18

И вот… Возле крыльца лошадь, впряженная в широкие розвальни, щедро набитые сеном.

Евдокия, тихонько подвывая, собирала старика в дорогу. Долгую ли, короткую? С возвратом или без возврата? Ни участковый Уткин, ни кто другой ответить на это не мог.

Участковый сидел на лавке, сняв шапку, в полушубке, громоздкий и смирный, как ручной медведь, вытирал пот. На печи, в пещерном мраке, словно в бреду, металась старуха:

— Оспо–ди праведный! На кого кару наводишь?

И выла вполголоса слепо тычущаяся по избе Евдокия, глядел с полатей, как сурок из норы, мальчишка. Кирилл в гимнастерке распояской, в синих галифе, заправленных в шерстяные носки, нечесаный, неумытый, еще днем опроставший бутылку, крикнул:

— Дусь! На стол подай! Знаешь, где у меня стоит… И–эх! Проводы тебе, отец, вышли. Все садись к столу! И ты, служивый, подваливай.

— Не имею права, — сокрушенно ответил Уткин. — При исполнении обязанностей нахожусь. А вы — давайте. Никак не тороплю. Сколько нужно, столько подожду.

Евдокия сунула на стол бутылку самогона, снова с подвываниями заходила кругами по избе.

Женька за стол сесть отказался. Адриан Фомич сел:

— Щец домашних напоследки похлебаю. И что уж, плесни, Кирюха, для согрева. Только малую…

Адриан Фомич не спеша, сквозь зубы, процедил стопочку, принялся есть свои еще вчерашние щи, не спеша, с той проникновенной, вдумчивой аккуратностью, с какой едят только пожилые крестьяне, больше других знающие, какова ценность пищи. Кирилл опрокинул в себя стакан, крякнул. Он был бледен, россыпь веснушек выступила на его тесаных скулах.

— Вот думал, отец, сегодня… Весь день думал: кого я на свете люблю, кто мил?… Уважаю многих, а люб–то мне ты один. На всем свете — ты только!

— Бедновато живешь, — ответил Адриан Фомич.

— Я бедноват, а ты богат лишка, батя. За то и страдаешь — за лишнее богатство души. Встречного и поперечного готов миловать и приголубливать. А то ли время для милованья? Ныне полмира кровью обливается. Раньше–то говорили: кто не с нами, тот наш враг! А теперь враги нам даже те, кто с нами. Вон Англия и Америка — союзнички, пока с нами, но до первого поворота. В такое время очень–то жалостливым быть нельзя: рано или поздно — ожжешься.

— Оспо–ди! Меня накажи, оспо–ди! Меня — нестоящую! Зачем, осподи, добрых людей губишь?

— Вот и ее, батя, ты себе на шею повесил, а зачем? Какая нужда в том?

— Ну, хватя пустое болтать! — оборвал Адриан Фомич, отстраняясь от стола. — Поговорим о деле. Тут Дуська остается с парнем. Меня любишь — полюби–ка их!

— Отец! Евдокия! Слушай!… В жизнь не оставлю! Аттестат переведу. Приезжать буду, следить, чтоб зазря не обижали. Родные вы мне али не родные? От исполнения долгу Кирилл Глущев никогда не уклонялся!

— И ее тоже! — дернул бородкой в сторону печи Адриан Фомич.

— Ее?… — Кирилл потряс отяжелевшей головой и неожиданно согласился: — А пусть… Ежели Дуська не прогонит.

— В жизнь не прогоню, — откликнулась Евдокия со стороны.

— Тогда — пусть…

— Ос–по–ди! Прибери меня, оспо–ди! Хоть энту–то милость сделай, коль на другое тя не хватает!

— Дотлевай, старая, хоть это и на чужом загорбке… Но пусть!

— Она всю жизнь на своем загорбке других возила, — напомнил старик.

Адриан Фомич встал, высокий, плоский, с обычным покойным бескровным лицом, повернулся в угол, к темным забытым иконам, перекрестился.

— Все ли изготовила, Евдокия?

— Ох, готово, родной! Ох, кровинушка наша горькая! На кого ты нас покидаешь, лю–у–убый!

Старик повернулся к участковому Уткину:

— Что, служивый, вези, коли так.

Лошадь застоялась, била копытом в мерзлую землю.

На отдалении толпились бабы и детишки, должно быть, все население деревни Княжицы от мала до стара: вздохи, горькое сморкание, сдавленный шепот. Среди баб, сам как баба — в рваном балахоне распояской, в платочке по волосам, только дико бородат — странник Митрофан, держит в очугуневших от холода руках батожок, глядит недвижными, пустыми глазами. Где–то живет, чем–то кормится, чьей–то пользуется добротой, забыл, видать, о кладбище, вот пришел проводить нелюбимого Адриана Фомича…

Адриан Фомич в лохматой собачьей шапке, туго подпоясанный кушаком, — словно собрался в поле, только котомка в руках. Кирилл, обтянутый ремнями поверх шинели, но без синей фуражки, простоволосый. Плачущая Евдокия, мальчишка–внук в больших валенках, участковый Уткин, смиренно–неуклюжий и нагольном полушубке, и Женька в наспех накинутой шинели, с палкой.

Евдокия кинулась на шею старику.

Слабым тенорком заплакал мальчонка, стал цепляться за деда. Запричитали бабы:

— Фоми–ич! Золотко!

— Стыдобушки у людей нету! Такого человека сердешного!…

— Заботушка ты наша!…

Адриан Фомич отстранил ласково Евдокию, приподнял и притиснулся бородой к лицу внука, шагнул к Кириллу, обнял:

— Помни, Кирюха!

— Эх, отец!

— Одне остаются!

— С себя кожу сыму да согрею.

— То–то.

Женька стоял за спиной родни. Старик подошел к нему:

— Ну, Евген, прощай…

— Нет, до свидания… Еще не конец, Фомич, еще драться за тебя станем. И не только я, Фомич…

— Э–э, золотко, что уж… Ну–ка, обнимемся.

Борода старика попахивала хлебным мякинным запахом.

Старик повернулся к бабам:

— Не осудите, любые. Как мог, так и жил, может, и делал что поперек — так простите.

— Да уж бог с тобой, Фомич, на тебя ли нам обижаться?

— Ласковей тебя мы не знали.

— Заботушка ты наша…

Участковый Уткин разровнял в розвальнях сено, почтительно поддержал Адриана Фомича под локоток.

— Я тут тулупчик специально прихватил. Ноги накрой, Адриан Фомич… Вот так, тепленько… Ну что ж?…

— Едем.

Медвежковато–громадный участковый подоткнул тулуп под Адриана Фомича, завалился боком, шевельнул волоками. Конь — не из деревенских конюшен — резво взял с места.

Завопила Евдокия, запричитали потянувшиеся к ней бабы.

От толпы, от крика и плача, сутулясь, уходил странник Митрофан, бывший убийца.

Кирилл длинно выругался, поминая бога, мать, жизнь в одной хитросплетенной фразе.

— Пошли, там у меня еще одна бутылка припрятана.

А в избе металась на печи старуха:

— Да как же он уехал?! Да что же он на ноги–то обул? Валенки–то его вона стоят. Валенки совсем новые, теплые.

— Валенки! Новые! — взъярился Кирилл. — Вы все думаете, что старик на курорт поехал. Валенки! Тулупчик…

Пришла Евдокия, привела трясущегося сына. Старуха уползла вглубь, забилась к стенке, притихла, Женька сидел, не снимая шинели, смотрел в пол. Кирилл выудил непочатую бутылку, вышиб пробку, расплескивая самогон на стол, разлил в стаканы.

И никак он по мог успокоиться, ворчал рычаще:

— Тулупчик! Ноги продует! Так вашу мать!…

Загрузка...