Глава двенадцатая После мира

Думается, надо признать тот факт, что каждый будет толковать и объяснять договор так, как его понимает.

Сервьен, январь 1649 года

1

Через тридцать лет в Германию наконец пришёл мир. В Праге звон колоколов заглушал грохот пушек, ночное небо над холмами у реки Майн озаряли фейерверки[1487], но не было никакой радости в моравском Ольмюце, где шведская армия стояла восемь лет. Солдаты приуныли и помрачнели, а женщины, следовавшие за ними в обозах, бродили по лагерю понурые и зарёванные. «Я на войне родилась, — жаловалась одна из них полковому командиру. — У меня нет ни дома, ни друзей, ни родины. Война — это моя жизнь. Что мне теперь делать? Куда пойти?»[1488] От Ольмюца на три мили растянулся поток повозок, фургонов и путников, уходивших из города. Немногочисленные бюргеры, оставшиеся в Ольмюце, собрались в полуразрушенной церкви и пели благодарственный гимн:

От прещения Твоего бегут они, от гласа грома Твоего быстро уходят,

Восходят на горы, нисходят в долины, на место, которое

Ты назначил для них.

Ты положил предел, которого не перейдут,

и не возвратятся покрыть землю[1489].

Но и через два года после подписания мира всё ещё не было уверенности в том, что солдаты не вернутся обратно. Мир, который Германия получила в Мюнстере и Оснабрюке, был ничем не лучше урегулирования, достигнутого в Праге тринадцать лет назад.

На переговорах Эрскин особенно настаивал на необходимости учитывать интересы не только шведского государства, но и шведской армии. Да и все союзники хотели застолбить за собой право на расквартирование войск в продолжение ещё одного года, чем отчасти и было вызвано затягивание конгресса[1490]. Они просто-напросто пытались отодвинуть подальше наступление критического момента. Перед французским правительством, всё ещё воевавшим с Испанией и державшим под контролем свою преимущественно однородную национальную армию, такой проблемы не стояло. Неприятности поджидали шведские власти — надо было демобилизовать почти сто тысяч человек, в основном немцев, не имевших никаких иных средств для существования, кроме тех, которые давала война. У шведов же служили протестанты, изгнанные Габсбургами, чехи и австрийцы, возмущённые тем, что правительство, за которое они проливали кровь, предало их ради эфемерного мира. Не устраивала перспектива обнищания бернхардинцев, переметнувшихся к шведам в надежде на лучшее обхождение, чем у Тюренна.

Прескверно складывалась ситуация и с имперской армией. Пикколомини предстояло избавиться от двухсот тысяч мужчин и женщин. Найти занятие в мирной жизни для такой огромной массы людей — задача непростая, даже если бы они все были семи пядей во лбу.

После подписания мира сразу же возникли две нешуточные угрозы. Армии всё ещё находились в Германии, и любая из конфликтующих сторон, решив, что она прогадала, могла возобновить военные действия, пока у неё для этого имелись наличные средства. Вторая опасность: сами солдаты могли взбунтоваться против генералов, желая продолжить прежний образ жизни, дававший им возможность обогащаться за счёт грабежей, и войска превратились бы в обыкновенные банды. В Вене, например, серьёзно опасались совместного выступления против миротворцев шведских и баварских войск[1491]. Назначение главнокомандующим Карла Густава, кузена королевы Кристины, не добавило уверенности в том, что не случится ничего непредвиденного. Принц был молод, тщеславен и воинствен. Он хотел завоёвывать славу, а не заниматься таким прозаическим делом, как расформирование армии.

Нерешённость определённых проблем также создавала повод для беспокойства. Ни католики, ни протестанты не были удовлетворены компромиссным подходом к урегулированию их притязаний. Миротворцы не предусмотрели никакого механизма для реализации этой части соглашения, и любые попытки навязать новые правила могли моментально привести к возобновлению войны.

Папский нунций осудил весь пакет договорённостей как противоречащий интересам церкви. Испанское правительство выразило своё недовольство императору, обвинив его в предательстве. Флибустьер Карл Лотарингский, полностью исключённый из соглашений, продолжал удерживать в Германии крепость Хаммерштайн, несмотря на протесты. Испанцы объявили о намерении не уходить из Франкенталя. Герцога Мантуи возмутило то, что французское правительство забрало у него часть земель, даже не попросив согласия[1492].

Последний неприятельский гарнизон был выведен из Германии через пять с половиной лет, в мае 1654 года. Первые два года угроза возобновления войны считалась вполне реальной, и только последние три года лишь локальные конфликты угрожали обшей стабильности.

Мир был провозглашён в Праге в середине ноября 1648 года. До конца декабря шведские и имперские командующие регулярно встречались друг с другом, и население ожидало скорую демобилизацию. Однако до завершения года генералы продвинулись вперёд только на один шаг — определили промежуточную контрибуцию, которую должны выплатить подданные императора на содержание войск до их расформирования[1493]. О самом расформировании даже не было и речи, рассмотрение этой проблемы — условий и порядка демобилизации — отложили до созыва нового конгресса в Нюрнберге.

Можно представить, какой взрыв возмущения поднялся по всей Германии, когда эту сумму огласили. В Страсбурге народ чуть не взбунтовался[1494], а в епископство Льеж Карлу Густаву пришлось послать войска для того, чтобы изымать деньги[1495]. Всё же желание покончить с войной возобладало, и огромная контрибуция с помощью швейцарских и отечественных банков была собрана[1496].

Теперь всё зависело от генералов — Карла Густава, Врангеля, Пикколомини, и они, как ни странно, повели себя достойно. В сентябре 1649 года Карл Густав уже смог отпраздновать общий успех и устроить для коллег «банкет мира» в Нюрнберге, на котором Врангель, выстрелив из пистолета в потолок, провозгласил, что он больше не нуждается в оружии[1497]. Карл Густав тем временем занялся демобилизацией и проводил её так же рьяно, упорно и решительно, как впоследствии вёл свою армию в битвы. Уволив лишних офицеров и объединив неполные роты, он довёл войска до оптимальной численности, рассредоточил полки, подозревавшиеся в мятежности, по разным районам, а когда бунт всё-таки произошёл, безжалостно подавил его. Правители с обеих сторон, стремясь уменьшить остроту проблемы, пытались привязать часть солдат к земле, однако если они и добились хоть какого-то успеха, то лишь в Баварии, Гессене и Пфальце[1498]. Обозлённые офицеры и солдаты предпочитали сами устраивать свою судьбу. Ударялись в бега целые роты: нанимались к французам, испанцам, англичанам, венецианцам, к герцогу Савойскому, князю Трансильванскому, даже к царю России. Но бесприютных солдат оказалось слишком много, и не все могли найти себе нового хозяина. Немало бывших вояк ушли в леса и предгорья, организовавшись в разбойничьи банды. В одном или двух районах пришлось оставить, правда, ненадолго, небольшие контингенты для борьбы с мародёрами[1499], и в продолжение многих лет купцы отправлялись в путешествие группами и с надёжной охраной.

Не раз назревал серьёзный военный конфликт. Шведские войска поднимали мятежи в Юберлингене, Ноймаркте, Лангенархе, Майнау и Эгере. Бунт в Швайнфурте подавлял сам Врангель. Несколько полков умудрились перехватить деньги, посланные их командирам для выдачи жалованья, и скрыться в неизвестном направлении, скорее всего к вербовщикам. В июле 1650 года в Ангальте применили военную силу против банды мятежников, самой опасной из всех, какие орудовали до сего времени, окружили её и расстреляли[1500]. С не меньшей жестокостью был подавлен бунт в баварской армии: курфюрст приказал открыть огонь из пушек по мятежникам, а затем повесил пятнадцать главарей и зачинщиков за то, что они посмели заявлять о каких-то своих правах[1501].

Летом же 1650 года стало известно о том, что имперские войска вошли в состав испанской армии, и это вызвало бурю протеста со стороны шведов и французов. Казалось, вот-вот снова начнётся война. Демобилизация приостановилась, и появились сообщения, будто шведы опять набирают рекрутов. Лишь каким-то чудом удалось избежать кризиса, и 14 июля 1650 года участники переговоров встретились в последний раз на банкете, устроенном для них теперь уже генералом Пикколомини. За городом он установил гигантскую палатку, украшенную зеркалами, канделябрами, цветами и символикой. Рядом была сооружена картонная крепость, напичканная фейерверками. После обычной перепалки, произошедшей между Врангелем и каким-то имперским генералом за первенство, гости расселись по местам в пять часов вечера и предались обильному пиршеству, сопровождавшемуся оглушительными залпами и тостами за мир и здоровье всех присутствующих. Когда пир закончился, Пикколомини собственноручно зажёг запал, и картонная крепость взмыла в небо в вихре ракетных огней. Публику развлекал очень добродушный лев, у которого в лапе торчала оливковая ветвь, а из пасти лился нескончаемый поток вина[1502].

Главные переговорщики разъехались, но конференция заседала ещё год, разрешая самые разные менее значительные трудности. Но и тогда остался неурегулированным целый ряд проблем. Испанцы не уходили из Франкенталя до тех пор, пока в 1653 году император не уступил им Безансон. Карл Лотарингский ретировался из крепости Хаммерштайн только в начале 1654 года, а в мае этого же года шведы наконец убрали свой последний гарнизон в Германии — из Фехты. Эвакуация войск тем не менее не прекращалась со времени первого заседания конференции в Нюрнберге в 1649 году. Урожай 1650 года жители большинства районов Германии уже могли собирать в условиях гарантированного мира. Знаменательно, что в празднованиях благодарения принимали участие дети: школьники в белых одеяниях и зелёных коронах пели в Долльштедте[1503], и школьники же приветствовали возвращение курфюрста Карла Людвига на границе Пфальца[1504]. Они символизировали будущее Германии, они были её надеждой, возможно, единственной.

2

Немцы не впервые воевали на протяжении целого поколения, но легенды превратили именно эту войну в нечто исключительное и уникальное в истории и Германии и Европы. По крайней мере до середины XIX века никакие самые завышенные оценки людских и материальных потерь не казались чересчур экстравагантными и неправдоподобными. Считалось, что население страны сократилось на три четверти; ещё более значительный урон был нанесён животноводству и материальному благосостоянию нации; сельское хозяйство вышло на довоенный уровень в некоторых регионах только через два столетия. Экономическая жизнь и торговля вымерли в большинстве городов; все последующие политические грехи обычно списывались на последствия Тридцатилетней войны — от причуд имперской конституции до заморской германской империи.

Критические исследования, проведённые за последние десятилетия, вскрыли два прежде не отмеченных обстоятельства: первое — в 1618 году Германия уже находилась на пути к краху; второе — данные того времени ненадёжны.

Князья, стремившиеся уйти от финансовой ответственности, приводили собственные сведения об ущербе, граждане старались освободиться от уплаты налогов — в результате рисовалась крайне мрачная картина о положении в стране. В перечне ущерба, нанесённого Германии и представленного шведскому правительству, данные о разрушенных деревнях в некоторых районах превышали их общее количество, известное до начала военных действий[1505]. И журналисты и памфлетисты не скупились на гиперболизации.

В преувеличениях не было ничего необычного. Они ценны уже тем, что, помимо доли истины, которая в них содержалась, отражали умонастроение той эпохи, душевное состояние людей, определявшееся жуткой реальностью. Независимо от того, три четверти населения потеряла Германия или меньше, ясно одно: никогда прежде, да, вероятно, и впоследствии, в её истории не было такого всеобщего ощущения беды и животного страха.

Изучая немногочисленные достоверные факты и критически осмысливая гиперболизации и явные легенды, приходишь к выводу: война была страшна в большей мере для отдельного человека, деревни или города, чем для нации. Конечно, совершенно беззащитный крестьянин страдал от налогов, грабежей и насилия, однако крестьянство же в целом стало сильнее в сравнении с другими слоями общества. Дворянство полностью зависело от крестьян в восстановлении сельского хозяйства, и это давало им возможность для самоутверждения[1506]. Похожее противоречие можно заметить и в бытовой экономике. Начиная с 1622 года и в продолжение последующих пятидесяти лет цены неуклонно снижались[1507]. Этот процесс сопровождался ростом заработков, и в результате стоимость жизни падала, а уровень жизни повышался в течение всей Тридцатилетней войны. Такая общая тенденция вовсе не доказывает, что люди не страдали от периодически возникавшего голода, мародёрства и миграции. В сухом графическом изображении цены на зерно в Аугсбурге действительно снижались, но каждый внезапный рывок вверх означал голод и неминуемую смерть[1508].

Отчёты и цифры, оставленные нам людьми, жившими в ту эпоху, несмотря на все преувеличения, дают общее представление о тех последствиях войны, с которыми столкнулись в 1648 году власти и специалисты, взявшиеся за восстановление Германии. В этих данных, не важно, насколько они достоверны или гиперболизированы, содержится огромное человеческое горе, представляющее интерес если не для экономиста, то для историка. Одни только шведы обвиняются в том, что они разрушили почти две тысячи замков, восемнадцать тысяч деревень и более полутора тысяч городов[1509]. Бавария заявляла, что потеряла восемьдесят тысяч семей и девятьсот деревень, Богемия лишилась семидесяти пяти процентов населения и более восьмидесяти процентов деревень (каждых пяти из шести). В Вюртемберге, утверждают свидетельства, сохранилась одна шестая населения, в Нассау — одна пятая, в Хеннеберге — одна третья, в разорённом и опустошённом Пфальце — одна пятидесятая[1510]. Население Кольмара сократилось вдвое, от населения Вольфенбюттеля осталась только восьмая часть его прежней численности, в Магдебурге — десятая, в Хагенау — пятая, в Ольмюце — менее пятнадцатой[1511]. Минден, Хамельн, Гёттинген и Магдебург, судя по отчётам, лежали в руинах[1512].

Такова легенда. Можно привести и другие данные, которые трудно подтвердить. Население Мюнхена насчитывало двадцать две тысячи человек в 1629 году, а в 1650-м — семнадцать тысяч; в Аугсбурге в 1620 году проживало сорок восемь тысяч человек, в 1650-м — двадцать одна тысяча[1513]. В Хемнице от почти тысячи человек осталось менее двухсот, в Пирне из восьмисот семидесяти пяти жителей осталось пятьдесят четыре[1514]. Население Марбурга, подвергавшегося оккупации одиннадцать раз, уменьшилось вдвое, а муниципальный долг вырос в семь раз; и через двести лет бюргеры всё ещё выплачивали проценты по займам, сделанным во время войны[1515]. Население Берлин-Кёльна сократилось на четверть, а Ной-Бранденбурга — почти наполовину. Альтмарк, Зальцведель, Тангермунде и Гарделеген потеряли треть своих жителей, Зеехаузен и Штендаль — больше половины, Вербен и Остербург — две трети[1516]. Через Зунд из портов Восточной Фрисландии до 1621 года проходило ежегодно до двухсот судов; в последнее десятилетие войны — в среднем не более десяти[1517].

«Я никогда не поверил бы в то, что так можно изничтожить страну, если бы всё это не видел собственными глазами», — говорил генерал Мортень в Нассау[1518]. У правителей, собиравшихся восстанавливать Германию, было предостаточно таких свидетельств.

Ущерб, нанесённый земледелию и скотоводству, оценить трудно в силу недостаточности достоверных данных о состоянии сельского хозяйства до и после войны. Можно отметить лишь одно обстоятельство: легче всего списывать на войну потери домашнего скота, зерна и прочих продуктов сельского хозяйства. Армии, несмотря на стенания, умудрялись жить до последнего дня на квартирах и сохранять хотя бы часть четвероногих животных, не обязательно лошадей, для всадников и обозов. Что касается мародёров, которые время от времени выходили за пределы своих баз, то деревни, стоявшие в стороне от дороги или укрывавшиеся в глухих долинах, могли избежать грабежей и разорения.

Лейпциг обанкротился в 1625 году, но муниципалитет испытывал финансовые затруднения уже давно[1519]. Отдельные города пережили совсем немного неудобств, а некоторые из них обогатились на войне. Эрфурт взялся у себя устраивать ежегодную ярмарку, когда в 1623–1633 годах Лейпциг оккупировали войска[1520]. Постоянно возрастало население Вюрцбурга[1521]. Бремен умудрился монополизировать рынок английских тканей[1522]. Гамбург перехватил у своих конкурентов торговлю сахаром и пряностями и вышел из войны одним из богатейших городов Европы, способным соперничать на Балтике со Швецией и Соединёнными провинциями[1523]. Графству Ольденбург благодаря искусной непорядочности своего правителя удавалось так маневрировать среди непостоянных альянсов, что оно всегда оставалось в выигрыше и избежало оккупации войсками. Франкфурт-на-Майне, пережив несколько трудных лет после Нёрдлигена, вновь обрёл относительное благополучие и благосостояние. Население Дрездена, восполнившего беженцами потери людей из-за чумы, за годы войны не выросло, но и не уменьшилось[1524].

Нельзя забывать и о том, что разрушительный потенциал армий был значительно меньше, чем в наши дни. Вследствие неспособности властей защитить своих граждан, зачаточного состояния благотворительности и полного отсутствия дисциплины в её современном понимании война приобретала особенно жестокий характер. Однако не происходило столь масштабных операций и разрушений, как сегодня. Строения в основном были деревянные и достаточно легко и быстро восстанавливались. Каменные и кирпичные дома вполне выдерживали злость солдата XVII века. Здания возрождались в некоторых районах столь оперативно, что некоторые скептики засомневались в реальности ужасов Тридцатилетней войны.

Вряд ли были велики и финансовые потери, заявленные тогдашними властями. Большая часть финансовых средств, полученных в виде военных контрибуций, просто переходила из рук в руки, возвращаясь в карманы людей, содержавших солдат. Не так уж много денег накапливалось в сбережениях или пересылалось в иностранные банки и вкладывалось в иностранные земли расчётливыми генералами[1525]. В любом случае потери с лихвой возмещались поступлениями из Испании, Швеции, Соединённых провинций и, в особенности, из Франции.

Тем не менее нехватка капитала, особенно на местах, ощущалась постоянно. В период между 1630 и 1650 годами саксонское правительство отчеканило всего лишь два с половиной миллиона талеров — в два с лишним раза меньше, чем за последние двадцать лет предыдущего века[1526]. Стабильное уменьшение налоговых поступлений свидетельствовало о девальвации собственности и снижении благосостояния налогоплательщика. Трудно поверить, но выручка пивного подвальчика в Лейпциге составляла менее двадцати пяти центов[1527].

Крестьяне даже наживались на финансовой неразберихе. Солдаты не торговались, и крестьянский мальчишка мог спокойно обменять кружку пива на серебряный кубок[1528]. В Аугсбурге во время шведской оккупации крестьяне покупали угнанный скот за нелепо мизерные цены: солдаты понятия не имели о реальной стоимости украденных животных. Безвластие было на руку нечистоплотным людям. Нередко особо храбрые фермеры продавали войскам лес и урожай, выращенный на земельных угодьях струсившего и сбежавшего соседа[1529]. К концу войны выросло целое поколение людей, привыкших в своих интересах использовать свободу, которую даёт слабое гражданское управление.

Катастрофическое сокращение населения, заявленное многими регионами, в определённой степени объяснялось миграцией; при более внимательном рассмотрении положения в Германии до и после войны выясняется, что население страны не столько вымирало, сколько перемешалось из одного места в другое. Однако шрамы, оставшиеся после массовой миграции, ещё долго давали о себе знать.

Действительные масштабы потерь мирных жителей оценить чрезвычайно сложно. Детальный анализ ситуации в Альтмарке показывает: число жителей в городах сократилось на сорок процентов, а в сельской местности — наполовину[1530]. Потери были почти равные среди мужчин и женщин. Надо сказать, что в годы войны смертность среди мирного населения в пропорциональном отношении была почти такая же, если не больше, как и в армиях. Война не разделяла своих жертв на мужчин и женщин.

Согласно легенде население Германии сократилось с шестнадцати до четырёх миллионов человек. Обе цифры неверны. В германской империи, включая Эльзас и исключая Нидерланды и Богемию, в 1618 году, вероятно, можно было насчитать двадцать один миллион человек и менее тринадцати с половиной миллионов в 1648-м[1531]. Некоторые авторитеты полагают, что потери были ещё меньше[1532]. Так или иначе, любые данные, муссировавшиеся пропагандой в продолжение многих поколений, не представляется возможным ни подтвердить, ни опровергнуть с некой долей уверенности.

3

Значительно более серьёзное влияние на дезинтеграцию общества оказали социальный хаос и постоянная смена властей и религий. Небольшое улучшение в положении крестьянства, вызванное в некоторых регионах ослаблением власти, долго не продержалось. В Саксонии дворянство сразу же обратилось к правительству с требованием обуздать самоволие крестьян. В прежние времена крепостные не имели права оставлять землю, но в хаосе войны многие из них ушли в города и освоили ремёсла. Потом они вернулись и стали применять новые профессии дома и обучать им своих детей, что не могло не сказаться на повышении благосостояния семей. Пока война продолжалась, дворяне могли только злиться от бессилия; с наступлением мира всё изменилось. В Саксонии дворяне заставили курфюрста, задолжавшего им немалые деньги, выпустить указы, запрещавшие крестьянам уходить из деревень и заниматься какими-либо ремёслами[1533]. Таким образом, пришедший в Германию мир отобрал у крестьян одно из важных приобретений, которое им дала война.

Этот процесс особенно был заметен в Саксонии, но имел место — правда в не столь выраженном виде — почти во всех регионах. Экономические последствия такого постыдного классового самоуправства были менее значительными, чем социальные. Землевладельцы, естественно, стремились к процветанию, и если им не хватало дальновидности, то это ещё не значит, что они были плохими хозяевами. В послевоенные годы повсюду внедрялись научно-интеллектуальные новшества. Однако в моральном и социальном отношении феодальный деспотизм оставался бесспорным злом. Феодальные обязательства вроде бы исчезли, но заново выстроились феодальные барьеры и снова пустило корни кастовое самосознание.

Аналогичная кастовость была присуща и отношениям между городом и деревней, между купечеством, крестьянством и аристократией, и разрыв ещё больше углублялся стремлением господствующих классов утвердить своё социальное превосходство, несмотря на экономическую разруху. Война породила ещё один социальный слой — безземельных дворян, живших за счёт родственников, их предприимчивости и накоплений и паразитировавших не одно десятилетие. Никакого выравнивания классов в условиях затянувшегося бедствия не произошло. Напротив, социальная иерархия стала ещё контрастнее и наглее. Редкий случай, чтобы удачливый генерал приобрёл поместье или женился на аристократке. Иоганн фон Верт ушёл в отставку богатым и взял в жёны фрейлину фон Кюфштейн. Крестьянское происхождение Меландера не помешало ему стать графом и умереть, имея четверть миллиона талеров. Но это исключительные примеры. Хотя солдат иногда и мог разбогатеть на грабежах, изменить свой социальный статус было практически нереально. Иностранные наёмники, добившиеся каких-то привилегий, происходили, как правило, из дворянских, пусть и обедневших, семей. Пикколомини был представителем известной сиенской династии, Исолани считался потомком кипрских аристократов, шведские офицеры, почти поголовно, представляли класс землевладельцев[1534]. Даже убийцы Валленштейна подавали себя господами. Хотя среди офицеров во всех армиях было немало необразованных невежд, в большинстве своём они происходили из семей с родовыми гербами. Аристократическая отличительность, в общем-то бесполезная и абсурдная, имела тогда огромную притягательную силу. Среди иностранных наёмников блистали такие известные аристократические имена, как Деверу, Рутвен, Монтекукколи. В войсках и в 1618-м, и в 1648 году сражалось немало офицеров-отпрысков из древних германских родов — тех же Фалькенбергов и Кюфштейнов, а не Мюллеров и Шмидтов.

Если война не оказала практически никакого влияния на социальное расслоение, то она всё-таки слегка перемешала расы. Наплыв испанской, шведской, итальянской, хорватской, фламандской и французской солдатни, естественно, не мог не отразиться на этнической экологии. Меньше всего приток чужеземной крови коснулся средних и высших классов. И конечно, вряд ли можно говорить о каких-то фундаментальных изменениях в этносе или физическом облике. На германцев не особенно повлияли периодические нашествия гуннов, славян и викингов. Рассуждения о расовом воздействии на чехов шведской оккупации основаны лишь на народных поверьях. Почти все многочисленные «Schwedenshantz»[1535] в Германии имеют более древнее происхождение[1536].

Торговый средний класс давно переживал упадок, и война лишь довершила его крах. Буржуазия будущего выросла не из свободных купцов, а из подневольных чиновников, самого паразитического и консервативного социального слоя[1537]. Бюргерство, превратившись в придаток господствующего класса и связав свою корысть с интересами правителей, разрушило барьер между дворянством и крестьянством.

Малые города сохранили своё значение, но теперь целиком зависели от настроений князя, бравшего их под свою опеку и использовавшего крепостные стены для защиты своих земель. Многокрасочная городская вольница уступила место чопорно изысканному стилю княжеского двора. Этот нарочито-утончённый стиль был далёк от реальной жизни людей и нередко от естественных склонностей немцев, но привносил в маленькие города элемент цивилизованности и космополитизма. Лишившись традиционного аскетизма, германское искусство влилось в русло европейской культуры, которая тогда была преимущественно французской.

Националисту не нравились перемены. Пуританин противился любому иностранному влиянию. Ему не нужны были ни великолепные росписи Тьеполо в Вюрцберге, ни парижское изящество дворцового ансамбля Цвингер в Дрездене. Он готов был закрыть уши руками, чтобы не слушать музыку, если она написана за пределами Германии.

Агрессивность национального самосознания немцев после войны сохранилась в неизменном виде. Они не признавали французскую культуру с первых же дней её появления на германской земле, и не из-за французской интервенции и поражения императора. Побеждённые австрийцы приняли её сразу же и с удовольствием пользовались её шедеврами. Более или менее благожелательно отнеслись к ней жители севера и запада страны. Князья не позволили им иметь своё мнение, и писатели-сатирики понапрасну точили свои перья. Филандер фон Зиттевальд[1538] тщетно обрушивался на молодое поколение, которое хотело, чтобы всё было «a la mode», и называло старые времена «altfrankisch»[1539], подобно тому как мы приклеили к определённому периоду в нашей истории ярлык «викторианского»[1540].

Что касается поглощения германской культуры иноземной, то война здесь ни при чём. Мода на Францию охватила весь мир: и Англию, и Италию, и Соединённые провинции, и даже Швецию с Данией.

4

Политические последствия войны были более значительными, нежели социальные и экономические. Границы империи совершенно изменились. Признание независимости Швейцарии и Соединённых провинций лишь подтвердило уже существующее де-факто положение. Эльзас и Задняя Померания[1541], формально ещё остававшиеся частью империи, фактически переходили под контроль иностранных держав, и их отторжение, по крайней мере Эльзаса, было делом времени. Устья четырёх рек оказывались теперь на чужой территории: дельтой Рейна владели испанцы и голландцы, дельтой Эльбы распоряжались датчане, Одера — шведы, Вислы — поляки. Ситуация с Эльбой и Вислой вернулась к состоянию на 1618 год, но фактическое обладание агрессивной Голландией выходами из Рейна[1542] и захват Одера шведами должны были неминуемо отразиться на торговых интересах Германии и её национальной гордости.

Сложнее связать с войной политические изменения в самой империи. Причины, породившие конфликт, приобрели новый характер, а некоторые из них исчезли. Трансформация отношений между церковью и государством уже происходила в 1618 году и вполне могла завершиться без кровопролития. Официально не признанный кальвинизм до войны исповедовало больше людей, чем после неё. Борьбу против абсолютизма в Германии с самого начала загубили привилегированные классы. Хотя в 1618 году и не могло быть уверенности в том, что князья одержат победу над императором, она была всё же вероятна.

Война ускорила процесс превращения князей в единственных властителей, кому подданные реально могут адресовать свои тревоги. Она подтвердила необходимость в сильной власти для выживания нации, деспотизм оказался более действенным, чем самоуправление, бюрократия эффективнее обеспечивает стабильность, нежели система свободного выбора.

Империя стала лишь географическим понятием. Фердинанд III забаррикадировался в отцовском территориально-политическом образовании под названием «Австрия». Его теперь можно было величать королём-императором Австрии и её ближайших провинций, он уже исполнял эту роль в Мюнстере и будет играть её и впоследствии. Подтвердив право князей на заключение иностранных альянсов, мирный конгресс завершил процесс дезинтеграции империи как единого государства. Из её развалин поднялись Австрия, Бавария, Саксония и Бранденбург, будущая Пруссия.

Ослабив Австрию, Франция распахнула двери перед новой могущественной силой в Германии. Фридрих Вильгельм Бранденбургский и его потомки позаботились о том, чтобы такой силой не стала ни Бавария, ни Саксония, ни возродившаяся Австрия. Верно, нельзя говорить, что именно война породила Фридриха Вильгельма. Тяжёлая юность выковала в нём определённые качества, но способности у него были собственные. Война дала ему шанс, и он им воспользовался.

Однако война способствовала тому, что на севере Германии подозрения, которые там всегда питали к Габсбургам, переросли в лютую ненависть к ним как виновникам всех несчастий. Они пожертвовали империей ради Австрии и обрели мир, заплатив за него священными германскими землями. Из-за их дурной политики шведы пришли на Одер, а французы получили Эльзас. Критики не хотели замечать очевидных вещей: Габсбурги всё-таки стремились объединить Германию, шведы ступили на Балтийское побережье, воспользовавшись сепаратизмом строптивых князей, а пожертвовать Эльзасом императора вынудил Максимилиан Баварский. Как бы то ни было, факт остаётся фактом: Тридцатилетняя война сделала необратимой ненависть северян к династии, правившей на юге. И её самым главным результатом можно считать то, что отчуждение и разрыв между Германией и Австрией стали неизбежными.

Иногда встречаются утверждения, будто Германия, если бы не было войны, могла превратиться в величайшую или по крайней мере в одну из великих держав в Европе. Такие эмоциональные заявления несерьёзны. В 1618 году империя не выказывала ни малейших признаков того, что она развивается как колониальная держава. Более того, она даже не собиралась конкурировать с Данией, Испанией или Англией. В Германии имелись такие экономические инструменты, как рынок, товарный и денежный обмен, но их было недостаточно для осваивания колоний. Упадок городского предпринимательства был одной из удручающих особенностей Германии 1618 года. Только какое-то экономическое чудо и внезапное появление крепкой направляющей силы могли превратить империю 1618 года в мощное и ведущее торговое государство.

Экономическая предприимчивость испанцев, португальцев, англичан и голландцев поддерживалась либо политикой государства, способного финансировать колониальные проекты, либо частной инициативой и частными ресурсами, либо стремлением найти земли, свободные от религиозной тирании. В империи отсутствовала централизованная власть, частный капитал истощался, а принцип cujus regio ejus religio означал, что человек мог иметь определённую свободу вероисповедания дома и не отправляться в её поисках за океан. С другой стороны, мирные договоры закрыли выход в моря, и германский предприниматель должен был ставить перед собой цели, весьма далёкие от освоения заморских колоний.

5

В своей трагедии Германия должна винить прежде всего саму себя. Нисколько не умаляя достоинств Ришелье, Оливареса, двух Фердинандов и шведского короля, следует сказать: не они, а им создавали благоприятные возможности для тех или иных действий. Всегда оказывалось слишком легко разделять политических союзников, манипулировать корыстными интересами правителей и настраивать их друг против друга. Разобщённость Бранденбурга и Саксонии помешала создать единую германскую партию и использовать для этого потенциал протестантского манифеста, принятого в Лейпциге в 1631 году, и раздоры между иностранными державами. Саксония и Бавария сепаратно втянулись в 1635 году в обманчивый Пражский мир и встали на сторону императора в то время, когда, казалось, дело пошло к всеобщему урегулированию.

Не вызывает удивления то, что чистейший эгоизм ландграфини Гессен-Кассельской и авантюриста Бернхарда Саксен-Веймарского иногда выдаётся за проявление германского патриотизма. Действительно, в этом сонме правителей с путаными и непостоянными намерениями и желаниями трудно обнаружить человека, имевшего ясную и чёткую политическую программу.

Ответственность за катастрофу настолько расплывчата, что невозможно выделить какого-то конкретного виновника. В некотором смысле каждый человек, обладавший определённым влиянием в германских государствах, виновен в том, что война длилась так много лет. Однако чем больше у человека власти, тем больше и ответственности. Следовательно, надо осуждать прежде всего тех, кто мог остановить войну, но не сделал этого.

Фридрих и Фердинанд, главные антагонисты в 1618 году, могли бы сослаться хотя бы на то, что они руководствовались указаниями Всевышнего. С этой точки зрения каждый вправе оценивать их действия в соответствии с собственными убеждениями. В отношении Иоганна Георга и Максимилиана правильнее было бы применять другие стандарты. Им хватало ума на то, чтобы извлекать выгоды из конфликта. Они должны были воспользоваться им и для того, чтобы прекратить войну. Они были людьми благоразумными вначале, но надо было оставаться таковыми до конца.

Надо сказать, немногим участникам трагедии, среди них оказались Иоганн Георги Максимилиан, довелось увидеть, как начиналась и заканчивалась война. Иоганн Георг в преклонном возрасте умер в своём дворце в Дрездене в 1654 году, окружённый детьми и внуками. Максимилиан Баварский скончался тремя годами раньше в Ингольштадте, лёжа в пустой комнате среди отцов-иезуитов.

Эти два князя должны были подавить свои амбиции и создать единую германскую партию, достаточно сильную для того, чтобы обуздать претензии Фердинанда и утихомирить Фридриха без вмешательства как испанцев, так и французов. Они пытались сделать нечто подобное в 1620 году, вступив в альянс с Фердинандом, с тем чтобы он не обращался за помощью к испанцам. Однако Максимилиан скомпрометировал себя, позарившись на титул и земли Фридриха, и Иоганн Георг остался в одиночестве. Требуя себе Лусатию, Максимилиан совершал ошибку, но по крайней мере эту землю давал ему Фердинанд. Иначе дело обстояло с Пфальцем, и притязания на него Максимилиана были преступны и опасны. Он никогда не смог смыть с себя это позорное пятно. Курфюршество постоянно мешало ему играть роль истинного патриота Германии. Он не мог серьёзно заниматься созданием единой германской партии, потому что никакая центральная партия не согласилась бы с наглым ограблением другого князя, совершённым с санкции императора. Из-за курфюршества он переметнулся в испанский лагерь, когда появились шведы, а французы бросили его. По этой же причине он потом гнул спину перед Францией и при заключении Вестфальского мира оторвал Эльзас от империи и отдал Мазарини. Эльзасом Германия заплатила за то, чтобы Максимилиан сохранил за собой Пфальц.

В душе он был конституционалистом и противником иностранного вмешательства во внутренние дела Германии, но неправедные поступки привели его сначала к испанцам, а потом к французам. Думал бы князь в решающие моменты больше об интересах Германии, а не Баварии, он мог бы остановить войну: в 1620 году у него были для этого все возможности, и он ими не воспользовался. В масштабах того государства, которым Максимилиан правил, он казался действительно великим человеком: раздвинул границы и стал самым влиятельным светским князем в Германии, — но в масштабах нации и империи, верностью которой постоянно похвалялся, его скорее следовало бы считать либо простофилей, либо предателем, либо тем и другим одновременно.

Иоганн Георг Саксонский вёл себя достойнее и продержался дольше, хотя у него было и меньше возможностей для противостояния иностранной интервенции. В 1624 и 1631 годах он сделал серьёзную заявку на то, чтобы возглавить единую германскую партию, но ему помешали сначала Максимилиан, а потом шведский король. Тем не менее после гибели Густава Адольфа и до заключения Пражского мира саксонский князь всеми силами старался остановить интервенцию шведов, французов и испанцев. Не получив поддержки, он позволил вовлечь себя фальшивкой Пражского мира в императорский альянс войны. Этот ложный мир, появившийся в результате французско-шведского конфликта и заговора Габсбургов, побудил патриота Арнима уйти в отставку. Иоганну Георгу ничего не оставалось, как плыть по течению.

Его карьера не была блистательной. По крайней мере намерения князя всегда были честны, и потомки могут лишь сожалеть о том, что Иоганн Георг оказался не на высоте в исполнении своего долга, но не обвинять его в предательстве.

6

Война оставила трагические последствия не только для Германии. Мир, лишь отчасти разрешивший конфликты и охладивший страсти в Германии, создал проблемы и для Европы. Крайне непопулярная среди немцев уступка Эльзаса рано или поздно должна была привести к новой войне; захват шведской короной половины Померании представлял меньшую опасность только потому, что Швеция была явно слишком слаба для её удержания. Подрывало урегулирование возрастающее влияние Бурбонов на Рейне и стремление Мазарини прибрать к рукам ключевые стратегические районы на границе. Вестфальский мир, подобно многим другим мирным договорённостям, расставил на карте Европы лишь очаги для разжигания новой войны.

Вестфальский мир обычно преподносится как эпохальный в истории Европы. Он как бы разделяет периоды религиозных и национальных войн и отделяет идеологические войны от войн агрессии. Эта демаркация искусственная и надуманная, как и все произвольные разграничения. Агрессивность, династические или другие амбиции и фанатизм всегда присутствуют в войне, и последняя из религиозных войн незаметно переросла в псевдонациональную войну будущего.

Протестантский богемский изгнанник Коменский[1543] писал в Лиссе[1544] в Польше: «Они принесли нас в жертву договорами в Оснабрюке… Заклинаю вас Господом Богом не бросать нас, преследуемых за деяния во имя Христа». В Ватикане Иннокентий X заклеймил Вестфальский мир как «пустой, бессмысленный, несправедливый, предосудительный, безнравственный, негодный, нечестивый, мерзкий, не имеющий никакого значения и законной силы ни сейчас, ни во все времена». После тридцати лет войны как были, так и остались недовольными и экстремисты-католики, и экстремисты-протестанты. И Фердинанду и Кристине пришлось запретить своим священникам выступать с публичными осуждениями Вестфальского мира[1545], а булла Ватикана возымела практическое действие не больше, чем воззвания изгнанных богемских протестантов.

Война, унёсшая столько жизней неизвестно во имя чего, заставила людей задуматься над целесообразностью отстаивать свои убеждения посредством меча. Они отвергли религию как повод для войн и придумали другие.

Конфликт, так долго длившийся и столь усердно поддерживавшийся, в итоге не доказал правоту ни одной из сторон. Проблемы война не разрешила. Морально отвратительная, экономически разрушительная, социально губительная, преследовавшая малопонятные цели, бесчестная и фактически безрезультатная, эта война вошла в историю Европы как выдающийся пример бессмысленного кровопролития. Подавляющее большинство населения Европы, подавляющее большинство населения Германии не хотело войны, но как бы ни была велика эта людская масса, она не имела голоса. Их судьба решалась во дворцах. Но и среди тех, кто один за другим втягивался в войну, мало было людей, кто не питал бы надежд на подлинный и прочный мир. Почти все — за исключением, может быть, короля Швеции — вовлекались в конфликт больше из-за страха, а не из-за пристрастия к завоеваниям или к вере. Они стремились к миру и за мир воевали тридцать лет. Люди не понимали тогда и не понимают сейчас, что всякая война порождает только войну.

Загрузка...