Лэйни Тейлор

Три Поцелуя




Фрукты Гоблина

Гоблины жаждут особенных девушек. Можно прогуляться с гоблином по кампусу средней школы и по ходу, указывать ему то на одну, то на другую. Не та, и эта не она. Она. Бойкие, милые с татуировками бабочек в потаенных местах, сидящие на коленях своих парней? Нет, не они. Девушки, наблюдающие за бойкими, милыми девушками, которые сидят у своих парней на коленях? Да.

Это они.

Гоблины хотят заполучить девушек, которые больше всех желают быть красавицами. Их томление по красоте оставляет след, запах, по которому гоблины могут преследовать свою добычу, подобно акулам, почуявшим каплю крови, распустившуюся бутоном в воде. Им нужны девушки с алчущими глазами, которые молятся каждую ночь, мечтая проснуться следующим утром с другой внешностью. Нетерпеливых, невинных, жаждущих девушек.

Как Киззи.


Глава Первая

Сердитая девушка и ее желание

Семья Киззи жила за городом, в странном доме со всеми этими штуками вроде наковален во дворе и шелудивой козой, которая непременно брала на таран забор, стоило кому‑то пройти мимо. К двери их дома не решился бы подойти ни один почтальон, но оно и к лучшему, потому что им никто никогда не писал. Они даже не получали рекламы и иной бесполезной почты, как другие нормальные люди.

Семья Киззи выделялась среди прочих.

У них не было телевизора, но они знали сотни песен на языках, о существовании которых учителя Киззи даже и не подозревали. Они любили распевать их вместе, рассевшись во дворе на шатких стульях. Их голоса были такими жалобными, что казалось, будто это волки воют на луну. Их семья изобиловала патлатыми голубоглазыми дядюшками, бренчавших на старых красивых гитарах, и полными тетушками, которые сушили цветы, чтобы потом раскурить ими трубки. Кузенов было не счесть. Маленькие и стремительные, снующие в водоворотах женских юбок, готовые в любой момент уклониться от рогов козы, подобно матадорам, которые не вышли ростом и обладали пронзительным визгом. Мать Киззи носила платок, как какая‑то крестьянка из иностранного фильма, а отец потерял два пальца благодаря встрече с волком где‑то в Европе. Он убил волка и вернул себе пальцы. Отец держал при себе косточки пальцев в мешочке вместе с зубами того самого волка, посмевшего их откусить.

Все женщины в семье занимались садом, а мужчины охотились на сезонную (и не очень) дичь. В своих кособоких сараях они творили то, что большинство пригородных детей видело только в документалках или возможно у миссионеров в какой‑нибудь стране третьего мира. Используя топоры, они с глубочайшим пониманием предмета превращали животное и его потроха в еду.

Киззи ненавидела все это, и, как следствие, она также ненавидела себя. Она ненавидела зеркала, ненавидела свои лодыжки и волосы. Ей хотелось выбраться из своей жизни, словно та была морской раковиной, которую она не могла бросить на берегу и уйти босой прочь. Она была уверена, что ни у кого в Северной Америке не было такой дурацкой жизни.

Кроме наковальни и козы, во дворе водилось множество безымянных кошек, все время снующих и балансирующих на узких поверхностях, еще были куры, павлин, который кричал «рейп!» (в своей павлиньей манере) и несколько машин без колес на стопках кирпичей. Издалека приходили призраки, чтобы шептать, хандрить и питаться, иногда приезжали незнакомцы в больших потрепанных машинах, заполненных всем имеющимся у них скарбом. Они оставались на несколько дней, играли на аккордеонах, глотали самогон и пели баллады, слова которых никогда не знали бумаги, но жили только в скрипучих нотах их голосов. Киззи нравились призраки, а незнакомцы — нет, потому что отец заставлял дочь уступать свою комнату, а те всегда оставляли там после себя запах немытых ног.

Ей было шестнадцать. Она была умной, но без энтузиазма, младшая в средней школе, которую она прозвала школой Святого Рябого Марка для Каннибалов.

Святой Рябой Марк — это прозвище она дала школьному директору, страдавшему угревой сыпью. Он использовал любой предлог, чтобы рассказать о том времени, когда он был еще совсем молодым и в качестве миссионера побывал на острове Барнео, где, служа Господу, заразился паразитами и лишаем. Его тонкие губы становились еще тоньше всякий раз, когда Киззи приводили к нему в кабинет из‑за прогулов, а она с остервенелым удовольствием придумывала воображаемые религиозные праздники, чтобы объяснить свое отсутствие. Она знала, что директор скорее стиснет зубы и примет ее россказни, чем позвонит родителям, которые кричат в телефон, как будто это футуристическое устройство, и чьи громкие восклицания на их родном языке могут убедить кого‑угодно, что это цыганские проклятья.

Но сильнее, чем большинство подростков, Киззи ненавидела, когда ее видели с кем‑нибудь из членов семьи, и она решила добираться до школы и в снег, и в дождь пешком. Обморожение было предпочтительнее ржавых ведер, именуемых машинами, и вечно почесывающих свое пузо дядей. Она довольно остро воспринимала все, что было связано с умерщвлением: ее было легко смутить, но трудно вызвать отвращение. Дома она занималась грязной работой, которая должна была исчезнуть давным‑давно в цивилизованном мире, например, солила сало и отрубала головы цыплятам.

Она пила слишком много кофе, курила, пела завораживающим голосом, если кому‑нибудь удавалось убедить ее спеть. В школе Киззи заклеймили ужасным прозвищем, и она боялась, что оно будет преследовать ее всю жизнь. У нее были две подруги: Иви и Кактус. Иви была толстой, а Кактус, которую звали на самом деле не Кактус, а Мэри, — саркастичной.

— Заткнись, Киззи. Не отрубали вы никакому лебедю голову, — заявила Иви, когда девушки в пятницу возвращались домой из школы и курили.

— Гмм. Еще как отрубили, — ответила Киззи. — Нам нужно было одно из его крыльев, чтобы положить его в гроб бабушки.

— Фу! Ужасно!

— Да, я тебя умоляю, тот лебедь был редкостным ублюдком.

— Но вы же отчекрыжили ему башку… Это жестоко.

— Жестоко? Да я постоянно отрубаю бошки цыплятам. Это не жестокость. Это ж почти как с едой, Иви. Тебе ведь известно, что еда не рождается на свет, упакованная в пластик?

— Вы его сожрали что ли? Я так и скажу Мику Креспейну, что ты лебедеедка.

— Да не сожрали мы его! Ну придешь ты к Мику Креспейну и начнешь рассказывать ему о моих привычках в еде, а он такой, эээ, а ты кто такая?

— Не, он спросит: эээ, что еще за Киззи?

— Он знает, как меня зовут! Я сижу прямо за ним на тригонометрии и до мельчайших деталей изучила его затылок. Я могу выбрать его на опознании по шее.

Кактус все это время безмолвно выдыхала длинные клубы дыма, но решила прерваться и произнесла:

— Черт с ней, с этой шеей Креспейна. Я хочу знать, зачем вы засунули лебединое крыло в гроб твоей бабки?

Киззи ответила так, словно ответ был очевиден.

— Ну дык, чтобы ее душа смогла воспарить.

Кактус рассмеялась и подавилась дымом.

— А с другим‑то крылом что сделали?

— Будем хранить для того, кто умрет следующим, — сообщила Киззи и тоже рассмеялась. — Лебединые крылья, знаешь ли, не растут на деревьях. Или, — добавила она, бросив взгляд на Иви, — может ты этого не знаешь.

— Может мне плевать!

Кактус все еще кашляла, но ей удалось произнести:

— Боже, Киззи, будь у меня такая отмороженная семейка, я бы стопудово носила повязку на глазу и настрочила несколько книжонок про свое загубленное детство, и сходила бы к Опре, чтобы рассказать о том, как мне пришлось обезглавить лебедя, чтобы положить его крыло в гроб своей ненаглядной бабули.

— Чтобы ее душа воспарила, — добавила Иви.

— Аминь.

— Заткнитесь! — велела Киззи, без особого энтузиазма ударяя обеих подруг кулаками. — Кактус, забирай мою семью. Можешь всех их забрать, взамен отдай мне свою крошечную маму с ее крошечной стрижкой и папу, храпящего на диване, и все. Я оставлю тебе в наследство свой топор.

— Премного благодарна. Я с радостью приму твоё оружие в дар, — чопорно сообщила Кактус. — Однако, я сомневаюсь, что смогу прикончить лебедя, будь тот трижды ублюдком. Киз, и гнев свой прихвати.

— Поверь мне, будь у тебя такая семейка, как моя, у тебя был бы и мой гнев. Знаешь, чем мой папенька занимался прошлым вечером? Лося освежевал во дворе, а потом зашел в дом и сунул свою кровавую ручищу в мою миску с попкорном!

Иви и Кактус взвизгнули от отвращения.

— Ладушки, беру свои слова обратно, — сказала Кактус скривившись. — Можешь оставить своих родственничков себе.

— Чего? И все из‑за какого‑то паршивого окровавленного попкорна? — спросила Киззи и, качая головой, добавила: — Слабачка.

Девушки разделились на окраине обычных домов. Киззи продолжила свой путь дальше за город. Идти ей предстояло довольно далеко, мимо кладбища, водонапорной башни и фермы, торгующей рождественскими елками, где возле дороги стоял небольшой трейлер, на крыльце которого лежала толстая псина. Завидев девушку, собака подняла морду и рыгнула. Бесстрашная птичка воевала с вороной, сгоняя последнюю с дерева, белка не рассчитала свой прыжок и, ошеломленная этим фактом, рухнула в кучу гниющих листьев. На дворе стояла осень. Небо было белым, а деревья — черными. Киззи увидела себя в луже и отвела взгляд.

Гоблины же взгляда не отводили. Пока они смотрели на Киззи их рты полнились слюной. Ветви безлистного боярышника плохо скрывали их, и Киззи должна была их видеть. Из всех девушек этого ничем не примечательного города, именно ей они не должны были попадаться на глаза, той, которая много знала. В конце концов, в ее жилах текла кровь Старого Света. Ее семья верила в вампиров и сглаз, в воинствующих ведьмаков и проклятья и даже в говорящих лисиц. Они считали, что черные петухи есть дьявол в птичьем обличии, а выращенным фруктам не в сезон не следует доверять и уж тем более их пробовать. И, конечно, они верили в гоблинов.

Вернее сказать, не верили, а знали. Они знали наверняка, потому что бабушка Киззи еще в Европе спасла от них свою сестру, и после неустанно рассказывала об этом. Ей не надоедало рассказывать о том, как гоблины пытались открыть ей рот и запихнуть в него их ненастоящие плоды. Но она крепко сжимала челюсти.

Как опухли ее губы после этого.

— Вся в синяках. Синяки, как обветренные сливы! Я слышала запах этого сладкого нектара, но не попробовала его, — много раз говорила она Киззи. — Тебе не захочется отведать их фрукты, Солнышко.

— Нана, не похоже, чтобы здесь жили гоблины, — сказала Киззи. Эта история наводила на нее скуку, как и этот город с его бездушным торговым центром, футбольными полями и домами, похожими на пряничные домики. — Гоблины скорее станут жить в Праге или Барселоне, где есть кофейни и абсент, и… — Она умолкла, в мысленных поисках своих мечтаний о многих желанных вещах, которые можно было бы иметь в других городах, где люди живут лучше. — Слепые уличные музыканты, — продолжила она. — И маленькие монашки с длинными багетами в руках. И соборы с горгульями. И катакомбы.

— Самая умная что ли? — раздраженно выпалила бабушка. — Гоблины, живущие в Праге? Глупая девчонка! Гоблины живут в аду! Неужели мне нужно тебе это объяснять? Они являются сюда на охоту.

Если бы бабушка Киззи была жива, то увидела бы гоблинов, присевших за деревьями. Услышала бы причмокивание их губ и уберегла бы Киззи. Но ее не было в живых. Она неожиданно скончалась прошлым летом. Помимо лебединого крыла ее похоронили с карманами, полными миндаля, чтобы ей было чем перекусить, с компасом — чтобы она всегда могла найти дорогу, и монетами для подати — серебряными монетами с рунами, отчеканенными в одном из сараев. И, конечно же, изящный стилет, который она всегда носила в кармане, тоже был с ней в гробу.

Когда Киззи была маленькой девочкой, она однажды спросила, можно ли ей взять этот нож, когда бабушка умрет, и бабушка ответила:

— Солнышко, он мне понадобится там, куда я отправлюсь. Заимей собственный чертов нож.

Киззи знала, что другие семьи не хоронят своих бабушек с ножами и засохшими лебедиными крыльями, и она подозревала, что другие бабушки не выскальзывают из могил, чтобы протанцевать по часовой стрелке вокруг живых. Это была очень мощная магия, особенно, когда танцевали покойники. Киззи почувствовала, как призрак бабушки трижды обошел ее, во время похорон, когда отец и дяди бросили комки земли на крышку ее гроба. Она была рада узнать, что душа ее не почивала под обрушившимся дождем из земли, которая при ударе о крышку гроба издавала звуки подобно грому. А вот нож правда остался внутри; Киззи видела, как отец положил его в гроб и скорбела по нему. Она никогда не переставала желать его, складной с перламутровой рукояткой. И ее бабушка, должно быть, знала об этом, потому что на смертном одре она поманила Киззи ближе и прошептала:

— Помнишь мой нож, Солнышко?

Киззи подумала, что бабушка отдаст его ей, и, улыбаясь, кивнула. Но старушка прошептала:

— Не смей красть его из моего гроба, — а потом она умерла.

Иногда Киззи представляла, как ее бабушка прокладывает себе дорогу этим ножом в туннеле смерти, но по большей части её грёзы носили совсем иной характер. Она мечтала о медленно танце с Миком Креспейном, о посиделках у него на коленях во время обеда, чтобы он обнимал ее за талию, а не Сару Феррис, чтобы костяшки его пальцев слегка упирались в нижнюю часть ее груди, а не груди Сары. Она мечтала о тонких лодыжках, как у Дженни Гласс, вместо своих, как у крестьянской тягловой лошади, о шелковистых волосах, вместо грубой мочалки, о покатых бедрах, вместо бедер, как у танцовщицы танца живота. Она грезила о звонком смехе, о татуировке бабочке и о парне, который держал бы свою руку в заднем кармане ее джинсов, во время прогулки, а потом прижал бы ее к забору, чтобы впиться в ее нижнюю губу, как в спелый фрукт.

Киззи так жаждала этого, что ее душа наполовину высунулась из тела. Она висела, словно колышущаяся от ветра рубашка на веревке, от чего гоблины пришли в неистовство. Никакое количество танцующих по кругу призраков‑бабушек не удержало бы их от попыток заполучить такую охочую до чувств душу. Вероятно, ей, узнай Киззи, что кто‑то так жаждет ее, это бы польстило, даже если бы этот кто‑то был гоблином.

— У некоторых гоблинов есть хвосты и бороды, — рассказывала бабушка. — Рога, раковины, как у улиток, и жабры. Копыта, когти и клювы! Они отличаются друг от друга, как твари божьи в зоопарке — они твари, но не Божьи! Они служат Дьяволу и ловят души для него, и им почти удалось сцапать мою сестру. Она была готова подарить им все, всего лишь за один укус их плодов.

— Она была очень похожа на тебя, Солнышко. Майренни всегда страстно что‑нибудь желала: новый шарф или гитару нашего брата, или чтобы ей подмигнул красавец‑кузнец. И когда гоблины прошли через долину, воркуя, как голубки: «Приди и купи наши спелые фрукты, приди и купи!» — она и их захотела и купила. Она набрала две горсти, чтобы отведать этих колдовских плодов. Груши, гранаты, финики, инжир. И ананасы! Мы никогда раньше не видели ананасов. Майренни была дурой, доверяя их плодам. Где они могли расти в наших‑то краях? Кругом же одни горы.

— Она сказала, что они были слаще мёда и насыщеннее вина. Может оно так и было, но она будто превратилась в бездонную яму — потому что после она думала только об этих фруктах, хотела только их, день за днем, словно наркотик, поработивший ее разум, сжав его до комочка, пульсирующего одним‑единственным желанием. Она так страстно их хотела, но у нее их больше не было.

— Она блуждала по той долине в поисках гоблинов, но не видела их, даже когда они были там! Я слышала их воркование, ласковые голоса и видела, как их уродливые тени поднимались по склону вверх. Их видел и наш кузен Пенели, но не Майренни. Вот, что они творят, мучают девицу желанием, изматывают ее душу, выманивая ее как улитку из раковины, пока ее чувства не притупляются и не оскудевают, пока она не превращается в ничто.

— Девица в соседней деревне умерла. Зачахла. Я видела ее ближе к концу. Глаза огромные, а вид такой, словно из нее высосали все жизненные соки. Она умерла в полнолуние, ее похоронили на кладбище, но на следующий год выкопали, потому что на ее могиле ничего не росло, даже трава. Так узнали, что она проклята. Майренни стала похожа на ту бедняжку, и я знала, что она тоже умрет. Пусть она была дурой, но она была моей сестрой. Я должна была что‑то сделать.

Когда бабушка Киззи доходила до этого момента в своей истории, она всегда вздрагивала и касалась губ, вспомнив, как толпа гоблинов кинулась к ней, как их глаза вспыхнули во мраке, как они запрыгнули на нее и держали, пытаясь затолкать лозу винограда и инжир ей в рот.

— Гоблины не могут просто забрать твою душу, Солнышко, — произнесла она с сильным акцентом. — Ты должна сама отдать ее. Это давнее соглашение меж Богом и Старым Царапало. Оно старше сотворения мира! Душа, которую забирают против воли, портится, как молоко, и потому никому не нужна, даже Старому Царапало. Вот зачем он выращивает свои колдовские сады, потому что стоит тебе отведать плод, как захочешь отдать все, что угодно, лишь бы вновь его вкусить, а за это, он хочет только одного.

И Майренни готова была это отдать. Но сестра не позволила, она не побоялась сразиться с гоблинами, и вернулась домой, в синяках и ссадинах, но с колдовским фруктом в руках, мякоть которого оставила липкий сок на руках. Майренни, истощенная и белая, прильнула к сестре и заплакала. Она поцеловала сестру и попробовала сок на ее руках, сок за который она должна была поплатиться душой, но она вкушала его ничего не отдав взамен, и чары развеялись. Майренни выжила.

Киззи никогда не встречала ее. Майренни осталась в Европе, но бабушка утверждала, что Киззи похожа на ее сестру. У них была всего одна ее фотография, старая, пожелтевшая. На ней была запечатлена девушка в дверном проеме. У нее были полный губы и казалось, что глаза искрились секретами. Киззи всегда была очарована ею, и по правде говоря, она всегда отождествляла себя с той дикаркой, что почти продала душу за инжир, нежели со своей бабушкой, которая так и не разжала челюсти и никогда не жаждала запретных плодов. Но даже при том, что, глядя на фотографию и видя тот же разрез глаз и изгиб губ, как у нее, Киззи просто не могла увидеть себя в этой девушке, зрелой, вызывающей трепет, преисполненной странной и такой многоликой красотой, для которой у нынешней юности нет подходящих слов, чтобы описать это.

Киззи была так занята желанием стать Сарой Феррис или Дженни Гласс, что едва ли могла вообще увидеть себя такой, какой она была, а ведь она обладала самобытной причудливой красотой: глаза с поволокой с тяжелыми веками, слишком широкий рот, неукротимые волосы, бедра, которые могут быть не менее неукротимыми, если их научат что и как делать. Она была единственной в своем роде в этом городе, и если бы она переступила порог зрелости, то именно ее портрет захотели бы написать художники, а не какой‑то там Сары или Дженни. Только она умела носить шелковый шарф дюжиной разных способов, читать небо и точно знать, когда пойдет дождь, приручать диких животных, хриплым пением песен о любви на португальском и баскском языках, знала, как усмирить вампира, как зажечь сигару, как превратить искру воображения в костер.

Если бы она только переступила порог зрелости.

Если бы она вспомнила истории своей бабушки и поверила в них, и если бы ни одна из множества других вещей не постигли ее, которые так или иначе обозначали своё присутствие, внося разлад и беспокойство, подобно пьяным водителям, молниям, зомби и куче других вещей. Но Киззи созрела для гоблинов, и если что‑то ее и настигло, так это они. Один уже шел по следу аромата ее тоски, мимо шелудивой козы, чтобы заглянуть в окно ее спальни. Он уже изучал каждое ее движение и совершенствовался в искусстве маскировки.


Прим. переводчика: *rape — изнасилование, похищение, кража


Глава Вторая

Бабочка‑насильник

В понедельник в школе Киззи появился новый мальчик.

— Ням, — вяло произнесла Иви.

— Хвала Богам, сотворившим парней. Мы благодарим вас за вашу щедрость, — прошептала Кактус.

— Аминь, — сказала Киззи, пялясь в ту же сторону, что и подруга.

И они были не единственными, кто пялился. Дажа Сара Феррис вытянула шею из‑за плеча Мика Крейспейна, чтобы посмотреть, как Святой Рябой Марк ведет новенького по коридору.

Он был высокий и изящный, в меру мускулистый, косая сажень в плечах. Его пшеничного цвета волосы, курчавились поверх белоснежного ворота рубашки и блестели. Его губы были алыми, полными и мягкими, как у ангелов с полотен эпохи Возрождения. Глаза — очень темными, внешние уголки которых были чуть приподняты, как у эльфа. Под глазами пролегли синеватые тени от бессонницы, придав ему сходство, в воображении Киззи, с поэтами, царапавших пером на свитке стихи всю ночь напролет при свете свечи, чтобы запечатлеть в них свою любовь к прекрасной даме, и несмотря на свое благородное происхождение, остались без гроша за душой, что в последствии привело к смерти от лихорадки, а возможно от холода в каком‑нибудь сугробе, оставив после себя, разумеется, лишь эфирный труп.

— А во что это он вырядился? — вырвала Кактус Киззи из ее романтических мыслей. — Он гробанул шкаф своего деда?

— Или раздел бомжа, — предложила Иви.

— Неа. — Кактус уверенно покачала головой. — Это шмотки старика. Взгляни на эти подтяжки. Старомодный прикид.

— У старичья есть своя мода? Серьезно, что ли? Поди еще и свой подиум? — задумчиво произнесла Иви.

— Ага, и он прямо сейчас будто шагает по нему.

— Да я вас умоляю, — сказала Киззи, взглянув на странные твидовые брюки парня, которые были коротковаты, и к тому же поддерживались подтяжками. — Да этот парень мог бы прилепить спереди банановый лист, напялить шапочку с пропеллером и выглядел бы потрясно.

— Вот, значит, как ты любишь своих мальчиков, Киз? — спросила Кактус.

— О да. Всех своих мальчиков. Я сейчас же дам ему банановый лист и шапочку с пропеллером и представлю его своему гарему.

Иви фыркнула.

— Гарем‑парней! Представь их маленькие пропеллеры повсюду, пока они обмахивают тебя пальмовыми листьями.

— Пока они удовлетворяют все мои прихоти, — добавила Кактус.

Киззи фыркнула.

— Забудь, я не одалживаю своих парней.

— Да ладно тебе, никто не любит рабовладельцев‑жадин.

— Мои мальчики не рабы! Они остаются, потому что хотят. Я отдаю им вдоволь лосиного мяса. И Xbox, ну знаешь, чтобы их большие пальцы оставались красивыми и проворными.

— Придурочная, — сказала Иви, смеясь. Они прислонились к шкафчикам и смотрели вслед удаляющемуся новенькому. Перед тем, как завернуть за угол со Святым Рябым Марком, он бросил взгляд через плечо. Киззи охватил трепет. На секунду ей показалось, что его глаза посеребрены, как у кошки. И она вообразила, что он посмотрел прямо на нее. Она мгновенно покраснела, хотя была уверена, что ошиблась. Глаза парня даже не нашли бы ее в толпе. Его глаза не нашли бы ее, даже будь она тут совсем одна. Они как будто были стеклянными или заинтересовались каким‑то увлекательным объектом вдалеке.

— Интересно, как его зовут, — пробормотала она после его ухода.

— Красивый Мальчик, с большой буквы «М», с большой буквы «М», — сказала Кактус со вздохом. — Но, знаешь, мистер Парень для таких, как мы.

— Дааа, — задумчиво произнесла Киззи. — Добро пожаловать в школу для каннибалов Святого Рябого Марка, мистер Парень.

Она пошла в свой класс, задаваясь вопросом, сколько пройдет времени, прежде чем какая‑нибудь длинноногая девица будет сидеть у него на коленях, щелкая его стариковскими подтяжками и откидывая свои шелковистые волосы назад. Возможно уже к обеду. Дженни Гласс периодически меняла парней и как раз сейчас была в поисках; ей могла улыбнуться удача. Это был естественный порядок вещей, подумала с горечью Киззи, сетуя на имеющуюся жизнь, бедра, волосы и лодыжки. Подобное притягивает подобное, красота обретает красоту, а уродам только и остается, что наблюдать за этим из курилки и ныть.

Но в обед случился сбой в естественном устройстве миропорядка.

Киззи встретила Кактус и Иви в обычном месте, за низкой стеной на углу площадки, где из вентиляционного отверстия шел пар, чтобы скрыть дым от их сигарет. Они сидели ссутулившись там, пили колу и ели бутерброды, принесенные из дома и смотрели на угловые столики кафетерия, которые было видно через его окно. Колени Мика Креспейна пустовали и в любой другой день Киззи мысленно скользнула бы призраком на свободное место, прижалась бы грудью к костяшкам его рук и все такое, но не сегодня. Мистер Парень украл ее призрака с коленей Мика Креспейна. И она задумалась, может он украл и Сару Феррис с коленей Мика Креспейна. Она украдкой закурила сигарету и огляделась по сторонам, гадая где бы он мог быть.

Он оказался ближе, чем она ожидала. Он стоял по другую сторону низкой стены и смотрел на нее. Их глаза встретились, и Киззи мгновенно покраснела. Его взгляд был подобен физическому прикосновению, словно прикосновение к руке, переплетение пальцев, их крепкое сцепление друг с дружкой. Словно это ощущение прошило ее глаза и попало в кровь. Ее лицо горело огнем.

— Привет, — сказал он.

— Привет, мистер Парень, — услышала она ответ и смешок Кактус, раздавшийся у нее из‑за спины.

Он не отводил взгляд от Киззи, которая начала чувствовать себя крайне некомфортно. Он просто смотрел на нее. Она чувствовала, что покраснела с головы до пят.

— Привет, — пробормотала она.

— Эти штуки прикончат тебя, — сказал он, переводя взгляд на ее сигарету. Его голос был низким и немного скрипучим.

— Ну да… возможно, — ответила Киззи, тоже переведя взгляд на сигарету. И пока она неуклюже произносила эту глубокую мысль, ей показалось, что сердце выскочит из груди, так сильно оно било по ребрам. — Но, по крайней мере, я умру, выглядя старше своего возраста, морщинистой и высохшей, с мокротой на губах от кашля.

Он рассмеялся.

— Ты так это преподносишь, что мне становится удивительно, почему все кругом не курят.

Она выдохнула с облегчением: все‑таки сумела хоть что‑то сказать, вместо того, чтобы тупо пялиться на парня и нечленораздельно мычать. Ну а то, что он рассмеялся — это был приятный бонус, который еще сильнее вогнал ее в краску.

— И я про то же, — сказала она. — К тому же, народ всегда покупает американские. А что может быть более американским, чем сигареты?

Он склонил голову на бок и приподнял бровь. Когда локоны его волос сдвинулись, Киззи увидела блеск золотых колечек в обоих ушах.

— Ну знаешь, — начала лепетать она, объясняя, — табачные плантации? Восхитительные американские традиции, как и рабство…

— Эээ, угу, — неуверенно произнес он.

— Хотя, ко мне это не имеет никакого отношения. У моего народа в рабстве были только собственные дети.

Он ошеломленно посмотрел на нее и протянул руку.

— Можно мне?

— Что? Это? — Киззи в недоумении протянула ему сигарету и какое‑то время наблюдала, как он своими алыми губами втянули кончик сигареты в рот. Все ее нутро слегка вздрогнуло, когда она увидела, как его губы сомкнулись на ее отпечатке губной помады. Это было самым близким к поцелую, что она когда‑либо испытывала. Это был непрямой поцелуй. Киззи потянулась к сигарете, когда он вернул ее и спросила:

— Хочешь… хочешь сигарету?

— Не, спасибо. Покурим твою.

Киззи услышала, как Иви и Кактус приглушенно хихикнули. Она обернулась и увидела, что в их глазах плясало веселье и удивление. Она повернулась к еще более красивому парню, чем ей показалось, когда она увидела его утром в коридоре. Его лицо и стать были самим совершенством, подобно статуе, словно он был возлюбленным творением греческого божества, воспетой в песне смертной красотой. Мистер Парень был произведением искусства. К тому же этот разрез глаз придавал его лицу хитрое выражение. Лисий взгляд, который Киззи так понравился. Очень.

Ее рука немного дрожала. Она поднесла сигарету к губам и постаралась выглядеть как можно непринужденнее, но ее взгляд вернулся к его алым губам, когда ее собственные сомкнулись на влажном фильтре. Выдохнув, она отдала ему сигарету и сжала губы. Потом ей пришло в голову, что она как будто тем самым пыталась поцеловать себя, поэтому тут же разомкнула губы.

— Кстати, я — Джек Хаск, — сказал он, протягивая руку.

— Киззи, — сказала она, протягивая в ответ свою руку. Его ладонь накрыла руку девушки, и он нежно сжал ее и замер. Кончики его пальцев соприкоснулись с ее кожей. А затем, вот прямо там, Киззи решила, что это был какой‑то розыгрыш злобного клуба красивых парней, для попадания в который нужно пройти посвящение. И это было именно оно. Потому что это могло быть единственным объяснением. Она взяла себя в руки, насколько это было возможно, учитывая поразительную красоту Джека Хаска и спросила: — Ну а кто ты вообще?

Он пожал плечами.

— Хаск запятая Джек. Семнадцать лет. Некурящий.

— Ага, ну точно.

— Не, серьезно. Я только что лишил девственности свои лёгкие.

Слово «девственность» повисло в воздухе, но Киззи изо всех сил постаралась не обращать на него внимание.

— Серьезно, кто ты? Я имею в виду, ты только что переехала сюда или что?

— У меня дядя умер. Я приехал позаботиться о его рождественской елочной ферме до конца праздников.

— О. Это та, что на Ишервуд роуд?

— Ага.

— Я живу рядом. Не знала, что старик умер. Мне жаль. Ему было лет восемьдесят или около того?

— Вообще‑то, ему было тридцать пять, но он курил с шестнадцати лет.

Киззи криво улыбнулась ему.

— Как скажешь.

Джек Хаск тоже улыбнулся. Он вернул ей сигарету и сказал:

— Я серьезно, тебе нужно завязывать. У курящих появляется привкус… серы.

Привкус? Разум Киззи крутанул сальто. Привкус? Неужели этот Джек Хаск думал о том, чтобы попробовать ее на вкус? Великий Бог Всемогущий, ей бы не хотелось, чтобы она отдавала серой, если это произойдет (все равно какой бы сера не была на вкус). Она прикусила губу. Ей не хотелось, чтобы ему померещилось, будто она готова выполнять его капризы, тем более, что все это было, разумеется, жестоким розыгрышем, как в Кэрри, который наверняка завершится потоками крови свиньи на выпускном. Она нарочито в последний раз затянулась, а потом бросила окурок на пол и раздавила его пяткой.

— А какие на вкус не курящие? — спросила она, стараясь казаться невозмутимой.

— Как лакрица, — быстро нашелся Джек Хаск. Левая половина его алых губ превратилась в асимметричную усмешку.

Киззи не придумала ничего умнее, чтобы ляпнуть:

— Ха. Я люблю лакрицу.

— Ну значит, думаю, тебе стоит попробовать на вкус не курящего, — сказал он, прямо глядя ей в глаза, и Киззи почувствовала, будто он проник сквозь них, попал прямиком ей в кровь и нагрел ее изнутри.

К счастью прозвенел звонок и ей не пришлось придумывать ответ.

— Пока, Джек Хаск, увидимся, — просто сказала она.

— Непременно, — сказал он, склонив голову в сторону и, посмотрев на нее еще мгновение, ушел.

Киззи развернулась, и увидела, что Кактус с Иви смотрели на нее во все глаза.

— Это сейчас все наяву происходило? — требовательно спросила она у них.

— Спасибо, что познакомила нас! — с надутым видом произнесла Иви.

— Господи. Простите. Я просто очень старалась не упасть в обморок и не разрыдаться. Господи. Серьезно, что сейчас было? Это наяву было или очень реалистичный сон?

— О, еще как наяву, — заверила ее Кактус. — Киззи! Ты только что обменялась слюной с самым красивым парнем, когда‑либо ступавшим по коридорам Святого‑Рябого. Слюной. А в слюне есть ДНК. Теперь ты типа носишь его клетки у себя во рту, как одна из тех странных лягушек, что носят яйца за щекой!

Иви пронзительно взвизгнула, но потом добавила:

— У тебя может во рту родиться его малыш! Рото‑малыш!

— Боже! Только в вашей интерпретации слюна сумела прозвучать отвратительно. Короче, вы видели какой он идеальный?!

— О, я‑то видела, — сказала Кактус.

— Он определенно на тебя пялился, Киз, — восхищенно пролепетала Иви.

— Черт возьми, с какого перепугу‑то? — пробормотала она.

Девушки перелезли через низкую стену и направились внутрь со студенческим потоком. Оставшиеся занятия Киззи провела в оцепенении.

Она увидела Джека Хаска после школы. Он стоял с непринужденным видом, прислонившись к флагштоку. Весь такой длинноногий, длиннорукий, спортивного телосложения. Она мысленно спросила себя, неужели он ждал ее, но тут же отмела эту мысль из‑за нелепости. Ну, разумеется, если он кого‑то ждал, то не ее. Но нет. Он ждал именно ее. Когда она подошла ближе, он выпрямился и склонил голову.

— Привет, Киззи, — произнес он мягко.

— Привет, Джек Хаск.

— Слушай, я вот тут подумал… — начал было он, но умолк, смутившись. — У меня проблема с одеждой. — Он указал на свои старомодные брюки.

— Да? Не парься. Скорее всего половина здешних овец завтра припрется в шмотках своих бабок.

Он рассмеялся.

— Ну мне все равно нужно купить одежду. Я подумал, может ты мне покажешь, где это можно сделать.

— О, не вопрос, — ответила слегка разочарованная Киззи. На мгновение ей показалось, что он ждет ее, чтобы вместе с ней пойти домой, так как им было по дороге. — Здесь есть секонд‑хэнд, в который я хожу, он довольно прикольный и дешевый. Это возле заправки и пиццерии с солнечной системой, свисающей с потолка. — Она начала показывать дорогу, но Джек Хаск поймал ее руку и несколько мгновений не отпускал. Он держал ее ладонь в своей руке, словно та была очень хрупкой, подобно луковице тюльпана или яичной скорлупе.

Он сказал:

— Нет, я подумал, может ты могла бы сходить со мной и… помочь.

— О, — еле слышно произнесла Киззи.

— Если только ты не занята.

— Нет, мне только нужно быть дома вовремя, чтобы ужин приготовить. Но я могу провести с тобой какое‑то время.

— Круто. — Он улыбнулся. Не перекошенной полуулыбкой, а широкой и прекрасной, которая ослепила Киззи.

Они зашагали в сторону магазина, и Киззи обернулась, чтобы помахать Кактусу и Иви. Подруги в ответ сверкнули улыбками маньячек. Когда они проходили мимо толпы, в которой тусовалась Дженни Гласс, Киззи услышала, как кто‑то прошептал:

— Что это новичок делает с бабочкой‑насильницей? — И ее сердце тут же сжалось в тугой узел.

Она надеялась, что Джек Хаск ничего не услышал, но как только они вышли из толпы, он посмотрел на нее, приподняв бровь, и спросил:

— Как та девушка только что назвала тебя?

— Забудь, — мрачно сказала Киззи.

— Ладно. — Он помолчал, и вновь посмотрел на нее. — Потому что это прозвучало как «бабочкой‑насильницей».

Униженная Киззи кивнула.

— Ага, — запнувшись на звуке «г». — Это я.

— Почему? — Он выглядел озадаченным.

Покраснев еще сильнее, пожевывая губу, Киззи наконец произнесла:

— В общем, в девятом классе, пока я не научилась не принимать участия в обсуждениях на уроке, мы говорили о человеческой природе или типа того и науке о живой природе, и эта девчонка Хизер Блэк начала говорить, что люди самые жестокий вид, а царство животных благородное и все такое. Дескать животные убивают только ради еды, а воюют, убивают и насилуют только люди.

Джек Хаск фыркнул.

— Думаю, она не встречала орангутанга.

— Чего?

— Орангутанги насилуют. Они даже практикуют групповое изнасилование.

— О. Хорошо, что тогда я об этом не знала, а то меня бы наградили прозвищем и похлеще.

— Что, ты сказала этой девчонке, что бабочки насильники?

— Да. Ну, это так. Во всяком случае, некоторые. Самцы ждут, когда самки вылупляются из куколок. Самки пока не могут летать, им нужно расправить крылья, и самцы насилуют их. Добро пожаловать в прекрасный мир бабочек. Потом, будто им этого мало, они выделяют в них особый секрет, который твердеет, как пробка, и самки после этого не могут спариваться с другими самцами… Хотя, после такого первого свидания, знаешь ли, не думаю, что ей бы этого хотелось. Короче, самцы потом приспосабливают специальные штуки на лапках для выдавливания этой пробки, чтобы можно было еще раз воспользоваться самкой, а потом они выделяют это особое вещество на брюшко самки, создавая что‑то вроде пояса верности, который нельзя снять. Ну разве не безумие?

— Ты же это выдумала, да? — спросил Джек Хаск, отпрянув.

— Да кто способен такое выдумать? В природе столько всякого безумного дерьма. Например, споры, которые вторгаются в тело гусеницы и превращают его в овощ, а затем каннибалы делают из него чернила для татуировок. Ну разве это не научная фантастика? Я сказала Хизер Блэк, что она смотрит слишком много мультфильмов. Животные тоже убивают. Шимпанзе иногда даже убивают детей друг друга. Люди — не единственный вид, который убивает за территорию, за господство…

— И ради забавы, — добавил Джек Хаск.

— Ооо. — Киззи сморщила нос. — Коммент серийного убийцы.

— Не, — сказал он, игриво пихнув ее локтем. — Я подразумевал кошек.

— Ага. Извращенец. Короче, после меня наградили этим прозвищем.

— Отстой.

— Ага. Мне не стоило даже спорить. Хизер Блэк может и тупая корова, но я в принципе с ней согласна. Люди ужасны. Мы подлые.

— Ну да, есть такое, — согласился Джек Хаск. — Дело в том, что с животными никогда ничего нельзя сказать наверняка. Что до людей, то если они мерзавцы, то всегда будут мерзее любой псины.

— Когда они хорошие, то очень, очень славные, но если они плохие, то просто ужасны, — подытожила Киззи.

Он рассмеялся.

— Да, определенно. Мне это нравится. Кто ты такая, Киззи? Очень хорошая или ужасная? — Он склонил голову и прищурился, как будто пытался решить.

— Ужасная, — незамедлительно ответила Киззи.

— Ага, — сказал он и глаза его, казалось, опять вспыхнули серебром. — Я тоже.

Они добрались до секонд‑хэнда, и он открыл перед ней дверь.

Именно здесь Киззи всегда затаривалась, вместо торгового центра, отчасти потому что родители крайне редко давали ей деньги, а отчасти потому, что там была трехстворчатая ширма для переодевания с выбитым орнаментом на бархате, изъеденном молью, и она походила на часть мебели будуара Марии‑Антуанетты. Ей нравилось набрать охапку дешевых платьев и примерять их одно за другим, завершив образ нелепыми и совершенно неподходящими шарфом, ботинками на платформе и кошачьими очками. Иногда она даже покупала такие платья, но в местах, где ее мог кто‑нибудь увидеть, она всегда была в джинсах.

Тем не менее, она отвела Джека Хаска подальше от джинсов, и одела его, как ленного поэта, которым она себе его вообразила, когда впервые увидела, в черный вельветовый пиджак с потертостями на локтях, в белую рубашку с вышивкой, напоминающую капли крови, а длинные ноги облачила в брюки в полоску. Они подобрали разбитые карманные часы с мозаикой из бижутерии на выпуклой крышке, и Киззи ради забавы, и дабы довершить образ, надела на него старые очки‑авиаторы в кожаной оправе, которые ему тоже понравились, и он купил и их.

— Эта одежда еще страннее того, что было сегодня на мне, — сказал он, оглядывая себя в зеркале. — Я выгляжу так, будто живу на чердаке.

— Именно этого я и добивалась, — сказала, довольная собой, Киззи.

— Ну, а как насчет тебя? — спросил он. Он протянул девушке изумрудный шарф с бахромой.

— Не, — отмахнулась она.

— Не? Ты очки на меня надела. Ты можешь хотя бы примерить шарф. Вот. — Он набросил ей шарф на голову и завязал бантом на макушке. Всю ее кожу с головы до пят покалывало от прикосновения его пальцев к зарослям ее волос.

Она посмотрела в зеркало.

— Я похожа на пьяную уборщицу, — безапелляционно заявила она.

— Попробуй, надеть, как цыганки.

Она попробовала, и ей вроде как даже понравилось.

— Я куплю тебе его, — сказал Джек Хаск.

— Нет, — запротестовала Киззи. — Слишком дорого и я все равно не буду носить.

— Почему?

— Ты ничего не понимаешь. В школе есть девчонки, чья единственная цель в жизни — придумывать неприятные прозвища, когда кто‑то делает что‑то малейшее из ряда вон выходящее.

— Да ладно тебе, Киззи. Этот шарф должен стать шагом вперед от бабочки‑насильницы.

Киззи рассмеялась. Смех вышел гортанным, больше похожим на мурлыканье. Он был самым близким к тому знойному голосу, который у нее появится, когда она вырастет и научится быть собой. Если вырастет. Она взяла шарф.

— Ладно. Спасибо тебе.

Джек Хаск заплатил женщине за стойкой, которая не могла отвести от него глаз с тех пор, как они вошли в магазин. Повернувшись к Киззи, он вытащил свои новые сломанные карманные часы и притворился, что сверяется с ними.

— А не пора ли нам готовиться к пиру? — спросил он.

— Пир! — с усмешкой повторила она. — Отведай мои бургеры из лося. С моим секретным ингредиентом, конечно.

— Серьезно? А что за секретный ингредиент?

— Ну, секретным ингредиентом должна быть любовь. Но я заменяю ее презрением. Щепоткой. Этого вполне достаточно.

— Вкуснятина, — сказал он. — Ладно, я пойду с тобой.

— Хорошо.

Это было намного проще, чем Киззи могло сначала показаться. Она гуляла по городу с красивым парнем и болтала о таких вещах, как жирность мяса лося и аэродинамические качества пиццы, о любимчиках школы и суевериях, зефирках и смерти.

— Моя бабушка умерла прошлым летом, — сказала Киззи, поразившись своей откровенности.

— Да? Мне жаль. Она похоронена там? — Он указал на кладбище, мимо которого они проходили.

— Не. Мы хороним на нашей земле.

— Серьезно? Почему?

Киззи пожала плечами.

— У меня странная семья. — Она не собиралась рассказывать Джеку Хаску о лебединых крыльях и пении, и призраках, которые вылетают из могил, чтобы отправиться в новые путешествия. — Твой дядя там похоронен? — спросила она.

— Э‑э‑э. Кремирован.

— О. — Киззи вздрогнула. — Боже. — Ее народ верил, что кремация заключала душу в теле, а затем превращала ее в миллион крошечных хлопьев пепла. — Ты хорошо его знал?

— Едва ли. — Джек Хаск так и не снял свои авиаторы и они скрыли часть его красоты, но не самую отвлекающую: алые губы. Киззи едва могла смотреть на них, не думая о поцелуях. О том, какие они на вкус.

Слишком быстро они добрались до фермы рождественских елок. Аккуратные ряды деревьев тянулись в сторону туманных холмов, где охотились дяди Киззи.

— Дом, милый дом, — сказал Джек Хаск, указывая на маленький трейлер.

Киззи перевела взгляд на трейлер. Когда старик жил здесь, она как‑то не обращала внимания на трейлер. Мужчина всегда работал на улице, сажал деревья, выкапывал их или рубил. Он любил вцепиться в свои подтяжки и помахать ей, когда она проходила мимо, и она махала ему в ответ, скорее всего, без особого энтузиазма, но она никогда не представляла его в трейлере, как он жил в нем. Но как она ни старалась, ей не удалось отделаться от мысленной картины, как Джек Хаск спит на узкой кровати покойника.

— Уютный, — неубедительно произнесла она.

— Как гроб, — ответил он.

Толстый пес медленно поднял голову и посмотрел на них.

— Он тоже достанется тебе в наследство.

— Думаю, да.

— Самая ленивая псина на свете, — сказала она. Но ленивая псина, псина, мимо которой Киззи проходила каждый день, и которая никогда не лаяла, сморщила нос и зарычала.

— Я ему не по душе, — сказал Джек Хаск, когда пес зарычал еще громче.

— Похоже на то.

Толстая старая псина почему‑то решила подняться на ноги (Киззи редко наблюдала подобное явление природы), опустив голову, она обнажила зубы и зарычала. И надо признать, что вид у собаки был более угрожающим, чем девушка могла предположить. Джек Хаск нахмурился и приподнял очки на лоб, отчего его волосы встали торчком. Кто‑нибудь другой, возможно, выглядел бы глупо, но он так, словно позировал для очередной модной фотосессии журнала Роллинг Стоун, где скучающие молодые люди болтаются без дела, будто ждут автобуса в чистилище, обычно с нарочитой демонстрацией сосков.

— Что ж, — сказал он, — похоже, мне придется с этим разобраться.

— Что думаешь делать?

— Честно? Постараюсь дать ей побольше места, чтобы проскользнуть со спины. Но я подожду, пока ты уйдешь, чтобы тебе не пришлось смотреть, как я буду от нее отбиваться, если придется.

Киззи рассмеялась.

— Может мне стоит посмотреть, ну знаешь, на всякий случай.

Криво улыбнувшись, он сказал:

— Не надо. Иди. Прошу тебя. Это некруто, когда кто‑то наблюдает за тем, как ты пытаешься проскочить мимо толстой псины, от слова совсем.

— Ну ладно. Увидимся, Джек Хаск. Будь осторожен.

— Увидимся утром, Киззи, — сказал он, и Киззи почудилось, будто кровь ее в венах запузырилась подобно шампанскому.


Глава Третья

Спелая как слива

После того, как ужин был приготовлен и съеден (приправленный презрением и прочим), Киззи пошла к себе в комнату и закрылась. Она села на край кровати и посмотрела на себя в зеркало. По‑настоящему. На ней все еще был надет зеленый шарф, хотя волосы, грубые и необузданные, как всегда, выбились из‑под него и ниспадали на шею, но не обрамляли лица, прячась под шарфом. Голова больше не напоминала топиарий. Эффект состоял в том, чтобы сосредоточить фокус на лице, и Киззи смотрела на него в течение нескольких минут, чувствуя, что с ней что‑то случилось с тех пор, как она в последний раз смотрела на себя, если она и правда хоть раз по‑настоящему смотрела на свое лицо.

Она увидела гордые скулы, начинающие проявляться сквозь подростковую пухлость щек. Она увидела застенчивый изгиб уголков губ; губ, которые практически коснулись губ Джека Хаска. Глядя на свое лицо, она начала воображать, что внешний слой начал таять, а она до сего момента этого не замечала, уступая место чему‑то новому: новому черепу, который проступал сквозь припухлость привычного «я». Ей болезненно хотелось, чтобы ее истинная форма оказалась гладкой и сияющей, как лезвие стилета, освобожденное от неуклюжих ножен. Как хищная птица, наконец сменившая пух на перья, чтобы охотиться в холодном, великолепном небе. Что она может стать чем‑то блестящим, чем‑то поразительным, чем‑то опасным.

Киззи хотела стать женщиной, которая нырнет с носа парусника в море, упадет в клубок простыней, будет смеяться, и сможет танцевать танго, лениво гладить босыми ногами леопарда, заморозит глазами кровь в жилах врага, даст обещания, которые она не сможет сдержать, а затем перевернет мир, чтобы сдержать их. Она хотела написать мемуары и поставить автографы в крошечном книжном магазине в Риме, где поклонники выстроились бы в длинную очередь в переулке, залитым розовым светом. Она хотела заниматься любовью на балконе, разорять кого‑то, торговать эзотерическими знаниями, наблюдать за незнакомцами, так же холодно и беспристрастно, как кошка. Она хотела быть непостижимой, чтобы в ее честь назвали коктейль, чтобы для нее написали песню о любви, ей хотелось летать в маленьком самолете красавца‑авантюриста, крестившим Киззи шампанским, который однажды исчезнет в буре в Аравии, так что ей придется провести спасательную операцию с участием верблюдов, надев индиго‑вуаль, подобно кочевникам, дабы спастись от жалящего песка.

Киззи очень хотела.

Она расправила плечи, избавившись от своей привычно‑угрюмой сутулости, и попыталась сесть прямо. Ее телу это показалось неестественным; сухожилия сопротивлялись. Ей вдруг пришла в голову ужасающая мысль, что если бы она подождала, если бы продолжила в том же духе, ее осанка могла бы вот так окаменеть. И она превратилась бы в ссутулившийся панцирь, и никогда не смогла бы больше расправить плечи, ходить с высоко поднятой головой, маня вампиров молочной белизной шеи, и вскидывать подбородок от радости или презрения. Она бы свернулась калачиком, как ноготь на ноге, отросший слишком длинным. Она покраснела, глядя на свое отражение, плечи низкие и спокойные, шея вытянутая, почти элегантная, шелк зеленого шарфа скользил по ней словно река, и её посетило чувство на грани боли от этой позы. Как будто она все еще может стать кем‑то другим.

Может быть, Джек Хаск уже разглядел эту новую девушку внутри нее, догадался, что она была готова вырваться на свободу одним простым движением, подобно лезвию стилета — щелчок и оно появилось. Она думала о его прекрасном лице и хитрых глазах, о его руке, ловящей ее руку в воздухе, о его продолжительном взгляде и ощущении проникновения. И глядя на себя в зеркало, минута за минутой, открывая себя для себя, она начала наконец видеть свою двоюродную бабку Майренни, смотревшую из зеркала на нее, наполненную голодом и секретами, сиянием и странностями, сочной красотой.

Спелая как слива, готовая упасть с ветки от легкого прикосновения.

В ту ночь Киззи спала беспокойно и грезила о многом: о губах, пальцах и фруктах, и Джек Хаск снял очки и попробовал ее на вкус, начиная с нежной внутренней стороны ее запястий. Странные образы приходили к ней всю ночь, и еще одно странное зрелище встретило ее, когда утром девушку разбудил жалкий крик павлина, раздавшийся прямо под ее окном.

Она открыла глаза. Перед ее лицом, кружась, проплыло лебединое перо и опустилось на пол. У девушки перехватило дыхание. Она моргнула, села и вновь моргнула. Комната была усеяна перьями. Они были повсюду, словно она пропустила странный шторм, принесший их сюда. Ее внимание привлек блеск на подушке, она повернулась и увидела рядом с отпечатком от ее головы, перламутровую рукоятку, хорошо ей знакомую. Бабушкин стилет, который должен был почивать с ней в могиле.

Она потянулась к нему и взяла в руку. Ладонь опалило ледяным морозом.

Первым делом Киззи проверила небольшой круг семейных могил на заднем поле. Она стояла в ночной рубашке с ножом, зажатым в кулаке, и смотрела на нетронутую землю могилы бабушки. Она почувствовала движение призраков вокруг. Так и должно было быть. Стояла осень — после сбора урожая и до первых заморозков — время, когда завеса между мирами непрочна и тонка, и с другой стороны пробивались голоса. Осенью Киззи всегда чувствовала, как призраки бродят вокруг, пугливые, как бродячие кошки и притягиваемые одним и тем же: запахом еды.

Кошки пришли на запах коптильни, на которой отец Киззи и дяди коптили сосиски и иное мясо, добытое на охоте. Своими шершавыми язычками кошки слизывали кровь, прежде чем та успевала застыть, став частью грязи. Призраки не испытывали подобной жажды, но они приходили за асфоделями. Те цвели на могилах все лето и за мисками вареного ячменя, которого хватало на весь оставшийся год. И кошки и призраки лакомились молоком, и это было обыденно. Каждый поглощал свое: кошки — жидкую субстанцию, призраки — ее сущность, ничто не пропадало даром.

Они пришли издалека, кошки и призраки, потому что нормальные семьи не проливают горячую кровь на подъездных дорожках к своим домам и не оставляют пищу для мертвых. Выбор у них был небогат. Киззи считала, что большинство призраков пришло с кладбища, раскинувшегося внизу у дороги; разумеется, все духи, поучаствовав в маленьком сговоре с ее семьей и получив довольно монет, еды, оружия и крыльев, отправлялись дальше. Само собой, они не задерживались здесь. Как и ее бабушка.

Как же тогда ее нож оказался на подушке Киззи, а ее лебединое крыло самообщипалось у Киззи в комнате? Киззи нахмурилась, задумалась, и вернулась в дом. Проходя мимо матери на кухне, девушка решила ничего не говорить той о перьях и о ноже. Вся семья ужасно бы встревожилась из‑за этого; они естественно не пустили бы ее в школу, чтобы разобраться и понять смысл зловещего посещения, благословить могилу и попытаться вернуть нож его законной владелице. И Киззи беспокоилась, что призрак ее бабушки был безоружен и уязвим в земле теней. Но она продолжала думать о Джеке Хаске. Она должна была увидеть его вновь, чтобы убедиться, что он настоящий, поэтому она ничего никому не сказала о ноже.

Она приняла душ, высушила волосы, завязала, развязала и сняла зеленый шарф, решив, в итоге, надеть его. Она надела джинсы и свитер и сунула стилет бабушки в задний карман. Она выпила чашку кофе и выкурила сигарету, трижды почистила зубы, чтобы вытравить даже намек на привкус желтизны, накрасила губы, а затем вытерла их, в надежде на поцелуй и разозлилась на себя за абсурдность этой надежды, а после почти вышла из дома. Но в последнюю секунду передумала и переоделась в винтажное платье, которое она купила в секонд‑хэнде и пока еще ни разу не надевала. Это было кимоно, сшитое из шелка цвета зеленого яблока с узором волн по подолу, воротником цвета спелого апельсина и рядом больших черных пуговиц спереди. Она постояла перед зеркалом минуту, наблюдая за тем, как шелк скользил и блестел, когда она двигала бедрами, затем натянула черные сапоги и поспешила выйти за дверь.

Джек Хаск ждал ее перед фермой Рождественских елок, и, завидев, присвистнул.

— Классное платье, — сказал он, проведя взглядом сверху вниз по ряду пуговиц.

— Спасибо, — сказала Киззи, зардевшись так же сильно, как и накануне, в школе. Ей пришлось заново привыкать к нему, испивая маленькими глотками его красоту, словно это был слишком горячий напиток, чтобы выпить залпом. Один застенчивый взгляд на него, и Киззи поняла, что вместо новых учебников он держал в руках корзину для пикника. — Что это? — спросила она.

Он поднял корзину и озорно, как чертенок, улыбнулся.

— Завтрак‑пикник, — ответил он. — Под ручками корзины лежал аккуратно сложенный плед. — Не хочешь присоединиться ко мне?

— Что, сейчас! А как же школа?

Джек Хаск пожал плечами.

— Я не большой ее фанат.

— Ааа, я тоже.

— Вот и славно. Значит, ты идешь со мной. — Он протянул ей руку, старомодно и учтиво, и у Киззи не возникло никаких сомнений, как она проведет утро. Она просунула свою руку, положив ее на вельвет пиджака Джека, и пошла рядом с ним, заметив, бросив взгляд на трейлер, что собаки старика нет на ее привычном месте на крыльце.

— Как вчера все прошло с собакой? Нормально? — спросила она.

— Конечно, — ответил он. — Без проблем. Итак, есть здесь по близости какой‑нибудь парк?

Киззи покачала головой.

— Только кладбище.

— О, годится. Да?

Кладбище находилось совсем близко, за аккуратным забором. Киззи проходила мимо него каждый день, но она уже много лет на заходила на его территорию, с тех пор, как она была ребенком, и пробралась туда, чтобы послушать обрывки бесед призраков, которые принес собой ледяной ветер из загробного мира. Оно не было готическим кладбищем, там не было ни замшелых ангелов, мироточащих кровавыми слезами, ни склепов, ни проклятий, ни руин. Здесь не было погребено ни поэтов, ни куртизанок, ни вампиров, дремлющих под землей. Это было всего‑навсего сборище ничем не примечательных, прямо стоящих, каменных параллелепипедов. Даже мертвые, что слонялись здесь, говорили о скучных вещах, как та зануда, переживавшая, что не выключила плиту перед смертью.

Но ему не обязательно нужно быть волшебным парижским кладбищем, чтобы идея пикника на нем расцвела в воображении Киззи во что‑то дерзкое. Она представляла себя рассказывающей об этом Иви и Кактус. Завтрак‑пикник на кладбище с Джеком Хаском! Их глаза наполнятся ликованием и завистью, и они захотят узнать все. Они захотят узнать, целовал ли он ее. Девушка украдкой взглянула на него и поймала его за тем, что он смотрел на ее губы, и она отвернулась, опять ужасно покраснев. Но она все же нашла в себе мужество, чтобы ответить:

— Да, пойдет, — надеясь, что произнесла это как бы невзначай.

Они прошли через ворота кладбища, рука об руку, одетые, по‑винтажному и именно в это мгновение, внезапно, со взмахом лезвий‑травинок, послужившего единственным предупреждением, призраки вихрем окружили Киззи.

Девушку окатило сильным порывом ветра, от чего ее юбка взметнулась, а потом плотно облепила ей ноги. Ветер трижды облетел вокруг нее по часовой стрелке, как призрак бабушки в день ее погребения. Но в этот раз Киззи почувствовала целый поток призраков, возможно и ее бабушка была здесь, но она была не одна. Киззи замерла на полушаге. Ей стало очень холодно, и она вздрогнула. Она посмотрела на Джека Хаска. На долю секунду ей показалось, что в хитрых глазах промелькнуло… понимание… намек на насмешку? И Киззи почти было решила, что ему известна природа внезапного ветра, он знает, что это нападение призраков. Неужели они кружили только вокруг нее, гадала она, или все‑таки вокруг них обоих? Включили ли они Джека Хаска в свой круг защиты? Или только Киззи? Неужели этот ветер пытался разделить их, подобно стене?

— Бррр… — сказал он, слегка дрожа. К ужасу Киззи, он отцепил свою руку от ее руки, но потом обнял девушку за плечи, бережно прижав к себе, и ее смятение испарились вместе с любыми вопросами. Ей стало совершенно неинтересно, знает он что‑то про призраков, летающих рядом с ними, или нет. — Холодный ветер, — просто сказал он.

— Мм. хм, — согласилась Киззи. Теперь бархат его пиджака прильнул к ее щеке и вытеснил иные мысли, кроме ощущения прикосновения ткани к ее коже, и мыслей о том, что бы мог означать его взгляд, остановившийся на ее губах.

Пока они шли по кладбищу, прижавшись друг к другу, она слышала слова, которые произносила, когда приходила сюда, будучи ребенком, фрагменты речи, такие же мутные, как сточная канава, забитая опавшими листьями.

— Зимники собирают урожай, — сказал один призрак, а другой пропел «бабочка» и «голод».

— Печка жарит, — проговорил безликий голос, и неожиданно знакомый голос произнес:

— Нож, Солнышко…

Глаза Киззи расширились, она огляделась по сторонам, глянула через плечо, прижимая руку Джека Хаска подбородком. Помимо этого, призрачного касания, у нее имелись и другие приметы, чтобы понять, что она оставила нож своей бабушки в кармане джинсов. Все эти годы, она так о нем мечтала и забыла его дома! Она хотела спросить бабушку, что она здесь делает. Ведь она должна быть далеко, перемещаться по лабиринтам, отбиваясь от теней, слизывать воду со сталактитовых наконечников своим призрачным языком и разгадать загадку, чтобы получить возможность пройти через врата, созданных из костей. Она должна быть завывающим зверьем, чтобы уснуть под звуки этих колыбельных и подкупать потусторонних койотов, которые унесут ее дальше в новый мир! Она не должна быть здесь, среди этих малодушных кладбищенских призраков! Это вечное бродяжничество не свойственно народу Киззи, а уж бабушке и тем паче, ее сильной, не поддающейся соблазнам, бабушке. Киззи хотелось расспросить ее… но ей было так уютно и тепло в объятии Джека Хаска, посему она совершенно не хотела отстраняться от него, чтобы прошептать свой вопрос мертвым.

— Ты слышала? — неожиданно спросил Джек Хаск.

— Что? — испуганно спросила Киззи. Она почему‑то чувствовала себя виноватой, словно он поймал ее на перешептывании с призраками.

— Не знаю. Как будто веточка щелкнула. Интересно, здесь есть кто‑то еще?

Но, похоже, на кладбище больше никого не было, и даже не было никаких признаков недавних посетителей. Это было одинокое место, и Киззи не удивляло, что призраки приходили в ее грязный двор, чтобы скоротать свои дни среди кошек и кур.

Пальцы Джека Хаска начали лениво поглаживать плечо Киззи, пока они брели между рядами могил. Это случилось не сразу, едва заметно, но она поняла, что он понемногу притягивает ее все ближе к себе, а поглаживания становятся все напористее. Вскоре он полностью опустил ладонь ей на плечо, оставив только большому пальцу рисовать маленькие круги на ее коже. От его пиджака веяло ароматом специй, которые вместе с поглаживанием малу‑помалу заставили девушку сомлеть, стать мягче, подобно сливочному маслу, перед тем, как в него собираются добавить сахар, на первом этапе приготовления чего‑то сладкого. Это был ее первый опыт того, как тела могут сливаться воедино, как дыхания естественным образом начинают существовать в едином ритме. Это было гипнотически. Пьяняще.

И она хотела большего.

— У них есть зубы, — прошептал призрак. Киззи проигнорировала его.

— У них есть нектар, — сказал другой, очень слабый и полный тоски. Киззи почувствовала небольшой холод, но проигнорировала и это.

— Голодна? — спросил Джек Хаск, когда они повернули, чтобы пройти еще один кладбищенский ряд.

Киззи пожала плечами. Прямо сейчас ее мало интересовала еда. Но очень интересовало расстилание клетчатого пледа в каком‑нибудь в тихом местечке, на который она могла прилечь, опершись на локти, рядом с Джеком Хаском. Девушка не могла перестать смотреть на его губы, и она продолжала сжимать свои, осознавая их наличие все сильнее. Она вспомнила, как нянчилась с младшим двоюродным братом в тот день, когда он открыл для себя свой язык; он вертел им так и сяк и прикасался к нему создавая целый репертуар новых звуков и пытаясь высунуть его достаточно далеко, чтобы рассмотреть, одержимый открытием этого нового придатка. Киззи чувствовала то же самое по поводу своих губ, как будто она только сейчас узнала, для чего они нужны, но надеялась, что вела себя сдержаннее своего двоюродного брата.

— Пойдем туда, — сказал Джек Хаск, кивая головой в дальний угол кладбища, где, похоже, рос неухоженный садик. Они медленно побрели туда. Киззи едва замечала могилы, мимо которых они проходили, потому что была окутана этой новизной «прогулки влюбленных», неспешной и переплетающей их в одно целое. Но в конце ряда могил она кое‑что заметила.

Она прошла дальше; потребовалось мгновение, чтобы осознать то, что она только что увидела. Пройдя несколько шагов, она оглянулась.

Монолит безрадостного зеленого цвета неопрятной кладбищенской лужайки был нарушен коричневым пятном, явным как рана. Казалось, что оно описывало радиус вокруг одной конкретной могилы, и Киззи прищурилась, чтобы прочесть, что гласило надгробие. Она не могла прочесть, что там написано, и Джек Хаск легонько подтолкнул ее в другую сторону. Но к собственному удивлению, она потянула его обратно за отворот вельветового пиджака.

— Сюда, — сказала она. — Я хочу взглянуть на кое‑что.

— Что? — спросил он, поравнявшись с девушкой.

— Вот. — Она остановилась перед могилой, где ничего не росло, даже трава. Она прочитала имя на надгробии. Эми Ингерсолл. — Я знала ее, — удивленно произнесла Киззи.

— Знала? — спросил Джек Хаск.

Киззи кивнула.

— Я была новичком. По‑моему, она была младше меня, но я видела ее всего несколько раз. Ее забрали из школы. Она была больна. Она… — Киззи умолкла, у нее чуть не сорвалось с языка «умерла от голодного истощения». Но, увидев эту мертвую коричневую могилу, ей на ум пришли другие слова. — Она угасла.

— Грустно, — сказал Джек Хаск. — Она была твоего возраста, когда умерла.

— Да, — ответила она, вспоминая фото Эми Ингерсолл в газете. Ее глаза казались огромными на изможденном лице. В школе было проведено специальное собрание, посвященное расстройствам питания. Врач говорил об анорексии и булимии. После того, как Киззи с Иви ущипнули добрый слой кожи на своих бедрах и пошутили, что им бы не повредило немного анорексии, Кактус ответила, что для этого нужно было бы начать хотя бы с перехода на диетическую колу.

— Интересно, почему здесь трава мертва, — сказала Киззи, желая, чтобы существовало какое‑то другое объяснение, кроме того, что навязчиво свербило разум. Само собой, в этом унылом городе все те безумные вещи, в которые верила ее семейка, были всего‑навсего лишь сказками. Все эти вещи происходили далеко отсюда, на брусчатке, и в палисадниках древних церквей, наводненных приведениями.

— Проклятая, — раздался голос призрака у нее над самым ухом. Девушка вздрогнула.

Джек Хаск почувствовал это и отпустил ее плечо, чтобы снять бархатный пиджак.

— Ты замерзла, — сказал он. — Вот. — Он накинул ей на плечи пиджак и обнял, прижав спину девушки к своей груди. Его подбородок опустился ей на макушку. Кожа к коже. — Пойдем, — позвал он.

Она прошла вместе с ним в маленький садик в углу, и Джек Хаск разложил свой клетчатый плед, за увитыми плющом, каменными урнами, в скудных цветах алиссума, остатками прошедшего лета. Они устроились на пледе, он открыл корзину для пикника и извлек из нее буханку золотистого хлеба и головку сыра с фермерской печатью на толстой кожуре. Такие вещи, сыры, например, не водились у Киззи в доме, ее домашние ведали только про соленый сыр, сделанный ее матерью, либо нечто похожее на армейский паек в вакуумной упаковке из супермаркета.

Заправив платье под колени, Киззи наблюдала за тем, как Джек Хаск выложил из корзины фиолетовые льняные салфетки и настоящий серебряный нож всего лишь с намеком на потускнение, а затем, и серебреную чашу с шоколадом, обернутую в фольгу. Девушка широко распахнула глаза — насколько же все элегантно это выглядело. Если бы она когда‑нибудь воплотила свою мечту — устроить пикник на кладбище, то кладбище было выбрано бы получше, например, Парижское или Ново‑Орлеанское, в окружении мха и разбитых статуй, но в остальном он был бы именно такой.

— Мило, — пробормотала она, ошарашенная происходящим. Джек Хаск улыбнулся ей, и он был так красив, что глазам было почти больно смотреть на него. Её захлестнула очередная волна скептицизма. Почему, гадала она, — почему я?

— Глупая девчонка… — услышала она, или ей показалось, что услышала шепот бабушкиного голоса.

— Сначала шоколад, — сказал Джек Хаск, хрипотца голоса в его голосе уже была не так заметна. — Это мое единственное правило пикника.

— Ну ладно, — сказала Киззи, симулируя нежелание и разворачивая одну из конфет. Шоколад был настолько темным, что казался почти черным. Он растаял у нее на языке древним ароматом какао‑боба, земли, тени и солнечного света, горечью с послевкусием сладости. Его вкус… прекрасный, тонкий и странный, заставил ее почувствовать себя новичком, отведавшим какую‑то неведомую приправу.

Сыр на вкус оказался точно таким же, отличным от всего, что девушка пробовала до того, и она едва ли могла ответить ужасным тот был на вкус или замечательным. Она ела его вприкуску с хлебом, и Джек Хаск спросил Киззи, как ей думается, не слишком рано для вина, которое он извлек из своей корзины, и разлил в изящные бокалы из травленного стекла, размером не больше бумажного стаканчика.

Вино было насыщенным и темным, подобно шоколаду, и Киззи потягивала его медленно. Она млела и млела, пока не растянулась на пледе облокотившись на одном локте на боку, подобно одалиске, бедро которой напоминало спелое зеленое яблоко для Джека Хаска склонившего на него голову. Он лежал, закрыв глаза, а Киззи легонько игралась с кончиками его прядей.

Через некоторое время он сел и вновь полез в корзину. Он достал абрикос, который оставил у себя в ладони, и персик, который вручил Киззи. Она взяла его и покатала в руке. Его кожура была мягкой и бархатистой, как пиджак Джека Хаска, а его аромат… она слышала запах медовой сладости, даже через кожуру. Девушка поднесла плод к лицу и сделала глубокий вдох. «Нектар», — мечтательно подумала она. Но она не откусила ни кусочка. Она не хотела, чтобы сок стекал у нее по подбородку. Она только еще раз вдохнула аромат фрукта и увидела, как Джек Хаск доел свой абрикос и выбросил косточку. Затем он прислонился спиной к одной из каменных урн и устроил голову так, что плющ и цветы стали своеобразным париком для него.

Киззи рассмеялась.

— Тебе идет, — сказала она.

— Нравится? Вот. — Он поднял тяжелую лозу плюща, чтобы соорудить парик и для нее и жестом пригласил сесть поближе. Она подобралась к нему и замерла, пока он расправлял цветы у нее на лбу, то и дело останавливаясь, чтобы аккуратно спрятать прядь ее настоящих волос обратно под шарф.

Его лицо было так близко к ее лицу. Она не могла отвести взгляда от его губ; она слышала запах абрикоса в его дыхании, видела следы влаги на его алых губах. Он тоже смотрел на ее губы. Она вдруг очень занервничала. Он наклонился ближе. Киззи замерла, не зная, закрыть ли ей глаза или оставить их открытыми. Ею овладел ужас стать одной из тех девушек в фильмах, которые зажмуриваются и морщат лицо, пока мальчик сидит себе спокойно на месте и ухмыляется.

И спустя несколько мгновений, она была рада, что не закрыла глаза, потому что Джек Хаск не поцеловал ее. Он взял персик из ее руки, поднес к губам и откусил кусочек. Так близко. Аромат, что источал персик пьянил, и у Киззи возникло жгучее желание наклониться и разделить с ним плод, отведать его нектар, отведать нектар на губах Джека Хаска. Она не могла оторвать глаз от его губ. Она слегка подалась вперед. Джек Хаск увидел это, и склонился ниже.

На этот раз все было по‑настоящему, это действительно должно было произойти. Киззи собиралась поцеловать красивого мальчика. Почему тогда она думала о персике, вкус которого должен был остаться на его губах?

Почему она представляла, каким восхитительно‑вкусным будет поцелуй Джека Хаска?

Она смотрела на него во все глаза, но на периферии ее зрения что‑то блеснуло. Это был маленький серебряный нож, все еще вонзенный в кожуру сыра. Нож, подумала она. Ее пальцы дернулись, желая потянуться к нему, поскольку по стеклянной поверхности ее разума скользнуло какое‑то знание. Все приметы дня, водоворот лебединых перьев, могила с мертвой травой, бабушкин стилет, покрытый инеем преисподней, все эти воспоминания о предупреждениях слились в единое простое понимание: в жилах бурлило навязчивое предостережение — не есть фруктов коим был не сезон. Стояла поздняя осень, сады были голы, и ни один персик, привезенный из‑за тридевять морей, не мог источать столь пленительный аромат. Без сомнений, зрелые плоды могли принадлежать только одному саду.

Киззи все это знала. Ее душа была у гоблина на крючке, и он готов был в любой момент начать сматывать леску. Она знала. Но теперь в фуге желания, которое почти материализовалось, напоенное мускусом и специями вина и шоколада, когда бедро все еще хранило тепло головы Джека Хаска, это знание было столь же несущественным, как слова, начертанные на воде. Не осталось ничего, кроме отражения совершенной красоты Джека Хаска. Это была красота, существовавшая лишь в грёзах, созданная лишь для того, чтобы угодить ей. И цель была достигнута. Веки у нее были тяжелые, но душа легка, как паутинка, сплетенная пауками на ветру, удерживаемая лишь одной нитью.

Киззи понимала, что умышленно нырнула в реку незнания того, что ее ждет, и отринула звонкое многоголосье мертвых, потому что кровь уже будоражило от предвкушения, а губы покалывало от желания. Ей хотелось скорее познать новый вкус.

Она не дотянулась до ножа. Она вся отяжелела, будучи под гипнозом, в то время как ее душа сжалась, подобно ушам шипящей кошки, Киззи подалась вперед и полностью испила влажный рот Джека Хаска, и его алые‑преалые губы были голодны, и отвечали ей тем же. Их веки были сомкнуты. Пальцы сжимали воротники и волосы, плед для пикника на траве. И когда они опустились, придавив собою тени, горизонт перевернулся набок, и день, медленно, насыщенно, песчинка за песчинкой, рассыпался и угасал.

Это был первый поцелуй Киззи, и, возможно, последний, и он был восхитительным.


Пикантные мелкие проклятья

такие, как эти

Поцелуи могут разрушить жизнь. Соприкосновение губ, иногда столкновение зубов.

Новый голод рождается импульсивно, сменяя осторожность. Проклятая девушка с влажными губами от первого поцелуя может почувствовать себя неожиданно неистовой, подобно муссону. Она может надолго позабыть о своем проклятии и стать неосторожной, и позволить ему сбыться. Она может убить всех, кого любит.

Может. А может и — нет.

Но один конкретный демон в Индии склонен был надеяться, что девушка все‑таки исполнит свое предназначение и убьет.

Это история о проклятии и поцелуе, демоне и девушке. Это история любви с танцами и смертью в них, о пении и душах, и тенях на струнах воздушных змеев. Она начинается под Индией, на пороге прошлого века, когда британцы все еще катались на слонах с махараджами и сражались на засушливых границах империи.

Эта история берет свое начало в Аду.


Глава первая

Демон & Старая Стерва

Там, в аду, англичанка, известная в Джайпуре как «старая стерва», пила чай с демоном. У нее были седые волосы, прямая спина, тонкие губы, и взгляд, который мог застрелить смех, случайно возникший в воздухе, подобно тому, как ружье — дичь. Соотечественники терпеть ее не могли, но даже они были бы шокированы, увидев ее здесь.

— Переходи к делу, — нетерпеливо сказала она.

Если он и выглядел человеком, то только потому, что когда‑то давным‑давно таковым являлся. Маленький и древний, с круглым как у луны лицом, иссохшим, подобно старой кожуре яблока, половина которой была красного цвета, как пятно от вина.

— Помни, моя дорогая, — ответил он с добродушной улыбкой, — горстка может выжить, и сама по себе, без чьей‑либо помощи. Землетрясения полны сюрпризов. Дети еще живы, они как скрытые сокровища? А дух парит и наблюдает, как их извлекают на свет.

— Именно так, — сказала она.

В Кашмире произошло землетрясение. Она отправила свою тень, чтобы увидеть последствия. Тень петляла меж руинами, оставшихся от деревень, передавая старухе царившее опустошение через свои притупленные чувства. У теней нет ушей, поэтому женщина не могла слышать жалоб выживших, а она предпочла бы их слышать. Она сказала:

— Ты отдашь мне детей, Васудев. Ты знаешь, со мной спорить бесполезно.

— Эстелла, ты же не лишишь меня удовольствия диалога? Я живу ради наших переговоров.

— Ты уже тысячу лет мёртв, а вот будь ты жив, то не получал бы столько удовольствия от торгов за детские души.

— Ты так считаешь? Я почти не помню, каково это, быть живым. Я помню некоторые… аппетиты. Вот вид женского пупка может свести меня с ума. Однако, дети? Совершенно не помню, как это переживать за детей. — Он разлил чай по щербатым чашкам и добавил в свою сахар и сливки.

Эстелла взяла свою чашку в руки и сделала глоток черной горечи.

— В это я верю.

У Васудева было своеобразное отношение к детям, что объясняло ее пребывание здесь, единственного живого человека, спускающегося каждый день в ад.

Демоны варили тонизирующий напиток, способный сохранить их древнюю плоть целостной, когда они проходили через пламя. В его состав входило более пятидесяти видов трав и коры, которые смешивали с водами из священных рек. Однажды, много лет назад, Васудев забыл выпить свою суточную дозу, и, проходя сквозь Огонь, он сгорел. С тех пор половина его лица оставалась ярко‑малиновой, и когда он поднимался в мир живых, дети пялились на него. И хотя он никогда прежде не был слишком склонен щадить их души, но становился совершенно невменяемым в этом вопросе, забирая юных при любой возможности. Даже когда появлялся более подходящий кандидат, умеющий лгать, какой‑нибудь слабый здоровьем дедушка с воспоминаниями о долгой жизни, вместо него он забирал ребенка.

Яма, Владыка Ада, понимал, что требуется некое равновесие, и он назначил Эстеллу вести переговоры от имени детей. Более сорока лет она служила послом в аду.

Она спокойно отпила чай и сказала:

— Десять.

— Десять? — Васудев хихикнул. — Как сентиментально с твоей стороны. Что бы на это сказали люди? Они назвали бы это чудом.

— Чудо никому не вредит, никогда.

Он обдумал это предложение.

— Десять детей, выбравшихся из‑под обломков, белые от пыли разрушенной деревни. Эти их большие темные глаза… Нет. Их слишком много. И как‑то это слишком ванильно. Звереныши надеются, что выживут. Даю тебе пятерых. Или, если ты в игре, — сказал он, сверкая глазенками, — мы можем оживить ситуацию небольшим проклятием.

— Я презираю твои проклятия, — сказала Эстелла, содрогнувшись, а затем, помолчав, добавила: — Восемь.

— Восемь? — Васудев усмехнулся. — Нет, я так не думаю. Не сегодня. Можешь взять пять, а можешь дать мне повеселиться.

Эстелла почувствовала, как сердце сдавило. Иногда Васудев впадал в такое раздражающее настроение, и она знала, что сейчас он начнет упираться, продолжит это делать и завтра, и на следующий день, пока наконец не повеселеет, но она никогда не знала, какую форму может принять это его «веселье». Он мог бы отдать ей еще детей, но только при условии, что они отрастят раздвоенные хвосты, или никогда не будут влюбляться, или если им всю жизнь будут сниться кошмары, от которых они будут просыпаться в холодном поту. Когда дело касалось проклятий, он был не иссякаем.

— Что у тебя на уме? — произнесла Эстелла устало.

Васудев рассмеялся и закинул свои маленькие ножки в кресло. Они все равно не доставали до земли.

— Я скажу тебе, что у меня на уме. Можешь забрать своих кашмирских сопляков… даром…

— Даром? — повторила Эстелла. Ни одна душа не доставалась ей даром. Каждый спасенный ею ребенок был выменян. В этом и состояла самая темная часть ее работы — выбирать тех, кто умрет вместо них, и у нее был постоянно меняющийся список нечестивцев. Ей было из кого выбрать. В вершине списка находился работорговец с холмов Аравалли и капитан в Калькутте, который запинал своего конюха до смерти, потому что его конь потерял подкову. Сердечный приступ, утопление, падение с лошади — вот какой конец их ждет. Эстелла всегда имела дело только с внезапными смертями, даже в тех случаях, когда нечестивцы больше всего заслуживали затяжных.

Это была должность, которую она занимала, с тех самых пор, как овдовела в молодости, и сама нашла дорогу в Ад, как Орфей из мифа. Однако, в отличие от Орфея, который прошел мимо трехголового пса и очаровал Персефону игрой на лире, у Эстеллы не было музыки под рукой, чтобы завоевать симпатию Ямы. Он не отдал ей молодого супруга, чтобы она вернулась с ним в мир живых. Вместо этого он поручил ей эту работу. Это была уродливая работа: землетрясения, наводнения, эпидемии, убийства, души всегда ускользали из ее рук, а ее обиженный демон использовал любую возможность, чтобы сделать ее еще уродливее.

— Нет, правда, — настаивал он. — Бери их просто так! Десять детей выживут, и никто из‑за этого не умрет! Все, что тебе нужно сделать, это наложить проклятие, о котором я давно мечтал. Жена политического представителя, певчая птичка, знаешь ее? Она недавно родила очередную соплячку, и крестины по этому случаю как раз сегодня вечером. Тебя пригласили? Нет? Это не должно тебя останавливать. Вот что я хочу, чтобы ты сделала…

Он рассказал ей свою идею.

Эстелла побледнела.

— Нет! — сразу же ответила она. Она была потрясена.

— Нет? Нет? Хорошо, тогда как насчет этого: я отдам тебе всех. Всех детей в этой деревне!

— Всех?..

— Все сопляки выживут! Как ты можешь сказать «нет»?

Он знал, что она не могла сказать «нет». Ей до конца жизни будут сниться кошмары из‑за этого проклятья. Васудев знал и это. И это ему ужасно нравилось. Спустя несколько мгновений тягостного молчания, Эстелла кивнула.

Васудев хихикнул, а потом, присвистнув, оставил Эстеллу один на один с ее работой. По‑прежнему бледная, она достала из кармана фляжку и выпила ежедневную дозу тоника, доставленного ей Васудевом, чтобы не сгореть, проходя через Огонь. А после она неспешно прошла через пламя. Когда спустя некоторое время она вновь появилась, то несла на руках души двух малышей, а дети постарше шли за ней, как утята. Не проронив ни слова, они посеменили за ней прочь из Ада.

А где‑то далеко в горах Кашмира спасатели, которые готовы были уже сдаться, раскопали воздушный мешок и извлекли из‑под завала живыми двадцать два ребенка.

Это было настоящим чудом.


Глава вторая

Проклятье

На британских вечеринках в Джапуре, сплетни кружились в диком вихре дыханий вперемешку с парами виски. Самой популярной темой была старая стерва. По общему мнению, она слишком долго пробыла в Индии. И Индия поглотила ее. Она говорила на местном языке, а не только на хиндустани, но и раджастхани и немного на гуджарати, и кто‑то слышал, как она на рынке торговалась на персидском. Это, в известном смысле, сближало британку с этим местом, словно она взяла Индию, положила ее к себе в рот и распробовала на вкус, подобно пальцам любовника. Это было так неприлично.

И как будто одного этого было мало, она ела манго на базаре с местными, сок стекал по ее подбородку, и как поговаривали, пила тонизирующее средство, которое ежедневно варил для нее ужасный коротышка с обожженной половиной лица. Она дотрагивалась до нищих, и кто‑то даже видел, как она несла на руках к себе домой младенцев, закутанных в лохмотья. Ходили слухи, что ее красивый фактотум*, был одним из таких младенцев, свидетельством какова жизнь на этой земле — жизнь, состоящая из спасения детей, чтобы дать им возможность вырасти.

Он всегда был рядом с ней, благородный как Раджа, и неулыбчивый как убийца, с опасным блеском в глазах. Его одежда постоянно топорщилась, намекая на ножи под ней.

По городу о нем ходило много слухов: что он может говорить с тиграми, что у него раздвоенный хвост, который он прячет в одной из штанин (левой), кто‑то утверждал, что видел, как он переходил дорогу и при этом не отбрасывал тень и что он сделает все ради старой стервы. Даже самые бесстыдные сплетники могут ненароком докопаться до истины. Он сделал бы для нее все, что угодно, и делал это много раз.

Его звали Прандживан, что означало «жизнь». Эстелла дала ему и то, и другое: имя и жизнь. Она вынесла его из Огня на руках, когда он был маленьким коричневым ребенком, слишком маленьким, чтобы идти за ней на своих ногах. Он один знал все ее секреты, и кроме домашних обязанностей на него возлагалась обязанность шпионить для нее. Он рассылал свою тень по всей стране, она научила его, когда он был еще ребенком, и вел подробные списки нечестивцев. Он помогал Эстелле решать, кто умрет, чтобы дети могли жить. И когда она выходила из Ада каждый день через люк в тени огромного дерева, он ждал ее там с рикшами, готовыми забрать ее домой.

В день землетрясения, стоило ей только появиться при свете дня, он понял — что‑то не так.

— Что случилось, Мемсахиб? — спросил он.

— Отведи меня в резиденцию политического представителя, — тихо произнесла она. Он исполнил ее просьбу.

Джайпур был королевством Раджпут, управляемым воинствующими принцами. Он не был частью Британской Империи. Здесь не было и официальных губернаторов или магистратов, только политический представитель — бывший усатый кавалерист, чья военная карьера подошла к концу, когда он потерял руку в пасти тигрицы в Гималаях. Теперь ему приходилось держать поводья в зубах, когда он охотился на шакала с местными принцами, что было одной из его основных обязанностей. Но за свою службу его вознаградили дворцом‑усадьбой и небольшой армией слуг. Он даже держал кальян‑бурду, чтобы разжечь трубку.

Когда Эстелла появилась у его ворот без приглашения, вечеринка была в самом разгаре. Праздновалось крещение третьей дочери британского представителя, но она была похожа на любую другую вечеринку: яркие платья, развивающиеся в саду, джентльмены, болтающиеся с напитками, бокалы которых запотевали в их больших разгоряченных руках. Был и стол, заставленный подарками, и розовый торт‑мороженное, а еще детская кроватка, приютившаяся на краю, будто о ней вспомнили в последний момент, решив, что той нужно стать частью праздника. В колыбельке лежал спокойный и молчаливый ребенок, разглядывающий кроны деревьев серьезными серыми глазами.

— Что эта старая стерва здесь забыла? — спросил представитель свою жену, и они оба раболепно втянули головы в плечи. В лучшие времена Эстелла знавала способы, как украсть все веселье из их пустой болтовни, и посему поводу она выглядела особенно мрачной. Обычно аккуратно уложенные пряди ее серебряных волос были истерзаны адовым пламенем, сквозь который она прошла, а сердце женщины отяжелело от проклятья, которое она пришла доставить.

Она подошла к люльке и посмотрела на прелестного дитя. Празднующие притихли. Всех поразило насколько эта сцена походила на сюжет сказки: вот пришла ведьма Эстелла, чтобы испортить все веселье.

— Она похожа на сумасшедшую, — прошептал кто‑то. Эстелла даже не подняла глаз. Она потянулась к ребенку, и малыш схватил ее за палец и улыбнулся.

Сердце Эстеллы сжалось. Передумывать было нельзя. В Кашмире выжило двадцать‑два ребенка, и Васудев, не колеблясь, заберет эти жизни обратно; он, несомненно, в этот самый момент придумывал несчастные случаи, один ужаснее другого. Поэтому она сделала то, за чем пришла. Она сказала:

— Я проклинаю это дитя самым красивым голосом, когда‑либо слетавшим с человеческих губ. — Она подняла глаза и оглядела всех посетителей вечеринки. Их лица раскраснелись от смеха и от выпивки. Казалось, они ждали продолжения, и они его получили: — Но берегись всякий, кто его услышит, он немедля упадет замертво. С этого мгновения, любой звук, что издаст это дитя будет убивать.

По всему саду раздавались вздохи, а затем недоверчивые смешки. Кто‑то выкрикнул:

— Проклятье! Какая редкость!

— Столичная забава!

— Это просто божественно!

Эстелла воззрилась на них. В ее глазах светилась радость. Они ей не поверили. Ну конечно же не поверили, да и не могли. Подданные Ее Величества не верили в подобную ерунду. Но верили они или не верили, проклятье было самым что ни на есть настоящим, как жара, и скоро они это осознают.

Как скоро?

Девочка все еще сжимала в кулачке палец Эстеллы. Женщина никогда не уставала удивляться силе детской хватки. Она вновь заглянула в эти серые глаза. Она была прелестной малышкой, это дитя. У Эстеллы не было собственных детей, ее муж умер таким молодым. Впав во тьму горя, она отчаянно надеялась, что у нее во чреве может быть ребенок… что может быть частичка него осталась в ней, даже когда она шла за гробом на кладбище. Но этому не суждено было случиться. Она осталась одна, и будто этого было мало — пустой.

Легкий ветерок всколыхнул кроны деревьев, и малышка вновь улыбнулась. Она выглядела так, будто хотела погулить, и Эстелла вдруг почувствовала, что ее собственная смерть взгромоздилась ей на плечо, подобно птице. Как же легко умереть, подумала она, и как уместно, если она станет первой жертвой этого проклятия… Первой жертвой этого ребенка, которого по воле демона она только что превратила в убийцу. Ибо не было никаких сомнений в том, что двадцать два ребенка в Кашмире выжили, как и в том, что люди в Джайпуре умрут.

Но не сейчас. У Васудева имелись собственные проклятья, но и Эстелла не была лишена силы. И прежде, чем жена британского представителя успела подбежать и подхватить малышку, Эстелла склонилась и нежно, но твердо прижала кончик пальца к губам ребенка и прошептала:

— Ты будешь молчать, малышка, не так ли? Пока не станешь достаточно взрослой, чтобы понять суть проклятья. Твой голос будет подобно птичке в клетке.

Так оно и случилось.


Прим. переводчика: *доверенный слуга; мастер на все руки; личный секретарь; помощник; доверенное лицо; порученец.


Глава третья

Лимбо*

Шли годы, девочка росла. Королева Виктория умерла. Черные корабельные крысы принесли чуму из Китая в Индию. Погибли миллионы. Эстелла и Васудев были очень заняты. Первая Мировая началась с выстрела. Первыми отравляющий газ использовали немцы, но англичане последовали их примеру. Им было так стыдно за себя, что они запретили тем самым солдатам, которые несли канистры с хлором, произносить слово «газ». И снова погибли миллионы. Проклятья Васудева в Индии по большей части принесли свои плоды. Среди жертв был ребенок в Читтагонге, который на доли секунд, всякий раз, когда он чихал, становился невидимым, и пенджабский принц, который кричал, как петушок на рассвете.

Но благодаря неведомо откуда взявшейся такой поразительной силе воли сероглазая дочь британского политического представителя в Джайпуре держала свое проклятье в заточении, и спустя более, чем семнадцать лет у англичан так и не появилось ни одной причины поверить в него.

Васудев раздражался и ворчал.

— Это нечестно, ты вмешиваешься в дела слуг! — прошипел он Эстелле, его лицо вспыхнуло алым от ярости, так что теперь две его половины были одного цвета. — Ты не позволила идти всему своим чередом!

— Своим чередом? — повторила Эстелла, сделав вид, что не понимает о чем демон толкует. — В естественной череде событий нет месту проклятьям. И потом, Васудев, у тебя были все возможности повлиять на слуг. Ты проводишь достаточно времени, шпионя в саду.

Демон скривился, но ничего не сказал. А что он мог сказать? Что этот проклятый Прандживан нечестно воспользовался своими широкими плечами и белыми зубами, чтобы повлиять на прислугу девушки? Что фактотум был чертовски красив, и против него у маленького уродливого демона не было не единого шанса в этой игре? Все из перечисленного было правдой, но он ничего не сказал и не скажет. Даже у демонов есть достоинство. Правда в том, что Эстелла выигрывала… пока. Сначала этот фокус, когда старуха попросила девушку молчать, пока не вырастет, чтобы разобраться в сути проклятья, а теперь вот это. Прислуга верила Прандживану, проклятому красивому нищеброду, а девушка верила своей прислуге. В этом шумном дворце поющих сестер она прожила свою жизнь безмолвной бабочкой, не позволяя себе даже смеяться вслух. Когда Васудев подглядывал за ней в саду, то видел в ней глубокую печаль, тоску и мечтательность, но никогда не видел, чтобы она испытывала свое проклятье даже на жуке или муравье. Это так не походило на людей. Девчонка точно была ненормальной!

Это несбывшееся проклятие было единственным пятном на полотне радости Васудева, когда он догадался, что старая стерва умирает.

Эстелла была уже так долго стара, поэтому демон порой боялся, что она никогда не сдохнет и он будет под каблуком ее человеческих эмоций и чувств вечно. Но теперь она истончалась. Подобно листку бумаги. Боль проявлялась в каждой бороздке ее морщин на лице и в том, как она осторожно передвигалась по ониксовым туннелям на их утренние встречи. Она наконец‑то умирала! Васудев хотел позлорадствовать, но его сдерживало проклятье. Это немыслимо, но он не мог насладиться проклятьем, пока старая стерва была жива, страдать из‑за этого!

Он сел напротив Эстеллы и барабанил пальцами по столу, не находя в себе смелости позлорадствовать над ее болью и бледностью. Демон снова и снова исступленно терзал свой разум вопросом, как же склонить чашу весов на свою сторону. Как же ему наконец заставить девушку заговорить.

И демон никоим образом даже не догадывался, что в это самое мгновение, пока он хмурил брови и бормотал ругательства себе под нос, некий солдат в поезде следовавшего по пути из Бомбея обнаружил потерянный дневник, застрявший между сидением и стеной вагона. Не просто потерявшийся дневник, а дневник той самой проклятой девушки. И более того, когда поезд тронулся к месту назначения, в Джайпур, солдат открыл дневник на первой странице.

Кто‑то подтверждает, что Провидение существует. Оно вытряхивает свои карманы на колени человечества. Иные спорят, что всему виною бестолковые па его величества Случая. Как бы то ни было, все просто: потерянный дневник попал в руки солдата с истерзанной душой, следовавшего из Бомбея в Джайпур, когда его утомил пейзаж за окном и нужно было занять чем‑то голову, чтобы не придаваться жалким воспоминаниям о полях сражениях и минах.

Такими ненавязчивыми способами закладывается основа для первых поцелуев и разрушенных жизней.


Прим. переводчика: *Limbo — заточение; лимбо (танец‑игра, заключается в проходе человека под заранее установленной планкой; вест‑индский танец с элементами акробатики, тюрьма; склад ненужных вещей; пребывание в забвении; заброшенность; заключение.


Глава четвертая

Солдат

Солдата звали Джеймс Дорси, и он уронил зажигалку между сиденьем и стенкой купе. Это была зажигалка его друга Гафни. Гафни сказал, что если его убьют, то Джеймс может забрать зажигалку себе. Он так и сделал. На Сомме погибло шестьсот тысяч человек, а Джеймс остался жив. То, что осталось от его полка, было добито во втором Марнском сражении, и снова, каким‑то непостижимом образом, Джеймс выжил. После войны он устроился в Министерство иностранных дел и приехал в Индию, чтобы попробовать еще раз умереть. Возможно куда более интересным способом, нежели минометы и газ. Выбор был богатым, начиная от когтей тигра и заканчивая саблями дэкоитов*, не последнее место среди этого многообразия занимали чудо‑лихорадки с названиями экзотических цветов.

Выуживая упавшую зажигалку, Джеймс нашел дневник, застрявший между сиденьем и стеной. Он достал его. Дневник был теснен цветочным орнаментом и исписан женским почерком. «Секреты краснеющей Девы», — прочел он и улыбнулся, явив ямочки на щеках. Он не раздумывая открыл дневник, не постеснявшись посягнуть на скромность писательницы. Говоря откровенно, он ничего такого не ожидал увидеть. Он пережил свое морское путешествие в компании «рыболовной флотилии» — англичанок, спешащих в Индию в поисках мужей, и был уверен, что едва избежал участи быть одурманенным, чтобы оказаться перед алтарем. Ему казалось, что он неплохо разбирается в англичанках, проживающих в Индии, и этот дневник не таил в себе никаких открытий.

Убрав зажигалку Гафни обратно к себе в карман, Джеймс приступил к чтению.

Его улыбка дрогнула. Какое‑то время он цеплялся за мысли «этого не может быть, потому что просто этого не может быть», но затем, постепенно его скептицизм начал отступать. Книжица в самом деле хранила секреты краснеющей девы, но не те, которые он ожидал, и к тому времени, когда его поезд прибыл в Джайпур, Джеймс дважды прочитал дневник и, вопреки всем ожиданиям, оказался почти влюблен в писательницу.

Разумеется, это было нелепо. Само собой, не мог же он влюбиться просто в какой‑то почерк и повествование? Он внимательно осмотрел дневник на предмет намека на личность девушки, но безрезультатно.

Итак, он имел дело с загадкой.

Он нежно держал книгу, когда сошел с поезда и вошел в свою новую жизнь, а позже, в своей квартире, он прочитал ее в третий раз, выискивая подсказки о том, кто эта девушка. С высокой долей вероятности, можно было предположить, что она живет в Джайпуре, хотя он не был до конца уверен. В конце концов, дневник же был утерян в поезде. Ему пришло в голову, что она могла уехать. Нелепо, но эта мысль причинила ему боль. Он упрекал себя за это, ведь он ее совсем не знал.

Но это было и не совсем так. Она была здесь, в этой книге. Не ее имя, и не ее лицо, но она была здесь, и нелепо это было или нет, но похоже он по‑настоящему полюбил ее.

Если она жила в Джайпуре, то он ее найдет. Он поклялся себе в этом.

Ему не пришлось долго ждать. Всего на второй день его пребывания в городе, Джеймса пригласили на вечеринку в саду в резиденции британского представителя.

Высшие эшелоны госслужащих Индии именовались «в раю рожденные», и когда Джеймс увидел легион слуг в белых тюрбанах, несущих подносы с цветными сладостями и коктейлями среди фантастических смоковниц и цветов виноградной лозы, он начал понимать, почему. В Англии бюрократы никогда бы так не жили, как маленькие короли с обезьянами на поводках и конюшнями, полными прекрасных охотничьих лошадей. Он улыбнулся своим новым коллегам, но за улыбкой скрывал свои мысли: как эти люди умудряются так непринужденно опрокидывать в себя джин, в то время, как другие, лучшие мужи держатся за потроха обеими руками, чтобы не дать им вывалиться из тела. Его пальцы автоматически легли на зажигалку Гафни в кармане.

Все друзья детства Джеймса погибли на войне. Все до единого. Джеймс часто задавался вопросом о цепочке случайностей, которые, должно быть произошли не просто так, чтобы он оказался где он есть сейчас целый и невредимый. Когда‑то он, возможно, верил, что это дело рук Провидения, но теперь ему казалось, что благодарить Бога за его жизнь означало бы, что Бог отмахнулся от всех остальных, отбросил их, как окурки, и число им было тысячи, и это казалось отвратительным тщеславием. Джеймс Дорси не ценил свою жизнь. Его божеством в те дни был его величество Случай.

Он отвлекся от своих мрачных мыслей, когда услышал хриплый голос у себя за левым плечом:

— Вон та, за пианино, ее старая стерва прокляла. Чертовски забавно!

Его проклятая девушка! Первым порывом Джеймса было взглянуть на нее, но он остановил себя. Ему не нравился этот хриплый голос. Этот пошлый смешок, и ему не хотелось, чтобы первый взгляд на эту девушку последовал за указательным пальцем пошляка. Он остался неподвижным, спиной к разговаривающим и пианино. Однако юноша услышал музыку и внезапно насторожился.

У него был хороший слух, и даже несмотря на шум праздной толпы, одурманенной алкоголем, жеманных смешков и откровенного гогота, он мог различить игру пианиста высочайшего уровня. И вновь, он чуть было не повернулся, но заставил себя сдержаться и продолжил слушать, представляя, как могла бы выглядеть эта девушка, мысленно визуализируя волшебство нот, срывающихся с клавиш под ее пальцами. Нежная, предположил он, но страстная. Он был уверен, что волосы у девушки темные и почему‑то решил, что у нее есть веснушки. Он улыбнулся. Прошло много времени с тех пор, как он наслаждался таким ожиданием. Последнее время он по больше части ждал, что его сердце вот‑вот перестанет биться, под смертоносные россыпи точек и тире по траншеям.

Пока ноты сонеты Шопена плыли по саду, он ждал и воображал девушку, а одновременно с этим у него за спиной, волю иным фантазиям давала ее низость сплетня.

— Проклята? — переспросил вульгарный женский голос.

— Она будет смертью всем нам, — ответил низкий, зловещий шепот. Таким шепотом дети обычно рассказывают при свечах городские легенды о призраках.

Женщина рассмеялась, а потом скептически переспросила:

— Она?

— Знаю, знаю. Не похожа она на орудие фатума, однако так оно и есть. Это случилось на ее крестинах. Старая стерва, — вдова владельца изумрудных копий, слыхали о ней? — склонилась над колыбелькой и сообщила, что та убьет всех нас… Она не будет резать нас, или отравлять наш ром, не станет подкидывать змей к нам в кровати, не будет подсылать к нам мятежников или стрелять в нас, она не воспользуется ни одним другим средством, способным убить, которое вы могли бы себе вообразить, но у нее имеется очень странное орудие для убийства. Видите ли, эта маленькая леди убьет нас… — он сделал паузу для пущего эффекта, — своим голосом.

Это не было новостью для Джеймса, который читал дневник девушки, но женщина рассмеялась.

— Голосом? Что вы имеете в виду? — спросила она.

Медленно, осторожно, чтобы фортепиано не попало в поле его зрения, Джеймс повернулся к сплетникам. Пошляком оказался белобородый молодчик, а у женщины, в жилах которой определенно текла голубая кровь, было лошадиное лицо. Они вытягивали шеи, чтобы разглядеть пианистку, и в глазах мужчины мелькнула похоть, когда он высунул кончик розового языка, чтобы облизнуть губы. Джеймс собрал всю волю в кулак, чтобы не поддаться соблазну и не проследить за похотливым взглядом белобородого.

— Проще говоря, — пустился в объяснения пошляк, — старая стерва сказала, что, когда девушка заговорит, все в пределах слышимости ее голоса, упадут замертво.

— Ха‑ха! Но, как я погляжу, вы все еще живы. Должно быть, это была хорошая шутка?! Когда она произнесла свои первые слова все вокруг вздрогнули?

— Да, наверное, так и будет. Но видишь ли, пока она не проронила ни звука.

— Что? Ни разу? Даже когда была ребенком?

— После крестин. Ни единого звука. Ни писка. Одним словом, проклятая.

Повисла зловещая тишина. Жара, казалось, будто впивалась в кожу. Пошляк опустошил свой бокал и взглядом искал добавки. Лёд заканчивался. Льда всегда не хватало. Британский руки, сжимавшие коктейли выглядели опухшими. В воздухе висел запах перезревших фруктов. Годы напролет, после возвращения этих британцев на лакомый ими остров, когда они чуяли, этот приторный запах гнили, то тут же грезили о лихорадках и безногих нищих, и грустных слонах, блуждающих по переулкам.

— И что, она не произнесла ни звука? — спросила лошадиная морда.

— Ни вздоха, ни фырканья негодования, — ответила мать, присоединившаяся к ним. Она наблюдала за игрой дочери, как за обезьянкой, которую привели развлечь гостей. — Она верит в проклятие. Думаю, слуги убедили ее в этом. Она всегда шепчутся об этом. Индийцы и их вздор!

— Немного жутковато, не правда ли? — спросила лошадиная морда. Она определенно почувствовала себя неловко. Она была новичком в Индии, и обнаружила, что здесь, в этой дикой стране, странные верования умели вторгаться в чье‑то культурное недоверие, как карты в колоде, которые в любом фокусе выпадают якобы случайным образом. В Индии против здравого смысла можно было поверить в самые чудовищные вещи. — Возможно, девушка просто немая? — предположила она с надеждой.

— Возможно, — согласилась мать. В ее глазах мелькнула искорка озорства и она добавила зловещим голосом: — Кто знает. Возможно, это все правда. Если хотите узнать, то я посоветую ей спеть арию. Ее сестры разучивали «Una voce poca fa»** и она наверняка знает слова наизусть.

— Будь я проклят, — сказал ее муж, однорукий британский представитель в Джапуре, собственной персоной. — Уверен, что и слуги, и говорящие скворцы выучили эту арию наизусть. Девочки похоже теперь всю жизнь будут завывать эту чертову песню.

— Завывать? Джеральд, тише! — Она легонько ударила его по руке, и все рассмеялись. — Девушки должны быть знакомы с культурой!

— С культурой?! — присвистнул представитель. Увидев Джеймса, он заговорщически подмигнул и сказал: — Есть у меня одна хорошая мысль относительно девиц. Я считаю, нет ничего плохого в молчаливой женщине, что скажите?

Джеймс заставил себя улыбнуться. Он сомневался, что улыбка может скрыть его отвращение к этим людям, но они, похоже, ничего не заметили. Через мгновение он отошел от них и побрел по краю сада. Он знал, благодаря музыке, Шопена сменил Лист, что девушка все еще за роялем, и он хотел очистить свой разум от сплетен, прежде чем наконец‑то позволить себе увидеть ее. Он вдохнул запах незнакомой ему лилии и потрогал пальцами какие‑то широкие восковые листья. Он наблюдал, как жук перешел через каменный флагшток, и когда он уже больше не мог себя сдерживать, повернулся на каблуках и посмотрел на пианино.

И он увидел ее.

Сдержанность девушки мгновенно выделила ее среди прочих женщин, которые слишком громко смеялись, запрокидывая головы. Спина была прямой, шея белой. Ее волосы, приподнятые вверх, были цвета темного шоколада. Она отвернулась от него, и Джеймс начал двигаться сквозь толпу, не обращая внимания на ворчание других девушек, когда он проходил мимо них.

Он направился к подножию рояля, и девушка открылась ему. Ее лицо, как он уже знал, было идеальным. Оно было в форме сердца, нежным, разрумянившемся от ее страстной игры. Она потупила взор, поэтому цвет ее глаз оставался все еще загадкой для него. Джеймс был странным образом тронут, обнаружив, что у девушки, как он себе и представлял, есть веснушки. Они были прекрасны, подобно россыпи корицы, и ему захотелось пересчитать их, полежать с ней на солнечном клочке затененного сада, прикоснуться к каждой, обводя контуры ее щеки, позволяя пальцу сползти вниз, к ее губам… Он увидел, как она прикусывает губу.

Впитав все, что позволяет первый взгляд, Джеймс уже знал ее лучше кого бы то ни было. Он знал из ее дневника, что, если она прикусила губу, это означало, что у нее был не самый лучший день.

Джеймс представлял себя странным образом почти влюбленным в автора загадочного дневника, но теперь, когда юноша увидел ее это смутное чувство было сметено восторгом от того, что он по‑настоящему влюбился в нее, не почти, а всерьез, окончательно и бесповоротно. Его сердцебиение пульсировало в руках от желания дотянуться и прикоснуться к ней.

Она вдруг подняла глаза и увидела его. Она увидела его обнаженный взгляд и ее пальцы дрогнули. Фальшь в музыке заставил все головы повернуться. И все присутствующие стали свидетелями неожиданно родившейся искры. Джеймс не мог отвести от нее взгляд. Ее глаза были бледно‑серыми, одинокими, с поволокой тайн, изголодавшимися. Она медленно выпустила нижнюю губу из зубов и уставилась на него.

Под пылким взглядом этого солдата она чувствовала, что будто вышла из тумана и впервые была хорошо видна.


Прим. переводчика: *бандит в Индии.

** Джоаккино Россини «Севильский цирюльник», «Una voce poco fa» (ария Розины).



Глава пятая

Птица в клетке

В ее дневнике было написано:

Большую часть времени я верю в проклятье всем сердцем. Я верю, что могу убивать, прилагая к этому ровно столько усилий, сколько требуется для того, чтобы спеть или помолиться. В такие дни все просто. Мой голос спит, и у меня нет ужасных порывов говорить. Но иногда я просыпаюсь с сомнениями и, что еще хуже, злобой, и с каждым мгновением все больше слов начинают дрожать на моих губах, в ожидании своего часа, так что мне приходится прикусывать нижнюю губу. Я смотрю на окружающие меня лица, родителей, на этого ужасного старого капеллана, на остальных с румянцем на щеках из‑за слишком раннего начала дня, и думаю, что неожиданно начну петь, чтобы увидеть вспышку ужаса в их глазах, прежде чем мы узнаем, наконец, правда ли я проклята или нет. Смогу ли я убить их всех одним словом.

Это и есть плохие дни.

До сих пор мне удавалось запрещать себе поддаваться подобной слабости и несомненно я продолжу воздерживаться от этих порывов. Но иногда, когда они обращаются со мной, как с ребенком‑идиотом, говорят громко и короткими предложениями, преисполненные самодовольством, ведут себя так, словно оказывают милость — какие же они славные люди, раз решились заговорить с умственно‑отсталой — я не могу не удержаться, чтобы не вообразить, как убиваю их одним словом. И что это будет за слово? Здравствуйте? Послушайте? Ой? Но я думаю, что это будет не слово, а песня, чтобы они могли слышать голос, которым я жертвую ради них каждый день.

После этих нечестивых мыслей меня всегда тошнило от чувства вины, а вина изгоняет злобу.


Ее звали Анамик, в честь фламандского сопрано, которое ее мать услышала, когда‑то в Байройте* в роли Изольды. Анамик пела Изольду мысленно с двенадцати лет, а мать заказала либретто для уроков пения своих старших дочерей. Мысленный голос Анамик был прекраснее, чем голос ее сестер, но она была единственной, кто знал об этом. Она была единственной, кто вообще об этом знал.

Годы треволнений оставили свой отпечаток на ней. Ее айя** верила в проклятье и остальные слуги тоже, даже суровый старый Раджпут, чья работа заключалась в том, чтобы вести ее по саду на пони, Макреле, когда она была маленькой. Слуги всегда умоляли ее молчать, и они добились своего. Даже когда мать велела ей говорить, ее няня была там на Раджастхани подле другого уха и нашептывала: — Тише, жемчужинка моя, молчи. Ты должна держать свой голос в клетке, подобно красивой птичке. Если ты его выпустишь, то он убьет нас всех.

Аманик верила ей. Нельзя не верить вещам, которые шепчут на Раджастхани.

Своей семье она писала записки на маленькой дощечке, которую всегда носила с собой, хотя мать чаще всего брезговала читать их, так как для этого ей приходилось надевать очки, чего она никогда не делала.

Для слуг, которые были неграмотны, Анамика разработала сложный язык жестов, который напоминал танец, когда создавался изящными руками. И когда они говорили с ней, благослови их Господь, не повышали голоса и не растягивали предложения, словно она была плохо слышащей тупицей.

Из‑за молчания, Анамик не отправили в школу в Англию, как ее сестер и других британских детей. Она провела всю свою жизнь в Индии, и большую часть из которой со слугами. В ней было больше Индии, чем того далекого зеленого острова, который она редко видела. Она играла на вине*** так же хорошо, как и на пианино, и она знала всех Индуистских богов по имени. Она пересекла пустыню Тар на верблюде, зачерпнула горсть риса из пиалы садху, ее поднимал на хоботе слон, чтобы она могла собрать инжир с самых высоких ветвей дерева. Она даже посетила пыльную деревню своей айи на праздники и спала на узкой койке с местными ребятишками, прижавшись друг к другу как ложки. Голос, которым она была полна, пел не только лирическим сопрано, но и мог повторять Веды, и все же она, прикусив губу, аккомпанировала ничем не примечательному пению своих сестер.

Благодаря увещеваниям айи, она держала свой голос, подобно узнице в клетке. Она представляла себе его как своенравную певчую птицу с раздутой грудкой, серыми как у нее глазами, с синим отливом оперенья на горлышке как у павлина, запертого в богато украшенную завитками ржавую клетку с маленькой затворенной дверцей, которую она никогда не решалась открыть. Иногда желание сделать это было почти непреодолимым.

Однажды днем, через несколько дней после вечеринки в саду, она играла на пианино для своих сестер, когда ей доставили сверток. Ее принес чапрасси. Анамик сразу же перестала играть, и голос старшей сестры повис в воздухе.

— Ана! — зло закричала Рози, но Анамик не удостоила ее вниманием.

Прежде ей ничего не доставляли. Она отодвинула скамейку и взяла сверток, перевязанный бечевкой. Она ушла в сад, где открыла сверток и извлекла из него свой дневник. Ошеломленная, девушка прижала его к груди. Она думала, что он утерян навсегда! Однако ее облегчение сменилось смятением, когда она подумала о том, кто нашел его, прочитал (так оно наверняка и было), чтобы узнать, куда его доставить. Ее сердцебиение участилось, когда она открыла книжку и увидела спрятанное в ней письмо. Дрожащими пальцами она развернула его и прочитала:

Когда я был мальчиком, мне вменялось в обязанности срезать горбушки со свежих хлебов и бросать их в дровяную печь, и накормить бесенка, который, по словам мамы, жил в огне, чтобы он не сжег наш дом в отместку. Она сказала, что бесенок голоден, но я тоже был голоден, и потому съедал эти горбушки, когда она отворачивалась. Возможно бедный бесенок голодал, но наш дом не сгорел и, возможно, благодаря этому хлебу я вырос выше, чем должен был.

И мне не раз поручали утопить майских котят в пруду, как говорила моя бабушка, кошки, родившие в тот неудачный месяц, душили малышей в своих колыбельках и приглашали змей в дом. Но я никогда в жизни не убивал котят, а только прятал их и приносил им сливки, когда мог. И ни разу ни один ребенок не умирал из‑за моей неспособности убить котят, и ни одна змея не переползала порог нашего дома, но как‑то раз, я сам принес змею в кармане своих коротких штанишек.

Загрузка...