ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Поглядел в окно Канамат:

Видит, стражники там стоят.

Ружья тусклым огнем блестят,

Дула прямо в окно глядят.

В смертном споре

с коварством людским,

Что геройство твое, Канамат?

Ты лежишь на земле недвижим,

Над тобою убийцы стоят.

Балкарская песня

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Наскоро поужинав у старого своего кунака Кадыраги, Коркмасов и Гамид оседлали коней и спешно двинулись в путь: дорога предстояла не близкая.

Оставив за ночь позади аулы Параул и Гели, они напрямую перевалили через хребет Айгыр-Тау и к утру через кутан[44] Талги выехали к аулу Тарки — древнейшему селению Дагестана, лепившемуся, словно орлиное гнездо, по крутому склону горы Тарки-Тау. Здесь они должны были встретиться с Джалалутдином Атаевым.

Дом Джалалутдина они разыскали без труда. На пороге их радушно встретила жена Джалалутдина — Аисханум.

— Заходите, пожалуйста, — сказала она, широко распахнув дверь.

— А где Джалалутдин? — забеспокоился Гамид.

— Нет его, — сказала она. И, после короткой паузы, добавила: — Он тут неподалеку. На винограднике. В шалаше… Уже давно там живет, скрывается. Дома даже и не показывается…

— И правильно делает, — одобрил Коркмасов, собираясь сразу же отправиться к Джалалутдину в его убежище.

— Постойте! Куда же вы? — забеспокоилась Аисханум. — Ведь вы с дороги! Сперва позавтракайте! Кстати, нас гости, и мы только что — уж хотите верьте, хотите нет — как раз про вас говорили…

Коркмасов и Гамид не успели даже удивиться как следует: загадка тотчас же прояснилась. На террасе появились Ажав, Тату и жена Сайда Абдухалимова Умуят. С ними была и четвертая гостья — совсем молоденькая миловидная женщина, которую приезжие видели в первый раз.

— Это Умукусюм, дочь Абулава… — представила им ее Ажав.

Абулава Абакарова они, разумеется, знали. Это был их старый товарищ: его тоже схватили в тот злополучный день и сейчас вместе с другими арестантами оп томился в порт-петровской тюрьме.

Умуят, увидев Коркмасова, не могла удержаться от слез.

— Ой, Джалав! — все повторяла она. — Боюсь! Что с ними со всеми теперь будет?

— Не плачь, все будет хорошо, — проговорил Коркмасов, понимая, что его утешение звучит не слишком-то убедительно. — А сейчас мы все-таки пойдем к Джалалутдину. Вы только скажите, куда можно лошадей пристроить?

— Вон туда, в сарай, — показала Аисханум. Оставив лошадей и твердо пообещав женщинам, что к вечеру они вернутся, Коркмасов и Гамид собрались в путь. Проводить их вызвался соседский мальчик, собиравшийся выгонять на пастбище овец. От склона горы до самого города вся равнина была покрыта виноградниками. Нечего было даже и думать о том, чтобы разыскать без провожатого шалаш, где скрывался Джалалутдин. Но мальчик, видно, не раз бывал в этом укромном месте. Как бы то ни было, он довольно быстро привел путников к цели их путешествия.

— Учтите, Джалал никого не ждет, — сказал Коркмасов, когда вдали показался шалаш. — Он может и пальнуть в нас. Надо бы предупредить его. А ну, джигит! — обратился он к пастушку. — Беги вперед, крикни ему, что свои, мол, приехали…

Как потом выяснилось, предосторожность оказалась отнюдь не лишней: увидев издали двух мужчин, уверенно шагающих к его шалашу, Джалалутдин достал из соломы припрятанный наган и приготовился дорого продать свою жизнь. И тут как раз появление малолетнего гонца рассеяло его тревогу.

Радостно улыбаясь, Джалалутдин вышел навстречу друзьям. Они поздоровались. Уселись возле шалаша па свежее сено, источающее пьянящий аромат увядшей травы. Закурили. Вгляделись друг в друга.

Джалалутдин очень изменился за это время: похудел, оброс черной как сажа бородой.

— Ну? Что будем делать? — был его первый вопрос — Тюрьму охраняют казаки так, что и муха не пролетит. А сидеть здесь и загорать, когда наши на краю гибели, я не в силах.

Гамид и Коркмасов рассказали о двух неудачных попытках вызволить заключенных: сперва в Темир-Хан-Шуре, а потом в пути.

— В Шуре получился провал, — мрачно сказал Коркмасов. — Услыхав, что наши товарищи арестованы, мы организовали большой вооруженный отряд и подошли к Шуре. Потребовали немедленного освобождения заключенных. К нам выехал заместитель шейх уль-ислама Абдул-Васир Казанищенекий. Он клятвенно пообещал, что всех арестованных немедленно выпустят. Партизаны поверили этой подлой клятве, разошлись, а Халилов, только что назначенный главой Горского правительства, в тот же день переправил арестованных в Петровск…

— Наши пытались обстрелять поезд в пути, но ничего не вышло, — вздохнул Гамид.

— Так что же все-таки мы предпримем? — вспыхнул Джалалутдин. — Что ты молчишь, Гамид?

— У меня есть приятель, Камиль зовут его, — сказал Гамид. — Он знаком с начальником тюрьмы. Я думаю, мы с Камилем улучим момент, приставим этому начальнику нож к горлу и заставим его освободить наших. Если откажется — убьем как собаку!

— Вряд ли он решится на такое, — сказал Коркмасов. — А если даже и решится, ведь не только от него одного там все зависит.

— У меня идея! — сказал Джалалутдин. — Надо поручить это дело женщинам. Они тут, по-моему, уже делали какие-то попытки завязать отношения с тюремной охраной. Под тем соусом, чтобы, мол, еду передать арестованным…

— Отличная мысль! — обрадовался Коркмасов. — Главное, пусть денег не жалеют… Какая-нибудь мелкая сошка иногда скорее может помочь, чем важный чин…

На том и порешили.


Перед кабинетом начальника тюремной охраны на Садовой улице толпился народ: люди томились, ворчали друг на друга, переругивались в ожидании приема.

Отчаянная Умуят смело двинулась вперед.

— Ну? Кто со мной? Да не дрожите вы, не съест он нас! — подбодрила она женщин, хотя сама была бледна как бумага.

— Сходи ты с нею, доченька, — сказала Ажав, обращаясь к Тату.

Тату послушно присоединилась к Умуят. За нею робко пошла и Умукусюм.

Умуят смело распахнула дверь приемной и, даже не взглянув на дежурного офицера, решительно направилась к другой двери, ведущей в кабинет. Тату и Умукусюм старались ни на шаг не отставать от своей предводительницы.

— Кто такие? Почему без разрешения? — строго опросил сидящий за столом начальник тюрьмы.

— Нам сказали, что вы человек добрый, — Умуят кокетливо опустила глаза. — Вот мы и решились…

— Знаю ваши женские хитрости, — проворчал начальник. Но тон был уже совсем другой: уловка Умуят явно подействовала. — Ладно, говори. Чего надо?

— Тут у вас наши родные сидят. Ради аллаха, разрешите отдать передачу. Мне верные люди сказали, что вы человек добрый, не откажете несчастным. — Умуят приложила кончик шали к глазам.

— А кто у тебя тут? — совсем уже смягчился начальник: он явно не мог устоять перед чарами Умуят.

— Муж, — тихо прошептала она.

— Большевик, наверное?

— Я его дел не знаю… — Голос Умуят дрогнул.

— Где был задержан?

— В Темир-Хан-Шуре. Он не один там был. Их много…

— А-а, с Буйнакским вместе? Да? — губы офицера искривила гримаса.

— Да, с Буйнакским, — невинно стрельнула глазами Умуят.

— Так я и знал. Конечно, большевик… Как фамилия?

— Абдулхалимов Сайд… Господин начальник, вы добрый человек, я знаю…

— Подожди! — прервал он ее и перевел взгляд на потупившихся от страха Тату и Умукусюм. — А у вас кто? Тоже мужья?

— У меня, отец, Абулав Абакаров, — сказала Умукусюм, дрожа от волнения.

— Какой аул? Чиркей? Доргели?

Чиркей и Доргелв были аулы заведомо большевистские.

— Нет, мы в Кумторкале живем, — приободрилась Умукусюм.

— А, все равно, Тоже большевистское логово… Ну а ты что хочешь, красивая барышня? — обернулся он к Тату.

— Я прошу свидания, — сказала Тату.

— С кем свидания?

— С братом.

— Конечно, тоже большевик?.. Как фамилия?

— Буйнакский,

— В-вах! — начальник тюрьмы не смог сдержать своих чувств. — Буйнакский?! Сам Буйнакский твой брат?

— Да, — смело глядя ему в глаза, ответила Тату.

— Зачем обманываешь, а? Какой он тебе брат? У тебя волос совсем черный, как бурка! Лицо бело, как молоко. А Буйнакский — рыжий! Совсем на тебя не похож!

Умуят, испугавшись, что Тату растеряется и признается в обмане, быстро пришла ей на выручку.

— Господин начальник, аллахом клянусь, она правду говорит! Он в самом деле брат ей. Одна мать родила, не сойти мне с этого места. Только вот отцы разные!

— А хоть бы даже и брат, — нахмурился офицер. — Ты знаешь, что он сделал, этот твой брат? Он законную власть хотел свергнуть… Нет, не имею права брать у вас передачу. И свидания тоже не будет. Не имею права!

Умуят, услышав эти слова, заплакала навзрыд.

— Эй! Эй! Ты что? Не реветь! Слышишь? Нельзя! — забеспокоился начальник, как видно не на шутку напуганный тем, что женщины вот-вот закатят тут, у него в кабинете, самую что ни на есть настоящую истерику. Он открыл дверь и зло крикнул дежурному офицеру:,

— Зачем ко мне баб пустил?.. Ладно уж, так и быть, возьми у них передачу. Все равно не отвяжутся…

Обрадовавшись, что план их все-таки увенчался успехом, женщины выскочили на улицу. Тату подошла к матери и стала рассказывать о том, как ловко Умуят добилась от начальника того, что хотела.

— Знаешь, — добавила она. — Мне показалось, что лицо этого начальника мне знакомо. Не иначе, я его где-то видела. А уж ты-то наверняка его знаешь…

— Да, — подтвердила Ажав. — Не так уж много найдется здесь офицеров, которых бы я не знала. Пойдем-ка, взгляну на него.

Воспользовавшись тем, что дежурный куда-то отлучился, Ажав приоткрыла дверь и осторожно заглянула в кабинет начальника. Тот, увидев, что это опять женщину, раздраженно крикнул:

— Нельзя! А ну, закрой дверь!

Но Ажав уже успела разглядеть его. Смело распахнув дверь настежь, она вошла в кабинет с возгласом:

— Уй-я-а! Да это же Магомед!

— Хошгелди, Ажав! Как ты здесь оказалась? — удивился тот, подымаясь ей навстречу. — Сколько лет, сколько зим!.. Садись, рассказывай… Что тебя привело ко мне?

— Дело, Магомед. К сожалению, дело, — сказала Ажав, опустившись на стул. — Я так обрадовалась, когда узнала, что ты тут важная шишка. Только на тебя теперь вся надежда!

Офицера этого Ажав знала давно. Когда-то он учился вместе с ее сыном Хаджи-Омаром в Темир-Хан-Шуривском реальном училище, не раз бывал у них в доме, ухаживал за красоткой Зумруд и даже сделал однажды попытку посвататься к ней.

— О чем разговор, Ажав? Сколько раз я ел у тебя в доме твой вкусный хинкал и курзе. Не такой я человек, чтобы забыть старых друзей, — расплылся в улыбке начальник тюрьмы и величественно пригладил свою густую черную шевелюру. — Скажи откровенно, чем могу быть полезен? Не иначе, кто-нибудь из твоих впутался в нехорошее дело и сидит тут у меня? Скажи правду! Не бойся!

— Ой, ты прямо как в воду глядел, — запричитала Ажав. — Горе у меня, Магомед. Уж такое горе, что и не выскажешь.

— Не бойся, говори. Кто он?

— Сын.

— Вах! Хаджи-Омар? Клянусь аллахом, его тут нет!

— Нет, не Хаджи-Омар. Уллубий…

— Какой Уллубий? — изумился тот: он точно знал, что у Ажав нет других сыновей, кроме Хаджи-Омара.

— Уллубий Буйнакский, — спокойно сказала Ажав.

— Буйнакский? — Офицер вскочил из-за стола как ужаленный. — Тот самый?!

— Да, — все так же спокойно и твердо подтвердила Ажав.

— Вах! Но у того мать давно умерла. Зачем говоришь, будто он тебе сын? Зачем обманываешь?

— Я тебя не обманываю, Магомед! Аллахом клянусь, Уллубий мне сын. Не веришь, спроси у него…

Офицер в растерянности молчал. Все это казалось ему в высшей степени неправдоподобным. Только что приходила какая-то девушка, говорила, что она сестра Буйнакске го. Теперь приходит почтенная, хорошо ему знакомая женщина и уверяет, что она его мать…

— Не стану тебя утешать, Ажав. Положение Буйнакского плохое. Совсем плохое. Можно даже сказать, безнадежное. Насчет него есть распоряжение самого генерала Халилова: посадить в одиночку как наиболее опасного преступника… Подожди, сейчас посмотрю документы…

Он извлек из ящика стола несколько папок, порылся в одной из них, достал фотографию Уллубия:

— Он?

— Да, это мой Уллубий, — без колебаний подтвердила Ажав.

— А вот здесь сказано, что мать Уллубия Буйнакского звали Сагидат, — хмуро проговорил офицер, листая бумаги в папке. — И она давно умерла. Так же как его отец…

— А ты, Магомед, погляди получше в эти бумаги! — не растерялась Ажав. — Может быть, он там просит, чтобы ему разрешили свидание?

— Верно, просит, — сказал офицер, вновь порывшись в бумагах,

— С кем?

— Вах! И в самом деле, он просит свидания с тобой, Ажав. Ничего не понимаю, клянусь аллахом.

— Теперь ты и сам видишь, Магомед, что я тебя не обманываю. Уллубий мне все равно что родной сын…

— Хорошо, Ажав, будь по-твоему, — смягчился офицер. — Скажи, чего ты от меня хочешь?

— Хочу, чтобы ты разрешил мне свидание с ним. Офицер в отчаянии сжал голову обеими руками. Наконец после долгого раздумья сказал:

— Я могу дорого поплатиться за это. Но делать нечего. Не могу отказать тебе, Ажав.

Вызвал дежурного, распорядился: — Передай начальнику караула, что я разрешил этой женщине свидание с ее сыном!

— Как фамилия арестованного? — спросил дежурный офицер.

Секунду поколебавшись, начальник сказал:

— Буйнакский.

Дежурный, как видно, хотел что-то возразить, но потом раздумал, повернулся и вышел. Ажав наклонив в знак благодарности голову, последовала за ним.

Начальник тюрьмы посидел некоторое время в раздумье. Потом снял с рычага телефонную трубку:

— Начальник караула Иванов? Слышишь меня?.. Я послал к тебе одну женщину. Клянется, будто она мать Буйнакского. Я разрешил ей свидание с сыном. Но сейчас тут выяснились кое-какие дополнительные обстоятельства… Да, подозреваю, что обманывает… Нет-нет, не пускай! Ни в коем случае!.. Ты понял?.. А если будет просить, чтобы ты позвонил мне, скажи, что я срочно уехал в Темир-Хан-Шуру…


Умуят, Умукусюм и Тату твердо решили никуда не уезжать из Петровска, надеясь, что рано или поздно им так или иначе удастся наладить связь с заключенными. (Ажав уехала в Шуру, сказав женщинам, что будет добиваться разрешения самого Халилова.)

Они сняли себе жилище неподалеку от тюрьмы и каждый день, как на службу, приходили к тюремным воротам и смешивались с толпой женщин. Они располагались прямо на земле под развесистым деревом, прислушивались ко всем разговорам в надежде услышать хоть что-нибудь про своих, жадно вглядывались во двор тюрьмы, когда ворота хоть на миг приоткрывались.

В один прекрасный день быстроглазая Умуят заметила, что на них с интересом поглядывает стройный молодой офицер с красивым, смуглым кавказским лицом. Ей даже показалось, что взгляды, которые он нет-нет да и кинет на них, исполнены какого-то особого, многозначительного смысла.

— Ох, девушки, не иначе какая-нибудь из вас вскружила ему голову. Клянусь аллахом, — шепнула Умуят, обращаясь к Тату и Умукусюм. — На ловца и зверь бежит.

Офицер, почувствовав, что говорят о нем, смущенно отвернулся и скрылся в служебном помещении… Назавтра, едва они расположились на своем обычном месте, как узкие двери караульного помещения со скрипом отворились и оттуда вышел давешний офицер.

— Улыбайтесь! Улыбайтесь! Смелее! — зашептала Умуят, толкая в бок то одну, то другую подружку. — Что вы словно мертвые?

Тату и Умукусюм, закрасневшись, опустили глаза.

Офицер уже без всякого стеснения разглядывал их, улыбаясь им как старый знакомый. Вдруг, словно его осенила внезапно какая-то счастливая мысль, он повернулся и исчез в дверях. И тотчас же из караулки вышел солдат и быстро направился прямо к женщинам. Остановился перед ними, словно раздумывая, с чего начать. Осторожно погладив по голове Мурада, шестилетнего брата Умукусюм, спросил:

— Чей мальчик?

— Мой! — бойко ответила Умуят.

Услыхав, что Умуят женщина детная, солдат мгновенно потерял к ней всякий интерес.

— А ты, красавица, тоже замужем? — обернулся он к Тату.

— Есть муж! Есть! Строгий очень! — заспешила Умуят. Она очень боялась за Тату, не хотела, чтобы к ней приставали.

— И у этой тоже муж строгий? — усмехнулся солдат, указывая на Умукусюм.

— Нет. У нее мужа нету, — заулыбалась она, всячески давая понять, что Умукусюм не прочь завязать знакомство с подходящим кавалером. Умуят резонно рассудила, что Умукусюм — женщина замужняя, опытная — в случае чего сумеет за себя постоять.

Солдат между тем не понял подвоха и принял уловки Умуят за чистую монету.

— Красивая барышня, ничего не скажешь, — сказал он, одобрительно оглядев Умукусюм с ног до головы. — Вы не заметили офицера, который только что глядел на вас вон оттуда?

Умукусюм опустила глаза, давая понять, что крайне польщена вниманием такой важной особы.

— Он просил позволения представиться вам. Если вы, конечно, не возражаете.

Умукусюм молчала, продолжая разыгрывать смущенное согласие.

— Я пойду доложу! — сказал солдат. Козырнув, повернулся кругом и зашагал, четко печатая шаг, к караульному помещению.

Не прошло и трех минут, как офицер стоял уже рядом с женщинами.

— Здравствуйте! — сказал он, обращаясь ко всем по-русски, но глядя только на Умукусюм. — Я уже не первый день вас здесь вижу. Может быть, я могу чем-нибудь быть полезен?

— Да… У меня тут отец, — пролепетала Умукусюм, не поднимая глаз.

— Хотите передать ему что-нибудь? — спросил тот.

— Конечно! Очень!.. А можно? — Умукусюм так и вспыхнула от радости.

— Вообще-то нельзя. Передачи строжайше запрещены. Но для вас… — Офицер сделал многозначительную паузу.

Умукусюм вновь в смущении наклонила голову. Она уже имела случай убедиться, что это действует на ее собеседника лучше всяких слов.

— Завтра придете? — спросил офицер.

— Если разрешите передачу отцу, приду, — прошептала Умукусюм, впервые за все время подняв голову и поглядев ему в глаза…

— Как несправедливо устроен мир! — засмеялась Умуят, когда они остались одни. — Кому ни одного мужа не досталось, а тебе вот сразу два… Вот что значит быть красавицей! На меня так он даже и глядеть не хотел. А перед тобой стоял, словно перед генералом! То краснел, то бледнел…

— Ой, Умуят, не смейся! Мне страшно! — прервала ее Умукусюм.

- А что тут страшного? Чего ты боишься?

— Как чего? А если муж узнает? Ты представляешь, что он со мной сделает?

— Ничего не сделает. Мы ему объясним, как дело было… Ты лучше расскажи подробнее, о чем вы там с ним шептались… Ох, как он на тебя глядел! На меня в жизни никто так не глядел, клянусь аллахом!


Утром женщины, как было условлено, явились к тюремным воротам, захватив с собою Мурада.

— Не забыл, чему я тебя учила? Все помнишь? — теребила мальчика Умуят.

— Хорошо помню. Хочешь, повторю? — бойко отвечал Мурад.

— Не надо. Вон уже дядя идет. Беги!

— Дя-дя! Я к па-апе хочу! — заревел, притворно размазывая кулаками слезы, Мурад, кинувшись к офицеру.

Тот поднял его на руки и подбросил в воздух. Поздоровался с женщинами, не сводя радостных, ликующих глаз с хорошенького личика Умукусюм. Посадив мальчика на плечо, он скрылся в дверях караульного помещения.

Женщины подошли к железным воротам тюрьмы и прильнули к ним. Сквозь довольно большую щель им был отчетливо виден весь пустынный тюремный двор. А вот и офицер с маленьким Мурадом на плече. Вот он пересек двор, свернул направо — к узким зарешеченным окнам камер над каменистым бугром. Подойдя к одному из этих узких окошек, остановился. Мурад заорал во все горло:

— Па-апа! Па-апа!

В тюремных окнах показались бледные лица заключенных. Сквозь прутья решетки просунулись руки. Мурад тоже изо всей силы вцепился в решетку. Офицер ничего не видел. Еще миг — и крохотные ручки мальчика утонули в чьих-то больших, тяжелых ладонях.

Женщины облегченно отпрянули от ворот. Они поняли, что затея их удалась: Мурад передал записку, спрятанную у него в рукаве.

На следующий день сцена эта повторилась в точности. Только теперь уже заключенные успели потихоньку сунуть мальчику в руку ответную записку.

Так на воле была получена первая живая весточка из-за тюремных стен. В самодельном конвертике, заклеенном жеваным хлебом, были две записки. Одна адресована всем товарищам, оставшимся на воле. В ней сообщалось, что все они живы-здоровы. Уллубий — в одиночке, остальные — в общей камере. Несмотря на трудности, они установили между собой связь, пытаются наладить контакт с тюремной охраной.

Другое письмо было от Уллубия к Тату.

«Дорогая Тату!

Не ожидали? Ну что же, всякое может быть! Из своего чудного по ароматическим достоинствам «каменного мешка» пишу Вам это. Не успел я Вам отдать в своих письмах души своей чаяния, как влопался в такой казус…

Ужасно то, что весна, цветы кругом, должна кипеть работа, а я сижу в одиночке, без солнца, почти без воздуха. Ну не беда, отсюда, в такой дали от Вас, я вижу Вас еще более милой и дорогой…

Милая, хорошая Тату, а ведь нет худа без добра: давно я не имел возможности почитать, а теперь один-одинешенек и читаю…

Если придется умирать, буду кричать: «Да здравствует Советская власть и дивное солнце мое, Тату».

Я сейчас, несмотря на заключение свое, чувствую себя самым богатым человеком в мире! Я одновременно питаюсь лучами трех солнц: общего всем, Советской власти и, наконец, твои лучи, ты мое солнце. Хочу жить, хочу быть около тебя, молиться на тебя! Без тебя жизнь не жизнь, а смерть — желанный друг…

Дорогая! Постарайся написать.

Сраженный тобою, несчастный узник Уллубий»,

ГЛАВА ВТОРАЯ

Лето выдалось на редкость холодное и дождливое.

С утра над Каспием, словно бы прямо из воды, медленно выползало солнце, в мареве тумана похожее на огромный медный таз. Оно быстро осушало размокшую за ночь землю, но к полудню небо затягивалось тучами, набегавшими из-за гор, и опять начинался дождь. Потом, так же внезапно, тучи уходили, небо становилось чистым и ясным, солнце начинало пригревать, влага быстро испарялась, над землею клубился пар.

И так — каждый день…

Умуят и Тату, сидя у вагонного окна, глядели, как набегают на поля тени облаков, как суетятся вдали крохотные фигурки работающих в поле людей.

Поезд шел из Темир-Хан-Шуры, спускаясь вниз по извилистому склону гор. Всю дорогу он полз так медленно, что можно было не только соскакивать, но и впрыгивать в него на ходу. И только теперь, спустившись на равнину, он наконец прибавил скорость. Вон показалась вдали башня маяка на горе Анджи-Арка, и замаячило перед их глазами хорошо уже им знакомое серое здание знаменитой порт-петровской тюрьмы.

Умуят ездила на денек домой, в Кафир-Кумух: накопились дела по хозяйству; Тату — в Темир-Хан-Шуру, к матери. У нее, как ей казалось, была для этой поездки куда более серьезная и важная причина, чем у Умуят.

Тату не терпелось поговорить с матерью, сообщить ей ту поразительную, до глубины души потрясшую ее тайну, которая открылась ей в письме Уллубия, переданном из тюрьмы.

Нет, она не нашла ничего удивительного в том, что он и из тюрьмы решил написать ей отдельное, личное письмо: она ведь и раньше не раз получала весточки от Уллубия. Он часто писал ей. Писал как младшей сестренке, тянущейся к истине, бьющейся в одиночку над вечными вопросами бытия. Ей и в голову не пришло, что письмо из тюрьмы содержит какую-то тайну, касающуюся только их двоих и не предназначенную для посторонних глаз, хотя бы даже это были глаза самых близких и надежных товарищей. Но то ли этот отдельный конверт, то ли просто какое-то странное и необъяснимое предчувствие, но что-то заставило ее отойти в сторонку, подальше от любопытных глаз подруг.

Тату вскрыла конверт, быстро пробежала первые строки, и тут Умуят сразу увидела, что с девчонкой творится что-то неладное. Тату побледнела, губы ее задрожали.

— Что ты? Что с тобой? — испуганно подступили к ней Умуят и Умукусюм.

— Да нет, ничего… — в растерянности пролепетала Тату.

Она еще повторяла какие-то бессвязные, уклончивые, ничего не значащие фразы, а перед глазами ее так и сверкали, словно огненными буквами начертанные, слова этого неожиданного и такого бурного признания, явившегося для нее полным откровением: «Ты — мое солнце», «Хочу быть около тебя, молиться на тебя…», «Без тебя жизнь — не жизнь…»

Никогда в жизни никто не говорил ей таких слов. Да и другим. женщинам, думала она, их тоже не говорили.

Только из книг знала она, что бывают на свете такие слова и такие чувства… И вот она читает эти слова, обращенные не к кому-нибудь, не к героине какого-нибудь старинного романа, а именно к ней, к Тату Булач!

Уже одного этого было достаточно, чтобы поразить воображение семнадцатилетней гимназистки, потрясти ее душу. Но куда поразительнее было то, что обрушил на нее это пылкое признание не гимназист, начитавшийся стихов и романов, а такой человек, как Уллубий Буйнакский, на которого она привыкла всегда смотреть снизу вверх, которого бесконечно чтила, чуть ли не боготворила. Умный, спокойный, всегда такой сдержанный, на первый взгляд даже холодноватый…

Да, тут было от чего растеряться!

В Темир-Хан-Шуре, после долгих колебаний, Тату, преодолев естественную девичью стыдливость, прочла письмо Уллубия матери. Вопреки всем ожиданиям Тату Ажав ничуть не удивилась. Открыто и ласково, с мудрой чуть грустной материнской улыбкой взглянула на дочь.

— Мама! — не выдержала Тату. — Можно подумать, что тебя это письмо ничуть не удивило!

— А почему оно должно было меня удивить, доченька?

— Ты что, ничего не поняла? Ведь Уллубий… он… оказывается, он меня…

— Да, Уллубий любит тебя. И как видно, уже давно.

— И это тебя не удивило?

— А чему удивляться? Разве ты недостойна любви?.. Все мы, женщины, рождаемся на свет божий для того, чтобы нас любили мужчины. Так уж заведено. И ничего в этом нет страшного. Страшно, когда молодую женщину никто не любит…

— Но ведь Уллубий… он ведь как брат мне… Я тоже его люблю и уважаю, но… У меня и в мыслях не было, что это…

— В мыслях, может, и не было. А сердечко, поди, чуяло. Да и как оно могло быть иначе? Тебе ведь уже, слава аллаху, восемнадцать…

Ажав, конечно, лукавила. Для нее признание Уллубия явилось, быть может, еще большей неожиданностью, чем для дочери. Но она сочла своим долгом скрыть, что удивлена и растеряна. Изо всех сил старалась она убедить Тату, что все это — в порядке вещей, что нет в этом ничего ни дурного, ни странного. Вести себя с дочкой именно так велел ей не только древний материнский инстинкт. Эту же линию поведения ей предписывал и разум, и природное, естественное благородство ее души. Как бы там ни было, что бы ни случилось потом, думала она, но сейчас, когда Уллубий томится в тюремной камере и жизнь его в опасности, он должен знать, что Тату его любит и ждет. Тем более ей казалось, что Тату давно уже относится к Уллубию не только с сестринской нежностью; просто она по молодости лет еще сама не разобралась в своих чувствах.

— Что же делать, мама? Ведь он просит меня написать. Ждет ответа, — все еще колебалась Тату.

— Напиши ему, дочка, что давно уже любишь его. Всегда любила и любишь…

— Вот так прямо и написать?

— Конечно! Так прямо и напиши! Это будет ему там самой лучшей поддержкой. Ты ведь действительно любишь Уллубия. Да и как его не любить? Право, мне кажется, что в целом свете нет другого человека, который был бы так же достоин любви, как наш Уллубий!.. Напиши и поезжай к нему… А дня через два и я приеду…

Увидев из окна вагона вдали стены тюрьмы, в которой томится бесконечно дорогой ей человек, Тату снова вспомнила свой разговор с матерью и вновь подивилась мудрости материнского сердца. Да, наверно, мать права. Раньше она не задумывалась об этом. Но теперь, когда она узнала, что он уже давно любит ее, и так горячо, так самозабвенно… И так долго это скрывал… А теперь вдруг признался. Именно теперь, когда уже обречен. Тату чувствовала, как все сильнее разгорается в ее сердце ответное чувство к Уллубию. Видно, так уж устроено женское сердце: любовь разгорается в нем тем жарче, чем тверже уверенность любящей женщины, что она нужна любимому, необходима ему, что она для него — единственная в мире…

Тату украдкой прикоснулась к конверту, спрятанному на груди: это было письмо, которое она написала еще дома, в Темир-Хан-Шуре, и взяла с собой, чтобы передать его в тюрьму, Уллубию.

Порт-петровская тюрьма издавна считалась самым надежным местом заточения на всем Кавказе. Никому из заключенных еще не удавалось совершить побег из нее. Поэтому новый правитель Дагестана генерал Халилов и распорядился именно сюда перевести руководителей дагестанских большевиков. Он знал, что их оставшиеся на воле товарищи сделают все возможное и невозможное, чтобы вызволить арестованных. Он не забыл ни о дерзостной попытке освободить «преступников» по дороге, ни о еще более возмутительной попытке — отбить арестованных нападением на Шуру. Каждый день до него доходили слухи о волнениях в Порт-Петровске, в Дербенте и других городах: рабочие требовали немедленного освобождения арестованных.

Халилов имел по этому поводу особый разговор с командующим порт-петровской группы деникинских войск генералом Драценко. Разговор кончился тем, что генерал приказал усилить охрану тюрьмы взводом казаков, а Халилов прислал им в поддержку из Шуры так называемый шамилевский батальон под командованием полковника Гаджиева.

Казалось бы, после таких чрезвычайных мер нечего и думать о побеге. Но, с другой стороны, было совершенно ясно, что деникинское командование и правительство Дагестана не пощадят арестованных членов подпольного обкома. Им грозила верная смерть, и побег был единственным, последним их шансом на спасение.

Связь с заключенными была налажена постоянная. Посовещавшись с товарищами, Коркмасов распорядился приступить к выполнению второй, главной части задания — подготовке побега.

После долгих колебаний Умукусюм решилась наконец раскрыть перед Булатом — так, оказалось, звали офицера тюремной охраны — все свои карты. Она безумно боялась этого разговора, но опасения ее оказались напрасными: тот понял ее с полуслова. Как видно, он давно уже догадался, что рано или поздно Умукусюм заговорит с ним на эту тему.

— Булат, — робко начала она. — Я вижу, что ты любишь меня. А иначе, клянусь, ни за что не посмела бы обратиться к тебе с такой просьбой…

— Я для тебя все сделаю! Говори, не бойся! — воскликнул Булат.

— Нет, ты не зарекайся, — прервала его Умукусюм. — Дело серьезное. Но от того, согласишься ты или нет, зависит мое будущее.

— Говори!

— Твои родители живут у себя дома, и сердце твое на месте, не тоскует, не рвется на части. А мой отец — за решеткой, в тюрьме… Сам подумай, как могу я быть спокойна, зная, что он томится в неволе? А если его убьют?..

Рыдание перехватило ей горло, слезы появились на глазах.

— Умукусюм! — затрепетал Булат. — Лучше мне умереть, чем видеть, как ты плачешь!.. Ты хочешь, чтобы я устроил ему побег? Да?

Умукусюм наклонила голову.

— Он большевик, — сказала она. — Он ваш враг…

— Для меня это не имеет никакого значения! — горячо воскликнул Булат. — Я не состою ни в какой партии! Я просто военный, делаю, что прикажут. Большевики, меньшевики — для меня все едино! Хочешь, я ради тебя и сам большевиком стану! Сделаю! Клянусь! Все, что скажешь, сделаю! Погибну, но слово свое сдержу!

— Я верю тебе, Булат, — сказала Умукусюм. — Ты настоящий мужчина. Но я еще не все тебе сказала. Я хочу, чтобы ты не только отца моего освободил… Надо устроить побег Буйнакскому… Тату моя сестренка. А Буйнакский — ее жених… Понимаешь?

Булат озадаченно молчал, потом нахмурился и сказал:

— Со своими-то караульными я справлюсь, это уж моя забота. А вот казаки… Как с ними будет, даже и не знаю…

— Что же делать? — испугалась Умукусюм.

— Ничего, найдем способ и к ним подобраться… Знаю я их слабое место. За деньги они родного отца продадут. Дело, стало быть, за малым. Надо достать денег… А это не так уж трудно для человека с такими связями, как у меня…

— О деньгах не заботься, Булат, — прервала его Умукусюм. — Денег мы тебе дадим столько, сколько понадобится.

— Вы?! — удивился Булат. Но удивление его тотчас же отступило перед уязвленной мужской гордостью. — То есть как это «вы»? Неужто вы думаете, что я позволю чтобы женщины…

— Не сердись, Булат, — Умукусюм тронула его за локоть, что мгновенно его усмирило.

Она вынула из-под платка толстую пачку денег.

— Вот тебе пока десять тысяч…

— Десять тысяч?.. Пока?.. — Булат не мог опомниться от изумления. — Да за такие деньги можно всю тюрьму купить со всеми потрохами!.. Нет, денег я ни за что не возьму!

— Это не мои деньги, — терпеливо объяснила ему Умукусюм. — Пойми! Это деньги товарищей моего отца. Тех, кто остался на свободе. Партийные деньги. Большевистские… Теперь ты видишь, что я полностью тебе доверяю…

— Ну что ж, коли так, ладно, — ответил Булат, спрятал деньги и ушел, кинув на прощание нежный взгляд на Умукусюм.


Он явился в точно назначенное время — радостно возбужденный. Сказал, что все складывается как нельзя более удачно. Завтра в полночь смена караула. Заступает на пост подразделение, которым командует он. Что касается казаков, то они совсем разболтались: о службе не думают, знай себе только пьянствуют… Сговориться с ними будет нетрудно. Он уже разведал.

— На всех постах будут мои люди, — сказал Булат. — Лучшего случая не представится.

План побега, разработанный Булатом, был очень прост. Ровно в час ночи ворота тюрьмы, обращенные в сторону Вейнерского пивного завода, будут открыты. Одновременно откроются двери одиночки Буйнакского и общей камеры, в которой находятся остальные арестованные большевики. Ну а потом дело будет за самими заключенными. Они предупреждены. Старший деникинский офицер, назначенный в караул на эту ночь, уже получил свою мзду. С его стороны препятствий не будет.

— Но при одном условии, — сказал Булат, нервно затянувшись папиросой.

— При каком условии? Ну что же ты замолчал? Говори! — заволновались женщины.

— Условие очень простое, хотя и довольно неожиданное для меня, — хмуро сказал Булат. — Он категорически против того, чтобы побег был массовым. Согласен, чтобы бежали человека три, не больше…

— Но почему?! Ведь камера все равно будет открыта и ворота тоже? — заволновалась Умуят.

— Говорит, опасно очень. Если все убегут, большой шум будет.

— Может быть, ему еще денег дать? Мы за ценой не постоим! Пусть называет любую сумму!

— Нет, тут уж никакие деньги не помогут, — грустно покачал головой Булат. — Дело-то ведь виселицей пахнет. Деньги он любит, что и говорить. Но шкуру свою ценит дороже денег…

— Что же делать? — в отчаянии спросила Умуят.

— Выход только один, — ответил Булат. — Освободим Буйнакского и ваших двоих из общей камеры — отца Умукусюм и твоего мужа. А на большее сейчас рассчитывать не приходится…

Женщины подавленно молчали. Нелегко было им принять это условие. Ведь товарищам, которые сидели в общей камере, уже успели сообщить, что готовится общий, массовый побег! Они будут ждать, надеяться… Да и как решить, кому уходить, а кому оставаться? Булат сказал, что идет на все только ради Умукусюм, стало быть, тут даже и говорить не о чем: выйти на свободу должен ее отец — Абулав Абакаров. А вторым будет Сайд Абдулхалимов, муж Умуят.

— Вас я знаю и ради ваших готов жизнью рисковать, а ради чужих не стану! — твердо заявил он.

Делать было нечего — не отказываться же вовсе от побега!

Убедившись, что женщины готовы на его условия, Булат попрощался и ушел. Ушла и Умуят: надо было срочно сообщить эту важную новость Коркмасову и Джалалутдину.

Все было учтено и рассчитано до мелочей. У Вейнерского завода ждали два вооруженных всадника, держа наготове оседланных лошадей. Выйдя из ворот тюрьмы, заключенные должны были спуститься в Вейнерский парк, вскочить на коней и вместе с ожидавшими их товарищами скрыться в горах.

Казалось, все продумано и подготовлено так тщательно, что не должно быть ни малейших сомнений в успехе. И тем не менее настроение было тревожное. И у заключенных, готовящихся к побегу, и у тех, кто готовил побег на воле.

Умуят волновалась больше всех. Она непрерывно молилась, прося аллаха послать им удачу.

Она как раз кончала свой вечерний намаз, когда вдруг нежданно-негаданно снова явился Булат. Он старался казаться спокойным, но, когда он закуривал, руки у него дрожали.

— Не беспокойтесь, — сказал он, глядя на лица встревоженных женщин. — Все будет так, как условились. Только…

— Ну? Что же ты замолчал? Говори!

— Хочу поговорить с Умукусюм наедине.

Тату и Умуят вышли. Умукусюм, догадываясь, о чем пойдет речь, тряслась как в лихорадке.

— Ты что дрожишь? — спросил Булат.

— Сама не знаю…

— Вот какое дело, — начал Булат. — В нашем деле, как ты знаешь, замешаны разные люди. Рано или поздно они все равно проболтаются. А уж тогда мне не миновать виселицы. Но ты не волнуйся, я все равно сделаю то, что обещал. Потому что… Потому что я люблю тебя, Умукусюм…

— Верю, Булат, — смертельно побледнев от страха, сказала Умукусюм.

— Если я решусь бежать, ты поедешь со мной? — спросил Булат, испепеляя ее взглядом.

— Поеду, — не задумываясь, ответила Умукусюм. В этот решительный момент, когда все было поставлено на карту и от ее ответа зависела жизнь самых близких, самых дорогих ей людей, она не могла ответить иначе.

— Это я и хотел от тебя услышать, — сказал Булат. — Больше мне ничего не надо.

Он взял в ладонь ее маленькую смуглую руку и поцеловал.

Умукусюм чуть не сгорела со стыда: до этого ей никто никогда не целовал руку, у горцев ведь это не принято.

Медленно, словно хрупкую хрустальную вазу, отпустил Булат руку Умукусюм и тут же, не сказав больше ни слова, щелкнув каблуками, как солдат перед офицером, вышел из комнаты.

— Ну? Что он сказал? Что же ты молчишь! Говори! — обступили Умукусюм вернувшиеся в комнату Тату и Умуят.

Умукусюм рассказала. Закрыв лицо руками, воскликнула:

— Что же будет? Что я скажу ему, если он и впрямь приедет за мной?

— Там видно будет, — сказала Умуят. — Лишь бы только все хорошо кончилось.

Время тянулось медленно, минуты казались часами. Молча сидели женщины на балконе, вглядываясь во тьму. Кругом было тихо, город спал мирным глубоким сном.

Зацокали вдалеке конские копыта.

— Это Булат! — крикнула Умуят. — Умукусюм! Спрячься-ка от греха в сарай! Быстро!

Едва только Умукусюм успела скрыться в сарае, как на пороге появился Булат.

— Все пропало! — крикнул он. — Провал! Полный провал!.. И все из-за него! Ай, что он наделал!!! — В отчаянии Булат стукнул себя кулаком по лбу.

— Что наделал? Кто? Да говори же! — кинулись к нему Тату и Умуят.

— Этот ваш Буйнакский!

В изнеможении опустившись на стул, Булат стал рассказывать:

— Сперва, как было условлено, мой напарник открыл общую камеру. Оттуда должны были выйти двое ваших. Но как только дверь отворилась, всполошились все заключенные. Поднялся шум. Дежурный испугался, что начнется суматоха, и быстро захлопнул дверь. Как я ни пытался уговорить его открыть ее снова и выпустить хотя бы двоих, он ни за что не соглашался. Заладил: «Боюсь! Не хочу, чтобы меня из-за них повесили!» Я хотел было отобрать у него силой ключ от камеры, но он, видно, совсем обезумел от страха. Выхватил пистолет, направил на меня. «Уходи! — кричит. — Стрелять буду!» Ну что тут было делать? Я кинулся к одиночке. Думаю, хоть Буйнакского выпущу… ключ от одиночки был у меня.

— Ну? И что же?! — не выдержала Тату.

— Открыл дверь одиночки, вижу: Буйнакский лежит на нарах, как ни в чем не бывало читает книгу. Я говорю: «Выходи! Быстро!» Он приподнялся. Отложил спокойно книгу и спрашивает: «А остальные?» Я говорю: «Ничего не вышло! Придется вам бежать одному! Скорее!» А он в ответ: «Без товарищей я бежать отказываюсь». И снова берется за книгу. Я кричу: «Скорее! Остались считанные минуты! Внизу вас ждут друзья и оседланные лошади! Второго такого случая не будет!» А он: «Я вам сказал, что без товарищей не выйду! Закройте дверь».

Женщины слушали в полном оцепенении. — Что мне было делать? — продолжал он. — Дежурный офицер исчез. Куда побежал? Не знаю. Может, докладывать начальству? Я выбежал из тюрьмы, кинулся к условленному месту, где ждали ваши. Сказал, что все провалилось, побег отменяется. Взял у них коня и — прямо к вам… А где Умукусюм? — глаза Булата тревожно оглядели комнату.

— Она побежала предупредить наших… Еще не вернулась, — сказала Умуят.

— Мы с ней условились, что она уедет вместе со мной. Где она? — Булат подозрительно посмотрел на потупившуюся Тату, на плачущую Умуят. В отчаянии закрыл лицо руками. Долго сидел так, не проронив ни слова. Встал, повернулся, вышел из комнаты. Сбежал с лестницы, отвязал коня. Вскочил в седло. Выхватил шашку, с силой обрушил ее на ветку акации. — Скажите Умукусюм, что я за ней приеду! — И ударил плашмя шашкой по крупу коня. Конь всхрапнул, поднялся на дыбы. Из-под копыт его полетели искры.

Женщины остались сидеть на балконе словно в оцепенении. Услыхав, что Булат ускакал, Умукусюм присоединилась к ним. Узнав о случившемся, она чуть не потеряла сознание: сказалось напряжение всех этих дней. Сколько волнений, душевного смятения, тревог — и все зря!

А город как ни в чем не бывало спал глубоким сном. И вдруг со стороны тюрьмы донеслись винтовочные выстрелы, взвыла сирена. Снова выстрелы, теперь уже ближе, ближе… Топот копыт… Бряцая амуницией, по улице промчался конный разъезд. Следом за ним — другой.

Как выяснилось впоследствии, опасения Булата подтвердились полностью. Его напарник, офицер, дежуривший вместе с ним той ночью, до смерти напуганный случившимся, доложил обо всем начальнику караула. Тот немедленно сообщил о попытке побега начальнику порт-петровского гарнизона. Мгновенно была поднята тревога. Аскеры шамилевского батальона и рота казаков-деникинцев окружили тюрьму. Командир батальона ринулся к тюремным воротам. Увидев, что ворота открыты, он в панике ворвался в тюремное помещение. Следом за ним, придерживая сабли, неслись шамилевцы и казаки. Они прошли по длинному полутемному коридору, проверяя двери камер. Все было в порядке: все замки на запоре. Остались только две низенькие железные двери в самом конце коридора: двери одиночек. Подбежав к одной из них, офицер судорожно дернул ее к себе. Дверь со скрипом отворилась, и он влетел в камеру, уже почти не сомневаясь, что найдет ее пустой. Каково же было его изумление, когда он увидел лежащего на деревянных нарах Уллубия. Тот даже не поднял головы: при тусклом свете керосиновой лампы он читал книгу. Задыхаясь от ярости, гнева, тревоги и возмущения, полковник так и остался стоять в дверях, не зная, что делать и как себя вести.

Оторвав наконец глаза от книги, Уллубий спокойно сказал:

— Вас, вероятно, интересует, почему не заперта дверь? К сожалению, не могу удовлетворить ваше любопытство. Дверь открыл дежурный офицер. С какой целью он сделал это, мне неизвестно. А теперь, будьте добры, оставьте меня в покое. Не мешайте читать!..

Офицер в ярости захлопнул дверь и кинулся на второй этаж.

За ним, еле поспевая, бежали тюремщики, шамилевцы, казаки, охрана.


Четыре каменные стены, бетонный пол. Камера — подобие могилы: длинная, узкая. Ну-ка, измерим… Раз, два, три, четыре… Четыре шага в длину. А в ширину и мерить не надо: и так видно, что не больше полутора шагов. Деревянные нары, тюфяк, набитый гнилой соломой. Под самым потолком — узкое зарешеченное окошко. Не то что выглянуть, рукой и то не дотянешься…

Так вот какова она, тюремная одиночка! Раньше он только в книгах читал про такие казематы. А теперь довелось испытать на собственном опыте…

Какая тишина вокруг. Лишь гудки пароходов из порта доносятся сюда… Товарищам, которые там, в общей камере, по крайней мере, не так тоскливо. Впрочем, в положении одиночного узника есть не только неудобства, но и преимущества. Разрешают читать и писать. А уж думать — сколько угодно… И никто не отвлекает, не мешает остаться наедине с самим собой, как бы наново проглядеть и обдумать всю свою жизнь. Что ж… Надо быть благодарным судьбе хоть за эту счастливую возможность…

Весь день повторял он сегодня про себя слова Белинского, поразившие его еще в ранней юности:

«Воля человека свободна: он вправе выбрать тот или другой путь, но он должен выбрать тот, на который указывает ему разум».

Уллубий всю жизнь не переставал восхищаться Неистовым Виссарионом. Особенно вот этими гениальными словами из его «Литературных мечтаний»:

«…Жизнь есть действование, а действование есть борьба; не забывай, что твое бесконечное, высочайшее блаженство состоит в уничтожении твоего я, в чувстве любви.

Итак, вот тебе две дороги, два неизбежные пути: отрекись от себя, подави свой эгоизм, попри ногами твое своекорыстное я, дыши для счастия других, жертвуй всем для блага ближнего, родины, для пользы человечества, люби истину и благо не для награды, но для истины и блага…»

Эти слова он помнит наизусть с того дня, когда прочитал их впервые. А было это лет десять тому назад, не меньше. Да, ровно десять лет. Он тогда учился в Тифлисе…

Беспорядки в Ставропольской гимназии приняли такой размах, что начальство решило распустить старшие классы. Уллубий с двумя товарищами-дагестанцами был переведен в седьмой класс Первой тифлисской мужской гимназии. Так он уже в третий раз сменил место жительства: стал тифлисцем.

Белинский был в ту пору его кумиром. Он зачитывался его книгами так, как иные мальчишки зачитываются романами Фенимора Купера и Майн Рида. Недаром товарищи по гимназии в шутку прозвали его дагестанским Белинским.

В Тифлисской гимназии их было трое — неразлучных друзей-дагестанцев: Казиахмед Магомедбеков из Ахты, Ибрагим Макуев из Кумуха и он, Уллубий Буйнакский. Никогда не забудет он, как на второй год своей тифлисской жизни сговорились они вернуться после каникул пораньше, чтобы вдоволь насладиться свободной городской жизнью, побродить по улицам старого Тифлиса.

Первым делом они решили встретить рассвет на горе Давида. Поднялись наверх на фуникулере, а спускались пешком, по склону. Хотели осмотреть могилы знаменитых людей Грузии в монастыре святого Давида. Особенно запомнилось Уллубию надгробие Илье Чавчавадзе. Вероятно, потому, что, когда он приехал в Тифлис впервые, как раз угодил на похороны этого замечательного поэта.

Вся гимназия была взбудоражена известием о его трагической гибели. Сообщение об этом крупными буквами было напечатано на первой странице газеты «Кавказ». Тут же помещался и портрет поэта в траурной рамке.

Илью Чавчавадзе убили бандиты, когда он ехал из Тифлиса в Сагурамо.

Весь Тифлис был в глубоком трауре в те дни. После заупокойной литургии и отпевания в Сионском соборе гроб с телом поэта был установлен на катафалке, запряженном шестеркой вороных коней, украшенных султанами из белых и черных страусовых перьев. Илья Чавчавадзе тронулся в свой последний путь…

Ученики и преподаватели гимназии встретили траурную процессию на Головинском проспекте, возле резиденции наместника Кавказа графа Воронцова-Дашкова. Никогда в жизни — ни прежде, ни потом — не видел Уллубий такой торжественной траурной процессии. Улицы были запружены народом. Печально и величаво пел хор. Оркестр играл «Коль славен». Возвышались над толпой кресты, иконы. Вслед за гробом несли венки.

Над раскрытой могилой звучали стихи, траурные речи. Многие плакали…

Долго стояли потом Уллубий и его друзья у могилы Грибоедова. Вновь и вновь перечитывали они трогательную надпись на надгробном камне великого русского писателя, составленную его женой, семнадцатилетней красавицей Ниной Чавчавадзе: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя»…

Почему это вдруг, ни с того, ни с сего, именно сейчас нахлынули воспоминания о Тифлисе? Так и стоит перед глазами этот чудесный древний город, открывшийся ему как на ладони с горы Давида… Монастыри, церкви… Бурная Кура, разделяющая город на две части… Юноши и девушки, поющие народную грузинскую песню. Яркие, пестрые афиши, объявлявшие о бенефисе артиста Палиава в Казенном театре… Шикарный ресторан «Сан-Суси». Однажды они, гимназисты, осмелились заглянуть туда, хотя это им строго-настрого запрещалось: на эстраде пела какая-то сильно декольтированная французская певичка. Особенно поразил Уллубия Дезертирский базар — пестротой, яркостью красок, веселым разноголосым гомоном: грузинки продавали мацони и гранаты, усатые грузины, стоя у своих арб с огромными бочками, наперебой предлагали прохожим ароматные вина…

Уллубию вспомнилось, как однажды, когда он лежал на своей койке, по обыкновению с книгой в руках, к нему в комнату ворвался весельчак Казиахмед Магомедбеков.

— Опять то же самое! — закричал он с порога. — Когда ни придешь к тебе, ты вечно с книгой! И как только тебе не надоедает все время читать?

— А знаешь, что сказал однажды знаменитый французский философ Декарт? — ответил вопросом на вопрос Уллубий.

— Валлах, понятия не имею!

— Он сказал: «Я мыслю, следовательно, существую». Вот так же и я мог бы сказать о себе: «Я читаю, значит, я живу!»

— А я бы о себе сказал иначе! — засмеялся Казиахмед. — «Я танцую, значит, живу!..»

Он и в самом деле больше всего на свете любил танцы. Стоило только кому-нибудь из гимназистов во время перемены забарабанить по парте, как он тотчас же срывался с места и пускался в пляс, азартно выкрикивая: «Асса! Асса!»

— Ну что ж, каждому свое, — добродушно сказал Уллубий.

— Танцевать полезно для организма, — возразил Калиахмед. — А ты своими книгами только глаза себе портишь.

Их разговор был прерван появлением другого их одноклассника по имени Шалва. Он вошел в комнату с раскрытой книгой в руке.

— Вот, еще один книгочей явился! — насмешливо сказал Казиахмед.

Шалва даже не поглядел на него.

— Что с тобой? — удивился Ибрагим. — Совсем одурел от чтения?

Шалва молчал. Наконец, не выдержав, оторвался от книги и ответил:

— Не приставай! Я тебя не вижу и не слышу. Тебя здесь нету, понимаешь?

— С ума сошел? — возмутился Казиахмед. — Что значит нету, когда я здесь!

— А я тебе говорю, что тебя здесь нету. И его тоже… Я здесь один. А вы все — лишь плод моего воображения. Понял?

— Ты сам до этого додумался? — насмешливо спросил Уллубий: он сразу догадался, что означает выходка Шалвы.

— Нет, не сам. В умной книге прочел. Все, что я вижу вокруг, и вы в том числе, это только мое представление… Ты, Буйнакский, безнадежно отстал со своим Фейербахом. Богданова надо читать! Базарова!.. Твой примитивный материализм давным-давно уже устарел…

— Знаю, знаю, откуда ветер дует, — сказал Уллубий. — Оказывается, у нас тут уже свои махисты появились!

И разгорелся спор. Посыпались имена философов, мыслителей, публицистов. То и дело слышалось:

— Беркли!

— Фейербах!

— Мах!

— Плеханов!

— Эмпириокритики!

Вот уже пошли в ход имена грузинских меньшевиков и большевиков:

— Жордания!

— Давиташвили!

— Енукидзе!

Казиахмед послушал-послушал, похлопал глазами, махнул рукой и ушел: он ничего не смыслил в этих сложных материях.

Такие споры у них бывали часто. А время, надо сказать, было мрачное. Тюрьмы были переполнены, по городу шли повальные аресты участников революционного движения.

Однажды по гимназии пронесся слух: у гимназиста восьмого класса Отиа Чхеидзе при обыске нашли запрещенные стихи Акопа Аконяна и спрятанный под подушкой заряженный револьвер. Выяснилось, что Отиа был членом подпольной организации социал-демократов большевиков. В тот же день Отиа арестовали. Когда его уводили, собралась большая толпа гимназистов. Уллубий был среди них. Проходя мимо огромного — в полный рост — портрета Николая II в золоченой раме, Отиа вдруг остановился и громко продекламировал стихи Пушкина:

Самовластительный злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостью вижу.

Читают на твоем челе

Печать проклятия народы,

Ты ужас мира, стыд природы,

Упрек ты богу на земле.


Ему скручивали руки, пытались зажать рот, но он продолжал читать. Толпа гимназистов надвинулась на полицейских, послышались выкрики:

— Позор! Палачи! Отпустите его!

Появились взволнованные инспектор Красовский и законоучитель священник Христофор Джоев. Гимназистов загнали в классы, а беднягу Отиа увели. Потом пронесся слух, что сам наместник генерал-лейтенант граф Воронцов-Дашков лично распорядился повесить бунтовщика.

Двор наместника был рядом с гимназией, Уллубий часто видел этого дряхлого старика, когда он с женой и взрослыми сыновьями в сопровождении юнкеров выходил, из дворца и садился в коляску, отправляясь на какую-нибудь увеселительную прогулку, а то и на охоту: граф был заядлым охотником.

Шли годы. Уллубий окончил гимназию, поступил в университет. А потом, когда его исключили как политически неблагонадежного и лишили права жительства в Москве, он снова приехал в Тифлис. Он рассчитывал пожить там некоторое время, отсидеться, заработать частными уроками немного денег, а потом вернуться обратно в Москву, восстановиться в университете.

Приехал он с письмом от своего однокурсника Саши Хуциева, которое тот адресовал своему отцу. Когда-то они с Сашей учились в одном классе Тифлисской гимназии, а Сашин отец — Александр Луарсабович Хуциев (Хуцшнвили) преподавал в этой же гимназии математику и физику. По этим предметам у Уллубия всегда были самые высокие баллы, он был любимцем Александра Луарсабовича. Однажды тот даже спас Уллубия от ареста: классный наставник нашел у него в парте «Письмо к Гоголю» Белинского. Дело могло кончиться плохо, но Александр Луарсабович заступился за своего любимого ученика, взяв его на поруки.

В письме Саша просил отца приютить Уллубия. Александр Луарсабович сделал это с радостью, сразу же заявив: «Жить будешь у нас». Уллубий без колебаний принял это предложение, оговорив, что будет вносить хозяину дома скромную лепту за свое содержание. Деньги он зарабатывал репетиторством.

Жизнь потихоньку наладилась. Но Уллубия не покидала мысль о продолжении учебы. Прошение за прошением посылал он в университет, прося восстановить его в студенческих правах. Ответа не было. Однажды, совсем потеряв надежду, он даже решил уехать в Турцию, чтобы поступить в Стамбульский университет. Выправил даже заграничный паспорт. Но из этой затеи ничего не вышло: с погранпоста в Арзеруме его вернули обратно.

Вновь потянулись привычные уже тифлисские будни.

Однажды, когда он ехал в трамвае по знакомым тифлисским улицам, кто-то положил руку ему на плечо. Уллубий обернулся и увидел прямо перед собой улыбающееся незнакомое лицо юноши с усами и небольшой изящной бородкой.

— Генацвале, куратгеба[45], вы, вероятно, обознались, — удивленно сказал он.

А тот улыбается ему как давний знакомый.

— Не узнаешь? — говорит. И пристально так смотрит в самые его глаза. — А я тебя сразу узнал. Буйнакский? Верно?

— Прости, — пожал плечами Уллубий. — Совсем не помню.

— Ты помнишь, должен помнить. Я читал стихи у портрета царя. А ты стоял в толпе. Ты тогда учился в восьмом…

— Отиа! — воскликнул изумленный Уллубий. — Жив? Да ведь тебя же…

— Тс-с! — Отиа предостерегающе приложил пальцы к губам.

Они сошли на ближайшей остановке, и Отиа рассказал поистине фантастическую историю своего побега из тюрьмы, где он сидел в ожидании казни.

Отиа хорошо знал Уллубия. Он сам не раз давал ему запрещенную литературу. Был даже случай, когда Отиа выручил Уллубия из довольно серьезной передряги. Учитель словесности Черников обратился к одному из учеников их класса, бакинцу Салиму, с каверзным вопросом:

— Ну-ка, туземец! Как правильно: «У рыбей нет зубей», «У рыбов нет зубов» или «У рыб нет зуб»?

Это была старая шутка, и, строго говоря, в ней не было бы ничего обидного, если бы вопрос был обращен к русскому мальчику. Обидно до слез прозвучало презрительное словечко «туземец». И уж совсем вывела Уллубия из себя злобная ухмылка учителя, когда растерявшийся Салим, попавшись на удочку, ответил:

— Правильно будет: «У рыб нет зуб».

И класс, подстрекаемый учителем-шовинистом, злорадно засмеялся.

Тут Уллубий не выдержал, крикнул:

— Прекратите издевательство!

Разгневанный учитель вышел из класса и, хлопнув дверью, побежал жаловаться директору. Но когда директор вызвал Уллубия к себе для объяснения, Отиа неожиданно пошел вместе с ним и заявил:

— Он тут ни при чем! Это я кричал!

Директор не хотел раздувать эту историю, и дело замяли.

Да, Отиа знал Уллубия и полностью доверял ему. Поэтому он не стал таиться и откровенно рассказал ему всю историю своего чудесного спасения.

Однажды во время прогулки к нему подошли два человека в солдатской форме, накинули ему на голову мешок, связали руки и потянули куда-то. Сперва его долго вели закоулками, потом, связанного, тащили на руках. А когда развязали и сняли с головы мешок, оказалось, что он находится уже не в тюрьме, а в каком-то винном погребе. Так он вышел на волю и с тех пор живет на нелегальном положении.

— Но кто же были эти люди? — удивленно спросил Уллубий.

— Наши, — пожал плечами Отиа.

— Что значит «наши»? — все еще не догадывался Уллубий.

— Наши товарищи. Из центра социал-демократической партии…

Вспомнив эту историю, Уллубий задумался.

Отиа был счастлив, что его так ловко спасли от петли. Его согласия, правда, даже не спрашивали. Но если бы спросили, он наверняка не стал бы перечить товарищам, а тотчас же с радостью согласился на побег.

Почему же он, Уллубий, отказался бежать? Почему поддался минутному душевному движению? Почему поступил так нерасчетливо? Не будет ли он потом жалеть об этом, проклинать этот свой злосчастный порыв? Имел ли он право считаться только с собой, со своими представлениями о порядочности, о благородстве? А как же разум, о котором говорил Белинский? Как же целесообразность? Как же долг? Там, на свободе, он нужен. Там от него было бы куда больше проку…

Да, это так. Но всегда ли следует руководиться одной только целесообразностью? А как объяснил бы он этот свой поступок народу? Как смог бы потом глядеть в глаза людям? Самому спастись, а товарищей, верных соратников твоих, пусть убьют? Нет! Это недостойно истинного горца. Да и вообще — недостойно человека. Неужели жизнь важнее всего на свете? Важнее сознания своей правоты? Важнее веры в свои идеалы?

Нет, он поступил правильно. Поступить иначе он не мог. Он ненавидит страдание. Он не хотел бы страдать. Но если ради своих убеждений, ради достижения идеалов ему придется умереть… Что ж… Это будет достойное завершение его судьбы.

Весь день нынче не идут у yего из головы слова старинного поэта:

Идти своим путем свободно,

Так жить, как просится душа, -

Все это очень благородно,

Но в этом мало барыша…


Да, барыша в этом и впрямь немного. Ну и бог с ним, с барышом. В конце концов, у каждого свой барыш, свои понятия о выгоде, о благе, о счастье… Видно, так уж он устроен, что для него важнее всего быть в ладу с самим собой, со своей совестью.

Одна только мысль терзает его, не дает покоя: как объяснить все это Тату? Может быть, написать письмо?


«Радость и солнце Татушенька!

Прости, что так вышло. Я не мог бежать один, оставить товарищей. Как-то это не по мне.

Клянусь честью, всем, что мне дорого в жизни, я ни на минуту не колеблюсь умереть… Что такое жизнь? Разве не умирали в тысячу раз лучше, смелее? Все это ерунда… Может быть, читая эти строки, ты улыбнешься и скажешь: «А, храбришься, значит, с тобой, мальчик, что-то неладно!»

Хорошая, смелая Тату, клянусь, ты для меня единственный человек, от которого я ничего не скрою и которому, как на духу, готов открыть свою душу.

В эти дни я себя не узнаю. Если задумаюсь и замечтаюсь, то только о тебе, о смерти совсем не думаю, как будто ее и не существует. Умереть, зная, что есть дорогой тебе человек, не так страшно, но без этого я бы испытывал пустоту в душе!

Я старался, как мог, пройти свой недлинный жизненный путь. Никто не скажет, не смеет сказать, что я был нечестен, не смеет меня поносить. Этого вполне для меня достаточно.

Какова была моя жизнь? Поверь мне, не видел я радостей с самых малых лет; и вот теперь, оказывается, на закате я нашел себе солнце, улыбнулось мне ясное, чистое небо, и эта улыбка была твоя. Да, твои дивные глаза говорили, чтобы я шел радостно и смело, что отныне я имею милое, дорогое существо. Ты очень хорошо на мое письмо ответила: «Ведь я люблю Вас». Этого мне вполне достаточно, я счастлив с той минуты. Но разлука, и вечная, так скоро нас с тобой настигла! Зачем? Не судьба! Любящий тебя Уллубий».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Дом на Соборной улице. Обыкновенный двухэтажный дом с балконом, никогда не привлекавший к себе особого внимания прохожих, хотя все знали, что это — здание мирового суда. Но вот уже три дня около этого невзрачного дома толпится народ, то и дело подъезжают к нему фаэтоны с нарядными седоками. А толпа у дверей такая густая и плотная, что этим важным господам с трудом удается пробиться сквозь нее. Народ запрудил не только мостовую и тротуары: иные примостились на заборах, на крышах, даже на деревьях. Долгими мрачными взорами провожают они вступающих на порог городского суда офицеров в полковничьих погонах, кадиев в белых чалмах.

Шила в мешке не утаишь. Давно уже по городу поползли слухи, что десятого июля начнется судебный процесс над руководителями дагестанских большевиков, обвиняемыми в попытке государственного переворота. Задолго до начала процесса жители Порт-Петровска узнали, что правительство Халилова, сговорившись с деникинскими властями, создало специальный, так называемый военно-шариатский суд для рассмотрения «особо опасных» преступлений большевиков, уже около трех месяцев томящихся в тюрьме.

Зал не мог вместить всех желающих, да это и не входило в расчеты властей. Поэтому заранее были розданы специальные пропуска всем, чье присутствие сочли желательным или по крайней мере возможным.

Умуят, Умукусюм и Тату, как ближайшие родственницы заключенных, оказались в числе тех, кого пропустили сюда. Пробравшись в переполненный зал, они с трудом пристроились в одном из последних рядов.

— Жалкая кучка голодранцев! И эти-то молокососы хотели свергнуть законную власть! — услыхала Тату.

— А что ж тут удивительного? — возразил скрипучий голос — Студенты испокон веков были зачинщиками всех антиправительственных беспорядков. Одно не могу я взять в толк: зачем только мы учим их? Зачем пичкаем всякими знаниями? Давно бы пора уже понять, что от этой ученой премудрости ничего хорошего не проистечет. Только смута и беспорядки…

— Ничего, — злорадно прогнусавил первый голос. — Поглядим, что-то запоют они сегодня.

— Известно что, — уверенно откликнулся второй. — Отпираться будут. Или каяться…

Тату с ненавистью оглянулась назад. Ох, как хотелось ей сказать этим людям все, что она о них думает. Но она сдержалась. Ограничилась тем, что проговорила вполголоса, сквозь зубы:

— Нельзя ли потише, господа? Вы мешаете слушать. Недовольно покосившись на нее, «господа» притихли и обратили свои взоры к маленькой сцене, где за столом, покрытым зеленым сукном, расположились члены суда. В центре восседал председатель суда Пиралов, худой сутулый человек, в белом кителе с полковничьими погонами. Слева от него — тучный и грузный Ибрагим Кади Кадиев. Белая чалма обвивала его черную овчинную папаху. Справа от Пиралова сидел полковник Даногуев в щеголеватой серой черкеске с серебряными газырями. Его холеные пальцы покручивали торчащие кверху усы, маленькие хитроватые глазки пытливо вглядывались в зал. Рядом торчала нелепая фигура длинношеего Кебек Хана Аварского. Он то и дело отирал тонким цветным платком блестящий от пота бледный лоб, время от времени отвечая кивком головы Даногуеву, что-то нашептывающему ему на ухо.

Чуть поодаль от этого большого стола за отдельный столиком, погрузившись в бумаги, восседал прокурор Васин в бриджах и английском френче. Крохотные усики и коротко стриженная бородка клинышком никак не гармонировали с густой шапкой темных волос, вороновым крылом ниспадающих на лоб, чуть ли не до самых бровей.

Вооруженные солдаты ввели заключенных.

Все они были в новой одежде. Друзья и родственники одели их перед судом.

Впереди шел Уллубий, за ним — все остальные. Уллубий был в черной каракулевой папахе, в новенькой коричневой черкеске без ремня и газырей. Выглядел он хорошо. Тату даже показалось, что он стал спокойнее и выше ростом. Во всяком случае, если бы не нездоровая бледность и не наручники, она ни за что не сказала бы, что этот щеголевато одетый молодой человек приведен в зал прямо из затхлой, сырой и зловонной тюремной камеры.

Уллубий шел спокойно, голову деря «ал высоко. Он пристально вглядывался в зал, видимо пытаясь найти глазами хоть кого-нибудь из близких или знакомых. Инстинктивно Тату поднялась ему навстречу, но, поскольку в этот момент все сидящие в зале тоже невольно приподнялись, чтобы лучше разглядеть обвиняемых, Уллубий ее не заметил.

Абулав и Сайд, как и Уллубий, были одеты в новую, чистую одежду, Но в отличие от Уллубия они не побрились перед судом: лица их заросли густой черной щетиной. То ли поэтому, то ли просто потому, что нервы не выдержали, но, увидев своих, Умуят и Умукусюм заплакали.

Звеня наручниками, обвиняемые сели на скамью. За спинами у них выстроилась охрана: двенадцать казаков, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками.

— Господа! Господа! Прошу сесть! — громко воззвал Пиралов.

Шум и волнение в зале постепенно улеглись. Наступила мертвая тишина. Это уже был четвертый, последний день процесса. Все ждали выступления прокурора.

Поднялся над своими бумагами прокурор Басин. Холодно оглядел сквозь очки зал, повернулся почтительно к членам суда и медленно начал обвинительную речь:

— Господа судьи! Сегодняшний процесс является лишь отголоском тех многочисленных процессов, которые ведутся на территории, занятой Добровольческой армией. В продолжение двух лет несчастную Россию терзают большевики, громогласно объявившие на весь мир, что они исповедуют доктрину Маркса, и написавшие на своем знамени лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». В действительности, господа, эту доктрину исповедует лишь жалкая горстка фанатиков. Что же касается основной массы людей, называющих себя большевиками, то они давно уже заменили доктрину Маркса разбойничьим кличем Степана Разина: «Сарынь, на кичку!»

Сдержанный ропот пронесся по залу.

— Что он плетет? — шепнула Умуят. — Ни одного слова не понимаю!

— А тут и понимать нечего. Лжет, как последний негодяй. Пользуется тем, что никто ему возразить не может! — гневно ответила ей Тату.

Пиралов, как видно, тоже был не в восторге от такого начала обвинительной речи. Звякнув колокольчиком, он строго оглядел зал, а потом, повернувшись к Васину, наклонил голову, словно бы предлагая ему продолжать. Но по выражению лица председательствующего прокурор понял, что пора от общей, риторически-патетической части обвинительной речи переходить к конкретно-деловой. Он порылся в своих бумагах, достал листок, поднес его к самому лицу и уже совсем другим, уныло-будничным тоном начал:

— «Тринадцатого мая 1919 года в городе Темир-Хаи-Шуре командир Дагестанского конного полка получил приказание от военного министра бывшей республики Союза горцев Северного Кавказа задержать группу лиц, причастных к большевистской организации, каковая собралась на заседании в доме шуринского жителя Абдул-Вагаба Гаджи-Магомы по Апшеронской улице для выработки организации Красной Армии и переворота в Горской республике, путем захвата власти в руки Советов рабочих и крестьянских депутатов и объединения с Советской Россией на борьбу против Добровольческой армии…»

Справившись наконец с этой нескончаемой фразой, он перевел дух и как ни в чем не бывало продолжал бубнить себе под нос. Однако теперь его слушали с неизмеримо большим интересом: речь шла о конкретных, живых людях, сидящих здесь, перед ними, — о людях, чья жизнь и смерть всецело зависели от этих сухих, мертвых, унылых фраз.

— «Командир Дагестанского конного полка, — читал прокурор, — приказал 4-му эскадрону оцепить дом Абдул-Вагаба и арестовать собравшихся там лиц. Задача эта была возложена на ротмистра Измайлова, который, взяв 4-й и 5-й эскадроны, отправился на Апшеронскую улицу и окружил дом Абдул-Вагаба Гаджи-Магомы. Сам ротмистр Измайлов остался на улице, а корнету Мехтулинскому приказал войти в дом. Взяв восемь всадников и прапорщика Магомаева, корнет Мехтулинский оставил последних у дверей, а сам с револьвером в руках вошел в дом, где во второй комнате застал стоящих в углу Буйнакского, Сайда Абдулхалимова…»

Тату изо всех сил старалась вникнуть в речь прокурора, но круглые, безликие фразы скользили мимо ее сознания. Одна мысль упорно, как коловоротом, сверлила мозг: «Что теперь с ним будет? Что будет?» Голос прокурора отдавался в ушах бессмысленным гулом, словно жужжание гигантской мухи. И лишь встречающееся то и дело в его речи имя «Буйнакский» на время выводило ее из этого отупения, заставляя предпринимать очередную отчаянную попытку вновь вслушаться в этот нескончаемый словесный поток.

Вот опять в унылом, скучном изобилии фраз мелькнуло родное, любимое имя:

— «Арестованный Уллубий Буйнакский показал, что он принадлежит к партии коммунистов и работает в Дагестане в интересах Советской власти. Работа его состоит в том, чтобы передать власть в руки трудового народа, с этой целью он, Буйнакский, и его сподвижники, имена которых он назвать отказывается, ведут пропаганду в аулах и городах и попутно ведут запись в Красную Армию. В Шуру он, Буйнакский, приехал из России и составил комитет Коммунистической партии. Ближайшая задача комитета — свергнуть власть Горского правительства и составить федерацию горских народов на платформе Советской власти. В победу Советской власти он, Буйнакский, верит абсолютно…»

Теперь Тату уже не пропускала ни единого слова. А прокурор, отложив в сторону листки, вновь обернулся к членам суда, и в голосе его снова зазвучали прежние патетические ноты:

— Господа судьи! Я хочу обратить ваше особое внимание на подсудимого Буйнакского. Это, бесспорно, самая крупная личность в процессе. Своей выдержкой и полным сознанием принадлежности к большевизму, правдивыми ответами на вопросы, задаваемые как судом, так и прокурорским надзором, он производит весьма выгодное, я бы даже сказал, симпатичное впечатление…

Пиралов криво усмехнулся. Члены суда возмущенно задвигались на своих местах.

— Я вовсе не хочу сказать, господа, — повысил голос прокурор, — что это обстоятельство должно облегчить его участь. Скорее напротив, поскольку в лице подсудимого Буйнакского перед нами — враг идейный, а потому особенно опасный… Из всей компании, которая сидит здесь, на скамье подсудимых, он, быть может, единственный, служивший идее. Здесь, в Дагестане, именно он является главным дирижером. Он — председатель Военного совета. Он занимал высшее место, руководил операциями, а потому молва называет его главнокомандующим…

Тяжким камнем легли на сердце Тату последние, заключительные слова прокурорской речи:

— Господа судьи! Люди, сидящие перед вами, — сознательные и упорствующие в своих заблуждениях злоумышленники, не скрывающие, что они ставили своей целью ниспровержение законной власти. Разобрав деятельность подсудимых, прокурорский надзор пришел к заключению, что все они действовали по общему соглашению и по заранее обдуманному плану. Ваш приговор, господа, должен быть суров и беспощаден, ибо, если мы сегодня не уничтожим их, завтра они уничтожат нас!

— Они убьют их! — раздался в тишине истерический женский возглас. Это бедняжка Умукусюм, едва только дошел до нее смысл слов прокурора, не выдержала и громко разрыдалась.

— Успокойся! Прошу тебя! Успокойся! — гладила ее по голове Тату. — Это ведь еще не приговор.

А в зале уже не было былой тишины. Все зашевелились, заговорили, заскрипели скамейками.

Зазвенел колокольчиком Пиралов. Подождал, пока стихнет шум. Объявил торжественно:

— Подсудимый Буйнакский! Суд предоставляет вам последнее слово!

Уллубий встал со своего места и поднял над головой руки, скованные наручниками.

— Прикажите снять с меня это! — требовательно обратился он к членам суда.

Люди невольно вытянули шеи, а кое-кто даже и привстал со своих мест, чтобы получше разглядеть человека, осмелившегося на скамье подсудимых держаться так гордо и независимо.

Среди членов суда возникло легкое замешательство. Пиралов, пошептавшись с коллегами, кивнул начальнику караула, стоявшему у дверей. Тот подошел к Буйнакскому и снял с него наручники.

Уллубий сделал шаг вперед и остановился перед судьями, повернувшись к ним вполоборота: так, чтобы речь его была обращена не только к важным чиновникам, восседающим за судейским столом, но и к зрителям этого спектакля.

— Господа! В своих показаниях на предварительном следствии и здесь, перед вами, я уже говорил, что принадлежу к Коммунистической партии и работал в ее интересах для передачи власти трудовому народу. Я знаю, что ждет меня за мою попытку участвовать в разрешении этого вопроса, но я смело смотрю моей смерти в глаза. Я сам, добровольно, с полным сознанием содеянного, обрек себя на это…

Мертвая тишина стояла в зале. Все слушали последнее слово Уллубия Буйнакского с напряженнейшим вниманием. Даже пожилой бритоголовый мужчина, сидящий неподалеку от Тату, тот, что уверял своего соседа, будто подсудимые будут изворачиваться и отрекаться от своих убеждений, — даже он сидел, разинув рот и приставив согнутую ладонь к уху, стараясь не пропустить ни единого слова из этой удивительной речи.

— Я вырос в ущельях гор, — продолжал Уллубий, — и хорошо изучил всю тяжесть положения горского крестьянина. Я с раннего детства посвятил всю свою жизнь всем обиженным массам и, в частности, дагестанскому народу.

Для них я и учился, чтобы быть сильнее в борьбе с вами…

Пиралов предостерегающе звякнул колокольчиком.

— Вы расстреляете меня!.. — слегка повысил голос Уллубий, опасаясь, что его могут прервать, и стараясь во что бы то ни стало довести свою мысль до конца.

— Я требую прекратить это! — вскочил прокурор. Зал загудел, как встревоженный улей.

— Пусть говорит! — раздались голоса.

— Вы расстреляете меня, — как ни в чем не бывало продолжал Уллубий, — и еще тысячу подобных мне. Но ту идею, которая живет в нашем народе, ее вы не сумеете расстрелять. Прокурор тут поминал всуе имя Маркса. Должен сказать, что это имя, господин прокурор, было единственным светлым пятном во всей вашей пустой и бессодержательной речи.

В зале раздался смех.

— Я смело иду навстречу палачам, — продолжал Уллубий, — и твердо уверен, что возмездие близко и лучи освобождения проникнут в веками порабощенные ущелья гор Дагестана.

— Господа! — снова не выдержал прокурор. — Я требую немедленно пресечь это… эту демагогию!.. Неужели вы не понимаете, что болтовней о порабощенном народе, об униженных и оскорбленных подсудимый пытается вызвать ваше сочувствие! Он рассчитывает на ваше снисхождение!..

— Я не прошу снисхождения ко мне, — жестко прервал его Уллубий. — Освобожденный народ сам отомстит за всех погибших в этой, пока неравной, борьбе. Я твердо убежден в победе Советской власти и Коммунистической партии и готов умереть за их торжество.

Он произнес эти последние слова без всякого пафоса: спокойно, ровно. Почти буднично. Но тем большее впечатление произвели они. Уллубий вернулся на свое место.

И тут всех вдруг словно прорвало.

Прокурор Басин, багровый от ярости и гнева, запихивал папки с бумагами в свой толстый кожаный портфель, громогласно выкрикивая:

— Хватит! Я ухожу! Я не желаю больше участвовать в этой либеральной комедии, разыгрывающейся тут при попустительстве полковника Пиралова! И это называется военный суд? Нет! С меня довольно!..

Он продолжал бросать в зал еще какие-то запальчивые, гневные тирады, но голос его утонул в общем беспорядочном гомоне. Теперь кричали уже все: и члены суда, и зрители. Не умолкая, надрывно звенел председательский колокольчик.

Тату так потом и не могла вспомнить, долго ли, коротко продолжалась эта суматоха и чем она кончилась. Помнила только, как повисла внезапно тяжелая тишина, и в этом гулком, напряженном безмолвии долго, невыносимо долго звучал голос Пиралова:

— «Главный военно-шариатский суд в судебном заседании в составе председателя полковника Пиралова и членов суда Кебек-Хана Аварского, Ибрагим Кади Кадиева, полковника Даногуева и полковника Нахибашева, выслушав дело о подсудимых Уллубий Буйнакском, Абдул-Вагабе Гаджи-Магома-оглы и других обвиняемых по 13-й статье Уложения о наказаниях и 3-й части статьи 108-й Уголовного Уложения, постановили: подсудимых Уллубия Буйнакского, Абдула-Вагаба Гаджи-Магома-оглы, Абдурахмана Исмаилова, Сайда Абдулхалимова, Меджида Али-оглы признать виновными в преступлении, предусмотренном 13-й статьей Уложения о наказаниях и 3-й частью статьи 108-й Уголовного Уложения, и подвергнуть их по лишении всех прав состояния смертной казни через расстреляние…»

Он долго еще продолжал читать текст приговора, называя имена других обвиняемых, другие статьи, параграфы и пункты. Но Тагу уже ничего не слышала. Она была близка к обмороку.

Очнулась она уже на улице. Почему-то запомнился ей ствол дерева с обломанной веткой и прислонившаяся к нему, безудержно рыдающая Умуят. А она, Тату, держит плачущую за руки, сжимает их изо всех сил и повторяет:

— Успокойся, родная… Еще не все погибло… Можно ведь еще обратиться с просьбой о помиловании. Сейчас мы поедем в Шуру, к маме. Она дойдет до самого Халилова, ты ведь ее знаешь… Мы спасем их! Вот увидишь! Не может быть, чтобы… Не может быть…


«…Адвокат говорил, что я могу подать прошение. Милая Татуша, я подам прошение? Да никогда! Ты бы тогда не признала во мне Уллубия. Жаль остальных товарищей, их напрасно со мною связали…

Если ты меня любишь всей душой, не проливай ни единой слезы, пусть злые вороги не насмеются. Если ты любишь меня всеми своими помыслами, не опускай долу глаз своих, пусть никто из них не заметит твоей слабости, напротив, пусть каждый встретит молнию в твоих глазах и заерзает, как преступник.

Будь смела и решительна, как всегда. Запомни, что на мне свет клином не сошелся! Будь тверда и с гордо поднятой, чудной своей головой шагай к светлому будущему. Смотри вперед и живи на благо нашего народа* который ты так любишь. Не делай никаких глупостей.

Ну, прощай! Целую далеким и таким близким поцелуем. Твой Уллубий».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Халилов изо всех сил старался выполнить обязательства, которые он взял на себя перед командованием Добровольческой армии. Все они, в сущности, сводились к одному: искоренить большевизм.

Казалось, он достиг многого. Едва ли не все большевистские главари арестованы, осуждены и приговорены. И если верить идеологам, твердящим, что среди толп, зараженных микробом большевизма, найдется едва только горстка идейных, болезнь эта, от которой лихорадит весь Дагестан, должна пойти на убыль. Есть вроде бы все основания надеяться, что теперь, когда движение обезглавлено, оно само собой захлебнется и иссякнет.

Факты, однако, опровергали этот оптимистический прогноз. Изданный Халиловым приказ о мобилизации населения в Добровольческую армию, не выполнялся. Окружные начальники с тревогой сообщали, что жители аулов в деникинскую армию не идут.

Во многих аулах стали организовываться партизанские отряды. Они нападали на деникинские гарнизоны, отчаянно сопротивлялись отрядам карателей. В одном из горных аулов деникинский карательный отряд был разбит наголову и истреблен весь, целиком, до единого солдата.

Эта тревожная обстановка не позволяла Халилову привести в исполнение приговор военно-шариатского суда над большевистскими главарями. Нашлись у него осторожные советчики, уверявшие, что эта мера повлечет за собой новые волнения, быть может, чреватые даже полной политической катастрофой.

Вести о непрочном положении Добровольческой армии в Дагестане приходили не только в Петровск, но и в ставку самого Деникина. Встревоженный этими известиями, Деникин чуть ли не каждый месяц менял командующих своими войсками в Дагестане.

Совсем недавно, в апреле, темирхан-шуринское «высшее общество» — князья, духовенство, офицерство, купечество — торжественно встречало деникинского генерала Эрдели, который громогласно заявил на банкете, устроенном в его честь, что «деникинское командование рассматривает народы Дагестана как своих естественных союзников в борьбе с большевизмом». Но прошло совсем немного времени, и генерал Эрдели исчез. На смену ему явился новый генерал — Попов, прославившийся своей жестокостью на Кубани. Этот, сойдя с поезда в Шамилькале[46], первый визит нанес главе британской военной миссии в Дагестане полковнику Роуландсону. Роуландсон занимал один из лучших номеров самой роскошной в городе гостиницы «Европа» — на Барятинской улице.

Он знал, что на днях в город должен прибыть новый командующий, но точно о времени его приезда извещен не был. Его слегка удивил этот внезапный визит, сделанный столь экстравагантным образом — без предупреждения и вообще без каких бы то ни было обязательных в таких случаях церемоний.

Улыбающийся, стройный, гладко причесанный на прямой пробор, набриолиненный англичанин в хорошо сшитом штатском костюме являл собой резкий контраст обрюзгшему, хмурому, неприветливому и мрачному генералу. Он поспешил выразить искреннее сожаление, что не был извещен заранее о визите его превосходительства, иначе счел бы за честь лично встретить поезд генерала.

Легким наклоном головы генерал выразил полковнику благодарность за эти учтивые слова. Не улыбаясь, отрывисто заговорил по-английски:

— Не обессудьте, господин полковник! У меня дурной характер. Не люблю, когда меня ждут. Даже домой, к семье, имею обыкновение являться неожиданно. Впрочем, смею вас уверить, эта странная прихоть имеет и свои выгоды. Иногда весьма полезно свалиться нежданно-негаданно, как снег на голову…

Они рассмеялись.

Первое неприятное впечатление, вызванное брезгливым выражением лица генерала, вроде бы рассеялось. На столе появилась коробка превосходных английских сигар. Генералу было предложено удобное кресло, полковник расположился напротив. С взаимными приветствиями и любезностями было покончено. Начался деловой разговор.

— Я должен уведомить вас, — начал генерал, — что в ставке весьма недовольны положением дел в этом крае.

— Это не новость для меня, — улыбнулся полковник. — Не скрою от вас, генерал, мы тоже озабочены сложившейся обстановкой.

— Но одной озабоченности недостаточно. Надо действовать! Необходимы самые крутые меры!

— То-то и оно, что крутые меры не всегда возможны, — вздохнул полковник. — Первая заповедь умного политика состоит в том, что он должен считаться с реальностью. А реальность такова, что большевистская зараза распространяется здесь, в горах, с быстротой молнии.

Роуландсон заговорил о растущем с каждым днем дезертирстве, о том, что объявленный генералом Халиловым набор добровольцев не дал практически никаких результатов, о растущей активной большевистской антиденикинской агитации.

— Вы докладывали своему правительству об этом? — спросил генерал.

— Разумеется, — кивнул полковник, спокойно попыхивая сигарой. — В ответ на мой доклад по приказу генерала Томсона на днях прибыли из Баку три военных корабля: «Азия», «Эммануил» и «Слава». На их мачтах развеваются трехцветные русские флаги. Суда эти приданы Петровскому гарнизону, которым командует генерал Пржевальский.

— Но в горы ведь корабли не пошлешь, — усмехнулся генерал.

— Само собой, — невозмутимо кивнул полковник. — Я полагаю, господин генерал, для вас не секрет намерения моего правительства.

— Что вы имеете в виду?

— Добрармии разрешено занимать Петровск и горные округа. И только… Но ваши аппетиты растут неимоверно. Ваши войска заняли всю прибрежную полосу вплоть до Дербента. Я вынужден был доложить об этом верховному комиссару…

Генерал прекрасно понимал, о чем идет речь. Сговор с англичанами заключался в том, что весь прибрежный район от Петровска до Дербента — сфера интересов Британской империи. Здесь с давних пор располагались нефтяные компании, ежегодно дававшие миллионные прибыли. Естественно, англичане не хотели уступать эти территории Деникину.

Однако генерал не был уполномочен обсуждать этот вопрос. Поэтому он поспешил переменить тему.

— Я полагаю, господин полковник, — сказал он, — сейчас для нас с вами главное — уничтожение большевизма и возрождение великой, единой и неделимой России. Вы лучше скажите мне, откуда у большевиков такое влияние, такая сила? Почему они возникают повсюду, словно грибы после хорошего дождя? Ведь все большевистские главари уже уничтожены!

— Позвольте осведомиться, — усмехнулся англичанин, — кто сообщил вам столь радостное известие?

— А разве это не так? — изумленно вскинулся генерал.

— Большевистские главари действительно давно арестованы и осуждены специальным судом. Однако приговор в исполнение не приведен, — нахмурился Роуландсон.

— Но почему, черт возьми? Какого дьявола вы медлите?! — вспылил генерал.

— Извольте прочесть, — Роуландсон достал из кожаного бювара телеграфный бланк.

Водрузив на нос очки и приблизив депешу к глазам, генерал Попов прочел вслух:

— «Порт-Петровск. Командованию Добрармии. В случае казни в Петровске дагестанских коммунистов Уллу-бия Буииакского, Абдул-Вагаба Гаджи-Магома-оглы, Абдурахмана Исмаилова, Сайда Абдулхалимова, Меджида Али-оглы и других советская Муганская власть расстреляет находящихся на ее территории офицеров-деникиицев, считая за каждого расстрелянного коммуниста 10 офицеров-деникинцев».

Небрежно кинув на стол телеграфный бланк, генерал сказал:

— Можете не принимать во внимание эту угрозу, полковник!

На сей раз не скрыл удивления Роуландсон.

— То есть как это? — спросил он.

— Советы на Мугани уже ликвидированы.

— Мы не имеем на этот счет никаких сведений.

— Можете не сомневаться, мои сведения точны. Не далее как вчера я сам читал в Грозном телеграмму верховного главнокомандующего британскими войсками на Кавказе Оливера Уодропа.

— Таким образом?

— Таким образом, я полагаю, песенка этого вашего Буйнакского спета.

— Не скажите! Теперь, после суда, его популярность только возросла.

— Это еще почему?

— Да потому, — раздраженно заговорил Роуландсон, — что нечего было ломать всю эту комедию! Я предупреждал генерала Халилова! Я настаивал, чтобы большевистских лидеров расстреляли без суда и следствия, как это полагается по законам военного времени. Но Халилов уверял меня, что суд рассеет в глазах народа миф о большевиках… И вот вам результат!..

— Да что, собственно, произошло? Разъясните!

— Произошло то, — еще более распалился полковник, — что этот Буйнакский произнес на суде такую речь, после которой прокурор вынужден был демонстративно покинуть зал заседания. Теперь Буйнакский предстал перед всеми в ореоле великомученика, чуть ли не святого. И даже те, кто еще вчера относился к большевикам как к бунтовщикам и смутьянам, сегодня видят в них героев, борцов за свободу!

— Возмутительно! — буркнул генерал. — Этим настроениям надо во что бы то ни стало положить конец!

— Надо-то надо. Но как?

— Единственным возможным способом. Приговор должен быть приведен в исполнение немедленно.

— Легко сказать, — вздохнул Роуландсон. — Вы так спокойно рассуждаете об этом только потому, что не знаете местных условий.

— Ошибаетесь, полковник! — надменно вздернул брови Попов. — Я слов на ветер не бросаю. Это дело я целиком беру на себя… А теперь вынужден просить у вас прощения. Мне необходимо отдохнуть с дороги…

Он встал.

— Да, разумеется! — засуетился Роуландсон. — На особый комфорт тут рассчитывать не приходится, но все, что в наших силах… Я провожу вас!

Он услужливо распахнул перед генералом высокую двустворчатую дверь.

Действовать Попов начал на следующий же день. Прежде всего он вызвал к себе порт-петровского градоначальника полковника Магомедова. Лаконично, сжато, не тратя лишних слов, поставил перед ним задачу:

— Разработайте и представьте мне план немедленной ликвидации большевистских лидеров, приговоренных военно-шариатским судом к смертной казни. Надеюсь, вам ясно, что главным, необходимым условием проведения этой операции должна быть строжайшая тайна.

— Я готов, господин генерал, — вытянулся перед Поповым моложавый полковник. — План был разработан мною еще месяц назад. В нем учтены все детали. Если угодно, могу приступить к выполнению хоть сегодня!

— Вы абсолютно уверены в успехе?

— Абсолютно, господин генерал!

— Когда можете приступить?

— Через час.

— Действуйте!

Ровно через час в кабинет Магомедова, расположенный в доме, где размещался штаб казачьего эскадрона, вошел высокий рыжеволосый офицер.

— Господин полковник! Начальник бронепоезда «Кавказец» капитан Сафонов по вашему приказанию явил…

В растерянности он запнулся на полуслове: только сейчас он заметил, что в полутемном углу кабинета в глубоком кожаном кресле сидит новый командующий генерал Попов и глядит на него, капитана Сафонова, внимательным, изучающим взглядом.

— Виноват, ваше превосходительство! — вытянулся он перед генералом.

— Ваше лицо мне знакомо. Вы не служили адъютантом у полковника Зайцева? — сказал Попов.

— Так точно, ваше превосходительство! — обрадованно гаркнул Сафонов.

— Господин полковник! — обернулся генерал к Магомедову. — Я доволен вашим выбором. Капитан Сафонов — храбрый, надежный офицер. Введите его в курс дела.

Сафонов вспыхнул, польщенный похвалой генерала.

Магомедов деловито сообщил ему, в чем состоит суть поручаемого ему ответственного задания. Нынче ночью он примет на свой бронепоезд пятерых большевиков, приговоренных к смертной казни через расстреляние. Бронепоезду будет придана усиленная охрана. О том, что арестованных повезут на расстрел, знает только он, командир бронепоезда. Охране скажут, что их перевозят в ростовскую тюрьму.

— Бронепоезд подайте к станции Порт-Петровск ровно в час ночи, — говорил полковник. — В ваше распоряжение выделена полусотня казаков. Поставьте секреты и охрану по пути из тюрьмы на вокзал. Необходимо предусмотреть решительно все.

Точно обусловили место проведения «операции»: за станцией Шамхал. Во-первых, близко, во-вторых, солончаки, пески и безлюдье. Там бронепоезд встретит конный взвод, который примет приговоренных. Договорились, что железнодорожным станциям Порт-Петровск и Чир-Юрт будут даны указания между двумя и пятью часами утра не пропускать по линии ни одного состава.

Генерал в разговоре не участвовал: он молча курил сигару и внимательно следил за выражением лица капитана. Только после того, как все необходимое было сказано, он позволил себе добавить несколько слов.

— Командование Добровольческой армии, — сказал он, поднявшись с кресла и подойдя вплотную к капитану, — поручает вам, капитан, исключительно важную миссию. Оно не сомневается, что вы с нею справитесь. У вас ведь есть уже кое-какой опыт…

Да, у капитана Сафонова уже был «кое-какой» опыт. Совсем недавно он, по особому приказу командования, расстреливал на Тереке и Кубани арестованных по обвинению в большевизме, получил благодарность и был повышен в чине. Он не сомневался, что и теперь его особые заслуги будут оценены по достоинству. А на сей раз, как видно, дело нешуточное. Недаром ведь в разговоре принимает участие сам командующий. Что ж, тем лучше! Значит, и награда тоже будет выше. Как говорится, по заслугам и честь…


Время перевалило за полночь. Полная круглая луна, поднявшаяся над Каспием, заглядывала в маленькое, забранное решеткой оконце одиночки. Уллубию не спалось. То ли потому, что ночь выдалась на редкость светлая, то ли потому, что какие-то неясные предчувствия нынче томили его…

Да, так и есть!.. Шаги… звяканье ключей… Что бы это значило? Уж не сам ли Азраил, посланный наконец по его душу? В старину его явление сопровождалось шелестом черных крыл и звоном меча. Нынче ангел смерти является под грохот грубых солдатских сапог и скрежет ржавых тюремных запоров. Ровно месяц, тридцать долгих дней и ночей, ждал он этого часа…

В камеру вошел надзиратель, следом за ним — офицер в деникинской форме.

— Арестант Буйнакский! Одевайтесь! — распорядился надзиратель.

— Как видите, я одет.

— В таком случае прошу следовать за мной! — скомандовал офицер и вышел в коридор.

Уллубий натянул на плечи черкеску, надел папаху. Да, похоже, дело близится к развязке. Уллубий подумал о товарищах, и сердце его болезненно сжалось. «Неужели нас поведут на казнь раздельно? Ох, не хотелось бы! Лучше в такой момент быть рядом с ними… Хоть бы проститься дали!»

— Не бойтесь, пока ничего страшного, — сказал офицер. — Вас перевозят в ростовскую тюрьму. У меня приказ…

— Вы напрасно успокаиваете меня, господин поручик, — усмехнулся Уллубий. — Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Так, кажется, гласит русская пословица?

Не выдержав взгляда Уллубия, офицер отвернулся. Лицо у него было сконфуженное, словно его публично уличили во лжи.

«Сомнений нет, — подумал Уллубий. — Это оно самое…»

Во дворе было светло почти как днем. Тихий прохладный ветерок развеял духоту жаркой августовской ночи. У главного тюремного подъезда стояли солдаты с винтовками наперевес. Тут же суетились, громко переговариваясь, надзиратели и офицеры.

Уллубий вдохнул полной грудью воздух, казавшийся особенно упоительным после душной и затхлой одиночки. С наслаждением глядел он на прозрачное, чистое небо, на котором еле видны были бледные, слабо мерцающие звезды — такие далекие и такие равнодушные…

Вновь распахнулись тюремные двери: вывели еще четверых заключенных. Они шли, еле волоча ноги, звеня кандалами. Узнав Уллубия, бросились к нему.

Друзья сжали друг друга в объятиях, словно единокровные братья перед долгой разлукой. Громко разговаривали, хлопали друг друга по плечам, смеялись от счастья. Могучий, плечистый Абдул-Вагаб на радостях поднял Уллубия в воздух.

— Прекратить! Прекратить немедленно! — бесновался офицер. — Сейчас же разойтись по местам!

Четверых окружили, оторвали от Уллубия и, подгоняя прикладами, погнали к тюремным воротам. Уллубий стоял не двигаясь.

Казаки стали осторожно подталкивать его прикладами.

— Позвольте узнать, почему они в кандалах? — обернулся Уллубий к офицеру.

Офицер пожал плечами:

— Приказ!

— Почему же для меня такое исключение?

— А вы что, недовольны? — удивился офицер.

— Представьте себе, недоволен, — сказал Уллубий. — Немедленно снимите с них кандалы. Или наденьте на меня тоже. В противном случае, я не сдвинусь с места.

— Ну что ж, — усмехнулся офицер. — Это логично. Он отдал приказ солдату. Тот побежал в караульное помещение и вскоре вернулся, неся кандалы.

— Ну вот, — удовлетворенно сказал Уллубий. — Теперь можно шагать в ногу с друзьями!

И пятеро друзей побрели, поддерживая друг друга. Два десятка казаков с винтовками наперевес, окружив их плотным кольцом, бдительно сопровождали ослабевших узников, закованных в цепи.

Было тихо в этот мирный предутренний час. Только звон цепей да топот солдатских сапог нарушал тишину. Спуск с горы Анджи-Арка был крутой, ухабистый. И хотя до железнодорожных путей было совсем близко, дорога отняла у них немало времени.

Догадавшись, что их ведут к поезду, некоторые из арестованных готовы были поверить, что их и впрямь перевозят в ростовскую тюрьму: так уж устроен человек, до последнего момента он все еще на что-то надеется.

Арестованных подвели к цейхгаузу. Подгоняемые солдатскими прикладами, они по одному стали подыматься в вагон.

Со скрежетом закрылись двери цейхгауза.

Подошел Сафонов, спросил:

— Все в порядке?

— Так точно, господин капитан! — вытянулся перед ним начальник конвоя.

— По вагонам!

Солдаты вскочили в вагоны. Медленно, без гудка, тронулся поезд.

В вагоне тьма-тьмущая. Тусклый свет луны с трудом проникает в крошечное зарешеченное окошко.

— Может, у кого найдется клочок бумаги? — спросил Уллубий.

— Зачем тебе? — спросил Абдурахман. Однако, порывшись в кармане, нашел крохотный бумажный лоскуток, как видно припрятанный для самокрутки.

Уллубий вынул из тайничка специально припасенный огрызок карандаша. Приложив листок к стене вагона, быстро набросал первые пришедшие на ум слова: «Милая Тату! Пишу в Петровске, на станции, в вагоне. Могу быть расстрелян. Ничуть не боюсь. Я вас люблю. Уллубий. 16 августа 1919 года».

— Друзья! Как бы это передать? А? — обернулся он к Абдурахману и Абдул-Вагабу.

Абдул-Вагаб нагнулся, Абдурахман взгромоздился ему на спину, дотянулся до окошка.

— Стоит кто-то с фонарем… Попробую. Ну-ка, давай сюда записку!

Смяв бумажку в плотный комочек, он крикнул:

— Эй, папаша! Возьми! Передай, пожалуйста! Адрес там есть!

— Взял? — тревожно спросил Уллубий. — Взять-то взял…

— Думаешь, не передаст?

— Почему не передаст? Обязательно передаст, если сможет! Бежал за вагоном, рисковал. Значит, хочет помочь, чем только может!

Поезд набирал скорость. В окошко задувал прохладный предутренний ветерок, принося с собой запах диких трав и полевых цветов. Сидеть было негде: холодный, обитый железом пол вагона едва прикрывала грязная мешковина. Абдул-Вагаб прилег у стены. Абдурахман подсел к нему и стал что-то рассказывать.

— Да, — высказал Уллубий вслух то, что было у него на уме. — Теперь окончательно ясно, куда они нас везут…

— Ну что ж, — пожал плечами Абдул-Вагаб. — Думаешь, мы боимся?

— Нет, дружище! Я знаю: вы не боитесь! Тому, у кого совесть чиста, страшиться нечего!.. Спой-ка лучше что-нибудь. Давно не слыхал я твоих песен… Как? Сумеешь без хомуза[47]?

— С хомузом любой споет, — сказал Абдул-Вагаб. — Скажи, чего спеть-то? Частушки какие-нибудь? Или про любовь?

— Можно и про любовь, — согласился Уллубий. — А лучше спой какую-нибудь песню Ирчи Казака[48]. Про то, каким должен быть мужчина, я много раз слышал эту песню в Муселемауле. Знаешь?

— Еще бы не знать, — обиделся Абдул-Вагаб. — Я все его песни знаю!.. Эх, хоть бы дощечка какая была вместо хомуза!..

Прислонившись спиной к стене вагона, он запел приятным низким голосом в такт ритмичному постукиванию колес:

Если настойчиво, страстно и смело

Жаждешь врага своего одолеть,

Если воюешь за честное дело,

Крови своей ты не должен жалеть…

Тот не мужчина, кто голову прячет,

Если он видит беду над собой,

Тот не мужчина, кто ноет и плачет,

Если кончается гибелью бой.

Чтобы спастись, ты лукавить не вправе,

Другу будь верен и грозен с врагом.

Бой объявив злоязычной ораве,

Должен мужчина быть смельчаком…


Каждому из них эта песня прославленного певца была знакома сызмала. Каждый из них слышал ее бог знает сколько раз — на свадьбах, на очарах. Но то ли Абдул-Вагаб в этот раз спел ее с особым подъемом, то ли сама обстановка настраивала на обостренное восприятие каждой паузы, каждого слова, каждой строки — так или иначе, но у всех у них было такое чувство, словно слушают они ее впервые в жизни. Словно в этой старой песне, которую каждый из них знал на память, вдруг нежданно-негаданно им открылся великий смысл. Словно впервые поняли они — нет, не поняли, а всем сердцем ощутили — свою горькую причастность к героической судьбе народа, мужественный дух которого так свободно и страстно выразился в простых, суровых, безыскусных словах поэта.

Луна скрылась за горами, но сквозь крохотное зарешеченное оконце просачивался тусклый, бледный свет. Рассветало.

Бронепоезд остановился в степи, чуть не доезжая маленького разъезда Темир-Гое. Из первого вагона выскочили трое солдат с лопатами. Обойдя паровоз, зашагали на восток, в сторону моря.

Прошло полчаса. Поезд все стоял. Человеку, который увидел бы его здесь в этот час, могло показаться, что он пуст, забыт здесь, навсегда покинут людьми.

Но вот снова раздвинулись железные двери первого вагона. Появился капитан Сафонов. Следом за ним на землю спрыгнул поручик Шнурков — длинный, худой, с маузером в деревянной кобуре на боку, при сабле.

— Наконец-то! — пробормотал капитан, облегченно вздохнув. Он увидел клубящуюся в степи пыль и понял, что это приближается долгожданный конный отряд, которому они, согласно предписанию, должны были сдать приговоренных.

— Господин капитан, я все-таки не понимаю, — рискнул обратиться к нему поручик, — к чему такие уж предосторожности? Неужто мы сами не справились бы с этим пустяковым делом?

— Это только так кажется, что оно пустяковое, — проворчал капитан. — Ты уверен, что можешь положиться на своих солдат?

— Так точно, господин капитан! Уверен! — вытянулся поручик.

— А я ни в ком из них не уверен! — злобно сказал Сафонов. — Кто их теперь разберет? Может, они все уже заражены этой чумной бациллой большевизма! Вот скажи, поручик, что бы ты стал делать, если бы твои солдаты вдруг отказались стрелять в этих?..

— Сам бы прикончил их из своего восьмизарядного…

— Эх, поручик, поручик! И глуп же ты, брат! Солдат, который отказывается выполнить приказ командира, способен и на худшее… Где у тебя гарантия, что они не повернут оружие против нас?..

— Неужели вы думаете… — поручик не успел договорить до конца.

— Ничего я не думаю! — раздраженно прервал его Сафонов. — Я солдат, а солдату думать не полагается! Я выполняю приказ генерала Попова. Понятно? А если тебя интересует мое личное мнение, могу сказать, что, на мой взгляд, приказ этот вовсе не глуп. Равно как и все предусмотренные им меры предосторожности…

Казачий разъезд тем временем спешился, и от него отделился офицер. Подойдя к бронепоезду, он вытянулся перед Сафоновым, приложив руку к козырьку выгоревшей желтой фуражки.

— Господин капитан! — доложил он неожиданно тонким, писклявым голосом. — Хорунжий Зеленцов и двадцать нижних чинов прибыли в ваше распоряжение!

— Опаздываете, хорунжий! — недовольно проворчал Сафонов. «Лицо бледное, бабье какое-то. И голос тоже бабий. На боевого офицера не похож. Небось штабная крыса!» — неприязненно думал он, разглядывая командира казачьего подразделения.

— Никак нет, господин капитан! — стал оправдываться тот. — Мы прибыли точно в назначенное…

— А я вам говорю, опаздываете! — повысил голос Сафонов. — Из-за вас мы тут лишних полчаса проканителились… Шнурков, — крикнул он. — Приступай!

Поручик щелкнул каблуками, повернулся и побежал к последнему вагону. Оттуда, как горох, посыпались солдаты в вылинявших гимнастерках, в белых выгоревших фуражках, с карабинами в руках. Выстроившись по два в ряд, зашагали к вагону, в котором были приговоренные. Обступили полукольцом двери вагона.

— Что это? Поют? — удивленно спросил Сафонов, прислушавшись.

— Не иначе, поверили, что мы и впрямь везем их в Ростов, — усмехнулся поручик.

— Не думаю, — хмуро сказал Сафонов. — Скорее всего, они отлично понимают, куда их везут и зачем.

Шнурков извлек из кармана ключи. Железная дверь со скрежетом покатилась по роликам.

— Арестанты! Выходи! — скомандовал поручик во тьму вагона.

Пятеро приговоренных, один за другим, вышли из вагона и, сопровождаемые двумя десятками солдат с карабинами наперевес, медленно зашагали навстречу солнцу.

Трудно было идти в кандалах по ухабистому, неровному полю. Уллубий шагал рядом с Абдул-Вагабом. В одной руке он деря^ал свою каракулевую папаху, локтем другой поминутно отирал заливавший глаза пот. Ворот его черкески был расстегнут. А Абдул-Вагаб — так тот и вовсе был без черкески. Оставил ее в вагоне. Широкая белая косоворотка без пояса свободно болталась на нем.

Колонна прошла шагов триста, не больше, как вдруг от конвоя отделились двое солдат и направились к капитану, который шел сзади. Вытянувшись перед ним, в один голос проговорили:

— Господин капитан! Дозвольте снять с них кандалы! Невозможно глядеть, как мучаются…

— Молчать! — налившись кровью, прохрипел капитан. — Вы что? Тоже в царствие небесное захотели?! Немедленно вернуться в строй!

Пройдя еще с полверсты, процессия остановилась. Трое потных, усталых солдат с лопатами стояли у холмика свежей земли. Если у кого из приговоренных и была до этого крупица надежды — теперь она окончательно исчезла. Теперь-то уж всем стало ясно, что эта земля — из вырытой только что ямы, которой суждено стать их общей, братской могилой.

Уллубий оглянулся назад, увидел голубые, как небо, чистые детские глаза Абдурахмана. Увидел суровые просветленные лица остальных друзей. И вдруг горячая волна нежности и гордости за них залила его сердце. Ни тени страха и растерянности не прочел он на их лицах. Видно было, что все они думают в эту страшную минуту только об одном: о том, чтобы достойно и мужественно встретить смерть, не дрогнуть перед лицом убийц, не обнаружить даже минутной слабости перед ними!

— Ну что ж, друзья, пошли! — сказал он и медленно двинулся вперед.

Солдаты в растерянности глядели, как приговоренные сами, без всякой команды, подошли к могиле и встали плечом к плечу, повернувшись лицом к ним, своим палачам. Они стояли в одних гимнастерках, похудевшие, измученные, но сильные духом, непокоренные, уверенные в победе той идеи, за которую отдают жизнь.

— Может, приказать, чтобы с них все-таки сняли кандалы? — подошел к капитану поручик.

— Не надо! Потом снимете, — буркнул Сафонов. — Быстро! Быстро! Не мешкайте!

Офицеры выстроили взвод солдат. Сами стали по бокам с заряженными револьверами в руках. Позади цепи солдат выстроились спешившиеся казаки.

Сафонов достал из планшета сложенный вчетверо лист бумаги, развернул. Повернувшись лицом к приговоренным, громко стал читать приговор. Видно было, что процедура эта доставляет ему злобное садистское удовольствие. Он явно наслаждался своей безраздельной властью над безоружными, беззащитными людьми, упивался сознанием собственной значительности.

Но приговоренные своим поведением отравили ему всю торжественность этого мига. Они даже не глядели на него, спокойно, вполголоса переговариваясь о чем-то своем: то ли прощались, то ли подбадривали друг друга.

— Если у вас есть какие-либо просьбы или желания, прошу! — закончив чтение, объявил Сафонов.

— Сообщите родным, где наша могила, — попросил Абдул-Вагаб.

— Хорунжий! Завяжите глаза приговоренным! — приказал Сафонов.

Зеленцов, держа лоскуты бязи, шагнул к ним.

— Не трудитесь, господа! — громко сказал Уллубий. — Неужто вы думаете, что мы не сумеем прямо взглянуть в глаза смерти? Вы спрашивали о нашем последнем желании, капитан? Так вот: мы хотим умереть с открытыми глазами!

Зеленцов, остановившись, растерянно оглянулся на капитана.

— У меня тоже есть одно желание — сказал Сайд, — Разрешите мне командовать расстрелом! Я человек военный. Справлюсь не хуже вас. Право!

Абдул-Вагаб, одобрительно улыбнувшись, погладил пышные усы.

— Молчать! — крикнул Сафонов, побагровев. Он вынул из деревянной кобуры маузер. — Взвод! Смирно!

Солдаты вытянулись, держа карабины «к ноге».

— Приготовиться! — прозвучала команда. Солдаты подчинились.

Уллубий вглядывался в их лица и отчетливо видел, что во всем взводе не найдется ни одного человека, которому была бы до душе его палаческая роль. Все были растерянны, хмуро отводили в сторону глаза. Не так уж трудно было понять, что творится на душе у каждого из этих темных, забитых, подневольных людей. Подчиняясь внезапному порыву, Уллубий привычным жестом выбросил вперед правую руку, громко и отчетливо произнес:

— Солдаты! Мы не обвиняем вас в своей смерти! Мы хорошо знаем, что вы лишь исполнители злой воли. Но мы уверены, что недалек тот день, когда дула винтовок, глядящих сейчас в наши глаза, будут направлены на тех, кто приказал вам совершить это гнусное преступление!

…Он не ошибся. Спустя полгода части 11-й армии вместе с дагестанскими партизанскими отрядами изгнали врагов и навеки установили в Дагестане Советскую власть. А спустя еще некоторое время участники расстрела предстали перед судом военного трибунала и получили заслуженную кару. Они и рассказали о героических последних минутах легендарной пятерки.

Уллубий, конечно, не мог знать, что спустя неделю после этого трагического дня бакинская большевистская газета «Пролетарий» будет писать о нем: «…Буйнакский — это заря Дагестана, тот, кто принес в эти голые и песчаные горы великое учение коммунизма, великий путь человеческого освобождения…»

Если бы он знал, что на этом самом месте, в степи, у самой железной дороги благодарный народ поставит его бронзовый бюст и за полвека миллионы советских людей увидят его из окон проносящихся мимо вагонов.

Если бы он мог знать, что бывшая столица Дагестана Темир-Хан-Шура станет городом Буйнакском и на одной из его улиц будет стоять памятник ему, Уллубию Буйнакскому.

Если бы он мог знать, что на главной площади новой столицы Дагестана Махачкалы будет воздвигнут величественный бронзовый монумент, изображающий их, членов подпольного обкома, и что у подножия этого монумента всегда будут лежать живые цветы.

Если бы он мог знать, что его имя будут носить колхозы, совхозы, школы, улицы. Что ученые напишут о нем научные труды, писатели — книги, композиторы — песни, что художники будут лепить его скульптурные изображения, рисовать его портреты. Что на сценах театров тысячи его потомков увидят его живой образ…

Если бы…

…Строй солдат дрогнул и зашевелился.

— Взвод! — хрипло скомандовал Сафонов, подняв высоко над головой свой маузер. — Пли!

Прогремел неровный, беспорядочный залп. Отдалось далеко в горах гулкое эхо. Поднялись над степью клубы белого дыма, потянуло горьким, тухлым запахом пороха. Пронеслись над землей, тревожно щебеча на разные голоса, перепуганные птицы.

И вот все стихло. Рассеялись клубы дыма. Растерянно теснились, опустив карабины к ногам, солдаты. А перед ними… перед ними уже никого не было.

Земля приняла героев в свои объятия. Безжизненные тела их утонули в высокой траве.

— Доктор! — крикнул Сафонов. — Проверьте! Пожилой военный врач, склонившись над трупами, сказал:

— Один еще жив, господин капитан! Если я не ошибаюсь, это главарь!

Сафонов метнул на солдат гневный взгляд. У него мелькнуло подозрение, что не случайно в живых остался именно Буйнакский. Не иначе, каждый из солдат норовил целиться не в него, а в кого-нибудь другого, или, может быть, у того, кто метил в Уллубия, в последний момент дрогнула рука.

— Хорунжий! — приказал Сафонов. — Возьмите у солдата карабин и добейте его!

Зеленцов решил обойтись без карабина. Вынув из кобуры пистолет, он деловито зашагал к простертым на земле телам расстрелянных.

Уллубий лежал на спине, прижав руку к простреленной груди. Сквозь пальцы сочилась алая кровь. Он хрипло дышал и, как видно, был еще в сознании.

— Господин капитан! — сказал, склонившись над ним, хорунжий, — Может, не стоит? По-моему, он и так ужо того… Готов…

— Не рассуждать! — заорал Сафонов. — Извольте точно выполнять приказ!

Прогремели два выстрела.

Спустя несколько минут среди диких трав над могилой расстрелянных вырос еле заметный холмик свежей сырой земли. И как раз в тот момент, когда все было кончено и палачи готовились покинуть место преступления, над морем, как немой свидетель только что свершившегося черного дела, поднялся алый диск восходящего солнца.


Загрузка...