Между Итальянской заставой и заставой Санте, с внутреннего бульвара, что ведёт к Ботаническому саду, открывается такая панорама, которая пленяет не только художника, но и путешественника, пресыщенного самыми восхитительными видами. Дойдите до небольшого подъёма, где бульвар, затенённый высокими ветвистыми деревьями, заворачивает, словно зелёная лесная дорога, прелестная и уединённая, и вы увидите у ног своих обширную долину с постройками, напоминающими сельские домики, кое-где покрытую растительностью, орошённую мутными водами Бьевры — иначе, рекою Гобеленов. На противоположном склоне горы тысячеголовою толпой теснятся крыши, под которыми ютится нищета предместья Сен-Марсо. Великолепный купол Пантеона и тусклая, печальная глава Валь-де-Грас горделиво высятся над городом, расположенным амфитеатром, и причудливы уступы его, окаймлённые извилистыми улицами. Отсюда кажется, что у двух этих зданий какие-то исполинские размеры; рядом с ними скрадываются и хрупкие строения, и самые высокие тополя, растущие в долине. Слева, словно чёрный и костлявый призрак, стоит Обсерватория, сквозь окна и галереи которой струится свет, рисуя немыслимые, затейливые узоры. Вдали меж голубоватыми постройками Люксембургского дворца и серыми башнями Сен-Сульписа искрится изящный фонарь Дома Инвалидов. Когда смотришь отсюда, контуры зданий сливаются с листвою, с тенями, и зависит это от капризов неба, то и дело меняющего цвет, освещение и вид. Вдалеке в воздушном пространстве чётко вырисовываются дома, а вокруг колышется и трепещет листва деревьев и вьются исхоженные тропинки. Справа, в рамке этого своеобразного пейзажа, белеет длинная полоса Сен-Мартенского канала, окаймлённого бурым камнем, обсаженного липами, с амбарами вдоль берега, построенными в чисто римском духе. Там, на заднем плане, очертания холмов Бельвиля, подёрнутых дымкой и усеянных домами и мельницами, сливаются с очертаниями облаков. Однако между рядами кровель, обрамляющими долину, и небосклоном, туманным, точно воспоминание детства, существует целый город, который не виден вам, — обширный квартал, затерянный, как в пропасти, между крышами больницы для бедных и высокою оградою Восточного кладбища, между страданием и смертью. Оттуда доносится глухой шум, напоминающий рокот океана, бьющегося о скалы; он словно возвещает: “Я здесь!” Стоит солнцу залить потоком света эту часть Парижа и сделать чище и мягче линии; стоит ему вспыхнуть кое-где в стеклах, скользнуть по черепичной кровле, зажечься в золочёных крестах, ослепить вас белизною стен и превратить воздух в прозрачное марево; стоит ему создать богатую и причудливую игру света и тени; стоит небу стать лазурным, а на земле закипеть жизни, раздаться колокольному звону, — и перед вашим пленённым взглядом предстанет красочная, волшебная картина, которая никогда не сотрётся в воображении вашем и которой вы будете восхищаться и восторгаться, как чудесными видами Неаполя, Стамбула или Флориды. В смутном хоре звуков всё — гармония. Там и гул людской толпы, и мелодия тихого уединения, голос миллиона существ, и голос бога. Там, распростершись под тёмными кипарисами Пер-Лашеза, покоится столица.
Однажды весенним утром, в тот час, когда солнце озаряло этот пейзаж во всей его красоте, я любовался им, прислонившись к большому вязу, подставлявшему ветру свои жёлтые цветы. И при виде этих роскошных, этих величавых картин я с горечью размышлял о том пренебрежении, которое мы теперь проявляем, даже в книгах, к своей стране. Я проклинал жалких богачей, которые, пресытившись прекрасной Францией, покупают ценою золота право пренебрегать родной страною и мчатся вскачь по Италии, разглядывая в лорнет столь опошленные пейзажи. Я с любовью смотрел на современный Париж, я мечтал, но вдруг звук поцелуя нарушил моё уединение и спугнул мои философские размышления. На боковой аллее, вьющейся над обрывом, у подножия которого плещется река, по другую сторону моста Гобеленов, я увидел женщину, ещё довольно молодую, одетую с изящной простотою; на нежном лице её словно отражалась та радость жизни, что освещала весь пейзаж. Красивый молодой человек поставил на землю мальчика, миловиднее которого трудно найти, и мне так и не удалось узнать, был ли прозвучавший поцелуй запечатлён на щеке матери или на щеке ребёнка. Одно и то же чувство, нежное и горячее, оживляло взгляды, жесты, улыбку и мужчины и женщины. Они приблизились друг к другу, увлечённые чудесным единым порывом, руки их сплелись так радостно и так поспешно, и они так были поглощены собою, что даже не заметили моего присутствия. Но был тут ещё один ребёнок — с недовольным, сердитым лицом; он повернулся к ним спиною и бросил на меня взгляд, удивительный по своему выражению. Его маленький брат бежал то позади, то впереди матери и молодого человека, а этот ребёнок, такой же хорошенький, такой же грациозный, но с чертами более тонкими, стоял молча, застыв, словно змееныш, впавший в спячку. То была девочка. Казалось, красавица и её спутник двигаются машинально. Быть может, по рассеянности они ходили взад и вперёд вдоль небольшого пространства, от мостика до коляски, ожидавшей на повороте бульвара; довольствуясь коротким этим путём, они то шли, то останавливались, переглядывались, смеялись, смотря по тому, о чём шёл разговор, то оживлённый, то медлительный, то весёлый, то серьёзный.
Я спрятался за большим вязом и любовался пленительной сценой; разумеется, я не стал бы посягать на чужую тайну, если бы не подметил на лице задумчивой и молчаливой девочки печать мысли более глубокой, нежели то обычно бывает в её возрасте. Когда её мать и молодой человек, поравнявшись с нею, шли обратно, она угрюмо склоняла голову и исподлобья бросала на них и на брата какие-то странные взгляды. Нельзя передать той хитрой проницательности, того наивного коварства, той настороженности, которые вдруг появлялись на этом детском личике, в глазах, обведённых лёгкой синевой, стоило молодой женщине или её спутнику погладить белокурые локоны мальчика, ласково обнять его свежую шейку, окаймлённую белым воротничком, когда он, расшалившись, пытался шагать с ними в ногу. Право, на худеньком личике этой странной девочки запечатлелась настоящая страсть взрослого человека. Она или страдала, или размышляла. Что же предрекает смерть этим цветущим созданиям? Болезнь ли, подтачивающая тело, или скороспелая мысль, пожирающая их едва развившуюся душу? Может быть, об этом известно матери. Я же не знаю ничего страшнее старческой мысли на челе ребёнка, — богохульство в устах девственницы не так чудовищно. И вот какой-то отсутствующий вид у этой девочки, уже мыслящей, её неподвижность затронули моё воображение. Я с любопытством стал следить за нею. По прихоти фантазии, естественной для наблюдателя, я сравнивал её с братом, стараясь уловить сходство и различие между ними. У неё были тёмные волосы, чёрные глаза, и она была высока не по летам, а у мальчика внешность была совсем иная: белокурые волосы, глаза зелёные, как море, изящная хрупкость. Девочке, вероятно, было лет семь-восемь, брату её — не больше шести. Одеты они были одинаково; впрочем, приглядевшись внимательнее, я заметил в их воротничках еле приметное отличие, по которому я потом угадал целый роман в прошлом и целую драму в будущем. То была сущая безделица. Воротничок смуглолицей девочки был подрублен простым рубцом, воротничок мальчика украшала прелестная вышивка; это выдавало тайну сердца, предпочтение, выраженное без слов, которое дети читают в душе своих матерей будто по наитию божьему. Белокурый мальчуган, беззаботный, весёлый, мог сойти за девочку, так свежа была его белая кожа, так изящны его движения, так миловидно личико. Сестра же его, невзирая на свою силу, невзирая на прекрасные черты и яркий румянец, походила на болезненного мальчика. Живые глаза её, лишённые того влажного блеска, который придаёт столько прелести детскому взору, казались иссушенными внутренним огнём, как глаза царедворца. Кожа у неё была матовая, оливкового оттенка, а это признак решительного характера. Уже два раза её братец подбегал к ней с трогательной ласковостью, умильно и выразительно смотрел на неё, так что очаровал бы самого Шарле, и протягивал ей охотничий рожок, в который он то и дело трубил; но всякий раз на нежно сказанное им: “Хочешь, возьми, Елена?” — она отвечала суровым взглядом. Что-то угрюмое, зловещее было в этой девочке, и, хоть спокойно было выражение её лица, она вздрагивала и даже заливалась ярким румянцем всякий раз, когда к ней приближался брат; но мальчик не замечал, что сестра в дурном расположении духа, и его беззаботность, смешанная с участием, составляла резкую противоположность между настоящим детским характером и характером взрослого человека, умудрённого опытом и отягчённого заботами, которые запечатлелись на лице девочки, уже омрачённом тёмными тучами.
— Мама, Елена не хочет играть! — пожаловался мальчик, воспользовавшись тем, что мать и молодой человек остановились на мосту Гобеленов.
— Оставь её, Шарль! Ты ведь знаешь, она вечно капризничает.
От слов этих, рассеянно произнесённых матерью, которая тотчас же пошла вместе с молодым человеком обратно, на глазах у Елены выступили слёзы. Она молча проглотила слёзы и, бросив на брата глубокий взгляд, который показался мне необъяснимым, стала с мрачным и испытующим видом рассматривать крутой откос, на вершине которого стоял мальчик, затем реку Бьевру, мост, весь ландшафт и меня.
Я побоялся, что счастливая пара заметит моё присутствие и я помешаю её разговору, поэтому потихоньку отошёл и спрятался за живою изгородью из бузины; густая листва скрыла меня от чужих взглядов. Спокойно уселся я на пригорке, чуть повыше бульвара, и, прислонившись к стволу дерева, глядел то на живописный пейзаж, то на странную девочку, которую мне было видно в просвете изгороди, меж густыми ветвями. Елена, не видя меня более, как будто встревожилась, её чёрные глаза с неизъяснимым любопытством искали меня вдали, в глубине аллеи, за деревьями. Чего же хотела она от меня? В это время, словно пение птицы, раздался в тишине звонкий смех Шарля. Красивый молодой человек, белокурый, как и мальчуган, подбрасывал его и целовал, осыпая забавными ласковыми прозвищами, которыми мы любовно наделяем детей. Молодая женщина улыбалась, глядя на эту сцену, и порою, вероятно, произносила вполголоса слова, исходившие из глубины сердца, ибо спутник её останавливался и смотрел на неё голубыми глазами, полными огня, полными обожания. Их голоса сливались с возгласами мальчугана и звучали удивительно мелодично. Все трое были прелестны. Эта сцена придавала несказанное очарование великолепному ландшафту. Красивая белолицая смеющаяся женщина, дитя любви, мужчина во всём обаянии молодости, чистое небо, наконец, полная гармония природы — всё это радовало душу. Я почувствовал, что невольно улыбаюсь, словно сам вкушаю счастье. Молодой красавец прислушался — пробило девять часов. Он нежно поцеловал свою спутницу, — она вдруг стала серьёзной и даже печальной, — и пошёл навстречу медленно приближавшемуся тильбюри, которым правил старый слуга. Болтовня мальчугана-любимца слилась со звуками прощальных поцелуев, которыми осыпал его молодой человек. Когда же молодой человек сел в коляску, когда женщина, словно застыв, стала прислушиваться к стихавшему стуку колёс, следя, как вздымается облако пыли на зелёной аллее бульвара, Шарль подбежал к сестре, стоявшей у моста, и до меня донёсся его серебристый голосок:
— Почему же ты не простилась с моим дружком?
Елена метнула на брата, остановившегося на краю обрыва, страшный взгляд, — вряд ли такой взгляд вспыхивал когда-нибудь в глазах ребёнка, — и яростно толкнула его. Шарль покатился по крутому склону, налетел на корни, его отбросило на острые прибрежные камни, поранило ему лоб, и он, обливаясь кровью, упал в грязную реку. Вода расступилась, и хорошенькая светлая головка исчезла в мутных речных волнах. Раздались душераздирающие вопли бедного мальчика; но они сейчас же умолкли, их заглушила тина, в которой он исчез с таким шумом, будто ко дну пошёл тяжёлый камень. Всё это произошло с быстротою молнии. Я вскочил, сбежал по тропе. Елена была потрясена и пронзительно кричала:
— Мама, мама!
Мать была здесь, рядом со мною. Она прилетела, как птица. Но ни материнские, ни мои глаза не могли распознать места, где утонул ребёнок. Вода была чёрная, и на огромном пространстве бурлили водовороты. Русло Бьевры в этом месте покрыто слоем грязи футов в десять толщиною. Ребёнку суждено было погибнуть. Спасти его было невозможно. В воскресное утро все ещё отдыхали, нигде не было видно ни лодки, ни рыбаков. Нигде ни шеста, чтобы провести по дну смрадного потока, нигде ни души. Зачем мне было рассказывать об этом печальном случае или о тайне этого несчастья? Быть может, Елена отомстила за отца? Её ревность, без сомнения, была божьей карой. Но я содрогнулся, взглянув на мать. Какому страшному допросу подвергнет её муж, вечный её судья? И с нею будет неподкупный свидетель. В детстве чело светится, кожа на лице прозрачна, и ложь тогда подобна огню, от которого краснеют даже веки. Несчастная ещё не думала о пытке, которая ждала её дома. Она всматривалась в Бьевру.
Такое событие должно было с ужасающей силой отразиться на жизни женщины, и мы расскажем об одном из тех страшных его отзвуков, которые время от времени омрачали любовь Жюли.
Как-то вечером, два-три года спустя, у маркиза де Ванденеса, который в ту пору носил траур по отцу и был занят делами по наследству, сидел нотариус. То не был мелкий нотариус, персонаж Стерна, а раздобревший и самодовольный парижский нотариус, один из тех всеми уважаемых и в меру глупых людей, которые грубо задевают незримые раны, а потом спрашивают, отчего это раздаются стенания. Если случайно они узнают, почему глупость их так убийственна, то говорят: “Ей-богу, я ровно ничего не знал”. Словом, то был благонамеренный дурак, для которого в жизни не существовало ничего, кроме “нотариальных актов”. Рядом с дипломатом сидела г-жа д’Эглемон. Не дождавшись конца обеда, генерал откланялся и повёз своих детей на представление то ли в театр Амбигю-Комик, то ли в Гэте на бульвары. Мелодрамы чрезмерно возбуждают чувства, однако в Париже считается, что они доступны и безвредны для детей, ибо в них всегда торжествует добродетель. Генерал уехал, не дождавшись десерта, потому что сыну и дочке его хотелось приехать в театр до поднятия занавеса, и они не давали отцу покоя.
Нотариус, невозмутимый нотариус, которого ничуть не удивило, что г-жа д’Эглемон отправила детей и мужа в театр, а сама осталась, сидел на стуле как приклеенный. Возник какой-то спор, и десерт затянулся. А теперь слуги медлили с кофе. На всё это, конечно, уходило драгоценное время, и хорошенькая женщина не скрывала нетерпения; её можно было бы сравнить с породистой лошадью, которая перед бегом бьёт копытом землю. Нотариус не разбирался ни в лошадях, ни в женщинах, он просто-напросто думал, что маркиза — женщина живая и бойкая. Он был в восторге оттого, что находится в обществе великосветской дамы и высокопоставленного политического деятеля, и пытался поразить их своим остроумием; притворную улыбку маркизы, выходившей из себя, он принимал за одобрение и продолжал свою болтовню. Уже хозяин дома заодно со своей гостьей не раз позволил себе промолчать, в то время как нотариус ждал от него поощрения; не понимая значения этих красноречивых пауз, чудак, вперив взгляд в горящий камин, силился припомнить ещё какую-нибудь занятную историю. Наконец дипломат прибегнул к помощи часов. Потом маркиза надела шляпу, словно собираясь уйти, однако всё не уходила. Нотариус ничего не замечал, ничего не слышал. Он восхищался собой и был уверен, что маркиза не уходит оттого, что увлечена его рассказами.
“Уж эта дама наверняка будет моей клиенткой”, — думал он.
Маркиза стоя натягивала перчатки, не щадя пальцев, и поглядывала то на маркиза де Ванденеса, который разделял её нетерпение, то на нотариуса, который вынашивал каждую свою остроту. Стоило только этому достойному человеку замолчать, как маркиза и де Ванденес облегчённо вздыхали, обменивались знаками, словно говоря: “Ну, теперь-то он уйдёт”. Но не тут-то было. Им казалось, что это какой-то кошмар; в конце концов влюблённые, на которых нотариус действовал, как змея на птицу, потеряли самообладание, и Ванденес совершил неучтивый поступок. На самом захватывающем месте рассказа о гнусных проделках, путём которых разбогател известный делец дю Тийе, бывший в те времена в чести, о грязных его делишках, о которых высокоумный нотариус повествовал со всеми подробностями, дипломат услышал, что часы пробили девять; он понял, что нотариус безнадёжно глуп, что его надобно без всяких церемоний выпроводить, и прервал его решительным жестом.
— Вам нужны щипцы, маркиз? — спросил нотариус, протягивая их своему клиенту.
— Нет, сударь, я вынужден попрощаться с вами. Госпожа д’Эглемон хочет поехать к своим детям, и я буду иметь честь сопровождать её.
— Уже девять часов! Время бежит, как тень, когда беседуешь с людьми обходительными, — заметил нотариус, который уже целый час разглагольствовал один.
Он взял шляпу, затем встал у камина, еле сдерживая икоту, и обратился к клиенту, не замечая взглядов маркизы, метавших молнии.
— Подведём итоги, маркиз. Дело прежде всего. Завтра же пошлём вызов в суд вашему брату, предъявим ему свои требования; мы приступим к описи, а засим, честное слово…
Нотариус так плохо понял намерения клиента, что собирался повести дело как раз вопреки тем указаниям, которые тот только что дал ему. Это принимало такой оборот, что Ванденесу поневоле пришлось наставить на правильный путь своего тупого нотариуса; начался спор, который длился ещё некоторое время.
— Послушайте, — сказал наконец дипломат по знаку молодой женщины, — мне это надоело, приходите завтра в девять часов вместе с моим поверенным.
— Имею честь обратить ваше внимание, маркиз, на то, что у нас нет уверенности, застанем ли мы завтра утром господина Дероша, а если вызов в суд не будет вручен до полудня, то срок истечёт, и тогда…
Тут во двор въехала карета; услышав шум колес, бедная женщина быстро отвернулась, чтобы скрыть слёзы, выступившие у неё на глазах. Маркиз позвонил, — он собирался сказать, что его ни для кого нет дома, но генерал, нежданно вернувшийся из театра, опередил лакея и вошёл, ведя за руку недовольного, рассерженного сына и дочь, у которой были заплаканные глаза.
— Что случилось? — спросила г-жа д’Эглемон у мужа.
— Расскажу после, — ответил генерал, направляясь в соседний будуар, — дверь туда была открыта, и он заметил на столе в этой комнате газеты.
Маркиза, вне себя, с разочарованным видом опустилась на диван.
Нотариус, почитая своею обязанностью приласкать детей, спросил мальчика слащавым тоном:
— Ну как, миленький, что представляли в театре?
— “Долину потока”, — буркнул Гюстав.
— Клянусь честью, — воскликнул нотариус, — писатели в наше время прямо какие-то полоумные! “Долина потока”! Почему не “Поток долины”? В долине может и не быть потока, а сказав “Поток долины”, авторы представили бы нечто чёткое, определённое, характерное, вразумительное. Но оставим это. Далее: разве драма может разыграться в потоке или в долине? Мне возразят, что нынче гвоздь представлений — декорации, а название говорит за то, что декорации в этой пьесе отменные. Вам-то понравилось, дружок? — прибавил он, усаживаясь рядом с мальчиком.
Когда нотариус спросил, может ли драма разыграться на дне потока, дочь маркизы медленно отвернулась и заплакала. Мать была так раздосадована, что не обратила внимания на дочку.
— Ах да, сударь, очень понравилось, — ответил мальчик. — В пьесе показывают очень славного мальчика, у него нет никого на свете, потому что его папа не мог быть его папой. И вот когда он шёл по мосту над рекой, какой-то страшный бородатый человек в чёрном сбросил его в воду. Тут сестрица заплакала, зарыдала, и все в зале закричали на нас, и папа нас поскорее, поскорее увёл…
Господин де Ванденес и маркиза замерли, словно обессилев от какой-то страшной боли, которая сковала их, помешала им думать, действовать.
— Гюстав, да замолчи же! — крикнул генерал. — Я ведь запретил тебе говорить о том, что произошло в театре, а ты уже забыл мои наставления.
— Соблаговолите извинить его, ваше превосходительство, — произнёс нотариус, — зря я его расспрашивал. Но я ведь не знал, как это важно…
— Он не должен был отвечать, — сказал отец, холодно глядя на сына.
Причина внезапного возвращения отца с детьми стала понятна дипломату и маркизе. Мать посмотрела на дочь, увидела, что та вся в слезах, поднялась было, чтобы подойти к ней; но внезапно лицо её передернулось, и на нём появилось суровое выражение, которое ничто не могло бы смягчить.
— Перестаньте, Елена, — обратилась она к дочке, — ступайте в будуар и успокойтесь.
— Чем же провинилась бедная крошка? — спросил нотариус, желая смягчить гнев матери и умерить слёзы дочери. — Девочка прехорошенькая и, должно быть, умница. Я глубоко уверен, сударыня, что она доставляет вам только радости. Не правда ли, деточка?
Елена, дрожа, посмотрела на мать, вытерла слёзы, постаралась придать спокойное выражение лицу и убежала в будуар.
— И уж, конечно, сударыня, — разглагольствовал нотариус, — вы хорошая мать и любите своих детей одинаково. Кроме того, вы слишком добродетельны, чтобы предпочитать одного ребёнка другому, — пагубные последствия такого предпочтения раскрываются особенно перед нами, нотариусами. Всё общество проходит через наши руки, поэтому-то мы бываем свидетелями страстей в самом омерзительном их проявлении: в корысти. То мать старается лишить наследства детей от законного мужа в пользу своих детей-любимчиков; а муж иной раз хочет передать всё имущество ребёнку, вызывающему ненависть матери. И пойдёт тут кутерьма: запугивание, подложные документы, фиктивные продажи, передача наследства подставному лицу, — словом, прегнусная неразбериха, по чести говорю, прегнусная! То отцы прожигают жизнь, лишая своих детей материнского наследства, потому что воруют имущество у жён… Да, именно воруют, так оно и есть. Мы тут говорили о драме. Э, уверяю вас, если бы мы могли раскрыть тайну иных дарственных записей, то наши писатели создали бы потрясающие трагедии из жизни буржуазных кругов. Просто не понимаю, что за власть такая у женщин, ведь вертят всеми, как им вздумается; хоть с виду они слабенькие, а перевес всегда на их стороне. Меня-то, однако, им ни за что не обмануть. Я-то всегда угадаю, что за причина скрывается за этакими предпочтениями, которые в свете из учтивости считают непостижимыми. А мужья, нужно прямо сказать, никогда не догадываются. Вы мне ответите, что бывают привязанности, склон…
Елена, выйдя с отцом из будуара, внимательно слушала нотариуса и так хорошо поняла его слова, что с испугом посмотрела на мать по-детски, инстинктивно предчувствуя, что событие это усугубит строгость, в которой её держат. Маркиза побледнела и с ужасом указала Ванденесу на своего мужа, который задумчиво разглядывал цветы на ковре. Дипломат, невзирая на всю свою благовоспитанность, не мог сдержаться и бросил на нотариуса разъярённый взгляд.
— Пожалуйте сюда, сударь, — сказал он, быстро направляясь в соседнюю комнату.
Нотариус, не закончив фразы, умолк и в испуге пошёл за ним.
— Сударь, — раздражённо сказал маркиз де Ванденес, изо всех сил захлопнув за собою дверь в гостиную, где оставались супруги, — с самого обеда вы делаете одни лишь глупости и мелете вздор. Уходите, ради бога, иначе вы натворите уйму неприятностей. Может быть, вы и отличный нотариус, ну так и сидите в своей конторе; если же вам случается попасть в общество, старайтесь быть осмотрительнее…
И он вернулся в гостиную, даже не простившись с нотариусом. Тот был ошеломлён, сбит с толку, не понимал, что произошло. Когда шум в его ушах поутих, ему почудилось, что в гостиной кто-то стонет, что там какая-то суматоха, что кто-то нетерпеливо дёргает за шнурки звонков. Ему стало страшно, что он снова увидит маркиза де Ванденеса, ноги сами понесли его, и он помчался к лестнице; у дверей он столкнулся со слугами — они спешили на зов хозяина.
“Вот каковы все эти знатные господа! — думал он, когда наконец очутился на улице и стал искать извозчика. — Они втягивают вас в разговор, поощряют вас, похваливают; вы воображаете, что позабавили их, — как бы не так! Они дерзят вам, указывают на расстояние, отделяющее вас от них, и, ничуть не стесняясь, выставляют вас за дверь. А ведь держался я тонко, всё, что говорил, было толково, рассудительно, прилично. Он мне посоветовал быть осмотрительнее, да у меня, клянусь честью, этого качества и так хватает. Ведь я, чёрт возьми, нотариус и член совета нашей коллегии. Ну, да что говорить, это просто прихоть господина посланника! Ничего святого нет у этих бар! Пусть он растолкует мне завтра, что за глупости я у него вытворял и какую плёл околесицу. Я у него потребую объяснения, то есть попрошу мне объяснить, в чём тут дело. А впрочем, может быть, он и прав… Честное слово, зря я ломаю себе голову. Какое мне до всего этого дело?”
Нотариус вернулся домой и задал загадку своей супруге, рассказав ей о событиях того вечера.
— Мой дорогой Кроттá, его сиятельство был прав, говоря, что ты делал глупости и молол вздор.
— Как так?
— Милый мой, если я и растолкую тебе, ты завтра же как ни в чём не бывало начнешь всё снова. Только я ещё раз советую тебе: в обществе беседуй только о делах.
— Не хочешь — не говори; я спрошу завтра у…
— Боже мой, дураки и те стараются скрывать подобные вещи, а посланник так тебе о них и расскажет! Эх, Кроттá, до чего ж ты бестолков!
— Премного благодарен, дорогая!