Глава шестнадцатая

1

— Артём, стучат! Да проснись же! Кто–то приехал, слышишь? — Таня все сильнее трясёт его за плечи.

Артём с трудом продирает глаза. В голове мелькают обрывки захватывающего сна. Ему снилось, будто он только что прыгнул с самолёта. Над ним розоватые пушистые облака, внизу широко раскинулась земля. Он летит грудью вперёд, распластав руки, как птица крылья.

Замирает сердце, но ему хорошо и радостно. Пальцы сжимают алюминиевое кольцо, пора дёргать, но он почему–то медлит. А земля, разворачиваясь вдаль и вширь, все ближе, неотвратимее. Он уже различает ярко–зелёный луг с ромашками, приземистые одонки и маленькую фигурку, которая машет белой косынкой… Кто это? «Дёргай!» — свистит ветер в ушах…

— Я и не подозревала, что ты такой соня, — говорит Таня.

Он окончательно просыпается и, ещё не понимая, в чем дело, вспоминает, что за кольцо парашюта так и не дёрнул…

— Кто бы это мог быть? — спрашивает Таня, тревожно заглядывая в глаза.

В дверь грохочут, слышны неясные голоса: мужской и женские. Артём вскакивает с кровати, выходит в коридор.

— Кто–то появился… — слышится знакомый голос. — Здесь живёт знатный колхозник Артём Тимашев?

— Лешка! — удивляется Артём, открывая дверь. — Откуда, черт длинный… — и умолкает, хлопая глазами: на крыльце рядом с его другом Алексеем стоят две улыбающиеся женщины, и одна из них — Нина!

— Не ждал, старик? — хохочет Алексей. — А мы вот взяли и нагрянули… Ну, я тебе скажу, и дорожка сюда, в твоё чертово, как его? Хохоталово!

— Смехово, — только и нашёлся что сказать Артём, глядя на смутно белеющее в сумраке лицо Нины.

— Вот я и приехала к тебе, — говорит Нина.

— Ты что, не собираешься нас в дом пускать? — спрашивает Алексей, глядя на ошеломлённого приятеля.

— Заходите, — бормочет Артём, отступая от двери.

— Вы поглядите на его физиономию!.. — гремит Алексей. — Он все ещё не проснулся. Помню по студенческому общежитию. Ты, старик, всегда горазд был спать!

Артём первым входит в избу и поспешно раскрывает дверь в большую комнату. Включив свет, говорит:

— Будьте как дома… Я сейчас! — и убегает в спальню.

— Не забудь штаны надеть, — смеётся Алексей. — Тут все–таки дамы.

Таня сидит на кровати, закутавшись до подбородка в клетчатое одеяло. Глаза блестят.

— Понимаешь, приятель–художник приехал… — бормочет Артём, торопливо одеваясь. — Из Ленинграда.

— Из Ленинграда… — как эхо повторяет Таня. Слышно, как за тонкой дощатой перегородкой разговаривают гости, двигают стулья.

— Девочки, не знаю, как вы, а я чертовски голоден… Тащите все на стол. Закуска в зеленой сумке, — распоряжается Алексей. — А коньяк… Где же коньяк? Уж не разбился ли? По такой дорожке, что мы ехали, в ад грешников возят…

— Коньяк в рюкзаке, где фотоаппарат, — говорит незнакомая Артёму девушка.

— Старик! — орёт из другой комнаты Алексей. — За то, что я привёз сюда твою Нину, с тебя причитается… Кстати, это её была идея — нагрянуть к тебе… Твоё Смехалкино даже при свете фар понравилось ей… Хочешь, насовсем её здесь оставлю… Как, Нина, согласна? Слышишь, она согласна!

— Вот трепач! — негромко говорит Артём. — Наверное, тяпнул где–нибудь по дороге…

— Ну, что ты там целый час копаешься? Можешь фрак не надевать. Тут все свои… Да выходи же ты, чертов отшельник, дай хоть взглянуть на твою бородатую рожу!

— Артём, ты нарочно от нас спрятался? — спрашивает Нина.

— Она мне за дорогу всю плешь проела — все волновалась, что ты куда–нибудь отсюда удрал… — говорит Алексей. — Везёт же некоторым — их любят…

— Бедненький… Тебя никто не любит! — кокетливо замечает незнакомая девушка.

— Ты меня не любишь, не жалеешь… Разве я немного некрасив?.. — с выражением декламирует Алексей.

— Одевайся, — негромко говорит Артём.

Таня молча смотрит на него. Глаза у неё какие–то отрешённые, далёкие.

— Иди к ним, — говорит она.

— А что же ты? Сидеть тут будешь? — Иди, говорю… Тебя ведь ждут.

Артём не успевает ответить: распахивается дверь, и на пороге появляется Нина. Она в коротком вязаном платье, белых чулках и высоких сапожках. От электрической лампочки на золотистых волосах её вспыхивает мягкий блеск.

— Я очень соскучилась по тебе, Артём… — с порога говорит она и умолкает на полуслове, увидев на кровати Таню, закутанную в одеяло. Секунду они смотрят друг другу в глаза: удивление и растерянность в светло–серых глазах и пристальное внимание в больших черных. Первой отводит взгляд Нина. Изумление на её лице сменяется вежливой улыбкой.

— Добрый вечер, девушка, — говорит она. — Извините, я ворвалась к вам… Артём, ты мог бы и предупредить нас, что у тебя… гостья?

Взгляд её задерживается на Таниной одежде, повешенной на спинке стула.

— Точнее — не гостья, а обнажённая Маха… — с холодной улыбкой добавляет она.

— А вы напоминаете Юдифь, — говорит Таня. — Для полноты картины вам лишь не хватает меча и головы несчастного Олоферна…

— Я в этой ситуации, судя по всему, и должен быть головой Олоферна? — попытался разрядить напряжённую обстановку Артём.

Но девушки не удостаивают его даже взглядом.

— Выйдите, пожалуйста, из комнаты, — ледяным тоном говорит Таня. — Я должна одеться.

Нина поворачивается и выходит.

— Ты тоже уйди, — после некоторого молчания говорит Таня.

— Позволь мне сначала привести себя в порядок… — говорит Артём. — Одевайся, я сейчас тебя познакомлю…

— Выключи свет, я не хочу одеваться при свете. Она смотрит на него не мигая. Черноволосая голова немного наклонена набок, рука у самого подбородка сжимает одеяло.

— Это мои друзья, — говорит Артём виноватым тоном и оттого, что оправдывается, сам на себя начинает злиться. — Я тебе рассказывал об Алексее… Ну, а Нина…

— Я тебя просила выключить свет.

— Хорошо, хорошо…

Он завязывает шнурок ботинка и выключает свет. Таня молча одевается.

— Нина… — приглушённо произносит в темноте Артём. — Короче говоря, мы с Ниной…

— Я тебя ни о чем не спрашиваю, — перебивает она.

— В общем, одевайся и выходи… Мы ждём тебя.

— Ты не видел мои туфли?

— Я сейчас свет включу…

— Не надо, — говорит она. — Иди к ним.

В столовой уже накрыли стол, на тарелках рыбные и мясные консервы, ветчина, колбаса и в центре бутылка коньяка. Даже высокие зеленые рюмки были выставлены. Стройная крашеная блондинка с тёмными влажными глазами хлопотала у стола. Нина, зябко приподняв плечи, стояла у раскрытой форточки и курила. Когда вошёл Артём, она повернулась и как ни в чем не бывало улыбнулась:

— Ты уж извини, что без телеграммы…

— Знаешь, старик, — сказал Алексей, наливая коньяк в старинные рюмки, — мы взяли да и махнули в Суздаль… Какие там рестораны! А церкви, часовни! Я еле уговорил девочек назад ехать. Ходили как зачарованные… Ну вот, а на обратном пути завернули к тебе. Знал бы, что такая дорога — ни за что не свернул бы с шоссе!

— Лёша ругался, как сапожник, — улыбнулась крашеная блондинка.

— Познакомься, — спохватился Алексей. — Ира… Чует моё ретивое, что я на ней женюсь…

— За тебя ещё замуж никто не пойдёт!

— Слыхал, Артём? — балагурил Алексей. — Уж если мы с тобой, старина, не женихи, то, я скажу вам, вы, девочки, зарылись… Верно, старик?

— Верно, — машинально повторил Артём, прислушиваясь, что там происходит за стеной.

— Вы тоже такой же самоуверенный, как и ваш друг? — спросила Ирина, с любопытством глядя на него.

— О чем вы? — смутился Артём. — Я думал про дорогу… Эти три версты с гаком — стихийное бедствие для посёлка…

Когда все перестали смеяться, Алексей сказал:

— Что с тобой, дружище? Будто тебя пыльным мешком ударили?

— Ты недалёк от истины, — усмехнулась Нина.

— Какие–то тайны мадридского двора… — Алексей поднял рюмку. — Давай, старина, тяпнем за встречу!

— Подождите, — сказала Нина. — Артём, что же ты не пригласишь к столу свою милую Маху?

Алексей обалдело уставился на Артёма.

— Маху? Где же она?

— Рядом, — сказала Нина. — За стенкой. Посмотрев озадаченно на Нину, Алексей поставил рюмку на стол:

— Давай её сюда немедленно!

Артём встал из–за стола и отправился в другую комнату. Там гулял сквозняк.

— Таня! — негромко позвал он. Молчание.

Он включил свет: в комнате никого не было. Постель прибрана, даже клетчатое одеяло наброшено поверх. Окно приоткрыто, и тонкая занавеска — подарок Тани — колышется на ветру. Артём подбежал к окну и распахнул. Холодная белая ночь заглянула ему в лицо. Выпал первый снег. От окна к калитке протянулась редкая цепочка следов. Дунул ветер, и мягкие снежинки коснулись лица.

— Твоя прекрасная Маха исчезла, как с белых яблонь дым… — услышал он голос Нины.

Обернувшись, Артём увидел в углу, под стулом, Танины туфли. Как же так? Она ушла в одних чулках? Прямо по снегу? Схватив туфли, он бросился вон из комнаты, заставив Нину отпрянуть от двери.

— Что тут у вас происходит? — спросил Алексей, загородив дорогу. — Где твоя Маха?

— Её звать Таня, — сказал Артём.

— Где же ты её прячешь, Черная Борода?

— Она ушла… босиком по снегу, — сказал Артём, отстраняя его. — Я должен её догнать!

С туфлями в руках он выскочил в сени и, махнув с крыльца на тропинку, помчался к калитке.

— Ну вас всех к черту! — сказал Алексей, усаживаясь за стол. — Ирка, давай выпьем.

2

Артём бежит к дому старухи. На дороге белым–бело. Видны лишь чуть припорошенные снегом неглубокие следы. Посёлок спит. Ни в одном окне не видно света. Медленно и тихо падает снег. У крыльца следы обрываются. Артём стучит в дверь, но, не дождавшись ответа, подходит к окну и барабанит. Наконец распахивается форточка.

— Зачем ты пришёл? — спрашивает она. — Я не хочу тебя видеть.

— Ты ведёшь себя как девчонка–школьница… Ну что такого произошло? Ко мне приехали друзья… Неужели из–за этого нужно было прыгать в окно и бежать через все село босиком?

— Эта женщина приехала к тебе… Ты ждал её и ничего мне не сказал. И тебе было очень стыдно, я ведь видела. Стыдно, что ты со мной…

— Дурочка, — говорит он.

— Ты был страшно растерян. Даже не мог посмотреть мне в глаза…

— Я тогда ещё не проснулся толком, да ещё этот дурацкий сон…

— Зачем ты меня обманул, Артём?

— Ты все придумала…

— Не приходи больше ко мне… Ты мне стал противен! Она захлопывает форточку, и её фигура растворяется в сумраке комнаты.

— Таня! — стучит он в окно. — Таня!

Когда форточка снова распахивается, быстро говорит:

— Тебе все показалось. Ты ведь фантазёрка. Пойдём ко мне, тебя ждут. Мало ли у меня знакомых? И вообще, какое это имеет значение? Я тебя люблю — вот что главное!

— Я тебя просила не произносить это слово… Я видела твоё лицо, когда ты, открыв им дверь, пришёл в комнату… Вот что, Артём, хватит об этом… И прошу тебя больше не барабанить в стекло — весь посёлок разбудишь. Ты тогда был противен, а сейчас ещё больше!

— Ну, знаешь… — взрывается Артём. — Да не закрывай форточку… Забери свои туфли!

Он швыряет одну за другой туфли и слышит, как они поочерёдно с глухим стуком ударяются об пол.

3

— Ну, показывай своё имение! — утром сказал Алексей. Нина и Ира ушли в магазин купить что–нибудь на завтрак, и они остались одни. Артём, мрачный и невыспавшийся, изо всех сил старался быть любезным и радушным хозяином. Осмотр «имения» занял всего несколько минут. Пока Артём рассказывал, как он достал и поставил большое стекло в мастерской, Алексей вертел в руках скамейку, сделанную ещё летом Гаврилычем.

— Художественная работа, — сказал он. — Где ты такую купил? В Латвии?

— Здешний плотник за два часа сделал.

— Мне бы такую в мастерскую…

— Подарок, — сказал Артём. — Гаврилыч скоро появится. Попроси — и тебе сделает.

Алексей присел на скамейку, закурил.

— Бедно живёшь, — сказал он. — Разве это дача? Обыкновенная русская изба. И что это за мастерская? Чулан с большим окном… Участок неплохой. Сколько соток? Десять–одиннадцать?

— Не знаю.

— А я присмотрел себе дачку в Павловске, на берегу залива… Прекрасный дом, одних комнат пять или шесть, участок с фруктовым садом. И от Ленинграда каких–то полчаса–час езды на машине. Не понимаю я тебя, Артём! Ну чего прицепился к этому Хихиколову?

— Мой родной посёлок называется Смехово, черт бы тебя побрал! — ругнулся Артём. — Если ты ещё хоть один раз назовёшь его по–другому, я тебе по шее дам!

— Гляди, какой патриот! — рассмеялся Алексей. — Так о чем я говорил?.. Да, нечего тебе тут делать. И это ты очень скоро поймёшь. Ну, сколько ты сможешь высидеть в этой глуши? Год, два? Добраться к тебе сюда почти невозможно, если бы не Нина, я ни за что не поехал бы по этой проклятой дороге… Как вспомню, что нужно обратно ехать, — мурашки по коже! Может быть, тут есть объезд? Можно другим путём на шоссе выскочить?

— Объезда нет, — сказал Артём.

— Серо тут, скучно, неинтересно, — продолжал Алексей. — Настоящий художник не может надолго отрываться от большого культурного центра, от памятников, музеев, от интеллигентного общества…

— Пижон ты, вот кто, — сказал Артём. — Ещё и за ворота не вышел, а уже ему скучно, серо… Пойдём, я тебе покажу Смехово и окрестности, а потом ещё кое–что…

— Может, подождём девчат да позавтракаем?

— Я тебе сейчас покажу бор, который ты ни у Шишкина, ни у Левитана не видел! Задери вверх голову и посмотри на водонапорную башню. Где ты ещё такую увидишь? А вокзал с цинковой башенкой? А вон ту пожарную вышку?

— Я есть хочу, Артём! — взмолился Алексей.

— А ты видел мой Светлый ручей? Берёзовую рощу? Я напою тебя такой хрустальной водой, какой ты сроду не пил!

Часа три бродили они по осеннему бору. Попили холодной и прозрачной воды из Светлого ручья. На опушке берёзовой рощи наткнулись на целую россыпь крепких головастых подберёзовиков. Просто удивительно, как это они вывернулись из–под земли после заморозков. Алексей накинулся на грибы и стал их срезать один за другим. Подберёзовики оказались почти без червоточин.

— Какая красотища! — шумно восторгался Алексей, разглядывая и обнюхивая каждый гриб. Он стащил рубаху и стал туда складывать подберёзовики. — Эх, сейчас нажарим громадную сковородку! С картошечкой и постным маслом! Это дело я никому не доверю — буду сам жарить.

Артём наблюдал за приятелем. Алексей ползал на коленях возле толстых берёз и осин, собирая грибы. На лице — широченная счастливая улыбка. Знал бы он, что Артём всего две недели назад собирал в соседнем бору за несколько часов по шестьдесят–восемьдесят боровиков. На подосиновики и подберёзовики и не смотрел. А какие волнушки и грузди были в этом самом березняке…

Когда бор отступил и они вышли на дорогу, которая вела в посёлок, Артём спросил:

— Ну как наше Смехово?

— Не для меня это, Артём, — сказал Алексей. — Бор, грибы, роща, ручей — все это, конечно, прекрасно, но я предпочитаю Ленинград и дачу под Павловском. А к тебе буду в гости приезжать, разумеется, когда дорога будет отремонтирована.

— Я здесь себя впервые художником почувствовал, — сказал Артём.

— Может быть, ты и прав… Каждый по–своему с ума сходит… Покажи, что ты тут написал.

— Неужели тебя не взволновало все, что ты сейчас увидел? — спросил Артём.

— Как не взволновало? А грибы? Даже рубашку не пожалел…

— Мне жалко тебя, — сказал Артём. — А ведь совсем недавно и я был таким же бесчувственным к истинно прекрасному, как и ты… Родина! Миллионы раз слышим мы это слово, и только когда я приехал сюда, это не стало для меня пустым звуком… Подожди, как это у Лермонтова?..

Но я люблю — за что, не знаю сам —

Её степей холодное молчанье,

Её лесов безбрежных колыханье,

Разливы рек её подобные морям…

— Ура! — сказал Алексей. — Из твоей трубы дым идёт! Девочки печку затопили, сейчас грибы будем жарить…

Артём взглянул на него и улыбнулся:

— Мой отец часто говорил: «Я не разбирок — мне что хлеб, то и пирог, а пирог ещё и лучше…» В этом отношении ты очень похож на моего отца.

После завтрака Нина и Ира пошли знакомиться с окрестностями, а художники забрались в мастерскую. Алексей долго и внимательно перебирал эскизы, наброски, готовые картины. Артём молча наблюдал за ним. Для него было очень важно услышать мнение Алексея. Особенно пристально приятель изучал эскизы к портрету Гаврилыча.

— Я полагаю, это тот самый плотник, который такую замечательную скамейку сделал? — спросил он.

— Он почти весь мой дом срубил… Я был у него подмастерьем.

— Мне вдруг почему–то вспомнился Франс Гальс… Помнишь его пьяниц, оборванцев, гуляк–офицеров, кухарок? О нем хорошо сказал Ванг—Гог: «Никогда не писал он Христа, благовещания с пастухами, ангелов или распятий….»

— При чем тут Франс Гальс?

— Это я так, к слову… Если я скажу, что это шаг вперёд, значит, я ничего не скажу… Это скачок, прыжок, старик! Дай я обниму тебя, черта бородатого!.. Если бы я знал, что смогу достичь такого же, завтра бы бросил все, поселился в любой глуши, хоть в полутёмной баньке, и начал бы зверски вкалывать!

Алексей вскочил со стула и заходил по комнате. Светлые волосы топорщились на его продолговатой голове.

— Я тебе завидую, Артемка, честное слово! По–хорошему завидую. Черт с тобой, сиди в своём Хохо… пардон, Смехове и пиши плотников, старух, мальчишек, пейзажи… Я и подумать не мог, что ты сможешь так чувствовать природу… Да, чтобы не забыть! Меня включили в комитет по организации Всероссийской выставки советских художников, приказываю представить к марту «Светлый ручей», «Берёзовую рощу», «Земляничный остров», «Шапку Мономаха» и «Гаврилыча», если к этому сроку закончишь.

— А ты что представишь? — спросил Артём. — «Фронтовиков»?

— Не твоё дело, — оборвал Алексей. — Значит, договорились? Я вношу эти картины в каталог выставки. Срочно сделай репродукции и пришли мне.

— Посмотри ещё эти альбомы, — предложил Артём. Женины рисунки произвели на Алексея точно такое же впечатление, как в своё время и на Артёма.

— Покажи мне поскорее этого вундеркинда! — потребовал он. — Я в этом году веду курс в институте, честное слово, у меня нет ни одного студента, который мог бы сравниться с этим твоим мальчишкой… Сколько ему лет?

— Тринадцать.

— Я бы его без экзаменов принял в академию… Где же он?

— Ещё увидишь.

— Да тут у вас в Смехове, я гляжу, пропасть талантов, — сказал Алексей. — Гаврилыч, теперь Женя… А этот графин с петухом у тебя на буфете? Тоже скажешь — в Смехове сделали?

— В Смехове, — сказал Артём. — Кстати, вон Женя идёт… Ты поговори с ним, а я тут схожу в одно место…

4

С тяжёлым предчувствием шел Артём к дому старухи. Он вспоминал Танин взгляд, когда она сидела на кровати, сжав одеяло рукой у горла, её слова: «Ты мне противен!» Он уже немного узнал девушку и понимал, что она очень на него обиделась. Но за что, спрашивается? Откуда он мог знать, что они приедут? И потом ему и в голову не приходило, что он должен был рассказать Тане о своих отношениях с Ниной. С тех пор как он увидел Таню, Нина перестала существовать для него.

Тугая на ухо старуха с запавшим ртом, хозяйка дома, увидев его, затрясла седой головой, заохала:

— Ушла Танюшка–то с квартиры, родимый. Утром собрала вещички, а у ней и добра–то всего один шалгун да чемоданчик, и ушла. Обидел кто её, что ль? Иль в школе неладно… Лица на ней не было, а вот молчит, гордая… Я говорю, куда ты, посиди, я сейчас самовар вздую, чайку попьём, а она пихнула деньги за комнату и бегом, бегом…

— Куда?!

Старуха покачала головой и вздохнула.

— Хорошая жиличка была, грех жаловаться. И деньги аккуратно платила. Не задерживала, а вот до неё жила у меня продавщица…

Артём наклонился и заорал старухе в ухо:

— Куда ушла, спрашиваю?

— Может, к Лизке… Не сказала, родимый. А может, и сказала, да я не расслышала. Скоро восемь десятков, глухая стала, батюшка.

Артём выбежал из дома, не затворив за собой дверь.

На дороге блестели лужи, отражая небо. Он обогнал Гаврилыча, направляющегося к его дому. Плотник что–то сказал, но Артём только рукой махнул: мол, сейчас недосуг!

На крыльце лежал небольшой пёс. Приоткрыв один глаз, взглянул на Артёма, повозил хвостом, но так и не поднялся. Артём перешагнул через него. Дверь в Лизину квартиру была заперта. Артём стал стучать, сначала тихонько, потом загрохотал кулаком изо всей силы. Сердце его гулко колотилось, словно он только что взбежал на крутую гору. С ненавистью глядя на обшарпанную дверь, бил по ней кулаками…

Дверь отворилась, и на пороге появилась рослая Лиза. Поджав полные, как у сестры, губы, неприветливо смотрела на Артёма.

— Где Таня? — спросил он, даже не поздоровавшись.

— Я к ней сторожем не приставлена, — резко ответила она и захлопнула дверь перед самым его носом. С той стороны щелкнула задвижка.

Артём ошеломлённо стоял в полутёмном коридорчике, пропахшем квашеной капустой и кошками.

— Откройте! — снова забарабанил он в дверь.

Дверь приоткрылась, только не эта, а соседняя. Пожилая багроволицая женщина, с накрученным на мокрую голову наподобие тюрбана полотенцем, с любопытством посмотрела на него и, хихикнув, исчезла.

Предчувствие, что произошло непоправимое, терзало Артёма. Почему эта женщина не открывает? Почему? Он должен увидеть Таню, немедленно, сейчас! Если бы Лиза не открыла, он, наверное, выломал бы дверь.

— Прекратите грохотать, я… я сейчас в поселковый заявлю! — с возмущением сказала она. — Говорю вам — не караулю я её. А она мне о своих делах не докладывает… Уж вы–то, слава богу, должны Таньку знать!

Не солоно хлебавши вернулся он домой. Гаврилыч строгал на верстаке зимние рамы. Их давно уже пора было вставлять. Когда ветер дул в окна, все тепло из комнаты выдувало, и Артёму приходилось на ночь поверх одеяла укрываться дедовскими ватниками и тужурками. Присев на чурбак, он задумался. Плотник, снимая с бруска тонкую стружку, искоса взглянул на него, но ничего не сказал.

Из мастерской доносились оживлённые голоса: протяжный баритон Алексея и тонкий Женин тенор. Ира и Нина готовили обед. Часто хлопала дверь в сенях, слышалось трескучее шипение картошки на сковороде, Гаврилыч взвалил раму на плечо и понёс в дом.

Куда она могла деться? У сестры её нет, это факт. Сестра сама не знает, где она. Может быть, поэтому и такая злая…

На крыльцо вышла Нина. Она раскраснелась у горячей плиты, золотистые волосы стянуты белой лентой.

— Артём, где у тебя лук? — спросила она.

— Какой лук? — не сразу сообразил он. — Ах лук… Наверное, кончился…

Нина спустилась с крыльца и, смахнув опилки со скамейки, присела рядом.

— У меня сердце разрывается, глядя на страдания молодого Вертера, — сказала она.

Артём неприязненно покосился на неё:

— Я уже давно заметил, ты всегда очень кстати используешь свои обширные познания в литературе и живописи…

— Мы так некстати нагрянули… — помолчав, сказала она. — Честное слово, мне очень захотелось тебя увидеть. Каков ты в своём родном Смехове.

— Ну и каков же я?

Нина посмотрела ему в глаза и невесело улыбнулась:

— Тогда, в Ленинграде, ты мне показался мятущимся, неустроенным, неуверенным в себе, а теперь ты совсем другой.

— Ты любишь слабых? Таких, чтобы можно было пожалеть, да?

— Когда–то для меня идеалом был мужественный, сильный мужчина. За такого я и вышла замуж. По крайней мере, мне сначала так показалось…

— За моряка?

— Какое значение имеет профессия? Он прирождённый артист. В зависимости от обстановки он всегда кого–нибудь играет. Познакомившись со мной, он угадал мой идеал и блестяще сыграл свою роль. А потом.., как это и бывает иногда с артистами, он с треском провалился… Сейчас он переменил амплуа. Изображает из себя кого–то на служебной сцене. Рвётся в начальники. Пока получается…. . — К чему ты мне все это говоришь?

— Женщины любят сами себе придумывать героев. А говорю тебе потому, что не хочу, чтобы ты плохо думал обо мне. И не сердись за тот последний вечер в Ленинграде. У меня было очень плохое настроение.

— Я не сержусь. С чего ты взяла?

— А у неё красивые глаза, у твоей дикой Бары… Убежать через окно в одних чулках по снегу… Я уже на такое не способна.

— Я знаю, — сказал Артём.

— Не печалься, мой дорогой, — улыбнулась Нина. — Когда любовь лёгкая и безмятежная, без тревог и переживаний, она быстро и легко проходит… Как у нас с тобой… Правда, то, что было у нас, и назвать–то любовью нельзя… Так, небольшая интрижка… Радуйся: у тебя, кажется, трудная любовь.

— Я и радуюсь, — пробурчал Артём.

На крыльцо выскочила Ира с полотенцем на юбке вместо передника. Тоже румяная, озабоченная.

— Куда ты пропала? Где же лук?

— Лука в этом доме нет, — сказала Нина. — Бедная Ирочка, что же нам делать? Алёша любит картошку с луком, а его, как назло, нет.

— Иди кофе вари, — распорядилась Ира. — Артём, будь добр, попроси у соседей пару головок лука.

— Золотая жена будет у Алексея, — сказала Нина, поднимаясь. — Ведь для вас, мужчин, хорошая еда — это главное в семейной жизни… Недаром же говорят: путь к сердцу мужчины лежит через его желудок.

— Злая же ты, Нина! — усмехнулся Артём.

— Я ревную тебя, дурачок! — засмеялась она. — И не сердись, в конце концов, я ведь тоже баба!..

Артём встал с чурбака и пошёл к Кошкиным за луком. Сосед был дома и дал ему целую золотистую связку.

— Этого добра нонче много уродилось, — сказал он. — Головки одна к одной. А чесноку дать?

И, не дожидаясь ответа, вручил Артёму увесистый пучок чесноку.

У калитки Артёма догнала Машенька. Она была в синих трикотажных брюках в обтяжку и капроновой курточке с серым воротником. Лицо у неё очень серьёзное и таинственное.

— Чего тебе? — спросил Артём.

— Тс-с! — Машенька, оглянувшись на свои окна, потащила Артёма за рукав к поселковому. Там, за поленницей дров, остановилась и, поглядев на него круглыми блестящими глазами, покачала головой:

— Ой, что теперь будет! Что теперь будет!

— Что же будет?

— Ой, какое у вас лицо, дядя Артём! Несчастное какое… А кто это к вам приехал? Важные такие, нарядные… У той высокой тётечки с конским хвостом на голове, с ума сойти, какая красивая кофточка.

— Чтобы об этом спросить, ты меня притащила сюда?

— Ой, что вы, дядя Артём! У меня есть большие новости… А эти тётеньки артистки? Они поют?

— Сама ты артистка. Я пойду, «тётеньки» лук ждут.

— Идите. Я хотела вам сказать… Татьяна Васильевна… — девчонка сделала паузу, наблюдая, как будет реагировать Артём. — Ну, если вам неинтересно.

— Где ты её видела? — сразу оживился Артём.

— Обещали мне портрет нарисовать, а сами…

— Нарисую, нарисую. Где Таня… Татьяна Васильевна?

— Уехала, — сказала Машенька. — Села на автобус с вещичками и уехала. Ой, что теперь будет! Придут ребята в школу, а учительницы нет… Лучше бы наша химичка уехала… Позавчера пять двоек поставила.

— Погоди ты со своей химичкой! Когда уехала?

— С утренним автобусом, я ещё помогала ей сумку нести… Идём по дороге, а она все на ваш дом оглядывается…

— Ну а дальше?

— Села в автобус, я ей вещи подала. Спрашиваю: далеко собрались, Татьяна Васильевна? А она молчит, будто не слышит. И все на ваш дом смотрит, а вас никого не видать.

— Так ничего и не сказала?

— Очень расстроенная была, а в глазах ни слезинки… Чего же она сказала? «Прощай, Машенька». И ещё письмо дала… Я ей долго рукой махала, пока автобус…

— Где оно? — перебил Артём.

— Так письмо не вам, дядя Артём.

— Покажи!

— Так оно у меня дома. В географии лежит.

— Неси же скорее, черт бы тебя… — увидев озадаченные девчоночьи глаза, спохватился. — Извини, Машенька, вырвалось… Я лишь на конверт взгляну.

Машенька, обиженно надув губы, подумала, потом повернулась и пошла к дому.

— Вам она потом по почте пришлёт, — обернувшись, сказала она.

— Неси, неси, — торопил Артём.

Ему казалось, что она слишком медленно идёт. Выхватив из её рук голубой конверт, Артём надорвал его.

— Ох, дядя Артём! — укоризненно сказала Машенька. — Чужие письма ведь читать стыдно!

Это было заявление на имя директора восьмилетней школы. Таня сообщала о своём внезапном уходе и просила уволить её с работы. Куда она уходит, об этом в письме не было ни слова. О причине тоже. Артём сунул Машеньке конверт и, пробормотав: «Это не письмо, а заявление…», бросился к своей калитке. Связка лука упала на землю, он даже не заметил.

— Лук уронили! — крикнула Машенька, но он не оглянулся.

Девочка подняла связку и степенно пошла вслед за ним. Когда она отворила калитку, Артём уже сидел за рулём и подавал машину назад. На крыльце стояли Алексей, Ира и Нина и с недоумением смотрели на него.

— Куда же ты, Артём? — расстроилась Ира. — Сейчас обедать будем.

— Обедайте без меня… — отмахнулся он. Выскочив из машины, отворил ворота и выехал на дорогу. «Москвич» фыркнул и рванулся вперёд.

— Как же обед? — растерянно спросила Ира.

— Не расстраивайся, дорогая, — сказала Нина. — Поверь, ему сейчас не до обеда…

— Вот ваш лук. — Машенька поднялась на крыльцо и протянула тяжёлую связку.

— Дядя Артём поехал в Бологое, — затараторила она, с любопытством разглядывая незнакомцев. — За Татьяной Васильевной, нашей учительницей… Она утром уехала на автобусе, я ей ещё сумку помогала нести…

— Тебя как звать? — спросила Нина.

— Машенька.

— Мы приглашаем тебя пообедать с нами, Машенька.

— Ой, спасибо, я уже пообедала… Я просто так посижу!

5

Артём стоял на обочине шоссе и смотрел на проносящиеся мимо машины. Снова ночью выпал снег и снова утром растаял. Сохранился лишь на дне оврагов и канав. На откосах кое–где вяло зеленела жухлая поникшая трава — последний привет лета. Холодный северный ветер с сухим шорохом возил по асфальту истрёпанные листья, раскачивал телефонные провода, завывал в голых ветвях ольшаника.

Артём ждал попутную машину. Он бы и пешком дошёл — подумаешь, три версты с гаком, — но у его ног, завёрнутая в мешковину и перевязанная шпагатом, лежала тяжёлая рессора. Три дня назад сломал её Артём, пустившись в погоню за Татьяной Васильевной на своём «Москвиче» по смеховскому бездорожью.

Не доезжая речки Березайки, машина вздрогнула от тяжёлого удара, затем тяжко охнула и присела.

Артём свернул с просёлка на лесную просеку, бросил в кустарнике покалеченный «Москвич» и, остановив мотоциклиста, — на его счастье, тот ехал в Бологое, — продолжил свой путь.

И все–таки он опоздал: Тани на станции не было. Уехала в неизвестном направлении.

В Смехово Артём вернулся лишь к вечеру. Алексей и его пассажирки, так и не дождавшись его, уехали в Ленинград. В доме все прибрано, подметено, посуда вымыта, а на столе приготовлен для Артёма давно остывший обед. Ничего не скажешь, хозяйственная эта девушка Ира!..

На следующее утро Артём пригнал домой «Москвич», снял рессору и отвёз её на автобусе в Вышний Волочек, где была станция технического обслуживания. Там проторчал до вечера, пока не отремонтировали рессору. На автобусе доехал до повертки, а теперь вот нужно ждать оказии. Автобусы до утра не пойдут в Смехово.

Со стороны Ленинграда стал притормаживать ЗИЛ‑130. В кузова большие зеленые контейнеры. У висячего моста грузовик остановился. Из кабины выбралась на обочину дородная женщина в длинном в обтяжку пальто. Шофер подал мешок. Женщина поклонилась шоферу и, оглянувшись — нет ли близко машин, — перешла шоссе. ЗИЛ взревел и, набирая скорость, покатил под уклон в сторону Москвы. Женщина бросила взгляд на молчаливого Артёма и остановилась неподалёку. Видно, тоже в Смехово.

Быстро сгущались осенние сумерки. Низкие темно–дымчатые облака проносились над головой. Ветер порывами налетал на ольшаник, заставляя голые сучья стучать друг о дружку. На шоссе ярко вспыхнули и погасли автомобильные фары. Две большие молчаливые птицы, спланировав сверху, нырнули под нависший над путями железнодорожный мост.

Женщина неподвижно стояла в стороне, повернувшись к Артёму боком. Из–под шерстяного платка выглядывала черная прядь волос. Что–то в её грузной фигуре было знакомое. Внимательно присмотревшись, Артём узнал Степаниду Петрову. Он хотел было поздороваться, но Степанида не смотрела в его сторону.

Вдруг мешок у её ног зашевелился и закряхтел.

«Может, и мне порося завести? — подумал Артём. — В подполе на железных крюках будут висеть копчёные окорока. В яме картошка, морковь, свёкла. В деревянных кадках — квашеная капуста, огурцы, солёные грибы. И вьюжными зимними вечерами буду спускаться в подпол с керосиновой лампой и накладывать в глубокую тарелку скользкие, остро пахнущие приправой рыжики и волнушки…»

Он так живо представил на белой тарелке холодные рыжики, что даже слюну сглотнул. До порося, может быть, дело и не дойдёт, а вот грибов на будущий год уж точно кадку насолит.

Когда платок на голове Степаниды стал сливаться с черными волосами, а вдалеке заиграли всполохи света — водители включили дальний свет, — с шоссе в Смехово свернул «Москвич‑408». Артём поднял руку. Машина прошла немного вперёд и остановилась.

— Подкинете до Смехова? — попросил Артём. — У меня тут рессора…

Из машины вылез плотный парень в коричневой кожанке на «молниях». Потянулся, несколько раз присел. Артём улыбнулся: знакомое движение! Видно, издалека, устал за рулём. Взглянув на Артёма, парень тоже улыбнулся:

— Что–то в Смехове раньше не встречал я бородатых…

— Вот встретили.

Тут подскочила Степанида с мешком и затараторила:

— Довезёшь, родимый? Гляди–ко — уж темень, а дома мужик, поди, все глаза проглядел, дожидаючись… День–то нынче короче овечьего хвоста. Пока туды–сюды, ан уж и ночь.

Парень посмотрел на Степаниду, и улыбка исчезла с его лица. По тому, как он ничего не ответил, Степанида ещё пуще забеспокоилась: чего доброго, не возьмёт, а кому охота по тёмному избитому просёлку тащиться три версты с гаком?

— По делам к нам в Смехово, аль к родственникам? Коли ночевать негде, я тебе один хороший дом укажу. За полтинник переночуешь на чистой постели. И молочка можно купить, яичек…

— А к себе чего ж не хочешь пустить? — спросил парень.

— Домишко–то у меня маленький, старый, с тараканами, а потом мужик мой сильно храпит…

— Чего ж это твой дом вдруг похудел? Лучший был на всей Кооперативной улице…

— Чиво? — удивлённо раскрыла рот Степанида. — Никак тутошний?

— Садись, — сказал парень.

Степанида, озадаченно посмотрев на него, полезла в кабину.

— Мешок давай в багажник положу.

— Мешок–то одна видимость… Пущай лежит на коленках.

— Золото у тебя в нем, что ли? — усмехнулся парень.

— С базара еду, родимый… Кой–чего тут для домашнего хозяйства.

Артём сел рядом с водителем, и они поехали. Прыгающий свет фар освещал глубокие, с черной окаемкой лужи, в которых плавали грязные листья, отражались исхлёстанные бортами грузовиков голые кусты, покосившиеся, с вырванными клочьями древесины телеграфные столбы.

— Не узнаешь меня, тётка Степанида? — помолчав, спросил водитель.

— Чей же ты будешь–то, родимый? Будто и вправду личность твоя мне знакомая…

— Когда–то за твоей дочкой Любашей ухаживал…

— Господи, неужто Петька непутёвый?

— Что Петька — это верно, — сказал парень. — А насчёт «непутёвого» я с тобой, тётка Степанида, не согласен… Это в твоём бабьем представлении был я непутёвым.

— Батюшки, надо ж, Петька непутёвый! Откуда ж ты взялся–то, головушка твоя забубённая?

— Из Харькова. Отпуск у меня, вот и решил в родные края наведаться. Считай, с пятьдесят второго тут не был… С тех самых пор, как отдала ты Любашу за капитана–артиллериста. Где она сейчас?

— В Калуге… Муж–то ейный до подполковника дослужился и в этом году на пенсию вышел…

— Чего же ты за старого выдала?

— На пятнадцать годков всего и старше–то… Ох, и хватила моя Любушка горюшка с ним! Ты ж знаешь, весёлая она была, хохотушка, а он бирюк бирюком… Глядит исподлобья, не улыбнётся… Поругаются, так целый месяц, бывает, молчит. Ходит надутый, как индюк, и хоть бы слово! Вот уж пятый год к нам сюда глаз не кажет. Разобиделся на меня за чтой–то… Слова поперёк не скажи, сразу насупится, замолчит и глазами только зыркает, чисто сыч лесной… Она уж и разводиться с ним надумала, да ведь дочь у них. В этом году в институт поступила. Слава богу, хоть она не в батьку…

— А Люба приезжает?

— Кажинное лето гостит. За ягодами–грибами ходит. Бывает, по два месяца живёт. Она ведь учительница. И дочка с ней. А в этом году с подружкой приезжала, внучка–то… А ты, Петенька, шоферишь? Небось начальника толстопузого возишь?

— Я сам начальник, тётка Степанида… А машина эта моя.

— В энту… лотерею выиграл? — ахнула Степанида.

— В прошлом году купил… Черт, тут и рессоры поломать недолго! — раздражённо сказал парень.

— У меня на днях левая полетела, — заметил Артём.

— Черт бы побрал вашего председателя! — ругнулся водитель, когда «Москвич», будто паралитик, затрясся на частых и глубоких колдобинах. — В космос летаем, а дорожку, что осталась от царского режима, не можем отремонтировать…

— Так его, мазурика, Петенька! — засмеялась Степанида. — В председателях–то у нас уж который год ходит твой родной дядюшка…

— Я с ним поговорю… — пообещал Петя.

— Пустое дело, — усмехнулся Артём.

— Почём там у вас нынче в Харькове поросята?

— Не в курсе, тётка Степанида.

— Квартира–то у тебя хорошая?

— Не жалуюсь. Большая, со всеми удобствами.

— И телевизор есть?

— Есть, тётка Степанида, есть… Цветной даже.

— Сколько же ты, Петенька, получаешь? — помолчав, спросила Степанида.

— Много, тётка Степанида… Инженером–конструктором работаю я на большом заводе.

— И врёшь ты все, Петенька… И никакой ты не анжинер и машина вовсе не купленная, а казённая.

— Промахнулась ты, тётка Степанида… — усмехнулся Пётр. — Променяла такого зятя, как я, на старого и нелюбимого… Говоришь, бирюк бирюком? Был бы я женат на Любе–то, возил бы тебя бесплатно на машине по городам да курортам. И жила бы ты с дочкой и внуками в большом красивом городе…

— Мне и тут хорошо, — ввернула Степанида. — Я на жизню не пеняю.

— Растоптала ты нашу любовь, да, выходит, сама в дураках–то и осталась. Зять тебя не любит, говоришь, стороной объезжает, да и дочь вряд ли простила тебе…

Видно, Степанида в расстройстве заёрзала на заднем сиденье и придавила крутым боком задремавшего было поросёнка, так как раздался пронзительный визг. Пётр удивлённо оглянулся, но машина тут же провалилась в колдобину, и он, чертыхнувшись, остановился и дал задний ход.

— Вон какого ты пассажира везёшь, — усмехнулся он. — Чего ж не сказала?

— Так, Петенька, шоферы–то, сам знаешь, какой народ привередливый. С поросёнком–то не каждый в грузовик посадит, а уж в легковушку и подавно!

— Гляжу, все такая же ты, тётка Степанида! Людей–то все за дураков считаешь…

— Ох, Петенька, народ–то нынче пошёл хуже летошнего, — сказала она, утихомирив поросёнка. А немного помолчав, спросила: — Женатый ты?

— И жена есть, и двое ребятишек.

— Я думала, так и не оженился, — разочарованно протянула Степанида. — Женатые с семьями в отпуск ездиют. Поглядишь — целый коробок набитый! И собаками, и с кошками на машине катят куда–то.

— Ну вот и приехали, — сказал Пётр. — Плати за проезд, тётка Степанида!

— Неужто с меня возьмёшь? — удивилась она.

— С какой же это стати я тебя должен бесплатно возить? Да ещё с поросёнком?

— Ох, Петенька, жисть–то какая нынче? — запричитала Степанида. — Куды не повернись — плати. Денег–то на каждый случай не напасёшься! Откуда у меня, старой бабы, деньги–то? Всю жизнь не работала, пенсия не причитается…

Она долго копалась в кошельке, звеня мелочью. От кошелька вскидывала притворно–несчастные глаза на парня, рассчитывая, что он раздумает, но Пётр, не вылезая из кабины, ждал. И лицо у него было каменное. Вздыхая и охая, Степанида выложила ему медяками тридцать копеек.

— Рубль с тебя, — сказал Пётр.

Степанида так и взвилась на сиденье, поросёнок отчаянно завизжал.

— Да с меня в автобусе тридцать копеек берут, а ты рупь! Побойся бога, Петенька!

— Тридцать копеек с тебя, тридцать с поросёнка, да за то, что обманула, ещё сорок. Вот и получается рубль.

— Я ж его на коленках держала! В ем и весу–то вместе с мешком три килы.

— Не торгуйся, тётка Степанида… Сказано, рубль. А спорить будешь — не поленюсь, назад отвезу, на старое место… Ты ведь меня знаешь.

— Лучше бы я пешью дотопала… — запричитала Степанида. — Видано ли, рупь за такой конец? И с ево тоже возьмёшь рупь? — кивнула она на Артёма.

— Не будешь платить — порося твоего конфискую, — припугнул Пётр.

— Бери, бери! Разоряй! — Степанида сунула смятую бумажку и, бормоча под нос проклятия, вывалилась из машины злющая, как ведьма.

— Будешь писать дочке, от меня привет! — крикнул вслед Пётр.

— Был ты непутёвый и остался-а… — на всю тёмную улицу привычно запела разобиженная Степанида. — Ни стыда–то у тебя, Петенька-а, ни совести, хоть и анжи–нер… Подумать только — за один конец рупь содрал!

Артём — он за всю дорогу не проронил почти ни слова, — слушая этот интересный разговор, полез в карман и тоже протянул водителю рубль.

— Вы что? — удивился тот, отстраняя его руку. — Неужели подумали, и вправду беру деньги? У нас с ней, товарищ, старые счёты… Я ведь знаю её больное место! — И вдруг, откинувшись на спинку сиденья, весело и заразительно расхохотался. — Как… как она поглядела на меня… Ей–богу, думал — поросёнком запустит! — И, став серьёзным, прибавил: — А ведь она на самом деле мне и Любе жизнь поломала… Дело прошлое, а узнав, что Любаша замужем, я готов был в прорубь…

Он довёз Артёма до самого дома, сам достал из багажника рессору.

— Здесь ведь дедушка Андрей жил! — сказал Пётр, глядя на освещённый уличной лампочкой дом.

— Теперь вот я живу.

— Ну, сегодня мне весь вечер будет икаться — Степанида все косточки перемоет.

Пётр рассмеялся и, распугивая светом фар смеховских кошек, поехал по Кооперативной улице к дому Кирилла Евграфовича Носкова.

6

— Ну что ты ходишь как потерянный? — спросил Гаврилыч. — Уехала — и скатертью дорога… Любит — назад воротится, а не любит, так и жалеть нечего.

— Как у тебя все просто! — усмехнулся Артём.

— Вот бы моя баба сбежала, я бы только перекрестился…

— А если я люблю её?

— Тогда догоняй, — сказал Гаврилыч. — Ищи…

— Ищи ветра в поле…

До сих пор он не знал, куда уехала Таня. В школу из Бологого прислали другую учительницу, и она уже ведёт занятия в Танином классе. Три раза в неделю ходит теперь в Голыши и Артём. Он ведёт уроки рисования. Мальчишки и девчонки с увлечением рисуют карандашами круги, кубы и квадраты. Вместе со всеми рисует фигуры и Женя. Он у Артёма первый помощник. Собирает и раздаёт альбомы, стирает с доски, приносит из учительской наглядные пособия.

Частенько из школы они возвращаются вдвоём. Женя, жестикулируя, рассказывает разные забавные истории и первый разражается громким смехом. Артём его не слушает. Глядя на знакомые сосны, он вспоминает, как они целовались под ними с Таней… Лес совсем стал светлый.

На вершинах осин и берёз ещё держатся редкие листья. На рябинах ярко рдеют чуть сморщившиеся ягоды. Их с удовольствием склёвывают черные дрозды, которые почему–то не улетели на юг. Может быть, оттого, что в лесу все рябины красные от ягод?

Видя, что Артём почти его не слушает и думает о чем–то своём, Женя тоже умолкает. Иногда нагибается за еловой шишкой и, размахнувшись, запускает её вверх.

— Хотите — попаду в старое гнездо? — говорит он.

— Что ты говоришь? — спрашивает Артём.

Женя вздыхает и, наморщив лоб, задумывается.

Мальчишка привык к художнику — он по–настоящему учит его рисовать, — и ему грустно, что Артём уж который день переживает.

— Мне одна девчонка нравится, — после долгого молчания говорит он. — Из нашего класса…

— Я её сразу узнал, — отвечает Артём. — По твоим рисункам. И догадался, что она тебе нравится…

— Я ей записку написал, а она прямо на уроке отдала её учительнице… Я ведь ей написал, а она — учительнице!

— А что ты там написал?

— Ну, что она мне нравится…

— И сейчас нравится?

— Это же предательство! Я ей за это…

— Девчонке–то? — говорит Артём. — Вот уж это зря. Будь мужчиной.

— Она для меня теперь не существует… Такое не прощается, верно я говорю?

— Как тебе сказать, — говорит Артём. — Наверное, все–таки надо научиться прощать.

— Я не прощу, — твёрдо говорит Женя.

«Вот она, жизнь, — философски рассуждает про себя Артём. — Четырнадцать лет, а уже тоже… трагедия. Девчонка передала учительнице первую любовную записку… Конечно, это предательство. По глупости, наверное, она так сделала… А Таня считает предательством, что я ничего ей не рассказал о Нине. Но при чем тут Нина, если я люблю тебя, Таня!..»

После школы к нему стала забегать «на минуточку» Машенька Кошкина. Вместо минутки просиживала по полчаса, а то и больше. Она близко к сердцу принимала все беды Артёма, но тоже ничего нового не могла сообщить. Никто из учителей не знал, куда вдруг уехала Татьяна Васильевна. От кого–то Машенька слыхала, что на Урале есть у Татьяны Васильевны настоящая подруга, к которой она могла бы поехать.

— Счастливый вы, дядя Артём, — в последний свой приход сообщила ему Машенька. — Любите… и вас тоже любят.

— Я — счастливый? — Артём даже рассмеялся. — Это новость для меня.

— А вот меня никто не любит, — со вздохом продолжала она. — Правда, и я никого не люблю, но жить без этого как–то неинтересно…

— В книжке прочитала? — спросил Артём.

— Где вам, мужчинам, понять нас, женщин…

На неё без смеха невозможно было смотреть: маленькая, светлоглазая, с тёмными кудряшками на лбу, она печально подпёрла голову рукой и тяжко–тяжко вздохнула. Ну и артистка эта Машенька!

— Есть на свете одно существо, которое меня любит, — сказала она. — Это коза. И зовут её тоже Маша.

Машенька вставала с табуретки, печально говорила: «До свиданьица!» — и уходила, а Артём снова оставался наедине со своими невесёлыми мыслями. Он потерял интерес к строительству дома, плохо спал. Сидя у окна с книжкой, все время выглядывал, дожидаясь почтальона. И как только в синий ящик падали газеты, срывался с места и выбегал в сени. Но письма от неё не было.

В один из таких пасмурных осенних дней Артём почувствовал непреодолимую потребность к работе. Он принёс сверху мольберт. Тонкими гвоздями прибил отгрунтованный холст, разложил тюбики с красками, кисти и задумался… Нет, не над тем, что писать: он уже знал — это будет портрет Гаврилыча, — а задумался Артём о самом Гаврилыче. Достаточно ли он знает этого человека? Несколько месяцев проработали они бок о бок. Стоит плотнику отложить в сторону топор, приподнять голову, и Артём уже знает, что он сейчас скажет… Вот они, десятки набросков, эскизы…

Артём позвал Гаврилыча и провёл на холсте первый штрих углём. Плотник привык, что Артём рисует его, когда он работает, и даже не замечает этого, а тут его усадили у окна на табуретку и велели смирно сидеть. Правда, можно было разговаривать. Посидев минут десять, он вдруг сорвался с места и, пробормотав: «Погодь маленько…» — убежал. Вернулся через полчаса чисто выбритый, в каком–то нелепом полосатом бумажном костюме и красной рубахе, из широченного ворота которой сиротливо торчала худая морщинистая шея с пучком волос на кадыке. Даже редкие волосы на макушке намазал чем–то жирным. От его измятого обмундирования несло нафталином. Видно, только что из сундука достал, где все это добро лежало долгие годы.

Взглянув на его благостно–постную физиономию и напряжённые плечи, Артём рассмеялся:

— На кого ты, Василь Гаврилыч, похож стал?

— В этом пиджачке я на своей свадьбе гулял… — обиделся Гаврилыч. — А рубаха, верно, не моя — у шурина одолжил… Коли мой пиджак тебе не нравится, я у него шевиотовый костюм попрошу. Для такого случая даст.

— Ничего не надо просить, — сказал Артём, убирая кисти. — Надень снова то, что на тебе всегда, и, пожалуйста, волосы больше этой дрянью не мажь, ладно?

— Ты что ж, Иваныч, на посмешище меня будешь делать? — расстроился плотник. — Я слыхал, ваш брат рисует людей и вовсе без одёжи… Я на такой срам, хоть режь меня, несогласный. Это ты имей в виду.

— Я напишу тебя таким… Ну, каким я тебя вижу, — сказал Артём. — Дня через три опять попробуем. Только прошу, чтобы все как обычно. И карандаш засунь за ухо.

Когда Гаврилыч снова стал похож сам на себя, Артём приступил к работе. Плотник совершенно неожиданно отнёсся ко всему этому с величайшей серьёзностью. Сидел, как памятник, не шевелясь. Даже закурить не просил. И лишь спустя несколько дней стал привыкать и держаться все более свободно. Приходил он позировать всегда в назначенный час и трезвый. Работа продвигалась, но Артём был недоволен: по–прежнему что–то неуловимое ускальзывало от него. В такие дни он писал одежду, фон. Гаврилычу он портрет не показывал, хотя тот умирал от желания хотя бы раз взглянуть на холст.

Как–то во время сеанса он спросил:

— И куды ты его думаешь деть? В наш клуб и даром не возьмут…

— Возможно, в музее будет висеть твой портрет, — сказал Артём, хотя, честно говоря, такой уверенности у него пока не было.

— И люди будут глядеть на него? — Надеюсь.

— Они ж плеваться будут! Скажут, что за образина такая?

— Если так скажут, я этот холст на помойку выброшу.

— Рожа небритая, волосёнки кое–как торчат, гимнастёрка, побелевшая на плечах от соли…. Поглядят добрые люди и скажут: «Не приведи бог такую личность встретить в потёмках — можно и кошелька лишиться!»

— Я рабочего человека пишу… Вот на минуту отложил в сторону топор или рубанок и задумался.

— А что напишешь… Ну, подпись какую определишь под моим, значит, портретом?

— Василий Гаврилыч Иванов, плотник, — серьёзно сказал Артём. — Коротко и ясно.

Гаврилыч долго молчал, обдумывая эти слова. А потом, просветлев, сказал:

— Ну, коли так, валяй, тебе с горы видней! Закончив вчерне картину, Артём накрыл её чистым холстом и поставил в угол.

— Теперя–то можно глянуть? — спросил Гаврилыч.

— Не готова, — сказал Артём. — Погоди ещё немного…

С тех пор, когда Гаврилыч приходил в комнату, Артём часто ловил его задумчивый взгляд, устремлённый в угол, где стояла картина в подрамнике, прислонённая к дощатой стене. Но больше он не просил показать. А. сам без разрешения и не пытался подходить к ней. Гаврилыч был человек кристальной честности.

Несколько дней шел снег. Все кругом стало призрачно–белым. На тонких ветвях яблонь узкие пушистые дорожки. На круглых жердинах забора появились аккуратные белые шапочки, а вот на водонапорную башню мать–природа нахлобучила огромную папаху, из которой одиноко торчала трехпалая лапа громоотвода. Лишь на конусной трехгранной башенке вокзала снег не держался.

Каждое утро вместо зарядки Артём брал деревянную лопату и расчищал тропинку, ведущую к калитке. За ночь снег поднимался вровень с третьей ступенькой крыльца. Невозможно было открыть калитку. Гаврилыч теперь работал в помещении. Он оборудовал у окна небольшой верстак. Когда он строгал рубанком доски, стружка громко хрупала под его сапогами. Сарай и гараж они решили начать с весны, а сейчас обшивали досками коридор, делали чулан, книжные полки, лежанку возле русской печи. В избе пахло стружками, смолой, но былого удовольствия от работы Артём не ощущал. Иногда, застыв с молотком или рубанком в руках, он упирался взглядом в окно и надолго задумывался. Впрочем, если спросить его, о чем он думает, ответить не смог бы. Ни о чем он не думал. После того как отложил портрет Гаврилыча, снова пустота поселилась внутри. Унылая, щемящая пустота, которую ничем нельзя было заполнить.

Разнообразие вносили Женя и уроки рисования в школе. С учителями Артём так и не сблизился. Судя по всему, они считали его виновником того, что уехала Таня. Однако разговоров на эту тему не заводили. Приходя в учительскую, Артём здоровался — ему вежливо отвечали. Перебрасывался несколькими словами о погоде, брал журнал и уходил в класс.

Ребята рисовали с удовольствием, но больше во всей школе не было второго такого, как Женя. С мальчиком они подружились, и Женя теперь приходил, когда ему вздумается. Задания он исправно выполнял, несколько раз присутствовал, когда Артём писал Гаврилыча. В такие минуты его не было даже слышно. Сидел или стоял в сторонке и во все глаза глядел, как ложатся на холст мазки. У этого деревенского мальчика, впрочем, как и у многих других ребят, было необычайно развито чувство внутреннего такта.

Артём взялся за портрет Машеньки. В отличие от Гаврилыча её не нужно было уговаривать: девчонка готова была часами позировать. И держалась свободно, без умолку трещала. За сеанс Артём узнавал все поселковые новости. Сначала работа не клеилась, но потом он втянулся. Машенька позировала с двух до трёх, а потом убегала домой помогать матери по хозяйству, учить уроки. Этот час, когда в избу врывалась тоненькая ясноглазая девочка, раскрасневшаяся от мороза, был для него самым приятным за весь день.

Машенька не могла долго сидеть спокойно, но это не мешало Артёму. Когда появлялся Гаврилыч, в раскосых глазах её вспыхивали светлые блики, а лицо освещалось чуть смущённой мягкой улыбкой, отчего веснушки — они у неё и осенью не сошли — светлели. И когда Артёму снова хотелось поймать это понравившееся ему выражение лица, он сам приглашал плотника. Машенькино лицо было удивительно живым и восприимчивым к любому проявлению чувств. Заскрипит за окном снег — и она встрепенётся, ресницы задрожат, глаза вспыхнут, губы вытянутся в трубочку. Маша озабочена: не мать ли вышла на крыльцо? Вот сейчас позовёт её…

Но когда пришёл Женя, она, проявив необыкновенное упорство, отказалась при нем позировать. И Женя, впрочем, ничуть не обидевшись, ушёл. А через два дня принёс Артёму забавный рисунок, на котором изобразил Машеньку.

Во время работы Артём отвлекался от всего, ни о чем не думал.

— У нас новый учитель физики… Смешной такой, как артист! — болтает Машенька. — Когда доску тряпкой стирает, даже пританцовывает. На уроке про электричество начнёт рассказывать, а слушаешь, как художественное чтение со сцены… А какая у него плешь симпатичная, не то что у дяди Васи…

— Чего ж это тебе моя плешь не понравилась? — подаёт от верстака голос Гаврилыч. — Плешь, дочка, ничью голову не красит.

— Что вы, дядя Вася! У нашего физика плешь аккуратная такая, гладенькая, а у вас голова будто камень–валун с мхом–лишайником!

Артём молча улыбается. Гаврилыч сконфуженно скребёт голову прокуренным ногтем, а неугомонная девчонка продолжает:

— Вчера в клубе была — с Людкой Волковой танцевали, — не выучила физику. Ну, думаю, не дай бог, спросит! И точно, как в воду глядела: вызывает. Иду на двойку, что–то говорю у доски, уж и не помню. А он листает дневник и говорит: «Ладно уж, Кошкина—Мышкина, не буду портить букет…» И ставит четверку. Я так обрадовалась, что чуть было его в симпатичную лысину не поцеловала…

— А я тебе сегодня ставлю двойку за поведение, — говорит Артём, поворачивая мольберт к стенке.

Машенька подходит совсем близко и, заглядывая в глаза, просит:

— Дядя Артём, если получусь уродина, не показывайте никому, ладно?

— Гаврилыч из меня душу выматывал, теперь ты… — усмехается Артём. — Вот закончу, сами и решайте, стоит людям показывать ваши портреты или нет. Как скажете, так будет… А пока не закончу — молчок, договорились?

— Я что? Я ничего, — говорит Гаврилыч. — Красавца из меня не сделаешь, да и не надо.

— Людка Волкова говорит, что теперь художники разных страшилищ рисуют, без рук, без ног, бывает, даже без головы… Родная мать не узнает.

— Это она от зависти, — успокаивает Артём. — Беги домой, вон твоя родная мать в окно смотрит…

Машенька убегает, хлопая дверями, и в избе снова становится сумрачно и тоскливо. Наверное, нынешняя зима решила засыпать Смехово снегом. Вон бежит по улице рыжая собака, а на спине аккуратная снежная попонка. У прохожих на шапках, плечах — маленькие сугробы. Ветра нет, и крупные хлопья падают отвесно. Сколько на небо ни смотри, ничего, кроме роящихся хлопьев, не увидишь. Трудно даже представить, что где–то за этой снежной мглой скрывается зимнее нежаркое солнце. На лыжах скользят мимо окон мальчишки. Только что были рядом — и вот словно вошли в белую невидимую дверь.

Совсем близко прогрохотал сквозной поезд. Низкий протяжный гудок сам по себе, отдельно пролетел над Смеховом и замер в занесённом сугробами сосновом бору. Гаврилыч распрямил спину над верстаком, послушал замирающий вдали грохот и сказал:

— Сколько разов за свою жизнь я ездил на поездах, а как все это делается на станции, не знал… Едут люди в вагонах в разные города, спят, в карты играют, пиво пьют, а того, кто их безопасным движением руководит, и в глаза–то не видят, ну, разве только проводника да ещё дежурного по станции с флажком в руке… Надоест ночью околачиваться у магазина — какие у нас воры? — ну, и зайду на станцию. Все в посёлке спят — ни огонька, а там лампочки красные и зеленые на столах мигают, в аппаратуре, значит, телеграф попискивает, дежурный в штуковину стрелочниками командует. Люди спят, а поезда чешут себе по рельсам и днём и ночью. Дежурный принимает их, пропускает, командует, как передвигать стрелку. Переведёт стрелку — и поезд пойдёт по одному пути, другую переведёт — по другому. Захочет — остановит семафором поезд, надо — без остановки пропустит…

И все тут до одной секунды рассчитано. К чему все это говорю–то? Живут люди на свете, пользуются всем готовым, а как все это достаётся, никто и не интересуется. Хлеб–то все у нас горазды есть, а как его выращивают, молотят, мелят на муку да на пекарне пекут, не всякий и видел–то. Так и на станции… Пятьдесят годов прожил я, а как семафор открывается, и не знал. Да и ты небось тоже? Слепые мы, люди, что ли? Аль ленивые? Сколько кругом антиресного творится, а мы и в толк взять не можем… Один всю жизнь топором махает, другой портки шьет, третий костыли в шпалы загоняет… Своё дело кумекает человек, и слава богу, а как другой с делом справляется, и знать необязательно. Я так про себя думаю: неинтересно жил, как крот, в своей норе копался и ничего не видел… А ежели и видел, так проходил мимо, будто меня это не касается. И раскрылись мои глаза на все, что творится вокруг нас, на станции, когда мне дружок дежурный позволил самому открыть семафор прибывающему и принять его на второй путь. И эта махина паровоз с тремя десятками вагонов и платформ остановился в том самом месте, где я ему указал. Вот так–то, Артемушка. На то человеку глаза и голова дадены, чтобы он на все получше глядел да побольше соображал, что к чему… Так я думаю.

— Тебе ночная служба, я смотрю, на пользу пошла, — сказал Артём. — Прав был Носков, когда говорил, что тебе будет время подумать о смысле жизни…

— Нагородил я тут тебе с бочку арестантов…

— В твоей житейской философии большая мысль заложена, — задумчиво продолжал Артём. — Ведь многие люди на небо–то научились смотреть, когда первый спутник запустили… А так что было на него смотреть? Небо ведь всегда над головой. И потом до него не достанешь… Наверное, поэтому люди и привыкли больше смотреть под ноги…

— Заговорились мы тут с тобой, а мне ещё надо поужинать, да и на службу, — заторопился Гаврилыч.

— Мне что–то уж которую ночь не спится, — сказал Артём. — Я приду к тебе после полуночи… Сходим на станцию? Я ведь тоже не видел, как там твой дружок дежурный заправляет всем движением.

— Приходи, — ухмыльнулся плотник.

Загрузка...