку.
— Куда ты лепишь? — отнял у него Васька «снегурку». — Не видишь, она велика тебе?
— Все тебе, да? — обиделся Алешка.
— А тебе куда? Вон деревянный бери себе.
— Бери, бери, внучек, — посоветовала бабушка. — Это хороший коник, падать не будешь. На нем, наверно, еще твой дедушка Павел катался. Возьми. Научишься сначала на одном, а потом и другой подыщем.
Принялись братья нацеплять коньки. Трудно Ваське натягивать веревки одной рукой: другая ведь перевязана, болит. Кое-как укрепил все-таки, Алешке бабушка помогла. Подались оба на луг. Васька впереди, идет по снегу враскоряку, где попадет на ледок — поскользнется, вскинет руки, удержится с трудом и дальше ковыляет. За ним Алешка на одном коньке, подпрыгивает: левая нога едет, правая подталкивает. Хорошо получается.
Смотрит им бабушка вслед, улыбается:
— Ишь, водяные, обрадовались… — Прокричала: — Полегче на льду-то, не разбейтесь.
Не слышат они бабушку, на лед спешат. Окружили их ребята, рассматривают коньки. Никита подкатил, с разгону затормозил — аж лед заскрипел. Он уже твердо стоит на ногах, сделал около Васьки круг, присел на корточки, смотрит на «ледку». Не скрывает своего удивления:
— Ого, беговой конек! Где ты его взял?
Илья растолкал всех, дернул за конек, Васька не удержался, шлепнулся на снег.
— Тише ты…
Но Илья будто не заметил, что Васька упал, так даже и удобней рассматривать его коньки.
— Много ты понимаешь, — покосился он на Никиту. — «Беговой»! Беговые длинные, как ножи. А это обыкновенный, для катания на льду. Носиком отпихиваться, видишь вот зазубрины на кончике.
Ваське приятно, конечно, что его коньки заинтересовали ребят, но ему не терпится прокатиться, и он пытается встать, но Илья крепко вцепился в конек, не может оторваться от него. И вдруг предлагает:
— Продай?
— Во! — удивился Васька. — Самому только что дали…
— Ну, сменяем? — не отставал Илья. — Хочешь пару за один?
— Деревяшки?
— Так зато парные. А «снегурку» отдашь вон Алешке, и будет у вас по два.
Посмотрел Васька на братишку — видит по глазам: хочет Алешка иметь второй конек, но отдавать такую «ледку» жалко.
— Не хочу, — сказал он.
— Голубя в придачу дам. Хочешь?
Екнуло сердце у Васьки — не ослышался ли? Голубя! Но виду не подал, что обрадовался, спросил:
— Дикаря какого-нибудь подсунешь…
— Дикарей не держим, — обиделся Илья. — Ну? Да или нет?
— Ладно, — выдавил из себя Васька и тут же испугался своего голоса, чужим он показался ему. Зря, наверное, согласился, обманет его Илья.
А Илья, не дав Ваське опомниться, в одно мгновение содрал с его ноги конек, отвязал свои и бросил на лед к Васькиным ногам. Крутит «ледку» перед глазами, трогает «бубон» — не расшатан ли. Нет, все крепко на коньке. Доволен Илья.
Сидит Васька на снегу один, все ребята возле Ильи вьются, рассматривают конек, обсуждают сделку, и по всему видно, что Илья все-таки остался в выигрыше. Обидно Ваське, поднялся, подошел к Илье.
— А голубя когда отдашь?
— Сейчас, побегу за ним! — сказал Илья с издевкой и захохотал.
— Не отдашь?
— Да отдам! — отмахнулся Илья. — При свидетелях сказал: отдам, значит, отдам.
— А какого?
— Там посмотрим. — Илья встал на конек, оттолкнулся свободной ногой, покатился по льду.
— Дуррак, — сказал Никита Ваське вполголоса. — Думаешь, он хорошего голубя тебе даст?
— Иди ты, — Васька отвернулся от Никиты. Он и сам чувствовал, что сделал что-то не то. Не успел появиться конек, и уже его не стало.
Повесил голову Васька и поплелся домой. Алешка покрутился, покрутился, послушал, как смеется довольный Илья, не выдержал, попрыгал вслед за братом.
— Что ж так быстро накатались? — встретила их бабушка.
Взглянула на Васькины ноги, увидела только один конек, удивилась: — А коник где? Потерял? — И только тут заметила, что Васька чем-то расстроен: — Никак, отнял какой-то сапустат?
— Он променял его, — сказал Алешка. — Илья дал ему два деревянных коника и еще голубя даст.
— Променял? На голубя? Вот так раз! — Она смотрела на Ваську и не знала, как ей быть, что говорить. — Променял на голубя… Ну и как же теперь?
Услышала разговор мать, сдвинула брови:
— Променял? На голубя? — И, узнав подробности, долго смотрела на Ваську неподвижными глазами, как на чужого, а потом вдруг стукнула кулаком по столу и закричала: — Не позволю! Не позволю, чтобы ты менял, торговал, воровал, мошенничал. Не позволю! Менять — значит стараться обмануть. Не хочу знать, кто кого из вас обманул, а чтобы конек сейчас же дома был! И никаких голубей не потерплю! Еще мне не хватало заботы — голубятника в доме держать! Связался с Ильей! Сколько раз тебе говорила — обходи его десятой дорогой!
Мать разгорячилась, на глазах у нее выступили слезы. Бабушка хотела ее успокоить, но она и на бабушку накинулась:
— Не заступайтесь! Разве вы не видите, куда он растет? — И опять к Ваське: — Иди и сейчас же принеси конек. А иначе и домой не приходи.
Стыдно Ваське слушать материны упреки, а еще стыднее идти и умолять Илью разменяться обратно. А если он не согласится?..
Вышел Васька на улицу — на лугу пусто, разбежались уже все по домам. «Ну, и хорошо, — подумал Васька. — Не смотреть ребятам в глаза». Направился к Илье домой. Постучал в окошко, вышел Илья радостный во двор, рот набит едой — жует что-то.
— Чего тебе? — А язык с трудом во рту ворочается, никак не прожует. — Голубя? Я еще не шешив… — Наконец прожевал, сглотнул, поправился: — Я еще не решил, какого тебе отдать. Не распаровывать же? А лишнего у меня сейчас нема. Подожди, вот поймаю чужака — сразу отдам. Куда тебе торопиться?
— «Ледку» отдай обратно… — выдавил из себя Васька. — Мама ругается. — И он бросил к порогу деревянные коньки Ильи.
Посмотрел Илья на коньки и перекосил сердито лицо:
— Чего? Чего? Назад раком? Нет уж, брат, дудки.
— Отдай. — Щеки у Васьки дрогнули, на глаза навернулись слезы. — Я, что ли, сам… Мама ругается…
— «Мама», «мама»… — передразнил его Илья. — Раньше надо было думать. — И повернулся к двери.
— Отдай… — Васька схватил его за рукав.
— Эх ты, тюлька мариупольская! — обозвал Илья Ваську, поднял в сенях конек, сунул Ваське в живот. — Возьми свою железяку… По правилам — тебе бы морду надо набить, чтобы другой раз знал, как меняться. Да ладно уж… — И он вдруг вырвал конек из Васькиных рук, размахнулся и бросил его далеко за ворота на улицу в снег.
Васька побежал, поднял конек, оглянулся на Илью, прокричал:
— Илюха́ — требуха!
В ответ Илья пустил в Ваську кусок ледышки. Васька пригнулся, лед со свистом пролетел мимо уха.
— Требуха!
— Попадись мне, я тебе требуху выпущу, — пригрозил Илья.
Пришел Васька домой, бросил у порога конек, а мать все никак не успокоится, костит его:
— Стыдно? Пусть! Будешь знать другой раз, как менять-торговать. Это тебе наука. Ишь какой! Гляди у меня, меняльщик. Может, ты и на деньги играешь? Узнаю — руки отобью.
Молчит Васька, чувствует вину, не огрызается.
Мать оказалась права: год выдался тяжелым. Уже в феврале кончилась картошка, и сразу почувствовалось, как мал паек, который давался на карточки. Особенно стало не хватать хлеба. Пойдет Васька в магазин, продавщица выстрижет из карточки талончик, бросит на весы треугольную вырезку из буханки тяжелого клейкого хлеба и долго смотрит на качающиеся весы, норовя схватить и еще отрезать от куска. А Васька стоит и тоже напряженно смотрит за чашками весов, хочется ему, чтобы она еще и маленький довесок положила. Тогда Васька этот довесок съест и хоть как-то утолит голод.
Покачались, покачались весы, и застыла вверху чашка с хлебом. Продавщица бросила на нее кусочек величиной с райское яблочко и тут же смахнула все с весов на прилавок. Васька облегченно вздохнул — дорог ему этот кусочек: довесок всегда был как бы наградой ему за то, что он ходит за продуктами в магазин. Сегодня довесок, правда, слишком мал, но все лучше, чем ничего.
Еще не выходя из магазина, отщипнул он крошку от довеска, остальное сунул в карман — хотелось растянуть кусочек на всю дорогу. Погонял, погонял во рту кусочек, и хлеб будто растаял. Не жевал, не глотал, а его уже и нет, даже на половину пути довеска того не хватило. И голод не утолил, есть еще больше захотелось, только раздразнил себя. Незаметно как-то получилось — отколупнул Васька уголок от основного куска и тут же стал снова его прилеплять — уж больно заметно. Но уголок не прилипал, и опять получилось как-то само собой — бросил его Васька в рот и проглотил.
Дома мать взяла хлеб, повертела, покачала головой:
— И што это тебе всегда хлеб без довеска дают? Как наловчились продавщицы отрезать.
Васька покраснел, признался:
— Был маленький… Я съел.
— Как же ты съел? А делить буду на всех поровну — и тебе, и всем?.. Значит, от Алешкиной доли, от Танькиной надо и тебе выделять, а ты ведь свое уже съел. Оно ж обидно им будет?
Молчит Васька, стыдно ему: права мать, несправедливо получается. Но ведь не удержаться голодному, чтобы нести в руках хлеб и за всю дорогу не отщипнуть ни крошки. Желая как-то оправдать себя, Васька проворчал недовольно:
— Ну и нехай тогда они сами ходють в магазин… Поглядим, какие они довески будут носить…
— А што ж я так не рассуждаю? Я тоже сказала б: «Не буду на вас работать, сами добывайте себе харчи, одежу-обужу. Давайте — каждый себе». Ну?
Мать не ругалась, не кричала на Ваську, говорила медленно, раздумчиво и спокойно, и от этого Ваське было почему-то тяжелее выслушивать ее. Он стоял, ковырял ногтем лупившуюся от времени чешуей клеенку на столе и от стыда готов был сквозь землю провалиться.
— Оно само как-то… — пробубнил он. — Не вытерпеть…
— Как же я терплю? Все собираю, все домой несу, чтобы на всех разделить, сама в рот ни крошки не брошу. — И мать положила на стол узелок, развязала — кусочки различной величины рассыпались по столу.
— А это вон белый! — удивленно закричал Алешка, придавив пальцем один кусочек.
— Белый, белый… Погоди трошки, — мать посмотрела на Ваську. — Вот. Могла б я это съесть? Могла, и вы б ничего и не знали. А я несу. Вам несу. Больной какой не съест — подбираю все. Прячу в карман, потом в узелочек…
Все эти куски — объедки со стола больных — еще совсем недавно вызывали у Васьки отвращение, и он отсовывал их от себя, морщился:
— Может, они заразные…
— Значит, пока не голодный, — спокойно говорила мать.
И правда, был, наверное, еще не голоден, теперь бы он съел все их без разбору.
Мать принялась раскладывать куски на четыре кучки. Все молча следили за дележом. Еще не знали, кому какая кучка достанется, и потому ни ревности, ни зависти не было, тем более что дележ шел абсолютно точно. Разделила и тут же подвинула каждому:
— Берите…
— А белый? — посмотрел на мать Алешка.
— А белый иссушим в сухарик и спрячем. Может, кто заболеет…
Вздохнул Алешка и признался:
— Я хочу заболеть.
— Глупый.
— Больным белый хлеб дают.
— Глупый, — повторила мать. — Этот больной нынче утром умер, вот его пай от завтрака и остался нетронутым…
Она взяла магазинный хлеб, разрезала на три части и положила Таньке, Алешке и себе.
— А ты свое уже съел, — сказала она Ваське.
— Ну и ладно, — проворчал тот сердито сквозь слезы.
— Да не «ну и ладно», а совесть надо иметь! — прикрикнула на него мать. — «Ну и ладно»!
Нагнув голову, Васька поплелся от стола.
— Куда? Вернись! — строго приказала мать. — Есть будем. Я вон в бидончике супу принесла. Спасибо — повар хороший, сознательный, сам нынче предложил. «Иди, — говорит, — супу налей себе, остался в котле, покормишь своих ребятишек».
Суп в бидончике мать приносит из больницы не впервые, и Васька подозревал, что она, как и куски, собирает его из тарелок больных. Поэтому ел он всегда этот суп с опаской, с брезгливостью. Спросить же, где она берет этот суп, стеснялся.
— А вчера? — вернувшись к столу, буркнул он матери.
— Шо вчера?
— Вчера где взяла суп?
Мать обернулась, долго удивленно смотрела на сына, не понимая, о чем он ее спрашивает.
— Как где? В больнице… Или ты думаешь — украла? Я ж помогаю на кухне — посуду мою, котлы чищу. Вот мне и нальют тарелку пополней, а я не ем, в бидончик выливаю. В котле всегда остается ложка-две, я их выбираю…
Успокоился Васька: значит, не из недоеденных больными тарелок этот суп.
— Думаешь, я воровка? — не унималась мать. — Я за этот суп работаю, кроме своей работы, еще и на кухне…
— При чем тут воровка? — проворчал Васька, не желая говорить о своих недавних подозрениях.
— Голод не тетка, прижмет — может, и воровкой станешь. Вон люди уже от голода пухнут, а вы еще слава богу. Если б не эти куски, да не этот суп, так, наверно, не так бы заговорил. Вон Ахромеевы, кажуть, побираться ходят в дальние деревни. То-то: сытый голодному не верит. Так и ты.
«Сытый», — переговаривает про себя Васька и надолго задумывается: Илья Ахромеев давно уже в школу не ходит, и говорят о них разное. Один раз Васька встретил Илью, шел тот откуда-то домой медленно, нес какой-то оклунок. Но мало ли где он был и что нес. На Васькин вопрос: «Откуда?» — ничего не ответил, только взглянул исподлобья, как на чужого, и поплелся дальше. «Больной», — подумал Васька. И в школе сказал, что Солопихин болеет. Видел, как он шел медленно-медленно, наверное, из больницы.
А теперь похоже, что не из больницы…
— Весь хлеб не ешьте, оставьте на завтра, — предупредила мать. — Я когда еще приду да и принесу ли чего, а день прожить надо… Вот если бы Вася в обед прибежал к больнице, может, еще удастся разжиться… — И посмотрела на Ваську, ожидая ответа.
Не хочется Ваське идти за супом в больницу, стыдно, и он начинает лихорадочно соображать, как отказаться, какую найти причину, чтобы не идти.
— А в школу? — спрашивает он и в душе торжествует: уроки пропускать — на это мать ни за что не согласится.
— Обед-то когда? — спокойно говорит она. — В два. Кончатся уроки, прямо из школы и приходи. Возле ворот стой, я буду выглядать тебя, — закончила она.
Поджал Васька недовольно губы: не прошел номер.
— Ну, как хочешь, — сердито сказала мать. — Для себя, что ли, я уговариваю? Для вас же. Не хочешь, сидите голодные, ждите, когда приду. Стыдишься. А мне, думаешь, не стыдно с этим бидончиком?..
— А Танька? Что она, не донесет?…
— Придумал! — воскликнула мать. — Собака какая привяжется, унюхает суп, разве ж она отобьется?
— Ладно… — выдавливает наконец из себя Васька и склоняется над тарелкой.
На другой день в школе у него все время не выходит из головы больничный суп — боится, что узнают об этом ребята и будут дразнить. Хотя редко кому из них было до смеха — всем голодно. Правда, не всем одинаково. Те, у кого отцы работали на заводе, на транспорте или на шахте, жили нормально: у них рабочие карточки, хлеба давали им по восемьсот граммов на рабочего и по четыреста граммов на иждивенца. И других продуктов перепадало поболе. А Васькина мать работала в сельской больнице, и карточка у нее сельская. Хлеба по этой карточке они на всю семью получали семьсот пятьдесят граммов. Вот и живи…
«И почему так устроено? — недоумевал Васька. — В поселке две больницы: сельская и на станции — железнодорожная. Почему бы матери не работать в железнодорожной? Такая же больница, такие же больные, а продуктовые карточки там как у рабочих. Надо же случиться так, что мать попала именно в сельскую больницу…»
После уроков покрутился Васька в школе еще какое-то время, подождал, пока Никита ушел домой — боялся Никитиных расспросов, — и направился к матери. Через решетчатые ворота заглянул в больничный двор — никого. Идти к матери в палату неудобно, да она и не велела. Стоит Васька, ждет, наблюдает за тихим безлюдным двором, садиком — на всем лежит нетронутая снежная белизна. Только дорожки аккуратно расчищены и песком посыпаны. Но, наверное, сейчас и песок мало помогает: сверху сыплется, идет какая-то изморозь, «крупа», и все покрывается ледяной коркой. Пока Васька дошел до больницы, чуть ноги не повыкручивал: гололед.
Ждать ему недолго пришлось, мать сразу приметила его. Смотрит Васька — бежит женщина в халате, торопится к воротам. Васька не сразу и узнал в ней свою мать. Только когда она уже была совсем близко, улыбнулся ей. А мать не улыбается, какая-то она вся напряженная, перепуганная, отвернула полу халата, просовывает меж прутьев бидончик, а сама воровато оглядывается по сторонам.
— Бери скорее. Не дай бог, увидит главный врач… Неси.
Васька заторопился, схватил бидончик, наклонил его, крышка слетела на снег, а на руку ему плеснулся теплый пахучий суп.
— Бери, бери двумя руками, — торопила его мать. — Дома всем поровну раздашь, не обижай никого. Мне не оставляйте, я тут поем.
И когда уже Васька отошел от ворот, прокричала ему вдогонку посмелее:
— Осторожнее неси, не поскользнись гляди.
Несет Васька суп, а перед глазами все стоит перепуганная мать. «Говорила, повар наливает, а сама оглядывается, будто украла…» — недоумевает он. Но вскоре успокоился, и уже совсем другие мысли заполнили его голову. Вкусный запах от бидончика все время донимал Ваську, и он то и дело сглатывал голодную слюну. Хотелось остановиться и попробовать суп — отпить через край из бидончика, но он всякий раз решительно гнал это желание и ускорял шаг. Утешал себя тем, что скоро придет домой, разделит поровну суп и будет не торопясь есть свою долю.
Но так, видно, устроено в мире: если не везет человеку, то не везет во всем. Не успел Васька подумать о домашней трапезе, как тут же поскользнулся и упал навзничь, больно ударившись головой о дорогу. Не чувствуя боли, он тут же вскочил, пытаясь как-то предотвратить основную беду — спасти суп. Но ничего уже сделать было нельзя: пустой бидончик, подпрыгивая на неровностях дороги, катился под горку, рядом с ним растекалась белесая лужа, разваренное пшено, кусочки картошки валялись на дороге. И только теперь Васька ощутил, как звенит в голове. Подняв бидончик, он стал собирать в него картошку, сгребать ладошками пшено. Нашел в кювете крышку, закрыл, нахлобучил шапку и медленно поплелся домой.
Танька и Алешка с нетерпением ждали Ваську и, когда увидели его с бидончиком, заулыбались радостно. Алешка подбежал к брату, но, боясь помешать донести до стола драгоценную ношу, попятился и так шел перед Васькой задом наперед, пока не наткнулся на стол. Васька молча протянул ему бидончик и стал раздеваться.
Бидончик показался Алешке необычайно легким, и тот, недоумевая, зачем-то встряхнул его, а потом, сняв крышку, заглянул внутрь. Почувствовав неладное, подошла Татьяна, отобрала у Алешки бидончик и тоже заглянула в него.
— Сожрал… — проговорила она, скосив глаза на Ваську. — Ребенка голодным оставил…
Алешка захныкал.
Васька резко обернулся, хотел по привычке запустить чем-либо в сестру, но сдержался, проговорил:
— Если бы сожрал… Упал я… Поскользнулся и упал на Баниной горе. Вон шишку какую набил. Еле поднялся… — Он стал тереть ушибленное место. — Потрогай…
Танька недоверчиво потрогала Васькину голову. Нащупав шишку с голубиное яйцо, все равно не смягчилась:
— Под ноги надо было глядеть…
— Сама пошла б, раз такая умная, — огрызнулся Васька. — Не плачь, Алеш, сейчас что-нибудь сделаем. — Он взял кочергу и вышел из комнаты.
Во дворе Васька очистил снег у погреба, поддел кочергой и отвернул заиндевевшую с внутренней стороны крышку. Из темной дыры погреба дохнуло затхлой теплотой. По скользкой лестнице Васька спустился в погреб. Здесь было сыро, пахло бочками из-под солений, овощной гнилью, плесенью.
Заглянул Васька в одну бочку — пусто, в ней когда-то была капуста, давно кончилась. Заглянул в другую — толстый слой плесени покрыл протухший рассол. Закатал Васька рукав повыше и сунул руку по самый локоть в бочку, стал шарить в холодном рассоле. Разбухшие бодылья укропа и разложившиеся уже, неприятно мягкие широкие листья хрена липли к руке. Рассол оказался холодным, и рука быстро закоченела, в пальцах закололо, но Васька все шарил и шарил, пока под руку не попался огурец. Огурец был старый, осклизлый, с провалившимся боком, но Васька и такому был рад. Положил его на деревянный кружок, подул на пальцы, отогрел и снова полез в рассол. Но сколько ни мутил его, больше ничего не выудил.
Вытер руку валявшейся тряпкой, сунул под мышку — стал отогревать. Увидел в углу, где когда-то хранилась картошка, кучу мусора. Тонкие, бледные картофельные ростки тянулись из нее вверх. Схватив кочергу, Васька принялся разгребать кучу. Переворошив всю, он нашел лишь несколько штук мелких, не больше наперстка, мягких, сморщенных картофелин и такую же маленькую и мягкую луковицу. «Улов» был невелик, но Васька обрадовался и этой находке, обдул, сунул в карман.
В другом углу, в песке, где с осени лежали морковь и свекла, Васька совсем ничего не обнаружил.
Собрав свои трофеи, Васька понес их в дом.
Танька и Алешка встретили его пытливыми голодными взглядами. Чтобы успокоить их, Васька бодро сказал:
— Сейчас суп сварим… Рассольник, — и он выложил на стол свою добычу.
Танька, осмотрев огурец, сморщила брезгливо нос:
— Он же гнилой.
— Ничего. Это он сырой такой. А сварится — совсем другой будет, — успокоил ее Васька.
Поверив брату, Танька принялась шуровать в печке, а Васька стал чистить картошку. Чтобы не срезать мякоть, он скоблил ее, как скоблят молодые, только вытащенные из-под зеленого куста клубни. Мягкая, будто из ваты, картошка не поддавалась скоблению, и тогда Васька помыл ее тщательно в нескольких водах и так, прямо в кожуре, разрезал на мелкие кусочки и бросил в кипящую воду.
От огурца несло гнилью, и чем больше Васька его мыл, тем меньше от него оставалось.
— Может, не надо его класть? — усомнилась Танька. — Он воняет…
— «Воняет, воняет»… — рассердился Васька. — А что же класть? Воняет — за тобой не гоняет, можешь не есть.
Он раскрошил огурец и положил в ту же кастрюлю. Лук надо было пережарить на сковородке, но жиров в доме никаких не было, и Васька, раскромсав луковицу, бросил и ее в суп.
Кипит варево в кастрюле, ждут его Алешка и Танька не дождутся. А Васька, как заправский повар, не торопится, все делает как надо, как делает обычно мать, когда готовит обед. И эта обстоятельность, и Васькина деловитость внушают ребятам уверенность, что скоро они будут сыты.
В довершение ко всему Васька вылил в кастрюлю содержимое бидончика и, подождав, пока снова закипит, сдвинул кастрюлю на край плиты.
— Ну, налетайте! — скомандовал он весело и стал разливать суп по тарелкам.
Первой попробовала суп Танька и тут же, не сумев проглотить, сморщилась, заплевалась, бросила на стол ложку.
— Ты чего, ты чего? — строго закричал Васька. — Не нравится — не ешь, а другим аппетит не порть. Ешь, Алеш. Только подсоли, я забыл посолить.
— Он горький и вонючий… — сказала Танька.
— Опять «вонючий»! Привередливая какая! Ешь, Алеш, ешь, не обращай на нее внимания.
Алешка недоверчиво мешал суп ложкой, но есть не решался.
Васька зачерпнул полную ложку и, не раздумывая, проглотил, как глотал когда-то горькое лекарство.
— Ну и ничего. Суп как суп, — сказал он, с трудом сдерживаясь, чтобы не сплюнуть горечь.
— А песок? — не унималась Танька.
— Че песок?
— Песок на зубах скрипит.
— Ну и что? Это, наверное, попал с пшеном, когда я собирал его с дороги. — И посоветовал: — А ты ложкой не греби по дну тарелки, бери с вершочку. Песок на дно оседает. И зубами нечего жевать. Че тут жевать? Бери в рот и глотай. — И Васька глотал ложку за ложкой. Глотал да подхваливал.
А к вечеру у него разболелся живот, началась рвота, расстроился желудок. И когда мать пришла с работы, его уже так вымотало, что пришлось вызывать врача. У Васьки врач признал дизентерию, и его немедленно отвезли в больницу…
Лечили Ваську долго. Вышел он из больницы стриженый, тощий и длинный. От худобы скулы выпирали, как у монгола. Глаза провалились в глубокие синие впадины.
Вышел, а на улице снега уже нет и в помине, солнышко светит, тропки просохли, на пригорках травка зеленеет. Пришлось Ваське снять шапку, завернуть в узелок. Мать проводила его за больничные ворота, спросила:
— Дойдешь ли?
— Дойду… — И улыбнулся Васька. Солнышку, траве, просохшим тропкам улыбнулся.
— Шапку надел бы: совсем не жарко, простудишься.
— Не… — сказал Васька и пошел медленно домой.
Таньку и Алешку он увидел в конце огорода, ползали они там вдоль межи, собирали что-то. Подошел к ним, те прекратили работу, уставились на брата. На руках у них старые варежки, на земле стоит матерчатая сумочка с травой.
— Что вы делаете? — спросил Васька.
— Крапиву рвем. На борщ, — сказала Танька. — Мама кипятком ее обдает и варит борщ. Вкусный получается, кисленький, как со щавелем.
— Тебе хорошо, ты в больнице лежал, — упрекнул брата Алешка. — А я так и не заболел…
— А худые, — сказал Васька, разглядывая ребят.
— Супу-то маме больше не дают, — сообщила Танька. — Только свою порцию приносит, и все. Хорошего повара уволили, а взяли плохого, жадного.
— А я и не знал, — удивился Васька. — Мне мама ничего не говорила. — Он присел на корточки, сорвал молодую крапиву и, бросив ее в сумку, стал разглядывать руку. — Жжется.
— Рукавичку надень, — посоветовала Танька.
Вечером мать попросила Ваську:
— После школы зайди к тете Груне. Я встретила ее сегодня, обещала бураков дать. Дядя Иван в колхозе разжился.
В школе последний час — урок труда, уборка школьного сада. Ребята сгребают прошлогодние листья, ломают сухие прутья бурьяна, жгут костер. Вялый дымок от него медленно плывет сквозь сад, стелется огородами. Девочки метут, мальчишки окапывают деревья. Никита Карпов — крепыш, от его ноги лопата с хрустом вонзается в землю по самые закрайки, будто в рыхлый песок. Вывернет Никита черный ком, увидит красного выползка, схватит рукой и бросит девчатам. А те с визгом врассыпную.
— Да ну, Гурин… Ну не бросайся! — заверещат на разные голоса и тут же вновь сбегутся в кучу, разглядывают «животное», морщатся, плюются.
— Гурин, не балуйся, — оборачивается на визг учительница и смотрит то на Ваську, то на Никиту, не знает, какой Гурин бросается червями.
Никита уже успел насупиться — принял свой обычный вид, копает сосредоточенно, будто и не слышит, что делается вокруг.
Васька тоже с лопатой, но ему не до шуток, работа у него идет туго. Давит ногой лопату, качается на ней, а она не слушается его, даже на полштыка в землю не залезает. Перед глазами у Васьки круги плывут, поташнивает от голода. Отдохнет немного, опять принимается за работу.
Поднял голову на голос учительницы, увидел на миг ее, и вдруг она поплыла перед глазами, будто в тумане. Васька покачнулся, но успел схватиться за дерево, устоял, не упал.
Подбежала учительница, спросила испуганно:
— Тебе плохо, Гурин?
Но у Васьки в глазах уже прояснилось, он видит перепуганную учительницу, лица ребят, уставившихся на него, говорит виновато:
— Не…
— Сядь, отдохни, Гурин.
— Не… — повторил Васька. Ему стыдно, что на него все смотрят, и он ищет свою лопату, нагибается к ней, но учительница опережает его, поднимает упавшую лопату, подает Ваське. Он опирается на нее, пытается снова копать.
— Отдохни, Гурин, — говорит учительница и отходит от него, машет всем рукой — работайте, мол, не отвлекайтесь.
Ваське действительно становится лучше, он начинает ковырять землю.
Увидел в выемке, будто выводок в гнездышке, штук пять ростков молодых кленков. Крепенькие, пушистые, уже по второй паре листочков выпустили. Захотелось Ваське выкопать осторожно этот выводок и рассадить дома в палисаднике. Представил себе, как эти клены вырастут, разрастутся, какая тень вокруг будет летом. Ваське давно хотелось, чтобы возле дома росли деревья, как в школьном саду, особенно белая акация и клен. Клен ему нравился за широкую крону, за резные большие листья, за «аэропланчики», которыми увешивает себя это дерево осенью. Акацию Васька любит за цветы. Скоро она будет цвести, вся украсится белыми гроздьями соцветий — сладкими, пахучими. Если бы у Васьки была своя акация, он бы ел ее цветы, не лазил бы через заборы на чужие деревья.
Поискал глазами, нашел прутик акации — торчит из земли, между колючек уже зеленые почечки проклюнулись. Выкопать бы и ее, да поглубже, чтобы корень не повредить, и унести домой, во дворе посадить. Позвал Никиту:
— Никит, выкопай мне… А то у меня лопата тупая…
Никита подошел не спеша, посмотрел на молодые кленки, спросил:
— Зачем тебе они?
— Дома посажу.
Усмехнулся Никита:
— Нашел что сажать… Лучче абрикосу или сливу.
— Абрикоса у нас уже есть. А клен красивый, — сказал Васька. — И вот эту акацию выкопай.
Никита выкопал аккуратно все деревца, посоветовал:
— Ты корешки грязью облепи и какой-нибудь тряпкой обмотай, чтобы не высохли.
Васька так и сделал. Только тряпки не нашел, подобрал обрывок газеты, завернул в нее.
Прямо из школы Васька пошел к тетке — материной сестре — за бураками. Чтобы не испачкать рубаху, он пес на ладони пучочек молодых деревцев.
Тетка Груня жила далеко, на противоположной стороне поселка. Идти к ней надо через мосток, а потом — на Куциярову гору. Идти Ваське тяжело, по дороге он несколько раз присаживался отдыхать. Отдохнет, кружение в голове прекратится, туман перед глазами рассеется — снова идет потихоньку. Только бы дойти…
К тетке Груне Васька всегда ходил с охотой — она добрая: обязательно накормит, угостит чем-нибудь вкусным и с собой даст. И все приговаривает: «Ивану только не кажите, а то ругать меня будет… А может, и не будет — с какой ноги встанет. Лучче, если он ничего знать не будет».
Ваське казалось, что она напраслину наговаривает на своего мужа. Дядя Иван — крепкий, здоровый мужик, работящий, каких мало встретишь. Работает он на заводе, отпуск свой проводит в колхозе — корм корове зарабатывает. Если выдается свободное время — выходные, вечера, — прямо с завода бежит на огород, что за посадкой. Там у него припрятаны тяпка, лопата. Работает дотемна, а если лунно, то и ночи прихватит.
— Иван, загонишь ты себя, — ругает его тетка Груня, а он в ответ только отмахивается:
— Молочко любишь, а чем же корову кормить? Без корму она доиться не будет.
— Да нехай она сгорить…
— И-их, — качает дядя Иван головой. — Ума ж у тебя нема и вот столечки. При детях! Завтра забирай всех — и в посадку, шоб по мешку травы нарвали.
— Во, пожалела на свою голову…
Вот и вся обычная их перебранка, а чтобы он показал когда-нибудь свою жадность и ругал тетку за то, что она покормила кого или дала лишнее, — такого Васька не помнит.
С трудом добрался Васька до теткиного дома, а во двор войти сил не хватило, присел на завалинку. Увидела его тетка, всплеснула руками:
— Вася?.. А в хату почему не идешь? — И тут же заторопилась: — Ну, ладно, посиди, я сейчас бурачков достану. Пока Ивана дома нема…
Тетка Груня — родная сестра Васькиной матери, но друг на дружку они совсем не похожи. Мать — смуглянка, черные волосы блестят, как вороново крыло, а тетка — белобрысая и худая (сколько Васька ее помнит, она всегда вот такая — кожа да кости). У матери глаза темно-коричневые в длинных черных ресницах, у тетки глаза голубые, а ресницы светлые. И лицо у тетки немного попорчено оспой. А характерами с матерью они одинаковы, особенно когда на своих детей кричат, даже голоса схожи…
Тетка вынесла Ваське три продолговатых бледно-желтых свеклины. «Сахарные», — догадался Васька и посмотрел на свои руки — они были заняты саженцами и книгами.
— Шо это ты за траву такую носишь? — кивнула она на кленки. — Зачем она тебе? Выбрось.
— Это клен… — сказал Васька. — Дома посажу.
— Ой, боже мой! Он еще про клен думает! А как же ты бураки понесешь? Ну, ладно, подожди.
Она положила свеклу на завалинку, побежала в дом, принесла старый платочек, завязала в него драгоценные «плоды».
— Вот так… — Взглянула на Ваську: — Да ты ж, наверно, голодный? А мне и покормить тебя нечем, племянничек мой дорогой. Корова наша, как назло, перегуливает. Сказала Ивану: «Зарежь ее к сатанам, хоть мясо поедим. Что ж дармоедка стоит?» Не хочет, водил к ветенару, тот сказал, что она тельная, но будет поздно. А я не верю. И в доме нет ничего, один бурак варится… Может, он уже сварился? Ходи в хату, оставь это все тут, никуда не денется.
Она повела Ваську в дом. Еще в сенях его окутал тяжелый дух свекольного варева, такой дух обычно стоит у Карпа в кухне, когда они варят еду поросенку. Но сейчас Васька даже не поморщился, а когда тетка открыла большую кастрюлю и, не боясь ожечься, стала рыться в ней длинной мешалкой, он невольно сглотнул слюну. Достала наконец, положила на тарелку перед Васькой две дымящиеся паром свекольные скибочки — белые, с чуть синеватым оттенком, будто вареное сало.
— Пробуй. Сыроватые, наверно?
Васька грызанул осторожно кусочек, зубы легко откусили мякоть. Покрутил головой — нет, не сырые. Ест. Ближе к середине свекла, правда, тверже, сыра́ еще, не проварилась, но он не хочет этого замечать, съел кусок до конца, принялся за второй.
Идет домой и чувствует: не кружится голова и сил будто прибавилось. И хочется ему скорее донести домой свеклу, рассказать, какая она сладкая и вкусная, поскорее сварить ее и накормить своих младших.
Чтобы сократить путь, Васька не пошел улицей, а завернул на огороды и направился через выгон. Идет полем, радуется весне. Вдали зеленым морем озимь раскинулась, жаворонок невидимый неутомимо звенит в поднебесье, терпко молодой полынью пахнет. И вдруг увидел на пригорке, где солончак на солнце белеет, дым от костерка поднимается и двое ребятишек возле него сидят. Присмотрелся и узнал по одежде — Илья Ахромеев и его младший братишка Игнатка. Возле них ведро стоит. «Наверное, сусликов ловят», — догадался Васька и направился к ним.
Подошел и чуть не побежал обратно от испуга. Лицо у Ильи было пухлое, какое-то водянистое и блестело, как зеленое бутылочное стекло, глаза бессмысленные, взглянул на Ваську и ничего не увидел, продолжал медленно свое дело. Все движения его были удивительно замедленными. Игнатка сидел прямо на земле, смотрел в костер и постоянно сглатывал слюну. Илья подкладывал в костер сухие пучочки прошлогодней травы, стебельки бурьяна и ждал, когда они вспыхнут пламенем. Раздуть огонь у него, наверное, не хватало сил. Когда трава перегорела, Илья отгреб пепел, и Васька увидел обгорелого суслика. Он лежал на животе с закрытыми глазами, круглый и тугой, словно надутый. Шерсть на его спинке совсем обгорела, и кожа коричневела, как у смоленого кабана. Да и весь суслик был похож на маленького поросеночка.
Илья поскоблил суслика ножичком и перевернул его на спину, лапками вверх. На брюшке еще лохматилась мокрая рыжая шерсть. Илья обложил суслика снова сухой травой, подгорнул тлевшие угли, и костерок задымил.
— Зачем вы?.. Есть будете ховрашка? — спросил Васька.
Но ему никто не ответил, ни Илья, ни Игнатка даже не пошевелились, сидели будто заколдованные.
Тогда Васька развязал узелок, достал одну свеклину и протянул Илье:
— Возьми, испеките в костре.
Глаза у Ильи оживились, он повел ими из стороны в сторону, но больше никакого движения не сделал и не протянул руки, чтобы взять свеклу, словно окоченел. Васька положил возле него свеклу, завязал узелок и медленно пошел от них, осторожно ступая, будто боялся разбудить кого-то.
Когда Васька пришел домой, мать уже вернулась с работы и сидела разговаривала с бабушкой. Сидела, правда, только бабушка, а мать стояла перед ней и, вытирая глаза, громко ей выговаривала:
— Брат родной называется, а хоть бы раз пришел да поглядел, как тут сестра его живет с тремя ртами. Может, они уже и померли все от голода. Ишо зимой просила: «Платон, устроил бы ты меня куда-нибудь на транспорт, ты ж большой начальник. Устрой, чтобы я получала рабочую карточку». — «А куда я устрою? Вагоны мыть?» — «Да хоть и вагоны. Што я, работы боюсь! Не боюсь». — «Ладно, поговорю. Может, в столовую официанткой… сможешь?» — «Да чи не сумею? Больным угождаю, а то здоровым не смогу тарелку подать». — «В столовой было б хорошо. И сама сыта, и карточка рабочая… Ладно, поговорю». Да и до сих пор говорит. Ну, есть у него совесть? Я и не знаю, дотянем мы до новины или нет. Да и што она даст нам, та новина? Огород незасаженным остается, нечего сажать. Принесла вон картофельных очисток, посадила. Говорят, если глазки целы, могут дать ростки. Да все это пустое: какое семя, такое и племя. Только трата пустая трудов. Чего ждать? — Мать заплакала. — До того доходит, что руки на себя накласть хочется, чтобы не видеть их голодные глазенки.
— Ну-ну, не дури, — строго сказала бабушка. — «Руки накласть»! Ишо што придумала! А об них подумала? — кивнула она на детей.
— А што ж я одна, никто помочь не хочет. Што ему, тяжело, Платону? Нет, просто возиться не хочет. Сам наевши — и ладно, а другие как хотите. Брат называется.
— Ну, не плачь, не плачь. Я вот прямо от вас да к нему пойду, поругаю. Поможет устроиться на другую работу. И правда, што это за работа — хлеба на четырех дают, будто писклятам.
Мать обернулась к Ваське, отобрала узелок.
— Спасибо, хоть сестра пока не отворачивается, все што-нибудь подкинет. — Развязала, спросила у Васьки: — Только две дала? А говорила, Иван полмешка принес…
— Три… — сказал Васька.
— А где же третья? Потерял?
— Илюхе Ахромееву отдал. — И Васька рассказал о своей встрече на выгоне. Рассказал и ждал, что мать будет ругать его, но она задумчиво молчала. И тогда Васька, чтобы опередить ее, напомнил: — Сама ж говорила: «Дай бог давать, да не дай бог просить…»
— А я тебя ругаю? — обиделась мать. — А это что? — кивнула она на Васькины саженцы.
— Клен и акация.
— Зачем?
— Посажу. Клены — в палисаднике, а акацию во дворе.
— Блаженный какой-то, — вздохнула мать. — Огород надо сажать, семян никаких нема, а он клен, акацию…
Васька ничего не сказал матери, рассадил деревца, как и задумал, полил их обильно водой, а чтобы никто не сломал, огородил их частым заборчиком из сухих веточек. Пока сажал деревца, все время думал об Илье. Так и стояли они с Игнаткой перед глазами — пухлые, угрюмые, медлительные. И — обгорелый суслик…
Кончил дело Васька, не выдержал, побежал к Никите. Рассказал ему все об Илье, под конец попросил:
— Слушай, Никит, дай ему сухарей, у вас же целый чувал огромный… Дай, а то они умрут…
Никита посмотрел на Ваську исподлобья, буркнул:
— Во! Откуда они у нас?
— Да как же… А помнишь?..
— «Помнишь»… Дураки тогда были, полезли хорониться в сухари и перекувырнули.
— Ну и што? Мы ж их собрали.
— Собрали. А толку? Мамка их поросенку скормила, цвелые. Если бы не свалили тогда, может, и достоялись… Сам сейчас съел бы, хоть и цвелый…
— Все-все скормили? — удивился Васька. — И ни одного не оставили?..
Он вспомнил вкус того сухаря, который грыз, сидя на верхотуре набитого матраса, и пожалел, что не набил тогда ими карманы про запас: как бы сейчас они пригодились…
После материного разговора с бабушкой прошло немало дней, Васька уже стал забывать его. Сначала у него затеплилась кое-какая надежда, что мать устроится на другую работу и они получат рабочую карточку, но время шло, а перемен никаких не предвиделось.
И вдруг грохот в сенях и громкий мужской голос:
— Есть ли кто живой в доме?
— Есть, есть, — тут же отозвалась мать и впустила в комнату своего старшего брата Платона. — А ты што ж, думал, что мы уже померли, хоронить пришел? И за то спасибо… А мы, слава богу, ишо живы, так што не огорчайся.
— Ну и колючая ж ты, сестра! — покрутил головой Платон. — Погоди, ругаться потом будем. Давай сначала поздоровкаемся. — Он протянул ей руку, поцеловал в щеку. Потом, как взрослым, пожал руки всем детям. Васькину руку задержал. — Большой какой вырос! А мать все плачет! Сына скоро женить будешь. Помощник! Как жизнь, Василь?
— Ниче, — сказал Васька.
— Ну вот и хорошо. — Платон положил на стол круглый газетный сверток. — Это вам гостинец.
Платон здоровый, плотный мужик в железнодорожном кителе с поблескивающими в петлицах красными «шпалами», разговаривает громко, независимо, разговор все время держит на шутейной волне. Снял фуражку, ладонью вытер лоб, поискал табуретку, опустился на нее грузно.
— Ну, што там у тебя, жалуйся. А то бабка пришла, накричала, а за што — не пойму. — И он повел вокруг глазами, словно изучал жилище.
— «Не пойму»! — обиделась мать. — Конечно, куда ж тебе понять! Живот вон какой наел — рази поймешь? С таким животом нынче по улице стыдно ходить…
— Ну вот, теперь живот ей мой помешал! Куда ж мне его девать? — усмехнулся Платон.
А матери не до шуток и не до смеха, не принимает его тон разговора, сердится.
— Погляди, на кого они похожи? — указала она на детей. — Это я еще больничным супом спасаю, а так бы, может, давно б уже посинели или побираться б пошли… И никому делов нет, никто не спросит, как ты там, как с тремя детями в такое голодное время?.. — Мать не выдержала, заплакала.
— Не надо, не плачь, — поморщился Платон. — Шо ты слезами поможешь?
— Они сами текут… Я знаю, што не поможешь… Каждый об себе только заботится…
— Да ну зачем же так?
— А затем. — Мать вытерла слезы и крикнула громко: — Когда был Кузьма живой — так всем он был нужен. И туда его, и туда, всякую дырку им затыкали. Ни от чего не отказывался, куда пошлют — идет, потому сознательный был, партейный, активист. А как убили, похоронили, и всё, забыли. Хоть бы детей вспомнили его, так нет, кому они нужны́, пока малые. Вырастут — тогда дело другое, тогда — увидят и их…
— Ну, это ты зря, — посерьезнел Платон. — Не надо.
— А шо, я с чужим разговариваю?
— Неважно. Одно с другим не мешай. Убили… Ну, что же теперь? Случай. Послали б меня — меня б убили.
— Так не послали ж и не убили, а убили его.
— Я виноват, да? Ну, убили б меня — осталось бы семеро. Лучше, что ли, тебе бы легче было?
— Легче, мне было б легче, и Кузьма твоих детей не оставил бы, ты это знаешь, знаешь, какой он был. А потом — я вовсе не о том говорю, — махнула мать сердито на Платона. — Не путай меня. Разве я сказала, что лучше б тебя убили? А только обидно. Вон деверь, Карпо, всю жизнь никуда его не трогают, живет только для себя, а его дети получают по четыреста граммов хлеба, а мои, то есть Кузьмовы, который жизни своей не пожалел, — по сто пятьдесят. Почему? И ты — братом называешься, партейный, в активистах ходишь, начальник, а тоже, видать, только об своем животе печешься…
— Опять! — заерзал на стуле Платон.
Васька любил всех материных братьев — Платона, Гаврюшку, Ивана, Петра. Все они разные, и каждый по-своему чем-то Ваське по душе. Больше всех, конечно, любил он Гаврюшку — высокого, кудрявого, остроумного парня, на него он хотел быть похожим. Платоном Васька гордился — большой человек, и как человек он был для него недосягаем. Когда Васька бывал у них в гостях, Платона почти никогда не было дома — на работе. А если случалось, что он приходил вдруг, то он приходил только, чтоб отдохнуть, и тогда всю многочисленную ораву детей выпроваживали либо на улицу, либо в другую комнату.
Уважение к Платону и мать прививала Ваське, говорила:
— Учись! Выучишься — будешь жить, как дядя Платон, нужды знать не будешь. А останешься неучем — так и будешь всю жизнь горе мыкать…
И Васька учился, хотел жить, как дядя Платон, — вершина материных желаний. А теперь сама на него напала и хлещет его так, будто это не Платон вовсе, а напроказивший Васька…
— Я уж не говорю об одеже-обуже… Праздник приближается, Первый май, а у них ни у кого никакой обновки нет. Накормить бы досыта — одна думка…
— Да… — раздумчиво проговорил Платон и снова обвел глазами комнату, будто искал подтверждения тому, о чем говорит сестра. — Ладно, не горюй. Попробуем что-нибудь сделать. Завтра приходи к семи утра в красный уголок на Горку. Это где Западная сортировочная, перед вокзалом остановка — Горка. Там спросишь…
— Да знаю, знаю!.. — заторопилась мать, словно боялась, что Платон почему-либо раздумает помогать ей. — Знаю, как же… Найду, язык до Киева доведет.
— Там у нас планерка будет. После планерки подойдешь ко мне. Что-нибудь сделаем.
— Ой, спасибо тебе…
— Рано спасибо, — сказал Платон и засобирался идти.
— Посидел бы… Когда был, да когда ишо будешь… Угостить, правда, нечем, ты уж извини…
— О чем ты говоришь? Угостить… Пойду, некогда…
— Не обижайся на меня, што я так напустилась… Припекло — дальше некуда. — И у матери снова задергалось лицо, она потянула к глазам уголок платка.
— Ладно, ладно, — успокоил ее Платон, надел фуражку и направился к двери. — До свидания, — сказал он уже в сенях, не оборачиваясь.
— До свидания, — ответила за всех мать, идя вслед за ним…
Как только они вышли из комнаты, ребята словно по команде бросились к свертку, развернули и разочарованно отступили — в свертке было два куска хозяйственного мыла. Вошла мать, увидела мыло, сказала:
— О, знает, что в хозяйстве нужно. Рубахи вам повыстираю. Это хорошо. — И понесла мыло в чулан. — Только бы дал бог устроиться на работу…
До конца дня мать была сама не своя, места себе не находила — волновалась. Она то вздыхала, то что-то шептала про себя, будто молитву, и постоянно вслух повторяла:
— Хоть бы бог дал…
Сбегала в больницу, отпросилась на завтра с работы, а утром чуть свет уже поднялась на поезд.
Красный уголок нашла она быстро. Почти все, кто сошел с поезда на Горке, направлялись туда. Диспетчеры, составители, конторщики, операторы, дежурные по станции — все торопились на планерку. Народу в «уголок» набилось много. Мать потопталась в коридоре, осмелела и тоже протиснулась в комнату. Приподнялась на носки и увидела — сидит за красным столом Платон. Важный, солидный и суровый. Перед ним пустое пространство — на первый ряд никто не решился сесть, хотя сзади стоят, жмутся в тесноте.
И вдруг возгордилась почему-то мать своим братом, посматривает на соседей, хочется сказать им: «То брат мой родной — Платон!» Но на нее никто не обращает внимания, люди переговариваются между собой, шутят, чему-то улыбаются, будто и нет здесь ни ее, ни Платона.
— Ну, все, что ли? — Платон взглянул на часы. — Начнем.
В комнате вмиг наступила тишина.
— Прошлая смена была сработана из рук вон плохо, — сердито бросил Платон первые слова на присутствующих и впервые взглянул в зал на людей. — Разбили вагон. Виновные будут платить. Это пока. Если такое дело не прекратится — будем рассматривать как саботаж и отдавать виновных под суд. Ясно?
«Вагон разбили? — удивилась мать. — Ой-ой, платить, наверное, много придется… А Платон-то строгий какой! Все молчат, видать, боятся его…» И снова посмотрела на своих соседей — какое впечатление на них производит Платон. Но ничего такого, чего хотела она увидеть, не увидела. Слева сосед молчал, а справа прошептал своему товарищу:
— Не может, чтобы не пугать судом…
— А рази вагоны разбивать можно? — не выдержала мать, заступилась за брата.
На нее оглянулись, усмехнулись, она виновато опустила глаза.
— График сорвали, на три минуты отправление поезда задержали, — продолжал Платон. — Технические конторщики виноваты: документ не нашли, пришлось вагон выбрасывать. Так работать нельзя. Предупреждаю.
— Платон Павлович, в нашей смене один списчик заболел, — раздался голос из зала.
— А я при чем? — спросил Платон. Выдержав паузу, повторил: — Я при чем?
— Вы ни при чем… — сказал опять голос из зала. — Я просто объясняю…
— «Объясняю». Работать надо как следует. Работать! Совесть надо иметь! Списчик заболел. Ну и что? А я где возьму вам списчика? Рожу?
«Ой, ну зачем же он так? — поморщилась мать. — Так хорошо говорил, и на́ тебе…»
В зале оживились, а сосед справа сказал тихо:
— Мог бы и родить — с таким животом…
— Ага, — подтвердил его товарищ. — Уже давно на сносях ходит, может, он сразу двойню… — И они засмеялись.
А матери стало стыдно и обидно.
— Разметка нечетко делается на вагонах, поэтому на сортировке частые задержки, — продолжал Платон. — Сколько об этом говорилось? Нет, продолжается… И еще. Обращаю ваше внимание на технику безопасности. Сегодня ночью одному башмачнику пальцы отдавило. Имейте в виду. Всё. Вопросы есть? Нет? По местам. Жигулин, останься.
Шумной гурьбой народ повалил на волю, мать притиснулась к стенке, ждала, когда все пройдут. Несмело подошла к Платону, сказала:
— Ну, вот и я…
— Хорошо, — кивнул он. — Жигулин, подойди. Надо устроить на работу эту женщину… Я тебе говорил…
Жигулин — пожилой железнодорожник, с палочкой, с белыми пышными бровями, взглянул на мать, проговорил:
— Я помню, Платон Павлович. — И к матери: — Вас как зовут?
— Нюра, — сказала она и, посмотрев на брата, поправилась: — Анна…
— А по батюшке?
— Да так же, — улыбнулась мать и указала на Платона. — Павловна…
Платон заерзал, а Жигулин улыбнулся:
— Очень хорошо: тезки, значит…
— Брат он мне, — уточнила мать.
— Ах, вот оно что! — Жигулин повел плечами: — Почему же вы не сказали, Платон Павлович? Мы бы…
— Это не имеет значения, — поднялся Платон. — Сестра не сестра — оформляй, как положено, куда она подходит, где есть место. Делай все по закону, чтобы меня потом не упрекали за семейственность. На твое усмотрение. — Шумно раздвигая стулья, Платон полез из-за стола. На середине комнаты обернулся, сказал мягко: — Детишки у нее, понимаешь… Трое… — И направился к двери.
Жигулин долго стоял задумавшись, барабанил пальцами по крышке стола. Она смотрела на него, боясь пошевелиться, в сердце ледяным холодом пробиралась догадка: «Ничего не получится…» И она уже готова была смириться с такой участью, ей уже хотелось пожалеть этого вежливого, культурного пожилого человека и освободить его от тяжкой задачи думать о ней. «Ну, что ж, раз так трудно… Нельзя так нельзя… Звиняйте…» — вертелось у нее на языке. И когда она уже открыла было рот, чтобы сказать вот так, как подумала, Жигулин встрепенулся, посмотрел на нее:
— Вот что, Анна Павловна… У нас сейчас есть место только мойщицы вагонов. Можно оформить. А со временем переведем на другой участок, полегче. А хотите — подождите, пока освободится место… Подберем что-то… Вы где работали до этого?
— В больнице, сиделкой. Но я согласна, — добавила она быстро и еще раз повторила: — Согласна я куда угодно.
— Подумайте, не торопитесь… Вам сколько лет?
— Так какой сейчас год? Тридцать второй? Вот и мне столько же… Девятьсотого года я…
— А образование?
— Четыре класса…
Он причмокнул сухими тонкими губами:
— Не густо.
— Начальную школу кончила. — И добавила: — С похвальным листом.
— Это хорошо. Ну, что же мы тут стоим? Пойдемте в контору, в отдел кадров, там обо всем и договоримся. — И пошел первым на выход, но в дверях остановился, пропустил ее вперед, а на улице снова обогнал. — Идите за мной и будьте осторожны: тут вагоны туда-сюда катаются, не увидишь, с какой стороны накроет. Сортировка. А рабочие зовут — мясорубка. Очень много жертв. Нужно быть исключительно внимательным, когда переходишь эти пути.
Домой мать приехала двухчасовым поездом, не раздеваясь, села на табуретку в кухне, положила руки на колени:
— Ой, дети мои дорогие! Прямо и не знаю: или то правда, или то сон. Принимают! Заявление оставила. Сказали, чтобы рассчитывалась в больнице и выходила на работу. А я боюсь. Боюсь: тут рассчитаюсь, а там передумают да откажут? Ой, неужели ж то будет правда и мы получим рабочие продуктовые карточки, прикрепимся к железнодорожному магазину и наедимся хлеба?
И вдруг плечи ее затряслись, лицо плаксиво задергалось — она засмеялась громко, раскатисто, а из глаз брызнули крупные слезы. Она их вытирала то одной рукой, то другой, стряхивала на пол и все смеялась, смеялась, а потом завсхлипывала и стала показывать Ваське рукой, чтобы он дал ей попить. Васька догадался, сунул матери в руку полную кружку воды, она поднесла ко рту и долго не могла напиться: зубы стучали о кружку и вода лилась ей на подол. Наконец она напилась, вернула Ваське кружку и, оглядевшись вокруг, встала, принялась раздеваться…
С новыми карточкам Васька собирался в магазин, будто на торжественный прием. Умылся как следует, причесался, чистую рубаху надел — железнодорожный магазин в поселке считался самым уважаемым и почитаемым.
Магазинов в поселке несколько, но основных, в которых люди кормились и одевались, — только три: Сельпо, Путиловский и Железнодорожный. Три магазина и три категории людей.
Сельпо — этот обслуживал больницу (сельскую), школу (ту, что на выгоне), редакцию районной газеты, райисполком и разные районные учреждения.
К Путиловскому были прикреплены рабочие завода. Это филиал большого магазина в городе, где находился и завод, принадлежавший некогда промышленнику Путилову. Разные товары, в том числе и хлеб, привозились сюда из города. Даже местной пекарней магазин не пользовался. Большой, просторный, он был частицей города в поселке. Но самым респектабельным, как теперь бы сказали, был Железнодорожный. По товарам он был не богаче Путиловского, но выглядел культурнее, форсистее, от своих собратьев он отличался какой-то особой чистопородностью, что ли. В нем никогда не было шума, все тихо, чинно, солидно и благопристойно, как в храме. Суеты, скандалов этот магазин не знал. Если даже давали что-то из редких товаров, всегда очередь здесь выглядела более спокойно, чем в первых двух. Это, наверное, потому, что и сами железнодорожники из всех категорий поселкового населения многим выделялись: у них была форменная одежда, работа их требовала большей дисциплины и организованности, и это не могло не откладывать своего отпечатка на людей, которые выделялись среди поселковых и своей общей культурой — результат все той же служебной специфики. Все это, вместе взятое, делало железнодорожников в какой-то степени поселковой аристократией.
Да и вообще железная дорога — это своеобразное большое государство в государстве, и человек, став членом этого государства, невольно подтягивался, дорожил этим членством и звание железнодорожника носил обычно с гордостью.
Неудивительно поэтому, что Васька так торжественно собирался в магазин: он уже считал себя железнодорожником и хотел быть достойным членом этой когорты.
Обычно он ходил за хлебом с пустыми руками, но тут взял хозяйственную сумку — ему предстояло выкупить, кроме хлеба, и другие продукты — крупу, масло.
С трепетом, несмело вошел он в магазин, робко пристроился в очередь за хлебом. Без привычки он чувствовал себя здесь чужим, ему казалось, что на него все обращают внимание и вот-вот кто-то скажет: «А ты, мальчик, зачем здесь?» И тогда он покажет свои карточки и скажет, что мать его теперь работает в вагонном депо на станции Ясиноватая. И все тогда заулыбаются ему, обрадуются чему-то и не будут коситься на него.
Очередь двигалась, Васька кидал по людям глазами, но его никто так и не спросил, зачем он здесь. Только продавщица, взяв карточки, поинтересовалась:
— Что-то я тебя не помню. Первый раз?
— Ага, — робко выдавил из себя Васька.
— Чей же ты?
Васька торопливо объяснил, и, когда продавщица сказала: «A-а, знаю, знаю…», он обрадовался, улыбнулся облегченно, переступил с ноги на ногу.
— Какой тебе — белый, серый?..
— Что? — не понял Васька.
— Хлеб какой будешь брать? Сегодня есть и белый.
Васька замешкался — не знал, как ему быть. Мать на этот счет ничего не говорила… Да и кто ж знал, что тут можно выбирать.
— Белого, конечно, — подсказал кто-то из очереди. — Не каждый день он бывает…
— Ага, белого, — сказал Васька.
Продавщица бросила на весы круглую высокую буханку. Румяная макушка ее чуть скособочилась, разорвав с одной стороны тесто и образовав шершавую корочку. Васька смотрел на эту корочку и глотал слюнку: «Вот бы такую краюшку натереть чесноком! Только куда она столько?.. Целую буханку! — удивился Васька и тут же с горечью подумал: — Сейчас снимет и отрежет..» Но продавщица не сняла хлеб с весов, а взяла с прилавка еще порядочный кусок и положила на буханку. Только теперь весы качнулись, и продавщица сняла хлеб.
— Бери.
— Это все мне? На один день?! — поразился Васька.
— А что? — насторожилась продавщица и снова положила хлеб на весы. — Ну-ка дай твои карточки.
Васька подал ей карточки, она посмотрела их и вернула.
— Все правильно: два килограмма. Забирай и не морочь мне голову. Следующий.
Покраснел Васька до самых ушей, запихнул хлеб в сумку и подался домой. По дороге несколько раз заглядывал в сумку, нюхал теплый дух свежего хлеба, крутил перед глазами довесок, но съесть его не решился — хотелось донести все домой и показать всем, сколько они получают теперь хлеба.
Принес, ребята обступили Ваську, а он прикрыл сумку руками и смотрел на них хитро:
— Угадайте, сколько?
— Два кила, — сказала Танька.
— Два-то два, а сколько хлеба?
— Полбуханки, — опять поторопилась Танька.
— Не…
— Вот столько! — растянул руки Алешка.
— Эх вы!.. — И Васька выпростал из сумки буханку, положил на стол.
Как от яркого света, ребята тут же откачнулись от хлеба и смотрели на него, будто на диковинку. Танька всплеснула руками да так и держала их вместе у своей груди, а Алешка, растянув в улыбке рот до ушей, только произнес:
— Ого-го!..
— Это еще не все! — И Васька таинственно, будто маг-чародей, сунул руку в сумку и вытащил оттуда еще кусок. Покрутил им перед глазами и водрузил осторожно на буханку. — Ну?
— Дай мне эту горбушку, — протянул Алешка руку.
— Не трожь, — отвел его руку Васька. — Давайте потерпим: пусть и мама посмотрит, сколько нам хлеба дают.
И они терпели. До самого вечера. То смотрели на хлеб издалека, то брали буханку в руки, нянчили ее, нюхали. Алешка не удержался, лизнул шершавую корочку и долго чмокал от удовольствия. И никто не рискнул отщипнуть хотя бы крошку — ждали мать.
А мать вошла и тоже, как и Танька, всплеснула руками и долго смотрела на хлеб со стороны.
— Боже мой! Как солнышко! А я уж думала, что мы так никогда и не увидим такого хлебушка. — Она взяла буханку в руки, перекрестилась и поцеловала ее, как святыню. — Почему ж вы не ели?
— Тебя ждали, показать хотели.
— Радость-то какая! — согласилась мать. — Слава богу. Хоть работа тяжелая, но зато теперь с хлебом будем. Вася, дели, дети есть хотят…
Саженцы Васькины принялись хорошо, особенно акация. Она быстро выбросила мелкие нежные листочки и заметно стала тянуться вверх. Кленки же долго сидели, поникнув головками, и только благодаря Васькиным стараниям, который утром и вечером поливал их, наконец ожили, ободрились и выпустили третью пару листков.
Поливая деревца, Васька всякий раз долго просиживал над ними на корточках, любовался ими, будто какой диковинкой.
Однажды, возвращаясь с работы, мать подошла к Ваське в палисаднике, присела рядом:
— Принялись?
— Ага! Акация вон уже на сколько выросла. Видишь новый стволик, зелененький? И клены тоже начали расти…
— Ну, пусть, сказала мать. — Может, и вырастут. Тень летом будет… — И тут же похвасталась: — А я с получкой! Пойдем в хату, считать будем: ишо никогда столько не получала! — Длинные черные ресницы торопливо смахивали с ее смеющихся глаз слезинки.
— А плачешь?
— Так — от радости! — сказала она просто. — Получку дали, премию и ишо талон на промтовар в «закрытый» магазин. Во! Увидел ба отец — удивился б. В воскресенье поедем с тобой в город, купим кое-какую обновку к празднику — тебе, Тане, Алеше…
— А тебе?
— Может, и мне… На харчи мало останется, да ничего, как-нибудь перебьемся. Обновку к празднику надо обязательно…
В комнате она бросила на стол деньги и, оставив детей считать ее получку, сама тут же пошла к Карпу советоваться. Тот часто бывает в городе, знает, где что продают и почем.
Карпо сидел после обеда на скамеечке у приоткрытой плиты — курил. На приветствие невестки кивнул и снова уставился на тлеющие угли в плите. Мужик он был суровый, неразговорчивый. Зато жена его Ульяна — маленькая шустрая бабенка — говорила всегда за двоих.
— А я к тебе, кум, за советом.
— Шо случилось?
— Да пока, слава богу, ничего. Мужской совет нужен. В город в воскресенье собралась ехать… — И она рассказала деверю все свои планы.
Карпо выслушал ее, хмыкнул неодобрительно:
— Балуешь ты их… Празднику один день, а ты им обнову покупать. С какого жиру?
— Ну как же? Праздник большой — Май. — И тут же стала почему-то оправдываться: — Праздник — то так, предлог только. Ходить же им все равно в чем-то надо. Праздник не праздник… Штанишки, обувка…
— Скоро тепло — босиком будут бегать, — стоял на своем Карпо.
— А пока холодно, хоть сандалетки какие купить. Мальчишка уже большой, в школу надо доходить. И праздник все-таки, никуда не денешься — надо…
— Да тебе-то што? — прикрикнула на Карпа Ульяна. — У тебя о чем спрашивают? На то и отвечай.
Карпо не обратил внимания на жену, продолжал в том же тоне:
— Ну, гляди сама. Тебе видней. В городе зевка не давай — быстро облапошат.
— Как так?
— А так. Ты вещь, скажем, поглядела, понравилась тебе. А пока ты деньги достаешь, они ту вещь завернули в газетку. Ты заплатила, взяла, приехала домой, развернула, а там какая-нибудь тряпка старая. Подменили. Вот так. — Карпо развел руки и долго смотрел сначала на мать, потом на Ульяну, какое впечатление произвел его рассказ.
— На это они мастаки! — подтвердила Ульяна. — Жулья разного хватает.
— А то еще такие случаи бывают, — разговорился Карпо. — Продает сапоги. Хромовые, новые, ненадеванные. Кожа на подметках спиртовая, не придерешься. Купил, привез домой, надел, пошел в гости, а обратно босиком: подошва разлезлась — оказалась из картонки.
— А как же так?.. — удивилась мать. — Как же узнать?
— Как хочешь, так и узнавай, — сказал спокойно Карпо и бросил в поддувало цигарку. — Ногтем поковыряй или ножичком надрежь. Да только разве он даст резать? Все одно трудно распознать, картон есть такой твердый, шо его и ножиком не расковыряешь.
— Ну, напужал, совсем хоть никуда не езди, — сказала мать.
— И правда, — опять напустилась на мужа Ульяна. — Ты по делу говори человеку, а то страху нагоня-а-ает!..
— А это не по делу? — огрызнулся Карпо. — Зевка даст — и останется ни с чем. Это, по-твоему, лучче? «По делу»… Шо тут балакать? На «тучу» надо ехать, на толкучку, там все продают. В магазинах, сама знаешь, только по талонам. Если в «торгсин» — там, правда, свободно. — И улыбнулся своей шутке. Потом пояснил: — Это где на золото все продают.
— Где ж его взять, золото? — сказала мать.
— Да в том-то и дело, — согласился Карпо. — Остановка за малым. Так шо на «тучу»… Она на том же месте, где и была: в начале Первой линии направо. Спросишь, где тут «туча», или барахоловка, — тебе каждый скажет.
— Я знаю, где она, — сказала мать.
— Ну, а знаешь, так о чем спрашиваешь?
Напугал мать Карпо, нагнал на нее страху — не знает, как быть. А ехать надо. На Ваську надежда — все-таки не одна, вдвоем в четыре глаза будут смотреть, чтобы их не обжулили.
А Васька от радости себя не помнит, не дождется воскресенья. В городе он бывал редко и всякий раз ехал туда с трепетным волнением. Город для него — будто другая планета, где все не так, как в поселке, все по-другому: там красиво, людно, весело и жутковато. Город его поражал и удивлял: большие, многоэтажные дома стоят впритык друг к дружке, вдоль длинных улиц тянутся магазины, один зазывнее другого; на первых этажах окон нет, сплошные витрины огромные, во всю стену — одно сплошное стекло. «А вдруг кто каменюку бросит?» — думал Васька и удивлялся, что никто не бросает…
Город встретил их своим многолюдьем задолго до своего кипучего центра — на вокзале, где они должны были с поезда сделать пересадку на трамвай.
Маленький красный трамвайчик — остаток бельгийской компании, жутко визжа на повороте и отчаянно трезвоня, показался из-за угла. Опасно накренившись на правый бок и разболтанно култыхаясь на неровностях дороги, он суетливо перебирал своими короткими ножками-колесиками, торопился к остановке. Но еще до остановки его подстерегала большая толпа мужиков, и, как только он показался из-за поворота, они кинулись к нему, облепили со всех сторон. Одни повисли гроздьями на подножках, другие бежали вслед за трамваем, пытаясь схватиться за что ни попадя. Молодые рабочие парни цеплялись за рамы и лезли внутрь через окна.
Трамвай дополз до остановки, постоял с минуту и снова заколошматил звонком, требуя освободить пути, тронулся по кольцу в обратный путь. Толпа, взбаламученная трамваем, долго бежала за ним вслед, самые ловкие цеплялись за разные выступы вагона, ухитрялись как-то закрепиться на нем, взбирались на крышу, и трамвай уже не был похож на себя, а, казалось, катился по рельсам людской комок, похожий на пчелиный рой, покинувший улей.
Мать прижимала Ваську к себе и, когда подходил трамвай, отступала подальше от него, чтобы толпа не затерла их.
— Пропустим, пропустим, — говорила она Ваське. — Нехай едут. Куда нам спешить? Эти уедут, потом народу поменьшает.
Но приходил один, другой трамвай, а толпа не редела — откуда только и берутся люди?
— Так и будем стоять? — проворчал Васька и потащил мать к передней площадке подошедшего вагона: он заметил, что там меньше народа. И как-то получилось так, что в этот момент вожатая встала в дверях, замахнулась на наседавших парней ключом:
— Куда вы лезете? Дайте выйти людям!
Парни отступили, из вагона вышли пассажиры, а мать с Васькой стояли тут же, и мать осмелела, попросила:
— Пропустите, с мальчиком вот никак не сядем.
Грозная вожатая оказалась с добрым сердцем, пропустила их. И тут же, как по сигналу, вслед за ними ринулись на штурм дверей остальные. Вожатая пыталась как-то установить порядок, но это уже было ей не под силу, и она, ругаясь, пошла на свое место. Сердито забарабанив звонком, резко рванула трамвай.
Вагончик бежал мимо горняцких поселков, мимо заводов, мимо высоких островерхих, как египетские пирамиды, терриконов. Трамвай болтало из стороны в сторону, Ваську с матерью прижали в самый угол — ни охнуть, ни вздохнуть. Но Васька переносил эти неудобства как-то спокойно, иной езды в трамвае он никогда не видел и не представлял. А голос кондукторши, которая выкрикивала остановки, звучал для него как музыка: «Бутовка», «Компрессорная», «Соц. городок», «Сенной рынок».
На каждой остановке в вагоне происходило перемещение — одни протискивались к выходу, другие входили. Те, что висели на ступеньке, кричали:
— Пройдите там!.. Ведь в середине совсем пусто!..
— Ага, — отвечали им из вагона. — Тут хоть танцуй! Гармошки только нема…
— Граждане, граждане, вагон не резиновый! — пыталась урезонить пассажиров кондуктор.
И трамвай бежал до следующей остановки.
— Скоро приедем. Сенной проехали, это уже город, — сказала мать Ваське.
А Ваське хоть бы и не кончалась дорога, прилип к стеклу, смотрит на бегущие мимо рудники, заводские корпуса. Время от времени дергал мать за полу, спрашивал:
— Ма, что это?
А мать и сама не знала, отвечала свое обычное:
— Завод какой-то…
— А это что копают?
— Строить штось будуть… — И, вглядевшись, пояснила: — Это ж, наверное, тут и будет тот большущий завод, куда все рабочих вербуют. Пятилетка — вот она.
Васька слышал про эту стройку — о ней много разговору: коксохимкомбинат. Завод будет обжигать уголь — превращать его в кокс, а дым и разные газы не в трубу будут вылетать, а все словится специальными ловушками и переработается в удобрения, в смазочные масла и еще во что-то. Да на этом заводе и трубы-то не будет, как на других, на старых, что день и ночь небо коптят.
Прильнул к стеклу Васька, пытается получше рассмотреть завод, но пока в нем ничего особенного: вырыты котлованы, везде кучи земли наворочены, вдали Какие-то корпуса строятся из белого кирпича — вот и все. Но Васька смотрит пристально, и ему кажется, что он видит этот завод уже готовым: он такой же, как макеевский, куда на свалку Васька ходил уголь собирать, только еще больше.
Потянулся к материному уху, прошептал:
— Из угля удобрения будут делать.
— Ну што ж, — быстро соглашается мать. — Наверно, золу будут в порошок растирать. Вон бурьян люди жгут, а золу по огороду раскидывают — удобряют землю. В трудные годы, в голодовку, и стирали золой заместо мыла.
— Не, — вертит головой Васька. — Из дыма и из газов будут делать.
— A-а!.. Ну, то штось новое придумали.
Сошли они, как и учил Карпо, в начале Первой линии. Да, собственно, здесь почти все и вышли из вагона, будто дальше и дел ни у кого нет. Широким половодьем, как на демонстрации, народ тек на толкучку, которая по существу началась уже у самого трамвая. То и дело в толпе шмыгали какие-то типы, одни что-то продавали, другие, наоборот, сами хотели что-то купить и почти у каждого спрашивали воровато, шепотом:
— Шо продаешь?
Но мать не обращала на них внимания, схватив Ваську за руку, словно маленького, торопилась в центр толкучего рынка.
— «Туча», — проговорила она. — И правда — народу туча. — И остановилась, соображая, куда идти, в какой конец, где что продают, — должен же быть какой-то порядок.
Но базар был совсем бестолковым: на нем продавали все и везде. Надо было ходить по нему, толкаться — авось наткнешься на то, что тебе нужно.
Мать увидела женщину с буханкой хлеба, подошла, спросила:
— Почем?
— Прошу пятьдесят…
Мать покрутила головой и отошла.
— Ты что, хлеба хочешь купить? — спросил Васька.
— Да нет. Просто приценилась…
И не успели они отойти, как услышали крик этой женщины:
— Караул!.. Держите, держите вора!..
Васька оглянулся и увидел женщину — бледная, растрепанная, со сбившимся на затылок платком, она судорожно прижимала к груди уже только небольшой кусок хлеба с рваными краями. А перед ней двое мужчин держали грязного оборвыша, который, ни на кого не глядя и не вырываясь, торопливо, двумя руками набивал рот хлебом, глотал его, не жуя, кусками, давился, втянув голову в плечи, ожидая ударов.
— Пойдем, пойдем, — заторопилась мать и увлекла Ваську подальше от этой сцены.
Полдня толкались они по базару, насмотрелись разного такого, чего, живя в поселке, и за всю жизнь не увидишь. И не напрасно толкались — что надо, почти все купили. Ваське костюмчик из «чертовой кожи», Таньке платьице, Алешке штанишки и всем троим — сандалетки. Этой покупкой мать особенно дорожила.
Сапожник — старичок грек, щупленький, с большими черными глазами навыкате и пышными усами, — быстро догадался, чего опасается покупательница. Раскрыв складной ножичек и надрезав краешек подошвы, он показал матери:
— Смотри, смотри, тут, дорогая, без обману. — Старик поплевал на надрез, размочалил кожу и стал щипать ее ногтями. — Видишь? А картонка сразу б себя показал: раскис, и все.
Пока он демонстрировал свой товар, вокруг собралась толпа, и мать застеснялась, закивала согласно головой, пытаясь его остановить:
— Ладно, ладно… Ага… Хорошо, хорошо, я возьму.
Но старик, то ли задетый за живое недоверием, то ли просто решил покрасоваться на публике, проделал ножичком такие же операции на всех трех парах.
— Мне обманывать людей не надо, — заключил он. — Я работаю на совесть. Если я поставил картонку, придешь завтра и отхлещешь меня этим сандалетом. Но ты не придешь, ты будешь носить и благодарить меня сто лет.
Дома мать все-таки понесла покупку на просмотр Карпу. Тот повертел сандалетки перед глазами, поколупал подошву ногтем, заглянул внутрь, одобрил:
— Крепкие. Сверху свиная кожа, и стелька кожаная. Надолго хватит.
Утро — будто умытое: чистое и прозрачное. Пахнет молодой травой и распаренной землей. На Карповой хате, распушив перья, весело посвистывает скворец. Двор от самого порога до улицы чисто подметен и присыпан белым песком.
Васька поминутно выглядывает в окно, торопит мать, чтобы та скорее гладила его рубаху.
— Успеешь. Куда в такую рань побежишь?
— А как опоздаю? Учительница сказала, чтобы не опаздывали. Построение будет возле школы, и организованно, колонной пойдем на площадь.
— Еще рано. Все вместе пойдем.
— Я их не возьму с собой, — кивнул Васька на младших.
— Со мной они пойдут, не бесись, пожалуйста.
От нетерпения Васька выбежал на улицу посмотреть, идут ли еще люди или уже все прошли на демонстрацию. Идут! На обратном пути взглянул на огород и остолбенел: маленькое абрикосовое деревце, ростом с Ваську, было усыпано белыми цветочками.
— Мама! — закричал он. — Скорее идите все сюда! Абрикоса расцвела!
Выбежала мать на крик — испугалась сначала, думала, беда какая. А Васька показывает на абрикосу и твердит свое:
— Расцвела! Расцвела абрикоса!
Окружили они деревце, любуются. А деревце, словно живое, гудит, как басовая струна на гитаре. Это пчелы его облюбовали, деловито перелетают с цветка на цветок, работают мохнатыми, желтыми от пыльцы лапками, окунаются рыльцами в чашечки цветков.
Стоит мать, улыбка застыла на лице:
— Сколько радости сразу!.. Это ж надо так подгадать — как раз на праздник расцвела!
Карпо увидел соседей, по своему огороду подошел к плетню, спросил:
— Шо там у вас за диковина такая?
— Да как же не диковина? Глянь, как раз на Первый май расцвела! А малютка еще…
— A-а… — протянул Карпо. — Рановато она цвет выкинула… Сколько ей, года два-три?
— Да три, наверно, будет.
— Рано. Хруктов не даст.
— Да то ладно! Тут радость — зацвела, — сказала мать и спросила весело: — Че ж на праздник не собираетесь?
— А чего я там не видал? — сказал врастяжку Карпо. — Как будет высказываться Митичка Глазунов? Дак я слыхал его уже тыщу раз…
— Во! — разочарованно проговорила мать. — Да разве ж там один Глазунов будет. Не хочешь — не гляди на него и не слухай, на других людей гляди. Праздник же!
— Не, — отмахнулся Карпо. — Делов дома много. — И он отошел от плетня: — Микита побег, расскажет потом, шо там будет.
— Вон, Никита уже ушел… — завопил тут же Васька.
— Перестань, — неожиданно сердито прикрикнула на него мать и пошла в дом. — Вот человек, — ворчала она, доглаживая Васькину рубаху. — Непонятный какой-то. Родной брат нашему отцу Кузьме, а совсем другая натура. Тот был как на пружинах, куда ни пошлют — тут же собрался и побежал или поехал. А этот никуда. Только сопит да ковыряется в своем хозяйстве, как крот. У людей праздник, а он в старой рубахе стоит с лопатой, огород сажать собрался. Хоть Никиту отпустил… Отец ваш — тот за две недели к празднику готовился…
— Скорее, ма… — не выдержал Васька. — Дался тебе этот Карпо.
— Успеешь, — сказала мать и полезла зачем-то в сундук. Сунула руку вдоль задней стенки до самого дна, пошарила немного и извлекла оттуда новенькую отцову кепку. — На, померяй… Отец купил себе к празднику, да так и не пришлось надеть…
Васька смотрел на кепку и не верил глазам своим:
— Мне?.. Можно?..
— Померяй.
Взял Васька пахнущую нафталином серую шестиклинку, надел осторожно на голову.
— Просторновата, — сказала мать.
— Не… Как раз. — И Васька укрепил козырек высоко над лбом, боясь, что он упадет ему на глаза.
— Ну, если как раз, надевай. Да береги отцову память.
Наконец собрались, вышли на улицу. На Ваське черный костюмчик, на штанах стрелочки, как у взрослого, белый воротничок выкинут поверх пиджачка. Идут, похрумкивают новыми сандалетами.
Увидела их соседка Дарья Чуйкина, обрадованно сказала:
— Вывела своих цыпляток! Перезимовали, значит?
— Перезимовали, бог дал, — весело откликнулась мать. — С праздником вас. Что ж не идете на демонстрацию?
— Родя подался… А я потом, прямо на площадь пойду.
Издалека, от станции, музыка доносится, барабан ухает раз за разом: бух-бух, бух-бух… А из Васькиной груди песня рвется, которую играет оркестр:
Смело, товарищи, в но-о-гу,
Духом окрепнем в борьбе-е-е…
— Ма, я побегу?.. — не выдерживает Васька.
— Ну беги, беги…
Подался Васька во весь дух. Возле школы — та же «туча», только нарядная. Девочки с цветами, ребята с транспарантами — все возбуждены, у всех настроение приподнято-праздничное, снуют взад-вперед, каждый кого-то и зачем-то ищет, окликают друг друга, улыбаются, будто век не виделись и наконец-то встретились.
Никита ходит с горном, продувает трубу, тренируется.
Тру-ту-ту, тру-ту-ту…
Тру-ту-ту-ту, ту-ту, ту-ту…
Увидел Ваську, подмигнул и снова приложил мундштук к губам, надул щеки, дунул так, что глаза покраснели, а звук получился хриплый, негромкий. Сконфузился. А Васька к нему с обидой:
— Че ж не зашел? Убежал…
— Дак я ж рано… Вот… — И он показал ему горн.
Ваське достался транспарант с портретом вождя. Доволен, держит его с достоинством, строго, не машет им, как другие.
Раздалась команда строиться, и все пришло в движение, как на вокзале:
— Третий класс — сюда, сюда!
— Четвертый, ко мне!
— Девочки, девочки, куда ж вы? Не успеете, вернитесь.
— Мальчики, а вы куда? Неужели раньше не могли об этом подумать?..
— Разбирайтесь, разбирайтесь по два, по два…
— Гурин, с горном иди вперед, к знамени.
Наконец разобрались, построились, двинулись. Потянулась длинная нарядная процессия из школьного сада в поселок. Полощется красное знамя, трубит, не умолкая, горн. Вдоль колонны бегают учителя, вожатые, что-то проверяют, уточняют, считают ребят-малышей, поторапливают:
— Не отставайте, ребятки… Подтянитесь!
— Песню, девочки, запевайте.
И тут же враз запели, сначала нестройно, вразнобой, на разные голоса, но вскоре песня выровнялась и зазвучала звонко, торжественно.
Взвейтесь кострами, синие ночи,
Мы, пионеры, дети рабочих!..
А впереди ребята затянули свою, боевую:
Каховка, Каховка, родная винтовка,
Горячая пуля, лети!..
Девочки не уступают, стараются перекричать передних, подбадривают друг дружку:
— Давайте, давайте все!
Азарт соревнования быстро охватывает всю колонну. Самые маленькие тоже включаются в общее настроение, картавя и попискивая, они тянут любимую:
И на Тихом океане
Свой закончили поход.
По пути колонна обрастает «неорганизованной» публикой: дедушками, бабушками, мамами, ребятишками-дошкольниками, переростками и прочим поселковым людом. Все идут на центральную площадь, где постоянно проводятся митинги и разные празднества.
Площадь эта велика и красива. Это самое высокое и ровное место в поселке, будто ковром зеленым, площадь покрыта густой травой. Вокруг нее разместились больница, клуб, новая семилетняя школа и из красного кирпича о двух голубых в звездах куполах и с золотыми крестами на них красавица церковь. Церковь вот уже с полгода закрыта на большой замок, бездействует. Колокола ее, побеленные обосновавшимися на звоннице птицами, давно уже не оглашали окрестности своим малиновым звоном. Но молчит церковь временно — безбожники попа прогнали. Поговаривают, скоро приедет другой…
Идти на площадь недалеко: пройти переулком, обогнуть ветеринарную лечебницу — и вот она, площадь. Но колонна, чтобы удлинить путь, сворачивает на Красную улицу, шествует по ней до конца, потом сворачивает на Чечеткину и уже с противоположной стороны направляется на площадь. Со всех концов стекаются сюда такие же процессии: идут рабочие кирпичного завода, железнодорожники, у обеих колонн во главе духовые оркестры, начищенные медные трубы сверкают на солнце.
Железнодорожный барабан ухает все громче, под оркестр вся колонна поет торжественно-трогательно:
Вышли мы все из наро-о-да,
Дети семьи трудовой.
Братский союз и свобо-о-о-да —
Вот наш девиз боевой!
Заводской оркестр не уступает железнодорожному, заводчане отчаянно, будто идут на баррикады, бросают в воздух могуче и решительно:
Марш, марш впере-о-д,
Рабочий народ!..
У Васьки от волнения перехватывает горло, ему почему-то хочется смеяться и плакать одновременно, он крутит головой, смотрит на сближающиеся колонны, словно они должны сшибиться. Но они подошли к трибуне с двух сторон и, остановившись, продолжали петь и играть.
На временно сколоченном помосте уже стояли выступающие. Впереди всех быстрый, неугомонный Дмитрий Глазунов — председатель райисполкома. Худой, скуластый, в кепке-шестиклинке и с красным бантом на лацкане, он и на трибуне не мог минуты постоять спокойно: то давал какие-то распоряжения близстоящим, то подходил к самому барьеру и подавал знаки руководителям колонн, чтобы те подводили своих людей поближе, становились кучнее. «У Глазунова кепка почти такая же, как и у меня», — погордился Васька.
Среди других Васька увидел на трибуне и свою одноклассницу — Лизу Пузыревскую. Дочь директора школы, отличница, она все годы сидит только на первой парте. Лиза — большая гордыня, а кроме того, она еще и очень красива, что окончательно отпугивает от нее Ваську. Стеснительный Васька всегда робел перед ней.
«Опять Лиза-подлиза на трибуне…» — недовольно поморщился Васька.
Оглядев шумящую площадь, Глазунов снял кепку и поднял руку. Площадь замерла.
— Товарищи! — крикнул он громко и пронзительно и выбросил руку вперед. — Приветствую вас с международным пролетарским праздником Первого мая!.. На Западе и на Востоке рабочий класс поднимает свою мозолистую руку против эксплуататоров всех мастей!..
Говорил Глазунов горячо, энергично, зажигательно. Васька слушал оратора, и после каждого его слова душа Васькина полнилась гневом и ненавистью к паразитам-капиталистам, к коричневой чуме — фашизму, к кулакам и подкулачникам. Вскоре он уже перестал воспринимать отдельные слова речи и слушал ее, как слушают целиком поглотившую тебя музыку. Только изредка какие-то отдельные фразы доходили до его сознания, но они уже ничего нового не могли прибавить — Васька уже все знал, все понимал, он весь был в том же негодующем и волнующем экстазе, что и оратор.
— Из страны нищей, отсталой, аграрной мы превратим нашу Родину в страну промышленную, передовую, индустриальную!.. Нам мешают враги… Враги внешние и внутренние!.. Среди нас затаились вредители! С корнем вырвем заразу капитализма!..
Оркестр грянул туш, вся площадь зарукоплескала. Васька встрепенулся, захлопал яростно в ладоши. Он смотрел на Глазунова, вытиравшего лицо белым платком, и пожирал его глазами.
Просторная отцовская кепка упала Ваське на глаза, но он не поправлял ее: руки были заняты — он продолжал неистово хлопать в ладоши.
И думал в этот момент Васька об отце, о кулаках, убивших его, о фашистах и горел желанием сразиться с ними…
А в душе его звучала, нарастая, песня:
Марш, марш впере-о-д,
Рабочий народ!..