V. Две встречи

Бывший адъютант Наполеона, которого мы будем называть просто маркизом или генералом, разбогатевший при Реставрации, приехал на рождество в Версаль, в свой загородный дом, стоявший между церковью и заставой Монтрей, на дороге, что ведёт к улице Сен-Клу. Служба при дворе не позволяла ему уезжать далеко от Парижа.

При доме, некогда служившем убежищем для мимолётных любовных похождений какого-то знатного вельможи, было множество угодий. Вокруг раскинулись сады, и он приютился поодаль как от первых зданий Монтрейя, расположенных справа и слева, так и от хижин, стоявших по соседству с заставой; поэтому владельцы дома не были отрезаны от внешнего мира, зато в двух шагах от города наслаждались сельской тишиной. По какой-то причуде фасад и подъезд выходили прямо на дорогу, которая некогда, по-видимому, была безлюдной. Предположение это вполне вероятно, если вспомнить, что приводит она к прелестному дворцу, выстроенному Людовиком XV для мадемуазель де Роман, и что любопытные встречают по пути к нему немало особняков, где апартаменты и обстановка свидетельствуют о том, как утончённо кутили наши предки, и о том, что, невзирая на беспутство, в котором их обвиняют, они всё же соблюдали тайну и стремились к уединению.

Как-то зимним вечером маркиз, его жена и дети сидели в гостиной. Слуг отпустили в Версаль: один из лакеев женился, и там справлялась свадьба; они решили, что празднование рождества да такое событие в придачу — причина веская, что господа простят их, и без стеснения посвятили торжеству немного больше времени, чем то было дозволено домашним распорядком. Генерал слыл за человека всегда выполняющего своё слово с безукоризненной честностью, и поэтому, когда прошло время, к которому надо было возвратиться, ослушников начали смущать угрызения совести. Однако пробило одиннадцать часов, а никто из слуг ещё не вернулся. Царила глубокая тишина; порою было слышно, как ветер свистит в чёрных ветвях деревьев, как он завывает вокруг дома и с силой врывается в длинные коридоры. Земля стала твёрдой, мостовая обледенела, морозный воздух был чист, и каждый звук разносился с сухой звонкостью, — явление, всегда поражающее нас. Грузные шаги захмелевшего гуляки или грохот извозчика, возвращающегося в Париж, раздавались явственнее и слышались издалека — дальше, чем обычно. Опавшие листья, подхваченные налетевшим вихрем, шуршали, кружась, на каменных плитах двора, как бы придавая голос суровому безмолвию ночи. Словом, стоял один из тех студёных вечеров, которые вызывают у нашего себялюбия бесплодное сочувствие бесприютному бедняку или путнику и наполняют наш домашний очаг такою отрадой. Но семья, собравшаяся в гостиной, не думала ни о задержавшейся прислуге, ни о людях, лишённых крова, ни о сияющей красоте лунного вечера. Без неуместных рассуждений, полагаясь на старого воина, его жена и дети вкушали радости, которые порождает семейный уют, когда чувства не стеснены, когда привязанность и искренность оживляют беседу, игры и взгляды.

Генерал сидел или, вернее, удобно расположился в высоком, просторном кресле у камелька, где пылал огонь, распространявший живительное тепло, — признак того, что на улице очень холодно. Почтенный отец семейства, чуть склонив голову и откинувшись на спинку кресла, застыл в той небрежной позе, которая говорит о безмятежном покое, о сладостной полноте счастья. Руки его лениво свесились, а на лице его выражалось полное блаженство. Он любовался младшим ребёнком, мальчиком лет пяти; полуголый малыш не желал раздеваться и спасался бегством от ночной рубашки и чепчика, которыми мать порою грозила ему; на нём ещё оставался вышитый воротничок, и когда мать звала маленького буяна, он заливался смехом, видя, что она и сама смеётся над его непокорством; он снова принимался играть с сестрою, таким же невинным, но уже более смышлёным существом, произносившим слова отчётливее, меж тем как забавный лепет и смутные мысли мальчугана были едва понятны родителям. Моина, — она была старше брата на два года, — смешила его своими выходками, в которых уже чувствовалась маленькая женщина; неумолчный и, казалось, беспричинный детский смех напоминал взрывы ракет; но, глядя, как малыши резвятся у огня и, не ведая стыда, выставляют напоказ своё хорошенькое, пухлое тельце, белую, нежную спинку, глядя, как смешиваются белокурые и чёрные кудри, как сталкиваются розовые личики, щёки с милыми весёлыми ямочками, отец, а особенно, разумеется, мать постигали эти маленькие души, и для родителей уже явны были их характеры и наклонности. Блестящие глаза, пылающие щёки, белоснежная кожа двух прелестных малюток были так ярки, что перед ними меркли цветы, вытканные на пушистом ковре — арене их шалостей, на которой они катались, боролись, падали, кувыркались. Мать их, сидя на диванчике у камина против мужа, среди разбросанной детской одежды, держала в руке красный башмачок, и видно было, что она ничего не может поделать с шалунами. Она не решалась прибегнуть к строгости, и ласковая улыбка не сходила с её губ. Ей было лет тридцать шесть, но красота её ещё сохранилась благодаря редкостному совершенству черт, а от тепла, света и счастья она была в этот час необычайно хороша собою. Время от времени она переводила ласковый взгляд с детей на степенное лицо мужа; порою глаза их встречались, и они безмолвно делились радостью и сокровенными мыслями. Лицо генерала было покрыто загаром. На его широкий и открытый лоб спадали пряди седеющих волос. Мужественный блеск голубых глаз, отвага, которою дышали все черты его поблекшего лица, говорили о том, что ленточку, алевшую в петлице его сюртука, он приобрёл ценою тяжких трудов. Сейчас невинное веселье детей отражалось на этом суровом, решительном лице, и оно светилось простодушной добротой. Старый воин сам невольно превращался в младенца. Вообще солдаты, которым довелось испытать много бед, любят детей, потому что понимают, как жалка сила и сколько преимуществ у слабости. Поодаль за круглым столом, освещённым висячей лампой, яркий свет которой состязался с бледным пламенем свечей, стоявших на камине, сидел подросток лет тринадцати и читал толстую книгу, быстро переворачивая страницы. Он не обращал никакого внимания на крики брата и сестры; на лице его отражались отроческая любознательность и полное забвение всего окружающего, которое оправдывалось увлекательной фантастикой “Тысячи и одной ночи” и мундиром лицеиста. Он сидел неподвижно, с задумчивым видом, положив локоть на стол и подперев голову рукою, и пальцы его белели на тёмных волосах. Свет падал на его лицо, а вся фигура тонула в тени, и он напоминал тёмные автопортреты Рафаэля, где художник, склонившись, сосредоточенно размышляет о будущем. Между столом и креслом маркизы за пяльцами сидела, то опуская, то поднимая голову над вышиванием, красивая, рослая девушка с тщательно приглаженными, блестящими волосами цвета воронова крыла. От Елены нельзя было отвести глаз. Её редкостная красота была отмечена силою и изяществом. Волосы, уложенные венцом вокруг головы, отливали шёлком при каждом её движении и были так пышны, что, не слушаясь гребня, выбивались тугими завитками на затылке, у самой шеи. Густые брови правильного рисунка резко оттеняли белизну чистого лба. Над верхней губой её слегка темнел пушок — признак сильной воли: греческий носик был изысканно правильной формы. Но пленительная округлость стана, чистосердечность, которою дышали все черты её, лёгкий румянец, томная нежность губ, совершенство овала лица и, главное, непорочность взгляда придавали её могучей красоте женственную прелесть и ту обворожительную скромность, которую требуем мы от этих ангелов мира и любви. Однако в девушке не было никакой хрупкости, да и сердце её, вероятно, было кротким, а душа сильной, под стать великолепным пропорциям её тела и неотразимому очарованию лица. Она молчала, как и её брат-лицеист, и казалось, была во власти тех неизбежных девичьих грёз, которые часто ускользают не только от наблюдательного отцовского взгляда, но и от прозорливого взгляда матери; и нельзя было понять, от игры ли света или от тайных волнений набегают на её лицо своенравные тени, подобные лёгким облачкам на чистой лазури небес.

В этот час родители совсем забыли о своих старших детях. Однако не раз генерал окидывал пристальным взглядом немую сцену второго плана, которая являла собою прелестное воплощение надежд, реявших в шумных детских играх этой семейной картины. Все эти фигуры, рисуя человеческую жизнь в незаметной её постепенности, как бы представляли собою живую поэму. Роскошь убранства гостиной, живописные позы, красивая пестрота в сочетании цветных тканей, выразительные лица, озарённые ярким светом и столь различные по чертам и возрасту, — всё это создавало яркую картину, каких мы требуем от скульпторов, художников, писателей. Наконец, тишина, зима, уединение и ночь наделяли своим величием эту дивную безыскусственную композицию, дар самой природы. В семейной жизни бывают священные часы, неизъяснимая прелесть которых, быть может, обязана смутным воспоминаниям о лучшем мире. Часы эти озарены небесными лучами, они словно посланы человеку в вознаграждение за многие горести и для примирения его с жизнью; как будто здесь, перед нами, сама вселенная указывает великие принципы порядка, как будто здесь общество, показывая нам будущее, выступает защитником созданных им законов.

Однако, невзирая на ласковые взгляды, которые Елена бросала на Абеля и Моину, когда раздавались взрывы их смеха, невзирая на счастливое выражение, которое появлялось на ясном лице её, когда она украдкой любовалась отцом, глубокая печаль чувствовалась во всех её движениях, во всём её облике и особенно в глазах, опушенных длинными ресницами. Её белые, сильные руки вздрагивали; кожа на них просвечивала, и это придавало им прозрачность и еле уловимый розоватый оттенок. Всего лишь раз её глаза и глаза маркизы невзначай встретились, и женщины поняли друг друга: холоден, непроницаем, почтителен был взгляд Елены; мрачен и угрожающ — взгляд маркизы. Елена поспешно опустила глаза на пяльцы, в её руках мелькнула игла, и она долго не поднимала головы, словно ей стало трудно держать её прямо. Быть может, мать чересчур строго относилась к ней, считая такую строгость полезной? Или маркиза завидовала красоте Елены, с которой ещё могла соперничать, но лишь прибегая к ухищрениям наряда? Или дочь разгадала, — как это бывает со многими дочерьми, когда они делаются проницательными, — тайны матери, с виду ревностно выполняющей свои обязанности и думающей, что эти тайны погребены в глубине её сердца, как в могиле?

Елена вступила в тот возраст, когда нравственная чистота порождает суровую требовательность к себе, переходящую границы, в которых должны пребывать чувства. В глазах иных людей их собственные ошибки превращаются в преступления; тогда воображение воздействует на разум; часто в таких случаях девушки всё преувеличивают и ждут жестокой кары за свой проступок, соразмерно тому значению, которое они придают ему. Елена, очевидно, считала, что она не достойна ни одного человека на свете. Тайна в прошлом, быть может, несчастный случай, сначала неосознанный и только позже понятый ею благодаря впечатлительности и под влиянием религиозных воззрений, с недавних пор начали внушать ей чувство какого-то романтического самоуничижения. Она стала вести себя совсем иначе с того дня, когда прочла в сборнике иностранных пьес новый перевод прекрасной трагедии Шиллера “Вильгельм Телль”. Маркиза, попрекнув дочь за то, что она уронила книгу, заметила, как пьеса потрясла Елену, особенно та сцена, в которой поэт установил некое сходство между Вильгельмом Теллем, пролившим человеческую кровь во имя спасения народа, и Иоганном Паррицидой. Елена стала смиренной, благочестивой, замкнутой, отказывалась выезжать в свет. Никогда ещё не была она так нежна с отцом, особенно если маркиза не видела, как она ластится к нему. Любовь Елены к матери охладела, но было это почти неуловимо, и маркиз, должно быть, ничего не замечал, хотя и зорко следил за тем, чтобы в семье царило согласие. Человеческий взгляд недостаточно прозорлив, нельзя было проникнуть в тайники двух этих женских сердец: одного — юного и великодушного, другого — чувствительного и гордого; первое было кладезем снисходительности; второе — преисполнено лукавства и страсти. Скрытая материнская властность тяготила дочь, но это ощущалось лишь самою жертвой. Впрочем, только случай мог пролить некоторый свет на эти неразрешимые загадки. До этой ночи ничто не разоблачало эти две души; но, без сомнения, какая-то жуткая тайна лежала между ними и богом.

— Ну, перестань, Абель! — воскликнула маркиза, воспользовавшись тем, что Моина с братом, устав, замолкли и притихли. — Иди сюда, мой мальчик, пора спать…

И, строго взглянув на сына, она усадила его к себе на колени.

— Как, уже половина одиннадцатого, а слуг всё нет и нет? Ну и гуляки! — заметил генерал. — Гюстав, — прибавил он, обернувшись к сыну, — я дал тебе книгу с условием, что ты кончишь читать ровно в десять; ты должен был сам закрыть её в назначенный час и отправиться спать, так ты мне обещал. Если ты хочешь стать незаурядным человеком, данное тобою слово должно быть для тебя свято, ты обязан хранить его, как свою честь. У Фокса, одного из виднейших ораторов Англии, был стойкий характер. Главным его достоинством была верность принятым на себя обязательствам. Когда он был маленьким, его отец, англичанин старого закала, преподал ему строгий урок, который навсегда запечатлелся в памяти Фокса. В твоём возрасте он приезжал на каникулы к отцу, вокруг замка которого, как водится у богатых англичан, был разбит большой парк. В парке стояла старинная беседка; её намеревались разобрать и перенести в другое место, откуда открывался превосходный вид. Детям всегда очень нравится смотреть на разрушения. Мальчику хотелось на несколько дней продлить каникулы и посмотреть, как будут сносить беседку, но отец потребовал, чтобы он вернулся в колледж в назначенный день, к началу учения; отец с сыном из-за этого поссорились. Мать, как все мамаши, стала на сторону мальчика. Тогда отец торжественно обещал сыну отложить разборку беседки до следующих каникул. Фокс вернулся в колледж. Отец решил, что мальчик, отвлечённый занятиями, забудет обо всём, и приказал разрушить беседку и перенести её на другое место. Но мальчик был упрям и думал только об этом. Приехав домой, он первым делом отправился посмотреть на старую беседку; к завтраку он пришёл вне себя от огорчения и сказал отцу: “Вы меня обманули”. Почтенный джентльмен ответил смущённо, но с достоинством: “Верно, сын мой; но я исправлю свою ошибку. Надобно блюсти своё слово крепче, чем богатство; ибо тот, кто держит слово, будет богат, а никакие богатства не сотрут пятна на совести, если нарушишь слово”. Старик велел перенести беседку на прежнее место, а когда это было исполнено, приказал её разрушить на глазах сына. Пусть это будет тебе уроком, Гюстав.

Гюстав внимательно выслушал отца и тотчас же закрыл книгу. Наступило молчание; генерал поднял Моину, боровшуюся со сном, и усадил её к себе на колени. Головка девочки поникла, припала к отцовской груди, и Моина уснула, укутанная, как плащом, своими чудесными золотистыми кудрями. В этот миг с улицы донеслись чьи-то торопливые шаги, и три удара в дверь отдались эхом во всём доме. Гулкие удары были красноречивы, как красноречив вопль человека, которому грозит смертельная опасность. Сторожевая собака яростно залаяла. Елена, Гюстав, генерал и его жена вздрогнули, но спящий Абель, которому мать осторожно расчёсывала волосы, и Моина не проснулись.

— Вот ведь некогда человеку! — воскликнул генерал, укладывая дочь в кресло.

Он стремительно вышел из гостиной, не слыша, как жена умоляет его:

— Не ходи, друг мой!..

Маркиз вбежал в спальню, схватил два пистолета, засветил потайной фонарь, бросился к лестнице и, спустившись с быстротою молнии, вмиг очутился у парадной двери; за ним бесстрашно последовал его сын.

— Кто там? — спросил генерал.

— Отворите! — ответил кто-то, тяжело дыша.

— Вы друг?

— Друг.

— Вы один?

— Один… Да откройте же, они подходят!

Не успел генерал приотворить дверь, как кто-то со сказочной быстротой, словно тень, проскользнул в переднюю; маркиз был захвачен врасплох, и незнакомец ногой захлопнул дверь, а затем налёг на створку спиной, видимо, решив никого не впускать. Генерал быстро направил пистолет на грудь незнакомца и осветил его фонарём; он увидел человека среднего роста, в меховой стариковской шубе, которая волочилась по земле и была ему широка, как будто её сняли с чужого плеча. Из осторожности ли, случайно ли, но лоб беглеца прикрывала шляпа, надвинутая на самые глаза.

— Сударь, — обратился он к генералу, — уберите пистолет. Я не собираюсь оставаться здесь без вашего согласия; но знайте: если я выйду, у заставы меня ждёт смерть! И какая смерть! За неё вы ответите перед богом. Я прошу гостеприимства на два часа. Однако, сударь, хоть я и проситель, необходимость вынуждает меня ставить условия. Мне надобно аравийское гостеприимство: пусть оно будет для вас священным, иначе отворите дверь, и я пойду на смерть. Мне нужна тайна, приют и вода. Ох, воды! — повторил он хриплым голосом.

— Кто вы такой? — спросил генерал, поражённый лихорадочной быстротой речи незнакомца.

— Вот как — “кто я такой”? Что ж, отворяйте дверь, и я уйду, — отвечал незнакомец с какою-то дьявольской усмешкой.

Маркиз во все стороны водил фонарём, чтобы осветить незнакомца, но ему удалось разглядеть только нижнюю часть его лица, и ничто не говорило в пользу того необычайного гостеприимства, которого требовал беглец: бледные щеки его подёргивались, и все черты были искажены. В тени, отброшенной полями шляпы, сверкали глаза, и перед их блеском, казалось, бледнел тусклый свет фонаря. Однако генерал должен был дать ответ.

— Сударь, — сказал он, — ваши слова столь удивительны, что и вы на моём месте…

— Жизнь моя в ваших руках! — воскликнул незнакомец, перебивая хозяина, голос его был страшен.

— На два часа? — нерешительно произнёс генерал.

— На два часа! — подтвердил беглец.

И вдруг в порыве отчаяния он сорвал с себя шляпу, обнажил лоб и, словно делая последнюю попытку, устремил на генерала горящие, живые глаза, взор которых проникал в самую душу. Взор этот излучал мысль и волю, вспыхивал молнией и поражал, как гром; ведь в иные минуты люди обладают необъяснимой властью.

— Проходите, и кто бы вы ни были, здесь вы в безопасности, — проговорил хозяин дома, и ему показалось, что он подчиняется одному из тех внутренних побуждений, в которых человек не всегда может дать себе отчёт.

— Да вознаградит вас бог! — воскликнул незнакомец, облегчённо вздохнув.

— Оружие у вас есть? — спросил генерал.

Вместо ответа неизвестный проворно распахнул шубу, но не успел маркиз рассмотреть его, как он снова закутался. Оружия не было видно, и одет он был так, словно явился прямо с бала. Хоть и вскользь оглядел его недоверчивый генерал, он увидел достаточно и воскликнул:

— Чёрт возьми, где это вы умудрились так промокнуть, ведь погода сухая?

— Опять вопросы! — высокомерно ответил незнакомец.

Тут маркиз заметил сына и вспомнил об уроке, который только что преподал ему о том, как нерушимо надо держать данное слово; это его раздосадовало, и он в сердцах сказал:

— Ах ты, упрямец этакий! Ты всё ещё здесь, а не в постели?

— Я думал, что пригожусь вам в случае опасности, — ответил Гюстав.

— Ну, ступай к себе в комнату, — промолвил генерал, смягчившись от такого ответа. — А вы, — обратился он к незнакомцу, — следуйте за мной!

Они замолчали, как два игрока, не доверяющие друг другу. У генерала появились какие-то мрачные предчувствия. Присутствие незнакомца тяготило его, как дурной сон; но, верный своему слову, он провёл его по коридорам и по лестницам в большую комнату, расположенную на третьем этаже, как раз над гостиной. Эта нежилая комната зимой служила сушильней и не сообщалась с другими покоями; её выцветшие стены украшало лишь никуда не годное зеркало, забытое на камине прежними владельцами, да большое трюмо, для которого не нашлось места, когда размещали мебель маркиза; оно было на время поставлено тут против камина. Пол в этой огромной мансарде никогда не подметался, здесь стоял ледяной холод и не было никакой обстановки, кроме двух стульев с продранными соломенными сиденьями. Генерал поставил фонарь на камин и обратился к неизвестному:

— Эта пустая мансарда будет вашим убежищем, — тут всего безопаснее. Я дал вам слово, что сохраню тайну, поэтому разрешите мне вас запереть.

Незнакомец склонил голову в знак согласия.

— Я просил лишь приюта, тайны и воды, — заметил он.

— Воду я сейчас принесу, — ответил маркиз и, тщательно заперев дверь, ощупью спустился в зал, чтобы взять свечу и пойти в буфетную за графином.

— Что случилось? — с живостью спросила маркиза у мужа.

— Ничего, дорогая, — холодно ответил он.

— Но ведь мы хорошо слышали, что вы кого-то провели наверх…

— Елена, — сказал генерал, глядя на дочь, которая вскинула на него глаза, — знайте, что честь вашего отца зависит от вашей выдержки. Вы ничего не слышали.

Девушка в ответ выразительно кивнула головой. Маркиза была озадачена и уязвлена тем, что муж косвенным образом велел ей замолчать. Генерал пошёл за графином и стаканом и вернулся в комнату, где был заперт его пленник; незнакомец стоял возле камина, прислонившись к стене, с непокрытой головой; шляпу он бросил на стул. Он, вероятно, не ожидал, что его увидят при таком ярком освещении; когда его взгляд встретился с пронизывающим взглядом генерала, на его лице появилось угрюмое выражение; но он тотчас же смягчился и, любезно улыбнувшись, поблагодарил своего покровителя. Генерал поставил стакан и графин с водой на камин, и неизвестный, ещё раз бросив на него горящий взгляд, прервал молчание.

— Сударь, — тихо сказал он, и голос его уже не прерывали спазмы, хотя он всё ещё выдавал внутреннее волнение, — я, конечно, кажусь вам странным. Извините меня за причуды, но они вызваны необходимостью. Если вы останетесь здесь, то я прошу вас, не смотрите на меня, когда я стану пить.

Маркиза раздражало, что он вынужден всё время повиноваться человеку, который не нравится ему, и он резко повернулся к нему спиной. Незнакомец выхватил из кармана белый носовой платок, обернул им правую руку; затем взял графин и залпом выпил всю воду. Маркиз, вовсе не помышляя нарушить своё безмолвное обещание, нечаянно взглянул в трюмо; благодаря расположению зеркал он отлично увидел незнакомца и заметил, что платок сразу стал красным, потому что беглец прикоснулся к нему окровавленными руками.

— А, вы посмотрели на меня! — воскликнул незнакомец, когда, выпив воду и запахнувшись в шубу, он опасливо взглянул на генерала. — Я погиб! Они идут, вот они !

— Я ничего не слышу, — сказал генерал.

— Вам нет нужды, как мне, прислушиваться.

— Вы в крови, уж не дрались ли вы на дуэли? — спросил генерал, встревоженный цветом пятен, которые расползлись по одежде его гостя.

— Вот именно, на дуэли, — подтвердил незнакомец, и его губы тронула желчная усмешка.

В этот миг издали послышался топот копыт: несколько лошадей неслись галопом; но звуки эти были слабы, как первые проблески зари. Привычное ухо генерала уловило, что скачут вымуштрованные кавалерийские лошади.

— Это жандармы, — произнёс он.

Он взглянул на своего пленника так, словно хотел рассеять сомнения, которые, вероятно, внушил ему своей невольною нескромностью, взял свечу и спустился в гостиную. Не успел он положить ключ от верхней комнаты на камин, как топот конницы стал явственнее; она приближалась к особняку с такой быстротой, что генерал вздрогнул. И действительно, лошади остановились у подъезда. Один из всадников, обменявшись несколькими словами с товарищами, соскочил и так громко постучался, что генералу пришлось отворить дверь. Он не мог совладать с тайным волнением, увидев шесть жандармов в шапках с серебряными галунами, блестевшими при лунном свете.

— Ваша светлость, — обратился к нему бригадир, — вы не слышали, не пробежал ли сейчас к заставе человек?

— К заставе? Нет, не слышал.

— Вы никому не отпирали двери?

— Вы что же, думаете, что я всегда сам отпираю двери?

— Прошу извинить, ваше превосходительство, но мне показалось…

— Это ещё что за шутки! — сердито крикнул маркиз. — Как вы смеете?..

— Не извольте гневаться, ваша светлость, — смиренно продолжал бригадир. — Извините нас за старание. Мы отлично знаем, что пэр Франции не станет впускать в свой дом убийцу, но мы хотим получить некоторые сведения…

— Убийцу! — воскликнул генерал. — И кого же он?..

— Сейчас зарубили топором барона де Мони, — подхватил жандарм. — Но за убийцей снарядили погоню. Мы уверены, что он где-нибудь тут, неподалёку, и устроим облаву. Прошу прощения, ваше превосходительство.

Говоря это, жандарм уже вскочил на лошадь и, к счастью, не мог видеть лица генерала. Бригадир привык строить всевозможные предположения, и, взгляни он на это открытое лицо, где так ясно отражались все движения души, он мог бы что-нибудь заподозрить.

— А кто убийца, известно? — спросил генерал.

— Нет, — отвечал всадник. — В конторке были банковые билеты и золото, но они не тронуты.

— Значит, это месть, — заметил генерал.

— Да что вы — старику-то? Нет, грабителю просто помешали.

И жандарм поскакал вдогонку за своими спутниками, которые были уже далеко. Генерал не мог опомниться, и это вполне понятно. Вскоре он услышал, что возвращаются его слуги; они о чём-то с жаром рассуждали, голоса их доносились с перекрёстка Монтрей. Когда они пришли, генерал, которому надо было излить свой гнев, обрушился на них. От громовых раскатов его голоса содрогался весь дом. Но генерал тотчас же утих, когда камердинер, самый смелый и находчивый из его слуг, объяснил, что они опоздали потому, что у самого Монтрейя их задержали жандармы и агенты полиции, которые разыскивают какого-то убийцу. Маркиз замолчал. Слова эти напомнили ему, к чему его обязывает создавшееся нелепое положение; он сухо приказал слугам немедленно же ложиться спать, а они были до крайности удивлены, что генерал так легко поверил выдумке своего камердинера.

Но пока во дворе разыгрывались эти события, случай, как будто маловажный, изменил положение участников этой драмы. Едва маркиз вышел, как жена его, бросавшая взгляды то на ключ от мансарды, то на Елену, в конце концов наклонилась к дочери и произнесла вполголоса:

— Елена, отец оставил ключ на камине.

Девушка подняла голову и робко взглянула на мать, глаза которой загорелись от любопытства.

— Так что же, маменька? — смущенно спросила она.

— Мне бы хотелось знать, что происходит наверху. Там никто даже не шелохнется. Сходи-ка туда…

— Сходить туда? — испуганно переспросила девушка.

— Ты боишься?

— Нет, маменька, но мне послышались там мужские шаги.

— Если б я могла пойти сама, Елена, то не стала бы просить вас об этом, — высокомерно продолжала мать. — Если отец вернётся и не застанет меня, он, пожалуй, спросит, где я, а вашего отсутствия он не заметит.

— Если вы мне велите, я пойду; но я потеряю уважение отца…

— Ах, вот что! — насмешливо промолвила маркиза. — Вы приняли шутку всерьёз, так теперь я приказываю вам пойти и посмотреть, что делается наверху. Вот ключ, Елена!.. Отец потребовал, чтобы вы молчали о том, что сейчас происходит в доме, но он вовсе не запрещал вам заглянуть в ту комнату. Ступайте и помните, что дочь не имеет права судить свою мать.

Произнеся последние слова со всей строгостью оскорблённой матери, маркиза взяла ключ и передала его Елене; та молча встала и вышла из гостиной.

“Мать всегда сумеет добиться у него прощения; а я, я-то погублю себя в его глазах! Уж не хочет ли она, чтобы отец разлюбил меня, не хочет ли выжить меня из дому?”

Такие мысли мелькали в её уме, пока она шла по тёмному коридору, в конце которого была дверь потайной комнаты. Когда она подошла к ней, в смятении мыслей её было что-то роковое. От этих смутных размышлений хлынули через край чувства, до сих пор затаённые в её сердце. Она, вероятно, и так уже не надеялась на счастливое будущее, в этот же страшный миг она совсем отчаялась; она дрожала, поднося ключ к замочной скважине, и её волнение было так велико, что ей пришлось с минуту постоять, приложив руку к сердцу, будто она могла успокоить его сильные и звучные толчки. Наконец она отперла дверь. Скрип петель, по-видимому, не привлёк внимания убийцы. Он был так углублён в свои мысли, что, невзирая на тонкий слух, стоял неподвижно, прислонившись к стене, словно был пригвождён к ней. Его чуть озарял светлый круг, отброшенный фонарем, и в этой полутьме он походил на сумрачные статуи рыцарей, стоящие по углам мрачных усыпальниц в готических часовнях. Капли холодного пота выступили на его смуглом высоком лбу. Удивительной отвагой дышали эти черты, искажённые страданием. Горящие, неподвижные и сухие глаза, казалось, наблюдали битву, происходящую перед ним в темноте; вихрь мятежных мыслей отражался на его лице, а твёрдое и решительное выражение говорило о возвышенной душе. Стан незнакомца, поза, сложение были под стать его бунтарской душе. Человек этот, полный какой-то дикой, могучей силы, пристально смотрел во мрак, словно предвидя свое будущее. Генерал, привыкший к мужественным лицам выдающихся людей, окружавших Наполеона, и занятый больше мыслью о том, что представляет собою душа этого странного гостя, не обратил внимания на его удивительную наружность; но Елена, на которую, как на всех женщин, производило сильное впечатление всё внешнее, была потрясена игрою света и тени, поэтическим хаосом, величием и страстностью лица, которые придавали незнакомцу сходство с Люцифером, воспрянувшим после падения. Внезапно буря, омрачавшая его лицо, утихла, как по волшебству, и неизъяснимая, властная сила, олицетворением которой, быть может помимо своей воли, был этот человек, захватила его с быстротою наводнения. Поток мыслей внутренним светом залил его лоб, морщины разгладились. И девушка, завороженная то ли необычайной встречею, то ли тайной, которой она коснулась, теперь могла любоваться его приятным, привлекательным лицом. Она простояла несколько мгновений молча, словно очарованная, во власти волнений, доселе неведомых её молодой душе. Но скоро, потому ли, что у Елены вырвалось восклицание или жест, или потому, что убийца из мира грёз вернулся в мир действительный и услышал чьё-то дыхание, он повернул голову и, едва различив в полумраке прекрасное лицо и величавый стан девушки, должно быть, принял эту неподвижную фигуру за ангела, за призрачное видение.

— Сударь… — промолвила Елена дрожащим голосом.

Убийца вздрогнул.

— Женщина? — негромко воскликнул он. — Да возможно ли это! Покиньте меня, — произнёс он. — Я ни за кем не признаю права жалеть меня, прощать или осуждать. Я должен жить один. Ступайте, дитя моё, — прибавил он с величественным жестом, — плохо отблагодарю я хозяина этого дома, если позволю кому-нибудь из его домочадцев дышать одним со мной воздухом. Я вынужден подчиняться законам света.

Последняя фраза была произнесена еле слышно. С редкостным своим умением предвидеть он постиг все несчастья, которые возвещает эта печальная истина, и, бросив на Елену пронизывающий взгляд, всколыхнул в голове необыкновенной девушки целый мир мыслей, ещё дремавших в ней. То был свет, как бы озаривший ещё неведомые ей страницы жизни. Её душа была подавлена, покорена, она не находила в себе сил, не могла защититься от магнетической власти взгляда, даже невольно брошенного на неё. Она была в смятении и, дрожа, выбежала из комнаты. Она вернулась в гостиную всего лишь за минуту до возвращения отца и ничего не успела рассказать матери.

Генерал был озабочен; скрестив руки, он молча и мерно шагал от окон, выходивших на улицу, к окнам, из которых виден был сад. На руках его жены лежал уснувший Абель. Моина безмятежно спала в кресле, как птичка в гнездышке. Старшая дочь не сводила глаз с огня; в одной руке у неё был клубок шёлковых ниток, в другой — иголка. В гостиной, во всём доме и на улице царила глубокая тишина, и её нарушали только неторопливые шаги слуг, расходившихся на покой; слышались взрывы приглушённого смеха — то были последние отзвуки весёлой свадебной пирушки; да ещё хлопали двери, когда слуги отворяли их, переговариваясь, и потом затворяли вновь. Из комнат, где они укладывались спать, доносился глухой шум. Упал стул. Чуть слышно раздался кашель старого кучера и смолк. И вскоре настала суровая тишина, в которую погружается полуночной порою заснувшая природа. Во мраке блестели одни лишь звёзды. Холод сковал землю. Всё молчало, всё было недвижно. Только потрескивали дрова в камине, словно для того, чтобы люди, сидевшие в гостиной, почувствовали всю глубину безмолвия ночи. Часы в Монтрейе пробили час. В это время на лестнице послышались лёгкие шаги. Маркиз и его дочь, уверенные, что убийца г-на де Мони заперт, решили, что идёт кто-нибудь из служанок, и не обратили внимания на то, что отворились двери из соседней комнаты. И вдруг появился убийца. Ужас, охвативший маркиза, живое любопытство его жены и изумление дочери позволили незнакомцу беспрепятственно дойти почти до середины гостиной, и он сказал генералу спокойным и на редкость приятным голосом:

— Сударь, два часа на исходе.

— Вы здесь! — воскликнул генерал. — Каким чудом?..

Он грозно и вопрошающе посмотрел на жену и детей. Елена вспыхнула.

— Вы, вы среди нас! — продолжал генерал взволнованным голосом. — Убийца, обагрённый кровью, — здесь! Вы оскверняете эту комнату! Прочь! Прочь отсюда! — яростно добавил он.

При слове “убийца” у маркизы вырвался вопль. Лицо же Елены, — а слово это, очевидно, решило её судьбу, — не выразило ни малейшего удивления. Казалось, она давно ждала этого человека. Всё, о чём она так много думала, теперь приобрело смысл! Кара небесная, которая суждена была за её проступок, разразилась. Она считала себя преступницей, такой же, как этот человек, и смотрела на него ясным взглядом: она его подруга, его сестра. Она видела во всём этом волю божию. Прошло бы несколько лет, и её рассудок справился бы с муками совести, но сейчас она была в каком-то исступлении. Незнакомец стоял неподвижно и был невозмутим. Презрительная усмешка скользнула по его лицу, тронула полные алые губы.

— Я благородно поступаю по отношению к вам, но вы этого не цените, — тихо произнёс он. — Я не хотел прикасаться рукою к стакану, из которого я пил, когда меня томила жажда. Я даже не хотел обмыть свои окровавленные руки под вашей кровлей; я ухожу, оставив от моего “преступления” (при этих словах его губы сжались) одно лишь воспоминание, ибо я старался пройти так, чтобы здесь от него не сохранилось ни малейшего следа. Я не допустил, чтобы ваша дочь…

— Моя дочь! — воскликнул генерал, с ужасом посмотрев на Елену. — Вон отсюда, негодяй, или я убью тебя!

— Два часа ещё не истекли. Вы не можете ни убить меня, ни выгнать, не потеряв уважения к самому себе… и моего уважения.

Тут ошеломлённый генерал попытался смерить взглядом преступника, но принужден был опустить глаза; он чувствовал, что не в силах выдержать взор незнакомца, нестерпимо блестящий взор, вторично смутивший его душу. Он испугался, что снова смягчится, так как сознавал, что воля его слабеет.

— Убить старика! Вы, должно быть, и понятия не имеете о том, что такое семья? — проговорил он, с отеческой нежностью указывая на жену и детей.

— Да, старика, — повторил незнакомец, нахмурив брови.

— Бегите! — крикнул генерал, не смея взглянуть на непрошеного гостя. — Наш договор нарушен. Я не предам вас. Нет! Я никогда не стану поставлять людей на эшафот. Но уходите, вы нам гадки.

— Я знаю, — покорно ответил преступник. — Во Франции нет ни клочка земли, куда бы я мог ступить с безопасностью для себя; но если бы правосудие, подобно богу, судило всякого по его деяниям, ежели бы оно соблаговолило расследовать, кто чудовище — убийца или его жертва, — я бы мог с гордостью остаться среди людей. Вам ли не знать преступлений человека, которого только что обезглавили! Я стал судьёй и палачом, я заменил собою беспомощное человеческое правосудие. Вот в чём моё преступление. Прощайте, сударь. Ваше гостеприимство было отравлено для меня, тем не менее я не забуду о нём. Я сохраню в душе чувство благодарности к одному-единственному человеку на свете, и этот человек — вы… Но мне бы хотелось, чтобы вы были великодушнее.

Он направился к двери. В этот миг Елена наклонилась к матери и что-то шепнула ей на ухо,

— Ах, замолчи!..

Возглас этот вырвался из груди маркизы, и генерал, услыхав его, вздрогнул так, словно увидел, что Моина умерла. Елена встала, и убийца невольно обернулся; по его лицу было видно, что он тревожится за эту семью.

— Что с вами, дорогая? — спросил маркиз у жены.

— Елена хочет бежать с ним, — сказала она.

Убийца покраснел.

— Маменька неверно объясняет вырвавшиеся у меня слова, — тихо произнесла Елена. — Ну что ж, я осуществлю её желание.

Девушка окинула всех горделивым, пожалуй, даже ожесточенным взглядом и потупилась; поза её была полна скромности.

— Елена, — спросил генерал, — вы ходили в комнату, куда я поместил…

— Да, отец.

— Елена, — проговорил он, и голос его изменился от внутренней дрожи, — вы впервые видите этого человека?

— Да, отец.

— В таком случае ваше намерение совершенно нелепо…

— Пусть нелепо, но я решилась…

— Ах, дочь моя!.. — произнесла маркиза негромко, но так, чтобы муж услышал её. — Елена, вы идёте наперекор правилам чести, скромности, добродетели, которые я старалась внушить вам. Если мы до этого рокового часа обманывались в вас, то вы недостойны и сожаления. Ведь не нравственное же совершенство этого незнакомца пленило вас? Или вас влечёт сила, которая надобна лишь преступникам?.. Нет, нет, я хорошо вас знаю и не могу предположить…

— О! Предполагайте всё, что вам угодно, — холодно заметила Елена.

Но, несмотря на твёрдость характера, которую Елена проявила в этот час, нелегко было пламени, горевшему в её глазах, осушить набежавшие слёзы. Увидев слёзы девушки, незнакомец понял, о чём говорит мать; он бросил на маркизу орлиный взор, и какая-то непреодолимая власть заставила её взглянуть на страшного соблазнителя. Но когда глаза её встретились с ясными и блестящими глазами незнакомца, она вздрогнула — так вздрагиваем мы, увидя змею или прикоснувшись к лейденской банке.

— Друг мой, — крикнула она мужу, — это дьявол! Он разгадывает всё.

Генерал вскочил, собираясь схватить шнурок от звонка.

— Он вас погубит, — сказала Елена убийце.

Незнакомец усмехнулся, сделал шаг, отвёл руку маркиза, устремив на него свой пристальный взгляд, от которого все цепенели, и генерал потерял почву под ногами.

— Я отплачу вам за ваше гостеприимство, — промолвил убийца, — и мы сочтёмся. Я избавлю вас от позора и выдам себя сам. Ну зачем мне теперь жить?

— Вы ещё можете раскаяться, — ответила Елена, глядя на него с тою надеждой, которая светится лишь в глазах юных девушек.

— Раскаиваться я никогда не стану, — ответил убийца звучным голосом, гордо вскинув голову.

— Его руки запятнаны кровью, — сказал Елене отец.

— Я оботру их, — ответила она.

— Но вы даже не знаете, нужны ли вы ему, — возразил генерал, не осмеливаясь указать на неизвестного.

Убийца приблизился к Елене; её прекрасное лицо, целомудренное и строгое, было освещено внутренним светом, отблески которого озаряли и как бы выделяли каждую черту и самые тонкие линии; бросив на прекрасную девушку нежный взгляд, огонь которого ещё вселял ужас, он взволнованно сказал:

— Из любви к вам и из желания отблагодарить вашего отца за два часа жизни я отказываюсь от вашего самопожертвования.

— И вы тоже отталкиваете меня! — воскликнула Елена голосом, раздирающим сердце. — Прощайте же все, я умру!

— Что всё это означает? — закричали отец и мать в один голос.

Девушка не проронила ни слова и, посмотрев на маркизу вопрошающим выразительным взглядом, опустила глаза. С той минуты, как генерал и его жена попытались воспротивиться словами и действием странному вторжению незнакомца в их семейный круг, и с той минуты, как он устремил на них какой-то ошеломляющий, горящий взгляд, оба они впали в необъяснимое оцепенение, и их онемевший рассудок не мог отразить сверхъестественную власть, которая их подчинила. Они чувствовали, что им не хватает воздуха, они задыхались, но не могли обвинить в этом того, кто так угнетал их, хотя внутренний голос подсказывал им, что именно в этом человеке, в этом чародее таится причина их безволия. Генерал, чувствуя упадок духа, понял, что он должен собрать все силы и образумить дочь: он обнял Елену и отошел с нею к окну, подальше от убийцы.

— Дорогая моя девочка, — вполголоса сказал он, — если какая-то необыкновенная любовь вдруг родилась в твоём сердце, то вся жизнь твоя, чистота твоих помыслов, твоя невинная и набожная душа доказали мне, что у тебя стойкий характер, и я думаю, что силы у тебя довольно, чтобы не поддаться минутному безумию. Значит, в поведении твоём кроется тайна. Так вот, моё сердце полно отеческой снисходительности, доверься ему, и если ты даже ранишь его, я заглушу свои страдания, я никому не расскажу о твоей исповеди. Послушай, может быть, ты ревнуешь нас к своим братьям, к сестрице? Что с тобой? Любовь ли смутила твою душу или ты несчастлива дома? Скажи мне, что заставляет тебя оставить нас, покинуть семью, лишить её того, что всего в ней милее, бросить мать, братьев, сестру?

— Папенька, — ответила она, — я не ревную, я ни в кого не влюблена, даже в вашего друга, господина де Ванденеса.

Маркиза побледнела, и дочь, наблюдавшая за нею, умолкла.

— Но ведь мне рано или поздно придётся покинуть вас и жить под покровительством мужа.

— Ты права.

— Разве мы знаем тех, с кем связываем свою судьбу? А в этого человека я верю.

— Дитя, — заметил генерал, повышая голос, — ты не представляешь себе страданий, которые ждут тебя.

— Я думаю о его страданиях.

— Что за жизнь предстоит тебе! — промолвил отец.

— Жизнь женщины, — прошептала дочь.

— Вот как! Откуда у вас такая осведомлённость? — воскликнула маркиза, обретая дар слова.

— Сударыня, вопрос подсказывает мне, как ответить. Извольте, я буду говорить яснее…

— Говорите всё, дитя моё!.. Ведь я мать.

Тут дочь взглянула на маркизу, и этот взгляд заставил мать умолкнуть.

— Елена, я стерплю все ваши упрёки, если вы найдёте причину для упрёков, только бы не видеть, что вы последуете за человеком, от которого все бегут с ужасом.

— Вы сами понимаете, сударыня, что без меня он будет совсем одинок.

— Довольно! — крикнул генерал. — Отныне у нас только одна дочь.

И он взглянул на спавшую Моину.

— Я вас заточу в монастырь, — прибавил он, повернувшись к Елене.

— Воля ваша, отец, — ответила она с спокойствием отчаяния. — Тогда я умру. Вы держите ответ за мою жизнь и за его душу только перед господом богом.

Наступило тяжелое молчание. По обычным представлениям светских людей, сцена эта была позорной, и никто не решался посмотреть друг другу в глаза. Тут маркиз заметил свои пистолеты, схватил первый попавшийся, взвёл курок и навел дуло на неизвестного. Обернувшись на шум, незнакомец спокойно и пристально посмотрел на генерала, рука которого, дрогнув от непреодолимой слабости, тяжело опустилась и выронила пистолет.

— Дочь моя, — сказал тогда отец, изнемогая от этой страшной борьбы, — вы свободны. Поцелуйте свою мать, если она согласится на это. Я же больше не хочу вас видеть, не хочу слышать вас…

— Елена, — обратилась мать к девушке, — подумайте, ведь вы станете нищей!

Хриплый стон вырвался из широкой груди убийцы и привлёк к нему все взгляды. На его лице было написано презрение.

— Гостеприимство, которое я вам оказал, обходится мне дорого! — воскликнул генерал, вставая. — Вы убили не одного старика, вы убиваете целую семью. Что бы там ни было, а этот дом погрузится в безысходную печаль.

— А если ваша дочь будет счастлива? — спросил убийца, пристально смотря на генерала.

— Если она будет счастлива с вами, — ответил отец, делая невероятное усилие над собой, — я не буду горевать о ней.

Елена, робея, опустилась на колени перед отцом и ласково сказала ему:

— Отец, я люблю вас и почитаю, станут ли мне напутствием сокровища вашей доброты или суровая немилость… И я заклинаю вас, пусть последние слова ваши не будут внушены гневом.

Генерал не решался посмотреть на дочь. В этот миг к ним подошёл незнакомец и, улыбаясь Елене улыбкой, в которой было что-то и демоническое и небесное, сказал:

— Ангел милосердия, которого не страшит убийца, нам пора уходить, раз вы твёрдо решили вручить мне свою судьбу.

— Нет, это непостижимо! — воскликнул отец.

Маркиза бросила на дочь какой-то странный взгляд и протянула к ней руки. Елена, рыдая, бросилась в её раскрытые объятия.

— Прощайте, маменька, прощайте! — повторяла она.

Елена смело кивнула незнакомцу, и он вздрогнул. Она поцеловала руку отцу, торопливо, без нежности поцеловала Моину и маленького Абеля и исчезла вслед за убийцей.

— Куда они пошли? — закричал генерал, прислушиваясь к шагам беглецов. — Сударыня, — обратился он к жене, — да не сон ли это? Тут скрывается какая-то тайна. Вы, должно быть, знаете её.

Маркиза затрепетала.

— С некоторых пор, — отвечала она, — Елена сделалась до крайности романтична и восторженна. Хоть я и старалась побороть эту склонность её характера…

— Это не совсем понятно…

Но генералу послышалось, будто в саду раздаются шаги дочери и незнакомца, он замолчал и быстро растворил окно.

— Елена! — крикнул он.

Его голос потерялся во мраке ночи, словно напрасное пророчество.

Произнося это имя, на которое некому уже было отозваться, генерал, словно по мановению волшебного жезла, нарушил чары, владевшие им как дьявольское наваждение. По лицу его было видно, что он вдруг опомнился. Он ясно представил себе сцену, которая только что разыгралась, он начал проклинать свою непостижимую слабость. Кровь горячей волной хлынула от его сердца к голове, к ногам; он пришёл в себя, он стал страшен, его охватила жажда мести, и он крикнул громовым голосом:

— На помощь! На помощь!

Он бросился к шнуркам звонков, рванул их, оборвал, и необычайный перезвон разнёсся по всему дому. Слуги сразу проснулись. А он всё кричал, он распахнул окна на улицу, стал звать жандармов, схватил пистолеты и начал стрелять, чтобы поторопить конную полицию, чтобы скорее поднять на ноги слуг, всполошить соседей. Собаки узнали голос хозяина и залились лаем, лошади заржали и стали бить землю копытами. Поднялся оглушительный шум, нарушивший ночную тишину. Сбегая по лестнице в погоне за дочерью, генерал увидел, что со всех сторон спешат перепуганные слуги.

— Мою дочь… Елену… похитили! Скорее в сад… охраняйте улицу!.. Откройте ворота жандармам! Все за убийцей!

И с силою, порождённой яростью, он разорвал цепь, которой был привязан огромный сторожевой пёс.

— Елена! Елена! — твердил он, наклоняясь к нему.

Собака прыгнула, словно лев, свирепо залаяла и так стремительно ринулась в сад, чго генерал не мог её догнать. В это время послышался конский топот, по улице неслись лошади; генерал сам бросился открывать ворота.

— Бригадир, — крикнул он, — преградите путь убийце господина де Мони, он уходит через мои сады! Немедленно окружите дороги к Пикардийским холмам. Я прикажу устроить облаву во всех владениях, парках, домах… А вы, — обратился он к слугам, — вы подстерегайте его на улице, караульте дорогу от заставы до Версаля. Вперёд! Все как один!

Он схватил ружьё, которое ему принёс из комнаты камердинер, и кинулся в сад, крикнув собаке:

— Ищи!

В ответ издалека донёсся страшный лай, и генерал поспешил в ту сторону, где, как ему показалось, лаяла собака.

В семь часов утра поиски жандармов, генерала, всех слуг и соседей ещё ни к чему не привели.

Собака не вернулась. Маркиз, измученный и постаревший от горя, вошёл в дом, который стал пустым для него, хотя там было ещё трое детей.

— Вы были очень холодны с дочерью, — произнёс он, глядя на жену. — Вот всё, что от неё осталось! — добавил он, показывая на пяльцы, где виднелся цветок в начатой вышивке. — Ещё недавно она была здесь, а сейчас она погибла… погибла!

И он зарыдал, закрыв лицо руками, застыл в молчании, не в силах более смотреть на эту гостиную, недавно ещё являвшую собою пленительную картину семейного счастья. Отблески зари состязались с гаснущими лампами; вокруг догоравших свечей вспыхнули бумажные розетки; всё вторило отчаянию отца.

— Это надобно уничтожить, — сказал он после минутного молчания, показывая на пяльцы. — Выше сил моих смотреть на то, что связано с воспоминанием о ней.



Та страшная рождественская ночь, когда маркиза и его жену постигло несчастье, когда они потеряли старшую дочь, потому что не могли противиться непонятной власти невольного её похитителя, была как бы предвестием, посланным судьбою. Маркиз был разорён банкротством своего биржевого маклера. Он заложил недвижимое имущество жены, чтобы попытать счастья в какой-то спекуляции и, нажившись на ней, восстановить прежнее благосостояние; но предприятие это разорило его вконец. Он готов был в отчаянии пойти на всё и покинул отечество. Шесть лет прошло со дня его отъезда. Семья редко получала от него известия, но незадолго до того, как Испания признала независимость южноамериканских республик, он известил о своём возвращении.

Итак, в одно прекрасное утро несколько французов-негоциантов, спешивших поскорее вернуться на родину с богатством, приобретённым ценою долгих стараний и опасных путешествий в Мексику или Колумбию, плыли на испанском бриге в нескольких лье от Бордо. Человек, которого больше состарили жизненные тяготы и горе, нежели время, стоял, прислонившись к защитному заслону, и, казалось, не обращал ни малейшего внимания на картину, которая раскинулась перед глазами пассажиров, собравшихся на верхней палубе. Опасности далёкого морского пути миновали, и путешественники, привлечённые отличной погодой, поднялись на палубу, чтобы приветствовать родную землю. Почти всем во что бы то ни стало хотелось увидеть ещё издали маяки, гасконские дома, Кордуанскую башню, которые терялись в причудливых очертаниях облаков, белевших на горизонте. Если бы не серебристая бахрома, вившаяся перед бригом, если бы не длинная борозда, быстро таявшая позади него, путешественникам казалось бы, что судно стоит недвижимо посреди океана, — так он был безмятежен. Чистое небо было восхитительно. Густая синева небосвода незаметно бледнела, сливаясь с голубоватой водою, и там, где они соединялись, ослепительно, будто звёзды, блестела линия горизонта. Солнечные лучи искрились в бесчисленных гранях волн на необозримом водном пространстве, и ширь морская сверкала, пожалуй, ярче небесной тверди. Приятный тёплый ветерок надувал паруса на бриге; и эти снежно-белые полотнища, и жёлтые развевавшиеся флаги, и целый лабиринт снастей чётко рисовались в воздухе на лучезарном фоне неба и океана, и лишь тени, отбрасываемые парусами, меняли их оттенки. Чудесный день, попутный ветер, родные берега, спокойное море, шум волн, навевавший сладостную грусть, красивый бриг, одиноко скользивший по океану, словно женщина, торопящаяся на свидание, — всё это было картиной, преисполненной гармонии; душа человеческая, воспаряя над плывущим судном, могла объять незыблемые пространства. Удивительно было здесь противопоставление одиночества — кипучей жизни, тишины — шуму, и никто бы не мог сказать, где начинается жизнь и шум, где — небытие и тишина; и человеческий голос не нарушал этих божественных чар. Испанца-капитана и матросов-французов охватил какой-то благоговейный восторг, всё навевало на них воспоминания. В воздухе разлилась истома. Лица сияли радостью, минувшие горести были преданы забвению, а волны тихо баюкали людей, словно в дивном сне. Однако старик пассажир, прислонившийся к защитному заслону, то и дело тревожно поглядывал на горизонт. Во всех чертах его сквозило какое-то недоверие к судьбе, и, казалось, он боялся, что ему ещё не скоро удастся вступить на французскую землю. Это был маркиз д’Эглемон. Счастье не осталось глухо к его мольбам, к его усилиям. Пять лет провёл он в поисках, в тяжёлых трудах и сделался обладателем крупного состояния. Ему так хотелось вновь увидеть родину и осчастливить семью, что он последовал примеру нескольких французских негоциантов из Гаваны и сел с ними на испанский бриг, отправлявшийся в Бордо. Воображение его, утомлённое вечным предвидением горя, теперь рисовало ему прекрасные картины минувшего счастья. Он издали заметил бурую полоску земли, и ему уже чудилось, что он видит жену и детей. Он уже был дома, у своего очага, в ласковом кругу близких. Он представлял себе Моину — она похорошела, выросла, в ней появилось что-то степенное, как у взрослой девушки. Когда эта воображаемая картина словно воплотилась для него в действительность, слёзы покатились из глаз его, и, чтобы скрыть волнение, он посмотрел на горизонт, в сторону, противоположную той, где виднелась туманная полоска, возвещавшая землю.

— Опять он! — промолвил маркиз. — Так и идёт следом за нами!

— Что там такое? — спросил капитан.

— Корабль, — вполголоса ответил генерал.

— Я ещё вчера его приметил, — сказал капитан Гомес.

И, значительно посмотрев на генерала, он шепнул ему на ухо:

— Он гонится за нами.

— Не понимаю, отчего же он до сих пор не настиг нас, — заметил старый воин, — ведь он обмачтован получше вашего проклятого “Святого Фердинанда”.

— Какие-нибудь помехи, — пробоина, может быть…

— Он нас догоняет! — крикнул генерал.

— Это колумбийский корсар, — сказал ему на ухо капитан. — Мы находимся ещё в шести лье от земли, а ветер слабеет.

— Он не идёт, а летит, будто знает, что часа через два жертва выскользнет у него из рук. Ну и смельчак!

— Это он! — вскричал капитан. — Да, не зря зовётся он “Отелло”. Недавно он потопил испанский фрегат, а ведь у самого-то пушек тридцать, не больше! Его одного я и боялся, я знал, что он крейсирует у Антильских островов. Эге, ветер крепчает, — продолжал он, помолчав и наблюдая за парусами своего корабля. — Доберёмся! Иначе нельзя. Парижанин неумолим.

— Он тоже добирается, — ответил маркиз.

“Отелло” был приблизительно в трёх лье. Хотя экипаж и не слышал, о чём говорил маркиз с капитаном Гомесом, появление парусника привлекло всеобщее внимание; почти все матросы и пассажиры подошли к тому месту, где стояли собеседники; большинство приняло бриг за коммерческое судно, и все с любопытством смотрели, как он приближается, но вдруг какой-то матрос крикнул на своём образном языке:

— Святой Иаков! Всем нам крышка, это сам Парижанин!

При этом грозном имени ужас охватил бриг, смятение воцарилось неописуемое. По приказу капитана матросы мгновенно принялись за дело: под угрозой опасности, стремясь во что бы то ни стало достигнуть берега, Гомес распорядился поднять на корабле все высокие и низкие лисели, чтобы ветер надувал поверхность всех парусов, натянутых на реях. С огромным трудом удалось произвести этот маневр; разумеется, не хватало того поразительного единства в действиях, которое так восхищает на военном судне. “Отелло” летел, словно ласточка, паруса его были установлены по ветру, но казалось, что прошёл он всё же немного, и несчастные путешественники почувствовали сладостную надежду. Но в то мгновение, когда после неслыханных усилий “Святой Фердинанд” ускорил ход благодаря искусным маневрам, в которых принимал участие сам Гомес, показывая всем, как надо действовать, и давая указания, рулевой, конечно, не без умысла, сделал неправильный поворот и поставил бриг бортом против ветра. Под ударами бокового ветра паруса так сильно “заполоскались”, что “отняли” у судна ветер; лисель-сприты сломались, и корабль “отказал”. Капитан был взбешен и стал белее паруса; одним прыжком бросился он к рулевому и занёс над ним кинжал с такой яростью, что промахнулся, но всё же столкнул матроса в море; затем он схватил руль и попытался возместить урон, нанесённый его испытанному, бывалому судну. Слёзы отчаяния стояли в глазах его, ибо предательство, угрожающее плодам наших трудов, причиняет нам более глубокое горе, нежели неминуемая смерть. Но чем больше сыпал капитан проклятиями, тем хуже двигалось дело. Он сам выстрелил из сигнальной пушки, надеясь, что выстрел услышат на берегу. В тот же миг корсарское судно, которое приближалось с неимоверной быстротой, ответило выстрелом из пушки, и ядро не долетело до “Святого Фердинанда” лишь туазов на десять.

— Чёрт возьми! — крикнул генерал. — Ловкий прицел! И пушки у них особенные.

— Ну, раз он заговорил с вами, значит, помалкивайте!.. — заметил какой то матрос. — Парижанину нечего бояться и английского корабля…

— Всё кончено! — безнадёжно воскликнул капитан, наводя подзорную трубу на берег. — Мы ещё дальше от Франции, чем я предполагал.

— Зачем отчаиваться? — воскликнул генерал. — Все ваши пассажиры — французы, они зафрахтовали ваше судно. Вы говорите, что корсар этот — уроженец Парижа? Так поднимите же белый флаг и…

— И он пустит нас ко дну, — ответил капитан. — Он ни перед чем не остановится, лишь бы завладеть богатой добычей.

— Ну, если это пират…

— Пират? — сердито сказал матрос. — Э, всё у него узаконено, он-то знает, что делает.

— Так покоримся же своей участи! — воскликнул генерал, поднимая глаза к небу.

У него достало сил сдержать слёзы.

Не успел он вымолвить эти слова, как раздался второй пушечный выстрел; ядро, пущенное более метко, попало в корпус “Святого Фердинанда” и пробило его.

— Лечь в дрейф! — приказал удручённый капитан,

Матрос, защищавший честь Парижанина, стал очень искусно помогать выполнению маневра, вызванного беспомощным положением судна. Прошло смертельно тягостных полчаса. Экипаж находился в глубоком унынии. “Святой Фердинанд” вёз четыре миллиона пиастров, составлявшие богатство пяти пассажиров и богатство генерала — миллион сто тысяч франков. На “Отелло”, который теперь был в десяти ружейных выстрелах, уже отчётливо виднелись грозные жерла дюжины пушек, готовых открыть огонь. Казалось, ветер, посланный самим дьяволом, подгонял корабль; но взгляд искушённого моряка легко угадывал, чем объясняется эта быстрота, — стоило лишь присмотреться к стремительному ходу брига, к его продолговатому, узкому корпусу, к высокому рангоуту, к тому, как скроены паруса, как превосходна, как легка вся оснастка, с каким проворством, с какой слаженностью, будто один человек, действует весь экипаж, ставя по ветру белую стену парусов. Стройное деревянное сооружение, казалось, дышало уверенностью в своей силе, было проворно и понятливо, как боевой конь или хищная птица. Матросы на корсарском корабле двигались безмолвно и готовы были в случае сопротивления уничтожить утлое торговое судёнышко, которое, к счастью для себя, присмирело и напоминало провинившегося школьника, застигнутого учителем.

— У нас ведь есть пушки! — закричал генерал, сжимая руку капитана.

Испанец бросил на старого воина взор, полный мужества и отчаяния, и промолвил:

— А люди где?

Маркиз оглядел экипаж “Святого Фердинанда” и содрогнулся. Все четыре купца были бледны и тряслись от страха, а матросы собрались в кружок и, очевидно, сговаривались о том, как бы перейти на сторону “Отелло”; они смотрели на корабль корсара с жадным любопытством. Только боцман, капитан и маркиз, глядя прямо в глаза друг другу, обменивались мыслями, полными благородства.

— Да, капитан Гомес, я давным-давно расстался со своей страной и семьей, и сердце моё было сражено горем! Неужели мне суждено проститься с ними навеки в тот самый миг, когда я несу радость и счастье своим детям?

Генерал отвернулся, и, когда гневные его слёзы упали в море, он заметил, что рулевой вплавь достиг корсарского судна.

— На этот раз, — ответил капитан, — вы, конечно, проститесь с ними навсегда.

Моряка испугал безумный взгляд француза. В это время оба судна стали почти борт к борту. Генерал, увидев экипаж вражеского брига, поверил жуткому предсказанию Гомеса. По три человека стояло у каждого орудия. Пушкарей можно было принять за бронзовые статуи, так атлетически были они сложены, так застыли их лица, так мускулисты были их обнажённые руки. Смерть, поразив этих силачей, не сбила бы их с ног. Хорошо вооружённые, деятельные, ловкие и крепкие матросы стояли неподвижно. Их мужественные лица загорели на солнце, огрубели от непогоды. Глаза их горели, в них светились отвага и сметливость, злобное торжество. Глубокое молчание корсаров, столпившихся на палубе, свидетельствовало о строжайшей дисциплине, благодаря которой чья-то несокрушимая воля усмиряет этих злых духов, принявших человеческий образ. Главарь стоял у грот-мачты, скрестив руки; он был без оружия, лишь топор лежал у его ног. Голову его защищала от солнца широкополая войлочная шляпа, и тень от неё скрывала лицо. Солдаты, пушкари и матросы, напоминавшие собак, лежащих у ног хозяина, переводили взгляд со своего капитана на торговое судно. Когда бриг подошёл к бригу, толчок вывел корсара из задумчивости, и он шепнул что-то своему молодому помощнику, стоявшему в двух шагах от него.

— На абордаж! — крикнул молодой корсар.

И “Отелло” с поразительною быстротой взял на абордаж “Святого Фердинанда”. Корсар негромко отдавал приказания, его помощник повторял их, и люди, — а каждому заранее были известны его обязанности, — преспокойно отправились на палубу захваченного корабля, словно семинаристы к обедне, и, связав руки матросам и пассажирам, захватили добычу. Они мигом перетащили на палубу “Отелло” бочки, наполненные пиастрами и съестными припасами, и весь экипаж “Святого Фердинанда”. Когда корсары, связав генералу руки, швырнули его на какой-то тюк, словно он сам был вещью, ему почудилось, что всё это он видит во сне. Корсар, его помощник и один из матросов, очевидно, исполнявший обязанности боцмана, стали совещаться. Говорили они недолго, потом матрос свистнул; по его приказу все корсары перескочили на борт “Святого Фердинанда”, вскарабкались на мачты и принялись обдирать паруса и снасти с такою быстротою, с какою солдат на поле брани раздевает убитого, позарившись на его сапоги и шинель.

— Пришла наша погибель, — спокойно сказал маркизу испанец, следивший взглядом за жестами трёх главарей, пока они совещались, и за движениями матросов, старательно разбиравших оснастку брига.

— Отчего вы так думаете? — спокойно спросил генерал.

— А вы полагаете, что они будут с нами церемониться? — ответил испанец. — Они, по всей вероятности, сейчас решили, что нелёгко будет сбыть “Святого Фердинанда” во французских или испанских портах, и решили потопить его, чтобы не возиться. Ну, а нас… уж не воображаете ли вы, что они возьмут на себя обузу и будут нас кормить, когда сами не знают, к какому порту пристать?

Не успел капитан произнести эти слова, как генерал услышал душераздирающие вопли и глухой плеск, будто в воду упало несколько человек. Он обернулся — четырёх негоциантов как не бывало. И когда генерал с ужасом взглянул на восьмёрку свирепых пушкарей, то увидел, что руки у них ещё подняты.

— Ну, что? Я говорил вам, — бесстрастно вымолвил испанец.

Маркиз порывисто вскочил; море уже успокоилось, и он даже не мог различить того места, где его несчастные спутники пошли ко дну; сейчас они, связанные по рукам и ногам, бились под водою, а может быть, их уже пожирали рыбы. В нескольких шагах от него изменник-рулевой и матрос со “Святого Фердинанда”, превозносивший и до того могущество Парижанина, по-приятельски разговаривали с корсарами и указывали пальцем на тех моряков с брига, которых считали достойными экипажа “Отелло”; двое юнг уже связывали ноги остальным матросам, не обращая внимания на их страшные проклятия. С отбором было покончено, восемь пушкарей схватили приговорённых и, не вдаваясь в излишние разговоры, швырнули за борт. Корсары с каким-то злобным любопытством наблюдали за тем, как люди падали в воду, за их искажёнными чертами, за последними муками; у самих корсаров лица не выражали ни насмешки, ни удивления, ни жалости. Для них, очевидно, это было самое обыкновенное, привычное дело. Пожилых гораздо больше занимали бочки с пиастрами, стоявшие у основания грот-мачты, и они смотрели на эти бочки с какою-то мрачной, застывшей усмешкой. Капитан Гомес и генерал сидели на тюке и, как бы советуясь друг с другом, обменивались горестными взглядами. Вскоре оказалось, что из всего экипажа “Святого Фердинанда” лишь они оставлены в живых. Семеро матросов, выбранных среди испанских моряков двумя предателями, уже с радостью превратились в перуанцев.

— Что за мерзавцы! — вдруг крикнул генерал; честность и благородное негодование заглушили в нём и горе и осторожность.

— Они подчиняются необходимости, — хладнокровно заметил Гомес. — Ежели бы вам попался кто-нибудь из этих молодчиков, ведь вы бы проткнули его шпагой.

— Капитан, — проговорил молодой корсар, обернувшись к испанцу, — Парижанин слышал о вас, вы единственный человек, говорит он, который хорошо знает проливы Антильских островов и берега Бразилии. Не хотите ли…

Капитан перебил его презрительным возгласом:

— Я умру, как подобает моряку, испанцу, христианину… понял?

— В воду! — крикнул молодой человек.

Два пушкаря, услышав приказ, схватили Гомеса.

— Вы подлые трусы! — закричал генерал, пытаясь удержать корсаров.

— Эй, старина, — сказал ему помощник Парижанина, — не кипятись! Хоть твоя красная ленточка и производит некоторое впечатление на капитана, но мне-то на неё плевать… Сейчас мы с тобою тоже потолкуем.

В этот миг генерал услышал глухой шум, к которому не примешалось ни одного стона, и он понял, что отважный капитан Гомес умер, как подобает моряку.

— Или верните мне богатства, или убейте меня! — закричал он в порыве ярости.

— Э, да вы весьма благоразумны! — насмешливо ответил корсар. — Теперь-то вы наверняка чего-нибудь от нас добьётесь…

Тут по знаку корсара двое матросов кинулись связывать ноги француза, но он неожиданно и смело отбросил напавших; ему удалось — никто не мог предвидеть этого — выхватить саблю, висевшую на боку у корсара, и он стал ловко размахивать ею, как и следует бывалому кавалеристу, знающему своё дело.

— Эй, разбойники! Не смахнуть вам в море, как устрицу, старого наполеоновского солдата!

Выстрелы из пистолетов, наведённых почти в упор на неподатливого француза, привлекли внимание Парижанина, который наблюдал за тем, как переносят, по его приказанию, снасти со “Святого Фердинанда”. С невозмутимым видом он подошёл со спины к храброму генералу, схватил его, быстро приподнял и потащил к борту, собираясь швырнуть его в воду, как швыряют отбросы. И тут взгляд генерала встретился с хищным взглядом человека, обольстившего его дочь. Оба сразу узнали друг друга. Капитан тотчас повернул в сторону, противоположную той, куда он направлялся, будто ноша его была невесомой, и не сбросил генерала в море, а поставил возле грот-мачты. Послышался ропот, но Парижанин окинул подчинённых взглядом, и тотчас воцарилось глубокое молчание.

— Это — отец Елены, — чётко и твёрдо сказал он. — Горе тому, кто посмеет отнестись к нему непочтительно.

Ликующее “ура” прозвучало на палубе и вознеслось в небо, словно молитва в храме, словно начальные слова “Te Deum”. Юнги качались на снастях, матросы бросали вверх шапки, пушкари топали ногами; толпа корсаров бесновалась, выла, свистела, вопила. Что-то исступлённое было в этом ликовании, и встревоженный генерал помрачнел. Он приписывал всё это какой-то ужасной тайне и, как только к нему вернулся дар речи, спросил: “А где же моя дочь?” Корсар бросил на него глубокий взгляд, который лишал самообладания даже самых отважных, и генерал умолк, к превеликой радости матросов, польщённых тем, что власть их главаря простирается на всех; затем он повёл генерала вниз, спустился с ним по лестнице, проводил его до какой-то каюты и, быстро распахнув дверь, сказал:

— Вот она.

Он исчез, а старый воин замер при виде картины, представшей его глазам. Елена, услышав, что кто-то поспешно открывает дверь, поднялась с дивана, на котором она отдыхала, и, увидев маркиза, удивлённо вскрикнула. Она так изменилась, что узнать её мог лишь отец. Под лучами тропического солнца её бледное лицо стало смуглым, и от этого в нём появилась какая-то восточная прелесть; все черты её дышали благородством, величавым спокойствием, глубиною чувства, что, должно быть, трогало даже самые грубые души. Длинные густые волосы ниспадали крупными локонами на плечи и грудь, поражавшие чистотою линий, и придавали что-то властное её гордому лицу. В позе, в движениях Елены чувствовалось, что она сознаёт свою силу. Торжество удовлетворённого самолюбия чуть раздувало её розовые ноздри, и её цветущая красота говорила о безмятежном счастье. Что-то пленительно-девичье сочеталось в ней с горделивостью, свойственной женщинам, которых любят. Она, раба и владычица, хотела повиноваться, ибо могла повелевать. Она была окружена великолепием, полным изящества. Платье её было сшито из индийского муслина, без всяких вычур, зато диван и подушки были покрыты кашемиром, зато пол просторной каюты был устлан персидским ковром, зато четверо детей, играя у ног её, строили причудливые замки из жемчужных ожерелий, из бесценных безделушек, из самоцветов. В севрских фарфоровых вазах, разрисованных г-жою Жакото, благоухали редкостные цветы — мексиканские жасмины, камелии; среди них порхали ручные птички, вывезенные из Южной Америки, и они казались крылатыми сапфирами и рубинами — живыми золотыми слитками. В этой гостиной стоял рояль — он был прикреплён к полу, а на деревянных стенах, затянутых алым шёлком, тут и там висели небольшие полотна известных мастеров: “Заход солнца” Гюдена виднелся рядом с Терборхом; “Мадонна” Рафаэля соперничала в поэтичности с эскизом Жироде; полотно Герарда Доу затмевало картину кисти Дроллинга. На китайском лакированном столике поблескивала золотая тарелка с сочными плодами. Казалось, что Елена — королева обширной страны и что коронованный возлюбленный собрал для её будуара самые изящные вещи со всего земного шара. Дети устремили на своего деда умный и живой взгляд; они привыкли жить среди сражений, бурь и тревог и напоминали маленьких римлян, жаждущих войны и крови, с картины Давида “Брут”.

— Неужели это вы! — воскликнула Елена, крепко схватив отца за руку, словно хотела убедиться, что видение это — явь.

— Елена!

— Отец!

Они бросились в объятия друг друга, и трудно сказать, чьи объятия были горячее и сердечнее.

— Вы были на том корабле?

— Да, — ответил он, с удручённым видом опускаясь на диван и глядя на детей, которые обступили его и рассматривали с наивным вниманием. — Я бы погиб, если бы не…

— Мой муж, — промолвила она, прерывая его, — я догадываюсь.

— Ах, Елена, — воскликнул генерал, — зачем мы встретились при таких обстоятельствах, ведь я так тебя оплакивал! Как буду я скорбеть о твоей участи!..

— Почему? — спросила она, улыбаясь. — Вы должны радоваться: я самая счастливая женщина на свете.

— Счастливая? — воскликнул он, чуть не подскочив от изумления.

— Да, добрый мой папенька, — промолвила Елена; схватив его руки, она то осыпала их поцелуями, то прижимала к своему трепещущему сердцу и, ласково склонившись к отцу, не сводила с него блестящих глаз, ставших ещё выразительнее от радостного волнения.

— Как же так? — спросил старик; ему хотелось узнать о жизни дочери, и он забыл обо всём, глядя на её сияющее лицо.

— Послушайте, отец, — ответила она, — моим супругом, возлюбленным, слугою и властелином стал человек, душа которого беспредельна, как море, не ведающее границ, любовь которого необъятна, как небо. Да, это сам бог. За семь лет ничто — ни слово, ни движение, ни чувство — не нарушало дивную гармонию его речей, нежности и любви. Когда он смотрит на меня, доверчивая улыбка играет на его губах, в глазах светится радость. Там, наверху, громовой голос его порою заглушает вой бури или шум сражений; но здесь голос его кроток и мелодичен, как музыка Россини, которая так трогает меня. Любая моя женская прихоть исполняется. Зачастую желания мои бывают даже превзойдены. Я царствую на море, и мне повинуются, как королеве. Счастлива! — заметила она, прерывая себя. — Да разве этим словом передашь, как я счастлива! Мне достались все сокровища любви, какие только выпадают на долю женщины. Любить, быть беспредельно преданной тому, кого любишь, и встречать в его сердце неиссякаемое чувство, в котором словно тает женская душа, полюбить навеки, — скажите, разве это всего лишь счастье? Я уже прожила тысячу жизней. Здесь я царю, здесь я повелеваю. Ни одна женщина, кроме меня, не ступала на этот корабль, и Виктор всегда в нескольких шагах от меня. Ему не уйти дальше кормы или носа, — продолжала она с лукавым выражением. — Семь лет! Любовь, выдержавшая семь лет нескончаемой радости, ежеминутного испытания, это больше чем любовь! Да, да! Лучше этого не найти ничего на свете. На языке человеческом не выразить небесного блаженства!

Слезы полились из её горящих глаз. Четверо детей жалобно закричали, бросились к ней, как цыплята к наседке, а старший ударил генерала, не сводя с него сердитого взгляда.

— Абель, — промолвила она, — ангел мой, я плачу от радости.

Она посадила его на колени, и ребёнок обнимал её царственную шею, ластился к матери, как львёнок, играющий с львицею.

— А не случается тебе скучать? — спросил генерал, ошеломлённый восторженным ответом дочери.

— Случается, — ответила она. — Когда мы бываем на суше. Да и там я ещё никогда не расставалась с мужем.

— Но ведь ты любила празднества, балы, музыку?

— Музыка — это его голос; празднества — это наряды, которые я придумываю, чтобы нравиться ему. А если ему по вкусу мой убор, то мне кажется, будто мной восхищается весь мир. Поэтому я и не бросаю в море все эти бриллианты, ожерелья, диадемы, усыпанные драгоценными каменьями, все эти сокровища, цветы, произведения искусства, которые он дарит мне, говоря при этом: “Елена, ты не бываешь в свете, и я хочу, чтобы свет был у тебя”.

— Но на корабле полно мужчин, дерзких, грубых мужчин, страсти которых…

— Я понимаю вас, отец, — усмехнувшись, ответила Елена. — Успокойтесь. Право, императриц не окружают таким почётом, как меня. Они суеверны; они думают, что я — добрый дух корабля, их предприятий, их успехов! Но их бог — он! Однажды, — это было лишь раз, — какой-то матрос был недостаточно почтителен со мною… на словах, — прибавила она, смеясь. — И не успело это дойти до Виктора, как экипаж выбросил матроса в море, хоть я и простила его. Они любят меня, как своего ангела-хранителя; стоит им заболеть, я за ними ухаживаю: неустанная женская забота так нужна, — мне удалось спасти многих от смерти. Мне жаль этих несчастных, — в них есть что-то исполинское и младенческое.

— А если бывают сражения?

— Я привыкла к ним, — ответила она. — Только в первый раз я дрожала. Теперь моя душа закалена в опасностях и даже… Я ведь ваша дочь, — сказала она, — я люблю их.

— А если он погибнет?

— Я погибну с ним.

— А дети?

— Они — сыны океана и опасности, они разделят участь родителей. Жизнь наша едина, мы неразлучны. Все мы живём одной жизнью, все вписаны на одной странице книги бытия, плывём на одном корабле; мы знаем это.

— Так, значит, ты любишь его так беззаветно, что дороже его для тебя нет никого в мире?

— Никого, — повторила она. — Но в эту тайну не стоит углубляться. Взгляните на моего милого мальчугана, ведь это его воплощение!

И, крепко обняв Абеля, она стала осыпать поцелуями его волосы…

— Но, — воскликнул генерал, — мне не забыть, как он сейчас велел сбросить в море девять человек…

— Значит, так было нужно, — ответила она, — он очень добр и великодушен. Он старается пролить как можно меньше крови, чтобы сберечь и поддержать мирок, которому покровительствует, и ради того благородного дела, которое он защищает. Скажите ему о том, что показалось вам дурным, и, вот увидите, он убедит вас в своей правоте.

— А преступление его? — сказал генерал, как бы говоря с собою.

— Ну, а если это было правым делом? — промолвила она с холодным достоинством. — Если человеческое правосудие не могло отомстить за него?

— Само правосудие не могло отомстить? — воскликнул генерал.

— А что такое ад, — спросила она, — как не вечное отмщение за какие-нибудь грехи краткой нашей жизни?!

— Ах, ты погибла! Он околдовал, развратил тебя. Ты говоришь, как безумная.

— Останьтесь ещё с нами хоть на день, отец, и когда вы увидите, услышите его, — полюбите его…

— Елена, — строго сказал старик, — мы в нескольких лье от Франции…

Она вздрогнула, посмотрела в окно и указала на беспредельную зеленоватую водную даль.

— Вот моя родина, — ответила она, притопнув ногой по ковру.

— Неужели ты не хочешь повидаться с матерью, сестрой, братьями?

— Конечно, хочу, — ответила она со слезами в голосе, — но только если он согласится и будет сопровождать меня!

— Итак, Елена, у тебя ничего не осталось, — сурово заключил старый воин, — ни родины, ни семьи?

— Я жена его, — возразила она с гордым видом, с выражением, исполненным благородства. — За все эти семь лет лишь сейчас мне довелось впервые испытать радость, которою я обязана не ему, — добавила она, взяв руку отца и целуя её, — и впервые услышать упрёк.

— А совесть твоя?

— Совесть! Да ведь совесть — это он.

И вдруг она вздрогнула.

— А вот и он сам, — сказала она. — Даже во время боя, сквозь шум на палубе я различаю его шаги.

И щёки её внезапно зарумянились, всё лицо расцвело, глаза заблестели, кожа стала матово-белой… Всё существо её, каждая голубая жилка, невольная дрожь, охватившая её, — всё говорило о счастье любви. Такая сила чувства умилила генерала. И правда, сейчас же вошёл корсар и, сев в кресло, подозвал старшего сына и стал играть с ним. С минуту длилось молчание; ибо генерал, поглощённый задумчивостью, подобной сладостной дремоте, рассматривал изящную каюту, похожую на ласточкино гнездо, где семья эта семь лет плавала по океану меж небом и волнами, уповая на человека, который вёл её сквозь опасности в боях и бурях, как проводит семью глава её среди бедствий общественной жизни… Он с восхищением смотрел на дочь, на этот волшебный образ морской богини, пленительно красивый, сияющий счастьем, и все сокровища, рассыпанные вокруг неё, бледнели перед сокровищами её души, перед огнём её глаз и той неописуемой прелестью, которой вся она дышала.

Всё складывалось необычайно, и это поражало его, а возвышенность чувств и рассуждений сбивала с толку обычные его представления. Холодные и себялюбивые расчёты светского общества меркли перед этой картиной. Старый воин почувствовал всё это, и он понял также, что дочь его никогда не расстанется со своей привольной жизнью, богатой событиями, наполненной истинной любовью; он понял, что если она хоть раз изведала, что такое опасность, и не устрашилась её, то уже не пожелает вернуться к мелочной жизни ограниченного и скудоумного света.

— Я вам не помешал? — спросил корсар, прерывая молчание и глядя на жену.

— Нет, — ответил генерал. — Елена мне всё рассказала. Я вижу, что для нас она потеряна…

— Подождите, — живо возразил корсар. — Ещё несколько лет, и срок давности позволит мне вернуться во Францию. Когда совесть чиста, когда человек, лишь попирая законы вашего общества, может…

Он замолк, не считая нужным оправдываться.

— И вас не мучает совесть? — спросил генерал, прерывая его. — Ведь вы опять, на моих глазах, совершили столько убийств…

— У нас не хватает съестных припасов, — невозмутимо сказал корсар.

— Но вы бы могли высадить людей на берег…

— Они послали бы за нами сторожевой корабль, отрезали бы нам отступление, и мы не добрались бы до Чили…

— Однако, прежде чем они успели бы предупредить из Франции адмиралтейство Испании…

— Но Франции наверняка не пришлось бы по вкусу, что некто, да ещё человек, подлежащий её уголовному суду, завладел бригом, зафрахтованным уроженцами Бордо. Скажите-ка, неужели вам не доводилось на поле битвы делать немало лишних пушечных выстрелов?

Взгляд корсара привёл генерала в замешательство, и он промолчал, а дочь взглянула на него, и взор её выражал и торжество и печаль.

— Генерал, — значительным тоном произнёс корсар, — мой закон — ничего не присваивать себе из общей добычи за счёт товарищей. Но нет никаких сомнений, что моя доля будет гораздо больше, чем отнятое у вас состояние. Позвольте мне возместить его вам другой монетой…

Он взял из-под крышки рояля большую пачку банковых билетов и, не считая их, протянул маркизу — в пачке был миллион.

— Вы понимаете, — произнес он, — что мне нечего делать на путях в Бордо… Итак, если вас не прельщают опасности нашей бродячей жизни, виды Южной Америки, наши тропические ночи, наши сражения и радостная надежда, что мы поддержим знамя молодой республики или имя Симона Боливара, то вам придётся нас оставить… Шлюпка и преданные люди ждут вас. Будем надеяться на третье и вполне счастливое свиданье…

— Виктор, а мне так хочется, чтобы отец ещё немного побыл с нами, — с досадою промолвила Елена.

— Десять минут промедления, и мы, пожалуй, столкнёмся со сторожевым фрегатом. Что ж, тогда позабавимся. А то наши люди скучают.

— О, уезжайте, отец! — воскликнула Елена. — И отвезите вот это сестрице, братьям… и матери… — прибавила она, — на память от меня.

Она схватила пригоршню самоцветов, ожерелий, драгоценностей, завернула их в кашемировую шаль и робко протянула отцу.

— А что же мне сказать им? — спросил он, поражённый тем, что дочь помедлила, прежде чем произнести слово “мать”.

— Ах, как можете вы сомневаться в моей душе? Я ежедневно молюсь за их счастье.

— Елена, — сказал старик, пристально глядя на неё, — неужели я не увижу тебя больше? Неужели никогда не узнаю, что заставило тебя бежать?

— Это не моя тайна, — ответила она строго, — и даже если бы я имела право раскрыть её, я бы вам о ней, пожалуй, не поведала. Десять лет меня терзали неслыханные муки.

Она замолчала и протянула отцу подарки для семьи. Приключения на войне приучили генерала к весьма растяжимому понятию о военной добыче, и он принял подарки дочери, с приятностью подумав о том, что под влиянием такой чистой, возвышенной души, как душа его Елены, Парижанин остался честным человеком, что он просто воюет с испанцами. Его пристрастие к смельчакам восторжествовало. Решив, что было бы нелепо держаться сурово, он крепко пожал руку корсара, обнял Елену, единственную дочь свою, с сердечностью, присущей солдатам, и уронил слезу, осыпая поцелуями её лицо, горделивое и мужественное выражение которого было ему так мило. Моряк был растроган и подвёл к нему своих детей для благословения. Наконец долгим взглядом, не лишённым теплоты и ласки, было сказано последнее прости.

— Будьте счастливы вечно! — воскликнул старик и быстро поднялся на палубу.

Необычайное зрелище ждало генерала на море. “Святой Фердинанд”, охваченный пламенем, пылал, как огромный костёр. Матросы, собираясь потопить испанский бриг, нашли в его трюме груз рома, а так как рому и на “Отелло” было вдоволь, они потехи ради решили поджечь огромную чашу пунша в открытом море. Вполне понятно, что это забавляло людей, которые пресытились однообразным видом моря и хватались за всё, лишь бы приукрасить своё существование. Когда генерал спускался с брига к шлюпке, в которой сидела шестёрка крепких гребцов, внимание его невольно рассеивалось, и он то смотрел на огонь, пожиравший “Святого Фердинанда”, то на дочь, которая стояла на корме “Отелло” рука об руку с корсаром. Воспоминания нахлынули на него, и, видя белое платье Елены, развевающееся и лёгкое, словно парус, различая посреди океана её стройную и прекрасную фигуру, такую величественную, что, казалось, она господствует над морем, генерал по беспечности, свойственной военным, забыл, что он плывёт над могилой храброго Гомеса. Над бригом тёмной тучей расплывался огромный столб дыма, и солнечные лучи, пронизывая её то тут, то там, освещали всё сказочным сиянием. Словно то было второе небо, мрачный купол, под которым сверкали огни, а над ним раскинулся необозримый лазурный небосвод, казавшийся в тысячу раз красивее благодаря этому мимолётному сочетанию. Необычайные оттенки дыма, то жёлтые, то золотистые, то красные, то чёрные, сливались, и он, клубясь, застилал горевший корабль, который трещал, скрипел, стонал. Огонь с рокотом подбирался к снастям и охватывал всё судно, — так пламя народного восстания разносится по всем улицам города. Ром горел синеватым трепещущим пламенем, будто бог морей помешивал это пьяное зелье, — так студент весело поджигает пунш на какой-нибудь пирушке. Но солнце, свет которого был ярче, из зависти к этому дерзкому огню затмевало его своими лучами и почти не позволяло различать переливчатые цвета пожара. Будто вуаль, будто прозрачный шарф колыхался посреди огненного потока. “Отелло” убегал в новом направлении, стараясь поймать лёгкий ветерок, накренился то в одну, то в другую сторону, словно бумажный змей в воздухе. Красавец-бриг, лавируя, бежал к югу; порою он скрывался от взора генерала, исчезая за столбом дыма, бросавшим на воду причудливую тень, порою показывался снова, плавно поднимаясь и убегая всё дальше и дальше. Всякий раз, когда Елене удавалось увидеть отца, она взмахивала носовым платком, посылая ему прощальное приветствие. Вскоре “Святой Фердинанд” пошёл ко дну, волны ключом забурлили вокруг него, но море тотчас же успокоилось. И не осталось от всей этой картины ничего, кроме облачка, плывшего по ветру. “Отелло” был уже далеко; шлюпка приближалась к берегу; между утлым челном и бригом повисло облако дыма. В последний раз генерал увидел дочь в просвете колыхавшегося дыма. Пророческое видение! Только белый платок, только платье вырисовывались на тёмном, буром фоне. Меж зеленой водою и синим небом уже не было видно брига. Елена стала чуть приметной точкой, тонким, изящным штрихом, небесным ангелом, мечтой, воспоминанием.



Маркиз, восстановив своё состояние, умер, ибо силы его были подорваны. Несколько месяцев спустя после его смерти, в 1833 году, маркизе пришлось сопровождать Моину на воды в Пиренеи. Там избалованной дочке захотелось увидеть горные красоты, и мать отправилась с нею в горы. Вот какая трагическая сцена разыгралась на следующее утро после их возвращения на курорт.

— Боже мой, — сказала Моина, — напрасно мы не остались ещё на несколько дней в горах! Там было гораздо лучше. Вы слышали, мама, как неугомонно, как несносно пищал за стеной ребёнок и как болтала какая-то противная женщина. Она изъясняется на каком-то диалекте, и я не поняла ни слова. Ну что у нас за соседи? Я глаз не сомкнула почти всю ночь!

— А я ничего не слышала, — отвечала маркиза, — но, дорогая моя девочка, я попрошу хозяйку гостиницы освободить для нас другую комнату; мы останемся одни, без соседей, и нас не будет беспокоить шум. Как ты себя чувствуешь? Ты не очень утомлена?

С этими словами маркиза подошла к постели Моины.

— А нет ли у тебя жара? — спросила она, притагиваясь к руке дочери.

— Ах, оставь меня, мама, у тебя холодные пальцы.

И девушка сердито откинулась на подушку, но в её движении было столько грации, что матери трудно было обидеться. В этот миг из соседней комнаты донёсся тихий, протяжный стон; от этого стона дрогнуло бы сердце любой женщины.

— Ты всю ночь слышала стоны и не разбудила меня? Мы бы…

Стон, выражавший невыносимое страдание, прервал речь маркизы; она воскликнула:

— Там кто-то умирает! — и быстро вышла из комнаты.

— Пришли мне Полину, — крикнула ей дочь, — я буду одеваться.

Маркиза торопливо спустилась по лестнице и увидела, что хозяйка гостиницы стоит во дворе и вокруг неё собралось несколько человек — все внимательно слушали её.

— Сударыня, вы кого-то поместили рядом с нами, и, очевидно, человек этот тяжко болен…

— Ах, и не говорите! — подхватила хозяйка. — Я сейчас послала за мэром. Это женщина, и представьте себе, бедняжка приплелась вчера вечером пешком; она шла из Испании, без денег и без паспорта. Она несла за спиной умирающего ребёнка, и у меня духу не хватило прогнать её. Нынче утром я сама пошла её проведать, потому что вчера, когда она тут появилась, она разжалобила меня до слёз. Вот ведь бедняжка! Она лежала рядом с сыночком, и оба они были при смерти. “Сударыня, — сказала она мне, снимая с пальца перстень, — больше у меня ничего не осталось, возьмите кольцо в счёт уплаты; этого будет достаточно, я здесь пробуду недолго. Бедненький мой сынок! Мы умрём вместе”. Вот что она сказала, а сама глаз не сводила с малыша. Взяла я её кольцо, спросила, кто она такая, но она наотрез отказалась назвать себя… Я тут же послала за лекарем и за мэром.

— Да ведь ей нужно помочь! — воскликнула маркиза. — Сделайте всё, что понадобится. Господи, может быть, ещё не поздно спасти её! Я оплачу все расходы…

— Ах, сударыня, она, видно, прегордая, и уж не знаю, согласится ли…

— Я сама пойду к ней…

И маркиза, не медля, поднялась к неизвестной, не подумав о том, какое тяжёлое впечатление может произвести её траурное платье на эту женщину, которая, как говорили, была при смерти. Увидев умирающую, маркиза побледнела. Несмотря на страшные страдания, изменившие прекрасное лицо Елены, она узнала свою старшую дочь!

Когда в дверях появилась женщина в чёрном, Елена приподнялась, вскрикнула от ужаса и медленно стала опускаться на подушки, узнав в этой женщине свою мать.

— Дитя моё, — промолвила г-жа д’Эглемон, — не нужно ли вам что-нибудь? Полина! Моина!

— Мне уже ничего не нужно, — чуть слышно ответила Елена, — я надеялась увидеть отца, но ваш траур говорит мне…

И, не досказав, Елена прижала ребёнка к сердцу, словно хотела согреть его, поцеловала его в лоб, потом посмотрела на мать, — глаза её по-прежнему выражали упрёк, но она уже прощала, взгляд стал мягче. Маркизе не хотелось замечать этого упрёка, она забыла, что Елена — дочь её, зачатая в слезах и отчаянии, что она, дитя долга, стала причиной её самого большого горя; она тихо подошла к умирающей дочери, помня лишь о том, что Елена первая дала ей познать радость материнства. Её глаза наполнились слезами, и, обняв дочь, она воскликнула:

— Елена, дитя моё!

Елена молчала. Она прислушивалась к последним вздохам своего последнего ребёнка.

В этот миг вошли Моина, её горничная, хозяйка и врач. Маркиза сжимала холодеющую руку дочери в своей руке и смотрела на неё с искренним отчаянием. Вдова моряка, — ей удалось во время кораблекрушения спасти лишь одного ребёнка из всей своей счастливой семьи, — доведённая горем до исступления, взглянула на мать, и что-то ужасное было в её глазах…

— Всё это дело ваших рук! Если бы вы были для меня тем, чем вы…

— Моина, уйди!.. Все уходите отсюда! — крикнула г-жа д’Эглемон, стараясь заглушить голос Елены. — Умоляю тебя, дитя моё, не воскрешай сейчас наши печальные размолвки.

— Я буду молчать, — ответила Елена, делая над собою нечеловеческое усилие. — Я ведь мать, я знаю, что Моина не должна… Но где мой ребёнок?

Моина вернулась, подстрекаемая любопытством.

— Сестрица, — проговорила избалованная девушка, — вот доктор…

— Ничто уже не поможет, — произнесла Елена. — Ах, зачем я не умерла в шестнадцать лет, — ведь тогда я хотела покончить с собою… Вне законов нет счастья! Моина… ты…

Она умерла, склонив голову к головке своего ребёнка, сжимая его в объятиях.

Вернувшись к себе в комнату, г-жа д’Эглемон сказала, заливаясь слезами:

— Твоя сестра, должно быть, хотела тебе сказать, что для девушки счастье в любви невозможно вне общепринятых законов, а главное — вдали от матери.

Загрузка...