ЖЕНЯ И СИНЬКО

Перевод Е. Мовчан

ОГУРЕЦ С ПОРОСЯЧЬИМ ХВОСТОМ

«Докладная записка учительницы рисования

Изольды Марковны Кныш директору школы.


Товарищ директор!

Сегодня, согласно плану, я проводила урок рисования в 5-м „А“ классе. Тема урока: изображение огурца в двух плоскостях — горизонтальной и вертикальной. Моей задачей было научить детей пространственному представлению, то есть чтобы дети видели и умели изображать предметы не плоскими, а объемными.

Первые пятнадцать минут я подробно объясняла цель урока. (Должна отметить: в классе было шумно, и Андрей Кущолоб, которого ребята называют Беном, несколько раз залезал под парту.) Я вызвала Кущолоба к доске. Он, как всегда, корчил рожи и кривлялся, однако благодаря своим незаурядным способностям к рисованию быстро справился с заданием. Потом я вызвала к доске Женю Цыбулько. Вы, товарищ директор, конечно, знаете эту смуглую девочку с первой парты. Она круглая отличница, на уроках внимательна и серьезна, но иногда может выкинуть номер, например, повернуться и ударить кого-нибудь. А если сделаешь ей замечание, насупится и дернет плечом: „Пусть не лезет!.. Пусть не цепляется!“ Кроме того, есть у нее одна странность — играет под мальчика: стрижется коротко, по-мальчишечьи, носит брюки или шаровары. Словом, характер у девочки нелегкий, однако такой выходки я от нее не ожидала.

А дальше произошло следующее.

Вышла Цыбулько к доске, и я ей сказала: „Нарисуй мне огурец в двух плоскостях“. И пока она чертила что-то на доске, я пошла по рядам между партами, чтобы проверить домашнее задание. Вдруг у меня за спиной послышался хриплый, словно бы простуженный голосок. Сначала это было чихание, а потом совершенно отчетливое хрюканье. Я повернулась и увидела…

Цыбулько уже нарисовала овальный контур огурца и приступила к изображению хвостика. Однако загнула этот хвостик так, что он стал не огуречный, а поросячий. Затем, подбадриваемая смешками в классе, Цыбулько пририсовала голову и рыльце. И я, к своему удивлению, увидела на доске не продукт деревенского огорода, а настоящего поросенка. (Прилагаю копию этого рисунка.)

Но самое странное было впереди: поросенок снова чихнул, покрутил хвостиком и произнес: „Хрю-хрю…“ Товарищ директор! Я не ошиблась. Класс мгновенно затих, сидел в оцепенении, и в это время как будто бы из-за доски, а может быть, из стены или даже из-под самого пола опять послышалось громкое хрюканье. Это было действительно поросячье хрюканье, клянусь — человек, как бы он ни старался, никогда в жизни так не захрюкает.

Я была настолько поражена, что, может быть, с полминуты молчала, не в силах раскрыть рот. А потом меня прорвало.

— Цыбулько! — крикнула я. — Что это за фокусы! Немедленно сотри рисунок и садись! Ставлю тебе двойку!

Цыбулько стерла рисунок и, насупившись, направилась к своему месту. И так, знаете, дерзко передернула плечом, показывая, что она, видите ли, весьма недовольна. А когда она проходила мимо меня, я увидела такое, что до сих пор не могу опомниться. На ней была голубая пушистая кофточка. Верхняя пуговка расстегнута. Так вот: кофточка вдруг оттопырилась, под ней что-то зашевелилось, и из-за воротника быстро высунулась… маленькая волосатая лапка. (Товарищ директор! Прошу мне поверить: я утверждаю это в здравом уме и ясной памяти.) Да, высунулась рыжая волосатая лапка, легонько помахала мне, словно бы говоря: „До свидания, Изольда Марковна!“ А потом (повторяю, это было именно так) из-под кофточки высунулась смешная лукавая мордочка и показала мне язык. Язык был длинный и красный.

Уверяю вас, я не могла ошибиться. У меня прекрасное художническое зрение. С Владимирской горки я легко могу различить, какого цвета купальные шапочки у девочек, стоящих на противоположном берегу Днепра. Так что зрительная ошибка абсолютно исключена. Итак, вывод один: ученица 5-го „А“ класса Евгения Цыбулько пришла на урок или с заводной куклой (вероятно, импортного производства), или с каким-то живым зверьком.

Можете представить себе, что было дальше. Ученики повскакали с мест, окружили Цыбулько и хором закричали: „Женя, покажи, покажи!..“ Орут, прыгают, чуть ли не по головам друг друга ходят. Я разнервничалась, подошла к Цыбулько и говорю: „Что там у тебя за игрушка? Немедленно дай сюда!“ А она побелела как полотно, стоит и оторопело смотрит на меня, будто не понимает, чего от нее требуют. Тогда я сама (возможно, это и непедагогично) ощупала ее кофточку, однако ничего, кроме фланелевой мальчишечьей рубашки и пионерского галстука, под кофтой не обнаружила. Я откинула крышку парты — думала, что она успела спрятать туда игрушку, — но и парта была пустой, только сухая корочка хлеба валялась там да серебряные обертки из-под шоколада (очевидно, для фантиков). В портфеле также не оказалось ничего постороннего.

Представьте себе мое унижение, когда я рылась в чужих вещах, а вокруг толпились ученики, кричали и смеялись, а Кущолоб подзадоривал: „Обыскать ее! Она шпионка!“ — и корчил страшные гримасы. Шум и крик не утихали до самого звонка, я так и не смогла успокоить класс.

Поскольку урок фактически был сорван, прошу вас, товарищ директор, разобраться в этой истории и наказать виновных.


Преподаватель художественной вышивки и рисования

Изольда Марковна Кныш».

В кабинете директора.
Рапорт младшего сержанта милиции Е. М. Рябошапки

— А-а, Цыбулько! Заходи, заходи! Скажи-ка, наконец, что это за мохнатая лапка? Откуда она взялась? Может, объяснишь? Только подожди минутку, сейчас я с телефонами…

Петр Максимович — так звали директора школы — сидел за столом, а перед ним черным, голубым и красным поблескивали телефоны. И все три отчаянно звонили. Одну трубку директор прижимал плечом к левому уху, вторую — рукой к правому, а третью положил перед собою на стол. Так, перекосившись на один бок, сидел он, весь опутанный шнурами, и кричал во все трубки сразу: «Алло!.. Слушаю… Да-да!.. А как же!.. Обязательно!..»

Женя поняла, что директор нескоро выпутается из своих телефонов, и, чтобы зря не терять время, принялась разглядывать стены. А в кабинете Петра Максимовича было на что посмотреть. Каждое лето директор выезжал со старшеклассниками на археологические раскопки и привозил с юга Украины что-нибудь интересное: глиняную посуду, каменные топоры и ножи, обуглившееся зерно. Окинув взглядом стеклянные настенные полочки, Женя среди стрел, гребней, дротиков увидела… человеческий череп. Страшный, с глубокими впадинами вместо глаз. Подошла поближе и прочитала: «Череп киммерийца. VII в. до н. э.».

Пустая истлевшая коробка, покрытая серой пылью, властно приковывала ее взгляд. Девочке стало как-то не по себе. Подумалось, что и ее голова, полная мыслей, света и всяких выдумок, голова, на которой растет живая вихрастая шевелюра и торчат такие неповторимые уши (оттопыренные, точно крылья у бабочки, и к тому же шевелятся не хуже, чем у Бена), — что все это станет когда-нибудь голым черепом, экспонатом, тленом… Не хотелось этому верить…

Однако чем дальше Цыбулько присматривалась к черепу, тем меньше пугал он ее и постепенно начал даже чем-то нравиться. И ей захотелось «поработать» над ним: повязать платочком, приделать косу (из шерсти или синтетической пряжи). А еще лучше бы стать маленькой-маленькой и спрятаться в череп, как в склеп, и там притаиться. (А то как начнет сейчас директор выпытывать про мохнатую лапку…) Затаится она в этом склепе, а Петр Максимович обернется и скажет:

«О! А где ж это она? Только что была, и нету… Цыбулько!» — крикнет в приемную.

А Женя из тайника замогильным голосом:

«Я здесь, товарищ директор!»

Губы девочки растянулись в улыбке, на щеках заиграли две симпатичные кругленькие ямочки.

— Что это вы там смешного увидели, голубушка? — внезапно услышала она хрипловатый голос директора у себя за спиной.

Повернулась, сразу же вся сжалась, подобралась, упрямо нагнула стриженую темноволосую голову. В этой настороженной позе застыла перед столом: упрямый мальчуган, да и только. Худой, с сердито оттопырившимися ушами, с тоненькой, напрягшейся шейкой, покрытой детским шелковистым пушком. Директор тяжело перевел дух и затих. Женя никогда в жизни не догадалась бы, о чем думает сейчас директор. А он с грустью говорил сам себе: «Ну вот. Стоит, замкнулась, спряталась, ушла в себя, а ты разбирайся, разгадывай, что за человек перед тобой, что за таинственный мир. Попытайся хоть приблизительно представить себе ее внутреннюю жизнь».

— Цыбулько, подойди-ка поближе, — сказал Петр Максимович. — Можешь ты мне объяснить, что сие означает? Докладная записка Изольды Марковны Кныш — это раз. А вот и два — рапорт из милиции. Свеженький. Сегодня принесли. Вот он!

Директор вытащил из ящика лист бумаги, на котором твердым каллиграфическим почерком было выведено:

«Рапорт младшего сержанта милиции

Рябошапки Евгена Мстиславовича».

Девочка исподлобья бросила быстрый испуганный взгляд на этот лист, и перед ее глазами вырос опоясанный ремнями здоровенный, краснолицый милиционер, с которым вчера произошла у нее стычка. «Ну все! Я пропала! Вот бомба!» — забилась в висках серенькая трусливая мысль. Все косточки у Жени заныли от противного, жалкого страха. Так бывало с ней только в АН-2, на котором она летала к бабе Паше в деревню, — когда самолет вдруг круто падал вниз, проваливаясь в «воздушные ямы». Тогда в груди становилось холодно, как от мятных конфет, а сверху давило что-то каменное, вот так сейчас давил ей на плечи ранец, будто в нем лежали не книги, а кирпичи.

Пока Женя выходила из крутого пике, директор начал читать — монотонно, как читают что-то нудное и совершенно неинтересное:


— «Рапорт младшего сержанта милиции

Рябошапки Евгена Мстиславовича

Довожу до сведения дирекции 301-й Киевской средней школы следующее:

Вчера в 16 часов 23 минуты по московскому времени на углу улиц Артема и Глыбочицы мною был задержан несовершеннолетний нарушитель общественного порядка, который назвался учеником 5-го „А“ класса вашей школы.

Суть дела: упомянутый гражданин бежал к трамвайной остановке, которая расположена за кинотеатром „Коммунар“. Именно в этот момент отошел трамвай № 9, и гражданин, недолго думая, перекинул сумку через плечо, подпрыгнул и уцепился за поручень последнего вагона, чтобы проехать „зайцем“. Я дал два коротких и один длинный свисток, однако упомянутый гражданин продолжал висеть на подножке. Тогда я дал три длинных свистка — и трамвай остановился. Я подбежал к нарушителю порядка, но представьте мое удивление, когда упомянутый гражданин оказался не мальчиком (хоть и были у него брюки-техасы и волосы острижены коротко), а оказался девочкой, о чем свидетельствовали симпатичное лицо и две ямочки на смуглых щеках. Тут я не выдержал и сказал: „Ай-яй-яй! Как же вам не стыдно!“ А девчонка уцепилась руками за поручни трамвая и не слезала. Я подошел и хотел оторвать ее силой. В это время (прошу дирекцию школы обратить внимание на обозначенный факт) из ее спортивной сумки высунулась чья-то мохнатая лапка, сорвала с моей головы фуражку и хулигански швырнула ее на асфальт. Я нагнулся, чтобы поднять свой форменный головной убор, в это время дверца трамвая открылась и гражданка Цыбулько (так назвали ее фамилию свидетели) быстро вскочила в последний вагон.

Прошу дирекцию школы разобраться в деле по существу и наказать нарушителя.

Младший сержант милиции

Евген Мстиславович Рябошапка».


Ну, что вы на это скажете, голубушка? — спросил директор школы и указал глазами на рапорт; он помолчал, подул на череп кимерийца и, словно бы обращаясь к нашему далекому предку-кочевнику, продолжал: — Что же это, черт побери, за лапка, а? Все будто сговорились: лапка да лапка! Да еще и мохнатая!

Директор устало посмотрел на девочку, побарабанил пальцами по столу. Это означало: ну-ну, ждем ответа!

А Женя — именно потому, что от нее требовали ответа — уперлась, замкнулась, спряталась, как черепаха в панцирь, и искоса, украдкой поглядывала на директорову лысину. Хотя кого-кого, а директора как раз можно было не бояться. Ни ругать, ни читать мораль не будет. Не такой он человек.

Петро Максимович, так, по крайней мере, считала Женя, вообще человек особенный. Был он какой-то нездешний и нетеперешний, а будто из тех давних, далеких времен, о которых рассказывал на уроках истории. Ходил в широких старомодных брюках, в таком же широченном пиджаке, носил темные галстуки и вообще производил впечатление сурового, угрюмого человека.

Точно по звонку приходил он на урок, клал журнал на высокую учительскую кафедру и тяжело опускался на стул. Некоторое время сидел, прикрыв глаза, будто что-то вспоминая. Жене с первой парты был виден легкий шелковый пух на его голове, сквозь который просвечивала блестящая, желтая, похожая на голландский сыр лысина, вся в маленьких ямочках.

Несколько мгновений директор молчал.

А Женя — точно рентгеновским лучом просвечивала — видела: в голове директора кипела огромная работа. Там гремели звонки, проходили совещания, семинары, заседания, там составлялись планы и графики, утверждались предложения, разбирались ссоры и жалобы. И надо всем этим витал табачный дым, катился тяжелый приглушенный гул, как перед извержением вулкана; в этом гуле сливались человеческие голоса, телефонные и коридорные звонки, скрежет трамваев, долетавший с улицы, и неровный, прерывистый стук больного директорского сердца.

Словом, Петро Максимович приносил с собою в класс всю свою канцелярию и первые мгновения сидел, не в силах вырваться из тьмы-тьмущей каждодневных забот. Он сидел, тяжело дыша, и глаза его были прикрыты набрякшими веками.

Пятый «А» притихал. А Женя с беспокойством смотрела на серое, какое-то мертвенное лицо директора.

Не открывая глаз, Петро Максимович спрашивал:

— Все в классе?

Дежурный подскакивал и коротко рапортовал:

— Все.

И тогда директор начинал урок.

Говорил он тихим голосом, все время откашливался, потому что у него пересыхало в горле. Класс наполнял его тихий, глуховатый голос, спокойно рассказывавший о могучем властелине Египта Эхнатоне, о жене фараона, первой красавице Востока Нефертити.

— Теперь, — говорил директор, — очень модны кулоны с ее изображением. Даже девочки из вашего класса, — тут директор взглядом пробежал по рядам и улыбнулся уголками губ, — носят эти кулоны, а когда я спросил одну такую модницу, — и директор скосил глаз на заднюю парту, где гордо и прямо восседала Виола Зайченко, покачивая тщательно взбитой прической, — когда я спросил, кто такая Нефертити, и показал на ее кулон, то ваша подруга потрясла меня, старика, эпохальным открытием: она сказала, что Нефертити — это польская певица…

По классу прошел легкий шумок — у всех растянулись губы в улыбке, все одновременно перевели дыхание.

А директор продолжал.

Может, именно потому, что рассказывал он всегда тихим и каким-то грустным голосом, класс буквально замирал, слушал внимательно, а если Бен или еще кто-нибудь из мальчишек начинал елозить на парте, Петро Максимович прерывал свой рассказ и с какой-то болью смотрел на этого ученика. На худом, желтоватом лице директора проявлялась давняя усталость и печаль. Даже Бен не выдерживал этого взгляда — утихомиривался.

Вызвав ученика к доске, директор сидел, склонив голову набок, и болезненно морщился — может быть, его беспокоила старая, еще со времен войны, язва желудка, а может, для него было мукой слышать, как пятиклассник безбожно путает Ахилла с Эсхилом, а первую Пуническую войну — с Троянской.

Выслушав великого путаника до конца, директор спрашивал:

— Ну и что же тебе, голубчик, поставить? Тройку или четверку?

В таких случаях редко кто отваживался просить больше. Только Бен однажды взял да и бухнул:

— Поставьте пятерку!

— Хорошо, — согласился директор; он спокойно поднял глаза на Бена, с интересом оглядел этого веселого, ладного мальчика, полного сил и здоровья, который сейчас — чуть небрежно — стоял перед классом и переминался с ноги на ногу. — Хорошо, — повторил директор, — я поставлю тебе пятерку. Только при одном условии: прочти мне наизусть отрывок из Гесиода, из поэмы «Труды и дни», где говорится о пяти веках: золотом, серебряном и так далее…

— Что, что? — Бен вытянул шею, выражая крайнее удивление.

— О пяти веках. То, что я задавал вам по внеклассному чтению, — и Петро Максимович процитировал:

Создали прежде всего поколенье людей золотое

Вечно живущие боги, владельцы жилищ олимпийских…

Бен зажмурил свои ясно-голубые, свои прекрасные, как у героя ковбойского фильма, глаза. Так, с закрытыми глазами, он минуту постоял в глубокой задумчивости, будто и в самом деле вспоминая строки из Гесиода.

— Нет, — с достоинством проговорил Бен. — Не прочитаю. Забыл.

— Что ж, бывает, — согласился директор (а губы его изогнулись в иронической улыбке). — Бывает. Тогда вопрос попроще: что ты вообще знаешь о Гесиоде?

— О Гесиоде? — Бен опять глубокомысленно зажмурился. От напряжения его пухленькие щечки покрылись девичьим румянцем. — О Гесиоде… Гесиоде… А-а-а! Так это ж тот, правда? Ну, где Смоктуновский играет? На шпагах они еще сражаются! Точно, это он — потрошитель!

Бен широко раскрыл свои невероятно голубые глаза и вздохнул с чувством человека, благополучно проскочившего между Сциллой и Харибдой.

— Вот что, голубчик, — сказал директор. — После того, как Нефертити стала польской певицей, ты сделал второе эпохальное открытие… Профессор Введенский (был такой известный историк) в свое время поставил мне «кол» только за то, что я хоть и знал наизусть этот самый отрывок из Гесиода, но сбился на двух последних строчках. А как же я тебе, голубчик, поставлю пятерку, если ты — святая простота — перепутал гениального поэта с каким-то шпагоглотателем, или, как ты изволил выразиться, потрошителем. Так что садись, голубчик. И удовольствуйся тройкой с плюсом. Плюс ставлю тебе за храбрость.

По классу прокатился гул. Однако этот гул ничуть не смутил Бена. Плюс — это все-таки какой-то знак отличия, а к отличиям, наградам, значкам честолюбивое сердце Бена было отнюдь не равнодушно.

Бен сделал такой жест, будто повесил новенький, только что полученный плюс себе на грудь, и гордо сел за парту.

А директор попросил развернуть карту Аттики и снова заговорил ровным, чуть хрипловатым голосом. Время от времени он останавливался, вытирал лысину платочком, и тогда Женя видела, как в озабоченной голове директора настырно вызванивают телефоны.

Женя любила Петра Максимовича, любила его уроки, с готовностью бегала в кабинет за картами и неторопливо тянула руку, чтоб ее спросили. А сейчас… И самой непонятно почему — уперлась, нахмурилась, уставилась в пол. Так с ней бывало всегда. Даже если знала, что виновата, и раскаивалась в душе — не могла она выдавить из себя покаянную слезу, а только все больше хмурилась и молчала.

— Цыбулько, — обратился к ней директор, — говорят, ты ходишь в бассейн.

— Хожу.

— Каждый день?

— Каждый.

Девочка отвечала, не поднимая головы. И все поддергивала ранец. (Он ужасно беспокоил ее — там, устав от долгого неподвижного сидения, крутился, шуршал бумагами тот, мохнатенький.)

«Так-так. — Директор побарабанил пальцами по столу. — Почему-то им, в особенности этим пятиклассникам, с их переходным возрастом, кажется, что учитель — чуть ли не враг им. И не знают голубчики, что этот „враг“ не может ночью уснуть без таблетки: все лезут и лезут в голову эти неуправляемые Бены и Цыбульки и сотни таких, как они, и все разные — искренние и хитрые, добрые и вредные, — и о каждом думаешь: как же тебе, голубчик, вложить в голову разум, а в сердце — душу?»

— Каждый день в бассейн — это прекрасно, — продолжал директор. — Прекрасно! Господи, что бы я отдал сейчас, чтоб хоть раз в неделю выбраться не то что в бассейн, а просто на свежий воздух, куда-нибудь на склоны Днепра, побродить, подышать привольно. Но!.. — и директор сокрушенно развел руками: дескать, такая роскошь не для нас, педагогов; и в голове его опять завихрилось, замелькало — звонки, совещания, графики, конференции… — Скажи мне, голубушка, ты одна ходишь в бассейн или, может, еще кто-нибудь из вашего класса?

— Одна.

— А почему? Больше никто не хочет ходить? Или ты не пробовала никого сагитировать?

— Не хо… не знаю.

— Не знаешь. — Петро Максимович сделал паузу. — А ты дружишь с кем-нибудь в школе? Или вообще — во дворе, в бассейне? Есть у тебя друг?

Женя поддернула ранец, переступила с ноги на ногу. От долгого и напряженного стояния у нее задеревенела спина.

Друг…

Она взглянула в окно — и лицо ее засветилось, ожили и вспыхнули золотистыми огоньками большие светло-карие глаза, всегда по-взрослому серьезные и чуть печальные. Женя вспомнила своего Мотю, которого любила, с которым дружила и ни перед кем не стыдилась своей дружбы. Потому что этот Мотя был в два раза меньше ее. Этот маленький худенький мальчонка, лопоухий, как и она сама, похожий на зайчика, каждый день одиноко торчал во дворе, у кочегарки, и смотрел на окна Жениной квартиры. Часто он стоял с перевязанной головой (у него были простужены ушки) и терпеливо, целыми часами ждал Женю.

Когда девочка выходила во двор, Мотя на миг замирал от радости, а потом подлетал к ней и без передышки лопотал-лопотал — быстро и уморительно. Серьезно и взволнованно рассказывал ей о котах, о сломанной машине, о противных девчонках — обо всем на свете. А как он был счастлив, когда Женя дарила ему медные пуговицы, стеклышки, блестящие фантики!

А еще Женя дружила с профессором Гай-Бычковским с третьего этажа, дружила с кондукторами трамвая, с одноруким инвалидом, который продает на базаре тыквенные семечки, со стариком-почтальоном, который зимой носит почту, не надевая варежек, и говорит, что ему совсем не холодно, с продавщицей молока, с парикмахером Мусием Давидовичем, который без очереди делает ей самую лучшую спортивную стрижку…

Да разве вспомнишь всех, с кем дружила и дружит Женя Цыбулько? И разве расскажешь об этом директору школы? (Особенно о тайном друге, о мохнатеньком!)

— Нет, — холодно проговорила Женя. — Ни с кем я не дружу. Уроки…

— Плохо, — заметил директор. Видно, разговор уже утомил его, потому что он все чаще и чаще прикладывал руку к левой стороне груди и морщился. — Плохо, — повторил он. — В твоем возрасте обязательно надо дружить. С людьми, с деревьями, даже с… муравьями…

Долгим усталым взглядом он посмотрел на окно, на штору, пожелтевшую от солнца и пропитавшуюся угольной пылью: с улицы слышалось размеренное выстукивание движка — это рабочие ремонтировали дорогу возле школы… Раздавался скрежет трамвая на повороте, врывался, все заполняя собой, шум большого города.

— А может, у тебя дома есть какое-нибудь живое существо — кошка, или собака, или хомячок? О ком ты заботишься? — тем же спокойным тоном расспрашивал директор.

Женя даже скривилась — будто ей на ногу наступили. С болью посмотрела на директора: о чем вы спрашиваете? Какая кошка, какой хомячок? Это у других людей есть! У счастливых!

— Петро Максимович! — заговорила она сдавленным от слез голосом. — Никого у меня нет. Никогошеньки! А я так просила! Были мы на птичьем рынке, на Куреневке. И там один дяденька продавал щеночка — ну такой лохматенький, такой беленький, с черным пятачком на носу. Я говорю маме: давай купим, давай, у всех есть! А мама: «Нет, говорит. Зачем мучить живое существо? Кто за твоим щенком смотреть будет? Нас целыми днями нету, а летом к бабушке в деревню поедем — тогда что? Пусть пищит один в квартире?..»

Петро Максимович внимательно выслушал, прищурил глаза и с хитрецой посмотрел на Женю:

— Ага… Значит, ты просила, чтоб тебе купили собаку?

— Щенка!

— Так, может, тот, с мохнатой лапкой, и есть тот щенок?

Женя, совершенно обескураженная, так и застыла перед столом: как это Петро Максимович так хитро подвел ее к главному!

— Никаких лапок не было, Петро Максимович! Никаких! Правда!

Женя с немой мольбой посмотрела на директора, и слезы закипели в ее глазах.

— Ладно, ладно, — поспешно проговорил директор. Очевидно, он понял, что из девочки больше ничего не вытянешь. И крикнул в приемную: — Позовите Изольду Марковну!

«Ну вот! Еще и Изольда!» Женя отвернулась, взгляд ее снова упал на череп. И сказала себе: «Молчи! Спрячься в склеп!» Она даже не заметила, как в кабинет вошла учительница рисования. Лишь за спиной прозвучал дробный перестук ее каблучков, послышалось: «Да, Петро Максимович!» — и от дверей повеяло духами.

— Изольда Марковна, — тихо проговорил директор. — Я попрошу вас зайти сегодня к родителям Цыбулько. Выясните, как там девочке живется, что у нее за родители, и особенно поинтересуйтесь, с кем она дружит во дворе.

— Хорошо, — коротко ответила Изольда Марковна и поправила прическу, переливавшуюся неземным фиолетовым сиянием.

Когда Женя вышла из кабинета, Петро Максимович мягко задержал учительницу:

— Одну минуточку, Изольда Марковна, я хотел об этом… огурце… Понимаю, у вас программа. И все-таки… гм, объемное изображение огурца… В двух плоскостях… что-то чересчур мудрено. А нельзя ли просто повести детей в парк — сейчас осень, тепло, красиво, и пусть себе там рисуют — цветочки, деревья, что ближе к сердцу?

— Петро Максимович, — Изольда Марковна начала сразу с высокой ноты, — если им позволить, если пустить их на самотек, то знаете…

— Знаю, знаю! — замахал рукой Петро Максимович, лишь бы не начинать сейчас одну из тех бесконечных дискуссий на педагогические темы, от которых у него каждый день гудела голова. — В общем, пожалуйста, зайдите к Цыбулько.

И он взялся за телефонную трубку, давая понять, что разговор окончен.

Только об одном ни словом не обмолвился директор. О странном видении. Когда Женя выходила из кабинета, он вдруг заметил, как из ее ранца на мгновение высунулась — что бы вы думали? — та самая рыжая волосатая лапка и помахала директору, словно бы говоря: «Будьте здоровы, Петро Максимович!..»

ДЕНЬ ЗОЛОТОГО СИЯНИЯ

Уроки давно окончились. В пустых классах стояла непривычная тишина. Только Женины шаги раздавались в огромном здании школы. Она спускалась вниз по лестнице и мрачно думала: «Вот бомба! — это было ее бранное словечко. — Что же мне теперь делать? Спрятаться? Забраться в подвал и просидеть там всю ночь? Пускай ищут где хотят. Или сесть в самолет и улететь к бабушке в Маньковку?.. Такого никогда еще не было — двойка по рисованию в дневнике, вызывали к директору, так и этого мало — придут домой!»

Совершенно несчастная, вышла Женя на школьное крыльцо, поставила ранец к ногам. Сощурившись после помещения, посмотрела на улицу — и даже тихо ойкнула. Нет, вы только взгляните: какой сегодня день, какая погода!

Она переживает, ломает себе голову, а вокруг такое творится! В Киев пришел октябрь! Сухая, янтарная пора листопада!

Ни малейшего ветерка, ни дуновения. Тихо. Ласково пригревает солнышко, и все вокруг точно золотое: и воздух, и деревья, и крыши домов, и тротуары. Все устлано каштановыми и кленовыми листьями. Напротив школы стоял маленький деревянный домик, а крыши не видно — вся она засыпана ярко-желтой листвой. Листья горками лежали на балконе, на карнизах, на деревянных перилах. Из-за забора выглядывали круглые столбы, и на каждом — мохнатая золотая шапка!

Так повторялось каждый год. Октябрь приходил в Киев как праздник, как осенний парад деревьев. Каштаны, березы, клены наряжались в роскошное убранство. И щедро сбрасывали позолоту на асфальт и мостовую. Город, казалось Жене, с головой потонул в желтой листве. И столько праздничных хлопот появлялось тогда у каждого! Дворники каждое утро сгребали увядшие, опавшие листья в высокие, словно подсвеченные изнутри горки; машины вывозили осеннее богатство за город, а к вечеру снова асфальт покрывал новый роскошный ковер. И в нем кувыркались, кружились, толклись обалдевшие от радости и свободы мальчишки и девчонки.

В эти теплые, восковые, пронизанные солнцем дни лица киевлян светились нежным сиянием осени. По паркам, как завороженные, бродили фотографы, на лавочках дремали старушки, а в небе плели паутину реактивные самолеты.

Жене захотелось куда-нибудь пойти, куда-нибудь подальше от дома, где ее ждал не очень приятный разговор. Она подумала: «Куда лучше? Может, на Лукьяновский рынок, к дяде Оресту?» Рынок был близко: пересечь трамвайную линию, пройти вдоль ограды, к нижним воротам — и вот уже торговые ряды. Женя любила бывать там, особенно в это время, осенью. Деревянные прилавки завалены яблоками, капустой, сушеными грибами, лесными ягодами; тут пахнет укропом и тыквенными семечками (это у дяди Ореста), а там выкрикивают: «Свежий мед! Свежий мед!.. Сметана!.. Яички!..» Походишь, понюхаешь, — и несешь с собой запахи осени.

«На базар!» — сказала себе Женя и решительно сошла с крыльца.

От школьных ворот начиналась старая узенькая улочка, по которой не ходили машины. Тут всегда было тихо, а сейчас толпилась и шумела детвора. Ученики младших классов сбивали каштаны. Один из них бросал палку, а когда с сухим треском рассыпались по асфальту блестящие коричневые плоды, малышня гурьбой налетала на них, набивая карманы и пазухи.

Женя остановилась. Палку кидал мальчик постарше, хулиганистого вида, весь перепачканный землей. Вместе с каштанами он сбивал листья и молодые побеги.

— Ты что это делаешь? — строго, голосом своей мамы сказала Женя. — Не можешь потрясти?

Несколько пар глаз повернулись к Жене. Тем временем палка снова взлетела в воздух, и на головы посыпался град каштанов — они падали в своих зеленых одежках, и эти колючие одежки, похожие на маленьких ежиков, разлетались по тротуару, а из них выскакивали такие свежие, такие симпатичные каштаны, что невозможно было не остановиться и не взять в руки хотя бы один. Женя подняла самый большой. Он был холодный, подернутый, словно туманом, сизой пленкой. Женя вытерла его ладонью и невольно залюбовалась: «Чудо! И как он такой уродился!» А каштан и в самом деле был красавец: тугой, темно-коричневый, кожура гладенькая, а на ней рисунок, выписанный тонкими линиями. Будто выточили его из какого-то могучего заморского дерева.

— Эй, гаврики! — крикнула Женя. — Давайте я вам натрясу! Подсадите только.

Мальчишки подсадили ее. Она уцепилась за нижнюю ветку, а дальше полезла сама — к золотой вершине, к солнцу, туда, где все пылало от листьев, от горячего пламени. Вот уже она поравнялась с третьим этажом школы, заглянула в окно учительской — там никого не было, а рядом… А рядом, за соседним окном, согнувшись, сидел директор и что-то писал. Жене стало жаль этого больного человека — один в школе, глаза печальные-печальные, а на улице такая благодать… Ей захотелось позвать: «Петро Максимович, выходите на улицу!» Но разве она осмелится?

— Давай! Тряси! — закричали снизу. — Сильней!

— Ловите! — Женя ухватилась за ветку, тряхнула ее изо всех сил, каштаны и листья с шумом посыпались вниз.

Она уже спустилась на землю, нацепила ранец, а мальчишки все еще толкались, выуживая из-под листьев коричневые плоды. Видно, у младшеклассников шло соревнование — кто насобирает больше каштанов.

— Гуд бай! — сказала им Женя и пошла. Но не к рынку, а в скверик. Где же, как не в скверике, среди пожелтевших кленов, по-настоящему царит осень!

На углу улицы Артема и Глыбочицы ей пришлось подождать, пока пройдет сплошной поток машин. Тут стоял грохот и дым, под ногами ходил ходуном асфальт, скрежетали трамваи, свистел милиционер (небезызвестный сержант Рябошапка), задерживая нетерпеливых пешеходов. И Жене вспомнились слова отца, не выносившего городской толчеи. «Город — это толкучка, — говорил он. — Здесь люди только и делают, что наступают друг другу на ноги». Женя, как коренная киевлянка, не соглашалась с отцом, но и она недолюбливала перекрестки, запруженные машинами, не любила стоять в дыму и грохоте. Оглянулась налево-направо и ловко проскочила между машинами на другую сторону улицы.

Вот и сквер. Совсем другой мир. Шум остался в стороне, сюда не долетал скрежет тормозов — над деревьями стояла ясная солнечная тишина.

На первой же аллейке Женя остановилась: ой, мамочка! Листьев — по колено. И какие листья! Большие, разлапистые — кленовые! Чистые-чистые, светло-желтые, прямо просвечивают насквозь. Женя поддернула ранец и пошла по аллейке «паровозом», взбивая ногами мягкую шуршащую перину.

Внезапно она остановилась: с дальнего конца сквера неслись визг, крики, смех. Гляди-ка, да это же их класс играет. Женя узнала девочек, среди них надменную Виолу Зайченко, а подальше, за желтой завесой из листьев, разглядела Бена: он носился с мальчишками, высоко подбрасывая ноги, и с лету бросался вниз головой в ворох кленовых листьев.

Женя направилась было к девочкам, но остановилась. Надо же осмотреться, разобраться, что тут происходит…

Пятиклассницы играли в сторонке. Счастливые тем, что вырвались на волю, они пищали, кувыркались, набивали портфели листьями. «А вот — смотри какой! А вот!» — показывали друг дружке самые лучшие, самые яркие листочки. Да, это было время, когда распухают гербарии у девочек, а у мальчишек от баталий трещат и расползаются по швам брюки.

Вот и сейчас над парком реял воинственный голос Бена: — Пятый полк, уря-я! В атаку!

Бен и его армия понастроили настоящие крепости из кленовых листьев. Напротив — такие же укрепления: с валами, траншеями, засадами. Там залег противник, над стеной время от времени появляются носы, раскрасневшиеся щеки и горящие от возбуждения глаза.

— Огонь! — прозвучало одновременно с обеих сторон, и десятки каштанов затарахтели по листьям, по мальчишечьим спинам, по головам. Прикрывшись портфелями, как боевыми щитами, противники вылезали из засады, Бена окружали, и он скомандовал:

— Сто первая ар-рмия! В атаку!.. Вперед!

Он поднялся над валом — в шахтерской каске, подаренной отцом, с килограммом значков на груди — и бросил своих воинов врукопашную. Противники сошлись, смешались, завязалась бешеная схватка: мальчишки сбивали друг друга с ног, вдавливали вражеские головы в листву, брыкались, сцепившись, катались по земле. И было трудно понять, кто побеждает: из разворошенных листьев высовывалась то чья-то голова, то ноги, то голова вместе с ногами.

Женя решила проскочить аллейку, пока атака не закончилась.

Но Бен заметил ее. Мгновенно вскочил на ноги, вытряхнул листья из взлохмаченной головы и, отдуваясь, прокричал:

— Сто первая, в укрепления! На горизонте — шпион!

Зашелестели листья, мальчишки как ошпаренные взлетели с земли и бросились к своим боевым позициям. Опять над крепостными валами торчали только носы да воинственно сверкали горящие глаза.

Женя оказалась меж двух укреплений.

— А-а, Цыбулько!

— Цыба!

— Цыбулина! — раздавалось из укреплений.

— Беглым! Шрапнелью! Пли! — заорал, не жалея своей глотки, Бен.

Снова, как у школы, посыпался на нее град каштанов, только Беновы орлы бросали их со всей силой. «Бомба! — сказала про себя Женя. — Ну сейчас я вам покажу!» Она пригнулась, закрыла голову руками и побежала.

— Давай, давай, Жабулька! — кричали позади.

Каштаны колотили по спине, а из укрытий уже выскакивали солдаты армии Бена. И Жене, наверно, досталось бы как следует, но тут что-то произошло — огонь внезапно прекратился.

Когда Женя оторвалась от своих преследователей на несколько шагов и оглянулась, она увидела такую картину. Над обеими крепостями торчали нахохлившиеся мальчишечьи головы. Рты у вояк были широко раскрыты от удивления. А посредине, между вражескими укреплениями, происходило что-то невероятное. Там лежал толстый слой листьев, и под этим слоем что-то быстро-быстро бегало. Не бегало, а металось, катилось, как шаровая молния, оставляя за собой завихрения — листья дыбились, шелестели, вздымались буграми.

— Кошка! Кошка! — кричали воины.

— Ежик!

— Лисица!

Мальчишки наперегонки бросились за клубком: «Вот! Вот он! Держи! Каской его, каской!» Они гонялись за ним, падали, ныряли в кучи листвы, шарили руками там, где возникало шевеление, но каждый раз ловили пустоту! А оно, шустрое и невидимое, забегало еще быстрее. Нет, это была не кошка и не лисица, а что-то совсем-совсем другое. Да и разве кошка или лисица смогли бы забраться под толстый слой листьев?

Женя постояла, посмотрела, как роются в листве соратники Бена, тихонько усмехнулась и проговорила про себя: «Вот дураки! Никогда им его не поймать!»

Мальчишки совсем забыли про Женю, и девочка спокойно пошла себе своей дорогой.

Когда она выходила из скверика, что-то зашелестело в кустах, потом кто-то едва различимый в падающей листве взметнулся в воздух и сел к ней на плечо. «Вот молодец! — сказала Женя. — Ты спас меня от чокнутого Бена. Спасибо тебе!» И она поцеловала теплую пушистую лапку.

Стало совсем не страшно — ведь она же не одна, а вдвоем с мохнатеньким другом. С ним можно идти куда угодно.

Села в восемнадцатый троллейбус, доехала до областной больницы, вышла на воздух и просияла: в самом деле, сюда стоило заглянуть! Здесь, над Бабьим яром, росли могучие тополя, каштаны, дубы и палой листвы было еще больше, чем на Лукьяновке. За каждой проносившейся по улице «Волгой» или «Жигулями» взлетала и мчалась следом целая метель, и долго еще кружились в воздухе золотистые листья, оседая потом на балконах, на электрических проводах.

Женя пошла к спуску.

Ступала не спеша, смотрела вперед, туда, где кончалась улица и в проеме между деревьями голубело небо. И странное чувство охватывало ее: казалось, будто земля вот-вот кончится, а дальше будет только небо, и она войдет прямо в голубой простор. И чем ближе подходила она к склону, тем больше усиливалось это ощущение, потому что впереди, за обрывом, не было видно лесочка, ни воды, ни островка земли, а только небо, и начиналось оно прямо у Жени под ногами. Казалось, разбегись, взмахни руками — и полетишь.

Ступила еще один шаг — и даже дыхание перехватило. Какой простор! Внизу вьется дорога, по ней, точно привязанные к проводам, медленно движутся такие малюсенькие на расстоянии желтобокие троллейбусы. А там, далеко, в голубой дымке виднеются кварталы Подола и Куреневки, а за ними — в ясной синеватой дали — плесы Днепра, холм с Вышгородом на вершине, плотина Киевской ГЭС и даже — в колеблющемся мареве — серебристое колыхание Киевского моря.

Жене казалось, что она видит еще дальше, видит Полесье, озера, глухие сосновые чащи, где бродят дикие кабаны, лоси и олени, где начинается царство чистой, первозданной природы. И легкая светлая грусть окутала Женю — тоска по путешествиям, по широкому миру, открывавшемуся сверху. Но… надо было идти домой и садиться за уроки, и так уже прогуляла целый час.

ВИЗИТ ИЗОЛЬДЫ МАРКОВНЫ

Женина мама возилась на кухне. Сегодня она раньше пришла с работы — а работала Галина Степановна машинисткой на республиканском радио — и принялась за стирку. Развела порошок, включила стиральную машину — и в это время раздался звонок. Галина Степановна вытерла мокрые распаренные руки и побежала открывать дверь.

В прихожую вошла молодая, модно одетая женщина — в перламутровых сапожках, в ярко-желтой блузке, в красной кожаной юбке, туго перетянутой в талии широким лакированным поясом. Она была яркая, сильно накрашенная: волосы пепельно-серые с фиолетовым отливом, загнутые ресницы густо-синего цвета, а на губах — в тон сапожкам — бледная перламутровая помада.

Галина Степановна несколько растерялась: перед ней такая красавица, а она в переднике, в простой домашней кофточке, с закатанными рукавами.

— Здравствуйте, — сказала гостья и приятно улыбнулась. — Будем знакомы: я Изольда Марковна, учительница вашей дочки.

Галина Степановна, которую и на работе и во дворе все называли Галей или Галочкой — может быть, за ее простоту, а может, потому, что была она худенькая, тоненькая, как школьница, — так и отрекомендовалась:

— Галина, — и покраснела еще больше.

Изольда Марковна, как истинный колорист, сразу отметила про себя, что у матери такие же глаза, как у Жени, — светло-карие, внимательные. На солнце они становятся золотистыми и очень красивыми.

— Заходите, пожалуйста, — засуетилась мать, приглашая учительницу в комнату.

— Нет-нет, — Изольда Марковна приложила палец к перламутровым губам и заговорщически кивнула Галине. — Женя там, в комнате?.. Пойдемте на кухню. Мне нужно с вами немножко посекретничать.

«Там такой беспорядок», — хотела было сказать Цыбулько, но не успела и рта раскрыть, как Изольда Марковна уже прошла на кухню. Ее нисколько не смутило, что там все разбросано. Учительница расчистила себе место у стола и села, заложив ногу на ногу. Быстрым взглядом окинула стены и заметила:

— А знаете, чего вам тут не хватает? Радиолы. Или хотя бы приемника. Я, когда прихожу с работы (а приходишь всегда усталая и дерганая), сразу включаю музыку — что-нибудь такое легкое, эстрадное — и тогда начинаю мыть, варить, убирать. Под музыку веселее, — и она опять приятно улыбнулась.

Женина мать стояла перед ней растерянная, со страхом и интересом смотрела на молодую красивую учительницу, любуясь нежным свежим цветом ее лица, ее холеными тонкими пальчиками.

— Скажите, Женя что-нибудь натворила в школе? — осторожно спросила Галина Степановна.

— Нет, нет не волнуйтесь! — взмахнула синими ресницами Изольда Марковна. Она глянула на стол, увидела печеную картошку и по-детски причмокнула перламутровыми губами: — О, печеная! В мундире. Давно я не пробовала такой. Можно одну?..

— Ради бога! — обрадовалась мать. — Угощайтесь! Вот хлеб, берите соль.

Несмотря на свой экзотический (как говорил Бен — марсианский) вид, Изольда Марковна оказалась на удивление простой и разговорчивой. Она ловко очистила картофелину, не запачкав своих красных наманикюренных ноготков, посыпала ее солью и надкусила. И тут же посоветовала Галине Степановне не мучиться дома с бельем, а сдавать в прачечную. Это и дешево и быстро, а главное — никакой мороки; зато появится свободное время, и можно будет пойти с мужем в кафе или в кино.

— А у вас есть муж? — неосторожно поинтересовалась Галина Степановна.

— А как же? О, мой Геночка! Он недавно защитил кандидатскую.

И Галина Степановна, сама того не ведая, навела учительницу на ее любимую тему: Изольда Марковна была безумно влюблена в своего мужа, гордилась им и могла рассказывать о нем до бесконечности.

Геннадий Кныш, или «мой Геночка», как обычно называла его Изольда Марковна, работал научным сотрудником в Институте физкультуры. Изучал, какие биохимические процессы происходят в организме спортсмена, когда он бежит на дальние дистанции. Как истинный деятель науки, Кныш проводил эксперименты на себе: обвешавшись датчиками, батарейками и всевозможными измерительными аппаратами, похожий в таком обмундировании на космонавта в полете, он отправлялся в Пущу-Водицу. Там на лоне природы, где никто ему не мешал, он бегал. Бегал до тех пор, пока не случилось с ним одно приключение — с одной стороны, страшное, а с другой — счастливое. Что-то у него не клеилось, не получались последние расчеты. Погруженный с головой в свои изыскания, он забежал довольно-таки далеко в лесную чащу и наткнулся на спящего кабана. Вепрь в дикой злобе пробудился и увидел человека, обвешанного вдоль и поперек какими-то побрякушками. А главное — этот человек бежал. Кныш не знал (да он и не заметил кабана), что зверь обладает инстинктом хищника: гнаться за бегущим.

Занятый экспериментом, Кныш внезапно услышал за спиной громкое хрюканье.

Оглянулся — острые клыки нацелены прямо на него. Геночка, рассказывала Изольда, помчался что было сил, сразу же побив все мировые рекорды. Но и вепрь не отставал. Спасения не было — и Кныш на огромной скорости бросился к ближайшей сосне. Точно взрывной волной подбросило его вверх, на самую вершину.

— Но не в этом суть, — сказала Изольда и гордо вскинула головку. — Уже сидя на дереве, Гена посмотрел на счетчики — а они были прямо-таки горячие — и закричал на всю Пущу: «Ура! Эврика!» Все расчеты, над которыми Геннадий Кныш бился полгода, оказались верными…

— И как прошла защита диссертации? — заинтересованно спросила Галина Степановна.

— Блистательно! В ресторане ему поднесли запеченного поросенка — в знак того, что благодаря дикому кабану были сделаны гениальные расчеты.

Женщины весело рассмеялись. (А в стиральной машине, констатировала про себя хозяйка, стынет вода и мыльная пена оседает на дно.) Тем временем Изольда Марковна начала дипломатично выспрашивать, какая у Цыбулько семья, как живется Жене дома, чем она занимается в свободное время.

— Какая у нас семья? — переспросила мать. — Живем мы втроем: Женя, муж и я. Муж сейчас на работе, он мастер на все руки: и маляр, и художник, и реставратор. Зарабатывает неплохо. У нас две комнаты: в первой мы с Васей, то есть с мужем, а в той, где потише, поспокойнее, дочка. Стараемся, чтоб было тихо. Правда, — каким-то извиняющимся тоном добавила Галина Степановна, — я машинистка, часто беру домой рукописи и стучу на машинке, но обычно на кухне, чтоб не мешать…

— Ясно, ясно! — бодро перебила учительница и сказала, что она, собственно, так и думала: у них прекрасные домашние условия, дружная семья. (Тут Галина Степановна нахмурилась, но сразу же согнала с лица тревожную тень.) Это видно по девочке: Женя учится на одни «пятерки». И не потому пришла Изольда Марковна, а совсем по другой причине. — Видите ли…

И учительница рассказала о том, что произошло на уроке: об огурце с поросячьим хвостиком, о странном хрюканье у доски и о волосатой лапке.

— Да что вы? — искренне удивилась Галина Степановна. — То-то я вижу: пришла Женя какая-то виноватая, молча поела и поскорей за уроки.

Мать вспомнила также, что в последнее время дочка вообще какая-то настороженная. Скрипнешь дверью — вскакивает, глаза встревоженные и будто что-то таит.

Изольда Марковна задумалась. Потом проговорила медленно, тоном человека, делающего важные выводы:

— Чудесно. Значит, она и дома такая же замкнутая, как в школе. А не знаете ли вы, с кем она дружит, с кем делится секретами?

Галина Степановна вздохнула и принялась сосредоточенно поправлять волосы. Чувствовалось, что ей не хочется говорить на эту тему, но она пересилила себя:

— Видите ли, тут и наша вина. У дочки есть одна особенность… ну, как вам объяснить — детскость какая-то. Еще совсем маленькой вбила себе в голову: хочу быть мальчиком. Сколько ей лет-то тогда было? Три, от силы, три с половиной. Ну, а мы пошли у нее на поводу: мальчик так мальчик, пусть себе забавляется. Потом смотрим, забава-то в серьезное переходит: надо в садик идти, а она платье ни в какую надевать не хочет. Так, знаете, до самой школы ходила она у нас в брюках да в мальчишечьих рубашках. Посмотрю, бывало, на девочек — с бантами, с косичками, красивые все, как бабочки. И так мне обидно делается, думаю: уж не обокрали ли мы сами своего ребенка? Говорю ей: смотри, Женя, какие у девочек бантики красивые, давай и тебе заплетем. Какое там! Не подступись! Ремень ей подавай, пистолеты, погоны.

— Значит, она больше с мальчишеской компанией водится?

— В том-то и беда — теперь у нее вообще товарищей нет среди сверстников. Девочек Женя по-прежнему обходит стороной, а мальчишки, когда поменьше были, принимали ее, а сейчас не принимают — девчонка ведь все-таки. Вот и тянется она либо к малышне (есть у нее закадычный друг Мотя, лет пяти) или к старшим, к взрослым. Профессору Гай-Бычковскому, нашему соседу, надоедает…

— А вы в последнее время, — развивала дальше свою мысль Изольда Марковна, — никаких игрушек ей не покупали? Ну, таких которые пищат, или хрюкают?

— Господи, какие там игрушки? Некогда ей теперь в игрушки играть. Уроки, бассейн да книжки по вечерам или к профессору побежит — и все…

— Хм, странно, — нахмурила тонкие шнурочки бровей Изольда Марковна. — Что же это было у нее в классе? Может, какого-нибудь щенка притащила?.. Так нет же, по-поросячьи хрюкало…

— А знаете, — заулыбалась такой догадке Галина Степановна, — вполне возможно! Щенок! Она давно грозилась: если не купим щенка, сама заведет — поймает или выпросит у кого-нибудь.

Учительница опять задумалась, потом спросила:

— А можно посмотреть, что Женя сейчас делает?

— Отчего же нельзя? Пойдемте!

— Нет, нет, Галочка, вы меня неправильно поняли. Давайте потихоньку. На цыпочках. Чтоб не испугать ее. — Изольда Марковна поднялась на носки и прошлась, показывая, как надо это сделать.

Крадучись, направились они к комнате. «Как-то нехорошо подглядывать», — подумала мать, однако перечить учительнице не посмела. Они подкрались к двери, притаились. В Жениной комнате было тихо, так, словно там никого не было. Только сонно тикал будильник. И вдруг послышался разговор — короткий и тихий. Разговаривали двое. Да, именно двое. Один голос был Женин, это несомненно. Она что-то спросила. И ей ответил тонкий, шепелявый, хрипловатый голос. Казалось, говорил старичок или кто-то простуженный.

На лице матери изобразилось удивление: кто бы это мог быть? Ведь никто к ним не заходил. Интересно! Она легонько приоткрыла дверь. Две головы, ее и Изольдина, одновременно просунулись в комнату. Глаза нетерпеливо зашарили по полу, по стенкам.

Ага, вот она Женя. Сидит на полу и строит из книжек какое-то грандиозное сооружение — что-то вроде небоскреба или скорее Пизанскую башню. Башня покачивается, клонится набок, а Женя — сейчас она чрезвычайно сосредоточена, сидит, прикусив язык, и словно бы вовсе не дышит — пытается положить на сооружение сверху тяжелый том словаря.

— Слушай, — обращается она к кому-то. — Подопри стенку. Вот тут, а то завалится. Да поскорей же!

И чудо! Кто-то маленький, похожий на человечка (только с хвостом) выглянул из-за горы книг и протянул две лапки, чтоб подпереть…

— Ну! — не сдержалась Изольда Марковна. — Видите, лапка! Волосатая!

Женя вздрогнула, резко обернулась, книги рухнули на пол, а ее помощник куда-то юркнул, будто его и не было.

На какое-то мгновение воцарилась напряженная тишина.

Женщины замерли в своей комически-неудобной позе — так и стояли, наполовину просунувшись в комнату, и было им неловко за подглядывание (точнее, оттого, что их поймали на этом). А Женя неподвижно сидела на полу, повернувшись лицом к двери, бледная и растерянная.

Изольда Марковна первой пришла в себя. Выпрямилась, тряхнула фиолетовой прической и распахнула дверь. Сказала нарочито бодрым голосом:

— Ну вот, Женечка, я и пришла к вам. Еще раз — здравствуй! Что ты так побледнела? Испугалась меня? Или не рада, что я пришла к вам в гости?

Галина Степановна не умела так искусно притворяться, она все еще стояла точно оглушенная, и ей было вдвойне неудобно — и перед дочкой, и перед учительницей.

— Женя, с кем ты разговаривала? — как можно ласковее спросила мать.

— Как? Когда? — По голосу чувствовалось, что Женя хотя и испугалась, но уже овладела собой, напряглась и готова к защите. — Когда? — она сделала невинное лицо.

— Только что.

— Ни с кем я не разговаривала.

— Женя, мы слышали. Собственными ушами. Ты ведь у меня правдивая девочка — скажи.

Женя обвела взглядом пол, где валялись книги, и, будто догадываясь, о чем идет речь, ответила:

— А-а! Так это я сама с собой.

По лицу матери пробежала тень. Позор! Дочка говорит неправду. Да еще при учительнице.

Галина Степановна не стала больше задавать вопросы, а кивнула Изольде Марковне, призывая ее в кухню. Там она извинилась перед учительницей, сказала, что сама поговорит с дочкой — до сих пор та ничего от нее не скрывала. «Выясню и приду в школу», — пообещала мать.

Женщины попрощались, Изольда Марковна еще раз очаровательно улыбнулась и снова напомнила:

— А радиолу купите. И непременно поставьте на кухне.

…На улице стемнело. За окнами зажглись фонари, еще напряженнее стал гул машин — чувствовалось, что рабочий день подходит к концу. Галина Степановна торопилась: вот-вот должен был прийти муж, а на плите — полный бак белья. Она стирала и выжимала простыни и наволочки, обдумывала, что приготовить на ужин, однако все эти мелкие повседневные заботы заслоняла одна главная мысль: что случилось с Женей? Что у нее за тайны? Почему она таится и говорит неправду? Может, уже наступил тот сложный, переходный возраст, когда ломается не только голос, но и характер, меняются привычки и ребенок становится взрослым? Раньше дочка была для нее как ясное стеклышко — все на виду, все открыто. А теперь — какое-то упрямство, скованность, секреты…

Галина Степановна наспех прибрала на кухне и пошла к Жене. Та сидела за столом, перед ней горела лампочка, она заглядывала в раскрытый учебник и что-то писала. Худое смуглое лицо было сосредоточенно.

— Задачки решаешь? — спросила мать.

— Задачки.

— Получаются?

— Получаются.

У Жени все всегда получалось. И задачи, и английский, и ботаника. Она никогда не обращалась за помощью к родителям.

Мать немножко постояла у дверей, вздохнула и начала издалека:

— Женя… Почему вы баловались в классе?

Женя страдальчески посмотрела на мать: ну что, дескать, вы от меня хотите? И как вам объяснить?

— Знаешь, мама, вот когда она, Изольда Марковна, на переменке заходит к нам в класс и просто разговаривает с нами, такая она веселая и хорошая, и девчонки к ней липнут — расспрашивают, разглядывают вышивки. А как начнет объяснять урок — ну так нудно, так неинтересно.

— Как это нудно?

— Да просто. Спать хочется… А вот директор, у него все наоборот: сам такой неинтересный, вроде даже сердитый, а заговорит про Троянскую войну — и в классе станет тихо-тихо, даже Бен и тот молчит.

Мать так и не поняла, почему был сорван урок рисования. И спросила прямее:

— Ну, а эта зверушка, которая была у тебя? На улице небось нашла?

— Мама, — Женя с мольбой посмотрела на мать, — ну что вы все на меня?..

В это время на кухне что-то зашипело — видно, убежала приготавливаемая еда, и мать, охнув, опрометью бросилась туда, отпустив на волю Женину душу.

Однако сегодняшний день еще не окончился, и ему не был уготован благополучный конец.

ВАСИЛЬ КОНДРАТОВИЧ

Киев затих. Наступила вторая половина ночи. Мать и Женя давно спали, когда на лестнице послышались тяжелые медленные шаги. Это возвращался домой тридцатипятилетний глава семьи — Василь Кондратович Цыбулько. Худой и мрачный, с повисшими на одной дужке очками, он шел, изрядно покачиваясь, одной рукой держась за перила, в то время как вторая прижимала к груди сундучок с малярным инструментом.

Василь Кондратович был «поднебесных дел мастером». Целыми днями лазил он по лесам где-нибудь под куполами собора, под крышами домов и башен — словом, там, где свистят холодные ветры и тучи ходят над самой головой. Там, в небесах, на верхотуре, был он первым маляром Киева. И сам Василь Кондратович говорил о себе без ложной скромности: «В этом деле я первый — найдите-ка еще такого!» Он очень гордился тем, что красил стены университета, белил и подсинивал колокольни Софийского собора, украшал фасад Дворца пионеров. И был он не просто маляром, но и скульптором, реставратором, художником.

Одним словом, там, на лесах, были у Цыбулько золотые руки. Когда же он спускался на грешную землю, эти золотые руки тянулись иногда к рюмочке.

Так случилось и в этот раз.

До глубокой ночи бродил, пошатываясь, маляр Цыбулько по площадям и бульварам Киева. И вот в конце концов он оказался в своем доме на Стадионной улице, нащупал двери собственной квартиры и непослушною рукою наконец отомкнул замок. Войдя в коридорчик, он решительно заявил:

— Океан отравлен, тысячи китов выбросились на песок Флориды.

Но, очевидно, почувствовав запах выстиранного белья, он догадался, что находится дома. И сразу будто переродился: умолк, вроде бы даже протрезвел и на цыпочках неслышно, как по воздуху, проскользнул в комнату.

С мыслью, что завтра ему как следует попадет, он и уснул.

Снились ему взрывы, землетрясения, обвалы. Океанские волны подбрасывали Цыбулько вверх и, не дав опомниться, с силой швыряли вниз, ему не хватало воздуха, и что-то настырно щекотало в носу. Цыбулько чихнул и проснулся. И в темноте отчетливо услышал шепелявый голос:

— И что он храпит на весь дом!.. А ну повернись и цыц! — чья-то волосатенькая лапка промелькнула перед глазами, а в нос запихнули то ли спичку, то ли палочку.

— Ап-чхи! — чихнул Цыбулько и не на шутку перепугался: «Что это за черт здесь лазит?» В темноте кто-то ползал по его груди, и вдруг снова послышался шепелявый голосок:

— Сейщас ты у меня пох-храпишь!.. — Под носом защекотало от прикосновения волосков, и на Цыбулько повеяло запахом сырости и плесени — явно не человечьим, а каким-то звериным духом.

Цыбулько похолодел: что за наваждение? Хотел шевельнуть рукой — не движется, онемела рука, стала точно мерзлая рыбина. И пальцы слиплись, будто у мертвеца. Он лежал в оцепенении, боясь дохнуть; потом потихоньку пошевелил пальцами, протянул руку в темноту и дернул за шнурок. Вспыхнул торшер. И — о боже! Прямо у него на груди, перед самым носом, сидел какой-то зверек! Зажмурился, заслонился от света ручонками. Был он рыжий, маленький, с тоненькими волосатыми лапками. Понимая, что явно перебрал сегодня и что, очевидно, все это ему чудится, Цыбулько тем не менее дернул ногой и закричал:

— Сгинь! Изыди! Кыш, наважденье! — напрягся, локтями и коленями приподнял одеяло, сбросил его с себя.

Зверек шлепнулся на пол, перекувырнулся, но тут же вскочил на ножки и зацокал по паркету. За ним волочился длинный, тугой, с кисточкой на конце хвост.

— Галя, черти! Черти в квартире! — закричал он отчаянно и принялся расталкивать жену.

— Так я и знала! Уже черти мерещатся! Говорила я тебе, до чего водка проклятая доводит!

— Да нет же, Галя, ты посмотри! Вот же он, под тумбочку залез, под телевизор. Притаился. А глаза!.. Зеленые, страх! — Цыбулько испуганно вращал глазами, и голос у него был хриплый и срывался от возбуждения.

— Вася! — мать не на шутку встревожилась. — У тебя не белая горячка случаем? Ляг и усни, успокойся…

Крик разбудил Женю. Ничего не понимая, она заморгала глазами, стараясь согнать с себя сон. Вокруг было тихо и темно, только сквозь оконное стекло сочился свет уличного фонаря, словно окруженного желтым пухом. Ночь, тишина. А за стеной рядом — какой-то шум, грохот и выкрики:

— Вот он! Лови его, лови!

Что-то звякнуло (чашка, что ли, упала?), и звон рассыпался, отдаваясь эхом в ночной тишине.

Наконец до Жени дошло, что шум этот не у соседей, не у Жупленко, которые постоянно ссорятся, а у них, в первой комнате.

Девочка вылезла из-под одеяла и сползла с кровати, сразу же поймала ногами стоптанные тапочки. Встала, задумалась: идти ей туда или не надо? Что там происходит?

А в первой комнате горел свет — внизу под дверью светилась узенькая белая полоска. Пол сотрясался от топота, хлопанья, шарканья — как у них в классе, когда они все вместе играют в жмурки. Вот загремел стул, и отец грозно закричал:

— Стой! Ни с места! Попался!

И видимо, спрыгнул с дивана, но поскользнулся на паркете; послышался стон и сердитая брань.

Женя стояла за дверью в ночной рубашке, и под ребрами у нее закололо — то ли от холода, то ли от нервного напряжения. Легонько, одним пальчиком она потянула на себя дверь и, когда полоска света наискось перерезала потолок, одним глазом заглянула в щелочку.

Отец и мать стояли на коленях и как будто вместе били поклоны — заглядывали под тумбочку.

— Ты смотри! — мать так и застыла в низком поклоне. — Уже и мне мерещится. Точно — вроде кто-то сидит! Может, крыса? Вася, а ну-ка дай совок, я попробую его вытащить.

И вдруг сонная, зажмурившаяся от яркого света девочка выросла перед родителями — в белой ночной рубашке, с припухшими веками, с круглыми оттопыренными ушками, розовыми от сонного тепла.

— Мам… Не надо совком. Я расскажу…

БЕН. 101-Я АРМИЯ ЮНЫХ РАЗБОЙНИКОВ

А началось все с Бена.

Когда Женя выходила на балкон, ее глазам открывался весь их двор. Прямо напротив стояла кочегарка — неуклюжее кирпичное сооружение с высокой трубой, черной от дыма. За кочегаркой торчал башенный кран, а возле него медленно вырастали из земли стены девятиэтажного дома, поглядывая на солнце пустыми глазницами окон.

Кое-где еще сохранились следы от старых особнячков — заросли дикого винограда, кружочки и прямоугольнички запущенных уже цветников, несколько фруктовых деревьев, полуразвалившиеся заборчики с дырками от выломанных досок, через которые так удобно пробираться в соседние дворы, а то и на заводской стадион.

В дальнем углу, заслоняя двор от северных ветров, стоял новый семиэтажный дом, облицованный белой плиткой. В том доме, тоже на втором этаже, проживал Андрей Кущолоб, то есть Бен.

Жене был хорошо виден его балкон, над которым мерно раскачивалась импортная, ярко-желтая циновка. На фоне ее и являлся народу главнокомандующий 101-й армией Бен-Кущолоб. Воинство приветствовало появление своего вождя дружными воплями, а когда Бен львиными прыжками спускался наконец во двор, от топота десятков ног гудели подвалы и подъезды, крики «Ура!», «Вперед!» и «Руки вверх!», сопровождаемые гулким эхом, раскатывались по двору. Одним словом, начинались отчаянные баталии, о которых мы расскажем несколько позже.

С Беном Женя познакомилась давно, чуть не с пеленок. А домой к нему впервые попала, когда они уже вместе ходили в школу. Однажды мама зачем-то послала ее к Кущолобам. Кажется, одолжить машинку для консервирования. Превозмогая охватившую ее робость, девочка направилась к соседнему дому. Уже двери парадного свидетельствовали о том, что здесь живет воитель-милитарист: стекла были выбиты, заменявшая их фанера вся изрезана, штукатурка на стенах отлетела, обнажив рыжую кирпичную кладку. И повсюду грозные надписи: «Стой!», «Сдавайся без боя!».

Но самое страшное было впереди. Двери Беновой квартиры походили на вход в пещеру разбойников. Черный дерматин то ли кто-то порубал саблей, то ли прострочил из пулемета — из дыр вылезала белая стекловата. Сверху нарисован череп и кости, под ними грозная надпись «Fantomas», а еще ниже пистолет, стреляющий прямо вам в глаза, и гостеприимное приглашение: Wellkommen! (Милости просим!)

Женя внимательно осмотрела дверь и все-таки отважилась позвонить. Но не тут-то было. Звонка как такового не было, на его месте болтался провод с разбитым колпачком на конце. Девочка осторожно дернула за провод и вскрикнула: ударило током!

Вот бомба! Как же к ним войти? А за дверью — топот, гром, выкрики. «Наверно, телевизор смотрят», — подумала девочка. Она тихонько постучала в дверь — никакого отклика. Стукнула ногой — и дверь сама отворилась. Никаких замков, как оказалось, у Кущолобов не существовало.

Девочка вошла в переднюю, и ее глазам предстала странная картина: Бен сидел на спине у стоящего на четвереньках деда, пришпоривал его пятками и поощрял звонкими выкриками: «Так, дед, хорошо! Брыкайся, брыкайся! А теперь сбрасывай!» Выяснилось, что Бен занимается «приручением мустангов». Как раз недавно в «Клубе кинопутешествий» показывали праздник ковбоев в Канаде, и нашему юному герою запали в душу сцены боя быков (особенно когда охотники прятались в бочку от разъяренных животных), соревнований на фаэтонах, приручения диких коней. Самые эффектные сцены сейчас повторялись в домашних условиях. И в тот момент, когда дедушка-мустанг начал по-настоящему брыкаться, скрипнули двери и в комнату вошла Женя. Домашнее кино прервалось. Бен вскочил на ноги — он был в джинсах, сплошь обклеенных и обшитых всевозможными эмблемами, — ткнул Жене в грудь автомат и крикнул:

— Стой! Ты на границе! Вытряхивай свой контрабандистский товар!

А дедушка, кряхтя и постанывая, распрямился и молча вытирал мокрую от пота лысину.


Женина мама говорила о Бене: «Ничего удивительного, что хулиганит. Растет неприкаянный, как трава в поле». В самом деле, Бен рос почти без родителей. Его мать, стройная синеглазая красавица, с блестящими и длинными, как у русалки, волосами, работала костюмером в театре и одному богу известно почему — то ли для изучения новых моделей, то ли просто из любви к дальним странствиям — все больше жила по заграницам. Ее муж, инженер-конструктор крупного завода, видно, не хотел отставать от жены и тоже надолго уезжал в разные — близкие и дальние — страны. Дома родители встречались редко, только по большим праздникам, набрасывались на сына с нежностями и ласками и снова разлетались на Восток и на Запад, оставив Бену прощальные поцелуи да кучу всякой всячины: немыслимые джинсы с ярлыками-тиграми, пистолеты и автоматы, работавшие на батарейках, ковбойские пояса, настоящие бинокли и горы жевательной резинки. Этими дарами они еще больше распаляли боевой, воинственный дух Бена, и он днем и ночью наступал, стрелял, брал в плен.

К воинственному воспитанию Бена приложил руку и дед Андрон — худощавый, высокий старик с мучнисто-белым, точно напудренным, лицом. Несмотря на свой преклонный возраст и болезни, он трудился не покладая рук: был для Бена и нянькой, и поваром, и воспитателем. Старик варил обеды, ходил на рынок и в магазины, убирал в комнатах, стирал, купал Бена, делал с ним уроки, пытаясь вбить науки в непокорную голову внука. И была у этого старого, замученного бытом человека одна слабость — воспоминания.

Андрон Касьянович прошел три войны, имел четыре ранения, одну контузию и медаль «За спасение на водах». И воспоминания его, естественно, были насыщены боевыми эпизодами, батальными сценами, атаками, побегами, преследованиями. Воспитывая Бена с самых пеленок, он не пел ему колыбельных песен, не рассказывал про лисичку-сестричку и кота-воркота, а нанизывал историю за историей, одна страшней другой, из своей богатой биографии.

В двенадцать лет Бен присвоил себе звание генерала и организовал во дворе армию, которой дал войсковой номер — 101-я бронедесантная. К тому времени Бен уже вымахал деду по грудь. Это был патлатый, долговязый паренек с пухлым личиком и румянцем во всю щеку. А глаза! Голубые, девчачьи, безмятежно-веселые, как у матери! Дед старательно выкармливал внука, и тот рос как на дрожжах, через неделю вылезал из новой одежды — рукава рубашек едва закрывали локти, а только что купленные джинсы подскакивали выше щиколоток. В этой кургузой одежонке Бен, как шальной, гонял по двору.


Теперь настало время познакомить вас со 101-й армией.

Прозвенел последний звонок в школе, и мальчишки со Стадионной улицы галопом мчатся домой, подбадривая друг дружку портфелями. С визгом и хохотом врываются они в подъезды, взлетают по лестнице через две-три ступеньки, швыряют портфели у порога, заглатывают непрожеванные котлеты и запыхавшиеся, с горящими глазами выбегают во двор. Тут, возле песочницы, собирается все воинство. Каждый со своим оружием: поблескивают железные, пластмассовые, деревянные сабли и автоматы; кое у кого самодельные томагавки и мачете, менее изобретательные обвешались наганами и гранатами, раздается нетерпеливое щелканье курков. Форма у всех одинаковая: потрепанные, затертые до дыр джинсы, рубахи с погонами, прикрученными проволокой, туго перепоясаны солдатскими ремнями, на груди — значки и медали, тайно вытянутые из отцовских ящиков. На головах — пилотки, шлемы, милицейские фуражки… Все это придает весьма грозный и внушительный вид 101-й бронедесантной армии. Впереди, чуть согнувшись, небрежно закинув за спину грязный, бывший когда-то красным шарф и надвинув на глаза старую, поржавевшую каску, застыл в знаменитой вратарской стойке Вадька Кадуха — правая рука Бена.

Армия готова к сражениям, она волнуется, с нетерпением поглядывает на балкон, где мерно покачивается ярко-желтая импортная циновка с ослепительно красным солнцем.

И вот в его лучах появляется круглая румяная физиономия Бена. Мальчик судорожно что-то дожевывает, а дед уже маячит над ним со стаканом компота в руке. С набитым ртом Бен приветствует свое войско:

— Салюто, командо тореро! Ара-ра! — и потрясает в воздухе генеральской рукой.

Армия дружно вздымает вверх сабли, пистолеты, автоматы, прыгает от восторга и отвечает своему командиру неистовым криком:

— Бен! Бен! Ара-ра, Бен!

Громогласные приветствия прославленному вождю и полководцу волнами катятся по двору; звенят стекла в окнах, вороны с карканьем взлетают с деревьев, а перепуганные мамы предусмотрительно откатывают детские колясочки куда-нибудь подальше — за дом или на улицу.

Нетерпеливое возбуждение нарастает, и вот из парадного, подобно вихрю, выскакивает Бен. На нем черный летчицкий шлем, позолоченные (поистине маршальские!) погоны, пояс с серебряными заклепками, джинсы на застежках-молниях, а в руках черный сверкающий автомат. Как вождь папуасов, Бен с диким гиканьем делает несколько львиных прыжков, затем припадает на одно колено и дает оглушительную очередь по своей собственной армии (очевидно, для устрашения — должны же подчиненные чувствовать силу и власть своего повелителя!). Потом Бен подскакивает, нацеливает свои отчаянные светло-голубые глаза в Вадьку Кадуху и спрашивает:

— Все готово?

— Да, сэр, — козыряет тот и лихо сплевывает жвачку. Худой, нервный, весь какой-то ломаный, Кадуха, сирота из соседнего двора, поправляет вратарские щитки. На его лице застыла презрительная гримаса, красноречиво говорящая: «И чего ты выламываешься, Бен? Пигмей ты. Кому-кому, а уж тебе-то известно, как ты получил пост командующего: купил у меня за сигареты и кой-какую копеечку. И продал я его тебе на время, вот захочу — сделаю тебе аперкот и заберу обратно. Скушал?»

Однако, задобренный жвачкой, Кадуха не разжигает сейчас внутренних распрей, во всем подчиняется командиру и только презрительно сплевывает сквозь зубы. Наступает самый драматический момент — разделение армии на «наших» и «не наших». Все, естественно, хотят быть «нашими», и начинается свалка и перебранка. Но у Бена собственный принцип деления — он отбирает в свою группу самых ловких подлиз, а остальных — нелюбимчиков — пинком отправляет к «не нашим». Вадька равнодушно, с высокомерной улыбкой наблюдает из-под надвинутой на глаза каски, какую шпану подсовывают ему в отряд. «Ничо! — написано на его сморщенной, давно не мытой, похожей на печеную картофелину физиономии. — Мы и с мелюзгой вам всыплем».

Наконец армия поделена. В каждой из враждующих групп есть танкисты, диверсанты, лазутчики, санитары. Армия рвется в бой! И тут Бен из своего автомата, того, что работает на батарейках, дает длинную очередь беглого огня, делает прыжок и издает вопль, подобный тигриному рыку. Это означает, что битва началась. Отчаянная трескотня, визг и вопли сотрясают дом от первого до пятого этажа, наполняют соседние дворы, долетают до стадиона, до Лукьяновского рынка.

— Ироды! Совсем с ума посходили! Чтоб вам пусто было! — доносится из окон, а из подвала выбегает худющий как жердь, зеркально-лысый кочегар Хурдило — он глух как пень, однако даже он услышал эту бешеную пальбу и, вооружившись кочергой, бежит к песочнице. Увидев всклокоченного деда, и «наши» и «не наши» все разом вскакивают на ноги и драпают в подвал. Впереди мчится Вадька Кадуха с бесстрашным и хищным лицом; Бен со своими орлами отступает в темные, глухие катакомбы, в подземелье, в страшные закоулки, куда боятся забираться даже коты. Огромный подвал (с погребками и сарайчиками) тянется под домом вдоль всей его площади: узкими темными галереями можно выйти на другой конец квартала, если не заблудишься в боковых проулках и переходах.

Топот, крики, стрельба теперь вырываются из-под дома; гулко гудит подвал, слышно, как шлепают подошвы по цементному полу, как кто-то испуганно визжит, настигнутый в темноте. Там на ощупь, вслепую бьются, умирают, преследуют друг друга воины 101-й.

Постороннему может показаться, что в этой войне царит хаос, в котором невозможно разобрать, кто наступает, кто обороняется, кто жив, а кто геройски погиб. Зачастую так оно и бывает: только что убитый внезапно воскресает, прыгает на плечи убийце и валит его на землю. А то вдруг только что разбитая наголову армия быстро приходит в себя, и раздаются победные клики: «Ура! Наша взяла!»

Но Бен не был бы Беном, если бы в запутанные вопросы сражений не внес полную ясность. Он и его стратеги разработали железные правила, которые четко определили, кого считать убитым, кого контуженным, а кого — легко раненным. Тут все зависит от быстроты твоей реакции и силы твоего голоса: если ты первым заорал: «Тра-та-та!» — и сумел крикнуть так, чтобы заглушить противника: «Падай, ты убит!» — значит, никаких дискуссий быть не могло — враг падал на землю как подкошенный. Если смертоносные очереди прозвучали одновременно, вы обязаны упасть оба. Важно было также и то, кто кого первым собьет с ног, рубанет саблей. Основной вопрос: кто победил — «наши» или «не наши» — решается общим всеармейским ревом: чья сторона перекричит, та и торжествует победу.

И уже после боя для внесения полной ясности и во избежание лишнего кровопролития по старинной благородной традиции на сечу выходили двое — вожди враждующих сторон. Начинался так называемый конный бой. Кадуха сажал себе на плечи самого цепкого и ловкого карапуза, который лучше всех в войске царапается; Бен усаживал на себя такого же, только полегче. И вот с всадниками на плечах они вступали в поединок. Карапузы с отчаянным писком и верещанием царапались, норовя половчее ухватить врага и стянуть его с коня на землю. Под свист, крики и улюлюканье продолжался этот бой до тех пор, пока Бен или Кадуха не собьют с ног друг дружку. И когда побежденный падал в траву, расквасив нос себе и всаднику, раздавался такой победный вой, что глухой Хурдило снова выскакивал из подвала.

ХОРТИК С АНХИНОЮ

Женя Цыбулько редко выходила на улицу. Как-то не получалось у нее с гулянием: то уроки, то в бассейн, то в магазин за молоком надо сбегать. Вечером мама прямо силой выталкивала ее из дому, приговаривая: «Что ты все за книгами да за книгами? И так уже зеленая, ничего не ешь, и глаза вон мутные, невеселые — куда это годится? Иди, побегай с ребятами».

Женя, может, и побежала бы во двор, но к кому? Иногда она слышала, как под окнами девочки играют в классы или прыгают через скакалочку. Но идти к девчонкам ей как-то не к лицу — ведь всем известно, что ее игрушки — сабли да пистолеты и есть у нее даже синяя солдатская рубаха с настоящими летчицкими погонами. (Все это было в давние, октябрятские времена, когда Жене нравилось нацеплять на себя всякие побрякушки, но это прошло еще в третьем классе.) И все же когда Женя выходила на улицу, то после некоторого колебания она направлялась к мальчишкам.

— А-а-а, Цыба! Жабулька! — встречала ее презрительными кликами армия Бена. — Гоу хоум! Поворот на 180 градусов!

Женя на минуту останавливалась поодаль, внутренне вся сжималась, напрягалась и говорила себе: «Не боюсь я их! Не боюсь! Вот я им покажу!» Насупившись, она упрямо направлялась к вооруженной кучке, будто не замечая их подначек. В ее настороженных глазах было написано решительное: «Только троньте, так получите!» А силенки у нее были — в этом убедился не один отважный воитель. Взгляды скрещивались: Женин, твердый, неустрашимый, и их, насмешливо-презрительный. Казалось, вся компания вот-вот налетит на Женю, забросает ее песком, комьями земли, но тут с Беном происходило что-то совершенно непонятное: он краснел, мялся, в нерешительности моргал глазами, и как только Женя приближалась к толпе, вдруг срывался с места и с криком: «За мной!» отводил свою гвардию на дальние позиции, чтобы только не затевать драку.

Даже ближайшие соратники, самые доверенные лица Бена не понимали, что с ним происходит. Сколько раз — и все это видели — он бесстрашно нападал на толстощекого крепыша Шурика, атамана из соседнего двора, и под свист и улюлюканье тыкал его носом в землю. А перед какой-то Жабулькой пасует. Да еще и краснеет до ушей.

По правде говоря, Бен и сам не понимал, что его смущает в этой девчонке. На людях он дразнил Женю, издевался над ней, мог довольно-таки грубо толкнуть, но в глубине души думал: «Нет, все же она молоток! Не трусит, не отступает!» И с необъяснимым волнением украдкой наблюдал, как бегает по двору эта упрямая ушастая девчонка, и ее упрямство, ее тяготение к мальчишеской компании особенно нравились ему.

— За мной! — командовал Бен и с грозным видом проносился мимо Жени, не преминув при этом как бы ненароком зацепить ее локтем.

Мальчишки убегали за «генералом», а Женя после пережитого напряжения успокаивалась и говорила себе: они сдались. Хоть и не приняли ее по-человечески, зато и прогнать не посмели. А потом как-то само собой выходило, что Женя включена в игру, и вот она уже санитарка, и наступает, атакует, кричит вместе со всеми, колошматит врага по спине. Да, она бегала и воевала вместе с мальчишками, но только все как-то сбоку-припеку, на самом краешке игры. Эта отстраненность мучила Женю, и всякий раз она думала: «Ну почему я не мальчишка? Почему им все можно — лазать по деревьям, стрелять, драться, носить погоны? А я?..» Тогда Женя не подозревала, что через год-два она будет смеяться над этими своими детскими печалями и радоваться тому, что родилась девочкой. Ведь это же прекрасно — быть женщиной. Как ее мама. Сколько в ней доброты! Когда мама наденет свое любимое кремовое платье, а на ноги — белые туфли на высоких каблуках, слегка подкрасит губы и выйдет на улицу — какая она тогда красивая! И как приятно Жене, когда ей говорят во дворе: ты счастливая, у тебя такая добрая и приветливая мама.

Однако к этим открытиям Женя пришла несколько позднее, а пока что она с саблей наперевес носилась вместе с разбушевавшимся воинством, а у подвала стоял ее Мотя, худенький, с завязанными ушками, и печально, сиротливо смотрел, как гоняется армия Бена и как самый лучший, самый серьезный на свете человек Женя Цыбулько, которая кормит его вафлями и дарит красивые стеклышки, будто превратилась в маленького шалуна-мальчишку, бегает с ними вместе и даже не замечает его, Мотю. Малыш надул губки, сморщился и с грустью думал, что если она, Женя, сейчас не подбежит к нему, не поздоровается, то он, Мотя, хочет он того или не хочет — а заплачет. И Мотя наверняка заплакал бы, если бы не произошло нечто совершенно неожиданное: Бен перепрыгнул через куст и сбил с ног Женю. Она растянулась на асфальте, из разбитого колена струйкой потекла кровь. Женя скривилась от боли, сжала зубы, втягивая через них воздух. А Бен в упоении боя стоял перед ней, виновато улыбаясь, и моргал растерянно-веселыми глазами. Может быть, он и хотел помочь девочке, протянуть ей руку, но не решался, стеснялся ребят. Стоял с застывшей улыбкой на губах и молча смотрел, как сочится из ранки кровь. И тут к Бену подскочил Мотя, маленький, ощетинившийся, нахохлившийся, как воробышек. Он весь дрожал от возмущения и срывающимся голосом крикнул:

— Ты! Ты! Бен! У тебя… аппендицит в голове!

— Ша! — цыкнул Бен и легонько отодвинул малыша, однако подал Жене руку, помог ей подняться. — Я не хо… не хотел, — пробурчал сквозь зубы. — Прости.

Это «прости» он выдавил из себя через силу и произнес его тихо, над самым Жениным ухом, чтоб никто больше не услышал, и весь залился краской. Хорошо, что у него были длинные волосы — он провел по ним пятерней и опустил на глаза.

— Ничего! — Женя поднялась и поморщилась. Вытерла кровь, попыталась идти. — Уже не болит. Заживет!

И, прихрамывая, побежала за Беном, ничуть на него не сердитая, наоборот — вроде бы даже довольная оттого, что он толкнул ее, как любого мальчишку, как толкают в «бою» своих соратников.

Из кустов засвистел Вадька Кадуха — и армия Бена бросилась врассыпную. Одни кинулись по подъездам и затопали, загрохотали по лестницам на верхние этажи, другие через дыры в заборе перелезли в соседние дворы, а Женя с группой десантников юркнула в самый надежный тайник — в знаменитые подвалы.

Уже за первым поворотом, там, где начинались ряды одинаковых дверок (у каждой семьи были здесь свои сарайчики), стало совсем темно и сыро. Когда-то тут висели электрические лампочки, но Бен с Кадухой перебили их. Подвал таким образом превратился в подземные склепы и тоннели, где царил полный мрак, пахло плесенью, а в трубах, пролегавших вдоль стен, по-волчьи шипела и рычала вода.

В этих узких переходах легко было расквасить себе нос, однако Женя с десантниками быстро бежала вперед, неведомо как ориентируясь в полнейшей тьме. Мальчишки толкались, повизгивали от страха и возбуждения; разбойничий свист шедшего по следу Вадьки Кадухи подстегивал их. Постепенно десантники рассеялись, рассыпались, расползлись по щелям и тоннелям, и Женя не заметила, как отбилась от всех. Ощупала стены: где она? В этом подвале она облазила все уголки и закутки, а вот тут, кажется, никогда еще не бывала. Остановилась, чтобы угомонить громко стучавшее сердце. Руки дрожали. Неужели испугалась? Чего? Воображение рисовало страшные картины. А тут и в самом деле нетрудно было представить себе, что ты в подземном царстве или в катакомбах (вроде тех, что в Одессе), или в каменных тоннелях, где живут допотопные троглодиты и пещерные львы. Женя ощутила холодок между лопатками. И жутко, и какое-то неодолимое любопытство охватывает тебя: а что там, дальше, в темной глубине?

Внутренне вся сжалась, прислонилась к стене. Прислушалась: где Кадуха? Короткие, точно пулеметная очередь, удары доносились слева. Наверно, Кадуха бежал и тарахтел палкой о дверцы сарайчиков. Потом загрохотало где-то наверху, над головой, и унеслось за дом. Очевидно, армия Бена выбралась из подвала и опять сражалась на улице. Женя тоже собралась было вылезать отсюда, как вдруг совсем рядом с ней что-то заскреблось. «Мышь!» — подумала Женя и вздрогнула. Прислушалась, стараясь уловить едва различимые звуки. Вот! Опять! Кто-то по-стариковски закряхтел, глухо откашлялся: «У! ух! ухи!..» Женя сорвалась с места и побежала. Но чем дальше отбегала она от того страшного места, тем медленнее становились ее шаги. Тот голос… он был такой слабый и квелый, что бояться его, а тем более бежать… Словом, она остановилась, сделала несколько шагов назад, еще раз напрягла слух: может, ей послышалось? Нет! Тут рядом, у самой стены, что-то шевелилось. И стонало.

Мурашки медленно поползли у Жени по спине, но она твердо сказала себе: «Не бойся!» — и подняла глаза. В стене, в черном углублении, светились два огонька. Это явно были чьи-то глаза, большие, зеленоватые. «Может, больная кошка?» — подумала Женя.

— Кис-кис-кис! — позвала вполголоса. — Кисонька, иди сюда.

Глаза у того, маленького, сузились и погасли. Потом из углубления снова послышалось: «Ух! ухи-кхи!» Он как будто жаловался на что-то или просил погладить его.

Женя подошла поближе. Странно: светились не только глаза, но и все углубление. Стенки его были залиты прозрачно-зеленоватым, как морские волны, светом. И в этой пещерке сидел… какой-то зверек. Сидел съежившись и дрожал то ли от холода, то ли от простуды.

— Морская свинка! — прошептала Женя. Таких она видела на Куреневке, на птичьем рынке. Точно! Сама маленькая, а шерстка жесткая, как проволока, похожая на засохшие водоросли.

Превозмогая страх, Женя просунула руку в пещерку и осторожно вытянула оттуда это непонятное существо.

Он весь сжался, закряхтел. Видно, был нездоров.

Теряясь в догадках, Женя поспешила к выходу. Выбралась на широкую прямую галерею, куда уже проникал серый рассеянный свет.

— Кто ж ты такой? — проговорила она, подняла повыше своего пленника — и остолбенела. Заморгала глазами, не веря сама себе. Уж не сон ли это? Перед ней был настоящий крошечный человечек. Вот ручки, вот пальчики, покрытые волосками, вот ладошки — сухие и сморщенные, как у старичка. Вылитый человечек! Только волосатенький и размером с Женину ладонь. А это что такое! Хвост! Длинный, твердый, с кисточкой на конце. — Ой! — обрадовалась Женя. — Да это ж обезьянка! Обезьяненок! Наверно, удрал из зоопарка!

А непонятный зверек-человечек, услышав эти слова: «обезьянка, обезьяненок», вдруг заерзал, завозился. Его острая симпатичная мордочка скривилась в обиженную гримаску, он закряхтел, закрутил головой, тыкая пальцем в свою реденькую бородку. Жене и в голову не могло прийти, что это созданье умеет говорить, только вот беда у него — горло заложило.

— Нет, в самом деле обезьянка, — задумчиво повторила Женя.

— Ав! — дернулся человечек и шлепнул Женю ладошкой по губам. — Хама ты обехянка!

— Что? — Женя даже поперхнулась от неожиданности. Ее не так удивило, что зверушка разговаривает человеческим языком — ведь в сказках или, например, в мультфильмах все звери разговаривают, — как то, что это существо ни с того ни с сего шлепнуло ее по губам.

— Хама ты обехянка. — снова дернулся человечек. — Хо ты не видих, я хортик, хо… хорло…

— Какой хортик? Какое хорло?

— Хорло болит. Анхина, — прошепелявил человечек. Закряхтел, закашлялся и с трудом проговорил: — Видих, прохтудихся. Хортик я. Ну хо хлаха вытарахила?

Было отчего вытаращить глаза. Маленькая неведомая зверушка, которую Женя нашла в подвале, вдруг заговорила, утверждает, что она чертик, да еще и ругается.

— А ну пошли на свет, — решительно заявила Женя. — Там разберемся, что ты за чертик.

ГАЛИНА СТЕПАНОВНА. ДОРОГА ДОМОЙ

Столик Жениной мамы стоял у стены. В машинописном бюро — а оно занимало большую квадратную комнату — стены были обиты войлоком и обтянуты ситцем. Это для того, чтобы хоть немного приглушить звуки. И все равно, когда восемь машинисток одновременно начинали строчить на своих «Оптимах», в комнате стоял оглушительный сухой треск. Без конца открывалась дверь, в машбюро вбегали запыхавшиеся журналисты и прямо с порога просили:

— Галя, мне срочно! Очень прошу!

Галина Степановна сидела на срочной работе. А поскольку на радио все всегда было срочно, все вечно куда-нибудь спешили — на запись, на летучку, еще куда-то, то у нее обычно скапливалось больше всего рукописей. Правда, ни для кого не было секретом, почему журналисты толпились именно у крайней машинки: просто эту маленькую худенькую женщину на радио все любили. Любили за безотказность, за трудолюбие, за мягкий, добрый характер. В редакциях знали: Цыбулько возьмет самую грязную рукопись и перепечатает к нужному сроку.

Женя всегда удивлялась: ее мама могла с кем-то разговаривать, смотреть в окно или сидеть, устало закрыв глаза, и при этом быстро-быстро печатала. Она так хорошо знала клавиатуру, что работала вслепую. Казалось, мамины мысли витают где-то далеко-далеко, а пальцы сами работают, передвигают каретку, находят нужную букву и никогда не сделают пропуск, не выбьют неверный знак. К тому же Галина Степановна, в свое время окончившая школу на четверки и пятерки, отлично знала грамматику, любила читать (особенно о войне, о детях, о героизме), и она не только, сама печатала грамотно, но частенько исправляла ошибки журналистов, которые от спешки или невнимательности иногда их допускали.

— Галочка, умоляю, сделайте срочно! Горю! — вбегает запыхавшийся репортер из «Последних известий» и бросает на ее стол листочки бумаги, исчерканные, усеянные вдоль и поперек торопливыми закорючками.

Галина Степановна никому не может отказать; часто она печатает в обеденный перерыв, а то и остается после работы. И привязывает ее к машинке та симпатия, та любовь, с которой произносится ее имя: Галочка. «Беги к Галочке, она быстро сделает», «Компьютер? Не знаю. Спроси у Галочки, она скажет, как пишется», «наша Галочка», «у нашей Галочки»… А что нужно человеку, в особенности женщине, в награду за ее тяжелый каждодневный труд!

У Галины Степановны деревенеет спина за машинкой, но она находит в себе силы поднять голову, приветливо улыбнуться каждому и сказать: «Возьмите, пожалуйста. Работа готова…» И только когда последней в машбюро она встает из-за стола и, прихрамывая (затекли ноги), направляется к двери, только тогда чувствует: устала. Дойдя до дверей, поправляет прическу, подкрашивает губы и выходит на улицу.

Слегка шумит в голове. Все-таки целый день не отрывалась от машинки. Но работать иначе Галина Степановна не умеет — такой уж у нее характер.

В этот вечерний час по Крещатику двумя потоками движутся пешеходы; люди спешат с работы, все сосредоточены и озабочены. Шлепают подошвы, шуршат плащи, гудит приглушенный говор. Улица заполнена машинами, кое-где в домах уже вспыхивают огни. Галина Степановна вливается в общий поток, что движется к площади Калинина. И какой бы усталой она ни была, непременно спустится в подземный переход, где всегда одни и те же женщины продают цветы, чтоб купить букетик гвоздик или нарциссов. Вот и сейчас окинула взглядом разноцветные ряды и выбрала пять свежих роскошных хризантем.

Довольная покупкой, отошла в сторонку и поднесла цветы к щекам. Белые влажные хризантемы пахли горьковатой осенней свежестью, поздним холодком. Если бы не эта усталость, Галина Степановна непременно улыбнулась бы и сказала себе: «Какие красивые! И как хорошо пахнут!» А сейчас не было сил даже радоваться. Но Галина Степановна была еще молода, она прошла полквартала, несколько раз глубоко вдохнула (по-йоговски, как учила ее Женя), и глаза ее ожили, повеселели, а на щеках понемногу стал пробиваться румянец.

С цветами в руках она направилась к троллейбусной остановке. На площади Калинина, как всегда в этот час, было много народу, и самые нахальные, как обычно, лезли в троллейбус, расталкивая всех локтями. Галина Степановна терпеливо выстаивала в очереди. Но вот она уже в первой пятерке. Подкатил восемнадцатый, и очередь почти внесла щупленькую Галину Степановну в троллейбус. До смерти боявшаяся давки, она пробралась в уголок, на заднее сиденье. Народу набилось полно, но те, кому не удалось прорваться внутрь, упорно штурмовали машину, висли на подножке. Наконец троллейбус тронулся, пассажиров качнуло назад, и какая-то могучая тетенька с размаху села на колени к Галине Степановне. «Ладно. Как-нибудь доеду», — подумала она.

Ее потихоньку укачивало, стало душно, в голове поплыл теплый дремотный туман. А мысли все вертелись вокруг работы. Пальцы бегали по клавишам, заедала буква «с» («Надо бы вызвать мастера»), туда-сюда летала каретка, и стучало, стучало в висках… Галина Степановна тряхнула головой, силясь отогнать тяжкую дремоту. Заставила себя переключиться на другое. Женя… Она уже должна прийти из бассейна. Хоть бы догадалась надеть после купания шерстяную шапочку, а то форсит, глупенькая, простудится еще. И дома ли муж, не потянуло бы его и сегодня к рюмке, накормил ли дочку? И домашние заботы полностью завладели ею. Она думала о Жене, о том, что девочка долго сидит над уроками, плохо ест, а в последнее время с ней вообще творится что-то неладное. Завела себе какую-то зверушку (начиталась книг, вот и фантазирует!). А то все носится с этим Беном — рассказывает о нем каждый вечер: вчера схватил двойку, позавчера оторвал ручку от классных дверей, на переменках дразнится, подставляет ей подножки. Сердится, горячится, а все равно видно, что проделки Бена ей нравятся. Может, с этого и начинается детская дружба? Галина Степановна вспомнила свое детство, улыбнулась: когда-то и у них так начиналось! Идут они, бывало, с девочками по дороге, а навстречу Василь Цыбулько (тогда-то он был просто Вася, замурзанный и отчаянный) и обязательно или пылью ее обсыплет или репейников понацепляет. Мальчишеские ухаживания!

…Шипели автоматические двери, впуская и выпуская пассажиров, в троллейбусе становилось все теснее; какая-то дама нервно выкрикивала: «Где билеты? Передайте сюда билеты!» А Галина Степановна ничего не слышала. Она вся ушла в свои мысли и воспоминания. Взгляд ее был прикован к одной точке, и она будто убеждала кого-то: «Все я на работе да на работе, а надо бы с дочкой побольше. Растет она, взрослеет, не упустить бы ее. Прибежит из школы, глаза горят — своя жизнь, свои тайны, свои волнения. А как туда проникнуть, как помочь, как защитить, охранить ее сердце?..» Галина Степановна подумала о Бене, о его красавице маме, которая сейчас где-то гастролирует, спросила себя: «Ну как так можно? Родила и бросила мальчишку на деда — пусть растет как трава. Вот и шалопайничает парень, долго ли до беды?»

Троллейбус качнуло, толстая тетка совсем навалилась на Галину Степановну, вдавив хризантемы ей в лицо. «Ой, поосторожней, пожалуйста», — Галина Степановна попыталась заслониться рукой.

Отвернулась в угол, с жалостью посмотрела на цветы: пропали. Помятые, сплюснутые, будто кто-то наступил на них. Внезапно, казалось бы, без всякой связи, Галина Степановна подумала: «Послезавтра воскресенье. Надо бы поехать в Пущу-Водицу. Всем вместе. Сейчас в лесу хорошо. Деревья желтые. Грибы. И Женя хоть немножко развеется, на воздухе побудет. Да и поговорить нам с ней есть о чем».

СИНЬКО, СЫН СВОЕГО ДЕДА

Кто знает, в самом ли деле Женя поймала кого-то в подвале или все это она сочинила (а девочки — большие мастерицы на такие выдумки: посадит перед собой надувного медведя и воображает, что она учительница). Как бы там ни было, но с этой минуты сказка, тайна заполнила всю ее жизнь.

В комнате был полумрак. По-вечернему глухо и напряженно гудела улица. По шоссе проплывали как бы не машины, а лишь только красные сигнальные огни, и в Жениной комнате скользили по стенам легкие красноватые отсветы. Девочка подошла к окну, задвинула шторы. В углу, на столике за книжным шкафом, стоял ночник. Зажгла его. Мягкие синеватые сумерки наполнили комнату. Шкаф, столик, тумбочка — все предметы словно опустились на морское дно, заслонив собой тени рыбок и крабов. При таком свете, приглушенном и таинственном, только и беседовать с чудесными существами.

Женя взбила подушки на своей кровати, посадила на них человечка, подоткнула его одеялом и сказала:

— А теперь давай по-серьезному: кто ты такой и откуда взялся? Только не выдумывай. Я не маленькая, так что на сказочки меня не возьмешь.

Человечек вздохнул, печально посмотрел на Женю и прошепелявил:

— Анхина. Нарыв в хорле. Прошу тебя, ради боха, найди в подвале хрибочек… чхай надо… хварить… хорло полоскать, а то умхру.

Он с трудом прохрипел эти слова и уронил голову набок. Тут без всякого врача было ясно, что он болен. Женя пощупала его грудь, спинку, живот — все тело у него горело, шерстка слиплась от пота, а руки (или лапки) бессильно и вяло лежали на подушке. Женя встревожилась, накрыла его поверх одеяла еще и кофтой. А он снова забухал, закашлялся, тельце его затряслось, на глазах выступили слезы. Женя вспомнила про грибочки, быстро вскочила на ноги:

— Лежи. Не раскрывайся. Я сбегаю в подвал.

Осень. Еще только шесть часов вечера, а на улице уже темно, холодно, вороны стаями летят устраиваться на ночлег. Косматые тревожные тучи накрыли небо. Женя огляделась — во дворе тихо, никого нет; она быстренько шмыгнула вниз по лестнице. И днем и вечером здесь одинаково темно. Но сейчас почему-то спускаться было страшнее — может быть, потому, что позади, у выхода, не светилось солнечное пятно. Но девочка решительно направилась к тоннелю, вслух подбадривая себя: «Подумаешь, что страшного, сколько я тут ходила!» — ноги почему-то ступали неуверенно, точно ватные…

Бах! — это ящики. Не пугайся! Просто зацепила ногой. Тут-то как раз и валяются остатки картошки и яблок. Пахнет сыростью, плесенью, гнилушками. Женя пошарила рукой по стене и наскребла плесени, грибков. (Подумала: а ведь это действительно лекарство — пенициллин-то из чего делают? Из грибков плесени!)

Впервые в жизни она радовалась тому, что отец и мать не пришли с работы раньше. Повязала передник, почесала за ухом, чтоб сосредоточиться, и начала хозяйничать на кухне: вскипятила воду, заварила чай из грибков, минуту подумала и всыпала туда ложку соли — мама всегда так делает, когда надо полоскать горло. Правда, сколько и что именно кладет мама в полоскание — Женя не знала, но ведь маслом кашу не испортишь, это тоже мамин рецепт!

Остудила отвар на окне, попробовала на язык и скривилась: м-м-м, отрава! Горькое, соленое, в нос так и шибает. Цвет густо-зеленый, на дне — черный осадок. Может, меду добавить? Влила немножко меду, но еще раз попробовать не рискнула. Как официантка в ресторане — с полотенцем через плечо, держа блюдечко на вытянутой руке, внесла в комнату чай.

Человечек, запрокинув голову, дремал в подушках и хрипло, тяжело дышал — из горла вырывался свист и какое-то странное бульканье.

— Пей! — ласково, как и положено обращаться к больному, сказала Женя и подала ему блюдечко с чаем.

Он потянулся к отвару, зажмурил глаза, понюхал и тихонько замурлыкал: «Мур-р-р..» Видно, зелье ему понравилось. Он смешно, по-кошачьи стал лакать из блюдечка. Пил быстро-быстро, только мелькал его длинный красный язычок.

Вылизал блюдечко, устало закрыл глаза и снова задремал, склонившись на подушку. Девочка улыбнулась: «Чертик! Спит! Маленький смешной человечек, не больше котенка».

— Выздоравливай, — сказала Женя, поправила подушки и вдруг спохватилась: «Ой, надо же в молочный магазин сбегать, а то закроют скоро!»

Деньги, бидончик в руки — и будто ветром вынесло ее на улицу. Вернулась с бутылкой кефира, с бидончиком разливного молока, с пачкой масла. Поставила все в холодильник, а сама на цыпочках пошла в свою комнату.

Сумерки сгущались. За окном в высоких коробках домов на Полтавской вспыхнули желто-сине-оранжевые огни; улица гудела. Через пол с первого этажа доносились звуки джазовой музыки (это пенсионер Жупленко уже начал свою вечернюю гимнастику под магнитофон). По комнате ползли белесые слоистые полосы — это темнота тихонько кралась, чтоб спрятаться ночью в укромном углу. Женя прислушалась: человечек тихо и спокойно посапывал, больше не чихал и не кашлял. «Неужели и вправду грибки помогли? Интересно. Спит как новорожденный». Но стоило Жене чуть скрипнуть стулом, человечек проснулся, вытаращил острые зеленоватые глаза и уже гораздо яснее, с легкой хрипотцой проговорил:

— Прорхвало.

— Что прорвало?

— Нарыхв. Теперь лехше дыхать.

Женя удивилась: такой маленький, а говорит шепеляво, как беззубый старичок. Очевидно, он всегда шепелявит, а не только сейчас, когда болен. И опять подумала: откуда же он взялся? Может, туристы из-за границы завезли? Но ведь он же говорит по-нашему… И Женя начала выспрашивать издалека:

— А ты не боялся в подвале? Там стра-ашно, темно.

— Нет, — ответил человечек. — Я люблю, когда темно. Ночью веселее.

— А зачем ты туда забрался? Там, под землей, холодно. Видишь — простудился.

«Хортик» сморщил остренькую волосатую мордочку — видно, ему было неприятно вспоминать, как и отчего он заболел.

— Когда-нибудь расскажу. Не сейчас. Ладно?

— Ладно. А все-таки: откуда ты сбежал? Из цирка?

Он прыснул в ладошку и захихикал. Потом закряхтел, как старичок, и вылез из-под одеяла, прислонился к Жене, потерся об нее, как это делает каждое живое существо, когда хочет, чтоб его погладили, приласкали.

Женя взяла его на руки. Он устроился поудобнее, поджал ноги, откашлялся.

— Ну что? Сказать, кто я такой? — И опять захихикал, озорно потирая ручки. — Ну так и быть, скажу, только по секрету. Смотри же, никому-никому. Слышишь?

— Не скажу, не скажу! Честное пионерское!

Он поманил ее пальцем и заморгал глазами — дескать, нагнись поближе, подставь ухо. И когда Женя пригнулась, таинственно прошепелявил:

— Я домашхний хор-тик. Понимаешь?

— Кто-кто?

— Домашний хортик.

— Да ну? — Женя похлопала его по загривку. — Нашел дурочку. Чертей не бывает, это и малышам известно. Когда-то давно-давно, может, что-нибудь такое и водилось — карлики, ведьмы, гномы всякие. А теперь нету.

— Оно-то, конечно, так. Нету. Но почему бы тебе не поверить, что и сейчас бывают? Вот пощупай, какие у меня рожки.

Женя потрогала у него над ушками: смотри ты, и вправду рожки, спрятаны под кудряшками. Твердые, темно-коричневые, как два желудя… «Вот бомба! Ничего не разберешь, и что это за зверь?»

— А где ж ты родился? И когда?

— Я еще маленький, — по-детски скривил губы «хортик». — Мне всего два лета, одна зима и еще две зимы.

— А-а… ничего не понятно. А почему у тебя голос как у старичка и зубы такие черненькие?

— Потому что я родился у деда.

— У кого, у кого?

— У деда. Моего деда звали Синько́, и меня зовут Синько. Э-э-э! — он обиженно глянул на скептически улыбавшуюся Женю и махнул лапкой. — Вы, люди, ничего не понимаете. У нас сын может родиться у бабушки или у дяди и быть похожим на них как две капли воды: и голосом, и глазами, и бородой, и жубами.

— Ой, не заливай, пожалуйста! И какой же ты Синько, если глаза у тебя зеленые-зеленые, как огонек такси, а сам ты… — Женя повертела Синька — оглядела его мордочку, спинку, хвостик. — А сам ты рыжий, волосатый, только вон бороденка зеленая. И грибами от тебя пахнет. А еще у тебя носопырка смешная, — и девочка надавила пальцем на его широкий, приплюснутый нос, торчавший из кустиков шерсти.

— Не бхалуйся, — Синько недовольно засопел и отвернулся.

— Ну-ну, не сердись. Скажи-ка лучше, где твой отец, родные?

— Отхец, — опять по-стариковски закряхтел Синько. — Вот ведь какая непонятливая: ей — стрижено, а она тебе — брито. Я у деда родился, слышхала! А у деда был прадед — Желеная Борода, водяной хорт. Жолотой был чхеловек! — Голос у Синька потеплел. — А какой шхутник, какой весельчхак! Это он щхекотал пятки девчхатам, когда они купались в речхке, а они хохотали! Слыхала, как девчхата в воде хохочут?

— Слыхала. На Десне.

— Ну вот. Красивый был старик. Сам желеный, борода до колен, еще и на локоть намотана; плывет он по воде, а борода длинным шлейфом развевается. Ох и любил же он над дачхниками потешхаться. Закинет это дачхник удочху, а мой дед нырнет и записочху повесит: «Клева не будет. Обеденный перерыв».

— Ну и где же сейчас твой дед?

— Нету деда. Помер.

— А сколько же лет ему было?

— Сколько лет? — переспросил Синько. — Дед рано умер. Прожил триста два лета, две зимы и еще одну весну. А вот наш прадед, Черно-желеная Борода, тот еще с бурлаками на Азов ходил, а погиб совсем недавно…

— Ох и брешешь же ты!

— Не веришь — уйду от тебя, — обиженно засопел Синько, заерзал, выпростал ножки, собираясь идти.

— Ну куда ты! Посиди. У тебя ж горло болит. Давай, я тебя укутаю, вот так, а ты мне еще что-нибудь расскажи. Ладно?

— Расскажу, — пробурчал Синько и уже приветливее глянул на Женю, снова прижался к ней и осторожно погладил лапкой ее мягкие коротенькие волосы.

— А ты умеешь, — спросила вдруг Женя, — шевелить ушами? Вот так. Смотри!

Она, как гусыня, вытянула тонкую белую шею, напряглась и задвигала ушами, причем ходили у нее не только уши, но и брови, и кожа на висках, и даже волосы на темени шевелились.

Синько разинул рот от удивления и с нескрываемой завистью наблюдал Женин фокус, который был мастерски выполнен.

— Ну и хто, подумаешь, — он с важным видом повел своим курносым носом и солидно покашлял. — А мой дядька зато умел пыль из носа пускать, вот!

Синько открыл было рот — видно, хотел соврать что-нибудь еще, но…

В коридоре зазвенел звонок. Женя молниеносно подскочила к столу. (А Синько так быстро шмыгнул за кровать, что девочка даже не успела заметить, куда он исчез.) Женя окинула взглядом комнату — все в порядке, и бросилась открывать дверь. Но опоздала.

Отец уже прошел на кухню. Он миновал коридор тихо, почти беззвучно. Принес с собой запах осеннего вечера, дух бензина и масляных красок (запахом краски был пропитан его сундучок, где лежали малярные кисти). Со своим неизменным сундучком в одной руке, с полной сеткой — в другой, он остановился посреди кухни, ласково и виновато улыбнулся дочери. Женя подлетела к отцу, взяла тяжелую сетку, чмокнула его в щеку.

Василь Кондратович устало улыбнулся сквозь стеклышки очков, снял берет и перевел дух:

— Ух! Давка в троллейбусах, будь она неладна.

А Женя украдкой любовалась отцом. По ее мнению, он был похож на учителя или на ученого: очки, тонкое, умное лицо, небольшие залысины и красивая светлая шевелюра, волнистая, всегда аккуратно расчесанная. И главное — был он худой, сухопарый, и никто никогда не давал ему тридцати пяти лет, от силы тридцать, никак не больше; отец мог целый день бродить с рюкзаком по лесу и никогда не жаловался на усталость.

— Ну что, дочка, уроки сделала?

— Немножко осталось. Грамматика.

— Давай-ка кончай поскорее. И знаешь чем займемся? Во-первых, приготовим ужин. А во-вторых, та-а-ак приберем комнаты, чтобы мама только ахнула и сказала: молодцы!

Теперь Женя поняла, почему отец пришел раньше обычного: наверно, специально отпросился с работы, хочет загладить вчерашнее. «Вот и хорошо, — обрадовалась она. — Все перемоем, приберем, лишь бы они не ссорились». Ей ужасно хотелось помочь отцу. И когда тот, нарядившись в мамин передник, замурлыкал «Червоную руту» под аккомпанемент грохочущих в раковине ложек и тарелок и льющейся из крана воды, Женя быстренько побежала в комнату, переписала упражнение, подчеркнула уменьшительно-ласкательные суффиксы в прилагательных (-оньк, -еньк), сложила книги и тетради в портфель и примчалась в кухню.

А отец хозяйничал там, как волшебник. Кипятил воду, мыл посуду, чистил картошку, тоненько (как умел только он) нарезал свеклу для винегрета. Рукава закатал до локтей, капельки пара поблескивали на его очках, и он время от времени протирал стеклышки в тонкой золотой оправе, но совсем снять очки не мог, потому что был сильно близорук и без них почти ничего не видел.

— Подавай мне посуду! — сказала Женя и, как матадор, взмахнула перед отцом краем полотенца; тарелки полетели к ней в руки, она одним махом вытирала их и, присвистнув, отправляла на среднюю полку буфета.

Ей всегда было приятно ходить куда-нибудь с отцом, разговаривать с ним, просто стоять рядом — с таким вот, как сейчас, мягким, добрым, близоруким, который всегда со всеми здоровается, почтительно кланяясь, и ко всем, даже к детям, обращается только на «вы». И Жене были странны и непонятны перерождения отца, становившегося внезапно совсем другим — нервным и возбужденным, которой ни с того ни с сего начинал спорить с людьми, размахивал руками, цыкал на мать, а уже на следующий день просил прощения, говорил приглушенным голосом и отводил глаза в сторону. Но сейчас Жене было весело с отцом.

— А что будет у нас на ужин? — спрашивает она.

— Суп! — отвечает Василь Кондратович. — Суп с пельменями и с картошкой. Устраивает?

— Вкуснотища! — облизывается Женя. — Лавровый листочек не забудь бросить, мама любит.

Оглядела кухню, — кажется, тут все в порядке. Можно немножко передохнуть. Спросила отца:

— Что новенького на работе?

Отец смахнул пот с кончика носа и сказал, что его бригаду перебросили на Исторический музей, работа сложная — тонкая фигурная лепка.

— Вот поставим стропила, закрепим их, — пообещал отец, — обязательно возьму тебя на «верхотуру», посмотришь, какой вид открывается оттуда: и весь Подол, и гора Щекавица, и старые улочки ремесленников — будто с давних княжьих времен.

А теперь — аврал в комнатах. Все сегодня должно блестеть и сверкать. Женя вытащила пылесос. Он ехал на колесиках, как ракета на военном параде. Внимание — пуск! Воткнула шнур в розетку. Пылесос заворчал, но не как обычно, а глухо, раздраженно и запрыгал на одном месте. Женя удивленно прикусила губу.

— Ты чего это? — сказала. — А ну не дури! — и толкнула его ногой.

Пылесос натужно завыл, точно вот-вот захлебнется. Потом пыхнул и выстрелил круглым клубочком. Клубок раскрутился, и в облаке пыли перед Женей, чихая, предстал… Синько.

— Синько? Это ты?..

— Ап-чхи! — сказал Синько. Он был весь серый, а глаза и рот обведены черными кругами.

— Ты зачем туда залез?

— Спать, — сказал Синько. — А ты устраиваешь бурю и разводишь пылищу. — Апчхи! — снова чихнул он и засопел. — Вот погоди, ляжешь спхать, я тебе тоже так сделаю… соломкой в нос… как твоему папочке. Будешь жнать!

— Я же не нарочно! — засмеялась Женя. — Откуда мне знать, что черти спят в пылесосах.

— Ну, хватит, я пошел в подвал, — закряхтел Синько и почесал за ухом. — Там не тарахтят по ночам и никто за тобой не гоняется: «Вот он, лови его!» — он точно передразнил голос Цыбулько.

Потом махнул Жене ручкой и заковылял к балкону — очевидно, для того, чтобы спуститься вниз по трубе, как это иногда делают мальчишки из их двора.


У Цыбулек уже давно отужинали, запили чаем приготовленный отцом супчик, прослушали по телевизору последние известия и улеглись спать. Почти во всем доме на Стадионной погасли огни, только напротив, у Кущолобов, светилось на кухне.

Там нес свою вахту Андрон Касьянович. Он выкупал внука, постелил ему чистую постель и рассказал на сон грядущий историю о том, как однажды в гражданскую он, Андрон Касьянович, выкрал из ставки Деникина английский танк.

Внук сладко спал, и Андрон Касьянович на цыпочках пошел в ванную стирать превращенное за день в грязную тряпку обмундирование.

Он взялся за джинсы, зная, что сейчас с них потечет деготь. Как всегда, прежде чем замочить их в мыльной воде, ощупал карманы. Задний потайной кармашек заметно оттопырился. Старик полез туда и вытащил две пачки сигарет. «Матушка-богородица! — похолодел Андрон. — Мой внук курит! Что ж я родителям-то скажу?» Он поднес пачку к свету, чтоб рассмотреть, что же курит его любимый внук. Нацепил очки, болтавшиеся на шнурочке, и ужас пронзил его насквозь, как молния — дуплистое дерево. То были не простые, то были кубинские сигареты, привезенные зятем из Гаваны. Выходит, Бен не только курил, но к тому же еще и воровал, незаметно таскал из отцовского шкафа дорогие сигареты. Убитый этим открытием, Андрон Касьянович вернулся к джинсам и начал нервно обыскивать их. Из бокового кармашка вытащил смятый клочок бумаги. Развернул — и в глазах у него потемнело. Три рубля! Вот они где! А он-то перевернул вверх дном всю квартиру в поисках этой злосчастной трешки, отложенной им из пенсии на яблоки и груши — для него же, для внука!

«Господи, что ж я зятю с дочкой скажу? — в отчаянии думал Андрон. — Ну ладно — двойки, ладно — в школе ругают, но воровство!..» Старик сидел за столом на кухне, недвижимо уставившись в черное окно. Там была ночь, мрак, безысходность, а на столе перед ним лежали украденные внуком вещи, холодно и сурово свидетельствовавшие: «Беда! Надо что-то делать, что-то придумать… Это только начало, а там — потянет, понесет, как с крутой горы…»

Старик сидел разбитый, в полной растерянности. И лишь одна тревожная и вместе досадливая мысль билась в мозгу: «И где только этих родителей носит!» Этот крик души, как тревожный сигнал «SOS», послал он через воды Атлантики, и внезапно из-за океана выплыло, как солнце, лицо его красавицы дочки, из-под нахмуренных бровей холодно сверкнули прекрасные глаза. «А вы-то куда смотрели? Как вы его воспитывали?» — услышал Андрон из далекой заграницы безжалостный голос дочки, и слезы сами, как смола по сосновой коре, покатились по его худым, морщинистым щекам.

Плакал Андрон Касьянович и думал все об одном — что побудило внука к воровству, и никак не мог понять этого. Откуда было знать старику, что Вадька Кадуха вымогает у Бена все большую плату за генеральский чин. И каждый раз грозится развалить армию, а про мелкие грешки Бена сообщить кому следует. А грешки у Бена понемногу накапливались.

За бесконечными домашними хлопотами дед Андрон не заметил (да и как ему было заметить?), что у любимого внука начинается новая, тайная жизнь.

ТРИ ГИПОТЕЗЫ ПРОФЕССОРА ГАЙ-БЫЧКОВСКОГО

Женя открыла глаза — кто-то легонько дернул ее за ухо.

Мягкое облачко сна рассеялось, и Женя увидела: на спинке кровати, оскалив черненькие зубки, сидит Синько. Он качает ногами и, совсем как котенок, крутит кончиком хвоста.

— Ой! — вскочила с кровати Женя. — Неужели в школу опоздала?

Сонливость словно рукой сняло, она бросилась к будильнику, затрясла его.

— Ой, как испугал! Еще же только семь часов.

— А все равно поздно. И ничего-то ты не знаешь! — Он довольно захихикал, потирая красные ладошки. — Ну и дал я им вчера, так дал. Будут знать!

— Кому дал? Ты что, подрался?

Женя схватила Синька на руки и начала бесцеремонно разглядывать.

— Где это ты так вымазался? В лужу упал, что ли?

Было очевидно, что Синько болтался бог знает где и то ли шлепнулся в лужу, то ли попал в бочку с водой, ту, что стоит за кочегаркой. Шерстка на нем подсохла и слиплась, на спине стояли дыбом грязные колючие волосинки.

— Синько, где ты шлялся, говори!

Синько не спешил отвечать, его маленькое тельце сотрясалось от смеха, и он даже похрюкивал от удовольствия.

— Ну и дал я им! Больше туда не полезут!

— Кто не полезет? Куда?

— Много будешь знать — скоро состаришься. А будешь хорошей — расскажу.

— Я и так хорошая! Посмотри! — Женя погладила себя по голове, по мягким темно-русым волосам, подстриженным как у мальчишки. И для убедительности подняла на Синька невинно-покорные глаза. — Видишь, я вся внимание! Рассказывай!

— Ну ладно! Слушай! Тхам, под землей, они тайно собирались, ели мармелад, пускали вонючий дым и ховорили всякие нехорошие слова.

— Кто они, где?

— Да твой Бенчик, кто ж еще! И Кадуха замурзанный!

— Ну, ну, рассказывай. Это где же, в подвале?

— Аха! В моем шарайчике! Я терпел-терпел, а они дымят, потом говорят: Жабулька…

— Про меня?!

— Про тебя, а то про кого же? И я не выдержал!.. Помнишь, там трубы проходят. Вода холодная как лед. И краник на трубе есть. Ага, думаю, сейчас я вас, голубчики, под дождичком искупаю. Устрою вам гром с молнией. И только они чиркнули спичкой, чтоб снова закурить, я из угла тихим таким голосочком: «Ау! — говорю. — А я в школе скажу». Они побелели и глаза друг на друга таращат. «Да это нам послышалось», — шепчет Кадуха. «Ах, так!» — рассердился я. Открутил кран — и тут как зашипит! Как брызнет! Фонтаном! На весь погреб! А мальчишки: «Ой-ой-ой! Потоп! Прорвало!» И драпать из подвала, только пятки засверкали!..

Женя засмеялась, бросила в Синька маленькую подушечку и весело закричала:

— Ну и врунишка! Все-то ты выдумал про ребят! Правда выдумал?! Знаешь, что я с тобой сделаю? Покажу тебя профессору Гай-Бычковскому. Пусть он скажет, кто ты такой и откуда взялся — может, из Брехландии? А профессор — он человек ученый, биолог, и живет у нас на третьем этаже. Ясно?

Синько насупился и начал незаметно отползать к краю кровати.

— Не хочу к профессору, — заскулил он, как капризный ребенок. — Ничего я не выдумал! Все правда!.. Я в подвал пойду! Спать хочу.

— Нет, нет! — пригрозила ему пальцем Женя. — Немедленно к профессору. У нас еще целый свободный час. Собирайся.

Она соскочила с постели, натянула на себя брюки и неизменную голубую кофточку. Покрутилась перед зеркалом, пригладила вихор на голове.

— Вперед!

— У меня хорло болит. И нога натерта, вот! — Синько сморщился и по-стариковски заковылял, старательно демонстрируя, как тяжело ему ходить.

Однако Женя заметила, что он косит глазом на окно и потихоньку к нему крадется — явно хочет удрать.

— Ах ты хитрец! — девочка сгребла его и спрятала за пазуху. — Не бойся, профессор уколов не делает. Только посмотрит, и все.

На кухне уже варилось и жарилось, пахло подсолнечным маслом; гудела, как пропеллер, отцовская электробритва. Женя сказала маме, что на минутку заскочит к Гай-Бычковскому и сразу же назад, прямо к завтраку. И побежала на третий этаж. Она часто бывала тут, но сердце у нее всякий раз замирало, когда она останавливалась перед медной табличкой, на которой было выгравировано:

«Профессор И. П. Гай-Бычковский,

доктор биологических наук».

Глубоко (по-йоговски!) вдохнула и нажала на кнопку звонка. За дверью раздалось мелодичное позвякивание, будто запела канарейка.

— Кто там? — послышался по-молодому бодрый голос профессора.

Женя прошла в прихожую, зная заранее, что первые слова, которые она услышит, будут: «Извините, я спешу…»

— Извините, я спешу, — сказал профессор, — зарядка. А затем — в бассейн.

Профессор еще раз повторил «извините» и начал приседать. Его большая, до блеска выбритая голова летала вниз-вверх на фоне огромного аквариума, занимавшего в комнате целую стену! Профессор делал глубокие вдохи и выдохи, раздувая широкие ноздри, легко подбрасывая вверх свое пружинистое тело, и тогда казалось, что рыбы проплывают не в воде за стеклом, а в воздухе, прямо над его лысиной.

— Извините, Евгения, я сейчас, — профессор сказал «оп» и сделал стойку на голове. Замер в этой позе, и его маленькие, острые, как у дельфина, глаза смотрели на Женю с выражением полного блаженства. — Одну минуточку! — Профессор убежал в ванну, включил душ и, довольно покрякивая, стал обливаться холодной водой, похлопывая себя по груди, по шее, массируя каждый мускул.

Когда он, Гай-Бычковский, вышел к Жене (ростом он был не выше ее, но коренастый, могучий и большеголовый), в глазах его светилась веселость здорового бодрого человека.

— Обливайтесь по утрам, Евгения, — сказал профессор. — Настоятельно вам рекомендую — обливайтесь ежедневно. Из воды человек вышел, из воды в основном состоит его организм, и не следует забывать, что вода — это наша сила и здоровье.

Профессор бегал по комнате (притом — босиком), что-то искал и находил, на ходу одевался и говорил в своем обычном быстром темпе:

— А как ваши успехи в плаванье? Не бросили бассейн?

— Нет, не бросила, — ответила Женя. — Хожу.

— Прекрасно! — сказал профессор. — Какой у вас разряд?

— Второй юношеский.

— Чуть-чуть отстали от меня. У меня тоже юношеский, только первый.

Он заметил, что девочка время от времени сердито дергает рукой, будто утихомиривая кого-то, спрятанного под кофтой.

— Вы что-то принесли! — профессор остановил на Жене вопросительный взгляд.

— Ага, принесла… Только это секрет… Хочу вам показать…

Женя вытащила Синька из-за пазухи; он упирался, пытался вырваться из рук, царапался острыми коготками.

— Как вы думаете, что это за существо?

Гай-Бычковский взглянул на Синька без особого любопытства и скорее из вежливости сказал:

— Интересно, очень интересно. По-видимому, муляж. Вата, ворс, папье-маше и все такое прочее. Для биологического уголка сделано, да?

Женя не успела и рта раскрыть, как профессор нагнулся и острыми карими глазками прицелился в Синька (а тот сидел неподвижно, как чучело).

— Ого! — профессор рассмеялся. — Чертенок! Неплохая работа. Прямо-таки ювелирная. Все как полагается: и рожки выточены, и глаза вставлены, и хвост приделан, — и профессор подергал за хвост, чтоб удостовериться, крепко ли он пришит.

— Эй, ты чехо дерхаешь! — засопел Синько и постучал пальцем себе по лбу. — Не все дома?..

Профессор удивленно поднял брови (дескать, что бы это значило?) и еще раз потянул за хвост.

— Да это же не игрушка! — Женя прикрыла Синька рукой. — Он ходит и разговаривает, как все нормальные люди.

У Гай-Бычковского загорелись глаза.

— Стало быть, механическая модель? И говорящий аппарат вмонтирован. Так, так, интересно. Хотя при современном уровне техники…

— Да живой он! Ну живой, как вы не понимаете! — Женя всплеснула руками.

— Конечно, живой. То есть имитирует некоторые признаки живого организма. И если вас интересует, откуда могла взяться модель такого существа, то должен сказать…

Профессор заложил руки за спину и забегал вдоль аквариума, а черные меченосцы носились за стеклом вслед, словно это был его подводный эскорт. Не прекращая бегать, профессор в быстром темпе начал развивать перед Женей теорию происхождения Синька, то есть существа, которое — чисто условно — следует отнести к мифологическому виду гномов или чертей.

— Тут могут быть выдвинуты три гипотезы, — начал Гай-Бычковский. — Во-первых, кибернетическое происхождение. Как известно, Киевский институт кибернетики под руководством моего друга, знаменитого ученого, работает над созданием мыслящих машин, то есть, — в общих контурах — моделирует работу человеческого мозга. В этой области достигнуты немалые успехи. И вполне возможно, что кибернетики, — люди они остроумные — могли создать в качестве первого образца такой, пока еще довольно примитивный экземпляр мыслящего существа, как этот ваш… как его зовут? Синько.

Профессор схватил Синька и затряс его над своим ухом, проверяя, не тарахтят ли у него внутри детали. Нет, детали не тарахтели. Наоборот, в животе у чертенка что-то забулькало, и он, рассердившись, царапнул профессорскую руку и громко чихнул:

— От сумахшедший, все кихшки из меня вытрясешь!..

Профессор постоял в некотором недоумении. Не голос удивил его, а то, что Синько был теплый, мягкий, и его живые зеленые бусинки-глаза гневно сверкали.

— М-да, — промычал профессор и сморщил лоб. — Тут, видимо, больше подходит гипотеза биологическая. Вы, уважаемая Евгения, возможно, слышали об итальянском ученом профессоре Петруччи. Он открыл метод выращивания живых организмов в колбе. Можно допустить, что именно таким, химическим, путем был выращен этот гомункулус — маленький человечек, который напоминает… — Но профессор посмотрел на Синька и, видимо, сам засомневался, можно ли вырастить в колбе такого симпатичного чертика — рыжего, с нежным зеленым пушком на животе, с маленькими рожками и копытцами. И немедленно выдвинул третью гипотезу — космическую. Он сказал, что ученые давно высказывали мысль о существовании органической жизни, а может быть, и человеческих цивилизаций за пределами нашей планеты. Развитие радиоастрономии, изучение далеких звездных миров подтверждает это гениальное предвидение. Больше того, есть уже, так сказать, и материальные доказательства. — Вы, наверно, слышали, Евгения, о знаменитом лапласском метеорите? Так вот, есть свидетельства, что в его структуре обнаружены доселе неведомые, возможно, космического происхождения, микроорганизмы. Если сообщения зарубежной прессы подтвердятся, то это, знаете ли, буря, переворот в науке. Это будет означать, что из глубин межзвездного пространства к нам, на нашу старенькую Землю, время от времени заносятся новые, абсолютно отличные от наших формы живых организмов, и очень может быть, что и существо, которое вы держите в руках… — тут Гай-Бычковский опять поглядел на Синька и опять, очевидно, засомневался в своей теории: такой занятный маленький чертик — и вдруг занесен из холодных космических просторов? Нет, здесь явно что-то не так. Профессор глянул на часы и даже подпрыгнул: — Извините, опаздываю! Закончим в следующий раз.

— Ой, и мне пора бежать! — спохватилась Женя. — И позавтракать уже некогда!


Прозвенел второй звонок, и Женя опрометью кинулась на свой этаж, перепрыгивая через несколько ступенек. Вихрем промчалась по коридору — вдоль стен покатились волны, закачались плакаты на шнурках-подвесках. Запыхавшаяся, подбежала к дверям 5-го «А», и тут ей преградили дорогу Бен и Костя Панченко, школьный дружок «генерала».

— Момент! — сказал Бен, преграждая дорогу. — Покажи-ка руки. Мы сегодня на боевом посту. Санкомиссия!

Бен и в школу явился в джинсах, в яркой футболке, с тремя рядами значков на груди. Был он, видно, в веселом расположении духа и хотел поддразнить Цыбулько.

— Руки, руки показывай! — Он важно выпятил грудь. — Проверка.

У Жени от бега колотилось сердце, хотелось поскорей сесть за парту и нужно было перед уроком еще заглянуть в «Ботанику». А тут — дурацкие штучки Бена… Через его плечо она заглянула в класс. Виола Зайченко! Вот она крутится, не отрывает взгляд от дверей, глаза так и горят от любопытства: что будет дальше?

Женя стояла растерянная: как же ей прорваться? А Бен позвякивал значками, озорно улыбался и плечом загораживал дорогу. А по классу уже ползли издевательские улыбочки.

— Ну! — Женя сердито обернулась и протянула руки, хотя знала, что чистота ее рук интересует Бена примерно так же, как уборщицу тетю Пашу китайская грамота. — Смотри! Чистые! Только что мыла!

— Ха-ха! — Бен начинал игру. Он кивнул своему сообщнику — Косте Панченко, кругленькому, сбитому пареньку. — Чистые, говорит! Гля, Костомаха, какие у нее руки. Полная антисанитария. Тысяча микробов на каждом пальце. Позор! В газете тебя пропесочим!

Бен и раньше был груб с ней (особенно при ребятах), но сейчас… «Тысяча микробов!» Да еще громко так, чтобы все слышали. «Дурак!» — Женя вся напряглась и высокомерно отвернулась, чтоб он не заметил, как от обиды задрожали у нее губы. Горько и противно заныло под ложечкой — не могла она все-таки понять этого крученого Бенчика.

Когда случается им оказаться вдвоем — набычится, поднимет воротник, идет и молчит. И не взглянет на нее, боится, прячет глаза, только сопит и сердито отфутболивает камушки. «Бен, ты чего молчишь?» — «Что я тебе, радио?» Тихий и скромный, как первоклассник. Увидит мальчишечью компанию — и сразу: «О, салют!» И поскорей отскочит от нее, будто и не шел рядом. Переметнется к ребятам — и сразу же грудь колесом и первым начинает: «Жабулина!» Как сейчас: «Тысяча микробов!»

Может, он — трус? А хочет показать, что мужчина, герой и что на выстрел не подпустит он к себе каких-то там «жабулек»? А если и подпустит, то для того чтоб посмеяться?

Женя подступила к нему поближе.

— Бен, — сказала, понизив голос. — Пропусти. Не выламывайся. Сейчас учительница придет. А мне еще ботанику…

— Нет, номер не пройдет! — еще веселее упирался Бен; сегодня он задерживал всех девочек, а уж Цыбулько… Как можно ее пропустить? Еще подумают, что он… что она… что у них… Словом, покраснев до ушей, Бен вскинул на Женю свои чуть смущенные, но полные добродушного нахальства глаза. — Нет, Цыбулько, с такими руками как у тебя, могу пропустить только за выкуп. Сколько возьмем с нее? — кивнул Косте Панченко.

Костя важно надул белые пухлые щеки, зыркнул на Женю из-под нечесаного чуба и деловито проговорил:

— Если монетой, то двадцать копейкиных. Не меньше. А если другим товаром, то по яблоку.

— Какие яблоки? — отмахнулся Бен, стараясь поскорей закончить эту игру, потому что сам уже испытывал неловкость. Однако игра есть игра, и он продолжал: — Какие яблоки? Только чистой монетой! Двадцать грошей — и вход свободен. — Бен позвякал карманом, давая понять, что добрые люди давно уже откупились и теперь сидят за партами, как порядочные зубрилы. — Двадцать коп — и проходи!

Женя оттолкнула его руку, загораживавшую дверь. Но сил не хватило, и она смерила Бена презрительным взглядом. Шутки шутками, но что это за торг, что за вымогательство? «Двадцать копейкиных»! У Кадухи научились?

— Бен, — снова рванулась Женя, вконец разозленная. — Отойди. А то я расскажу… я такое знаю… я слышала, как вы в подвале…

— Что? Что ты знаешь? — все еще улыбался Бен, но глаза у него стали холодными, настороженными.

— Знаю! Как вы с Кадухой курили. В подвале, где темно.

— Так это ты? Ты была там, в подвале? — Бен все еще не мог поверить, он был поражен и растерян, но страх уже дрожал в его глазах! — Ага! — Он пригнулся к самому ее уху. — Ты! Подслушивала. И водой нас облила. Шпионка! Да я тебе… Да я сейчас!.. — Он развернулся, готовый ударить, но в это время сзади послышалось спасительное:

— Кущолоб! Опять твои фокусы!..

Это был голос Изольды Марковны, стук ее каблучков раздавался уже совсем близко, у самый дверей.

Все трое — Женя, Костя, Бен — бросились в класс и разбежались по своим местам.

Бен долго крутился на своей парте и что-то ворчал, потом поднял голову и украдкой, из-под нависших на глаза волос глянул на Женю. Она сидела впереди, согнувшись над партой (видно, подавляла в себе горькую обиду). На ее белой тоненькой шейке лежали две завитушки мягких шелковистых волос. Бен тяжело вздохнул и сказал сам себе: «И как оно так у меня получается?.. Вечно все как-то по-дурацки…»

ВОСКРЕСЕНЬЕ. КАДУХА И ТРОЕ ЦЫБУЛЕК

Отец надувал мяч. Набирал побольше воздуха, зажмуривал глаза и изо всех сил дул. Дул так, что лицо синело и на щеках вырастали две тугие груши. Потом он крутил мяч в руках, прислушивался, не шипит ли, не выходит ли воздух.

Он стоял без очков, щурился, и Женя смотрела на него с веселой, нежной улыбкой: такой, похожий на мальчишку, немножко колючий, он особенно нравился ей. Казалось, Василь Кондратович сейчас свистнет в окно ребятам и побежит гонять с ними в мяч!

Но Цыбулько нацепил очки и стал совсем другим — солидным, как директор школы.

— Послушай, старушка, — обратился он к матери, укладывавшей в сумку хлеб, ложки, пластмассовые чашки. — Ты слыхала, как вчера вечером кто-то топал и кричал в подвале?

— Да слышала! Как заорет — мурашки по телу побежали. Выглянула в окно — только слышно, как ругается наш дворник, а потом кто-то протопал за кочегарку.

— Вот-вот! Видно, бандиты!

Женя отвернулась, чтобы не прыснуть. Она-то знала, что там были за «бандиты» и кто сотворил всю эту бурю.

— Сегодня дворник рассказывал мне, — сказал Цыбулько. — Прибежал он, говорит, в подвал, думал, трубы прорвало. А там кто-то сделал себе гнездо, прячется в сарайчике, ночует.

Мать оставила сумку, села, с тревожным любопытством подняла глаза.

— Кто же это? Может, какой бродяга?

— Может быть. Потому что дворник говорит: прибежал в подвал, а сарайчик водою залит, тот, крайний, где дверей нету. Лужа чуть не по колено, и всплывают из сарайчика — что бы ты думал? — пустые консервные банки, какие-то бутылочки, а потом — дворник наш чуть рассудок не потерял, волосы, говорит, так и зашевелились на голове — плывет свеча в блюдечке, и фитилек горит…

«Ага, это Бен свечку принес! Он все по классу с ней бегал, еще доску воском натер, специально перед контрольной, чтоб мел не пристал».

Конечно, Женя не выдала Бена, это только так, в голове у нее промелькнуло. Потому что Бен для Жени не просто Бен, это игра, баталии, подвалы, тайны. Словом, то, о чем не рассказывают взрослым. Женя умела молчать, это даже Бен знал, хоть и бросался оскорбительным словом «шпионка». Правда, Женя стала замечать что-то новое и нехорошее в их прежде веселых, таких интересных тайнах. А все Вадька Кадуха, он расколол компанию; одних прогонял, других уводил куда-нибудь подальше от людских глаз, в темные подворотни. А там — вороватый шепот, монеты, передаваемые из рук в руки, вонючий табачный дым.

«Ничего, — хмурилась Женя. — Я как-нибудь Кадухе скажу. Я такое сделаю…» А что она скажет, что сделает Кадухе, если тот раза в два сильней ее? Вот была бы она мальчишкой, все было бы так просто — взяла бы за грудки, тряхнула как следует и прямо в глаза: «Не смей! — процедила бы сквозь зубы. — Ни Бена, ни ребят не смей… таскать по подворотням!»

Галина Степановна принялась гадать: кто бы это мог устроить ночлежку в подвале? Ишь, консервов туда наносил, бутылок, даже свечку припас. Какой-нибудь беспутный пьяница, не иначе. Надо сказать дворнику, чтоб на ночь запирал подвал.

Мать упаковала сумку и спросила Женю:

— Ну как, дочка, ты готова?

Конечно, готова! Долго ли ей собраться!

Еще с субботнего вечера у них только и разговоров, что о походе в Пущу-Водицу. Галина Степановна жарит мясо, тушит капусту, варит компот из яблок. Цыбулько, тоже весь в заботах, поводит очками: «Где мой перочинный нож? И куда он запропастился?» Нож почему-то оказывается в холодильнике, отец кладет его в сумку, туда же отправляет пакет сырой картошки (будут печь у озера), соль, спички — все необходимые мелочи. Долго запихивает мяч, сердится, что тот никак не помещается среди банок. А Женя на всякий случай заталкивает в рюкзак книгу — может, удастся немножко почитать. Только какое там чтение! Перед глазами уже стоит лес — желто-горячий, багряный, зеленый, оранжевый, неповторимый осенний лес. И тишина, и свежий воздух, и грибы, что прячутся в палой листве. Барбарис и шиповник, красными бусами повисшие на голых кустах.

Спокойно, без шума, без лишних разговоров пойдут они по лесу: впереди отец в спортивной куртке, в кедах, через плечо палка, а на ней тяжелая хозяйственная сумка. У матери тоже палка, она разгребает сухие листья, ищет грузди и маслята. А Женя — где-нибудь позади. Прыгает, крутит головой, точно глупый теленок, вырвавшийся на волю: вот дятел, стучит по дереву, вот прошмыгнула белка, а вот вспорхнула с земли поздняя бабочка «павлиний глаз» с черными пятнами на крылышках. И радостно Жене оттого, что родители у нее молодые, не любят сидеть дома и побывали они все вместе и на Десне, и в Крыму, и в Полтаве, и в Чернигове, и даже на границу ездили, к Брестской крепости, — словом, где они только не путешествовали, и всегда в таких походах их маленькая семья становилась еще дружнее, и было им радостно бродить так всем вместе, своей троицей.

Почти каждый праздник или выходной они проводили на природе — в лесу, у речки, в заповедных местах. И из каждого похода мать приносила домой какую-нибудь памятку: букетик барвинка, шишку необычной формы, яркие осенние листья. Цветы или веточку она ставила в воду и радовалась: «Женя, посмотри, как красиво!» А когда ездили в Чернигов, выкопала кустик полесской мяты и посадила у себя на балконе. Мята разрослась, и летними вечерами ее запах наполнял квартиру…

Все готовы. Кеды зашнурованы, куртки на плечах.

— Бригада, в поход! — говорит отец, поправляет очки, и они выходят из дома. Все трое постукивают палками по асфальту, и Женю охватывает предчувствие радости: «В лес! На целый день! Что может быть прекраснее!»

Семейной шеренгой вышли со двора. Отец и мать свернули на улицу Артема, а Женя на минуту задержалась взглядом на противоположной стороне улицы.

Вот он, подмоченный герой из подвала!


В воротах старого деревянного домика, давно приговоренного к сносу, в скучающей позе стоял Вадька Кадуха, которого Женя теперь окрестила «подмоченным героем».

Красный шарф, завязанный по новейшей моде и небрежно перекинутый через плечо, еще больше оттенял бледность и худобу его лица, узкого и острого, как бритва, с темным пушком под носом. Вечно неумытый и голодный, Кадуха худел и зеленел день ото дня, и когда, ссутулившийся, с презрительной миной, застывал перед своим домом в знаменитой вратарской стойке, был он похож на нахохлившегося, сердитого воробья.

Сейчас Кадуха не просто стоял без дела — он плевал на асфальт сквозь зубы, стараясь при этом своими плевками нарисовать правильный крест. Крест понемногу вычерчивался, но тут внимание его отвлекли Цыбульки. Вадька проводил их прищуренным глазом и сказал себе: «Тоже мне — кадры! В лес потащились, в дебри! И что там делать среди пней?» Сегодня Кадуха был зол на весь мир. Его ни за что ни про что отлупил отец.

И стоял Вадька у ворот подавленный и несчастный и размышлял, куда бы податься и как убить выходной день. Тут как раз на горизонте, то есть в ближнем переулке, показался Бен. Кадуха оживился: вот и компания! «Генерал» нес туго набитую сетку из молочного магазина — такого с ним еще никогда не бывало. Сам Бен явно стыдился такой унизительной роли — шел, отворотив нос, словно не замечая Кадуху.

— Привет! — крикнул ему Вадька. — Кончай трудовой подвиг и выходи. В кино махнем.

— Не выйдет! — кисло сказал Бен. — Дед с копыт свалился. Сердце. Валидол сосет.

Бен не стал говорить, что причиной тому — трояк и кубинские сигареты, обнаруженные дедом в джинсах.

— Плюнь, — шмыгнул носом Кадуха. — И прихвати чего-нибудь на зуб — сайрочку или сыру.

Бен промычал что-то невразумительное, а когда вошел во двор и был скрыт от Вадькиного пронзительного взгляда двумя капитальными стенками, показал Кадухе кукиш: «Вот тебе сайрочка!» Бен и побаивался Вадьку, и заискивал перед ним — что ни говори, Кадуха был не только сильнее, но и отчаяннее: разозлившись, мог броситься с кулаками даже на взрослого.

«Шкет! — Кадуха презрительно сплюнул вслед Бену.— А еще в генералы лезет! Погоди, я тебе сопли утру, денщиком у меня будешь!..» (Кадуха давно сделал бы это, но… деньги, консервы, сигареты! Полная зависимость от Кущолоба! Приходилось терпеть.)

По уныло согнутой спине Бена, скрывшегося за поворотом, Вадька понял — на улицу он не выйдет. «Слабак! С таким лучше не связываться!» И решил податься в кино самостоятельно. В «Коммунаре» показывали фильм «Любовь и измена» (дети до 16 лет не допускаются). Кадуха признавал только такие фильмы. В «Коммунаре» была у него своя персональная ложа. Обойдя дом, он проходил во внутренний двор, забирался по пожарной лестнице на крышу, а там через окошечко — на чердак. Посреди чердака было квадратное отверстие, закрытое сеткой — вентиляционный люк из большого зала. Кадуха ложился животом на сетку и сверху вниз, под острым углом, смотрел на экран. Правда, смотреть было не очень удобно — уставали глаза, зато были и определенные преимущества: Вадька полеживал на боку, покуривал кубинские сигареты и слушал, как в темноте шуршат и попискивают летучие мыши. А когда на экране мелькали скучные кадры (без стрельбы и погони). Вадька для развлечения поплевывал в зал, целясь кому-нибудь в лысину. «Товарищ дежурный! — раздавалось в зале. — Что это у вас сверху капает!» Вот это кино!

Однако в «Коммунар» идти что-то расхотелось — скучно одному. И решил Кадуха отправиться на Лукьяновку к своему дружку Шурику. С ним можно сходить к Бабьему Яру; там на дороге поставили новые светильники на высоких — метров семь — столбах с дугами, и не простые светильники, а с большими матовыми плафонами. По этим плафонам очень хорошо бить камушками на выигрыш — кто больше расколотит?

Вадька представил себе, как он целится в стеклянную тарелку, и у него зачесались руки: здорово, под самую дугу!

Сегодня он ни за что не промажет. Раз день начался с неудач, то в чем-то обязательно должно повезти — это точная примета! Как пить дать обшлепает он Шурика и сдерет с него трояк, который тот выиграл у него на лампочках в Ботаническом саду.

Кадуха решительно перекинул через плечо обтрепанный конец своего шарфа и поплелся на Лукьяновку. Если бы он мог увидеть себя со стороны, то в этой жалкой, понуро согбенной фигурке наверняка узнал бы Кадуху-старшего и, может, хотя бы на секунду задумался: не повторит ли он пустую и никчемную жизнь своего отца?

С ОТЦОМ НА «ВЕРХОТУРЕ». ДИСКУССИЯ В КЛАССЕ. БЕН. ПРИЧИНА ПОРАЖЕНИЯ СПАРТАКА

Женя торопилась: «Ой, уже второй час, не опоздать бы». Быстро жевала бутерброд и одновременно печатала записку. Она стучала одним пальцем по маминой машинке — старому неуклюжему «Ундервуду». Клавиши «Ундервуда» были стерты до желтизны, и девочка, утыкаясь носом в самую клавиатуру, с трудом разбирала, где какая буква. Отыскав, ударяла пальцем, и тогда рычажок сухо щелкал по валику, но почему-то выскакивала вдруг совсем не та буква, и Женя сердилась, забивала напечатанное и снова искала нужную букву. В результате на бумаге появилось такое:

Дорогая мамиочка №/!

Я поехала к папе на рабоТУ. Х?О.

Ключи лежат под коврикоюм, там, где и всегда. Соскучиалась по тебе. Скоро вернусь. ЦелУЮ целую!

Твоя Женя Цыбулько.

Все время, пока Женя печатала, Синько тихо сидел на подоконнике и с веселым нетерпением следил за ее щелканьем. То ли машинка ему понравилась, то ли было интересно наблюдать, как сосредоточенная Женя носом вынюхивала буквы, но он вытягивал шею, заглядывал в напечатанное и хитро скалил свои черные зубы.

Женя поставила последнюю точку, быстро поднялась и бегом бросилась одеваться. За спиной услышала треск старого «Ундервуда».

«Ну и ну! — подумала. — До чего допечаталась, уже в голове трещит». Увы, она даже не оглянулась. А оглянуться стоило — перед ней предстала бы весьма странная картина: Синько прыгнул на машинку и давай — быстро-быстро! — отплясывать гопак. Подпрыгнул в последний раз, топнул копытцем, глянул, что там напечаталось на бумаге, и шмыгнул обратно на окно. Сел, притих, словно не натворил ничего, и, довольный, прижмурил глаза.

Куртка, тренировочные штаны, сапожки — все было натянуто в одно мгновение. Женя пригладила свои вихры, взглянула в зеркало и хотела уже бежать. «Да! Записка для мамы!» Вытащила из машинки записку и собралась было приколоть к двери… И вдруг точно за рукав ее дернуло. Что-то не то. Постой, постой! Совсем другая записка! Она быстро прочла:

Доровая мамиочка №! Ключи поехахали к папе на работу. Они соскучиались по тебе, /шшшшишшш/ Я лежу там, где всегда, под ковриком. Скоро перевернусь. Целую целую!

Твоя Ценя Жибулько.

— Ах ты негодник! Твоя работа! — Она скомкала записку и бросилась к окну. — Сейчас я покажу тебе Жибульку!

Синько пригнулся, закряхтел, а потом — прыг! — только мелькнул у нее над головой, и вот он уже на люстре, сидит, покачиваясь и поглядывая вниз круглыми, как у кота, глазами, веселыми и одновременно испуганными.

— Ну, ну, не дерись! — забормотал он, подбирая хвост, чтоб Женя не стянула его с люстры.

— Не дерись! Да ты соображаешь, сколько мороки было бы из-за тебя, паршивца, у нашей мамы? Она бы к отцу за ключами поехала! А это — «лежу под ковриком»? Выдумал невесть что. А ну, слезай!

— Не слежу. Ты драться будешь…

— Слезай, говорю! А то палкой сейчас проучу!

Женя схватила палку, которой они выбивали во дворе ковры, и сердито нахмурилась, словно и в самом деле намеревалась поколотить Синька. Но при этом открыла окно и указала туда пальцем:

— Убирайся! И чтоб больше не являлся! Очень мне нужны такие фокусники!

Синько потоптался на люстре, покряхтел: «Ишь какая шердитая! Плохая! Вот пойду и умру в подвале, и больше никогда-никогда меня не увидишь…» Он всхлипнул, обиженно надулся и смахнул слезу. Потом подпрыгнул, пролетел по комнате и исчез за окном, рассеялся, как облачко рыжего дыма из выхлопной трубы.

Исчез. Только оставил на ее руке горячую каплю — свою горькую слезу. Женя стояла пораженная. Ведь она же шутя пригрозила ему, хотела немножко припугнуть, а он надулся и — на тебе! — «умру в подвале…».

Выбежала из дому («Ой, опоздаю-таки к папе!»), а в мыслях все возвращалась к Синьку: «Глупенький! Еще и в самом деле возьмет да не придет больше…»

Они поднимаются все выше и выше по шаткому деревянному настилу. Под ногами поскрипывают заляпанные глиной доски, тихо в лесах гудит ветер, земля куда-то опрокидывается: внизу зияет яма, а вокруг гребнем встают крыши домов. Цыбулько-старший идет впереди, все время оглядывается — как там Женя? — и подбадривающе улыбается:

— Выше голову, дочка! Под ноги не смотри, лучше в небо. Видишь — осень, тучи низко плывут.

И правда, тучи проносятся низко-низко, точно это вовсе и не тучи, а серый туманный поток, летят, цепляясь за крыши, за телеантенны, за брандмауэры — кирпичные противопожарные башни.

— А я и не боюсь! — задирает подбородок Женя и тоже улыбается, а между тем ее самолет трясет и бросает в воздушные ямы. Но как бы там ни было — а интересно; страшновато и интересно, и хочется подняться еще выше, еще хоть немножечко выше. Человека всегда тянет вверх, недаром мальчишки лезут на деревья, альпинисты — на Эльбрусы и Эвересты, а космонавты летят в космос.

Ни за что не сказала бы сейчас Женя: пошли назад, мне страшно. Во-первых, она сама напросилась, а во-вторых — отец идет спокойно и уверенно, и хотя настил крутой, а переходы узкие, даже не держится за поручни, а Женя невольно хватается за леса и жмется к стене.

Высокая, свежепобеленная стена Исторического музея возвышалась над Женей, точно отвесная скала. Но это раньше, когда она была внизу. А сейчас перед нею — вершина, широкий треугольный фронтон, над которым трудится отец.

— Ну вот и пришли, — переводит дух Василь Кондратович и здоровается с мастерами, что сидят на досках и спокойно покуривают: — Добрый день, товарищи!

— Добрый день!.. О, да у нас пополнение! — оживившись, перемигиваются мужчины.

Пожилые и совсем молодые, все они были одинаково одеты — в широких парусиновых спецовках, забрызганных краской и глиной. И все с симпатией и интересом разглядывали ушастенькую дочку своего бригадира. Женя совсем растерялась под их взглядами. Бочком-бочком подалась, спряталась за отцову спину и вдруг почувствовала: от подъема ли или от высоты, а может, от волнения лицо ее залило жаром и в голове зашумело. Ухватилась за отцовский ремень и тихонько подождала, пока прояснится. Потом стала разглядывать папину бригаду. Кое-кого узнала сразу: вон тот коренастый усатый дяденька с круглым добродушным лицом — наверняка Олекса Петрович, мастер на все руки: художник, резчик, а еще пасечник (дома на балконе у него ульи); а тот молодой, черненький, с быстрыми глазами — это, конечно, Петрунчик (так его в бригаде называют), весельчак и шутник; а крайний дяденька, длинный как шест, с белой-белой шевелюрой — обстоятельный Гордиевич. Отец каждый вечер обо всех о них дома рассказывает: кому какой дал наряд, кто лучше умеет делать грунтовку, а кто лепку и что нового в их семьях. Эти люди давно поселились в думах и разговорах Цыбулек и уже вроде как живут с ними вместе, в одной квартире; один служит примером, особенно в устах матери («Гордиевич, — говорит она, — вот человек, золотые руки: какие полочки для кухни сделал!»), а другой антипримером («И что ты за Петрунчиком тянешься? Он человек неженатый, ему все можно»). Одним словом, все это свои люди, старые добрые знакомые, и встретили они Женю по-родному, просто и искренне:

— Бери, дочка, яблоки. Бери, бери, не бойся, это из моего сада. Антоновка! На базаре таких не купишь.

— А у меня орешки есть. А ну подставляй руки. Лесные орехи. Это мы с сынишкой собирали.

— Ну, что новенького в школе? Какие отметки сегодня принесла? Пятерку? Вот молодчина! Я своему Ярику каждый вечер долблю: «Учись, говорю, как Женя Цыбулько. Учись, башибузук ты эдакий!» А он за клюшку и во двор — только его и видели.

Женя ест яблоко, щелкает орешки, и хорошо ей с отцом в обществе простых и гостеприимных людей. Над головой проносятся тучи, день выдался влажный, туманный. Отсюда видны Жене киевские холмы, тесно застроенные кварталы Подола. Видны возвышающиеся вдали за белесыми плесами Днепра песчаные бугры и островки сосновых лесов. Прилетают тучи, а тебя охватывает чувство, будто это ты летишь над горами, над Подолом, над широкой рекой, и тебя даже начинает покачивать вместе с огромной коробкой каменного здания.

Девочка прижимается к папиной спине. Ей приятно, что вот пришел отец сюда (на «верхотуру», как он говорит), — и не старше он и не выше других, наоборот — один из младших, шея тонкая и нос остренький, как у студента, словом, парнишка среди солидных мужчин, а все собрались вокруг него, присели на корточки, сгрудились тесной кучкой, беседуют, внимательно слушают отца, о чем-то сосредоточенно советуются. Сразу видно, что отец тут — авторитет, бригадир.

«Все-таки молодчина он у меня!» — с теплотой подумала Женя.

— Пора, — говорит отец, взглянув на часы. — По местам.

Все расходятся, разбирают свой инструмент — ящички, скребки, маленькие железные ножи-лопаточки. Некоторые прихватывают канистры с водой, легкие пластмассовые ведра, бумажные мешки с цементом, алебастром, песком, цветными глинами. Скрипят доски, расходятся мастера, и вот уже весь боковой фасад облепили маленькие человеческие фигурки. Кажется, будто стрижи или ласточки прилепились к стене.

Отец зовет Женю и ведет по лестнице наверх, под самую крышу. И лишь через некоторое время, освоившись с высотой, девочка заметила, что они уже в люльке. Сколоченная из прочных длинных досок люлька подвешена на канатах, и при помощи блоков ее можно подтягивать и опускать вверх-вниз. Это очень удобно для работы.

— Сегодня будешь у меня за подручного, — говорит отец (он в рыжей парусиновой спецовке, в таком же берете, какой-то не домашний, а как бы немножко чужой, отстраненный, и так строго смотрит на нее через очки). — Задание тебе, — продолжает он, — растворять цемент. Вот тебе форма, вот лопатка и вода. Будешь добавлять в раствор вот этот порошок — синтетический клей для прочности. Только учти: растворять надо маленькими порциями. Цемент — сейчас ты и сама это увидишь — быстро густеет… Ясно?

Женя утвердительно кивнула головой: ну конечно же — ясно! Это же проще простого, все равно что месить тесто. Развела в форме цемент, долила воды, размешала сероватое тесто, ткнула в него пальцем, чтоб убедиться, достаточно ли загустел…

— Уже растворила, — обратилась к отцу. — Может, погуще?

— Как раз хорош, — ответил он. — Сейчас начнем лепить.

Цыбулько побрызгал водой зачищенную заплату на стене, подождал, пока впитается влага, снова побрызгал — лепка делается на мокром кирпиче, на так называемой сырой основе. Потом развернул рулончик тонкой копировальной бумаги, расстелил на полу, прижал края камешками.

— Видишь, дочка, какой сложный орнамент. Внизу — виноградная лоза с листами и гроздьями; это символ жизни. А сверху — фигурки рабочих и матросов с пулеметами, буденовцы на конях точно по воздуху летят. Это наша революция, самое для нас дорогое в истории. А в глубине, видишь, воины с копьями, пахари — это наша древняя история. И погляди повнимательнее… Ни один элемент, ни одна фигурка не повторяется. Оттого и работа эта ручная, а не формовочная. Формовочная — это когда лепка делается по форме, изготовленной на заводе, а тут ее только берут и прикрепляют к стене. Усекла? — И отец «позвонил», то есть надавил пальцем на кончик Жениного курносого носа, точно так, как это делала она своему Синьку.

Женя улыбнулась, продемонстрировав отцу свои широкие — лопаточками — передние зубы.

— Усекла, — проговорила радостно.

— Тогда подавай цемент.

Он зачерпнул лопаточкой раствор, глянул на рисунок, взял комочки Жениного «теста» и прилепил к стене, прямо на мокрую латку, потом еще, еще; выросла белая шершавая горка; отец разгладил ее гибкими послушными пальцами, округлил, и Женя вдруг увидела лошадиную гриву. А вот и шея. Отец подчистил скребком с боков, убрал лишнее, прищурился, всматриваясь в фигуру, и снова принялся за работу. Пальцы бегают, разравнивают, приглаживают, и вот уже выпукло, четко выступают из стены голова и шея коня. Долго трудился над лошадиным глазом: убирал и снова накладывал раствор, подчищал палочкой, обводил глубокими дужками и, наконец, кажется, остался доволен: глаз, а вместе с ним и вся напряженная, вытянутая вперед голова скакуна ожили.

«Буденновский конь. Точно летит по стене», — Женя стояла, любуясь отцовской работой.

Перевела взгляд на леса. Рядом с ними, повыше и пониже, будто повиснув в воздухе, работали мастера. Замешивали цемент, песок и накладывали на стену, тяжелые детали крепили шпурами. Работали сосредоточенно, изредка переговаривались между собой, и Женя подумала: и вправду похожи на ласточек, что, непонятным образом уцепившись за карниз, вьют себе гнезда.

— Папа, а как вы соедините этот… орнамент? Чтобы получилась одна картина?

— А-а, это очень просто! Посмотри внимательнее. Видишь, вся стена расчерчена на квадраты. Когда каждый закончит свою лепку — картины сольются в одну полосу внизу и полукругом по всему фронтону. Как по-твоему, украсит это музей? Представляешь, идут сюда экскурсия за экскурсией, а люди смотрят и говорят: «Замечательно сделано. А где-то тут и Евгения Цыбулько руку приложила», — отец лукаво улыбнулся сквозь очки.

— Пап! Дай и я попробую… лепить!

— Ну что ж, можно! Начнем с виноградинок. Вот посмотри на схему, на рисунок. В этом квадратике — заметила? — первая виноградинка. И не круглая, а продолговатая. Начинай. Смелее! Так, набирай цементу — и раз! — отец крутнул пальцами по стене, и на этом самом месте появилась самая настоящая виноградинка.

— Теперь я!

Женя зачерпнула раствор, высунула язык и нацелила взгляд на стену. Ткнула пальцем — раз! — и мокрый цемент полетел вниз, в расщелину между первым и вторым настилом, а потом шлеп — и расплескался где-то внизу по доске.

— Ничего. Еще раз попробуй. Не боги горшки обжигают.

Теперь Женя набирает побольше раствору, макает кончики пальцев в воду и аккуратно, осторожно прилепляет свое тесто к кирпичу, а на ее куртке откуда-то появляется белая полоса.

— Ох и задаст нам мама за то, что так перемазались! — Цыбулько сокрушенно покачал головой. Достал чистую тряпочку, намочил в ведре и принялся вытирать Женину темно-синюю нейлоновую курточку. — Э-э, дочка, да ты замерзла. Дует у нас здесь. Пожалуй, пора тебе домой.

— А ты же обещал мне старый Киев показать!..

— Может, в другой раз?

— Нет, нет, сейчас!

— Ну, сейчас так сейчас. Да и отдохнуть нам уже пора. Становись рядом. Вот так, поближе. Я тебя своей парусиной прикрою.

Отец прижал к себе худенькую, ушастую свою дочку, прикрыл полой куртки. И так хорошо стало Жене у папы под мышкой, так тепло и уютно, что, казалось, закрой она сейчас глаза — сразу бы уснула и счастливая улыбка дремала бы на ее губах. И у Василя Кондратовича посветлело на душе: прислонилось к нему, ища тепла, такое маленькое, такое беззащитное, такое родное существо, нежное, ласковое, послушное.

Отец повернул дочку лицом к Подолу и показал рукой вниз:

— Смотри. Вот он — старый ремесленный Киев. Видишь, как сохранился! Точно из восьмого или девятого столетия переселился прямо в наши дни.

И правда, казалось, в центре города разместилось село. Да к тому же старое, деревянное, словно бы из давних-давних времен. А вокруг — горы, овраги… Даже не верилось, что это не макет, не нарисованные фанерные декорации к кинофильму, а настоящая реальная панорама.

В глубоком овраге притаилось древнее поселение — так называемая Гончаривка. Сейчас, когда деревья стояли голые и не закрывали построек, просматривалось все городище — вместе с голубятнями, с маленькими, словно бы игрушечными колодцами во дворах. Вдоль крутого оврага тянулась узкая извилистая улочка — и что это была за улочка! Ветхие почерневшие домики, похожие на древнерусские деревянные срубы. Маленькие резные крылечки. Мостки перед воротами. Ленивые дымки из труб. Скрип колодезных воротов и звяканье цепи о ведро. Узенькие, под самыми окнами, дощатые тротуары. Проезжие дороги — с глубокими колеями от колес — вымощены камнем; за несколько столетий грубый нетесаный камень отшлифовался до слюдяного блеска. А еще — сложные разветвленные анфилады скрипучих деревянных лестниц с перилами и скамеечками на площадках: по этим лестницам жители выбирались из оврага в город. Сию мирную, архаичную картину дополняли старозаветные козы, что паслись на склонах, и босые мальчишки, эти одинаковые сорвиголовы во все эпохи, что бегали и боролись у самого края обрыва.

Если бы не радио- и телеантенны над деревянными домишками, не корпуса новых современных зданий из бетона и стекла, обступивших овраг, можно было бы подумать, что ты каким-то чудом перенесся во времена княжения Владимира Святославовича.

Женя с сияющими от восторга глазами рассматривала каждый дворик внизу, каждый переулочек Гончаривки, а отец, молчавший, чтоб не мешать ей, наконец проговорил:

— Ну как? Правда интересно!.. Была бы у меня кинокамера, — сказал он задумчиво, — я бы обязательно заснял этот неповторимый уголок. Он так ловко спрятался от мира, что о нем даже у нас в Киеве мало кто знает, и даже те, что живут в двух шагах от него.

Женя согласилась с отцом. Сколько раз бывала она тут, на Старокиевской горе, и не подозревала, что стоит пройти всего несколько шагов, завернуть за Исторический музей — и ты лицом к лицу встретишься с древним Киевом, с седой стариной.

— А тут, где мы с тобой сейчас стоим, — снова заговорил отец, показывая рукой через леса, — когда-то был верхний город, основал его князь Владимир. Как видишь, от него ничего не осталось. Сгорел. А там, в овраге, селище стоит так, словно оно законсервировано, и по тем самым улочкам, по которым сейчас бегают пионеры, ходили в свое время — кто бы ты думала? — оруженосцы и книгописцы Ярослава Мудрого. Как ты считаешь, почему так сохранилась Гончаривка?

— Потому что она хорошо спрятана, — сказала Женя.

— Правильно, дочка. Сама природа спрятала ее. Этот овраг, что перед нами (кстати, он называется Гончарным), со всех сторон обступают горы. Вот эта ближняя гора с рыжими склонами — Замковая; сбоку от нее — гора Дитинец, дальше Щекавица, а там за нею, видишь, вершина торчит — это Хоревица. Горы кольцом окружили овраг, а овраг глубоченный, с крутыми обрывистыми склонами, с глиняными осыпями. Вот тут, в созданном природой гнезде, в котловине, и поселились когда-то ремесленники. Ведь для ремесла что главное? Тишина и покой. Жили тут кожевники, чеканщики, шорники, кузнецы — и не простые кузнецы, а мастера «весьма чудные по злату, серебру и меди», как писалось про них в летописи. Представь себе, дочка, как бурлила тогда Гончаривка. Гремели наковальни, пылали печи, в которых выжигали посуду, пахло кожей и дубовой корой, погромыхивали на возах бочки. Во все страны мира — в Грецию, в Византию, в Литву — расходились мечи, глиняные кувшины, золотые украшения киевских мастеров. Как-нибудь, Женя, — проговорил Цыбулько, — мы с тобой побродим по оврагу. Обязательно. Там до сих пор сохранились старинные названия улиц, ремесленные: Кожевенная, Гончарная… Верно, как селились ремесленники целыми цехами, так и называли свои улицы и переулки. Интересно? — Отец помолчал и добавил: — Да, была бы у меня камера, обязательно снял бы фильм, ведь здесь каждый холмик в кадр просится…

А Женя подумала: как славно, что она пришла к отцу. Сама вылепила виноградинку — это раз. А во-вторых — такое услышала и увидела… Женя не призналась ни отцу, ни себе самой, но стало ей стыдно и обидно за себя: столько раз бывала тут, возле музея, и ничегошеньки не знала про Гончаривку. Наверно, надо не просто смотреть, но и видеть. Видеть так, как отец. Вот тут, перед музеем, выступают из земли остатки старой стены. Для Жени это обыкновенная стена, кирпич да замазка, и больше ничего. А для отца — история. Он осмотрел старую кладку, поцокал языком и потом полдня рассказывал ей о древнем городище, о первых строителях, о Византии, о секретах старых мастеров, о пожарах, разрушениях и восстановлении.

Надо же — столько увидеть в обыкновенном кирпиче!

Когда Женя вырастет, то либо она будет изучать, что было на земле в старину (Петро Максимович, директор школы, всегда ставит ей пятерки и приговаривает: «Тебе, Цыбулько, прямая дорога в историки!»), либо пойдет вместе с отцом строить Киев. А еще лучше, если все сразу — и строить Киев, и копаться в земле, и изучать, что было когда-то на том месте, где ты сейчас роешь котлован под новое здание.

— Папа, я буду как ты, — покраснев, сказала Женя, — работать и знать… все про Киев… и вообще… про все-все на свете.

— Конечно, Женя, так оно и будет. — Василь Кондратович стоял, взволнованный не меньше дочери, даже голос у него стал приглушенным от волнения и прилива нежности. — Так и будет, Женя. Я верю в тебя — ты у меня человек разумный.

Он ласково потрепал ее мягкие шелковистые волосы и уже совсем другим, деловым тоном сказал:

— А теперь — домой. За уроки.


Долго, торжественно звенел звонок, провозглашая большую перемену. 5-й «А» наполовину опустел. Ученики поразбегались кто куда: одни в столовую, другие — на черный ход за колонну, где можно спокойно поиграть в почтовые марки. Костя Панченко уже свистел с улицы, призывая Бена. А Бен сидел за партой скучный и печальный. Вяло, без всякого аппетита дожевывал дедов бутерброд и думал о том, что в джунглях Амазонки бродят тигры и леопарды, а мама где-то далеко, а он, забытый и брошенный Бен, всю жизнь один да один, двор опостылел ему, да еще гоняется за ним этот глухой Хурдило с кочергой и называет босяком и хулиганом. «Убегу!» — было написано на унылой физиономии Бена.

Женя вздохнула — она прочла в глазах своего друга-соперника это решительное «Убегу!». Хорошее дело, подумала Женя. Что же будет без Бена во дворе? Все затихнет, заглохнет, трава вырастет по пояс, и только пенсионеры будут тоскливо дремать на своих лавочках. Женя тихонечко, крадучись подалась вслед за Беном, дикими тропами устремилась в джунгли, но вдруг замерла. «Вот те на! Понесло же меня неведомо куда! А английский повторить забыла…» Раскрыла учебник и досадливо поморщилась: ну вот! Теперь с другой стороны напасть. Хихиканье, громкий шепот на задних партах… Женя обернулась… однако не рассердилась, а тоже заулыбалась. Какой уж тут английский, если Виола Зайченко начинает свой спектакль!

Виола собрала девочек, рассадила вокруг себя. Сама взобралась на парту и, держа в зубах несколько шпилек, распушила свою косу и начесала на темени высокую смоляную гривку. Выполнив эту операцию, сказала:

— Я выйду замуж только за человека умственного труда — художника или киномеханика.

— А я за офицера! — вылезла пухленькая, румяная, как пампушка, Светлана Кущ и вся залилась краской.

— Ты ужасно темная, — Зайченко свысока глянула на Светлану и снова повернулась к девочкам, чтобы все ее видели. — Мода на офицеров давно прошла. Теперь, чтоб ты знала, мода на шелковых мужей, на прирученных… Нет, я, пожалуй, выйду замуж за простого человека — чтоб дома сидел да обеды варил. И буду жить, как наша соседка Фая. Придет наша Фая из института (она там в какой-то лаборатории работает), сумочку бросит в угол, упадет в кресло и говорит: «Ах, как я устала, ужас!» — Виола томно откинулась назад, закрыла глаза и помахала перед собой воображаемым веером — ладонью. Потом гневно поднялась и театрально оттопырила палец. «— Кузик (так она своего мужа называет), Кузик, что это наш Боря плачет? Ага, ребенок мокрый. Что ж ты стоишь, не знаешь, что нужно делать, — поменяй пеленки. А-а, он еще и того… Так искупай его. И спой, спой ребенку песенку, не бойся, голос не сорвешь. Спит? Ну хорошо. Теперь давай в магазин, только по-быстрому, а то, я смотрю, у тебя еще и ужин не готов. Куда ж это годится — жена-то ведь голодная пришла!»

Виола так точно передавала и голос, и манеры, и позы своей соседки, что класс стонал от восторга. И только Бен, который все это время хмуро молчал, вдруг ударил себя кулаком в грудь и глухо проговорил:

— Я бы такой Фае!

— Герой! — Виола Зайченко уничтожила Бена взглядом (а глаза у нее были черные, большие и острые, как у цыганки). — Он бы ей… слыхали? Ты лучше расскажи, как ты деду житья не даешь, и как дед за тобой с компотом бегает, и как задачки за тебя решает! Эксплуататор несчастный! — тоном обвинителя добавила Виола.

Бен в ответ скорчил презрительную мину и передразнил Виолу.

Но на его кривлянье никто не прореагировал. Все взгляды были прикованы к углу, где сидела белоликая красавица Зайченко, все ждали продолжения спектакля. Виола чувствовала одобрение класса, с независимым видом заложила ногу на ногу, картинным жестом поставила перед собой того самого затурканного Кузика и принялась добивать его:

— Не плачь, Кузя, не надо. Вытри нос, — Виола провела платочком в воздухе, вытирая нос Кузе. — Успокойся, миленький. Такая уж теперь у вас, у мужчин, доля. Ну какой из тебя мужчина, скажи на милость? Может, ты ходишь на мамонта? Или пашешь плугом на паркете и рубишь дрова на кухне, возле газовой плиты? Да ты посмотри на себя, во что ты превратился: распух, размяк, прямо тюфяк какой-то. И ходить-то небось разучился бы, если бы в магазины тебя не посылала… Так что не плачь, родненький, не гневи бога… Спасибо еще скажи, что я тебя в своем доме терплю.

— Ну и артистка! — послышалось.

Класс как по команде повернулся. На пороге стоял Петро Максимович, директор. Никто не заметил, как он вошел в класс, какое там — в 5-м «А» даже звонка никто не услышал, так захватила всех Виола. А директор довольно долго стоял на пороге, склонив лысую голову, и из-под кустистых бровей наблюдал, как изображает самовлюбленную дамочку Виола Зайченко — эта высокая, не по годам взрослая девочка.

— Ну и артистка! — повторил директор, и в его голосе прозвучали шутливые нотки. — Надо сказать Изольде Марковне, чтоб записала тебя в драмкружок — поистине божий дар пропадает.

В первую минуту, когда в классе прозвучал голос историка, ребята растерялись и словно приросли к полу. Но уже в следующий момент как по мановению волшебной палочки все сидели на своих местах.

Директор прошел к кафедре и, как обычно, несколько секунд посидел, зажмурив глаза.

— Все в классе? — спросил усталым голосом.

— Все! — подскочил Бен и замер, как по команде «смирно».

— Прекрасно. Не будем нарушать нашей традиции. Первое слово — дежурному, Андрей, иди к доске. Говорят, ты у нас стратег, полководец, генеральские погоны носишь… Так вот: ты, разумеется, проштудировал роман Джованьоли «Спартак», который я задавал вам по внеклассному чтению? Прекрасно. Я не сомневался, что книга тебе понравится. Теперь давай, голубчик, вместе подумаем: с военной, с экономической, с политической точки зрения — почему Спартак потерпел поражение?.. Не торопись, подумай, сосредоточься…

Бен, угрюмо и хмуро сидевший до этого на своем месте — переживал Виолину победу, — услышав о вожде гладиаторов, о битвах восставших рабов, оживился, кровь прилила к его лицу, глаза заблестели. Он щелкнул каблуками и по-военному отчеканил:

— Причина поражения Спартака для меня абсолютно ясна:

Спартак проиграл последний бой потому, что у него не было пулеметов.

По классу волной прокатился смех. Бен начинал второй — после Виолиного — спектакль, только еще более веселый, потому что вел он его не в шутку, а совершенно серьезно.

— Пусть они не смеются, Петро Максимович. Я сейчас докажу. Где мел? — Бен схватил брусок мела и вычертил на доске широкий овал. — Это остров Сицилия, куда Спартак хотел переправить свое войско. А вот перешеек, — на доске появился кружок поменьше. — Тут, на перешейке, и зажал Спартака кровожадный Красс. Он отрезал повстанцев широким рвом, да еще и валы там насыпал. А если бы у Спартака были пулеметы и если бы он поставил их на флангах, вот тут и тут…

— На флангах? — переспросил директор, и его губы растянулись в иронической улыбке. — А может, лучше было бы поставить там ракетные установки?

— Я не шучу, Петро Максимович. Если бы пулеметы…

— И я не шучу. А ну-ка подойди ко мне поближе. Покажи-ка мне свои пальцы. Почему это они у тебя желтые? Не от порохового ли дыма?

— Так точно, товарищ директор!

— Ну ладно, голубчик, не дури. От курения пальцы-то пожелтели, от курения. Верно я говорю? — обратился Петро Максимович к классу.

Он провел взглядом по рядам, и под этим взглядом склонялись головы ребят, и особенно низко пригнулись они у некоторых мальчиков — совсем как у гонщиков-велосипедистов.

— Видишь, — проговорил директор, — как стыдно за тебя одноклассникам. Куришь, голубчик. А теперь повернись ко мне боком. Так, так. Достань-ка из этого вот кармана сигареты.

— Где? Что вы? Какие сигареты? — Бен-Кущолоб словно бы даже возмутился и похлопал себя по карманам. — Можете обыскать!

— Доставай-доставай. Вот-вот, вынимай. И положи их сюда, на кафедру.

Бен положил сигареты и отвернулся. Теперь и в самом деле классу стало неловко за Бена, за его вранье (сказал нету — и тут же вытянул пачку).

— Андрей, — медленно, глухим, усталым голосом проговорил директор, — я могу сводить тебя в кабинет биологии и показать один простейший опыт. Возьмем вот эту твою сигарету, окунем ее в воду и выдавим каплю никотина. Малюсенькую капельку. И брызнем на живую клетку — на амебу или инфузорию. И ты увидишь — под микроскопом! — живая, подвижная, веселая клетка мгновенно чернеет и погибает. Так и у тебя: с каждым глотком никотина умирает не одна, а сотни, тысячи живых клеток — в легких, в сердце и самое страшное — в коре головного мозга. Знаешь ли ты, что старые курильщики, как правило, полные склеротики: память у них притуплена, сердце отравлено, нервы — на ниточках? Неужели ты не знаешь об этом? Или ты сознательно хочешь оглупить себя, с юного возраста убить свой мозг и живую мысль?

Бен молча сопел, наклонив голову, и время от времени откидывал назад свою роскошную русую шевелюру.

— Позвольте полюбопытствовать, — Петро Максимович в разговоре с учениками часто переходил с «ты» на «вы», — какого рода деятельность избрали вы себе на будущее? Военную?

— Угу… В училище собираюсь, в ракетное.

— О-о! Ракетное! А знаете ли вы, какие там требования по математике, по физике, по химии? И какой ясный разум там нужен, какая реакция? Где-то в стратосфере летит ракета, летит со сверхзвуковой скоростью. И надо за энную долю секунды обнаружить ее, рассчитать траекторию и сбить. Конечно, делается это с помощью электронной машины, но у пульта-то вы.

Директор, видимо, разволновался и, почувствовав это, внезапно умолк и закрыл глаза, явно прислушиваясь к своему сердцу. Его худое, утомленное лицо подернулось мертвенной бледностью. Словно бы извиняясь, Петро Максимович встряхнул головою (вот, дескать, напасть какая-то прицепилась!) и сквозь желтые круги, что плыли перед глазами, посмотрел на Бена — тот носком растирал по полу крошку мела.

— Не сори, голубчик, — спокойно, без раздражения сделал замечание директор. — И послушайся моего совета. Если ты прекратишь курить сейчас, немедленно, буквально с сегодняшнего дня, твой молодой организм еще сумеет восстановить разрушенные клетки. Если нет… Я же знаю: это у тебя не привычка и не потребность (разве тебе хочется курить?), это просто мода. А во что превращается безвольный мужчина, вам только что продемонстрировала Виола Зайченко.

Директор пробежал взглядом по рядам и остановился на черноглазой Виоле, которая выделялась в классе и ростом, и яркой (еще не взрослой, но уже и не детской) красотой, и модной одеждой. Он и не подозревал, что Виола внимательнейшим образом следит за ним, с профессиональным интересом изучая его своеобразную манеру разговора, его мягкие и неторопливые движения и жесты, чтобы потом, на переменке, разыграть веселую сценку — как Монарх (так прозвали историка в 5-м «А») побивает у доски Бена-Спартака.

ОГНЕННОЕ БУГАЛО, ИЛИ О ТОМ, КАК СИНЬКО ПОЯВИЛСЯ НА СВЕТ

— Эх, шейчаш бы жареных поганочхек!

Женя делала уроки за письменным столом, а Синько сидел на подоконнике и дрыгал ногами, постукивая копытцами по батарее. Длинный и жесткий его хвостик шевелился, как у кошки, которая подстерегает мышь.

Девочка оторвалась от книжки, посмотрела на чертика и улыбнулась.

— Каких еще тебе поганок? Они же ядовитые. Вот посмотри, у нас в «Ботанике» даже картинка есть: «Съедобные и несъедобные грибы».

— Это для вас, для людей, они ядовитые, а для меня все равно что мармелад. Да еще если на машлице поджарить. Чтоб хруштели. Ум-м-м, вкушнотища!

И чертик сладко зажмурился, показывая, как бы он сейчас посмаковал поганочки. Хотел было рассказать Жене, где их можно насобирать: за стадионом, в канавке, где растет чагарник, там в зарослях полно пней да коряг, а под ними — поганочки, зелененькие, бледно-желтые, на длинных водянистых ножках.

Но Женя перевела разговор на другое.

— Ты бы все-таки рассказал мне, — проговорила она задумчиво, — почему тебя зовут Синьком. Что в тебе синего? Глаза у тебя зеленые, как два светофорчика, и бородка зеленая пробивается. И не Синько ты вовсе, а Зеленко.

— А-а-а, это длинная история. — Синько зевнул и прикрыл лапкой щербатый рот. — Ты уроки-то сделала? (И придумали же люди такое — уроки!) Вот у нас не мучают детей уроками, а сразу, как только чертик родится, ему всю грамоту в голову вкладывают. Вот!

— Ну, расскажи! Расскажи, Синько. Я уже все сделала.

— Подумаешь, уроки, уроки-мороки, — Синько разворчался, как старичок. — Ладно, так и быть, расскажу тебе самый секретный секрет. Только чтоб никому ни-ни. Ясно?

— Ясно! — Женя насупила свои реденькие брови. — Никому не скажу! Клянусь!

— Ну тогда слушай.

Чертик прыгнул на стол, уселся на стопку книжек, а кончик его хвоста побежал-побежал по столу, прыгнул в открытую чернильницу (Женя только что заправила авторучку) и поставил в дневнике жирную фиолетовую кляксу, похожую на солнце с колючками.

— Синько, что ты делаешь?!

— Т-с-с! — он приложил палец к губам. — Не перебивай. Дай сосредоточиться.

«Ну и хитрюга!» — подумала Женя, но промолчала, приготовилась слушать.

— Я, да будет тебе известно, — начал Синько, — живу на земле вечно. То есть родился я недавно, пять лет назад, но до этого жил в деде, а вместе с дедом — в прадеде… Ну что ты так смотришь? Не понимаешь? Слушай дальше — поймешь.

Он поудобнее устроился на книжках, заложил лапки за спину (совсем как Гай-Бычковский) и снова заговорил — как всегда, шепеляво, однако для удобства его шепелявость и заикание мы переведем на нормальный язык.

— Когда наш дед состарится, — с ученым видом изрек Синько, — а это случается на трехсотом или четырехсотом году жизни, — и почует смерть, он уходит в дикий, непролазный лес, в самую чащобу. Там он выбирает самый глухой угол. И ждет самой темной ночи. Может, слыхала, — Синько вопросительно посмотрел на Женю, — люди часто рассказывают про какой-то яркий блуждающий огонь в лесу или на болоте. Называется он бугало — ночной огонь. Так вот. Это наш дед, который собрался умирать. Бродит он, бродит по лесу, пока наконец не найдет себе место где-нибудь возле болота. Встанет там. И всю ночь стоит, воздев руки кверху. Стоит неподвижно, как каменный, и ждет. И вот из мрака, из ночной мглы ударяет молния, грохочет гром, и он вспыхивает. Горит, как огненный столб. Стоит и горит до самого утра, светится синим слепящим огнем. И все вокруг — болото, кусты, деревья — тоже светится и будто пылает.

А на утренней заре, лишь только пророкочет над лесом первый почтовый самолет, огонь гаснет, и вот уж стоит на пригорке черная обгорелая колода. Твердая, точно железная. Подует сильный ветер — и она падает в осоку, в болото. И лежит себе там год, два, три года, и тридцать три весны и лета. А в той колоде, в сердцевине, вызревает белый тугой кокон, куколка. Это уже я, — гордо сказал Синько и постукал себя по волосатой груди. — Старое дерево рассыпается: сначала отслаивается кора, потом и сама древесина, и остается только шелковистый кокон. Вот так родился я, Синько, сын своего деда Синюхи Рыжего.

— Хорошая сказка, — вздохнула Женя, слушавшая чертика затаив дыхание. — Только я, кажется, уже слышала что-то похожее. То ли по радио, то ли по телевизору, не припомню.

— Ну вот! Опять ты за свое: сказка! Раз не веришь мне, соберу вот свои вещички — и пхощай!

Синько надул губы, заерзал, делая вид, что куда-то собирается.

— Ладно, не сердись! Иди сюда! — Женя стащила его со стола, усадила к себе на колени и стала гладить ему спинку, шею, чесать за ухом. А Синьку только того и надо, чтоб его приласкали, особенно ему нравилось, когда чесали между рожками — тогда он зажмуривал глаза и довольно урчал. — Уж больно ты вредный, Синько! — ласково выговаривала ему Женя. — Чуть что — задрал нос и сразу бежать. Так нехорошо!

Она покачала Синька, чтоб успокоить, и ровным голосом (как взрослые, которые прощают малышам мелкие шалости) продолжала:

— Только вот не пойму я ваших имен. Ты Синько, а деда звали Синюха, да еще и Рыжий. Как это у вас заведено?

— Очень просто. Пока я маленький, я Синько. А как вырасту, стану большой-большой и рыжий, как настоящий чхорт, тогда буду Синюха и еще Рыжебровый. Ясно?

Не очень-то стало ясно, но и расспрашивать больше не хотелось, а то еще, чего доброго, снова надуется… А Синько вел свой рассказ дальше:

— Так вот. Родился я у деда, а помню своего прадеда, и прабабку, и даже прапрапрадеда, и прапрапрабабку. И бывает со мной порою такое, что я не знаю, где кончаются мои предки и где начинаюсь я сам.

Синько потянулся к Жене и зашепелявил ей прямо в ухо:

— Сейчас я тебе что-то скажу, только смотри, это самый секретный секрет!.. Я чувствую, что во мне уже сидит маленький чхортик, сидит внутри, как маленькое семечко! И это еще не все — внук тоже сидит, и внук моего внука; они хулиганят, щекочут меня, дразнят дедом и все норовят подставить мне ножку, чтоб я упал да их, чертенят, позабавил…

— Ну и врунишка же ты! — не удержалась Женя и, смеясь, хлопнула себя по коленке. — Такого намолол, что концы с концами не сходятся!

Но сразу же спохватилась, покачала Синька и миролюбиво проговорила:

— Нет, нет! Я верю тебе.

Синько завертелся, задрал мордочку и вытаращил зеленые-зеленые, как сигнал «идите», глаза.

— Хочешь, еще один секрет расскажу? — зашепелявил таинственно. — Когда столб гаснет, он гаснет не совсем, а где-нибудь в уголочке сберегает одну маленькую искорку. Ее тоже называют бугало. Эту искорку дед передает отцу, отец — сыну, а сын внуку. Обычно мы прячем свое бугало в лесу, под старыми пнями, в потаенном месте. Потому что в этой искре (только смотри же никому!)… Это страшная тайна…

— Ну я же сказала — никому!

— Потому что в этой искре — наша сила, наша душа и вся наша хитрость. И каждый порядочный Синько как зеницу ока охраняет свое бугало и каждый раз перепрятывает его, чтоб никто не обнаружил. Ты, наверно, слыхала про блуждающие огни. Еще говорят, будто эти огни заманивают людей в болото. Ну, это, конечно, враки! Скажи сама: разве было хоть раз, чтоб в Пуще-Водице кто-нибудь заблудился? Не было! Никого мои братья не заманивают, теперь сами они, бедолаги, только и делают, что от грибников да туристов удирают и все бугало свое перепрятывают… Когда-нибудь я покажу тебе мою искорку, мое дорогое бугальце.

— Когда? А где оно?

— Ишь, тебе все сразу так и скажи! Покажу, когда надо будет! Было оно у меня в Пуще-Водице. Там наше семейное место. Только теперь в лесу бугало не спрячешь, куда там! От людей спасу нет. Теперь в городе надежнее. Вот я и перенес свой огонек сюда, в Киев, и припрятал его тут неподалеку. Будешь хорошей — обязательно покажу!

Синько подставил рожки, чтоб Женя погладила его, но в это время в прихожей скрипнула дверь. Кто-то затопал по коридорчику. Синько подпрыгнул, и в одну секунду его точно ветром смело под кровать.

ТУМАН, «ГОНКОНГ» И ТУИ, ЧТО ГОНЯЛИСЬ ДРУГ ЗА ДРУЖКОЙ

— Дорогие дети! — проговорила сквозь марлевую повязку Изольда Марковна Кныш. — Вам, наверно, известно, что в Киеве началась эпидемия гриппа…

В этот момент Изольда Марковна была очень похожа на операционную сестру — она стояла перед классом, строгая, подтянутая, в белой марлевой повязке, закрывавшей ее лицо до самых глаз.

Пятый «А» слушал учительницу с нарастающим веселым возбуждением. Самые догадливые (среди них, конечно же, Бен) потихоньку собирали портфели и нетерпеливо поглядывали на дверь. А за окнами плыл густой, как дым, осенний туман, неся с собой изморось, дожди и вирусы гриппа. Из этого тумана время от времени вырывался рокот грузовых машин и дребезжание трамвая, который у самой школы поворачивал за угол и направлялся к Подолу. Казалось, сырой туман проникает в помещение даже через двойные рамы. В классе было сыро, темно и неуютно. Но голос Изольды Марковны, наперекор проклятой непогоде и марлевой повязке, звучал, как обычно, чистым, прозрачным сопрано.

— Дорогие дети! — продолжала она. — Это сложная и опасная форма гриппа. Вирус, как сообщает нам пресса, очень стойкий; ученые назвали его «Гонконг» — по месту первой вспышки заболевания. Волна эпидемии охватила почти всю Азию, перекинулась на Ближний Восток, и вот грипп уже добирается до нас. В Киеве — вы, наверное, слышали об этом по радио — приняты решительные меры. Закрыты кинотеатры («У-у-у!» — возглас разочарования в классе), не работает ряд учреждений («О-о-о!» — шумок восторга). Но тем не менее уже есть больные — и больные с тяжелыми осложнениями. Поэтому поступило распоряжение — всем выходить на улицу в марлевых повязках. Это раз. И во-вторых — решено временно прекратить занятия в шко…

Она еще не успела договорить до конца это долгожданное слово, как ноги грохнули об пол, загремели крышки на мальчишечьих партах. Бен — самый первый — сорвался с места и в один прыжок достиг двери.

— Вива ля грипп! — прокричал он, перекрывая шум и топот, и торжествующе поднял кулаки. — Братва, по домам!

За ним ринулись остальные, столпились возле дверей.

— Стойте! Куда это вы? А ну-ка все назад! — кричала им вслед Изольда Марковна. — Да что это вы, с цепи сорвались? Позор! А еще пионеры!.. Да, мы вас отпускаем! Но прежде, пожалуйста, сядьте и запишите домашние задания на всю неделю. Слышите? По всем предметам!

Пятиклассники, только что столь бурно проявлявшие свой восторг, сразу сникли, недовольно загудели и уныло разбрелись по местам. Изольда Марковна начала диктовать им задания по математике, ботанике, географии, по украинскому и русскому языку. Диктовала певучим, медоточивым голосом, как будто сообщала что-то необыкновенно приятное. На склоненные головы ребят посыпались страницы, параграфы, номера задач и упражнений.

— Вот это эпидемия! — пробурчал Бен, лепя цифру за цифрой в свой дневник. — Грипп еще можно перенести, а от этих параграфов уж точно ноги протянешь.

— Ну, конечно! — Изольда Марковна сверкнула глазами из-под загнутых ресниц. — Кто-кто, а уж ты-то, Кущолоб, от перенапряжения явно не умрешь… Так что не ворчи, а записывай.

Через десять минут ученики вываливались из дверей школы, как булочки из автомата. Вываливались друг за дружкой, ныряли в густой влажный туман и, окутанные серой изморосью, сразу же исчезали, словно растворяясь во мгле.

Женя пошла напрямик мимо Лукьяновского рынка; размокшая земля разъезжалась под ногами, и девочке приходилось сгибаться, чтоб не поскользнуться, не зацепиться за проволоку, не споткнуться о трамвайные рельсы. И откуда только взялся этот туман? Он стлался над самой землей, переползал через заборы, тугими струями цедился в щели между досками, подлезал под ограды. Было слышно, как натужно ревут моторы на трассе (им тоже не хватало кислорода), как кто-то кашляет в полумраке, где смешались дым с грязным дождем. И Жене казалось, что она видит, как плывут в тумане вирусы гриппа: они извиваются и переворачиваются в воздухе, как маленькие гадюки. А самые противные «гонконги» вьются прямо у нее над головой, пикируют вниз, чтоб попасть ей в рот или в нос… Женя заслонила лицо рукой и что было сил припустила к дому.

Мокрая, запыхавшаяся, ступила в прихожую и сразу услышала: кто-то стучит на машинке. Сердце радостно сжалось: «Мама! Раньше прибежала с работы! А вдруг… у нее грипп… вдруг заболела?..»

На цыпочках вошла в комнату. Сидит… ее любимая мамочка. Потихоньку подкралась сзади и обняла маму за шею, прижалась к ней. Соскучилась по матери, так редко они виделись: только рано утром да поздно вечером. Галина Степановна повернула к Жене счастливое, улыбающееся лицо, взяла дочкины руки в свои:

— Ой, какие холодные!.. Сыро на улице?

— Сыро. И противно до ужаса.

Женя сказала, что их отпустили на неделю домой и что теперь-то уж она начитается вдоволь: отец принес из библиотеки сразу две книжки про войну — «Брестская крепость» и «Битва за Киев».

Женя разделась и села на диван. Однако книгу не раскрыла, а с тихой, затаенной любовью смотрела на мать. Галина Степановна сидела перед окном за круглым низеньким столиком. Девочке были видны ее темные пышные волосы, спадавшие на плечи. А еще было видно, как бегают по машинке ее руки — быстрые, аккуратные, привычные ко всякой работе.

Склонив голову набок, мама заглянула в темное нутро своего «Ундервуда», заправила новую ленту, заложила лист чистой бумаги с копиркой, пощелкала для пробы — все в порядке. И, чуть откинувшись назад, начала строчить на машинке с такой скоростью, что дочка не успевала следить за ее пальцами, которые бегали по клавишам, отгоняли назад каретку и опять выбивали непрерывную трескучую очередь.

Галина Степановна работала, а Женя села за книгу. Раскрыла «Битву за Киев», и сердце ее тревожно забилось: переправа… Черная осенняя мгла, взрывы бомб и зарево над речкой, и едва-едва вырисовывается на той стороне высокий крутой берег («Там враг!»), а волны тяжелые и холодные, и прожекторы слепят глаза; Днепр кишит маленькими плотами и понтонами, на которых переправляются наши солдаты. По горло в воде, под пулями, по бурному, стремительному течению… И Женя вдруг вспомнила: танк! В лесу! Там, где они фотографировались! Прошлой весной, в мае, всем классом ездили они в Ново-Петривцы на экскурсию. Свернули с дороги в лес — и там на поляне, среди сосен, увидели танк. Настоящий боевой танк, только старый, покрытый ржавчиной. Он стоял на холмике на простеньком кирпичном постаменте, и между его гусеницами росла трава. Танк! Что тут началось: шум, крики, возня… Все лезли на башню, смеялись, фотографировались. И не знала, не представляла тогда Женя, каких нечеловеческих усилий стоило нашим солдатам втащить эти танки на кручу. Их подтягивали на баржах и паромах, а фашисты осатанело шпарили из пулеметов, и наши бойцы, мокрые и промерзшие, буквально на руках волокли этих 35-тонных великанов на кручу, на берег Днепра; а сколько бойцов, скошенных пулями, унесли, погребли в своих темных глубинах бурные волны…

А ребята беспечно веселились, смеялись, кричали: «И нас! И нас сфотографируйте!» Бен довольно потирал руки, приговаривая: «Законно! Я еще покатаюсь на такой машинке!»

Нет, пожалуй, не стоило так смеяться там, возле танка на стареньком постаменте, заросшем травой. Надо было просто постоять и помолчать.

Женя оторвалась от книги, задумчиво посмотрела в окно. А улицу все больше и больше заволакивал туман, в комнате совсем стемнело, и хотя была середина дня, мать попросила включить свет. Потом посоветовала дочке:

— Не утомляй глаза. Лучше оденься потеплее да пойди погуляй. Совсем на улице не бываешь.

Девочка обула резиновые сапожки, накинула пальто, нахлобучила мальчишескую шапку-ушанку и вышла во двор. И сразу почувствовала, что погода переменилась: ветер стих, и туман уже не плыл, а стоял неподвижно, густой и белый, как молоко. Не видно было даже соседнего дома, а кочегарка и пышные, ветвистые деревья в саду и перед окнами казались какими-то страшными косматыми чудищами. И среди этих чудищ-привидений, возле кочегарки — какой-то маленький столбик. Женя подошла к нему поближе и ахнула: Зайчик! Худенький ушастый мальчуган, закутанный в большой платок. Он совсем продрог, посинел, но упорно стоял на месте и с тоской смотрел на Женино окно.

— Зайчик, ты меня ждешь?

— Жду, — покорно и жалобно проговорил Мотя. А личико уже сияло радостью.

Женя поправила на нем платок, сказала:

— Пошли гулять на стадион?

— Пошли! — согласился Мотя и дал ей руку.

Видно, малыш соскучился по Жене — он крепко уцепился за нее и залепетал-залепетал, выкладывая разом все свои новости: о том, что вчера кот приволок на кухню мышь, а днем вдруг как стрельнет, и сразу все лампочки перегорели, и теперь у них дома темно… Он был такой разговорчивый и такой по-стариковски рассудительный, что Женя шла с ним рядом и потихоньку улыбалась про себя. Так, мирно беседуя, дошли они до Стадионной улицы, обсаженной высоченными тополями, которые летом застилают землю белым, как снег, пухом, а Зайчик в это время как раз сообщил Жене, что папа обещал купить ему настоящую клюшку и коньки и что зимой он будет ходить на стадион учиться играть в хоккей.

— А свисток у меня есть! — похвастался Мотя и, порывшись в карманах пальто, вытащил черный роговой свисток на шнурке и для убедительности надул щеки и свистнул.

— Ты у меня молодец, зайчик! — похвалила Женя. — Ну, нагибайся!

Через дырку в заборе они пробрались на стадион. Это было небольшое поле, обсаженное кустами сирени и акации, обнесенное деревянной оградой. Зимой здесь заливали каток, и тогда морозными вечерами над стадионом неслось мальчишечье «ах!!», «бей!», «шайбу!», гремели клюшки, глухо стучали шайбы о бортик. А сейчас на месте хоккейной площадки стояли лужи и туман развесил холодные черные капли на железных вратарских сетках. Блестели лужи и на футбольном поле, но под ними зеленела подстриженная травка, и неведомо откуда взявшаяся коза равнодушно ее пощипывала. Женя с Мотей пересекли стадион и выбрались на пустырь. Прошлой весной здесь разбили парк. Молодежь с механического завода поработала здесь на славу: засыпали канавы, корчевали пни, а главное — посадили две плантации туи. Женя очень любила эти красивые темно-зеленые деревца, пахнувшие смолой: они были похожи на молодые кипарисы и напоминали девочке Крым, Алушту и ласковое, разомлевшее от жары море, в котором резвятся дельфины. Туи росли на пригорке за стадионом, и по вечерам, когда заходило солнце, над их острыми вершинами, точно так же, как в Алуште над кипарисами, сияли золотистые солнечные короны. Сейчас, окутанные мокрым туманом, туи стояли на возвышении, похожие на согнутых стариков в тулупах.

От тумана, от сырости и ветров, разгулявшихся на открытом месте, Женя промерзла, а Зайчик и вовсе закоченел. Он уже не тарахтел, как раньше, без передышки, а только тихонько сопел носом.

— Давай поворачивать к дому, — сказала Женя.

— Давай! — быстро согласился Мотя.

И они повернули назад, как вдруг услышали мальчишеские голоса и среди них — воинственные клики Бена, а затем резкий пронзительный свист Вадьки Кадухи. Голоса и свист неслись со стороны рва, над которым росла первая аллейка туй.

Женя с Мотей разом обернулись на шум и… Что за чудеса?! Туи не стояли на месте. Они то ли плыли, то ли бежали в тумане. Вот одно деревце стремительно понеслось по кругу, остановилось, спряталось за другими, и чей-то голосок, точно дразня, позвал: «Ау! Я тут!» Женя ничего не понимала. Создавалось такое впечатление, что кто-то из мальчишек гонялся за туями, а те дразнились, отскакивали, то разбегались, то сбегались.

— Что они делают? — спросил Зайчик, удивленно выглядывая из-под материного платка.

— Кто они?

— Да мальчишки! Из нашего двора.

И тут Женю пронзила страшная догадка: «Неужели мальчишки… неужели можно такое сделать — вырвать с корнями? Эти прекрасные, стройные деревья, на которых по вечерам сверкают золотые короны?»

— Идем туда! — решительно сказала Женя. — Бегом!

Схватила Мотю за руку и потянула вверх по крутому склону, а ноги скользили, ехали вниз вместе с глиной и мокрыми листьями. Наконец вскарабкалась на пригорок, хватанула побольше воздуху и, точно как отец в момент сильнейшего возмущения, хлопнула себя по коленке:

— Ты только погляди! Шпана, хулиганы! Что они делают!

А надо рвом гонялись взад-вперед туи. За одним деревцем с ободранной корой мелькнула спина Бена. Он поправил черный пилотский шлем и побежал дальше, прикрываясь туей, выкрикивая в азарте: «А ну, поймай меня, поймай! Вот он я!» Еще какие-то головы и спины выглядывали из густой зелени; промелькнул красный шарф Кадухи. Вадька прыгнул вбок — и все туи мигом сорвались с места, точно их подхватили невидимки и понесли куда-то в туман.

— Что вы натворили, хулиганы! — задыхаясь от бега и возмущения, закричала Женя. — Да я сейчас!.. Я милицию позову!

Туи, только что метавшиеся из стороны в сторону, вдруг замерли. И низенький парнишка, что гонялся за ними, так и застыл на месте, раскинув руки. У него на глазах была не повязка, как думала Женя, а черные светозащитные очки, плотно прилегавшие к лицу; сейчас, в тумане, сквозь эти стеклышки он, наверно, едва различал во тьме какие-то черные тени, похожие на призраков.

И тут Жене все стало ясно: армия Бена играла в шпионов, а молоденькие деревца понадобились им для маскировки…

— Что вы наделали! — закричала Женя, и голос ее зазвенел от слез гнева и возмущения. Чего-чего, а такого Женя от Бена не ожидала!

Туи неподвижно стояли над рвом, словно бы испуганно поглядывая на этих двоих, прервавших игру; между деревьями пробежал приглушенный шумок. Еще мгновение — и туи наверняка двинулись бы на Женю и Мотю колючим строем. Но тут неожиданно прозвучал свисток, прозвучал так решительно и требовательно, как мог звучать только у младшего сержанта милиции Евгена Рябошапки. А это, оказывается, Зайчик вспомнил про отцовский подарок — судейский свисток и с перепугу изо всей силы дунул в него.

— Братва, мильтоны! — закричал Кадуха, и перепуганная армия, прятавшаяся за туями, дружно сыпанула в кусты, в глубокий ров, только затрещало и зашуршало под ногами.

— Ах вы бандиты! — кричала им вслед Женя. — Вот я родителям расскажу!

Но тут ее внимание привлекло другое: деревца, только что стоявшие надо рвом, вдруг разом попадали. Женя и Зайчик бросились к ним. И оторопели: плантация туи была полностью уничтожена.

— Смотри! А вот… И эти! Ну как же так можно? — ходила и охала Женя. У нее будто что-то перевернулось внутри — все деревья были выломаны: видно, у Кадухиных дружков не было ножей, и они выкручивали деревца руками. Некоторые туи были покрепче и сломать их не удалось, они были только покалечены и ободраны.

А самые молодые деревца, которые легко было вырвать и которыми прикрывались в игре, лежали теперь как мертвые.

Мотино посиневшее от холода личико сморщилось, губы задрожали — вот-вот заплачет.

— Самые настоящие варвары! Ну как же так? Как же так можно? — с болью в голосе приговаривала Женя, нагибаясь над каждым деревцом. — Это все Кадуха! Его работа! Ой, а где же моя туйка? — девочка оглянулась, посмотрела по сторонам.

Вспомнила, как весной они с отцом тоже пришли на субботник и посадили тую — наверно, самую-самую маленькую, такую стройную и аккуратненькую. Посадили у самого края плантации. С волнением посмотрела на то место: нет деревца! Из земли торчал расщепленный ствол с белыми выкрученными жилами.

— Бен! — глухо проговорила Женя, и что-то внезапно сдавило ей горло. — Как ты мог? Нет, я этого так не оставлю!

— Я же говорил! Я же говорил! — жалобно всхлипывал Мотя. — Я говорил, что у Бена аппендицит в голове!

А тем временем мальчишки очухались. Вадька Кадуха, как наиболее опытный в деле «беги — догоняй», заметил, что никакой милиции нету, что на пригорке стоят два несчастных «шкета» из их двора и что, выходит, целая армия куста испугалась. И вот затрещали, закачались ветки, зачавкала под ногами мокрая глина, герои начали окружать Женю и Зайчика. Мотя вцепился в руку девочки и испуганно затаился.

Осмелевшие мальчишки закричали все вместе:

— Эй, Жабулина! Ты чего сюда притащилась? Подглядывать? Доносишь?

— Шпионка! Да еще и микроб с нею!

— Братва, обходи с флангов! Не выпускать!

— Огонь! Шрапнелью!

Женя с Мотей пригнулись, в них полетели палки, сучки, комья глины.

И вот уже перед Женей выросла грозная фигура Вадьки Кадухи. Девочка стояла пригнувшись и одной рукой заслоняла Зайчика.

— Ну? — грозно глянул на нее Кадуха и хлопнул Женю по шапке, пока еще без злости. — Становись на колени, слышишь! И клянись, что не скажешь!. Ты ничего не видела! Становись!

Кадуха ударил посильнее. Женя покачнулась, ненароком задела Зайчика, и тот начал испуганно всхлипывать. В это время кто-то ударил ногой Женю, притом очень больно, слезы уже застилали ей глаза, она хотела было развернуться, двинуть того, что ударил, как вдруг…

— Вадька! — неожиданно зашипел Бен и заслонил Женю плечом. — Не трогай ее! Я сам врежу, когда надо будет…

— Вишь! — Кадуха даже оторопел от такого выпада. — Ты что же, за нее? Хочешь, чтоб и тебе врезал по сопатке?

— А ну врежь!

— И врежу! Чтоб не выпендривался перед всякими!

— И что тут происходит? — раздался вдруг откуда-то громкий мужской голос. — А ну-ка отойдите! Герои! Накинулись на девчонку! И ребенка пугаете! Марш отсюда! А ну испаритесь!

Сквозь жгучие слезы, сквозь туман Женя увидела: на пригорке стоит мужчина в сапогах, в длиннополом плаще, с веревкой в руках, а на веревке коза, та самая, что флегматично прогуливалась по футбольному полю, пощипывая травку.

Кадуха и его дружки пригнули головы и хмуро, исподлобья поглядывали то на мужчину, то друг на друга.

А у Жени горячая обида подступила к самому горлу, она вдруг горько заплакала и, глотая слезы, с трудом проговорила:

— Дяденька, вы посмотрите, как они туи поломали. И мою, ту, что мы с папой сажали…

— Фью! — присвистнул мужчина. — Так это они тут все перерыли?!

— Они, дяденька! Они! Вот только что, сейчас!

— Стой! — цыкнул он на козу. — Стой! Сейчас я с ними по-шефски поговорю!

Мужчина стал спускаться с пригорка, его мокрый плащ загремел, точно был он сшит из железа, сапоги громко зачавкали по грязи.

— Драпа-а-ай! хрипло закричал Вадька, и его верные солдаты снова друг за дружкой попрыгали в ров и кинулись в чащу, ломая деревья и теряя последние пуговицы на пиджаках и куртках.

Мотя всхлипывал, размазывал кулачком слезы и все спрашивал Женю, сильно ли ее ударили, больно ли ей. Женя не стала отвечать на Мотины вопросы, а только потянула мальчика за руку:

— Бежим-ка поскорей отсюда! Домой! А то еще обойдут нас и перехватят на стадионе, у ворот.

Они побежали, взявшись за руки, а мужчина стоял надо рвом и кричал:

— Я вас все равно найду! Хулиганы! Живые деревья так искорежили!

ЯБЕДА ИЛИ ТРУСЫ

Уже четверть часа продолжалось собрание в 5-м «А». Однако так ничего и не удалось выяснить. Класс отмалчивался. Директор поднимал всех подряд — от первой до последней парты.

— Панченко! — негромко назвал он еще одну фамилию и, чуть склонив голову набок, внимательно посмотрел туда, где сидел дружок Бена.

Панченко подскочил, тряхнул головой, откидывая назад сбившуюся на лоб прядь светлых волос.

— Ты был там? — спросил директор.

— Нет! — бодро ответил тот. — Я там не был.

— Садись.

И дальше — спокойно, с неизменной выдержкой:

— Светлана Кущ!

Поднялась пухленькая девочка, светловолосая, в аккуратно отутюженном фартучке, и, покраснев до самых ушей, скороговоркой заговорила:

— Петро Максимович. Я и дома-то не была во время эпидемии. Мама отвезла меня к бабушке в деревню, в Иваново. У меня в кармане пальто и билеты автобусные; если хотите, покажу…

— Нет, нет, не надо билетов. Садись, Светлана… А ты, Зинчук?

— Я лежал с гриппом, — послышался ленивый басок. — Три дня провалялся. Можете у матери спросить.

— Ладно. А ты, Виола?

— Ну что вы, Петро Максимович? — Виола Зайченко стала в позу и обиженно повела глазами. — Разве я могла в такую погоду… да и вообще… вы же знаете моих родителей…

— Знаю, знаю. — Директор прошелся по классу. — Итак, никто там не был? — Он горько улыбнулся: — Выходит, младший сержант милиции Рябошапка в своем рапорте возвел напраслину на ваш класс? А ведь вот что он пишет: «На месте преступления был найден черный лакированный козырек от фуражки (по-видимому, оторванный во время применения грубой физической силы.) На козырьке острым предметом нацарапано: „5 А класс. Берегись. Фантомас“».

Светловолосый Костя Панченко, сидевший за Женей, беспокойно заерзал на парте.

— Как ты думаешь, Андрей, — директор остановился около Бена и пристально посмотрел на этого вихрастого розовощекого паренька. — Как ты думаешь, чья это могла быть фуражка? И кто из 5-го «А» мог присвоить себе имя Фантомаса, этого тупого киногангстера?

Бен покраснел, но только на мгновение, сразу оправился от смущения, посмотрел на директора безмятежными сине-голубыми глазами (сама невинность!) и выпалил:

— Не могу знать!

— А как ты полагаешь, кто был в тот день на стадионе?

— Тоже не могу знать! Я не сторож там.

— Садись, Кущолоб, — утомленно проговорил директор. — Круговая порука. Вернее, круговая трусость. Один совершил зло и боится признаться. Другой знает, кто это зло совершил, но боится сказать, чтоб не нажить себе врага. Так ведь, дорогие пятиклассники?

Все угрюмо молчали.

Женя низко склонилась над партой, ее всю трясло от стыда, щеки горели. «Бен! — билась в висках кровь. — До чего же ты докатился! Прямо в глаза врешь! Знаешь, что я видела, видела все, и врешь, еще и героя из себя корчишь!.. Нет, хватит! Вставай!» — приказала себе.

— Петр Максимович! — поднялась Женя, и ее лицо, только что пылавшее, вдруг совсем побелело, а голос зазвенел так, что казалось, вот-вот оборвется. — Петро Максимович, я знаю, кто поломал туи. Я сама видела.

Женя умолкла и повернулась лицом к классу. Она понимала: еще одно слово — и ей навсегда отрезан путь во двор. Бен уже никогда не заслонит ее плечом («Вадька, не тронь ее!»), нет, теперь он навеки станет ее врагом. Тридцать пять учеников — одни враждебно, другие встревоженно — все, как один, уставились на нее. Правильно, не молчи — говори правду! Громко, во весь голос! Щеки снова запылали.

— Петро Максимович! Я думала, он сам признается. Я не хотела, а он!.. а он!.. — девочка даже захлебнулась от волнения.

— Успокойся, успокойся. Так кто же там был? — спросил директор, хотя «по почерку» он давно догадался, чья это работа.

— Бен! — крикнула Женя и посмотрела Бену прямо в глаза, а он сидел и улыбался, будто не расслышал или не понял, о ком идет речь. (Раньше он все бросал на нее виноватые и просящие взгляды: «Ты свой парень, я знаю! Не продашь, не выдашь».) Однако неестественная эта улыбка быстро гасла, вот по его лицу пробежала тень тревоги, и Бен нервно заерзал на парте: «Предательница!» — Бен это сделал! — повторила Женя. — И его команда! Пусть сам расскажет.

— Так-так-так… — проговорил директор, и его слова в напряженной тишине класса прозвучали точно удары маятника.

А за спиной у Жени прошелестело тихое и ползучее:

— Ябеда.

И еще раз:

— Ябеда ты…

Кто-то ткнул шептавшего в бок, на задней парте завозились мальчишки. Послышалось: «А ты встань и скажи вслух, что толку шептать?» И тогда — не очень-то охотно — поднял руку Костя Панченко. Директор кивнул ему головой — дескать, говори. Панченко насупился и забормотал:

— Понимаете, вот… Она шпионка. Она сначала играет с нами, а потом идет домой или в школу и это…

— А что, — перебил директор, — разве Женя была вместе с вами на стадионе?

— Нет, не была! То есть нет — была!.. Не была, а потом это… пришла, а мы все на нее, чтоб не это… — замолол Костя, окончательно запутываясь.

Бен понял, что этот болтун может выдать их всех, ведь, в общем-то, он уже подтвердил слова Цыбулько, и кинулся спасать положение:

— Петро Максимович, сейчас я все расскажу! — Он смотрел на директора ясными, честными глазами и говорил без малейшего смущения. — Вот как было, честное слово. Пришли мы на стадион, смотрим: а деревья лежат срубленные. Ну, не срубленные, а вернее, того… выломанные. Это, видно, кто-то до нас, честное слово, их порубил, вернее, поломал. Мы их и не трогали, честное слово, мы только это… взяли те, которые на земле валялись, и я сказал ребятам: давайте, говорю, поиграем, в это…

Бен начал бодро, но скоро так же, как Костя Панченко, сбился на «это» и «того». Верно, ощутил холодную, недобрую тишину в классе.

Петро Максимович сидел, заслонив лицо ладонью. То ли прислушивался к неровному биению своего усталого сердца, то ли было ему стыдно и горько за Бена: где, у кого научился этот мальчик кривить душой?

— Кущолоб! — немножко резче, чем обычно, проговорил директор. — У меня уже был с тобой разговор относительно курения. Тогда я просил тебя — давай без фальши, без вранья. И снова повторяю: неужели ты думаешь, что я, что Цыбулько, что все мы в классе настолько наивны, что не можем понять, как ты врешь. Да у тебя же на физиономии написано: неправда… Вот что, приятель! — Директор заметно сердился и волновался. — Не страшны ребячьи шалости, ваши мальчишечьи проделки. Не страшны! И даже сам по себе безобразный поступок, который вы совершили, не так страшен. Страшно, голубчик, знаешь что — вранье! Страшна ложь! Та маленькая невинная ложь, которая ведет к большой и, точно ржавчина, все глубже и глубже разъедает душу. Туи можно снова насадить, выбитое окно — вставить. А как быть с совестью? Ее не вставишь! Фальшь насквозь разъедает душу человека и часто — бесповоротно. И тогда уже ничто не спасет пропащего. Подумай над этим. Подумайте и вы, мальчики. Пока не поздно…


Директор спустился на первый этаж, в учительскую. Оказалось, что не пришел учитель труда, у него собрание на заводе. Значит, в 5-м «А» через урок будет «окно» — свободный час. Петро Максимович постоял перед расписанием, сосредоточенно всматриваясь в него (из головы никак не выходила эта история с туями), и сказал себе: «Пойду. Еще немного потрясу их. Не отделаются они от меня так легко!»

5-й «А» удивленно притих, когда через урок к ним снова вошел Петро Максимович. Он заметно поостыл, смягчился, и вид сейчас был у него уже не такой грозный, как час назад.

— Хоть вы и устали и хоть сегодня я уже изрядно надоел вам, — сказал директор, и возле его глаз собрались добродушные морщинки, — но я все-таки нагрянул к вам снова. Не могу успокоиться. Мне необходимо выяснить кое-что — для себя и для вас. — Петро Максимович взглянул на Бена и сказал строго: — Андрей, подойди сюда! Да поскорее, не мнись!

Но Бен долго и шумно вставал, долго засовывал руки в карманы и наконец, ссутулившись, небрежно раскачиваясь, двинулся к доске. Стал перед классом и опустил голову. Только исподлобья глянул на Женю с немой угрозой: ну, берегись!

— Вот что хотел бы я, старый человек, понять. Ни разу в жизни не доводилось мне ломать деревья. Не то чтобы я ангел, а просто само так получалось, что ни одно дерево не становилось мне поперек дороги. И хотел бы я понять: как ты ломал туи? Как? Вырывал с корнями? Или брал за ствол и гнул? Покажи! Я видел, как ты выдирал ручку из дверей. Это у тебя ловко получалось. Ты упирался ногами в стену и дергал. А тут? Нужно, наверно, как следует разозлить себя, распалить, чтоб ни с того ни с сего ухватить красивое зеленое деревце и выкрутить его. Покажи нам, как ты управлялся.

Бен сморщился, будто хватанул ложку лимонного сока.

— Говори! Имей же ты хоть каплю мужества отвечать за свои поступки.

— Ну… — буркнул Бен. — Просто. Брали дерево и так… выкручивали.

— За ствол?

— За ствол.

— И Панченко был?

— Был.

— Это его козырек?

— Его.

— А еще кто с вами?

— Родька Зинчук.

— Ага. Тот самый Зинчук, который тут при всех заявлял: три дня лежал с гриппом, можете у матери спросить? Тот Зинчук?

Бен только тяжело вздохнул и ниже опустил голову.

— Хорошая компания! — покачал головой Петро Максимович. — И какая солидарность! Все трое, юлили, думали — проведут своих товарищей и меня, своего учителя. Кого вы хотите обмануть, мальчики?.. Я только вошел в класс, только глянул на ваши лица — сразу увидел, у кого рыльце в пушку. Садись, Андрей. Сейчас я с гораздо большим удовольствием поговорю с Колей Максюшко, — директор ласково улыбнулся: — Встань, Коля. Можешь отвечать с места.

Смущенный Максюшко встал, не понимая, зачем его вызывают. Он всегда краснел и терялся перед классом, потому что учился в 301-й школе недавно, с весны этого года, да и вообще был очень стеснительный: кто бы и о чем ни спросил его, он всегда долго мялся и отвечал каким-то нечленораздельным бормотанием. Видимо, мальчик страдал от своей внешности, а был он самый длинный в классе, рыжий, и нос картошкой, за что все девчонки над ним издевались. Поэтому он всячески старался не быть на виду. Когда же его вызывали, вот как сейчас, он как-то боком становился у доски и точно каменел — слова из него нужно было вытаскивать клещами.

— Расскажи-ка нам, Максюшко, — обратился к нему директор, — как вы с отцом разводили сад в Березняках.

Мальчик помялся, переступил с ноги на ногу, пожал плечами: дескать, что же тут рассказывать?

— Вы знаете, Максюшко у нас не из разговорчивых. Я буду говорить за него. — Директор откашлялся и разгладил ладонью добрую улыбку. — Так вот. Отец у Максюшко известный врач-нейрохирург; этой весной его перевели на работу в областную больницу на Лукьяновке и дали тут квартиру. А раньше они жили в Березняках, это — вы знаете — за мостом Патона, на том берегу Днепра. И жили они над самой водою. А там толщина прибрежного песка — пять метров. Правильно я говорю, Максюшко?

Мальчик хмыкнул, кивнул головой: дескать, правильно.

— Песок там чистый, будто просеянный. И ничего на таком песке не растет — даже лозняк. И вот представьте себе: вырос на берегу многоквартирный дом, облицованный белой плиткой. Красивый дом, прекрасные квартиры, одна беда — голо вокруг, сплошные песчаные дюны. Зелени — ни кустика. А посмотрели бы вы сейчас, какой там рай: на песке — фруктовый сад, аллея сирени, розарий, море цветов. Правильно я говорю, Максюшко?

— Правильно, — кивнул тот.

— Вот я и хотел, чтоб ты рассказал, как вы сажали деревья. Мальчик нахмурил рыжие брови и покраснел.

— Ну хорошо, — проговорил директор. — Я расскажу. Вечером отец приходил с работы, звал соседа (тоже врача), брал с собой Колю и они втроем выходили во двор и копали ямы. А ямы там, в сыпучих песках, нужно копать не простые, а целые котлованы, метра по три глубиною, чтобы потом наполнить их землей. Верно я говорю? И носили они торф, ил, чернозем с луга, из лощины. Корзинами, ведрами, мешками носили, кто как мог. Ты, Николай, сколько ведер ила наносил?

— Куда? В каждую яму?

— Да-да, в каждую.

— Ну, — Микола устремил взгляд в потолок, зашевелил губами. — Да ведер, может, двести, а может, двести пятьдесят.

— Ого! — воскликнул кто-то из девочек.

— Не преуменьшай, не преуменьшай, Микола! Отец говорил, по триста с гаком. И мозоли были у тебя на руках, голубчик, как у кузнеца. Это потом уже ты стал поменьше таскать, когда появились у вас помощники — скоро весь дом втянулся в озеленение, выходили на улицу и стар и мал. А сначала только вы втроем и копались. Отец говорил: самая лучшая агитация: выходи и делай. Начинали-то вы одни. Так ведь? И первые яблони посадили, и первые кусты сирени. И поливали, и выхаживали сначала сами. По скольку ведер воды ты приносил?

— Под каждое дерево?

— Да-да, под каждое.

— Носили. Ведер по десять. Только деревьев-то много, да и поливать надо часто — два, а то и три раза в неделю.

— Вы ведь из Днепра воду носили, правда? Чтоб не расходовать питьевую… Сейчас я вам объясню почему, — обратился директор к классу. — Это новый район. В первый год там и людям-то воды не хватало. Вот и приходилось Миколе с ребятами из их дома таскать воду для полива из речки. Так было, Микола?

— Угу, — подтвердил тот.

— И как же ваш сад, разросся на песке?

— Растет! Все вокруг зелено, — оживился Максюшко.

— Ты ездишь туда в гости к ребятам?

— Езжу.

— А тот ряд яблонь — белый налив — уже начал плодоносить?

— Этим летом хорошо уродило. Вот такие яблоки были! — Лицо у Максюшко засияло, словно он держал в руках и показывал всему классу крупное, налитое соком, ароматное яблоко.

— Ну, а тут, на Лукьяновке, вы тоже будете что-нибудь сажать перед новым домом?

— Да уж посадили. На улице. Рябину, грецкий орех и опять — сирень. Отец любит сирень.

— Одни сажали или всем домом?

— Так же, как в Березняках. Сначала одни, а потом все вместе. Люди ждут, чтобы кто-нибудь начал. А отец у нас такой, что на месте не усидит — первый выходит…

— А скажи, Коля… Скажи, ты когда-нибудь ломал дерево?

Максюшко удивленно хмыкнул: что это, мол, ему какие-то глупые вопросы задают? Кто сажает — тот разве ломает?!

— И последнее, товарищи. Я ответил в районное отделение милиции, что мы, то есть 5-й «А» класс, на месте уничтоженных деревьев посадим весной новую плантацию туй и объявим ее пионерским парком. Правильно я ответил, товарищи?

Несколько голосов нетвердо прогудели:

— Правильно.

— Не слышу энтузиазма. Еще раз: посадим вместе — правильно?

Теперь весь класс хором прокричал:

— Правильно!

— Бригадиром по садоводству назначаю Колю Максюшко. Он настоящий специалист. Его заместителем — Кущолоба. Слышишь, Андрей? — директор кивнул Бену. — Ты когда-нибудь сажал деревья?

— Н-н-н… — беззвучно протянул тот.

— Ну вот и попробуешь. И еще. Передай родителям, что посадочный материал будет покупаться за ваш счет. Это немного-немало — тридцать рублей. Все! Можете быть свободны.

Грохнули ноги о паркет, учеников точно катапультой подбросило с парт. И сразу — шум, гам, беготня. А за спиной Бена ехидный голосок (Виолин):

— М-да-а, Бенчик. Гульнул ты, золотко! Шикарно! На тридцать рубчиков! Приедет папуля — ох и заплачут на тебе твои джинсы!

РАЗГОВОР ЗА ЧАЕМ. ГДЕ ЛЕГЧЕ — В ГОРОДЕ ИЛИ В ДЕРЕВНЕ?

Больше всего любила Женя те вечера, когда дома собиралась их дружная троица — отец, мать и она, уже взрослая дочка, ростом ничуть не меньше матери. Садились на кухне, чтоб не бегать за посудой, ставили перед собой чайник и не спеша, с разговорами чаевничали.

Сквозь панельные перегородки с пятого этажа долетали бурные пассажи фортепьянной музыки, внизу бранился со своей женой глухой Жупленко, и чтоб соседи не слышали их ссоры, запускал на всю мощность магнитофон; за окном погромыхивали вечерние машины, а у них, у Цыбульков, было тихо и уютно.

Все трое тянулись друг к другу — за день соскучились, — мирно попивали чай с лимоном, и Галина Степановна начинала беседу:

— Сидела я сегодня за машинкой и думала: хоть бы на недельку вырваться к матери в Манькивку. Там бы я душой отдохнула. Здоровья бы на месяц набралась.

Отец задумчиво вздыхал:

— М-да, Манькивка… Какой там воздух! Чистый озон! Походишь, подышишь — а грудь так и наполняется, ширится.

— А летом! Выскочишь в огород — все тебе свеженькое, с грядки: и капуста, и помидорчики, и огурчики. А молоко тепленькое, из-под коровы. Мама раненько подоит и несет нам в постель по кружке: пей, Галочка, пей, Женя… Ты видал Любку, соседского Ивана дочку? Так ведь она Женина ровесница, ей-богу! Наша-то тоненькая, светится вся, а Любку на молоке да сметане как разнесло — шестьдесят килограммов!

Мама пила чай маленькими глоточками, студила, смешно складывая губы — граммофонной трубочкой. От чая ее разморило, она порозовела, растаяла, разгладились легкие морщинки возле глаз, и лицо стало спокойно-мудрое, красивое простой женскою красотою.

— Н-да, — вторил матери отец. — Люди в Манькивке здоровые, крепкие, да и зарабатывают не хуже нашего. Возьми хоть моих хлопцев, тех, что в колхозе остались: у каждого добротная хата, гараж, если не машина, то уж мотоцикл обязательно, а на них на самих погляди: здоровы́ — трактором не объедешь!

Долго еще восхваляют они свою Манькивку, где родились, где вместе бегали в школу и заканчивали десятилетку и где на выпускном вечере, у колхозного клуба, признались наконец в любви и где решили тайно бежать в Киев, в этот несказанно огромный, шумный и суетливый город, полный огней и праздничного движения, и там пробивать себе дорогу: она — на курсы машинисток, а он — в техникум прикладного искусства…

— Ну что, старушка? — уже другим, вкрадчивым тоном говорит Василь Кондратович (когда отец в добром расположении духа, он называет жену старушкой, и она не сердится на это: ведь на самом-то деле она еще совсем молодая). — Может, поразмыслим как следует, все взвесим да и это… подадимся туда, в деревню?

Женя не понимает, о каком серьезном «подадимся» сейчас идет речь. Она подскакивает, от радости ярко вспыхивают ее уши-бабочки, губы так и пляшут:

— Поехали! Поехали! К бабе Паше! В гости!

Она готова сорваться и лететь хоть сейчас, а перед глазами уже Манькивка, вся в садах и подсолнухах, и баба Паша у ворот, согнувшаяся, как маленький снопик, пристально вглядывающаяся в дорогу в ожидании их — гостей из столицы. А еще видит Женя пруд, где полным-полно головастиков, речку, заросшую осокой, колхозную бахчу и босоногую команду, гоняющую мячик на выгоне. Там — полная свобода! Вот она подпрыгивает на подводе, мчится на мотоцикле (дядя Петро всегда сажает ее на заднее сиденье), едет в степь на летнюю ферму, где такие смешные и симпатичные телята. А как они с ребятами нашли на берегу крота. А как пиявка присосалась к ноге! А как они с Любкой, с этой толстухой, залезли на скалу, и там из расщелины вился дымок, они перепугались («Разбойники!»), а оказалось, что это мальчишки спрятались в пещере и развели там костер. А как на огороде растут арбузы, как появляется завязь — она сама видела!

Женя всегда возвращается от бабушки загорелая, как цыганенок, зубы от молока и фруктов — белые-белые, волосы выгоревшие, нос облупленный, а в глазах так и прыгают живые, веселые огоньки.

— Ах, ты, моя крестьяночка! — всплескивает руками мама, а из самолета спускается к ней какая-то загорелая, вихрастая и немножко чужая девочка. — Ну как? Хорошо было у бабушки? Не скучала по дому?

Ну, конечно — хорошо. Можно и не спрашивать! А вот скучала ли она по дому? Трудно сказать… Если отцу в Киеве снится Манькивка, то Жене, наоборот, и в Манькивке снился дом на Стадионной, снился двор, кочегарка, дорога в школу, троллейбусы, набитые людьми. Короче говоря, во сне она видела только городскую жизнь и только городские приключения. Набегается она за день по деревне, а вечером свалится без задних ног, как говорит бабушка, да так и прикипит к подушке, и вот тут-то незаметно подкрадывается к ней бассейн и укачивает на своих мягких волнах. А то будто из темного экрана выплывут песочница, детские коляски, подвалы, загремит, забряцает оружием их знаменитая армия, и вот уж цепкие руки хватают ее, вяжут и ведут в плен. (Проходит по хате сонная бабушка, приложит к ее лбу ладонь и взволнованно зашепчет: «Спи, дочка, спи спокойно. Чего это ты кидаешься?»)

В общем, недели через две, насладившись свободой, Женя вдруг ощущала какое-то внутреннее беспокойство, начинала тосковать — и ей уже хотелось в Киев, к маме. Отсюда, из деревни, еще роднее, еще красивее казались ей и Стадионная улица, и дом, и двор с ушастым Зайчиком, и темные подвалы. Поехать к бабушке в гости — это хорошо. Но остаться там навсегда… Уж очень тихо и сонно у бабушки — и как-то давит, гнетет тебя этот покой. А вот возвращаешься в Киев — и сразу ударяет тебе в лицо тугой, свежий вихрь: все мчится, все летит навстречу — машины шквалом, как на спортивных гонках: торопись, беги, не задерживай других! И тебя захватывает этот азарт, ты вливаешься в общий поток, идешь, бежишь, спешишь, секунды тебя подгоняют, расписания (ой, не опоздать бы!) подталкивают в спину, дремать некогда, останавливаться нельзя, только вперед, чтобы не отстать от других!

Город — не для сонных людей!

И Женя чувствует: Киев закрутил в ее душе такую пружину, что из любого тихого места она всегда будет рваться сюда, в гущу, в городскую толчею, где бурлит и бьет ключом безудержная жизнь.

…После того как отец сказал: «Ну что, старушка? Может, поразмыслим как следует да и подадимся назад в деревню?» — на кухне вдруг воцарилось молчание. Все трое будто к чему-то прислушивались — то ли к музыке, то ли к шагам за стеною. Мать подняла чашку да так и застыла, опустив глаза.

Василь Кондратович сидел, упершись плечом в стенку, нахмурившийся, углубленный в свои мысли. Женя удивленно посмотрела на отца и на мать: что это они примолкли?

Заурчала вода в кране, и опять все стихло. И отец, чтобы нарушить молчание, слегка откашлялся и тихо сказал:

— Я серьезно, Галочка. Давай подумаем. Деньги у нас есть. Продадим свои манатки, купим дом в деревне и плюнем на эти трамваи вместе со всеми гриппами…

Мама будто не слышала. Только уголки ее губ шевелились.

А отец продолжал:

— Что мы, работу в Манькивке не найдем? Ты пойдешь в контору или в сельсовет, машинистки всюду нарасхват. И у меня такая профессия…

— Да господи! — слабо отозвалась мать. — Были бы руки, а работа везде найдется.

— Вот-вот! — обрадовался отец. — И не будешь толкаться в очередях, не будешь с базара сумки таскать. Свой огород, все свеженькое, что захотел — то и сорвал.

— Так ведь само-то оно не растет, — будто даже обиделась мать. — С огородом-то возни сколько: и копать, и сажать, и полоть — до самых ушей в землю залезать. Не с нашими это радикулитами.

— А вода? Ты же знаешь, какая в Манькивке вода. Ключевая! Выпьешь — и все хвори как рукой снимет. Не то что наша, из крана — хлорированная.

— Ага. А колодец где? На Федончином углу. Потаскаешь ведрами — не раз Киев вспомнишь. Тут кран повернул — и набирай сколько хочешь. И теплая тебе, и холодная.

— Ну, а молоко? Где ты еще найдешь такое молоко, из-под коровы? Сама же говорила…

— Василь! Не смеши! Ты что, корову завести собираешься? А может, еще и пару кабанчиков?

Женя слушала родителей и внутренне посмеивалась. Она понимала, отчего разворчались ее «старички». Вспомнят деревню, свои молодые годы. Повздыхают — и обратно в Киев.

— Ну вот. — Отец растерянно заморгал. — Галя, я что-то не пойму. Ты же сама говорила: Манькивка, хоть бы на недельку в деревню. А теперь… Сельской работы испугалась?

— Я испугалась? Уж ты-то мог бы убедиться: никакой работы я не боюсь! — Мать явно обиделась, на ее щеках проступила бледность. — Только срываться назад тоже не хочу. Сколько копили, чтоб мебель купить, холодильник, телевизор. Сколько квартиру ждали — теперь своя, отдельная. Люди приходят, говорят: хорошо у вас, не квартира, а прямо музей. И все это оставить? И все начинать сначала, на голом месте? А потом — деревня… Я за Женю боюсь. Тут все рядом — школа, бассейн, поликлиника. Помнишь, как она ангиной болела? Только температура — сразу врача вызовем, и душа спокойна. А там?

— Люди ведь живут как-то! — уже слабо, но все еще упирался отец. — И не болеют, здоровые все.

Но мать будто и не слышала его, вела свое:

— А в школу детям ходить — полтора километра! Представляешь? По дождю, по снегу, по весенней распутице!

Этот последний мамин козырь, видимо, окончательно добил Цыбулько. Хотя сам он не то что за полтора километра, а за целых пять бегал в соседнее село в семилетку, и была та дорога для манькивской детворы настоящим праздником — сколько шума, смеха, веселья! Но теперь его почему-то смутили эти полтора километра. Он даже покраснел и беспомощно развел руками:

— Да, ты, пожалуй, права, Галочка! Как вспомнишь, сколько там хлопот: дров достань, хату протопи, сена заготовь. А тут выскочил в магазин — и все под рукой.

Женя украдкой улыбалась, заранее зная, что скажет отец и что ответит на это мать. Наконец не выдержала — громко рассмеялась:

— О! Вы уже на попятную! То хвалили-нахваливали свою Манькивку, а теперь ругаете.

— Не ругаем! — строго глянула на нее мать. — И вообще, нечего встревать в разговоры старших.

Она резко оборвала девочку, но, видно, сразу поняла, что погорячилась и что ежели послушать их спор со стороны, то действительно можно рассмеяться.

Всем троим стало неудобно. Мать начала убирать посуду. А отец протер очки, нацепил их на нос и с философским видом обобщил, подвел итоги разговора:

— М-да. Женя, безусловно, права. Действительно, мы живем как-то раздвоенно: всеми своими заботами в городе, а воспоминаниями, детством — в деревне. Более того. Мы, Галочка, как парашютист, повисший на дереве. И от деревни оторвались, и к городу как следует не пристали. На город ворчим, а в деревню возвращаться боимся. А вот Женя — она не знает раздвоенности. Видишь, вся она тут, и душой и помыслами в Киеве. И чувствует себя в городском потоке как рыба в воде. Правду я говорю, Евгения?

Дочка подняла на отца свои глубокие темно-карие глаза и, благодарная за то, что он ее понимает, кивнула головой: да, правильно! Ей тут хорошо! Она просто счастлива, что родилась в Киеве: и Лукьяновка, и засыпанные желтой листвой парки, и Днепр, и Исторический музей, где они с отцом вылепили виноградинку, — сколько еще всего надо ей увидеть, узнать, открыть! На это, наверно, не хватит целой жизни. Да и не только увидеть. Надо и самой сделать что-то, вот как отец, чтоб было оно на радость — и для себя, и для людей.

Женю отправили спать (ого, уже десятый час!), но она ворочалась в кровати, никак не могла уснуть — все еще была под впечатлением от вечерней беседы. И скоро новые, взрослые мысли зародились в ее голове. «Конечно, — размышляла в полудреме девочка, — в Манькивке много чего хорошего. Степь, чистая, прозрачная речка, луг на берегу — бегай где хочешь. Вот если бы киевский асфальт да переселить в Манькивку, чтобы после дождя машины в грязи не тонули, а манькивскую речку вместе с осокой перенести к нам, на Лукьяновку… вот бы все это объединить… И чтоб не деревня была и не город, а город-деревня: хочешь — езжай на троллейбусе, а хочешь — беги себе босиком через луг в школу…»

С мыслью о том, что она скоро вырастет и придумает такой, совсем-совсем новый, гибридный город, Женя заснула.

ПРАЗДНИК ЛУННОЙ НОЧИ

По всему чувствовалось: скоро Новый год. И хотя до праздника оставалось еще целых две недели, на балконах уже зеленели елки и весь город пропах конфетами и «киевскими» тортами. Всюду царило какое-то совершенно особенное предпраздничное настроение — деловое с примесью лихорадочности, азартно-покупательное. Люди суетились, спешили, бегали по магазинам и базарам, запасались продуктами, напитками, елочными игрушками, а любители очередей с утра до вечера простаивали за дефицитными товарами. Тащили домой полные сумки, из которых торчали пакеты и свертки, и, встречая друг друга на улицах, озабоченно поздравляли с наступающим праздником.

Готовился к Новому году и профессор Гай-Бычковский. Он обрадовался морозу и первому снегу, покрывшему землю ровным пушистым покрывалом, и пока снег не убрали и не вывезли за город, спешил использовать его на сто процентов: каждый вечер перед окнами всего дома, разувшись и раздевшись до трусов, довольно покряхтывая, он натирал снегом грудь, спину, лицо. Его могучее тело горело, красное лицо сияло радостью. Попрыгав и сделав несколько упражнений, профессор растирался жестким махровым полотенцем и начинал разминку: бег на месте. Он резко подбрасывал вверх колени и так отчаянно молотил ногами, что снег взмывал над ним столбом белой пыли. Потом Гай-Бычковский переходил к направленному бегу — легким галопом мчался до стадиона и обратно. Во дворе он на секунду останавливался, кидал себе на спину несколько охапок снега или натирал разгоревшееся лицо — и бежал дальше. А в окнах дома виднелись расплюснутые на стекле носы и губы — это с любопытством и удивлением смотрели на чудного профессора детишки и их мамы.

Итак, дом жил предновогодними хлопотами. А у Цыбулек двойной праздник — как раз тридцатого декабря (и повезло же человеку!) у мамы день рождения. Дома все вели себя так, будто совсем упустили из виду это событие — суета, беготня, как-то вылетело оно из головы. Галина Степановна очень спокойно достукивала на машинке срочную работу для радио, однако она уже успела напечь свои любимые ореховые пирожные! Женя с отцом тоже ходили нарочито равнодушные, они еще раньше пошептались друг с дружкой на кухне и договорились: каждый приготовит маме свой собственный сюрприз. В том, что отец придумает что-нибудь интересное и совершенно неожиданное, Женя не сомневалась. Он всегда придумывал что-нибудь необычное: один раз сделал макет из пластилина (лодка, а в ней фигурки матери, отца и Жени — и все такие похожие и очень смешные), в другой раз вырезал из дерева забавных зверушек, а однажды выпустил домашнюю газету. То-то было веселья! А что же придумать ей? Купить на базаре цветов? Но это ведь не сюрприз. Связать варежки, как Виола Зайченко? Но не умеет Женя этого и вряд ли научится, не по ней такие занятия. Что же придумать?

Погруженная в эти размышления, Женя лежала в постели, забившись под теплое одеяло. За окном стояла тихая морозная ночь. Искрился белый сугробик снега на крыше соседнего дома. В незашторенное окно бросал свой желтый свет уличный фонарь. И, похожая на этот фонарь, неподвижно висела в воздухе холодно-бледная луна. Легкими контурами вырисовывались на ней горные хребты и моря…

Настала пора светлых лунных ночей. И Жене, может быть впервые в ее маленькой жизни, отчего-то не спалось (такая красота!), хотелось думать о чем-то хорошем и тревожном, и в голове сами возникали и соединялись друг с другом красивые слова, похожие на те, которые ей так нравились, — из лермонтовского «Мцыри». Женя шептала их, и радостное удивление охватывало ее, когда она вдруг обнаруживала, что получаются рифмованные строки:

Затихли трамваи, белеет луна,

И снег, и кругом тишина…

И правда, чуткая морозная тишина стояла на улице. Лунный свет не лился, а будто загустел в холодном воздухе. И фонарь дремал по колено в снегу, окутанный желтым пухом. И тени улеглись на ночь за стволами деревьев. Тишина и безмолвие. Дремотный покой. Только что это? Цок-цок!.. Там, за окном, по жестяному карнизу, что-то быстро-быстро процокало. Звук был такой, точно по железу ударили тяжелые капли дождя. Но какой же может быть сейчас дождь? На улице — трескучий мороз. Женя прислушалась: может, еще затарабанит? Нет, за окном опять все стихло. И вдруг — что такое? Теперь уже в маминой комнате что-то зашелестело, будто пронесся легкий ветерок. Потом защелкала машинка. Кто-то провел по клавишам туда-обратно — и в комнате зазвенело от мелодичного перестука молоточков, ударявших по голому валику. Может, и в самом деле это ветер? Только нет — нигде ни малейшего ветерка. Наверно, все-таки послышалось: вокруг сонная тишина.

Женя закрыла глаза, в голове поплыл теплый туман, еще минута — и она бы крепко заснула. Но тут снова задребезжал жестяной подоконник. Кто-то забарабанил часто и громко. То ли дразнился, то ли просился в дом с мороза. Сон как рукой сняло, и Женя осторожно, чтоб не заскрипели пружины, поднялась. Подошла к окну, спряталась за штору, заглянула одним глазом. И рассмеялась: да это ее Синько! Хулиганит, балуется чертенок! Небось это он скакал по клавишам «Ундервуда», а теперь вот отплясывает на подоконнике. Нагнул голову и серьезно выбивает копытцами чечетку, подпрыгивает, ударяет себя в грудь, а хвост вздыбился и стоит, как знак вопроса.

— Синько, ты что делаешь? — Женя легонько постучала в стекло. — Что, замерз — танцуешь на морозе?

Синько, увидев Женю, ничуть не смутился, наоборот — еще сильнее ударил копытцами, запрыгал, забарабанил, и его серая маленькая тень так и заметалась в лунном свете. Потом он подскочил, взмыл в воздух, как белка, промелькнул перед окном, перед Жениным носом и исчез в сонной тишине, а через некоторое время по комнате пронесся легкий ветерок и что-то зашелестело — это Синько вынырнул из вентиляционного окошечка, темневшего над окном, и, сделав крутой вираж по комнате, опустился прямо на Женино плечо. Он был холодный, как льдинка, и весь дрожал.

— Синько! Замерз, бедняжечка?

— Да что ты! Мне жарко! Я веселюсь!

— А чего это тебе так весело?

— А ты разве не знаешь… А-а, ты же и вправду не знаешь! У нас сегодня великий праздник.

— Что за праздник? До Нового года еще три дня.

— Э, какой Новый год! У нас свой праздник — лунная ночь.

— Ну иди сюда, согрейся немножко и расскажи, что это у вас за праздник.

Девочка сняла своего продрогшего «хортика» с плеча, посадила к себе на колени. Он сразу же прижался к ней, свернулся клубочком и зажмурился.

— Ну-ну, рассказывай!

Синько задрал мордочку и с забавно-серьезным видом зашепелявил:

— Когда-то мы собирались в лесу, на большой поляне, и было нас сто, а то и больше, и все танцевали. О, какие это были пляски, какие игрища! Лес так и гудел! А мой дядька Синтюх Безбородый забирался на самую высокую сосну и колотил копытом в луну, как в бубен…

— Сочиняй, сочиняй, — улыбнулась Женя.

Синько прыгнул на подоконник, а Женя скользнула под одеяло, где еще сохранялось ее тепло. Чертик почему-то вдруг погрустнел, поднял вверх свои зеленые глазки и с тоской уставился на луну. Кто знает, о чем вспоминал он сейчас? Может быть, в самом деле была у него большая родня, бородатые дядья и деды, и в эти светлые лунные ночи устраивали они веселые шабаши в лесу? Кто знает. От воспоминаний глаза у Синька еще больше разгорелись — засияли глубоким, мерцающим зелено-морским огнем.

— Слушай, Синько, — сказала Женя, чтоб переключить его мысли на другое. — Это здорово, что ты пришел. Помоги мне. Послезавтра у мамы день рождения. Какой мне сюрприз ей придумать?

Синько вытаращил глаза и несколько минут сидел молча, только морщил свою хитрую волосатенькую мордочку. Потом стукнул кулачком по подоконнику и сказал:

— А я знаю, чего ты хочешь! Знаю!

— Ну скажи! Ты же всегда угадываешь мои мысли.

— Ты хочешь того, сама не знаешь чего, чтоб было то — черт знает что. Правда?

— Да ну тебя! С ним серьезно, а он…

— И я серьезно! Сейчас принесу. Подожди!

Он щелкнул копытцами и, как язычок пламени, взвился вверх. Вся комната была залита молочно-голубым лунным светом, и в том сиянии только заискрился за чертиком легкий след, будто пролетели, сверкая и переливаясь, снежинки.

Где он был и сколько времени отсутствовал — Женя не знала. Теплая мягкая дремота снова начала подкрадываться к ней. Но вот заколыхалась занавеска, и Синько маленьким комочком холода бухнулся на кровать. Покряхтел, отдышался с мороза и сунул девочке в руку что-то твердое и холодное, похожее на мерзлую картофелину.

— Что это ты принес? Я не вижу.

— Не видишь, эх ты! Ну, смотри теперь! — чертик разжал ладони, и в его руках холодным огнем засветился уголек. Свет от него упал на тот мерзлый клубочек, что холодил Женину руку. И клубочек оказался… представьте себе — луковичкой, внизу даже кисточкой висели корешки с присохшими к ним комочками земли.

— Лук, — разочарованно протянула Женя. — Что же с ним делать?

— А ты не торопись! — буркнул Синько. — Во-первых, посади в горшок. Во-вторых — поставь на окно. И в-третьих — поливай теплой водой. Тогда увидишь…

— Ладно. Так и сделаю. А ты покажи, что это у тебя за огонек. Ну, чего насупился?

— Потому что нельзя! — сказал Синько и спрятал кулачок за спину. — Это мой секрет.

— Да покажи! У тебя все секреты!

— А никому не скажешь?

— Спрашиваешь! Мы же с тобой давно договорились.

— Ну, тогда… Только тс-с-с! — Синько разжал руку. — Смотри: это маленькое бугало. Мой огонек, который мне передал дед (помнишь, я рассказывал?) Вот…

Женя глянула на ладошку Синька, а там — светлячок. Живой, опалово-синий. Он светился и мерцал, точно маленькая льдинка. Казалось, вот-вот растает он в черных ладошках Синька.

— Красивое бугальце! — прошептала Женя.

— Тс-с-с! Молчи! Слушай, что скажу. В нем, в этом бугальце, моя жизнь. Там, внутри, запрятана. Дед говорил: если я потеряю бугало, а кто-нибудь его найдет и растопчет, я умру…

— Ты что? Выдумки это все!

— Ага, выдумки. А я боюсь. Подставь ухо, секрет расскажу: прятал я свое бугало в Пуще-Водице, в одном пеньке. А там, я тебе, кажется, говорил, что-то копать начали. Стал я бегать по лесу, новое место себе искать, а там повсюду газеты да консервные банки. Вот я и прибежал сюда, в город, и спрятал бугало тут, поблизости…

— Где? — насторожилась девочка.

— Нет! Это уж я никому не скажу! Я — последний Синько. Если умру, больше Синьков не будет.

— Не бойся. Пока мы вдвоем, ты никогда-никогда не умрешь. Я буду защищать тебя. Ладно?

Синько легонько боднул ее головой, что на его языке означало: спасибо.

Тем временем луна спряталась за трубу соседнего дома. Наверно, был уже поздний час. Женя повертела в руках луковичку, подумала, куда бы ее спрятать, и положила рядом с собой на подушку.

— А я боюсь одного, — вздохнула она сквозь дрему.

— Кого? Бена?

— Да нет! — улыбнулась девочка. — Снился мне этот Бен! Мы с ним поссорились. Навсегда!.. Совсем другого я боюсь. Послезавтра мамин праздник. И все будет хорошо: гости, музыка, веселье. Только вот папа… Выпьет, возьмет кого-нибудь за пуговицу и как заведется…

— Не бойся! — заговорщицки шепнул Синько. — Есть у меня для него одно лекарство. Отворотное зелье.

— Какое, какое зелье?

— Отворотное. Порошочек такой.

— Нет, нет! — испугалась Женя. — Не надо никакого порошочка. Ты такого натворишь, знаю я тебя!

— Ну ладно, давай сделаем по-другому. Я сяду на сервант в уголке, так, чтоб никто меня не видел, и буду следить за твоим Цыбульком. А у меня глаз знаешь какой — если я за кем-то наблюдаю, будет он сидеть смирно-пресмирно, как завороженный. Договорились?

— Договорились! — кивнула Женя.

Синько помахал ей лапкой: спокойной ночи! Подпрыгнул и шмыгнул в вентиляционное окошечко, только полетели вслед ему серебристые морозные искры.

А Женя еще раз глянула в окно на белые снега, на сонные деревья, на лунное сияние, что лилось из-за крыши соседнего дома, вздохнула, повернулась на правый бок и крепко заснула.


…И вот гости сели за стол. Спустился с третьего этажа профессор Гай-Бычковский, озарил комнату ярким румянцем. В сопровождении своего кандидата наук явилась Изольда Марковна (после первого визита она поддерживала дружеские отношения с Жениной матерью). Пристроилась около профессора, а с другой стороны усадила своего мужа — угрюмого плечистого атлета, подстриженного под бокс. За ними возвышалась толстая розовощекая Стелла — машинистка с маминой работы, и еще несколько девчат из машбюро (среди них примостилась и Женя). Были тут и папины друзья со своими женами. А во главе стола — мама. Такая красивая — счастливая и взволнованная! В белой вышитой блузке, с кулоном на груди, чуть подкрашенная и припудренная. А прическа! Как на витрине парикмахерской — высокая, красиво уложенная. Казалось, никогда еще не была мама такой праздничной и молодой. Отец сидел рядом с нею — и тоже выглядел как именинник. Солидно покашливал, все время приглаживал рукой свои мягкие шелковистые волосы и от смущения то и дело поправлял очки.

Профессор произнес торжественную речь о женщине, о ее роли в семейной и общественной жизни, о том, что Марс остается мертвой планетой только потому, что никто не догадался послать туда кое-кого из украинского радио (профессор весело глянул на машинисток). Словом, за именинницу!

Затем попросила слова Изольда Марковна. Она поднялась из-за стола, вся увешанная янтарными украшениями, похожая на марсианку, существование которых только что опроверг профессор. Изольда Марковна потребовала внимания:

— Дорогая именинница! — она вскинула на хозяйку загнутые голубые ресницы. — Я хочу подарить вам радиолу, чтобы вы поставили ее на кухне. К ней я прилагаю набор пластинок: пусть же под музыку варится вкусный борщ и вообще — пусть живется весело в этом доме!

Под радостные восклицания Изольда Марковна и ее муж вручили Галине Степановне новенькую радиолу «Мелодия».

Настало время сюрпризов.

Профессор, точно фокусник, извлек откуда-то из-под полы прозрачную колбу: в ней плавали маленькие пестрые рыбки-кардиналы. («Вот молодец, — обрадовалась Женя. — Теперь уж некуда деваться — придется заводить аквариум!») Отец развернул огромный, на полстены фотомонтаж, и гости сначала ахнули, а потом рассмеялись, увидев семью Цыбулько — в медвежьих шкурах, — картинно расположившуюся на диком необитаемом острове. Прекрасно!

Ну, теперь Женя! (Сердце оборвалось и провалилось куда-то). Молча встала из-за стола и, чувствуя на себе испытующие взгляды гостей, направилась в свою комнату. И сразу вернулась. Личико ее побледнело и похорошело — от волнения, от растерянности. В руках у Жени был глиняный горшочек с землей, а из земли поднимался маленький зеленый кустик. Два узеньких листочка, и на тоненькой и согнутой ножке — бледно-голубой цветок.

— Смотри-ка! — удивленно произнес кто-то за столом.

— Ой! — поднялась мама. — Да это же подснежник!

Да, это был настоящий лесной подснежник, из тех, что ранней-ранней весной появляются на самых первых проталинах.

— Где же ты взяла его? Зимою?

Галина Степановна, больше всего на свете любившая цветы, поставила подснежник к себе, нюхала, снова и снова удивлялась, радовалась и не могла нарадоваться. А Женя, спрятавшись за спинами машинисток, посматривала на мать и любовалась ею: «Ой, мама! Она у меня совсем как ребенок!»

Снова сели за стол.

— Друзья мои! — произнес профессор с глубокомысленным видом. — Где зародилась жизнь на Земле? В воде, в мировом океане! А посему советую вам — пейте только минеральную воду, и вас никогда не покинет чувство юмора, хорошее настроение, а главное — здравый смысл. Да-да! — и Гай-Бычковский одним духом выпил стакан боржоми.

Женщины весело поддержали профессора, а кое-кто из мужчин стал серьезно возражать, и завязалась шумная застольная беседа, когда все разом говорят и почти никто не слушает.

А на серванте, в самом темном уголке комнаты, сидел невидимый для взрослых Синько. Он хитро скалил зубки, прислушивался к разговорам, но ни на минуту не сводил глаз с Цыбулько. Будто приковывал его своими выпуклыми зелеными «сигналиками». И странное дело! Василь Кондратович был тих и смирен, как никогда: не встревал в споры, не произносил речей о мировых катастрофах — сидел возле жены по-праздничному торжественный, поддерживал непринужденную беседу и, как истинно радушный хозяин, угощал гостей, подкладывая каждому своего фирменного салата.

«Ну, каков твой папочка, а? — самодовольно подмигивал Жене Синько, верно, очень ему хотелось услышать ее похвалу. — Видишь, на что я способен — одним только взглядом дисциплинирую людей!»

«Ах ты мой милый, мой дорогой Синько!» — улыбнулась ему Женя.

В комнате по-весеннему пахло подснежниками, негромко звучала музыка, мама сидела счастливая среди своих близких друзей — и Жене было хорошо и в то же время как будто жаль чего-то, и вдруг захотелось встать и пойти куда-нибудь, уйти далеко-далеко, за город, и сказать первому встречному, вовсе даже незнакомому человеку: «Здравствуйте! Как вас зовут? Давайте потанцуем. Вот здесь, прямо в лесу!» Это был тот редкий счастливый миг, когда сердце переполняют светлая радость и неясные щемящие желания.

БОИТЕСЬ ЛИ ВЫ ГРОЗЫ? ДВА ОТВЕТА НА ОДНУ АНКЕТУ

Дверь отворилась, и в класс просунулся огромный ярко-желтый портфель, в котором, пожалуй, можно было бы транспортировать боевые ракеты. Вслед за портфелем в классе появился молодой энергичный товарищ с улыбкой на лице. Он прошелся перед учениками быстрым, деловым шагом, пристроил свой «дирижабль» (так Женя сразу же мысленно окрестила его портфель) на кафедре. Живым, острым взглядом окинул класс и сказал:

— Дорогие пятиклассники, разрешите представиться!

Ученики, не привыкшие к таким церемониям, загудели нестройным хором, а Бен встал и козырнул, как бы разрешая обладателю портфеля назвать себя.

— Старший научный сотрудник института психологии Олег Артурович Грицюта, — скромно, но с достоинством отрекомендовался тот и сопроводил это сообщение легким наклоном головы в одну и в другую сторону.

Девочки смущенно потупились, приятно пораженные улыбкой и галантностью представителя науки. Мальчишки же встретили бодрого товарища с некоторой настороженностью: что это он притащил в портфеле? Уж не контрольную ли работу случаем — на закуску, под конец учебного года? Однако Грицюта немедленно развеял тревожные догадки.

— Товарищи! — Он похлопал в ладони, как это делают в детском садике, добиваясь полной тишины. — Сейчас мы с вами проведем ан-ке-ту, — и успокоительно поднял руку, когда заскрипели парты и зашумели взволнованные ученики. — Не удивляйтесь, сейчас я поясню, что это за зверь и с чем его едят.

И Грицюта заверил, что ничего страшного и необыкновенного не произойдет. Просто он раздаст бланки с напечатанными вопросами, а ученики — каждый на свой лад и по своему разумению — должны ответить на предложенную анкету.

Ученый-психолог расстегнул свой «дирижабль» и вытащил из его нутра пачку анкет. Пошел по рядам, раздавая направо и налево сложенные вдвое листы. Кое-кто из ребят заволновался, к Грицюте потянулись руки: «А мне, а мне!» Однако хватило всем.

Затем Грицюта заметил, что это не контрольная работа, не диктант. Абсолютно никаких оценок — ни за содержание, ни за грамотность. Более того: ответы будут сохранены в глубочайшей тайне, можно даже не указывать свою фамилию. Так что полная свобода: кто что хочет, то и отвечает. Единственная просьба писать искренне, откровенно, ничего не выдумывать и не скрывать.

— Все понятно? — спросил Грицюта.

По классу волной прокатилось:

— Понятно!

И вот чистые странички анкет — перед каждым пятиклассником. Две-три минуты тишины, потом веселое перешептывание, и кто-то уже сосредоточенно скрипел авторучкой.

Женя развернула анкету и прежде всего заглянула в конец. «Ого! Целых сорок восемь вопросов! Если серьезно отвечать — в два дня не уложишься». Принялась читать сначала, и первые же вопросы удивили ее и сбили с толку, перед глазами замелькало:

Серьезный ли вы человек?

Ваше настроение — веселое, мрачное, переменчивое?

Легко ли вы плачете?

Быстро ли забываете обиду?

Вопросы выскакивали, как машины из-за поворота, и Женя сначала растерялась. Подумалось: это похуже, чем контрольная, — грамматику-то можно выучить, правила подзубрить. А тут что ни пункт — то неожиданность. И в учебник не подглядишь, а самой как-то не приходилось задумываться над такими вещами: серьезный ли она человек, легко ли плачет и быстро ли забывает обиды? Пожалуй, проще всего о слезах. Еще в детстве, назвавшись мальчиком, она героически сносила любые тумаки и только молча глотала слезы, не скулила даже тогда, когда, растянувшись на лестнице или на асфальте, раздирала до крови локти и коленки. А однажды в магазине ей прищемили дверью пальцы — сразу же запекся кровавый синяк; мать в испуге бросилась к ней, а Женя стояла белая как мел, с глазами, полными слез, но все-таки не запищала. Было страшно больно, но еще страшнее было представить, что кто-нибудь из мальчишек увидит ее ревущей. От одной мысли, что над ней будут смеяться, Женя немедленно приходила в себя, слезы высыхали, и даже боль утихала, сжимаясь в маленький жгучий комочек. Итак, с этим пунктом более или менее ясно. Но дальше: серьезный ли вы человек? А что вообще означает — быть серьезной? Сложить руки и сидеть на уроке с каменной физиономией? (Ты же отличница!) Стоять в сторонке, когда весь класс съезжает на перилах и тебе так хочется покататься со всеми? Или быть серьезной — это что-то другое: например, не скалить зубы, когда другому больно, как это делают Кадуха с компанией, когда кто-нибудь разобьется в кровь?

А что ответить на такие головоломки:

Боитесь ли вы грозы, собак, темноты?

Опуская письмо в почтовый ящик, проверяете ли, упало оно или нет?

Насчет почтового ящика — это здорово!

Женя вспомнила: точно, с ней такое было! Посылала она бабе Паше новогоднее поздравление и не только постучала рукой по ящику, но и приложила к нему ухо, послушала, опустился ли конверт, и ей вдруг показалось, что внутри что-то шуршит, она еще подумала: наверно, это письма перешептываются, рассказывают друг другу заключенные в них тайны.

Девочка пробежала глазами анкету; вопросы попадались очень интересные, и она то улыбалась, то сосредоточенно терла лоб, вспоминая разные истории из своей жизни — школу, Манькивку, походы в Пущу, — а весеннее солнце поднималось все выше и выше, заглядывало в класс, и от его тепла и тишины кое-кто сонно дремал над партой, а кое-кто с тоской посматривал в окно, и в глазах плыл мечтательный туман: эх, сейчас бы на улицу, да надуть мячик, да с ходу — под перекладину прямо в ворота! Минуты бежали, и молодой энергичный товарищ из института был вынужден еще раз похлопать в ладони:

— Дорогие пятиклассники! Не теряйте, не тратьте время! Осталось двадцать минут.

Женя рукой отогнала от себя микробы сна, что роились и прыгали прямо перед глазами, взяла авторучку и быстро, частым, меленьким почерком, чтобы побольше уместилось, начала заполнять анкету. Она увлеклась и не замечала, что к ней через плечо все время заглядывает Бен. Подглядев, что там расписывает Цыбулько, он делал быстрые пометки в своей анкете. Отвечала Женя — и следом за нею Бен. Его увлекла эта игра: в своих ответах передергивать (а если надо — то и контратаковать) своего давнего тайного друга-соперника.

Зазвенел звонок. Женя оборвала ответ на полуслове, поставила точку и отнесла недописанные листы Олегу Артуровичу. Следом за ней поднялся Бен и положил свою анкету на Цыбулькину. Так они, анкеты-антиподы, и отправились рядышком в институт психологии. Там поздно вечером, когда наиболее продуктивно работает научная мысль, разложил их перед собой товарищ Грицюта и с глубоким интересом начал сопоставлять:

Серьезный ли вы человек.?

Бен: Такой, что просто ужас.

Женя: И серьезный, и несерьезный. Когда читаю книгу, плаваю в бассейне, на соревнованиях, хожу с папой по лесу, тогда серьезная. А на уроках рисования меня точно кто спичкой в носу щекочет: так и хочется почихать.

Легко ли вы плачете?

Бен: Пусть плачут мои враги!

Женя: Если сильно ударюсь — все косточки у меня плачут, а я стою — в глазах темно — и молчу.

Пометка психолога. Слова Кущолоба выписать в крылатые выражения.

Не боитесь ли вы оставаться дома одни?

Бен: Пусть боятся мои враги!

Женя: Нет, не боюсь.

Волнует ли вас вид крови?

Бен: (нарисован пистолет)

Женя: По-моему, вопрос глупый.

Пометка психолога: эта девочка слишком понятлива.

Трудно ли вам долгое время оставаться на одном месте?

Бен: Полный вперед! Я не какая-нибудь там Жабулина, чтоб целые дни убивать над задачками.

Женя: Не люблю чересчур крученых, таких, как Б-н. А еще больше не люблю сонных тетерь.

Убегали ли вы из дому? Почему?

Бен: Три неудачных попытки. На четвертый раз убегу навсегда. Почему — военная тайна.

Женя: Иногда хочется убежать куда-нибудь. Тайно. И далеко-далеко.

Пометка психолога: удивительное единодушие!

Любите ли вы животных?

Бен: Люблю их, гадов, а они от меня драпают.

Женя: Это мой секрет.

Пометка. Непонятно: что — секрет? То, что любит, или то, что не любит животных?

Опустив письмо в почтовый ящик, проверяете ли вы…

Бен: Да! Было однажды! Сорвал ящик около почты, принес домой, хотел взломать и проверить… Отец намылил шею.

Женя: Люблю послушать, как конверт стукнется о дно, как о чем-то зашелестят письма.

Что вам снится чаще всего?

Бен: Докторская колбаса. И Фантомас, которому я одним ударом сворачиваю набок челюсть.

Женя: Бассейн или пруд и страшные пиявки, которые цепляются к ногам.

Часто ли вы мечтаете? О чем?

Бен: О боевом танке. (Дальше что-то написано и зачеркнуто).

Женя: У меня есть мечта, а может, сон… Чтобы наш двор переселить в Манькивку, или, вернее, не так — чтобы манькивскую речку переселить в наш двор и чтобы бабочки (тут стоит точка — видимо, прозвенел звонок).

Научный работник Грицюта сколол обе анкеты скрепкой и написал на них общую резолюцию:

«Изучить. Особенно интересный тип для исследования — Кущолоб. Видимо, натура неуравновешенная, дерзновенная, но прикрывается внешней грубостью и мальчишеской расхристанностью. Проверить свои впечатления».


Пока психолог Грицюта просматривал анкеты 5-го «А» (а было уже довольно поздно — одиннадцать часов вечера), на Стадионной улице случилось невероятное происшествие. Из уст в уста передавалось тревожное слово: кража…

На улице было темно. Перед кочегаркой одиноко светилась тусклая электрическая лампочка (позднее милиция установила — 30 ватт). Кочегар Хурдило сидел в дежурке перед открытым окном и, уткнувшись в раскрытую газету, сосредоточенно похрапывал. Внезапно у него над головой что-то грохнуло, точно взорвалась осколочная граната, и на асфальт посыпалось разбитое стекло.

Хурдило ощутил неясный толчок воздуха и вздрогнул. Выглянул в окно: кромешная тьма. И под самой стенкой будто промелькнули две сгорбленные тени. Хурдило вставил в ухо слуховой аппарат, но ничего не услышал, разве что какой-то глухой, отдаленный топот, словно из-под земли.

— Опять эта шпана! — прошамкал Хурдило и вытряхнул за окно осколки стекла, упавшие на газету. — Только повесишь лампочку — сразу и разобьют. Судить таких надо!

Недовольный тем, что его разбудили, сторож посопел, поморгал сонными глазами, поудобнее устроился на подоконнике и снова задремал.

А тем временем две тени крадучись пробрались в подвал.

— Свети! — сказал один сдавленным голосом, и в этом голосе слышалось такое нетерпение, такая торопливость, точно за ними кто-то гонится, вот-вот настигнет их и схватит обоих за воротник.

Другой — небрежно сутулившийся — держался спокойнее. «Ша!» — сказал он презрительно и, сплюнув в темноту, прислушался. В подвале стояла тяжелая тишина, пахло плесенью и гнилой картошкой; даже мыши не шебуршили, вода молчала в трубах. «Порядок!» — шепнул сутулый и засветил фонарик. Узкий снопик света запрыгал по деревянным дверцам сарайчиков.

— Вот он, профессорский бронесклад! Действуй!

Первый, круглолицый, с длинными патлами, все подгонявший — скорее, скорее! — забренчал ключами. У него оказалась целая связка ключей, маленьких и больших, плоских и круглых, но руки дрожали, и он никак не мог подобрать ключ; наконец подобрал, но перегнул его в замке и теперь дергал, нервно сопя.

— Вот дурак! — выругал его сердитый напарник и толкнул в грудь: — Дай я!

Но дверь в это время открылась (будто бы сама по себе), и в тот же миг наверху послышалось быстрое цоканье каблуков по асфальту. Две тени приросли к стене, прислушиваясь: что это — кто-то поздно возвращается с работы или кому-нибудь приспичило лезть в подвал (среди ночи!) за компотом или вареньем?

— Нет, не сюда! — замирая от страха, прошептал патлатый.

Оба бросились к сарайчику, заставленному ящиками, книгами, обувью, рыболовными снастями.

— Не дрейфь! — сказал сутулый. — Хватай! Вот то, что нам нужно! — и он потянул из сарайчика тяжелую, свернутую в рулон парусину, потом выкинул рюкзак, какие-то катушки и деревянные палочки.

Схватив все это в охапку, два дружка забыли даже закрыть за собой дверь сарайчика из подвала; на секунду остановились передохнуть под плакучей ивой (она накрыла их круглым шатром), а потом, передвигаясь короткими перебежками, поволокли на себе груз в темную подворотню соседнего дома.

На следующее утро Андрон Касьянович, дед-денщик, как называл его Бен, неприкаянно бродил по двору, останавливал всех подряд и спрашивал, не видели ли они его внука.

Старик спрашивал, а голос его дрожал от тревоги, и было видно, что он еле держится на ногах: серое лицо его осунулось, глаза глубоко запали, а длинное тело, в котором от постоянных волнений и бессонных ночей не осталось, кажется, ни капли крови, было уже не в силах передвигаться по земле.

— Ну куда он запропастился? Где он бродит, это окаянное дитя? — спрашивал измученный старик и с тихим отчаянием в глазах рассказывал всем, что мальчик не ужинал, не ночевал дома, не завтракал — будто сквозь землю провалился.

Пожаловавшись встретившемуся ему Хурдиле на свою беду, старик пошел со своими расспросами к матерям с колясками, те толпой обступили старика и совсем запугали его: звоните в милицию, советовали они в один голос, звоните немедленно, все может случиться, разве вы не слышали, что на улицах крадут детей?

Старик не любил женской болтовни и к тому же весьма сомневался, чтобы кто-нибудь позарился на такое сокровище, как его Бен, однако страшное слово «крадут» было сказано, и червь сомнения начал точить ему сердце.

Украли — утонул — под трамвай — в больнице… в голове старика и так все пылало от жарких мыслей, теперь глаза застлало дымом, и ноги уже не шли, подгибались от слабости.

Превозмогая страх и усталость, Андрон поплелся к соседям Вадьки Кадухи. И там ему сказали: нету ни Бена, ни Вадьки. Кадуха вечером был дома, а где ночевал — кто ж его знает, он ведь безнадзорный, болтается по разным задворкам.

Тогда Андрон, не в силах больше таскать ноги, позвонил в милицию. Так и заявил: пропал внук, прошу объявить розыск.

А Бен, любимый его внук, его наказание, находился тем временем достаточно далеко и от Стадионной, и от милиции, и от дедовых тревог.

ЛЕТНИЕ МАНЕВРЫ. ПЛАН ЗАХВАТА Т-34.

И тут, за пределами Киева, не было спокойно Днепру: сновали моторки, по гребням волн пролетали глиссеры, один за другим тянулись к устью Десны пассажирские катера, облепленные, точно муравейники, голым загорелым людом. А когда проносились «Ракеты», похожие на реактивные самолеты, за ними вздымалась такая крутая волна, что бежала она с глухим, сердитым рокотом до самого берега и с шипением катилась потом по песку. Бен поджимал свои длинные ноги и грудью, локтями, растопыренными пальцами закрывал от воды вылепленный из мокрого песка танк.

Волна откатывалась назад, и он — уже с некоторым раздражением — начинал втолковывать своим собеседникам:

— Да не макет, не макет это! Настоящий Т-34! На ходу, с мотором! Мы когда на экскурсии были, я там к одному солдатику подкатился, к курсанту, и спросил, и он мне прямо выложил: танк боевой, готовый к действию. Наливай, говорит, бензин и жми!

Для убедительности Бен вытащил из-под помятой футболки книгу, а из этой книги достал групповую фотографию: на броне знаменитого танка Т-34 — мальчишки и девчонки из 5-го «А» класса, а выше всех, возле самой башни, стоит не кто-нибудь, а Бен-Кущолоб собственной персоной, стоит с видом победителя и с улыбкой до ушей.

— Ну что, выкусили? Настоящий это танк или, может, из фанеры? — Бен кинул уничтожающий взгляд на кислые физиономии своих собеседников. — Мухоморы вы! С вами только мух ловить, а не в серьезную операцию встревать!..

Демонстрируя свое полное презрение к трусости и колебаниям, Бен отвернулся и сказал в сторону: «А! Что с ними разговаривать!..» — и с безразличным видом разлегся на песке. Но долго улежать так не мог, перевернулся на живот и снова начал втолковывать:

— Ну смотрите! Вот тут траншеи, — Бен провел пальцем по влажному песку прямую линию. — А это деревня, — на песке появился кружочек. — А за деревней, как раз над траншеями, и стоит наш танк…

— Наш! Прямо в кармане лежит! — ехидно хихикнул Костя Панченко и похлопал себя по мокрым плавкам.

— Ты, Костомаха, заткнись! Еще раз вякнешь — и того, — Бен весьма выразительно кивнул на тот берег Днепра, что означало: мы никого не держим, можешь отчаливать хоть сейчас.

Добившись наконец внимания, Бен склонился над песчаной картой и развертывал свой план дальше: самое гениальное то, что неподалеку от парка начинается настоящий лес, глухая чаща, и там, будто специально для них, проложена ровная грейдерная дорога. Итак, заводим танк, молниеносный марш-бросок на Пущу-Водицу, несколько кругов по лесу (с громом и скрежетом), а если вдруг погоня — бросаем машину, драпаем напрямик к трамвайной линии, а там спокойненько по домам…

— Ну как? По-моему, план шикарный? — сказал Бен и вопросительно посмотрел на молчавшую компанию.

Слушали его двое — Зинчук и Панченко, а Вадька Кадуха сидел в сторонке, спиной к Бену, подчеркивая этим, что на всю эту болтовню ему ровным счетом начхать.

Кадуха по пояс зарылся в песок, сидел, напряженно опершись на локти, обожженная солнцем кожа клочьями висела на его худющих сутулых плечах, время от времени он беспокойно поглядывал на безлюдный берег, туда, где из-за кустов выглядывала остроконечная вершина ярко-оранжевой палатки, возле которой сушились на веревке Вадькины брюки. И хотя лукьяновские орлы выбрали себе самое глухое и безлюдное место под Киевом, и хотя день был не выходной, а будний, когда слоняется не так уж много народу, Вадька отчего-то все время тревожился и не сводил глаз с прибрежной полосы.

Бена явно задевало, что Вадька его не слушает; «генерал» подполз на пузе поближе к Кадухе и заговорил громче, так, чтобы тот слышал:

— Приедем рано, первым автобусом, в семь ноль-ноль, пока поблизости никого нету. А там одна бабка-сторожиха, она в будке спит. Мы к танку, заводим мотор…

Тут Вадька не выдержал, повернул острое, обгоревшее на солнце лицо и бросил на Бена взгляд, каким смотрит трезво мыслящий человек на этого болтуна-фантазера.

— Мотор! Заведем! — передразнил он Бена и так скривил свою серо-бурую, неумытую физиономию, что она стала похожа на печеную картофелину. — Кому это надо! Чтоб нас переловили, как сусликов? Будем сидеть тут, пока есть жратва. А там поглядим — может, перебазируемся дальше, в дебри. Курорт так курорт, на все лето! И никаких завихрений, ясно?

Кадуха плюнул в воду по крутой траектории и этим как бы поставил точку: «Все! Власть молокососов закончилась! Теперь я беру командование в свои руки».

Все четверо угрюмо молчали, уткнувшись носами в песок. В лагере явно намечался раскол, и кому-то — либо Бену, либо Кадухе — следовало поубавить гонору, иначе…

— Вот чудаки! — уже спокойнее, с горькой досадой в голосе пробурчал Бен. — Я вам про что толкую? Там одна старушка, сторожиха. Пока она доковыляет до деревни, пока дозовется кого-нибудь, мы запросто отмахаем на танке круга два (тут же, у траншеи!) и — ходу. Это ж какой блеск — на боевой машине!

Родька Зинчук, неповоротливый и ленивый, безразличный ко всему (целый день лежал бы себе на песке да уминал колбасу), видать, пошевелил наконец какой-то извилиной (а каково шевелить, если голова распухла на солнце!) и, сонно потягиваясь, сказал, что оно, конечно, неплохо прокатиться на танке.

Вадька тоже заметно заколебался: перед его холодным прищуренным взором все ярче вырисовывался грозный Т-34, круглая, цельнометаллическая башня с пушкой, кожаное командирское кресло, предназначавшееся, конечно же, для него, для Вадьки Кадухи.

— Между прочим, — напомнил Кадуха, и в голосе его звучала уверенность человека, имеющего право требовать чего угодно. — Кто поведет танк? Это ж не таратайка какая-нибудь. В нем разбираться надо.

— Все продумано! — горячо воскликнул Бен. — Вот, гляди, братва!

Из-под футболки он вытащил еще одну книгу, толще предыдущей, оснащенную множеством рисунков. Это был «Иллюстрированный военно-технический словарь».

— Вот! Схема и описание танка! Тут все в деталях, как на шпаргалке!

Вихрастые головы заинтересованно склонились над книгой, а пальцы забегали по отделениям Т-34 — вот боевое, где должен сидеть командир экипажа (Кадуха!), вот отделение управления, где хозяйничает механик-водитель (Бен сразу же и категорически заявил: это я!). Вспыхнула короткая дискуссия, кому быть наводчиком, а кому заряжающим, но ленивому Зинчуку оказалось совершенно безразлично, кем быть, лишь бы покататься, и он был назначен заряжающим, чья задача состояла в том, чтобы сидеть на самой верхотуре башни (красота! лишь бы не бегать!) перед приспособлениями для наблюдения.

Ребята, подобно заговорщикам, склонили над схемой танка свои взлохмаченные головы и деловито переговаривались. Вдруг Вадька тихо, но твердо, с нажимом проговорил:

— Братва, в воду. Кто-то движется.

Книгу прикрыли футболкой и все вместе с наигранным весельем бросились к речке. Только размякший, разомлевший на солнышке Зинчук плелся нехотя, вразвалку, словно по принуждению. Однако, нырнув в воду, разошелся, начал весело фыркать и пускать изо рта фонтанчики; о Бене нечего и говорить — он нырял, кувыркался в воде, гонялся за Панченко. Словом, лучшие сыны Лукьяновки бултыхались в Днепре, хохотали, хватали друг дружку за пятки, только Вадька покачивался на волнах, как поплавок, и не спускал глаз с дядьки, двигавшегося по направлению к ним вдоль пустынного песчаного берега. Несмотря на жару, этот здоровенный мужик был обут в резиновые сапоги, на плечах — брезентовая куртка-штормовка, на голове — кепка. Лицо до черноты выдублено солнцем. Видно, завзятый рыбак, из тех, что ночуют дома только перед получкой. За спиной у него висел рюкзак и удочки, какая-то банка болталась на шнурке, привязанном к поясу.

Чем ближе подходил рыбак к оранжевой палатке, тем беспокойнее нырял и выныривал из воды Вадька Кадуха. А дядька вдруг остановился, покачал головой, восторженно прицокивая языком, и сказал в воздух: «Ты смотри! Вот это штука! Ну прямо раскрасавица!»

— Тс-с! — Вадька нервно зашипел на ребят. Худое, плоское лицо Кадухи еще больше вытянулось от страха.

А дядька постоял, посмотрел в задумчивости на веселую, ярко-оранжевую палатку, кокетливо выглядывавшую из-за кустов, еще раз причмокнул с завистью и пошел себе дальше, философски приговаривая: «Да-а… Достают же некоторые!» И только когда согбенная от навьюченного на нее рюкзака фигура рыбака исчезла за высоким барханом песка, Вадька облегченно вздохнул.

Тем временем лукьяновские заговорщики накупались и захотели есть. Как по сигналу, обгоняя друг друга, бросились они к палатке. Даже Родька Зинчук, этот невыносимый копуша и нытик, и тот включил третью скорость.

Всей гурьбой ввалились в палатку. Это была в самом деле замечательная двухместная палатка с брезентовым полом, с окошечком и прорезанной дверью, которая наглухо закрывалась на замки-молнии. А главное — новенькая, веселая, апельсиново-оранжевая, она пропускала внутрь мягкий, теплый свет.

Упадешь на пол в такой палатке — и сразу хочется вытянуться, расслабиться и сказать: «Ну и здорово, братцы!» А уж потом станешь ощупывать плотную, пронизанную солнцем парусину и с дикарским восторгом разглядывать штампы и ярлыки с хитроумными иероглифами и надписями.

И вот четверо мальчишек, отдуваясь, как моржи, разом плюхнулись на пол; в палатке стало немного тесновато, но Вадька расчистил себе место в центре и взял банку абрикосового варенья.

Едва крышка, звякнув, отлетела в сторону, Бен молниеносно запустил руку в банку, и никто не успел глазом моргнуть, как он уже слизывал золотисто-тягучее сладкое варенье с растопыренных пальцев. За ним, судорожно глотая слюну, потянулся к банке Родька Зинчук.

— Эй, вы! — прикрикнул Кадуха, но не злобно, а с уважением к волчьим аппетитам лукьяновского братства. — Убью! Давай по очереди!

И он, в корне пресекая всяческую анархию, зачерпнул золотистое варенье и отправил себе в рот. Потом дал Панченку. Потом еще раз пропустил Бена.

А бедный Родька Зинчук, который прямо-таки дрожал от голода (а есть ему хотелось всегда, даже среди ночи), сидел и алчными глазами пожирал банку. Бен пожалел Родьку и милостиво дал ему из своих рук, а потом еще и провел вареньем у него под носом. Золотые усы на Родькиной физиономии рассмешили заговорщиков; Кадуха тоже запустил руку в банку и всей пятерней поставил печать на Родькиных круглых щеках. Грянул такой хохот, какой раздавался на земле разве что в пещерах первобытного человека. Родька обалдело поморгал глазами и, не долго думая, мазанул вареньем Костю. Костя — Бена. А Бен уже нацелился было на Кадуху, однако тот накрыл пятерней банку и сказал:

— Сдурели? А лопать что будете?

И правда — доигрались! Только на самом дне банки оставался золотистый кружочек варенья — и все! Кадуха сам доел его, по-хозяйски облизал руку и, перемазанный до самых ушей, окинул победоносным взглядом сынов Лукьяновки; те разочарованно притихли, а на лицах было написано полное недоумение: неужели у нас было что-то во рту? Да не может быть!

— Ладно, — смилостивился над ними Кадуха, — Бен, волоки шпроты! Только без шакальства! — Последние его слова расшифровывались таким образом: не хватать друг у дружки из-под носа, не швыряться, провизии мало, всего-то на день-два, так что объявляется строгая диета.

Открыты консервы. И уже без баловства, сосредоточенно, прямо-таки по-джентльменски таскали из банки по рыбешке (а что это за рыба — тюлька несчастная!), быстренько отправляли ее в рот, жевали без хлеба, а за каждой рукою бежали жирные масляные дорожки — по оранжевой парусине, по ребячьим ногам, по животам и подбородкам.

Немножко заморили червячка.

Развалились на полу. И Кадуха вслух посетовал, что не прихватил магнитофон, купленный на толкучке. Такая музыка загремела бы в дебрях, что рыба сама, без всякого динамика, повыскакивала бы на берег: бери себе и жарь или суши на солнышке — делай тараньку…

Полежали, помечтали, потом вылезли на солнце. Кадуха сказал:

— Бен, организуй-ка охрану лагеря. Да смотрите, чтоб никто нас тут не застукал. А мы пойдем рыбу ловить.

Мы — это они, Кадуха и Бен. Генералитет. Решили прогуляться над водою. А на солнце пусть жарятся низшие чины — Костя и Родька. И если флегматичному Зинчуку это было на руку (только бы не двигаться), то Костя Панченко с тайной обидой подумал: «Ничего! Я вам еще устрою! Раскомандовались!..»

А Кадуха (ему было начхать, кто и что о нем думает) вытащил из-под палатки спиннинги. Любовно осмотрел рыболовные снасти, и глаза его лихорадочно заблестели:

— Вот это да! Шикарные спиннинги!

Что и говорить, спиннинги были замечательные: черные, лакированные удилища длинные-предлинные — так и хотелось поскорее забросить их в воду; катушки небольшие и легкие, приятного нежно-голубого цвета. А блесна! Ну точно золотая рыбка, а под ней хитро вмонтированы стальные крючки. На такую блесну кинется щука, не меньше, да и сам ты, увидев в воде такую золотую рыбку, непременно погнался бы за ней.

— Пошли, Бен, забросим, — нетерпеливо сказал Кадуха. — А вы, братва, караульте. Если что — свистните…

Вадька с Беном, вооружившись спиннингами, побрели, увязая по щиколотку в песке. А у палатки остались сидеть сразу же скисшие Панченко и Зинчук. Проводили они взглядами свое начальство, увидели, как Вадька размахнулся и забросил серебристую нитку далеко в воду. Бен что-то завозился, попытался забросить, но не получилось — наверно, запуталась леска…

А речка гудела, растревоженная катерами, с высокого правого берега уже ложились на воду длинные вечерние тени. Странно: если днем Кадуха все время тревожно озирался и всячески проявлял беспокойство, то с приближением сумерек он становился все бодрее и веселее. Мрак, безлюдье, тайный ночлег в глухом необитаемом месте вполне устраивали его: темнота — своя тетка, не выдаст. Однако перспектива остаться на ночь тут, в этой никому не ведомой глуши, не особенно улыбалась другим сынам Лукьяновки — Зинчуку и Панченко.

Днем в компании они веселились. А сейчас уныло сидели вдвоем возле палатки — и то ли разморило их на жаре, то ли тревога постучала в сердце (домой!), но Костя и Родька вдруг примолкли, перестали обсыпать друг друга песком (им даже говорить расхотелось) и только украдкой поглядывали на противоположный, высокий берег Днепра, где в голубоватой вечерней дымке можно было различить (или представить себе) силуэты далекого Киева. А там школа, суета, звонки: «Где Панченко?» — «Нету Панченко!» — «Где Зинчук?» — «Нету Зинчука!» Директор нажимает на кнопку, вбегает курносая курьерша Нюся, и вот уже летят на Лукьяновку директоровы депеши: одна родителям Кости, другая — родителям Родьки, а дома…

У Роди, обгоревшего до красноты, вдруг похолодело сердце, и он, запинаясь, произнес громким шепотом:

— Слушай, Кость… А как там у тебя… дома?

— А-а! — отмахнулся Костя и перевел в сторону глаза, полные печали и раскаяния. Двойки отец ему прощал, а вот побег из дома, да еще в последние, решающие дни учебного года… Он уже давно грозился: ох, доиграешься ты у меня — шкуру спущу! Видать, теперь-то и настал этот момент. Спустит! Если не шкуру, то штаны уж точно. На сто процентов!

Костя и Родька переглянулись, тяжело вздохнули. А длинная тень от правого берега Днепра протянулась через всю реку и подползла уже совсем близко; вот она легла на песчаную отмель, на кусты лозняка, на оранжевую палатку. Потянуло холодком, и от этого стал резче запах воды и запах бензина от моторки, быстро мчавшейся к Киеву. Берег окутали сумерки. Постепенно нарастала вечерняя тишина. Настало время, когда все возвращаются домой. К чаю, к телевизорам.


В городском отделении милиции почти одновременно прозвучали три звонка.

Первым позвонил какой-то старый человек, назвавший себя ветераном первой империалистической войны. Он говорил хриплым, взволнованным голосом и сразу начал с того, что будет жаловаться: где это видано — третьи сутки нету внука; он, то есть ветеран войны, уже обзвонил все районные отделения милиции — на Лукьяновке, на Подоле, на Печерске, навел справки во всех больницах, в морге, в Киевском бюро находок, и всюду ему один ответ: нету, нету, не числится. Как это нету? Как не числится? Это же не иголка, а живой ребенок, и ребенок, слава богу, росленький — по грудь ему, Андрону Касьяновичу.

— Минуточку! — попытался прервать его дежурный милиционер Евген Мстиславович Рябошапка. — Не волнуйтесь, папаша, давайте все по порядку…

Однако нелегко было вклиниться в старческое бормотание Андрона Касьяновича, который, ничего не слушая, жаловался и угрожал, а тут как раз зазвенел второй аппарат. Дежурный сказал не унимавшемуся абоненту. «Секундочку!» — и снял вторую трубку:

— Слушаю!

Там послышался твердый, энергичный голос:

— Говорит доктор биологических наук, профессор Гай-Бычковский. С кем имею честь разговаривать?

Милиционер удивленно хмыкнул, покраснел до ушей и по-военному отрапортовал:

— Имеете честь разговаривать с младшим сержантом милиции товарищем Рябошапкой!

— Прекрасно! Глубокоуважаемые работники милиции и уголовного розыска! Делаю вам официальное заявление: в нашем доме, а именно — на Стадионной, шесть совершена кража. Неизвестные личности, по-видимому, ночью, забрались в подвал и из сарайчика под номером тринадцать, который принадлежит непосредственно мне, вытащили двухместную туристскую палатку, два спиннинга, надувную резиновую лодку, не говоря уже о нескольких банках абрикосового варенья, которое я заготовил собственными руками…

— Минуточку! — сказал товарищ Рябошапка, потому что в это самое время глухо, но настырно, прямо-таки подпрыгивая на столе, задребезжал третий телефон. — Слушаю! — бросился утихомировать его Рябошапка.

В трубке что-то шипело, вкрадчиво лилась нежная тихая музыка, кто-то, словно с того света, вызывал эпидстанцию, и сквозь все эти шумы и помехи прорывалась отчаянная мольба далекого женского голоса:

— …варищи милиция!.. раул! бью палкой — лезут!.. в танке… сторожиха…

— Что такое? Какая сторожиха? Почему она в танке? — сердито прокричал Рябошапка и отер пот со лба («Вот запарка!»). А на улице в самом деле парило и в окно проникал запах разогретого асфальта.

Только после второго или третьего объяснения дежурный наконец начал что-то понимать: звонят из-под Киева; какие-то хулиганы забрались в танк, что стоит там на кирпичном постаменте; залезли и что-то там делают, гремят железом, сторожиха колотит палкой по броне, кричит: «Вылезайте!» — а они, хулиганы, задраили люк и не вылезают…

Рябошапка нажал на красную кнопку и крикнул в аппарат, соединенный со всеми параллельными, то есть с ветераном войны, профессором и сторожихой:

— Объявляю тревогу! Немедленно выезжаем во все пункты! Ждите!


А на Лукьяновке из двора во двор, из подъезда в подъезд ходил согбенный старик, бледный как полотно, с затуманенным слезами взором. Он останавливал незнакомых людей и бормотал что-то нечленораздельное, и люди осторожно обходили его стороной: свихнулся, бедняга. Кое-кто сочувствовал: «Видать, несчастье у деда… Может, умер кто…» — и останавливался, тогда старик начинал торопливо и возбужденно расспрашивать, не видали ли они мальчика — такого вихрастенького, высокого, с голубыми глазами… Люди пожимали плечами — что тут сказать: мало ли в Киеве высоких вихрастеньких мальчиков с голубыми глазами? Не зная, чем помочь обезумевшему от горя старику, люди шли себе дальше своей дорогой, а он брел неведомо куда и в полном отчаянии повторял: «Матушка-богородица! Что делать? Как сообщить родителям?»

Разбитый, безутешный в своем горе, перед всеми виноватый (перед родителями, перед школой, перед людьми), старик слонялся по дворам, зная, что без внука ему незачем возвращаться домой. И он хотел одного — умереть, умереть сейчас, здесь, прямо на дороге, под забором.

А у профессора Гай-Бычковского тоже было нерадостно на душе. Взял он в университете отпуск в неурочное время, взял специально, чтобы порыбачить в самую благодатную пору — в начале лета. Настроил планов — поплыть на Десну, за Сосницу, там, говорили ему, есть тихие рыбные места. Уже и наживку достал, накупил приманки, одолжил у своего друга портативный комбайн (газовая плита вместе с холодильником). И на тебе: ни палатки, ни спиннингов, ни надувной лодки. Да еще и варенье забрали, над которым профессор трудился по выходным дням. Ну да бог уж с ним, с абрикосовым вареньем. А что делать без палатки, без спиннингов, без лодки? Мечтал, как будет блаженствовать летом, и что же? Хоть иди в университет и откладывай отпуск.

Впервые за много лет Гай-Бычковский не сделал утреннюю зарядку и отказался от кросса.


После напрасного блуждания по дворам и задворкам уже под вечер добрел Андрон Касьянович до своего дома. Сел на лавочку у кочегарки. Усталое, отяжелевшее тело, в котором гудели все косточки и суставы, молило о покое Старик прислонился к стене и сидя задремал, крепко держа в руках авоську с кефиром. Его разбудил детский голос:

— Везут! Везут! Милиция!

— Бен! Смотрите, Бен!

— Где Бен? — проснулся Андрон Касьянович.

Спросонья заморгал сухими, горячими веками, и руки у старика задрожали — то ли от страха, то ли от внезапного пробуждения, и бутылки с кефиром жалобно звякнули.

Широко раскрыв глаза, он на мгновение остолбенел. Бен! Вот он, во дворе, живой и невредимый. Его Бен, в майке и шортах, стоит и улыбается детворе, а на его щеках, на лбу, на руках блестят мазутные пятна.

— Матушка-богородица! Бен, сыночек! — бросился к внуку Андрон Касьянович. — Слава богу, живой, нашелся!

Старик кулаком смахнул слезу, нацепил на руку сетку и, что-то радостно бормоча, хотел подойти поближе, чтобы обнять и расцеловать любимое дитя.

— Гражданин! — раздался неожиданно строгий окрик. — Не подходите! Они задержаны!

Старик, совершенно сбитый с толку, замер на месте и только теперь заметил: во дворе милиция! Целых три милиционера, какая-то машина (вездеход ГАЗ-69), а возле нее стоят и понуро косятся на толпу Бен, Вадька Кадуха и еще два паренька — арестанты в одних трусах. «Что случилось? Почему конвой?» — ничего не понимал старик: он сдвинул брови и направил вопросительно-изучающий взгляд на кислые физиономии лукьяновских дружков. Угрюмо потупившись, они смущенно переступали с ноги на ногу. Тогда старик с тем же вопросом в глазах посмотрел на милиционеров. Двое — в полном служебном обмундировании, в форменных фуражках, надвинутых на самые глаза, — стояли навытяжку по обе стороны голой замурзанной команды. А третий милиционер, толстый рябой старшина, выволакивал из машины какое-то добро. Кряхтя и отдуваясь, он кое-как извлек и выбросил на асфальт ярко-оранжевый брезент («Парашют! Парашют!» — в восторге закричали дети). Затем на асфальте оказались два новеньких великолепных спиннинга и нехитрое мальчишечье снаряжение: кеды, футболки, коробка с червяками. Все это старшина сложил в кучку. Потом вытащил из машины тяжелый тюк свернутой и зашнурованной серо-зеленой упругой резины («Лодка! Надувная! И покататься-то не успели!» — Бен с грустью посмотрел через плечо милиционера на резиновый тюк: вот жалость — попасться со всем барахлом и даже не расшнуровать).

— Андрюша, мальчик мой! Что ты натворил? Где ты был? — простонал дед, уже предчувствуя новую беду, и опять рванулся вперед, простирая руки к Бену.

— Не подходить! Сказано — задержанные! — остановил его охранник.

Старшина, выгребавший из машины добро, распрямился; был он рыжий, веснушчатый и, сразу видно, человек добрый и обстоятельный.

— Вы кто будете? — спокойно спросил он деда. — Знакомый? Или родственник кому из них?

— Дед я! — хрипло проговорил Андрон Касьянович. — Я ему и за отца и за мать. Вот этому.

— Плохой вы отец и мать, — флегматично заметил старшина. — Хулигана воспитали.

— Да вы что? Что вы говорите? Мой внук — хулиган?

— Хулиган и вор. Вот, полюбуйтесь, — и старшина указал рукой на барахло, разложенное на асфальте. — Это он вместе со своими дружками украл. В вашем же дворе. У профессора.

— Как? — глаза у старика округлились, лицо покрылось мертвенной бледностью. («Матушка-богородица! Где же валидол?») — Как? Мой внук украл?!

Андрон Касьянович пошатнулся и уже в полуобморочном состоянии сунул кому-то в руку сетку с кефиром. Хорошо, что за спиной у него стояла какая-то девочка (а это была Женя Цыбулько), она быстро пододвинула скамеечку, и старик, точно куль с мукой, дрожа всем телом, опустился на доску. Он слышал, как девочка кричала ему в самое ухо: «Дедушка, вам воды? Может, вам воды принести?»

Старик замотал головой. Сердце у него колотилось часто и громко, перед глазами плыл туман, но сквозь него старик увидел: народу полно. Весь двор сбежался посмотреть, еще бы — воров привезли! А над головой шепот: кража, милиция, хулиганы, ну и дети пошли, только смотри…

«Какой стыд! Какой позор на мою седую голову!» — немо простонал старик, и сердце его зашлось, замерло, пронзенное холодными иголками.

Когда Андрон Касьянович пришел в себя, ни Бена, ни милиции уже не было. Над ним стояла стайка испуганных женщин. Они тихо и тревожно переговаривались: «Не дергайте!.. Расстегните!.. Ему плохо». Чьи-то мягкие ласковые пальцы пробежали по шее и расстегнули ворот его военной рубахи (это была слабость Андрона Касьяновича — он всегда носил гимнастерки).

— Сердце, — виновато пробормотал Андрон. — Сердце подводит. Извините.

И попытался встать, но те же ласковые руки остановили: не спешите, не надо, посидите немножко…

С этой минуты и до самой ночи жизнь Андрона Касьяновича и вовсе превратилась в ад: он куда-то ходил, звонил, о чем-то просил, что-то кому-то объяснял. И все — будто в тумане, в чаду, в полусознании. Первым страшным потрясением для старика было известие, что его любимого Бена, Вадьку Кадуху и еще двух их сообщников милиция увела с собой. Второе — когда опять приехали два милиционера, теперь уже прямо на квартиру Кущолобов. Без лишних разговоров, спокойно и деловито они вытащили из-под дивана акваланг, которого старик никогда не видел, и охотничий пояс с патронташем. Оказалось, что это тоже вещи профессора Гай-Бычковского, украденные из подвала.

С таблеткой валидола под языком старик поплелся на почту и дал две телеграммы: «Случилось несчастье, приезжайте». После этого старик обвязал голову мокрым полотенцем и свалился в постель, совершенно разбитый.


Первым приехал отец Бена — плотный, крепко сбитый мужчина лет тридцати пяти, коренастый, с крупной лобастой головой, покрытой шапкою черных кудрявых волос.

Он немедленно вывел из гаража машину и куда-то поехал.

Был поздний вечер, вернее даже — начало ночи. Андрон Касьянович лежал в постели у распахнутой настежь балконной двери (чтоб поступал свежий воздух), смотрел на полную луну в небе и думал о смерти. Думал спокойно, как-то по-хозяйски, так, как люди думают о переезде на новую квартиру. «Значит, так, — говорил сам себе Андрон. — Денег я отложил, на похороны и поминки хватит. Костюм есть (белая рубаха и темно-синие шерстяные брюки). Свечи купил, попрошу, чтоб поставили. Можно умирать…» Как ни прикидывал старик, жить дальше не было никакого смысла. Вся его жизнь была вложена в Бена: для него и за него учил он грамматику, решал дроби и даже старался осилить английский язык. А главное — душу в него вкладывал, все свои силы отдавал, все, что сам знал, внуку рассказывал: о геройских событиях, об отважных людях.

И вот благодарность — преступник, вор. Нет, не профессора, его, Андрона, ограбили, ограбили подло, до нитки. Как теперь жить? С какими глазами выйдет он во двор, встретится с людьми?

В ту самую минуту, когда старик твердо и окончательно сказал себе: «Надо умирать», в коридоре с грохотом распахнулась дверь и раздались быстрые шаги. Тяжело и грозно сопя, в комнату вошел зять. Впереди себя он толкал Бена.

У старика сердце зашлось быстрым и коротким, тревожным стуком.

— Бен! — промолвил Андрон Касьянович, воскресая. — Вернулся! Ну вот и слава богу! Всех отпустили?

— Нет! — холодно бросил отец (чувствовалось, что он чрезвычайно раздражен). — Не всех. Этого оставили, Кадуху. Зачинщика. Им займется следствие. Наверно, в колонию отправят.

— А Бена? — зашевелился в подушках старик.

— Лежите! — коротко приказал отец. — При чем тут Бен? Он же теленок, молокосос несчастный! Он же дурачок (отец дал Бену затрещину, тот так и присел, волосы закрыли его лицо, и он обиженно засопел носом). Он же, дурачок, за Кадухой потянулся, за старшим, на поводу пошел. Ишь, в танке им захотелось покататься! Да я т-т-тебя т-т-так пок-к-катаю! — отец снова замахнулся.

Бен пригнулся еще ниже, опустил голову и замер, напряженно ожидая еще одного удара, «волейбольного», сверху вниз.

— Я же говорил: не надо, — заканючил Бен, вытирая сопли, — а Кадуха это, а он тогда это, подбил…

— Рассказывай! — крикнул отец. — Милиции можешь зубы заговаривать, но не мне. Подбили его! А кто тебя подбил в подвал лезть, воровством среди ночи заниматься? Кто, спрашиваю?

— Я же говорил, а он… а он говорит…

— Ой, замолчи! — скрипнул зубами Кущолоб, еще больше свирепея оттого, что этот откормленный здоровый балбес, его сын, пригнулся и съежился, как паршивый щенок. — А ну вставай! Нечего гнуться! Банд-д-дит!

И Кущолоб наотмашь ударил сына. Бен страшно побледнел, щеки залило мертвенной синевой от боли и неожиданности, стукнулся головой об стенку и заревел на всю квартиру.

— Что ты делаешь? Зачем ребенка бьешь? — застонал Андрон Касьянович и, с полотенцем на голове, попытался было подняться.

— А вы лежите себе! Вы уж лучше лежите да помалкивайте! — Кущолоб повернул к деду перекошенное от гнева лицо и бросил на него испепеляющий взгляд: — Это ваша работа! Ваше воспитание! Вы довели семью до такого позора!

Плотный коренастый мужчина весь побагровел и обрушил на старика целый шквал убийственно-злых, жестоких слов, в слепом своем гневе не замечая того, что несчастный старик вжался в подушку, окончательно прибитый, чуть живой, что глаза у него остекленели, а на лице застыло выражение скорбного недоумения: за что мне такая благодарность? За какие грехи?..

СРЕДИ ВЕЧЕРНИХ ОГНЕЙ

Девочка окончила пятый класс. Разве это не событие? И не просто окончила, а перешла в шестой (слышите: в шестой!) с похвальной грамотой. И конечно же, дома не обошлось без «Киевского» торта, без вечернего чая, за которым говорилось о каникулах, о Манькивке, о том, что, возможно, они все вместе поедут в Крым или на Кавказ. «На Кавказ! На Кавказ! — запрыгала девочка. — Туда, где жил Лермонтов».

А в конце ужина Галина Степановна сказала:

— Ну иди, Женя, погуляй немножко.

Нет, надо было слышать, как это сказано: «Иди погуляй!» Спокойно, сдержанно, как о чем-то совершенно обыденном. «Погуляй!» — так говорят только взрослому, вполне самостоятельному человеку, которому дана полная свобода действий.

Прекрасно. В такой вечер только гулять.

Женя повертелась перед зеркалом и пожалела, что недавно снова коротко подстриглась. Нет, спортивная прическа ей не идет. Это и девочки в классе говорят. Надо отпускать косу. А то с короткими волосами как-то подчеркнуто торчат уши. Уши, конечно, кругленькие, аккуратные, но все-таки лучше бы их прикрыть. А потом — уж очень длинная получается шея, и тоненькая-претоненькая, и лицо тоже худое, узкое, а глаза большие, широко раскрытые, и оттого вид у нее ну не то что бы вытаращенный, а как бы чуть удивленный. Вот если бы косы… И Женя представила себя с белым бантом в длинной косе, в светлой блузке и черной юбочке с поясом, в белых туфельках. Красиво! Можно было бы взять на руку кофточку, ведь по вечерам довольно-таки свежо. И крикнуть ему: «Эй, не сердись. Пошли погуляем немножко…»

На минуту представила себе: теплый вечер, каштаны, и идут они вдвоем… с «генералом». Прыснула, прикрыла губы ладошкой. Нет, невозможно смешно — парочка! Выдумки это все!

А пока… Женя глянула в зеркало на ушастую девочку в школьном коричневом платье и сказала себе: «Ничего! Сегодня и так сойдет».

Взяла кофту, помахала родителям: «Салют!» А родители стояли в дверях, с волнением и радостным удивлением глядя на дочку: «Совсем большая девочка! Господи, и когда же это он так вырос, наш ребенок?»

А ребенок, подмигнув Цыбулькам, забарабанил каблучками по лестнице.

Был конец мая, прекрасная пора, когда на улице тепло и зелено и когда весь вечерний город, от седых припудренных старушек до юных фей и студентов, высыпает на улицы. Молодежь движется толпами, веселыми компаниями, взявшись за руки, им тесно на тротуаре. Со всех сторон раздаются взрывы смеха и бренчание гитар. Идти одной в этой шумной толпе, сиротливо идти в стороне от людей, от разговоров, смеха, шуток… Нет, знаете, становится как-то не по себе, в сердце проникает печаль, и тебе уже кажется, будто ты совсем один в этом веселом, сверкающем мире, и хочется, чтобы кто-то был рядом — свой, близкий, с которым можно говорить и говорить или просто идти и молчать…

Женя остановилась во дворе; детская площадка, вербы залиты мягкими прозрачно-зелеными сумерками. Глянула на соседний дом, на балкон, где когда-то висела ярко-желтая циновка. Темно. «Где он сейчас? — подумала с тревогой. — Прячется? Боится ребятам на глаза показаться? Чудак! Сам наворотил-наворотил, а теперь вот и меня стороной обходит…» А ей горько и досадно: по-дурацки как-то получается! Казалось, вот-вот они помирятся, вот-вот он скажет: «Все-таки ты молоток, Женя, давай дружить!» Она и боится и ждет этих слов. А тут — все наперекосяк: то туи, то кража в подвале, и вот они уже надулись, как сычи, и смотрят зверем друг на друга…

По-дурацки получается!

Еще раз посмотрела на темный балкон. «Позвать? Ведь он там, наверное, один. Голодный. В пустой квартире. Дед в больнице, а родителей, наверно, опять нету…»

Ступила шаг — и остановилась. Защемило-защемило в груди, холодок пробежал по спине. Почему-то вдруг показалось: из всех зашторенных окон подсматривают за ней и перешептываются: смотрите, какие теперь школьницы — пошла звать мальчика…

Сердито крутнулась на каблуках и перед окнами всего дома твердо прошагала на улицу… И только повернула к воротам, как услышала за спиной мелкие, торопливые шажки:

— Тетя, можно я с вами?

Вот тебе и на! Надо было быстрей удирать со двора. Засек ее ушастенький Мотя. Теперь не отвяжешься.

Прибавила шагу, сделала вид, что не замечает Мотю.

Мальчик догнал ее уже за воротами — встревоженный, невыразимо смешной, в своем длинном пиджачке, в большой серой кепке. Часто и жалобно заморгал глазами, протянул руку:

— Тетя Женя, и я…

А у «тети» так и вспыхнули щеки, ей неудобно, она оглядывается на проходящих мимо людей, и вдруг… взгляд ее упал на ту сторону улицы. Что это? Ей показалось, померещилось или на самом деле? Там мимо старого дома вроде бы промелькнул кто-то в джинсах, вихрастый, коротко взглянул на нее — и в кусты, спрятался… Нет, за кустами никого нету, темно. Наверно, почудилось.

Женя наклонилась к Моте, поправила на нем кепочку и тоном старшей, с соответствующей заботливостью и ласковостью сказала:

— Нельзя, Мотя. Уже поздно. Завтра погуляем с тобой.

И убежала от Моти, однако что-то затрепетало, сжалось внутри оттого, что она заметила — наполнились слезами глаза малыша. Бедненький весь сморщился да так и застыл на месте — не ожидал он, что Женя отстранит его.

Однако скоро Мотя отступил на задний план, и единственное, что занимало мысли, веселя ее и одновременно тревожа, была та тень, промелькнувшая, как в кино… Быстрый, настороженный взгляд и знакомая фигура, скрывшаяся в кустах… «Неужели он?» — думала Женя, и загадочная улыбка играла на ее губах.

Еще минута — и это видение тоже исчезло, развеялось, она вышла на улицу Артема, нырнула в людскую толпу, в шум и гомон, в поток слепящего света.

На улице Артема по вечерам тоже кипела работа.

Полквартала было освещено яркими прожекторами. За высоким деревянным забором, где еще недавно возвышался кинотеатр «Коммунар», гудели и дребезжали бульдозеры, выворачивая груды песка, позвякивал башенный кран, перекликались рабочие.

Девочка остановилась, удивленно навострила уши.

Батюшки, что творится! Разрушили их «Коммунар». Маленький, облупленный, уютный, где столько всего пересмотрено — от первых детских «мультиков» до этих недозволенных «Братьев Карамазовых» и «Анн Карениных».

Разрушили…

Вчера отец рассказывал ей, что «Коммунар» — один из старейших кинотеатров в Киеве, что сохранился он еще с дореволюционных времен и когда-то назывался «Люкс». На него даже упала немецкая бомба, но не взорвалась, а только пробила потолок. А теперь, говорил отец, здесь построят новый кинотеатр с четырьмя залами — самый большой на Украине.

А Женя, когда они с отцом об этом разговаривали, вспомнила Вадьку Кадуху: будет ли у него персональная ложа в новом кинотеатре? И рассказала отцу, что Вадька по пожарной лестнице залезал на чердак и оттуда смотрел все фильмы. Рассказала и смущенно примолкла: с Вадькой такое несчастье — в трудовую колонию забрали, — а она смеется.

Но Василь Кондратович сказал, что для Кадухи, может, это даже и лучше. Человеком станет. Там его заставят учиться, ремеслу какому-нибудь обучат. А тут бог знает до чего бы он докатился — как выяснилось в милиции, он не только в подвал к профессору залез, но и по соседским квартирам шуровал. Практиковался понемногу…

Урчал бульдозер, выворачивая камни из фундамента бывшего «Коммунара», а Женя стояла и вспоминала Кадуху, их глупые детские стычки во дворе. И вдруг в толпе снова промелькнула знакомая тень — легкая крадущаяся фигура. Джинсы, всклокоченные волосы. И глаза — глянули, остановились на Жене и спрятались.

Девочка от волнения закусила губу: «Это он!» Она могла поклясться, что тот, кто всегда дразнил ее, тот, кто потерпел танковую катастрофу, сейчас тайно сопровождает ее — перебегает от дерева к дереву, прячется за стволами каштанов, за спинами людей.

Верно, скучно ему одному дома. А может, ищет примирения? Хочет подойти и… боится?

«Чудак!» — сказала Женя. Поднялась на носки: где он, куда исчез?.. И смешно ей стало, и в то же время приятно, что у нее, суровой-суровой Цыбулько, появился телохранитель. Тайный!

Вот он опять прошмыгнул!

Это была игра поинтереснее жмурок. Женя пригнулась, весело хихикнула и ринулась в толпу. А тот, длинноногий, уже перелетел через дорогу, и его тень притаилась за деревом, за стеной из прохожих. Женя подбежала к перекрестку и сжала кулачки от возмущения: ну надо же так! Красный свет!

Топнула ногой, как бы подгоняя машины: «Пролетайте! Поскорей!» А перед нею — мелькание огней, яркие отсветы на капотах «Волг» и «Жигулей». Но вот волна автомобилей прокатилась — можно вперед!

Женя перебежала дорогу, оглянулась — знакомой фигуры нигде не видно. На залитом светом тротуаре — толпа веселящейся молодежи.

«Он там! — подумала Женя и посмотрела на скверик, откуда лилась музыка. — Сейчас мы его поймаем!» Девочка пригнулась и с заговорщическим видом двинулась вперед.

Точно охотник, идущий по невидимому следу, мягко и неслышно подкралась она к скверику. Поднялась по гранитным ступеням на широкую аллею, на ту самую, где однажды осенью ребята построили высоченную крепость из кленовых листьев и градом каштанов атаковали ее, Женю.

— Как тут красиво! — восторженно прошептала, совсем позабыв, что собиралась кого-то ловить.

Остановилась, будто впервые увидела эти светильники. Высокие, похожие на большие кувшины, они излучали густой, ярко-багряный свет, пронизывавший и причудливо окрашивавший кроны деревьев. От этого свечения клены походили на фантастическое литье: тяжелые красные листья горели, как жар, их как будто бы только что вынули из пылающего горна. И стволы, казалось, были отлиты из расплавленного металла. И здесь, и дальше в глубине скверика стояли такие же деревья, залитые жарким огнем.

От этого темно-красного света, падавшего на клумбы, на лица прохожих, было и радостно, и как-то немножко тревожно: будто ты входишь прямо в огонь, в зарево.

— Как красиво! — проговорила Женя. — Я еще никогда не была здесь вечером.

По широкой аллее, прямо сквозь зарево, направилась к летнему павильончику, туда, где звучала музыка и толпилась молодежь. О, мороженое продают! А где мороженое — там непременно ищи «генерала». Очень он любит сливочное!

Встала в очередь, шаря взглядом: нет ли его тут?

Купила порцию земляничного в вафельном стаканчике. Подошла к столику, у которого одиноко стоял немолодой дяденька, похожий на директора школы. Он равнодушно вычерпывал ложечкой уже растаявшее мороженое и неподвижным взглядом смотрел поверх Жениной головы. «Наверно, ученый, — подумала Женя. — Стоит и задачки решает».

Принялась за мороженое. И тут из-за дяденькиной спины вдруг кто-то украдкой зыркнул на нее. Бен! Женя вытянула шею, чтоб рассмотреть: он или не он? Но только качнуло волной стулья, где-то звякнула бутылка и промелькнула чья-то спина да кто-то пробурчал вслед: «Носит тут всяких! Всю воду разлил!»

Женя уткнулась в стаканчик. Замерла, неприятно пораженная таким дикарским побегом. Игра игрой, однако… надоело уже. Какие-то дурацкие мальчишечьи коленца. Видно, и сам не знает, чего ему хочется: дружить! Но чтоб никто не видел, не смеялся? Чтоб не уронить в глазах компании своей генеральской чести? А разве не смешнее — дразниться, а когда поблизости никого нет, виновато топтаться, моргать глазами или, как сейчас, крадучись, тайком бегать следом, бояться подойти и открыто сказать: «Прости! Все это — Жабулька, шпионка — ерунда. Ты молоток, честно! Ты прямой человек! И правильно, что все рассказала в школе — про туи и про вранье. Я не сержусь, закон!»

И подать руку — мужественно, по-генеральски.

А не драпать под столиками…

Женя углубилась в свои мысли, и теперь уже дяденька-сосед искоса поглядывал на нее и удивлялся: что за трудные задачки решает эта серьезная ушастая девчонка?

А Женя, насупившись, медленно похрустывала сладкой вафлей. Взгляд ее блуждал где-то далеко-далеко, и она даже не заметила, как перед самым ее носом промелькнула волосатая лапка, зачерпнула мороженого и потащила под кофту.

Женя очнулась от своих мыслей и, сдерживая смех, легонько шлепнула по лапке. «Ты чего? А ну не хулигань мне тут!» — строго зашептала и локтем прижала Синька. Ну как же, послушает ее Синько — он чавкал под кофточкой, довольно сопел, облизывался: «Дай еще! А то сам возьму!» Верно, понравилось ему мороженое — ладошка требовательно протянулась из-за кофточки. «Ах ты жадина! И в кого только уродился такой!» — улыбнулась Женя.

Приветливо кивнула дяденьке и вышла из-за стойки. Шла и думала о том, что Бен, очевидно, подался домой: после кражи отец надрал ему уши и строжайшим образом наказал: «Чтоб сидел здесь взаперти! И не смей выходить, перед людьми нас позорить!» И вот Бен целые дни сидел под арестом, а по вечерам все-таки незаметно выбирался на улицу — хоть на минутку! И скорей назад.

Только Женя все это себе представила, как вдруг на аллее, где горели красные огни, увидела Бена. Он стоял в отдалении, спокойно заложив руки в карманы. Облитый сиянием огней, какой-то тревожный в этом освещении, он выжидательно смотрел на Женю. И когда убедился, что она заметила его, сделал какое-то странное движение, точно поклонился ей, потом решительно отвернулся и строевым шагом направился к Стадионной.

— Ну? — высунул голову Синько и сердито засопел. — И долго ты будешь смотреть ему вслед? Или, может, мы поедем наконец в город?

Давно обещала Женя взять его с собой погулять вечером, когда в городе начинается карнавал огней — лентами, гирляндами вспыхивают они на крышах и на фасадах домов, подсвечивают небо и словно танцуют на волнах Днепра.

— Поехали, — сказала Женя.

Ей и жаль было, что Бен ушел домой, и вместе с тем стало легче: все-таки игра есть игра, постоянное напряжение — так и жди какой-нибудь нелепой мальчишеской выходки. А теперь можно расслабиться. Можно и попрыгать и побегать, была бы только охота — хоть прямо здесь, под кленами.

— Куда бы нам поехать? — остановилась в нерешительности Женя. — На Крещатик или на Владимирскую горку?

— На Владимирскую горку! — буркнул Синько.

Из скверика они вышли на просторную городскую магистраль. Тут плыла праздничная толпа, катился гомон, шуршали десятки ног. Казалось, что сегодня какой-то всенародный праздник, манифестация, а это был самый обыкновенный весенний вечер, иллюминированный последними бело-розовыми свечками каштанов.

Тротуар словно раскачивался от топота сотен ног, а что творилось на мостовой! Живым сверкающим потоком неслись машины по зеленому туннелю, сплетенному из могучих ветвей каштанов. Сверху над дорогой — два ряда матово-белых светильников, бежавших вдаль световым пунктиром, превращаясь затем в тонкую ниточку света. Мягко, приглушенно светили сигнальные огни, и Жене казалось, что это вьются, переплетаясь друг с другом, длинные ленты серпантина — желтые, зеленые, красные. Дома, тротуары, прохожих заливал какой-то фантастический, призрачный свет люминесцентных ламп и неоновых реклам, напоминавший морское свечение или лунное мерцание.

И надо всем — роскошные свечки каштанов.

— Правда красиво? — сказала Женя, восторженно вбирая взглядом сияние огней.

— Подумаешь! — забубнил Синько. — В лесу лучше! У нас там такие карнавалы были, и огней не меньше, особенно над болотом в темную ночь…

— Над болотом! Молчал бы уж лучше! Ты сегодня какой-то злой и ворчливый, как старик. Прямо гулять с тобой не хочется!

Оба обиженно насупились.

Молча двинулись дальше. То есть Женя плыла вместе с толпой, с веселым, празднично одетым людом, а Синько сидел, надувшись, высунув из-под кофты свою недовольную мордочку.

— Ну не надо, — сказал он через некоторое время. — Не сердись. Я так просто. Чтоб ты не ходила за этим длинноногим. (Тут Женя не выдержала и хмыкнула.) А если говорить по правде, я тоже люблю твой город. Погляди-ка, погляди сюда, — он ткнул пальцем в слабо освещенный глухой переулок.

Там было тихо и безлюдно. И в этой тишине и безлюдье кружил на велосипеде парнишка. Нет, он не просто кружил. Он демонстрировал высочайший класс пилотажа: летал с закрытыми глазами, широко расставив руки, совсем не держась за руль. Вот он сделал один круг, второй, третий, и Женя сначала не поняла: почему он с таким упорством все кружит и кружит на одном месте? И только потом заметила: на одном из балконов, чуть освещенном, стоят девочки, они посматривают вниз, перешептываются. Ага! Это перед ними он демонстрирует «полет вслепую», выписывая с закрытыми глазами на маленьком клочке асфальта четкие «нули» и «восьмерки».

— Вот молодец! — заерзал Синько и заметил, что только один его дядька Синтюх Однозубый умел выделывать такие круги. — Дай, я прыгну к нему, покатаюсь на багажнике, — попросил он Женю.

— Не надо! Пошли отсюда.

— Все вы такие! — опять насупился Синько. — Любите покомандовать!

«Глупенький ты! — улыбнулась Женя и вспомнила, как Бен крался за нею. — Не надо мешать. У них своя игра».

Пошли дальше по переулку. Становилось все безлюднее, тише. Кое-где в маленьких двориках еще прыгали девочки, доигрывая в классы, кое-где стояли, подпирая стены, парни с гитарами, кое-где под лампочками, раскачивавшимися на проводах, сидели пенсионеры, со всех сторон окруженные мраком, и забивали «козла».

Женя свернула в следующий переулок. И вот на фоне вечернего неба возник четкий силуэт верхней станции фуникулера. А за ним — что-то бездонное, подсвеченное снизу… Оттуда веяло прохладой.

Они вышли на Владимирскую горку. И когда подошли к железной ограде, Синько ахнул.

Вот где действительно была красота!

Гора, а под горою — Подол, целый огромный город внизу на равнине. Он лежал весь в огнях, в мириадах огней, то рассыпавшихся бисером, то расстилавшихся дорожками, то свисавших живыми гирляндами. Город, полный огней, словно бы плыл в весеннюю ночь, за Днепр, в окутанные мглой просторы, откуда веяло речной прохладой, лесом, лугами.

И тут…

Тут Синько дернулся, выскользнул из Жениных рук и кубарем полетел по склону. Женя — за ним. Тут-то она обрадовалась, что надела не выходное платье, а старенькую кофточку; вдвоем они покатились по крутому откосу, визжа и барахтаясь, и были они одинаковыми чертенятами, и одинаково блестели у обоих глаза — от восторга, от детской радости.

А гора тихонько двигалась под тяжестью многотонного, гранитного, залитого огнями человеческого чуда — Города.

Нахохотавшись вволю, они заспешили к дому.


Никогда еще Женя не видела его таким перепуганным. Он задрожал, напряженно вытянул шею и, чуть не плача, залепетал: «Мое бугальце, мое бугальце!..»

Это произошло совершенно неожиданно. Они дошли до своей Стадионной и замерли: напротив их дома, в глухом дворике творилось что-то необычное. Горели мощные лампы, толпились люди, звучали громкие мужские голоса — можно было подумать, что идет киносъемка. Но нет, Женя сразу это поняла: ломали старый Кадухин дом, уже давно неприкаянно торчавший на фоне новых красивых зданий.

Бульдозер отползал назад, разгонялся и ударял в почерневшие стены дома. С треском, вздымая столбы серой пыли, рушилась трухлявая деревянная хибара, а заодно и забор и ворота, возле которых Вадька Кадуха любил стоять в знаменитой вратарской стойке. («Как совпало! — удивилась Женя. — Снесли старый „Коммунар“ и почти одновременно — это последнее Вадькино пристанище».)

Девочка завороженно смотрела на это веселое разрушение: бульдозер сгребал трухлявые доски и обломки кирпича, со скрежетом выворачивал почерневшие, глубоко вкопанные столбы. «Смотри, смотри, падает!» — хотела было сказать Женя, увидев, как крыша боком поехала вниз. Но не успела, потому что именно в этот момент Синько задрожал, задергался у нее в руках и сдавленным голосом пролепетал: «Мое бугало! Мое бугало! Оно там!» Синько дернулся с неожиданной силой, вырвался из рук и, как подстреленный, заковылял через дорогу во двор, где ломали дом. И Женя вспомнила: «Он же говорил, что прячет свой огонек где-то здесь, поблизости, а в том огоньке — вся его сила, и если кто-нибудь затопчет бугало, Синько умрет…»

Женя тоже кинулась было к Кадухиному двору, однако войти в него не решалась: вся территория была огорожена колышками с натянутой на них веревкой (знак: «Осторожно! Прохода нет! Идут работы!»), а там, за загородкой, ловко хозяйничали здоровенные дядьки в брезентовых робах. А Синько… А Синька нигде не было видно: может, он забрался в развалины и роется там, ищет свой огонек, а может, уже нашел и побежал домой.

И Женя, все время оглядываясь, быстро направилась к своему подъезду.

БЕН: ИЗМЕНА И ОДИНОЧЕСТВО. КТО ЗНАЕТ, ОТКУДА ПРИДЕТ ПОМОЩЬ?

Два момента в своей жизни Бен хотел бы забыть навсегда, выбросить из головы и никогда не вспоминать.

Первый — это как они залезли в Т-34 и сторожиха забарабанила палкой по броне, а Бен — к своему удивлению и ужасу — обнаружил, что тот разнесчастный курсантик его обманул. Никакого мотора в танке не было!

Не успел Бен прийти в себя от первого потрясения, как Кадуха резким боксерским ударом отправил его в нокдаун, головой в боевое отделение танка. «Идиот! — прошипел Вадька. — Свяжись с такими!»

Да, выкинуть из головы, забыть и никогда не вспоминать.

Второе, что не давало покоя, — сцена в милиции.

Когда их, чумазых, в ржавчине и мазуте, доставили в милицию, выстроили там в ряд (как были — в трусах и в майках) лицом к столу, за которым восседал сержант Рябошапка, и когда сержант Рябошапка угрюмо крякнул и произнес из-под козырька: «Ну-с, голубчики, рассказывайте» (а рядом — два милиционера с наганами в кобуре), — случилось что-то невероятное. Сковало страхом. Замаячило: вот прямо так, голых, в подвал… Панченко и Зинчук отвернулись, завсхлипывали, натирая кулаками глаза, размазывая по физиономиям мазут и черную водичку. Бен крепился, но горькие мальчишечьи всхлипывания подействовали на него так угнетающе, а от цементного пола тянул такой жуткий холодок, что и он сморщился, скривился, а в глазах показались слезы. И тут они все трое разом забормотали, что они не хотели, не думали, что больше не будут и т. д. А Кадуха отодвинулся и, со злостью глядя на раскисших дружков, прошипел: «Предатели!» Словом, как-то само собой получилось, что они, все трое, ничего такого не хотели, а потянул их Кадуха.

Вот бы забыть и никогда не вспоминать!

И еще был один неприятный момент. Это когда домой приехала «скорая помощь» и на носилках забрала деда Андрона. Его выносили втроем, длинного и мертвенно-желтого, с синими, вытянутыми поверх простыни руками. На площадке было никак не развернуться, из всех квартир повыскакивали соседи, и какая-то женщина пробурчала: «Хулиган. Я говорила: доведет он своего деда до смертного приступа». Отец так и вздрогнул от этих слов. Проводил носилки вниз, а вернувшись, хорошенько тряхнул Бена: «Слыхал, что о тебе говорят? Хулиган и вор, вот ты кто!» А потом сообщил, что должен немедленно выехать по неотложному делу, а он, Бен, чтоб сидел дома и не смел высовывать нос на улицу, пока они с матерью не вернутся.

И вот уже восьмой день сидел Бен под домашним арестом. Он лежал на тахте — в тенниске с погонами, в летчицком шлеме и, заложив ногу на ногу, думал о том, что самое страшное на свете — это предательство.

Бен остался генералом без армии.

Когда, нарушая отцовский запрет, он крадучись спускался во двор, его верные соратники, как мыши, разбегались врассыпную — в подъезды, в кусты, за дом. А если кто вдруг зазевается или попытается приблизиться к Бену, немедленно с какого-нибудь балкона раздавалось мелодичное, певучее: «Ко-о-ля! Иго-о-ре-чек! Домой!» И Коля или Игорек как-то боком, насупившись, проходит мимо Бена и прячет глаза. Одним словом, после танковой катастрофы и гибели летнего лагеря Бена сторонились как зачумленного.

Одна радость была у него — когда совсем стемнеет, незаметно выползти на улицу и из-за кустов, тайно смотреть на окно… Ну этой… Цыбульки (она хоть не воротит нос, как дружки-изменники). Или согнувшись, прячась и маскируясь, идти следом за ней, за ее упрямым чубчиком, и озираться, чтоб никто не увидел (и она тоже!), ведь такая у него теперь жизнь, подпольная. «И чтоб нос не высовывал на улицу!» — таков был отцовский наказ.

Бен лежал на тахте, одолеваемый мрачными мыслями. Нащупал рукой «Спидолу», включил. Грянула музыка. Однако и бравурная мелодия не могла заглушить голодного марша в животе. Целую неделю, с того дня, как увезли деда, Бен сидел на голодном пайке. Снова и снова перед ним вставало фатальное: что есть?

В первый день он обнаружил в корзине немного картошки и свеклы и уничтожил их сырыми. Петрушка и фасоль, купленные дедом для борща, — тоже несваренные и непосоленные — отправились вслед за ними. Но это-то было истинное пиршество. Настоящие муки ждали Бена впереди. На третий день он добрался до горчицы и лимонной кислоты. Что же можно из них приготовить? Бутерброд? Но для бутерброда, как минимум, нужен хлеб. И тут мальчик вспомнил: есть полкулька муки! Раньше, бывало, врывался на кухню между битвами и походами, хватал кусок колбасы и запыхавшийся бежал обратно на улицу. И конечно же, не до того ему было (да и мальчишечье ли это дело?), чтоб присматриваться, как там кухарничает дед Андрон и что он приготовляет из муки. Знал только основную идею: из муки что-то пекут. Например, блины. М-да, пекут. А как?

Бен почесал затылок и решил: печь так печь, штурмом! Без лишних фокусов! Высыпал муку на сковородку, налил туда воды, размешал и поставил на огонь. И тут на глазах у Бена в сковороде стали твориться невиданные чудеса. Как на опытах по химии. Сначала бурная реакция: белая густая жидкость закипела, весело затанцевали пузыри, взрывались и постреливали вверх вулканчики, потом кипящая магма утихла, но тут на всю кухню подозрительно запахло чем-то едко-горелым. Наверно, готово, подумал Бен. Ткнул пальцем — сверху сырое, а снизу дым идет, пахнет горелым.

Выключил газ.

И когда попытался соскрести «блин» ножом, впервые в жизни ощутил свое полное ничтожество. Мука спрессовалась, на тарелку шлепнулось что-то уродливое: сверху сырое и тягучее, снизу — твердое и обугленное.

Кто бы мог подумать, что печь хлеб — такая сложная штука!

Бен согнул своего кулинарного урода, погуще намазал его горчицей, побрызгал лимонной кислотой и едва взял на язык, как слезы градом потекли из глаз.

После муки все съестные припасы в квартире кончились.

Еще два дня Бен продержался на телепередачах и на сырой воде. И лезли ему в голову разные мрачные мысли: а не лучше ли было пойти вместе с Вадькой в колонию? Во-первых, там хоть был бы гарантированный паек, а во-вторых — это проклятое «предатели» висело бы сейчас не на нем, а на ком-нибудь другом.

На пятый день под утро приснился ему страшный и бессмысленный сон: пустыня, Бена засыпало горячим песком, он умирает, а перед ним — ну прямо перед самым носом, только руку протяни! — проезжает свежий румяный пирожок на колесах, а за рулем сидит она — все та же Цыбулько. Бен крикнул. «Жень!» — и проснулся, и понял: срочно надо искать чего-нибудь поесть.

Насилу поднялся и, покачиваясь от голодного шума в голове, побрел на кухню. Еще раз прочесал буфет. В верхнем ящике, где дед держал свежий хлеб, булочки, батоны, сайки, — теперь вольготно лежала пустая газета — подстилка. Вынул ее, вытряхнул, потом вытащил ящик и потряс его над столом. Выпало ровно семь крошек, сухих и твердых, как застывший цемент. Немедленно отправил их в рот. Но они только поцарапали горло — есть хотелось еще больше.

Бен опустился на колени и, постанывая, облазил и обшарил всю кухню — заглядывал под стол, под холодильник, под умывальник, под батарею. Поиски оказались не напрасными: из-за плиты выкатил три молочные бутылки. Три бутылки — это же капитал! Сорок пять копеек!

Так! Но чтобы иметь эти сорок пять копеек в натуре, надо тащиться в молочный магазин. Более того — нужно вымыть заплесневелую стеклотару. Понюхал одну бутылку, вторую: в ноздри ударил такой резкий прокисший дух, что Бен даже зачихал. «Нет, это глупо, — подумал он. — Тратить последние силы на мытье? Может, и так удастся подсунуть?»

Сложил грязные бутылки в сетку и, превозмогая слабость, поплелся в магазин, даже не представляя себе, какие проклятия обрушит на его голову продавщица, прежде чем примет эти несчастные три бутылки.

Из магазина Бен выскочил как ошпаренный, даже не взглянув, что за продукт всучили ему за стеклотару. Уже дома, когда вылил молоко в стакан, увидел: стоит столбик прозрачной синенькой водицы, а сверху плавает какая-то белая микроскопическая флора. «Ну, аферистка! — выругался Бен. — Видно, позавчерашнее подсунула!»

Однако голод не тетка, тут уж не до переборов. Вот только проблема: с чем пить эту кислятину? Еще раз обшарил буфет и в самом дальнем углу наткнулся на две макаронины. Посмотрел сквозь них на солнышко — прозрачные. Пожевал, подержал во рту — непонятное что-то: не соленое, не сладкое и даже тестом не пахнет. Точно пластмасса.

Он представил себе, как сидит сейчас за столом Женя Цыбулько, щеки розовые, с ямочками, сидит, обласканная родителями, и уплетает… котлеты или борщ с пампушками.

Горькая сиротская обида сдавила горло: «Ну где же родители? Что они застряли? Есть у них сын или нету?» Он жевал напоминавшие стекло макароны, запивал мутно-кислой водой и не подозревал, что через пять минут будет, подобно раненому тигру, метаться по комнате и стонать, держась за живот, а потом до самого вечера не сможет даже выглянуть на балкон.

А поздно вечером, сидя на тахте в сумерках, Бен будет вспоминать, какие бутерброды раздавал он во дворе своим прилипалам. Нет, вы только представьте себе: дед тоненько нарезал хлеб, потом — опять тонюсенько — намазывал его маслом, а сверху клал кружочки колбасы, а потом еще кусочек хлеба и еще колбасы или голландского сыру. С ума сойти можно! И эти деликатесы Бен раздавал. Кому? Панченко и Родьке Зинчуку! На своих харчах, можно сказать, выкормил изменников. Да, конечно, изменников! Теперь, после распада его армии, они быстренько перекинулись к заклятому врагу, к атаману из соседнего двора — гитаристу Шурику, к тому самому Шурику, с которым Бен вел постоянные войны. Съесть центнер бутербродов, подхалимничать, заглядывать тебе в глаза, а потом предать — нет, на такое способны только духовные пигмеи. «Предатели!» — презрительно сказал Бен, совсем забыв о том, что этот ярлык Кадуха повесил и на него. Таким нехитрым способом Бен снял с себя позорное клеймо и перенес его на своих дружков.

Предали…

Бен умирал в гордом одиночестве и ясно видел картину, которой он потрясет не только свой двор, но и весь Киев. Среди бела дня, когда перед домом соберется побольше народу, Бен, шатаясь от голода и страданий, выйдет из парадного, встанет у стены, зажмурит глаза и нацелит дуло автомата прямо себе в грудь. Люди замрут, похолодеют. Не успеют даже ойкнуть… А Бен спокойно (но так, чтобы слышали все) скажет:

— Пусть предатели знают, как умирают герои!

И выпустит очередь себе в грудь. Крики, шум, толпы народу, похоронная процессия движется к Байкову кладбищу, Цыбулько идет и размазывает по щекам слезы, а все, кто когда-нибудь обижал, осуждал или оговаривал Бена, пусть теперь кусают локти и сгорают со стыда.

Три раза в день Бен «расстреливал» себя таким образом. А когда на улице совсем стемнело, одиноко выходил во двор, забивался в глухой угол, где стояли маленькие скамеечки (для детей) и темнела разрытая ребятишками песочница. Там, невидимый миру, Бен сидел на пеньке, прислушиваясь к гулу огромного города, и думал о необъятности мира, населенного лисами, тиграми, ягуарами, индейцами; в этом удивительном мире сквозь тундры, пустыни и саванны пробиваются полудикие племена, и им так не хватает настоящего вождя, полководца, а он сидит тут, на детской площадке, всеми забытый и покинутый, почти что при смерти.

В такой критический момент и налетела на него Женя Цыбулько. Бен одиноко сидел в темноте, отощавший, ссутулившийся, и над его печально склоненной головою гудели комары.

— Бен, — сказала Женя, — пошли к нам. Мама зовет.

— Зачем?

— Не знаю. Послала меня найти тебя.

Женя знала, зачем мама зовет Бена, но промолчала, и вообще она старалась говорить как можно более спокойным и равнодушным тоном. Дескать, меня послали, вот я и зову тебя.

Бен тяжело вздохнул, тем самым как бы говоря: «Ходят тут всякие! Не дадут человеку и умереть спокойно». Однако встал и, оглянувшись по сторонам (нет ли поблизости кого-нибудь, а то не очень-то приятно идти под девчонкиным конвоем), поплелся за Женей.

А вскоре на кухне у Цыбулько можно было наблюдать такую сцену: Бен уминал вторую подряд тарелку горячего супа, лицо у него распарилось, волосы нависли на глаза и прилипли к взмокшим вискам. А за спиной мальчика стояла Галина Степановна. Она с жалостью и некоторым ужасом смотрела на Бена, на его растрепанные влажные волосы, на исхудавшее, вытянувшееся лицо, на темные потеки на щеках, на грязную тенниску, на всю его неприкаянную фигуру. Мать все подливала ему супу погуще, подкладывала хлеб и взглядывала на мужа: «Да что же это за родители? Бросить ребенка на произвол судьбы — да у меня бы сердце разорвалось!» Василь Кондратович стоял, опершись плечом о дверной косяк, хмурился, нервно поправлял очки: он понимал возмущение жены. Но что же тут поделаешь?..

У Жени были свои соображения на этот счет: ну сколько можно с этими погонами, саблями, пистолетами? Игрушки! Пора переходить на что-нибудь серьезное — ведь шестой класс уже! Вот если бы был у нее старший брат, чтобы вместе… летом поехать в Пущу… Женя быстро-быстро заморгала глазами, волнуясь от этой тайной своей мысли, посмотрела на Бена: а что, если бы с ним, с Беном, поехать на озеро в Пущу-Водицу?

Бен и не подозревал, какие мысли сплетались над его нечесаной головой. Он не видел ничего, кроме тарелки с горячим, дымящимся супом да краюхи пахучего хлеба.

И уже через силу доедал суп.

Все медленнее и медленнее двигалась ложка, глаза заволокло туманом, сизою мглой, голова склонилась, все тело размякло, расслабилось. И вот, звякнув ложкой об стол, Бен уронил голову на локоть, и в кухне послышалось мирное тоненькое сопение.

— Гляди-ко, — тихо проговорила Галина Степановна, — заснул. Намучился бедный.

Вдвоем с отцом они осторожно взяли Бена под руки (а был он довольно-таки тяжелый, словно вовсе и не похудел) и отнесли в комнату, уложили на диван. Мать подсунула ему под голову мягкую подушку.

Бен зачмокал губами, повернулся к стенке. И, подмяв под себя генеральские эполеты, сладко заснул.

А Женя еще немножко постояла над спящим генералом и подумала: как интересно получается: ссорятся, ссорятся люди в классе, во дворе, а случится беда — и они вместе…

АВИАБИЛЕТ НА МАНЬКИВКУ

Как-то внезапно — без телеграммы, без всякого предупреждения — приехали Кущолобы и забрали Бена. Нет, не с собой забрали, а взяли его от Цыбулек и отправили в пионерский лагерь.

Жалко. А они уже собрались ехать вдвоем на озера. Мама, как настоящий телепат, сразу угадала Женины мысли (и даже не мысли, а первые неясные полужелания). «Почему бы вам, — сказала Галина Степановна за завтраком, поглядывая то на Бена, то на Женю, — почему бы вам не поехать в Пущу-Водицу? Каникулы! Тепло! Возьмете там лодку, покатаетесь. Женю одну мне отпускать страшно».

Бен, который сидел насупившись, угрюмо упершись взглядом в землю, при слове «страшно» расправил плечи и твердо взглянул на Галину Степановну: «Со мной — хоть в джунгли. Закон! Никто пальцем не тронет!» (Бен сидел умытый, причесанный, в выстиранной тенниске и, видно, был смущен такой непривычной ему парадностью).

Все так просто, так легко получалось: «Поедем!» И тут-то нагрянули Кущолобы. Будто не могли задержаться еще пару дней!

Забрали Бена. Жаль. Посоветовались, подумали Цыбулько и на семейном совете приняли решение: отпуск у них неизвестно когда, пусть себе Женя летит пока в деревню к бабушке и побудет там месяц-полтора.

Значит — деревня. Завтра в десять пятнадцать.

Билет на самолет лежал на тумбочке перед зеркалом, и Женя чуть не каждую минуту подходила, разворачивала билет и с волнением проверяла: точно ли, что на завтра и что именно на десять пятнадцать?

А выдворенный из Киева Бен сидел в пионерском лагере, на окраине города, сидел, спрятавшись в кустах сирени, и через дырку в заборе грустно смотрел на безлюдную дорогу в лесу, на неподвижные сосны, на пустое застывшее небо. И видел совсем другую картину, полную движения и жизни: озеро, моторная лодка на крыльях, скорость — триста метров в секунду, никакая акула не догонит; по озеру летят они вдвоем — Бен и немного испуганная Цыбулько. Бен говорит ей: «Ну что? Законно? Крепче держись!» — и делает крутой вираж в воде.

В общем, через неделю Бен сбежал из лагеря и тайно прибыл в Киев (где добирался пешком, где в кабине бульдозера — денег-то в кармане не было ни копейки). Прибыл — и такая печальная неожиданность: опоздал! Женя уехала в деревню! Как не повезет человеку, так уж во всем!

Под конвоем деда отправили Бена обратно в лагерь…

Если бы Женя знала, что так будет, разве поехала бы она в Манькивку? Ни о чем таком не подозревая, Женя собиралась в дорогу.

На полу стоял упакованный уже светло-серый дерматиновый чемоданчик. Но каждую минуту его приходилось расстегивать и застегивать. Потому что из кухни то и дело появлялась мама, какая-то озабоченная и растерянная, и несла очередной подарок.

— Вот еще, чуть не забыла, косынки. Бабе Паше. Она любит белые косынки, и на солнце в них работать хорошо.

Возвращалась на кухню и вот уже снова появлялась с полными руками:

— Это лавровый лист, а это перец, а вот пачка какао. В деревне все пригодится.

А тем временем Бен выламывал доску в заборе — на будущее, чтобы в подходящий момент, когда лагерь уснет, рвануть назад в Киев.

Потом несла какой-то большой сверток:

— А это Вовке, племяннику, подарок. Твои брюки. Ты их и не носила совсем, маленькие купили…

— Ой, надо бы Клаве чего-нибудь, двоюродной-то сестре. Вот, сережки от меня передай, ей бы только чтоб на нее смотрели, все что угодно на себя нацепить готова.

Чемоданчик распух, в него уже больше ничего не лезло. И мама стала паковать сетку, а Женя ворчала, что ей будет тяжело тащиться с этими узлами по деревне.

Бен поранил руку о ржавый гвоздь в заборе и, чертыхаясь, слизывал кровь с царапины.

Наконец, кажется, все собрано. Галина Степановна бежит на работу — она и так отпросилась на часик, чтобы собрать дочку в деревню, — а Женя остается дома. Одна.

Одна во всей квартире. А может, и во всем доме. Летом город перекочевывает на Днепр. И армия Бена разлетелась кто куда — в лагеря, в деревни к родным.

Тихо в комнате.

Женя садится за свой письменный столик. Окно на улицу открыто, солнце греет ей спину, воробьи постукивают клювами по железному карнизу. Завтра в десять пятнадцать — прямо в космос. То есть в Манькивку. Прощай, письменный столик. И ты, сварливая кровать, и ты, серьезный пузатый шкаф, — прощайте. На месяц, а может, и больше. А теперь молчите и не тревожьте хозяйку. Женя устала. Знаете, что такое сборы в дорогу: то возьми, это передай, то скажи обязательно — у родителей почти в каждом доме в Манькивке родня. (А еще — как-то неспокойно на сердце. Так бывает, когда кто-то из близких поранил себе руку, и вам — даже на большом расстоянии — передается жгучая боль.) Словом, сегодня Женя как следует наработалась. В голове — туман. Хочется посидеть просто так, с закрытыми глазами, и ощутить, как греет солнышко. Тепло, сонно, тишина убаюкивает. И не замечаешь, как нога сама тянется к полу, к нагретому паркету. Еще весной профессор Гай-Бычковский говорил ей: «Ходите, Евгения босиком! Хоть дома ходите. Ежедневно! Категорически вам советую». Теперь Женя так и делает — даже во двор, когда мама не видит, норовит выскочить без обувки.

Сейчас она сидит, блаженно разморенная, и до ее слуха долетает легкий шелест листвы за окном, далекое дребезжание трамвая. А босая нога на полу тоже к чему-то прислушивается. О! Слышите? Что-то будто щекочет пятку. Нет, не щекочет, а тихонько покалывает. Как будто в лесу, на холодной земле. Сквозь бетонные перекрытия, через первый этаж, через подвал и двухметровый фундамент, докатывались какие-то подземные толчки, словно бы тайные сигналы. Казалось, что-то маленькое, но упорное прорывалось, раздвигало кирпич, бетон, паркет и вот уже касалось босой ноги, щекотало ее, кололо. Неужели… пробивается подснежник? Как в Пуще-Водице — сквозь лед?

Девочка замерла, вся обратилась в слух. Нет, в самом деле! Запах! Вы улавливаете запах — раннего предвесенья, талых снегов, нежный холодный запах подснежников?!

И что удивительно, этот запах лился из окна, с раскаленной улицы. И Женя, как однажды с ней уже было во сне, вдруг остро и четко почувствовала, что во всем мире — в трамваях, в метро, в подземных переходах — царит этот неповторимый запах, аромат хвои, дождя, подснежников, свежей зелени.

Раскрыла глаза и бросилась к тумбочке. «От земли сила твоя! — вспомнилась ей таинственная надпись в профессорской квартире. — Чувствуешь, как из глубин прорастает подснежник?» Девочка явно что-то задумала. Открыла дверцу тумбочки. На пол вывалились ее старые детские кубики. Уже сто лет не играла Женя этими кубиками. И сейчас постеснялась бы, но — тут она осторожно оглянулась — поблизости никого нет и вообще — кто сказал, что она будет играть?

— Товарищи! — громко произнесла Женя (это в ней заговорил оратор-папочка) — Видите кварталы. Их много-много, они так и громоздятся друг на друга. — Она указала пальцем на кубики. — А за ними Пуща, лес подступает к самому городу. Что я предлагаю? — Женя, как Гулливер, возвышалась над своим городом и громко, увлеченно говорила: — Я предлагаю вот что…

Она раздвинула тесные кварталы, а на улицы и площади пустила лес, стоящий тут же, неподалеку, в ожидании ее сигнала. Сосны и березы, а за ними и неуклюжие дубы друг за дружкой двинулись в город, заполняя дворы и дворики. Только что здесь сплошной мозаикой рябили крыши домов, а теперь — лесной массив с полянами и просеками, на которых виднеются утопающие в зелени дома. Что еще тут за пустырь в самом центре? А, это овраг и свалка кирпича за стадионом! Непорядок! Пустим-ка туда воду, сделаем пруд, а в таком пруду, на дне которого лежит строительный шлак, говорят, хорошо разводить рыбу. Представляете: профессор Гай-Бычковский прямо с балкона тягает карасей! А Бен со своей командой устраивает на плотах морские баталии!

Тем временем Бен замаскировал ветками свежий лаз в заборе и поплелся к посыпанной гравием площадочке, где его отряд строился на линейку.

Женя переставляла кубики, и перед нею вырастал прямой, как стрела, бульвар Каштанов, на котором под каждым деревом продавали мороженое.

— А я знаю, что ты делаешь, — вдруг услышала она за своей спиной насмешливый голос и вздрогнула от неожиданности. Но тут же успокоилась.

Синько! Откуда он взялся? Будто только что из постели вылез — протирает кулачками заспанные глаза. Мало-помалу в его глазах пробуждалось хитрое лукавство и любопытство.

— Я знаю, — хвастливо повторил Синько заспанным голосом. — Ты строишь гибридный город.

— Точно, — сказала Женя. — А то, вижу, без меня тут дело не пойдет.

— И без меня, — уверенно добавил Синько.

Он окинул взглядом расставленные кубики, одобрительно хмыкнул: «Ага, хорошо!» — и вдруг спросил:

— Послушай, а мне-то ты хоть клочочек болота оставила?

— Болота? В городе? — Женины золотистые, светло-карие глаза потеплели; она улыбнулась и легонько пошлепала Синька. — Нет, миленький, прости. Болото в наш город я не пущу. А знаешь, что я лучше сделаю? Поеду завтра и привезу сюда Манькивку. Видишь, вот за стадионом свободное место. Сюда-то мы и переселим Манькивку. И пруд, и скалу, и речку — все перенесем. Только, конечно, дорогу заасфальтируем и школу этажей на двадцать соорудим. И будем мы с тобой бегать в школу мимо пруда. И если уж тебе так захочется, найдешь там себе немножечко болота, чтоб вымазать свою мордочку.

Синько еще раз провел своими светофорчиками по кубикам и, кажется, остался доволен проектом города. Особенно понравилось ему, что зелень буйно росла на балконах, поднималась по стенам домов, свисала гирляндами с телеграфных проводов. «Хорошо!» — сказал Синько. Потом взглянул на один из центральных бульваров и нахмурился:

— Нет, тут не так. — Он, кряхтя, присел на корточки и поправил кубики. — Не надо милицейских будок. Люди у нас будут ходить на работу лесными стежками, машины помчатся по сосновым просекам, а регулировщиков мы посадим знаешь куда? В дупла дубов! О! И пусть оттуда регулируют движение автобусов, диких козуль, школьников, белок и лесных трамваев. Точно?

Синько посмотрел на Женю взглядом, не признававшим никаких возражений.

— Принято единогласно! — Женя, смеясь, подняла вверх обе руки. Задумалась — и вмиг ее веселое настроение омрачилось тревогой. — Послушай, — серьезно обратилась она к Синьку. — А где твое бугало? Ты тогда так испугался…

— Еще бы не испугаться! Было отчего. Вбежал я во двор, а от Кадухиного дома — только пыль столбом. И сверху на нем бульдозер топчется. А я-то свой огонек в стене спрятал. Днем с огнем не найти. А бульдозер нашел и зацепил ковшом мое бугальце. И только зацепил, как у меня косточка — хрусть! — и выскочила из пятки, и теперь я вечно буду хромать, вот!

Синько задрал ногу и показал Жене маленькое красное копытце, отполированное до блеска. (Женя удивленно поморщила нос — где там и какая косточка выпала, ничего не было видно.) А Синько прошелся перед ней, демонстрируя, как он прихрамывает на правую ногу. Хромал и постанывал, но только трудно было сказать, на самом ли деле выпала у него косточка или это он, хитрец, дурачит девочку.

Во всяком случае, Женя пожалела его, погладила теплую мохнатую спинку.

Синько зажмурился и забормотал, как старичок. Сказал, что теперь-то уж он знает, куда прятать свое бугальце. В старых домах — ни в коем случае! Старое — ненадежно. Синько стал умнее: что на Лукьяновке будет стоять вечно, лет сто, а то и двести? То, что новое и капитальное. Вот он и нашел поблизости небоскреб (целых 24 этажа), совсем новенький, только что построенный, и так запрятал там свое бугальце, что теперь никто, никогда, ни за какие деньги…

А потом они дружно взялись за кубики, потому что много еще проблем в их городе нужно было разрешить: как приставить к тучам ковши, чтоб по этим ковшам сбегала дождевая вода, скапливалась в подземных озерцах-резервуарах, а потом била повсюду фонтанчиками — во дворах, на улицах, на клумбах; какую нужно построить оранжерею, чтобы в ней росли и грибы (для Синька!) и подснежники (для Жени), а в школе чтоб прямо от окон начинался бассейн и на переменах проводились бы соревнования ватерполистов и пловцов…

Увлеченные работой, они целый час строили свой гибридный город, в который должны были переселиться Пуща-Водица, Манькивка, Днепр, высотные дома, деревья с милиционерами-регулировщиками в дуплах и пруд, на котором будут вестись морские баталии. Вместе ползали по паркету, коротко и деловито переговаривались и каждый по-своему переставлял кубики.

Солнце ласково пригревало им спины через стекло, воробьи постукивали клювами по жестяному карнизу за окном.

А на тумбочке под зеркалом лежал развернутый авиабилет, как свидетельство того, что начинается школьное лето и что жизнь, по выражению одного великого географа, прекрасна еще и потому, что можно путешествовать.

1974


Загрузка...