Глава первая Германия и Европа 1618

Сколько их, жаждущих твоих одежд? Разве они не обещаны слишком многим, ждущим только, когда пробьёт час твоей гибели? Долго ли ты просуществуешь в благоденствии? Истинно ровно столько, сколько пожелает Спинола.

Памфлет, 1620 год

1

1618 год был одним из тех нелёгких лет, из которых складывались довольно длительные периоды вооружённого нейтралитета в истории Европы. В жизни людей постоянно присутствовало предчувствие беды, социальную атмосферу, как перед грозой, время от времени сотрясали громовые раскаты надвигающейся бури. Дипломаты просчитывали последствия очередного кризиса, политики гадали, купцы оценивали убытки или барыши на шатком товарном и денежном рынке, князья и рыцари посматривали на мечи, а сорок миллионов крестьян, на которых всегда ложится бремя и войны и мира, трудились в поле, и им не было никакого дела до переживаний своих сеньоров.

Испанский посол в Лондоне требовал казнить сэра Уолтера Рали, в то время как народ, собравшийся возле дворца, скандировал проклятия в адрес короля, неспособного его спасти. В Гааге непреходящая вражда между двумя религиозными фракциями переросла в бунт, на улицах прохожие нагло освистывали вдову Вильгельма Молчаливого. Франция и Испания совершенно рассорились, оба правительства претендовали на Вальтеллину, стратегическую долину между Италией и Австрией. В Париже опасались, что вот-вот разразится война в Европе[2], в Мадриде больше беспокоились по поводу прочности брачного союза инфанты Анны и юного короля Франции. Семнадцатилетний Людовик XIII относился к супруге прохладно[3], и разрыв между ними мог разрушить последний мостик дружбы, пока ещё связывавший правящие династии Франции и Испании. Австрийские кузены испанского короля пытались помочь, предложив женить молодого эрцгерцога на французской принцессе[4], но регентское правительство в Париже начало переговоры о её браке с герцогом Савойским, заклятым врагом и австрийского и испанского дворов.

Раскрытие испанского заговора, имевшего целью свергнуть республиканское правительство Венеции, и восстание протестантов в Вальтеллине создали угрозу развязывания войны в Италии. На севере Европы честолюбивый король Швеции завладел Эстляндией и Ливонией, и наметившийся альянс с голландцами[5], в случае успеха, мог позволить им взять под свой контроль северные водные пути Европы. Протестанты в Праге, восстав, сбросили ненавистное католическое правительство.

Политическая обстановка накалилась до такой степени, что любой из этих инцидентов мог привести к крупному конфликту. Люди знающие и информированные уже почти не сомневались в неизбежности войны, неясны были лишь её инициаторы и масштабы.

Восстание в Праге произошло 23 мая 1618 года. Традиционно эта дата считается и началом Тридцатилетней войны. Но только через семнадцать месяцев стало понятно, что именно это восстание дало толчок общеевропейскому конфликту. Чешские события подорвали взрывоопасную ситуацию, созревавшую уже давно, как пороховую бочку.

2

На деятельности политиков и дипломатов, безусловно, отражались социально-психологические факторы той эпохи. Не существовало никакого установленного порядка в государственном управлении, проявления честности, ответственности и служебного рвения были большой редкостью, чиновники считали нормой утечку как информации, так и государственных средств.

Дипломатическая почта не отличалась оперативностью: она полностью зависела от неторопливого гужевого транспорта и превратностей погоды. Снегопады, ливневые дожди или штормовые ветры могли помешать своевременному предотвращению международных кризисов. Принятие важных решений задерживалось или откладывалось до получения инструкций от вышестоящих властей.

Общественное мнение практически не оказывало сколько-нибудь значительного влияния на политику и по причине отсутствия информации, и в силу традиции. Крестьянство в большинстве своём ничего не знало о том, что творится вокруг, и переносило жизненные тяготы молча, а восставало только тогда, когда жизнь становилась совершенно невыносимой. У горожан, имевших хоть какой-то доступ к информации, было больше возможностей для того, чтобы выражать своё мнение, но только относительно богатые и образованные люди могли воспользоваться политической осведомлённостью. Основная часть населения оставалась невежественной, инертной и безучастной. В результате дипломатические отношения в Европе регулировались декретами, настроениями отдельных государственных деятелей и династическими амбициями.

Войны несли бедствия не сразу, не везде и не всем, они велись в основном профессиональными армиями, и гражданское население — кроме районов, где проходили сражения, — не ощущало на себе их последствия до тех пор, пока на него не обрушивались неимоверные поборы и налоги. Но даже и там, где шли бои, люди страдали от войны меньше, чем в наше хвалёное цивилизованное время. Кровопролитие, изнасилования, грабежи, пытки, голод не возмущали человека так, как в наши дни, поскольку они были частью его повседневной жизни. И в мирных условиях он постоянно сталкивался с грабежом и насилием; пытками сопровождались почти все судебные процессы; жуткие и продолжительные казни совершались в присутствии огромных толп зрителей; стали привычными рецидивы массового голода и эпидемий чумы.

Образ жизни человека образованного был также малопривлекательным. Под внешним лоском и напускной учтивостью скрывалась убогость воспитания; грубость и пьянство были присущи всем классам; чаще встречались судьи безжалостные, а не справедливые; авторитет светских властей держался не на популярности, а на жестокости; благотворительность в нашем понимании отсутствовала. Лишения были настолько привычными, что не вызывали ропота. Бытовые условия европейского человека были не приспособлены к зимней стуже и в равной мере к летней жаре: в его доме было сыро и холодно зимой и душно летом. И принц и нищий одинаково притерпелись к отвратительным запахам, исходившим от гниющих нечистот, выброшенных на улицу, отстойников, грязи, накопившейся в канализации, и омерзительному виду хищных птиц, терзающих трупы, разлагавшиеся на виселицах или в колёсах. Один путешественник насчитал на дороге от Дрездена до Праги «более ста сорока виселиц, на которых раскачивались разбойники, и недавно повешенные, и полуразложившиеся, а также колёс, из которых торчали переломанные конечности убийц»[6].

Для таких людей война должна быть особенно длительной и мучительной, чтобы побудить их к массовому протесту.

Франция, Англия, Испания, Германия… В XVII веке уже существовали нации, хотя и трудно определить, насколько тесно они были связаны с индивидуумами, их населявшими. У всех народов имелись свои пограничные проблемы, меньшинства, расслоения. В некоторых профессиях принадлежность к какой-то нации была настолько расплывчата, что она показалась бы современному человеку несуразной. Но тогда никого не удивляло, если французский генерал командовал армией, сражавшейся против Франции. В ту эпоху верность долгу, религии, даже хозяину ценилась больше, чем преданность стране. Тем не менее осознание национальной принадлежности приобретало политическую окраску и значимость. «Надо, чтобы люди любили свою страну, — писал Бен Джонсон. — Тот, кто считает иначе, может сколько угодно восхищаться своим особым мнением, но сердце его там».

Однако национальные чувства, если они и были, связывались по большей части с сюзереном, и династии, за малыми исключениями, в европейской дипломатии были важнее наций. Династические браки играли первейшую роль во внешней политике, и её движущей силой была личная воля сюзерена и интересы его семьи. На международной арене выступали не столько Франция и Испания, сколько Бурбоны и Габсбурги.

Трансформация социально-экономической базы создавала новые проблемы. В большинстве западноевропейских стран правительства были аристократические, сформировавшиеся в условиях, когда власть держалась на землевладении. Эта форма правления сохранилась и после того, как деньги стали могущественнее земли. Политическая власть оставалась в руках тех, кто не обладал достаточным финансовым богатством, и купечество, имевшее средства, но лишённое доступа к власти, зачастую проявляло оппозиционные настроения.

Пришествие класса, не связанного с землёй, сопровождалось угасанием крестьянства. В феодальной системе, основанной на взаимных обязательствах сеньора и держателя земли, серв, хотя и занимай подчинённое положение, пользовался определённым авторитетом. Недовольство крестьян зародилось после краха феодализма, то есть с того времени, когда правящий класс землевладельцев начал обменивать их труд на деньги и использовать его для извлечения прибыли.



Феодальная система выстроила мир, в котором всё так или иначе были связаны с землёй и благосостояние зависело от землевладельца. Когда этот порядок стал рушиться, на государство и церковь легли новые обязанности. Медлительный транспорт, плохие коммуникации и нехватка денег не позволяли правительствам создать эффективный механизм для регулирования новых отношений, поэтому им пришлось перекладывать часть своих полномочий на существующие институты власти: мировых судей в Англии, приходских священников и местных землевладельцев в Швеции, сельских старост и городских бургомистров во Франции, родовую знать в Польше, Дании и Германии. Ни одно правительство не могло функционировать без участия этих незаменимых помощников. В результате польские, германские и датские аристократы и английские джентри возымели над правительствами такую силу, которая не соответствовала их реальному богатству и восстановила баланс влияния землевладельческого и купеческого классов.

Не существовало связи между законодательными и исполнительными ветвями власти, отсутствовала концепция использования общественных денег. Поскольку налогообложение возникло преимущественно взамен воинской повинности, то денежные поборы в сознании людей ассоциировались с войной. Идея взимания налогов на общественные и государственные нужды ещё не зародилась. Парламенты, сеймы, ландтаги, кортесы — все эти лишь частично представительные органы власти, появившиеся в последние столетия, исходили из того, что только во времена кризисов надо вводить денежные поборы, и отказывались помогать правительствам в исполнении их повседневных обязанностей. Это приводило к разного рода злоупотреблениям. Сюзерены бездумно растрачивали свои доходы, продавали коронные земли, закладывали привилегии, ослабляя тем самым финансовую обеспеченность государственного управления.

Сумятица во власти отчасти и объясняет то недовольство и недоверие к правителям, которое испытывали средние слои населения в начале XVII века, проявлявшееся в неповиновении и эпизодических мятежах. Перемены всегда связаны с анархией в управлении, и самой насущной проблемой была его эффективность. Та небольшая часть населения, обладавшая политическим влиянием, но обеспокоенная ненадёжностью своего положения, была готова принять любое правительство, способное навести порядок и гражданский мир.

Стремление к тому, чтобы участвовать в политике, вызывалось не столько помыслами о свободе, сколько желанием иметь действенное правительство. Идеи правды и неправды, божественного предопределения или естественного равенства людей превращались в боевой клич, символы, за которые люди шли на смерть; не важно кто это был — король Англии, сложивший голову на плахе, или австрийский крестьянин, казнённый на колесе. Конечный триумф или крах — всё зависело от эффективности административной системы. Не много найдётся людей, кто предпочёл бы терпеть лишения при правильном, по их мнению, правительстве, а не жить в достатке при власти, которую они тем не менее считают неправильной. Представительное правительство в Богемии[7] рухнуло потому, что оно функционировало хуже, чем прежний деспотичный режим, а Стюарты потерпели фиаско не из-за того, что право помазанников Божьих оказалось недействительным, а вследствие некомпетентности правительства.

3

Поколение, жившее накануне Тридцатилетней войны, возможно, было менее добродетельное, чем предыдущее, но, без сомнения, гораздо более набожное. Откат от материализма Ренессанса, начавшийся к середине XVI века, принял самые широкие масштабы, духовное возрождение пронизало всё общество, религия служила особой реальностью для тех, кому была безразлична политика и неизвестна социальная жизнь.

Теологический диспут завладел умами представителей всех классов, проповеди формировали их мировоззрение, трактаты о морали и нравственности заполняли досуг. Среди католиков необычайную популярность приобрёл культ святых, он стал неотъемлемой и даже доминирующей частью образа жизни и образованных и малограмотных людей; человек вновь начал искренне верить в чудеса, вселявшие в унылую повседневность надежды на лучшее будущее. Трансформации в материальном мире, крушение установившихся традиций и порядков пробуждали тягу к духовному, таинственному и необъяснимому. Те, кого не устраивала церковь, находили прибежище в оккультизме. Розенкрейцерство из Германии перенеслось и во Францию, в Испании расцвело иллюминатство. Боязнью колдовства заразились и высокообразованные люди, среди широких масс населения распространился культ Сатаны. Чёрная магия проникла в самые отдалённые районы — от севера Шотландии до средиземноморских островов — и одинаково устрашала и суровых кельтов, и забитых крестьян России, Польши и Богемии, и практичных купцов Германии, и невозмутимых йоменов Кента.

Веру в сверхъестественное насаждали памфлетисты, фиксировавшие и раздувавшие каждое странное и непонятное явление. Мистика стала сопровождать человека на каждом шагу. Видный учёный в Вюртемберге совершенно серьёзно считал, что его брат умер от рук «разбойников или призраков»[8]. Князь Ангальтский, образованный и здравомыслящий молодой человек, описывал в дневнике привидения[9], не выражая при этом ни удивления, ни сомнений. В семействе курфюрста Бранденбурга искренне верили в существование «белой женщины», предупреждающей о близкой смерти: якобы после её оплеухи вскоре умер надоедливый паж[10]. Герцог Баварский заставлял жену изгонять злых духов, чтобы снять с неё проклятие бесплодия[11].

Вошло в моду псевдонаучное увлечение астрологией. Даже Кеплер полушутя-полусерьёзно утверждал, что астроном может существовать только благодаря причудам своей «маленькой и глупенькой дочки» — астрологии[12]. Он был одним из тех немногих настоящих мыслителей, которых неспокойные времена побуждали заниматься исследованием не достижений религии, а строения и возможностей материального мира. Во второй половине XVI века анатомические школы появились в Падуе, Базеле, Монпелье и Вюрцбурге. Попытки создать общества для изучения естественной истории были предприняты в Риме в 1603 году и в Ростоке в 1619-м[13]. В Копенгагене и во всех школах Дании молодой и просвещённый король поощрял преподавание физики, математики и естественных наук. Открытие кровообращения Уильямом Гарвеем революционизировало медицину точно так же, как перевернуло представление о материальном мире утверждение Галилея о том, что Земля вращается вокруг Солнца.

Но ещё до Галилея отчасти была признана противоположность между верой и наукой. Лютер яростно выступал против блудного разума, называя его «шлюхой». Философия, наука, рациональность мышления допускались лишь в том случае, если они руководствовались религиозным откровением. Истину рождало только божественное откровение. Научные факты, в которых человек не может быть уверен, как и в своих способностях, являются продуктом деятельности дьявола, сознательно вводящего всех в заблуждение. Естественный консерватизм человеческого разума помогал церкви противостоять новому мировоззрению. Человек хотел ясности и определённости, а не новых зацепок для сомнений и колебаний. Научные открытия отягощали его странными и непонятными теориями о земле, по которой он ходит, и о нём самом, и ему было гораздо проще и удобнее иметь дело с твёрдыми и не допускающими разнотолков религиозными догматами.

Никогда ещё церковь не была так сильна, как в первые десятилетия XVII века. И лишь одному поколению было суждено увидеть то, как она лишится политического господства. Крах зарождался в 1618 году. Главным было противоречие между богооткровенными и рациональными верованиями. Но церковь не осознавала в полной мере эту угрозу и не объединилась для того, чтобы ей противостоять. На первый план вышел менее значительный конфликт между католиками и протестантами, и церковь начала рыть себе могилу.

На поверхностный взгляд в Европе существовало две религии — католическая и протестантская, но последняя была так явно разделена внутри себя, что было три враждебных партии[14]. Реформацию возглавляли два выдающихся лидера — Лютер и Кальвин, и их учения, а вернее — политические последствия учений, разделили это движение на два далеко не дополняющих друг друга направления. Лютер, человек в большей мере эмоциональный, а не рациональный, очень быстро стал жертвой амбиций правящих классов. Светским правителям понравилось его учение, освобождавшее их от вмешательства чужеземного папы, и молодое движение, ещё слабое и не оперившееся, попало в услужение государству. Духовная сила лютеранства не погибла, но её частично задушили материальные интересы. Новая церковь обрела богатство и респектабельность, монархи её защищали, а торговцы всячески поддерживали. Мы указываем на это обстоятельство вовсе не для того, чтобы осуждать лютеранство. Ни князья, ни простые люди не принимали лютеранскую веру исходя из каких-то циничных и корыстных соображений, как это могло показаться в последующих анализах их мотивов. Они верили, потому что хотели верить. В этих религиозных чувствах, конечно, было больше веры, чем желания, но многие из них отдали жизни за свою веру.

Первоначальное отторжение папы имело свои последствия. Светские власти использовали его в борьбе против господства духовенства. Если реформаторская церковь не оказала существенной помощи мятежникам, то она по крайней мере разрушила единство католического христианства и открыла дорогу для более свободного волеизъявления.

Вмешательство Лютера в церковные дела разрешило религиозные проблемы лишь для определённой части общества. Смуты не только не утихли, а, напротив, усилились. С пришествием новой веры сохранилось превосходство католической церкви. Возрождению католической и протестантской Европы способствовало не только учение Лютера. В 1536 году Кальвин опубликовал трактат «Christianae Religionis Institution — «Наставление в христианской вере», через два года Игнатий Лойола основал «Общество Иисуса».

Лютер видел в религии духовную опору и успокоение для человечества, переживал за людей — и заговорил, потому что не мог больше молчать. Для Кальвина религия была познанием Слова Божьего, собранием неотвратимых умозаключений из Священных Писаний, непререкаемых и совершенных безотносительно к материальным потребностям человека. Главными постулатами кальвинизма были и остаются Божественная благодать и предопределение. Судьба каждого человека — рай или ад — предустановлена всемогущим Господом, и человек рождается с Божьей благодатью или без оной.

Это суровое учение, не для всех утешительное, имело одно немаловажное преимущество по сравнению с доктриной Лютера. Оно предлагало не только новую теологию, но и новую политическую теорию. Введя институт старейшин, Кальвин вверил мирянам контроль за нравственностью общины и деятельностью служителей Бога. Новая теократия, ставившая во главу угла Бога, а общину — над священниками, сочетала принципы авторитаризма и представительства с ответственностью индивидуума перед обществом. По мере распространения новой религии она оказывала на монархии Европы и духовное и политическое воздействие.

Католическая церковь Ренессанса оказалась в таком положении, когда грубые методы её основателей стали неуместными, а «варвары», живущие за Альпами, требовали от папы перемен. Назрела необходимость в реформах, которые подтвердили бы жизнеспособность католицизма.

Первый шаг в этом направлении был сделан в 1524 году, когда появился орден театинцев. Этот орден не был монашеским, хотя его члены и давали тройной обет целомудрия, бедности и послушания. В него вступали регулярные священники, которые предавались не только размышлениям и познаниям, но и читали проповеди, работали с населением. Членами ордена могли стать лишь сыновья из аристократических семей: основатели намеревались сделать из него некий учебный центр для подготовки нового духовенства, — однако желающих вступить в него было не так много и орден превратился не в школу пастырей, а в семинарию, готовившую будущих лидеров церкви. Контрреформация получала не приходских священников, а епископов, кардиналов и пап.

Действительная Контрреформация началась только лишь после образования «Общества Иисуса» в 1534 году. Это был последний из воинствующих орденов и, пожалуй, величайший. Он представлял собой иерархическое объединение специально обученных людей, связанных клятвой верности вышестоящему руководителю и управлявшихся генералом; его организация во многом напоминала армейскую. Когда католическая церковь после Тридентского собора наконец обрела силу для борьбы, она уже располагала боевым подразделением иезуитов, готовых насаждать веру любыми средствами и в любой точке земного шара. Инквизиция, зародившаяся в Испании, вновь заработала в Риме, служа действенным орудием для обнаружения и искоренения ереси.

Кальвинизм пустил корни в Германии, Польше, Богемии, Австрии, Венгрии и Франции, но не располагал возможностями для того, чтобы удерживать завоевания. В отличие от иезуитов, кальвинисты были не способны основательно подорвать установившиеся традиции. Иезуиты представляли собой высокоорганизованную, отборную силу, объединённую призванием. Движение кальвинистов состояло из неоднородной массы разрозненных общин, не имевших централизованного управления. Хотя они проявляли и активность, и добивались успеха, им было трудно защищать и самих себя, и миссионеров-протестантов так, как это делали иезуиты для римско-католической церкви. Кальвинисты образовывали воинствующее левое крыло протестантизма, а иезуиты — воинствующее правое крыло католицизма. Существенное различие заключалось в том, что иезуиты были едины в достижении сравнительно обшей цели, а кальвинисты ненавидели своих же соратников-протестантов, особенно лютеран, не меньше, чем папистов.

Реальную оппозицию иезуитам могли составить только капуцины, приверженцы той же католической церкви, но их оппозиция сводилась к соперничеству, а не к вражде. Капуцины, реформированная ветвь ордена францисканцев, появились незадолго до того, как иезуиты чуть ли не стали играть решающую роль в Контрреформации. Однако в первые годы XVII века они не намного уступали им в мессианском рвении и значительно превзошли их в понимании политической интриги. Капуцины специализировались на дипломатии, заявили о себе как о деятельных неформальных посредниках между ведущими католическими монархиями, в чём иезуиты, заинтересованные в распространении веры и воспитании молодёжи, даже и не пытались преуспеть. Если бы эти два ордена объединились, то смогли бы многого добиться в борьбе католического христианства против ереси. Тем не менее со временем их соперничество переросло в антагонизм, который все углублялся и никак не способствовал тому, чтобы остановить охлаждение отношений между католическими правительствами Европы. Примечательно, что иезуиты пользовались влиянием в Испании и Австрии, а капуцины — во Франции.

Так или иначе, существование двух орденов свидетельствовало о расколе в католической церкви — не столь явном, но не менее серьёзном, чем в протестантстве. Когда дело дошло до конфликта между Римом и ересью, то расхождение интересов не могло не сказаться на поведении всех его участников.

Вражда между противоборствующими религиями неуклонно нарастала. В непреходяще опасном положении оказались те, кто на первое место ставил интересы своей веры, а не страны. Во многих районах Польши протестантские пасторы читали проповеди, рискуя жизнью; в Богемии, Австрии и Баварии католические священники вооружались[15].

Путешественники не чувствовали себя в безопасности. В кантоне Люцерн и в Чёрном Лесу (Шварцвальде) протестантских купцов излавливали и подвергали сожжению[16].

В первые годы Реформации многие католические правители вследствие своей слабости пошли на уступки протестантам, и в отдельных католических странах оказалось больше протестантских общин, чем католических приходов в протестантских государствах. Исключая Италию и Испанию, почти все католические государства допускали у себя существование той или иной протестантской общины. Это обстоятельство, без сомнения, раздражало и возбуждало чувства обиды и несправедливости среди католиков, точно так же как любое ущемление привилегий протестантов вызывало возмущение и негодование протестантских правителей.

Угроза столкновения присутствовала постоянно. В конфликте, казалось, должно было победить католичество как более давняя и единая вера. Прошло менее столетия с начала Реформации. Католическая церковь лелеяла вовсе не иллюзорные надежды на объединение христианства. Но её надежды не оправдались. Этому способствовало множество факторов. Но один из них сыграл определяющую роль. Судьбы церкви роковым образом переплелись с интересами Австрийского дома. Династические и территориальные амбиции оттеснили католическую церковь и разобщили тех, кто должен был объединиться для её зашиты.

4

В 1618 году династия Габсбургов главенствовала в Европе. Её девиз «Austriae est imperatura orbi universe» — «Австрии назначено править миром» — в тех ограниченных рамках, в которых мир представлялся среднему европейцу, имел под собой видимые основания. Габсбурги обладали Австрией и Тиролем, Штирией, Каринтией, Карниолой (Крайной), Венгрией в той её части, которая не принадлежала туркам, Силезией, Моравией, Лусатией и Богемией. Они же имели суверенные права в Бургундии, Нижних странах (Бельгия и Люксембург), на отдельные районы Эльзаса, в Италии — на Миланское герцогство, феоды Финале и Пьомбино и Неаполитанское королевство, в которое входила вся южная половина полуострова с Сицилией и Сардинией. Короли Испании и Португалии в Новом Свете владели Чили, Перу, Бразилией и Мексикой. Венчания, а не завоевания сделали их могущественными, похвалялись Габсбурги. Когда не находилось наследниц, они крепили династию, устраивая браки между собой. Случалось так, что один и тот же правитель оказывался кузеном, зятем и шурином другого — тройные узы любви и долга[17].

Такая концентрация власти не могла не привести в трепет соседей, но за последние пятьдесят лет династия навлекала на себя только злобу, и главным образом по двум причинам. Её коронованные особы бескомпромиссно насаждали абсолютизм и верховенство католической церкви, и делали это столь дружно и настойчиво, что за пределами дворцов Габсбургов уже не различали действия отдельных монарших персонажей.

Главой семейства был испанский король, представитель старшей линии, ассоциировавшийся с воинствующим правым крылом католицизма — святого Игнатия и иезуитов. Подчинение интересов династии капризам испанского двора постоянно подпитывало одну из самых застарелых междоусобиц в Европе. Монархи Франции и Испании соперничали уже три столетия, и теперь, когда династия контролировала большую часть Италии, Верхний Рейн и Нижние страны, Габсбурги не соседствовали и не создавали непосредственную угрозу Франции только по морским побережьям. В продолжение всей последней четверти XVI столетия испанская монархия настойчиво пыталась вмешиваться во внутренние дела соседа, с тем чтобы прибрать к рукам и французскую корону. Затея Мадрида провалилась, из конфликта вышел победителем основатель новой династии — Бурбонов — Генрих Наваррский. Короля убили в 1610 году, когда он был полон сил для того, чтобы продолжить завоевания, а регентство оказалось слишком слабым для осуществления его проектов. С Испанией был подписан мир, и мальчика-короля обручили с испанской принцессой. Временная и обманчивая дружба не могла погасить латентную вражду между Бурбонами и Габсбургами. Многие годы она оставалась главным фактором формирования политической обстановки в Европе.

Пока же самую острую проблему создавало голландское восстание. Так называемые Соединённые провинции, протестантские Северные Нидерланды, взбунтовались против Филиппа II. После сорокалетней борьбы они подписали с его преемником перемирие в 1609 году, обеспечив себя на двенадцать лет независимостью и иммунитетом от агрессии. Однако провинции были слишком важны для Мадрида, и испанское правительство согласилось на временное прекращение военных действий не в расчёте на долгосрочный мир, а для того, чтобы всесторонне подготовиться к окончательному подавлению мятежа. Перемирие истекало в 1621 году, и это обстоятельство заключало в себе угрозу возникновения общеевропейского кризиса — повод, с одной стороны, для всех протестантских правителей выступить на защиту свободной республики и, с другой стороны, возможность для династии Габсбургов и католической церкви упрочить свои позиции.

Скрытая вражда Бурбонов и Габсбургов и неотвратимость нападения испанского двора на голландцев доминировали в дипломатических приоритетах государственных деятелей Европы в 1618 году.

Испания создавала самую большую головную боль для политиков, рассуждавших о её слабости и в то же время рекомендовавших принимать меры предосторожности против её военной мощи. «Слабость правительства обнаруживает себя каждодневно. Мудрейшей и самой благоразумной нации приходится и мириться с этим, и сокрушаться… Такая праздность и нерадивость в отношении к своим важнейшим делам… она выставляет перед всем миром наготу своей бедности», — отмечал один англичанин ещё в 1605 году, и его наблюдения подтверждались голландскими и итальянскими путешественниками[18]. Тем не менее король Англии упорно набивался в друзья и стремился к альянсу с Испанией. Германские памфлетисты обзывали испанцев расой декадентов, задавленных церковниками, и тут же расписывали во всех красках гигантские армии и тайные крепостные сооружения на Рейне, которые, оказывается, построили эти «мозгляки»[19].

Истина, как всегда, находилась где-то посередине. Действительно, экономика Испании деградировала с каждым годом, темпы падения нарастали, ещё стремительнее сокращалось население, особенно в Кастилии. Экономическая политика правительства была в равной мере бездарной и в товарном производстве, и в сельском хозяйстве, а финансовой программы вообще не существовало. Нагрузка на бюджет за последние десятилетия неимоверно выросла, зачастую налоги выплачивались напрямую кредиторам короны, минуя казну. В 1607 году правительство в четвёртый раз за пятьдесят лет отказалось возмещать долги, получив лишь небольшую передышку. Освобождение духовенства от финансовых обязательств легло тяжёлым бременем на средние классы и крестьянство и ещё больше обострило экономический кризис. Тем не менее великое государство оставалось сильным и в период экономического спада. Англия была процветающей страной, но не имела и четвёртой части той мощи, которой располагала Испания. Даже Франция не обладала теми ресурсами, которыми всё ещё распоряжалась слабеющая испанская монархия. Хиреющее правительство держалось даже не на трёх, а на четырёх китах: серебряных рудниках Нового Света, рекрутах Северной Италии, верности Южных Нидерландов и полководческой гениальности генуэзца Амброзио Спинолы[20]. Монархия имела армию, лучшую в Европе, и могла содержать её, поскольку серебро Перу в основном для неё и предназначалось[21], в её распоряжении были база во Фландрии для покорения голландцев и генерал, который был способен это сделать. Если удастся вновь завладеть северными провинциями, то экономическое возрождение будет обеспечено для всей испанской империи.

Южные провинции Нидерландов (Фландрия), откуда и предстояло напасть на их северных соседей, вышли из войны с голландцами в 1609 году обедневшими и ещё более зависимыми от Испании. Внешне тем не менее они казались процветающими. Подаренные в качестве приданого инфанте Изабелле, дочери Филиппа II, когда она выходила замуж за своего кузена эрцгерцога Альбрехта, эти провинции формально считались независимыми, по крайней мере до смерти её супруга. Поскольку брак оказался бездетным, то в случае кончины Альбрехта им было уготовано возвратиться в лоно испанской короны. Естественно, старый эрцгерцог и Изабелла, несмотря на все свои старания поощрять национальные чувства и выдвигать повсюду фламандцев, строили политику так, чтобы она устраивала в первую очередь короля Испании[22].

Деятельные, великодушные, благочестивые и праведные, они искренне думали, что служат народу. Возрождение веры вдохнуло новые силы и способствовало единению нации; благодаря интеллектуальной экстравагантности двора Брюссель превратился в эпицентр европейских искусств, а дисциплинированная и хорошо оплачиваемая армия помогла оживить экономику по всей стране. Народ боготворил милосердную и отзывчивую эрцгерцогиню Изабеллу[23], её популярность поднимала и авторитет правительства, и почти никто не замечал, что у эфемерной независимости нет будущего.

Южные и северные провинции разделяла произвольная граница, приблизительно соответствовавшая только оборонительной линии, которую смогли обозначить голландцы. Она, собственно, отражала неразрешённость конфликта, поскольку в ней не было ни религиозного, ни языкового смысла. На голландском языке говорили и в районах южнее границы, во Фландрии и Брабанте, католики жили и на севере, в Голландии, Зеландии и Утрехте, а протестанты — на юге[24]. Перемирие не привело к урегулированию ни религиозных, ни национальных противоречий. Оно на время сняло угрозу новой войны, но разрушило хрупкое единство мятежников.

Испанские Нидерланды, если даже и были внутренне слабы, по крайней мере жили единой семьёй и имели сильное и популярное правительство. В то же время каждая из семи Соединённых провинций претендовала на независимые привилегии, невзирая на общность целей. В народе боялись тайных католиков, полагая, что их гораздо больше, чем на самом деле, особенно в трёх провинциях, а сами протестанты разделились на два непримиримых лагеря. Некий элемент единства привносил Мориц, принц Оранский, сын Вильгельма Молчаливого, командовавший армией и исполнявший обязанности статхаудера. Но у него было немало врагов. Набирала силу партия, подозревавшая его в династических амбициях и опасавшаяся того, что страна, избавившаяся от тирании Габсбургов, попадёт в иго к оранжистам. Две религиозные фракции, на которые разбились протестанты в Голландии, в общем-то и состояли из сторонников или противников принца Оранского. Рано или поздно они неизбежно столкнутся лбами.

Внутренние угрозы дополнялись внешними. Бурный рост голландской торговли вызывал раздражение англичан, бывших когда-то их союзниками, датчан и шведов. Активная внешняя торговля и перевод значительной части сельскохозяйственных угодий под молочное животноводство сделали голландские провинции зависимыми от польского зерна и норвежского леса. В результате расцвета городского предпринимательства национальное богатство сосредоточилось в нескольких руках, а основная масса населения испытывала нужду и роптала.

Англия, наиболее важная из трёх северных держав, в 1618 году сама запуталась во внутренних разладах и вряд ли могла играть сколько-нибудь существенную роль в Европе. Правящий класс был слишком протестантский и настроен чересчур оппозиционно по отношению к абсолютизму, чтобы от него можно было ожидать поддержки альянса с Испанией. А с другой стороны, экономическое соперничество не позволяло ему и оказывать помощь голландцам.

Другие две северные державы — Швеция и Дания с подвластной ей Норвегией — равнодушными скорее всего не остались бы в случае конфликта. Обе страны были лютеранскими. И там и там всевластие короны пыталось обуздать амбициозное дворянство. В обеих державах правили чрезвычайно способные монархи, стремившиеся при поддержке купечества и ремесленников подчинить непокорный нобилитет. Из двух королей успеха мог добиться только моложавый швед Густав Адольф: его отец уже частично успел приструнить дворян, а разгромив царя России, он обеспечил своих купцов важнейшим южным берегом Балтики. Христиан Датский со своей стороны владел проливом Зунд и собирал там дань со всех проходящих судов. Поборы шли на укрепление власти короны. А как сюзерен Гольштейна он распоряжался ключевым стратегическим плацдармом на севере Германии.

Однако существовала ещё одна северная держава или её подобие — Ганзейский союз. Когда-то мощная конфедерация торговых городов теперь переживала упадок, а те из них, которые пока ещё процветали, пытались вырваться из её пелен.

Дания, Швеция, Ганзейский союз — они с ревностью относились и друг к другу, и к Голландии. Они могли объединиться лишь в аморфный альянс, но никак не в военный оборонительный союз против Габсбургов.

Но на Балтике была ещё Польша, географически связанная с Северной и Центральной Европой и граничащая на востоке с Россией и Турцией, а на юге — с доменами Габсбургов Силезией и Венгрией. Польский король Сигизмунд имел династические узы и на севере, и на юге. Сын шведского короля, он мог наследовать королю Швеции, но лишился страны из-за веры. Сигизмунд был истым католиком и учеником иезуитов. Вследствие своих политических взглядов и религиозных убеждений — и вопреки требованиям польского сейма — он склонялся к альянсу с Габсбургами. Дважды он брал себе жену в этом семействе.

Северные державы разобщены, Сигизмунд ближе к Габсбургам, чем к ним, голландцы не в ладах друг с другом и со своим правителем — в этих условиях король Испании после истечения срока перемирия вполне мог подчинить себе Соединённые провинции. Если это произойдёт, то Франция окажется зажатой между вновь объединившимися доменами Габсбургов на северо-востоке, на востоке и на юге. Правительство Франции, таким образом, больше, чем какая-либо другая монархия в Европе, было заинтересовано в том, что не допустить поражения голландцев.

К 1618 году Франция оправилась от религиозных войн и разбогатела на экспорте вин и зерна в Англию, Германию, Италию и Испанию. Южные порты успешно соперничали с Венецией и Генуей в левантийской торговле, страна стала европейской ярмаркой для сбыта сахара, шёлка и специй. Доходы от импортных и экспортных пошлин выросли, что способствовало упрочению королевской власти и её окружения. С другой стороны, повышение благосостояния не сделало более послушным торговое и сельское население, а дворяне-землевладельцы открыто выказывали недовольство и строптивость. В то же время достаточно значительное протестантское меньшинство возмущалось католицизмом королевского правительства и приветствовало бы любое иностранное вмешательство. К этой непреходящей внутренней болячке добавлялась внешняя угроза: испанские и австрийские агенты постоянно обрабатывали правителей приграничных государств Савойи и Лотарингии, представлявших удобный плацдарм для нападения на Францию.

Но у французского правительства имелся очень ценный потенциальный союзник. Папа как глава католического христианства должен был радоваться политике Крестового похода, взятой на вооружение династией Габсбургов, однако, будучи итальянским сюзереном, он опасался возрастания их могущества и на полуострове, и в Европе. По этой причине его святейшеству полагалось больше поддерживать их соперников. Ревность двух ведущих католических держав разъединяла Европу, и папа должен был считать своим высшим долгом их примирение и консолидацию католического мира. Наместнику Петра недоставало ни духовной силы, ни политических средств, Ватикан неуклонно отодвигался от Габсбургов, сближаясь с Бурбонами.

Французское правительство всеми силами поощряло альянс герцогства Савойя и Венецианской республики. Для Франции они были крайне важны. Герцог Савойский контролировал проходы через Альпы из Франции в Италию, и по этой причине дружбы с ним домогались и Габсбурги и Бурбоны. Он симпатизировал больше последним, когда робость не заставляла его повиноваться первым. С другой стороны, территория Венецианской республики граничила с Вальтеллиной на протяжении тридцати миль, а эта долина имела особую ценность для всей империи Габсбургов. По этой долине из Северной Италии переправлялись войска, материальные средства и деньги к верховьям Рейна и Инна, а оттуда — в Австрию или Нидерланды. Вся конструкция империи Габсбургов держалась на испанских деньгах и испанских войсках. Перекройте Вальтеллину, и конструкция рухнет. Не случайно Венецианская республика могла на равных разговаривать с династией. Не случайно эрцгерцог Штирийский и король Испании постоянно изыскивали возможности для того, чтобы поставить её на колени, прежде чем она сделает это с ними.

Испанцы намеревались завладеть Вальтеллиной самостоятельно, но они не хотели ссориться со Швейцарской конфедерацией: один из её кантонов — Гризон (Граубюнден), или «Серые лиги», — граничил с долиной с северной стороны. Они удовлетворились тем, что начали формировать свою партию в Граубюндене, а французы последовали их примеру. Эта долина была ахиллесовой пятой в оборонительных действиях Габсбургов в продолжение последующих двадцати лет.

В основе всей европейской политической системы от Испании до Польши и от Франции до восточных пределов шведской Финляндии и балтийских портов лежал один краеугольный камень — Германия. Гигантский конгломерат взаимозависимых государств, называвшийся Священной Римской империей германской нации, образовывал географическое и политическое ядро Европы. В борьбе Габсбургов с Бурбонами, короля Испании с голландцами, католиков с протестантами решающую роль будет играть Германия. Все правительства прекрасно это понимали и старались застолбить свои интересы в этой невероятно раздробленной стране.

Испанский король хотел завладеть Рейном для того, чтобы переправлять войска и деньги с севера Италии в Нидерланды. Королю Франции и голландцам были нужны союзники для того, чтобы помешать ему исполнить свой замысел. Королям Швеции и Дании требовались союзники для борьбы друг против друга, против короля Польши или голландцев. Папа стремился создать в Германии католическую партию, которая противостояла бы императору Габсбургов. Герцога Савойского интриговала идея быть избранным на императорский трон.

Рим, Милан, Варшава, Мадрид, Брюссель, Гаага, Париж, Лондон, Стокгольм, Копенгаген, Турин, Венеция, Берн, Цюрих, Кур… Так или иначе война коснётся всех. Главным представлялось противостояние между династиями Габсбургов и Бурбонов. Вот-вот должен был разразиться конфликт между королём Испании и Голландской республикой. Однако войну спровоцировали восстание в Праге и дерзость князя на Рейне. Германия стала её полигоном.

5

Германия не могла миновать этой беды только лишь в силу своего географического положения, не говоря уже об исторической традиции. Испокон веков она была «большой дорогой»: по ней шли племена и армии, а когда они успокоились, эстафету переняли европейские купцы.

Германия покрылась паутиной дорог, сходящихся у банковских контор Франкфурта-на-Майне, Франкфурта-на-Одере, Лейпцига, Нюрнберга, Аугсбурга. Сахар Вест-Индии приходил в Европу через Гамбург; русские меха поступали через Лейпциг; солёная рыба — из Любека; восточные шелка и пряности из Венеции отправлялись в Аугсбург; медь, чёрный металл, песчаник, соль, зерно перевозились по Эльбе и Одеру. Ткани, изготовленные в Германии из испанской и английской шерсти, успешно конкурировали на европейском рынке с испанскими и английскими полотнами, алее, из которого испанцы построили свою армаду, они получили из Данцига. Нескончаемый поток торговцев и иноземцев оказал на развитие Германии больше влияния, чем какой-либо другой социально-экономический фактор. Коммерция была её жизненной силой, и города выстроены здесь так густо, как ни в какой другой стране Европы. Германская цивилизация сосредоточилась в малых городах, но деятельность купцов, постоянный приток иностранцев на ярмарки в Лейпциге и Франкфурте привили немцам интерес к зарубежью.

В политической традиции Германии неизбежно отразилась её географическая специфика. Возрождение Карлом Великим Священной Римской империи не было уж столь фантастическим проектом, как это может показаться сегодня: он располагал землями по обе стороны и Рейна и Альп. Но когда его титул перешёл со временем к саксонским королям, которые обладали сравнительно незначительными территориями в Италии и Франции, то название «Римская империя» уже звучало нелепо. Понятия античности и Средневековья, идеи и реальность вступили в очевидное противоречие, и где-то в XV столетии появилось модифицированное определение «Священная Римская империя германской нации». Новшество запоздалое. Традиции и жажда власти приучили германских правителей к военным кампаниям и завоеваниям, например в Италии, и «германская нация» с самого начала растворилась в Священной Римской империи.

Гоняясь за призраком глобальной власти, германские правители позабыли о собственной нации. Германский феодализм привёл не к созданию единого централизованного государства, а к ещё большему раздроблению. В силу привычки и слабости центрального правительства каждый самый ничтожный субъект империи полагался на собственные возможности в ущерб единству, что заставило в конце концов одного императора саркастически назвать себя «королём королей»[25]. Чужеземные правители владели феодами в империи; король Дании был герцогом Гольштейна; огромные разбросанные владения, составлявшие так называемый Бургундский округ империи[26], были фактически независимы, поскольку подчинялись королю Испании. С другой стороны, прямые вассалы императора вроде курфюрста Бранденбурга имели земли за пределами империи, неподвластные короне. Сформировавшаяся система отдельных княжеств, графств, герцогств, вольных городов и других давно перестала соответствовать определению государства.

Непрерывное и длительное наследование Габсбургами имперского трона создавало свои проблемы. Остававшиеся за бортом князья, владевшие наследственными землями, которые они могли держать в страхе, но не контролировать, противились централизации власти, считая её уже чересчур сильной. Ситуация усугублялась и родственными связями между королевским испанским и императорским дворами. Император призывал короля Испании на помощь, когда ему надо было побороть тех, кто пренебрегал его властью, а князья, в свою очередь, апеллировали к врагам Испании, прежде всего к королю Франции. Мало-помалу германские правители открыли свою страну для иностранного вмешательства и соперничества.

Самое большое несчастье Германии состояло в её раздробленности. Даже в начале столетия — а в Гессен-Касселе и в 1628 году — принцип первородства всё ещё не действовал по всей империи, и князья распределяли земли между сыновьями, наделяя каждого независимыми или почти независимыми правами[27]. В одной провинции могло возникнуть с полдюжины крошечных государств, независимых и имевших столицу в виде маленького городка размером не более деревни с дворцом и королевским охотничьим домиком. Каждое такое государство имело собственное наименование и название родительского владения, что перегружало географию империи такими словосочетаниями, как Гессен-Кассель, Гессен-Дармштадт, Баден-Баден, Баден-Дурлах. Помимо Рейнского пфальцграфства существовали родственные ему княжества Цвайбрюккен, Нойберг, Циммерн и Зульцбах. Ангальт, чуть больше Эссекса, в 1618 году состоял из четырёх княжеств — Цербста, Дессау, Бернбурга и Кётена.

Среди этих княжеских земель расположились вольные города и отдельные территории, большие и малые, независимые ни от кого, кроме императора. Некоторые города владели целыми провинциями — например Нюрнберг и Ульм. Другие, как Нордхаузен или Вецлар, имели лишь сады и огороды у своих стен. Существовали даже вольные имперские деревни. Это географическое столпотворение дополняли ещё церковные земли, аббатства и епископства, тоже независимые и тоже разнокалиберные — от Мюнстера, являвшегося самостоятельной цельной провинцией, до мозаичных владений Фрайзинга, отстоявших друг от друга на расстоянии более сотни миль.

Перечислены лишь наиболее важные участники этого конгломерата индивидуальных правителей. Выяснять точное количество свободных рыцарей и графов, которые, подобно Гёцу фон Берлихингену, могли заявить, что они «зависят только от Господа, императора и самих себя», просто немыслимо. Возможно, около двухсот индивидуумов обладали достаточным богатством и землёй для того, чтобы с ними считались, и не более двух тысяч человек по своему экономическому положению были не состоятельнее обычного сельского помещика в Англии. Таким образом, населением в двадцать один миллион человек[28] управляли более двух тысяч отдельных сеньоров. Рыцари и свободные держатели земли объединялись или вступали в соглашение с главным администратором провинции, если их было не много. Можно предположить, что в Германии насчитывалось по меньшей мере три сотни самостоятельных властителей, потенциально недружественных друг к другу.

Имперские власти не располагали действенным механизмом для управления критическими ситуациями. Теоретически император мог созвать рейхстаг (или сейм), состоявший из независимых правителей[29], представить им свои предложения и узаконить их с согласия собрания. Ни один закон или налогообложение не считались действительными без одобрения этой ассамблеи. Однако сейм зачастую превращался в арену для бессмысленных пререканий по поводу старшинства и процедуры голосования. Если провинция была разделена на несколько частей, то возникали споры относительно того, кто имеет право голоса на собрании. Когда четыре княжества Брауншвейга объединились в два, их представители получили по два голоса, но когда Ангальт распался на четыре княжества, то правителям пришлось довольствоваться одним голосом на всех[30]. По обыкновению, возникали распри вокруг раздела земель, соперники требовали себе равных прав, что приводило к ругани на ассамблее и кровопролитиям вне собрания.

По первоначальному замыслу сейм должен был служить совещательным органом, и право голоса закреплялось за главными князьями и прелатами. Эта сравнительно малочисленная группа имперских князей с лёгкостью побеждала на собраниях. Впоследствии некоторые князья добились права не исполнять решения, принятые без их личного согласия. В результате сейм окончательно потерял своё значение как законодательный орган. Император должен был изыскать другие способы законотворчества. Он прибегнул к испытанному методу — воззваниям и обращениям, опираясь там, где это возможно, на престиж династии. Поэтому вряд ли уместно было бы обвинять императора, хотя это и делается, в тирании на том основании, что он управлял империей без сейма: править ею вместе с сеймом было нереально.

Император мог обойтись без сейма. Но он никак не мог увернуться от другого органа — коллегии (или совета) курфюрстов. Хотя конечный результат её решений был предсказуем, церемония избрания императора после смерти действующего венценосца исполнялась всегда чрезвычайно скрупулёзно. Действительными правителями империи были эти семеро курфюрстов[31]. Они не только избирали императора. Рейхстаг созывался только с их согласия. Сама же коллегия могла собраться и по решению её председателя, а её декреты были обязательны для исполнения и при утверждении и без утверждения их императором. Ещё одно обстоятельство не позволяло Габсбургам приручить коллегию курфюрстов: только шестеро из них участвовали в регулярных заседаниях. Король Богемии, в сущности, не был имперским князем, он являлся соседним и независимым монархом. Богемский государь голосовал на выборах императора, но не имел права вмешиваться в любые другие дела империи. Королевская корона уже многие годы принадлежала династии Габсбургов. Если их кандидат и мог быть уверен в том, что по крайней мере один голос будет отдан за него, то после избрания он уже терял контроль над дальнейшими рабочими заседаниями коллегии. Император был обязан консультироваться с курфюрстами буквально по всем вопросам, о чём бы ни шла речь: о созыве сейма, введении нового налога или изменении прежнего налогообложения, использовании конфискованных земель, вступлении в альянс или объявлении войны, — и он фактически лишался права на самостоятельные действия.

Не больше свободы император имел и в делах финансовых и военных. Империя была поделена на десять округов, и у каждого из них были свои сеймы и избранные президенты. Если округ подвергался нападению, то его президент обращался за помощью к двум соседним округам, а если и три округа не могли защитить себя, тогда они имели право призвать на помощь ещё два округа. Если ситуация оставалась по-прежнему угрожающей, то президенты пяти округов могли попросить курфюрста Майнца собрать основных депутатов сейма во Франкфурте; такая форма ассамблеи без имперской санкции называлась Deputationstag — имперская депутация, съезд имперских депутатов. Если участники этой ассамблеи приходили к выводу, что район, подвергшийся агрессии, нуждается в дальнейшей помощи, то могли уже обратиться к императору с предложением созвать рейхстаг. При столь многоступенчатой процедуре разрешения кризисной ситуации вполне могло случиться так, что половина империи охвачена гражданской или иноземной войной, а императору об этом ничего не известно.

Деление на округа ослабляло централизацию власти, не решая ни одной организационной проблемы. Отношения между членами округов не отличались слаженностью и взаимопониманием. Они постоянно вздорили по любому поводу, особенно по вопросам войны и мира, набора армий, финансирования, денежного обмена, управления районами. Формально президент округа являлся имперским должностным лицом, реально он был самым влиятельным из местных князей, и его политика была не чем иным, как концентрированным выражением личного мнения. Он обязывался проводить в жизнь императорские указы, но никто не мог заставить его делать это вопреки своему желанию. Президентство лишь добавляло ему власти.

Только система правосудия предоставляла императору возможности для реализации своих монарших прав, но и они были ограниченными. Высший судебный орган, называвшийся Reichskammergericht, или Имперский камеральный суд, рассматривал апелляции на решения местных судов, кроме тех случаев, а их было немало, когда местный князь обладал исключительным правом самочинно вершить правосудие. Если на местах в судебном разбирательстве отказывали или оно затягивалось даже привилегированным правителем, то высшая судебная палата брала дело в свои руки, однако это случалось обычно только тогда, когда князь не имел влияния, а центральная власть пользовалась местной поддержкой. Имперский камеральный суд разбирал также споры между прямыми вассалами императора и нарушения общественного порядка и мира в империи при помощи оружия. В последнем случае император имел право применить войска против мятежников.

Имперский камеральный суд состоял из двадцати четырёх членов и председателя. Шесть претендентов выдвигали Габсбурги, эрцгерцоги Австрийские и герцоги Бургундии, остальных восемнадцать — князья и президенты округов. Заключения суда приобретали статус законов на ежегодной встрече комиссии, в которую входили один из курфюрстов, два князя, граф, главный прелат и делегат от вольного города с полномочными представителями курфюрста Майнцского и императора. В 1608 году католические члены суда отказались признавать председателя-протестанта, и деятельность высшей судебной палаты временно заглохла: разрешить неразрешимую проблему оказалось невозможным.

Тупиковая ситуация способствовала возвышению императора. В империи существовала ещё одна высшая судебная инстанция, благодаря которой император мог отобрать у камерального суда дела, касавшиеся княжеских прав наследования и владения, Reichshofrat — Имперский надворный совет. Он состоял целиком из имперских советников и рассматривал прежде всего преступления, совершённые прямыми вассалами императора, и дела, связанные с правами наследования и привилегиями. Имперский камеральный суд обычно брал на себя случаи нарушения земского мира или бунты, угрожающие имперской безопасности. Его крах неизбежно означал повышение роли надворного совета[32].

Имперская конституция того времени была весьма далека от единого нормативно-правового акта в современном понимании. Во время каждого избрания император приносил присягу, в которой скрупулёзно перечислялись права и привилегии его подданных. Он давал обязательство управлять государством вместе с сеймом, не назначать на имперские должности чужеземцев, не объявлять войну и не подвергать кого-либо из своих подданных имперской опале без общего согласия. Эта присяга или капитуляция могла слегка изменяться при очередном избрании императора, и не было ничего необычного в том, что некоторые положения, а то и все, не исполнялись. Императорская власть зиждилась не на конституции, а на силе.

Имперская армия набиралась на основе контингентов, в обязательном порядке поставлявшихся отдельными государствами, и содержалась на средства, выделенные сеймом. Субсидии почему-то назывались «Roman Months», «римскими месячинами», и составляли сто двадцать восемь тысяч гульденов в месяц. В последнем акте борьбы за власть император скорее всего остался бы вообще без армии или содержал её за свой счёт. Надо сказать, династия Габсбургов обладала гораздо более значительными ресурсами, чем её предшественники, и они могли чувствовать себя достаточно спокойно и уверенно.

В 1618 году императорский титул практически ничего не значил, тем не менее династия не оставляла надежд на то, чтобы вернуть себе реальную власть. У таких приверженных традициям людей, как немцы, нетрудно было обнаружить скрытое почтение к личности императора даже среди самых горячих сторонников «германских свобод», и этим чувством не мог не воспользоваться умный диктатор.

Лозунг «германских свобод» приобрёл популярность ещё в XVI веке. Конечно, имелись в виду конституционные права имперских князей, хотя зачастую этими «правами» оказывались обыкновенные прихоти и личные интересы, какими бы высокими мотивами они ни прикрывались. Меньшие деспоты требовали от главного деспота «справедливости». Он жаждал сильной власти, они хотели независимости. Разрыв был неизбежен.

Если бы диссонанс проявлялся чётче и явственнее, то трагедия могла быть менее тягостной. Но никакие расхождения в Германии никогда не бывают вполне ясными. Вольные города опасались князей больше, чем императора, и, разделяя общее стремление к «свободам», они подозревали последних в неискренности. Не доверяя землевладельческой аристократии, у которой они отвоевали свою свободу, города предпочли бы оставить всё так, как есть, и не тратить силы на какие-то эфемерные приобретения, которые надо будет ещё разделить с ненавистным классом. Католические правители церкви со своей стороны поддерживали католического императора в надежде на то, что он защитит их от посягательств враждебных и нередко еретических князей. Обострённое классовое самосознание разделяло землевладельцев, бюргеров, церковников и крестьян, и групповые интересы, по обыкновению, преобладали. Когда эти изолированные группы обзавелись военными организациями, положение стало ещё более угрожающим.

Но и внутри разобщённых социальных групп не было единства. Одни вольные города соперничали с другими, Линдау и Брегенц отказывались принимать суда, заходившие в порт соседа, Любек завидовал благополучию Гамбурга. Могли не поладить друг с другом соседние князья, и самому слабому из них приходилось звать на помощь императора. Раздоры по поводу наследования возникали и в самих монарших дворах. Из-за этого разделились династии, правившие в Саксонии, Гессене и Бадене. Мелкотравчатые интересы и взаимная подозрительность в итоге воспрепятствовали формированию единой партии «германских свобод».

Среди этой орды князей, прелатов, графов, рыцарей и помещиков лишь около дюжины деятелей обладали достаточным политическим весом для того, чтобы оказывать влияние и на императора, и на европейские дела. В политике этих господ, правда, всегда отражалась двусмысленность общественного положения: у себя дома они были гигантами, а в европейских играх — пешками; их позиции казались солидными, а на самом деле они были жалкими; высокие дипломатические помыслы перемежались с подковерными интригами, напускное благородство с корыстью — в зависимости от ситуации и интересов.

Первыми в этом ряду достойных людей были семеро курфюрстов. Начальствовал над ними курфюрст Майнцский, и он вместе с курфюрстами Кёльна и Трира главенствовали среди князей Германии[33]. Эти трое курфюрстов представляли интересы религии, точнее — интересы католической церкви, и их авторитет основывался больше на традиции, а не на власти. Другие четыре курфюрста являлись светскими князьями — король Богемии, правители Пфальца, Саксонии и Бранденбурга.

Корона Богемии, а также Венгрии уже почти столетие принадлежала члену дома Габсбургов. За пределами императорской династии курфюрст Пфальцский считался первым светским князем Германии. В продолжение многих поколений титул наследовался южногерманской семьёй Виттельсбахов, которая одно время владела и имперской короной. Столицей курфюршества был Гейдельбергнареке Неккар, и его хозяин распоряжался богатым винодельческим регионом, расположенным между Мозелем, Сааром и Рейном и изрешеченным землями епископств Шпейер, Вормс, Майнц и Трир. Вся территория называлась Рейнским, или Нижним Пфальцем, но курфюрсту ещё принадлежал и Верхний Пфальц — бедный сельскохозяйственный район между Дунаем и Богемским Лесом. Другие князья, возможно, были и богаче, но курфюрст Пфальцский обладал двумя важными преимуществами — занимал ключевые позиции на Рейне и Дунае, откуда он мог угрожать коммуникациям между разбросанными владениями Габсбургов.

Для шестого курфюрста, Саксонского, столицей был Дрезден, и ему принадлежали плодородные равнины Эльбы и Мульды. Это была богатейшая и густонаселённая провинция, в которой находился и Лейпциг, супермаркет Восточной Европы, обеспечивавший её благосостояние. Лейпциг не входил в число вольных городов, но представлял особую ценность для курфюрста. Старшая линия династии, лишённая наследственных прав, владела малыми «саксониями» — Готой, Веймаром, Альтенбургом, располагавшимися западнее метрополии.

Седьмой курфюрст, Бранденбургский, имел самые большие и самые бедные владения, песчаные северо-восточные равнины без морского побережья. По его землям протекали и Эльба и Одер, но в устье одной реки стоял вольный город Гамбург, а эстуарий другой реки принадлежал герцогству Померания. Столицей этой малонаселённой провинции был крохотный деревянный городишко Берлин, в котором насчитывалось менее десяти тысяч жителей. Только в 1618 году курфюрсту досталась в наследство Пруссия с великолепным Кёнигсбергом, но эта далёкая земля, располагавшаяся за Вистулой (Вислой), не входила в империю, а являлась феодом польской короны.

Помимо курфюрстов император должен был считаться ещё с целым рядом князей. Первым в этом ряду стоял герцог Баварский, владевший пятьюстами квадратными милями территории и почти миллионом подданных. Он приходился дальним кузеном курфюрсту Пфальцскому, являлся главой младшей ветви династии Виттельсбахов, и его земли отделяли Австрию от владений князей Центральной Германии. Баварское герцогство было преимущественно сельскохозяйственное; в нём было мало городов; Мюнхен, несмотря на внушительные ворота, дворец и собор, напоминал больше горную деревню, а не столичный город.

Вряд ли император мог игнорировать также герцога Вюртемберга, обосновавшегося в Штутгарте, маркграфов Бадена и ландграфов Гессена. Герцог Лотарингский, сосед Франции, был важнее для политики европейской, а не имперской. Герцоги Брауншвейгские, князья династии Вельфов, а также герцоги Мекленбурга и Померании доминировали на севере империи.

6

Если раздоры вокруг прав наследования, собственности и привилегий создавали лишь трудности в вопросах реформирования империи, то религиозная рознь должна была загубить этот процесс окончательно.

Теоретически только общая вера могла сохранить единство империи. Когда протестантизм раскидал в разные стороны княжества, а самые авантюрные князья использовали его в борьбе против императора, пошли прахом все догмы, на которые молились пятьсот лет. Аугсбургский религиозный договор, заключенный в 1555 году, установил принцип cujus regio ejus religio[34], разрешавший князьям самим определять вероисповедание своих подданных — быть им католиками или лютеранами, и те, кто не соглашался с его решением, становились эмигрантами. Этот экстраординарный компромисс помогал поддерживать единство веры в отдельном государстве, хотя и разрушал его в империи.

Религиозное размежевание более рельефно обозначило и характер разделения между князьями и императором: семейство Габсбургов исповедовало католицизм и не пользовалось популярностью у протестантов, в то время как захват лютеранами епископств на севере Германии способствовал усилению территориального могущества князей. Кальвинизм, появившийся через десять лет после аугсбургского урегулирования, снова спутал все карты.

«Кальвинистский дракон, — писал один лютеранин, — чреват всеми кошмарами магометанства»[35]. Справедливость этого заявления в какой-то мере подтверждается той неистовой страстностью, с которой отдельные германские правители переняли и начали насаждать новый культ. Особенно глумился над идеей пресуществления курфюрст Пфальцский. Ёрничая, он брал в руки евхаристическую облатку, разрывал в клочья и говорил: «Какой же ты Бог! Ты думаешь, что сильнее меня? Это мы ещё посмотрим!»[36] В своих аскетических молельнях он использовал в качестве купели оловянный таз, а причастникам и причастницам выдавались деревянные кружки[37]. Ландграф Гессен-Кассельский велел для причащения брать самый чёрствый хлеб, чтобы у прихожан не было никаких сомнений относительно того, что именно они вкушают[38].

Лютеран возмущало пришествие кальвинистов. Не поклоняясь святыням прежней веры, они уважительно сохранили их в виде внешних атрибутов и чтили аугсбургские договорённости, давшие им свободу. Лютеране опасались, что кальвинисты дискредитируют протестантское движение. Особенно они встревожились, когда кальвинисты в нарушение Аугсбургского мира начали активно обращать в свою веру прихожан. Принцип cujus regio ejus religio дополнялся ещё одним условием. Все прелаты, епископы, архиепископы и епископы, переходящие в протестантство, должны были лишаться сана, привилегий и земель. Кальвинисты пренебрегали этим важным правилом, называвшимся Ecclesiastical Reservation, то есть «духовная оговорка», так же как и всеми положениями Аугсбургского мира, который не допускал никакой иной протестантской религии, кроме лютеранства.

Право на существование, которое лютеране получили благодаря Аугсбургскому миру, оказалось под угрозой. Игнорирование имперских эдиктов людьми, считавшими, что все, кто не с ними, против них, не устраивало ни лютеран ни католиков, и обе стороны начали искать пути для сближения. Появились возможности для создания центристской партии, которая служила бы буфером между непримиримыми католиками и кальвинистами.

И католичеству, и лютеранству, и кальвинизму была присуща одна общая особенность: князья использовали веру подданных для усиления своей власти. Ничего непривычного не было в абсолютизме Габсбургов, но князья явно двурушничали. Они требовали от императора свободы и независимости, отказывая в этих благах подданным. На местных правителей обрушилось недовольство торгово-ремесленного люда и крестьянства, выливавшееся в эпизодические бунты и восстания, и они оказались между двух огней — деспотизмом императора и враждебностью подданных. Давно уже завязались и не прекращались две битвы: между князьями и императором и между князьями и их подданными. В обеих так или иначе участвовали князья, держа в одной руке знамя свободы, а в другой — меч тирана.

Естественного союза борьбы за религиозную и политическую свободу не получилось. Князья-реформаты запутали проблему и затуманили, не ликвидировав, антагонизм между католическими авторитарными государствами и их протестантскими оппонентами. Одерживали верх католики. Их позиции были ясны и понятны, чего нельзя было сказать о протестантах — и кальвинистах и лютеранах, постоянно страдавших от противоречивых идей и чувств.

Прихоти правителей пагубно отражались на повседневной жизни их подданных. Сюзерены Саксонии, Бранденбурга и Пфальца переходили из лютеранства в кальвинизм и обратно, коверкая судьбы людей, подвергая их насилию, лишениям, изгнанию. В Пфальце регент-кальвинист насильно увёз в сектантский дом ребёнка — наследника лютеранского князя[39]. В Бадене другой регент заточил в тюрьму вдову умершего правителя и забрал младенца, чтобы воспитать его в своей вере[40]. В Бранденбурге курфюрст пригрозил, что он скорее спалит свой единственный университет, но не позволит, чтобы в нём прозвучала хоть одна кальвинистская доктрина[41]. Тем не менее его преемник стал кальвинистом, и когда в Берлине появился новый пастор, в дом к нему ворвалась толпа лютеран и так основательно его разграбила и разгромила, что на следующий день — в Страстную пятницу — ему пришлось совершать службу в нижнем белье ярко-зелёного цвета[42].

Просвещённый человек находил удовольствие в написании непристойных книг, а лишённая интеллекта публика с восторгом их читала. Кальвинисты глумились над истинными верующими и пели кровожадные псалмы. Католики и лютеране тоже не были паиньками. Для всех главным аргументом в доказывании истинной веры была сила. Лютеране набрасывались на кальвинистов на улицах Берлина. Католики в Баварии носили с собой оружие. В Дрездене толпа остановила похоронную процессию, провожавшую в последний путь католика-итальянца, и разорвала на части мертвеца. Протестантский пастор и католический священник подрались на улице во Франкфурте-на-Майне. В Штирии иезуиты пробирались на службы кальвинистов, вырывали из рук прихожан молитвенники и подсовывали им католические требники[43].

Конечно, такие инциденты происходили не везде и не каждый день. Годами жизнь протекала относительно спокойно, некоторые районы вообще не знали насилия, между представителями различных религий завязывались дружеские отношения, заключались браки. Но ощущения полной безопасности не было никогда. Люди могли быть великодушными или равнодушными, местного пастора или священника могли уважать и католики, и лютеране, и кальвинисты, однако повсюду зачинались — где скрыто, а где явно — очаги большого пожара, который была неспособна предотвратить немощная и раздираемая конфликтами центральная власть.

7

Неуклонно деградировали интеллектуальные, моральные и социальные стандарты жизни. То там, то здесь появлялись великие таланты: композитор и органист Генрих Шютц в Саксонии, поэт Мартин Опиц в Силезии, зодчий Элиас Холль в Аугсбурге, теолог Иоганн Валентин Андреа в Вюртемберге. Но их было не много — можно сказать, единицы. Безусловно, попытки улучшать систему образования и развивать национальную культуру предпринимались, а результат был ничтожный. Как в политике, так и в интеллектуальной и социальной жизни отражалось соперничество между Францией и Испанией. При императорском дворе искусства, манеры, моды перенимались у испанцев, княжеские дворы в Штутгарте и Гейдельберге ориентировались на французов. Дрезден и Берлин пренебрегали чужеземным влиянием, предпочитая жить в интеллектуальных потёмках. Музыка, танцы, поэзия импортировались из Италии, живопись — из Нидерландов, любовные романы и моды — из Франции, спектакли и даже актёры — из Англии. Мартин Опиц горячо выступал за то, чтобы немецкий язык служил средством литературного творчества, а сам писал стихи на латыни, зная, что только так он станет известен. Принцесса Гессенская сочиняла вирши на итальянском языке, курфюрст Пфальцский составлял любовные послания по-французски, а его жена, англичанка, так и не соизволила научиться говорить по-немецки.

В ту эпоху Германия больше славилась своим пристрастием к еде и выпивке. «Вол перестаёт пить, как только утолит жажду, — говорил один француз. — Немцы же лишь после этого начинают пить по-настоящему». Испанских и итальянских путешественников всегда поражали в Германии неуемный аппетит и немногословность людей, которые могли часами есть, пить и молчать под оглушительный грохот духового оркестра[44]. С таким мнением согласны и сами немцы. «Мы, немцы, съедаем наши деньги» — гласит местная поговорка[45]. «Valeteet inebriamini»[46] — такими словами заканчивал послания друзьям один князь, который всегда был навеселе[47]. Ландграф Гессенский учредил «Общество воздержания», но его первый же президент умер от чрезмерного возлияния[48]. Людвиг Вюртембергский на спор перепивал своих собутыльников, доводя их до потери сознания, а сам оставался достаточно трезвым для того, чтобы дать команду развезти их по домам в телеге в компании с поросёнком[49]. Зелёному змию поклонялись все слои общества. Молодые господа в Берлине, возвращаясь домой после попойки, развлекались тем, что врывались в дома добропорядочных бюргеров и вышвыривали их на улицу. Устраивая свадьбу, крестьянин в Гессене мог потратить на еду и питьё всё, что накопил за год, и свадебный кортеж прибывал в церковь, уже изрядно наклюкавшись[50]. В Баварии и — с меньшим успехом — в Померании власти пытались бороться с этим злом, вводя декретами различные ограничения[51].

Интеллигентный немец вряд ли стал бы гордиться репутацией обжор и пьяниц. Однако среди более простых патриотов можно было обнаружить стремление прославлять влечение к мясным блюдам и спиртным напиткам как национальную особенность. Они всегда могли сослаться на авторитет Тацита: согласно римскому историку, их предки вели себя точно так же. Эта своеобразная разновидность расового национализма, позднее достигшая в Германии своего логического апогея, зародилась в XVI веке. Арминий превратился в Германа и уверенно возводился в ранг национального героя, а один мыслитель взялся доказывать, что германская раса произошла от четвёртого сына Ноя, появившегося на свет после потопа[52]. Со словом «Teutsch» связывалось всё, что можно отнести к категории честности и мужественности, и правитель, желавший заручиться народной поддержкой, должен был апеллировать к германской крови и германским добродетелям и доказывать, что у него в избытке имеется и то и другое. Национальное самосознание сохранялось независимо от обстоятельств и служило чуть ли не единственной гарантией существования государства, чьи политические и интеллектуальные силы, казалось, иссякли.

Интеллектуальная жизнь хирела в Германии не только по причине того, что всю духовную энергию забирал конфликт религий. Сошли на нет основы величия Германии. Её культура держалась на городах, а они переживали упадок. Политическая неустойчивость, ненадёжность транспорта и сокращение итальянской коммерции тяжело отразились на экономике и торговле. Денежное обращение было хаотичное, никто его не контролировал, деньги выпускали все, кому не лень, на этом наживались и князья, и прелаты, и города. Саксонская династия распоряжалась сорока пятью монетными дворами, герцоги Брауншвейгские имели сорок. Восемнадцать монетных дворов действовали в Силезии, шестьдесят семь — в Нижнерейнском округе[53].

Германии перестали доверять. В результате рискованных спекуляций один за другим рухнули крупные банковские дома. Ещё в 1573 году в Аугсбурге потерпел фиаско Манлих, через год — Хауг, в 1614 году свернули свои дела Вельзеры, не могли пережить трудности всемирно известные Фуггеры и объявили о банкротстве вскоре после того, как потеряли более восьми миллионов гульденов[54].

Шведская, голландская и датская конкуренция душила Ганзейские города. Признаки стабильности и даже роста благосостояния демонстрировали лишь Гамбург и Франкфурт-на-Майне.

Депрессия не могла не затронуть и сельское хозяйство. После крестьянской войны между земледельцами и землевладельцами сохранились обоюдная неприязнь и страхи, в далёком прошлом остались традиции взаимной обязательности. Землевладелец использовал любую возможность для утверждения своего господства. Крепостнический гнёт нисколько не ослаб, а, напротив, усилился[55]. Секуляризация церковных земель добавила ещё один повод для недовольства: крестьянин, протестант, не проявлял к мирскому хозяину такую же привязанность, какую он испытывал прежде к епископу или аббату[56]. Мелкий собственник, представитель класса «рыцарей», не отличался высокими моральными качествами: как правило, это были ленивые, безответственные и жестокие деспоты. Пристрастие аристократии к охоте вносило свою лепту в озлобление крестьянина: его вынуждали задарма служить охотничьим компаниям и беспомощно наблюдать, как уродуются его угодья[57].

Нищета, политические неурядицы, религиозные распри, столкновение частных интересов, завистливость — постепенно накапливался горючий материал для возгорания войны. Оставалось только его поджечь.

Конфликт, разгоревшийся в 1608 году между протестантами и католиками в вольном городе Донаувёрте на Дунае, несколько месяцев держал в напряжении всю империю. Надворный совет с одобрения императора лишил Донаувёрт своих прав и возвратил церковь, экспроприированную протестантами, католикам. Декрет возмутил всю протестантскую Германию и едва не привёл к войне. Однако этого не случилось. Вздорящие партии не могли выступить единым фронтом, города не могли объединиться с князьями, а лютеране — с кальвинистами.

Восстание, поднятое в 1609 году в Богемии, заставило императора пообещать чехам гарантии религиозных свобод, но, если не считать некоторого ущерба, нанесённого престижу императора, инцидент не вызвал каких-либо ощутимых перемен.

В 1610 году, после смерти герцога Клеве-Юлиха, не оставившего наследника, разразился третий и самый серьёзный кризис. Его земли — Юлих, Клеве, Марк, Берг и Равенсберг — простирались по Рейну от голландской границы до Кёльна и могли служить выгодным военным плацдармом и для Габсбургов, и для их оппонентов. Два претендента заявили о своих правах, оба протестанты, и император незамедлительно оккупировал регион войсками. Император, возможно, хотел не допустить столкновения между соперниками, но протестантские князья расценили его действия как попытку захватить земли для своей династии, а Генрих IV Французский усмотрел козни короля Испании, желавшего завладеть всем этим районом для военных операций против голландцев. Генрих не колебался и, действуя совместно с некоторыми германскими союзниками, уже готовился к вторжению. Лишь случайное убийство французского монарха спасло тогда Европу от войны. Генриха не стало, и переговоры затягивались, не давая никакого результата, пока один из претендентов не попытался разрешить проблему, объявив себя католиком. Его соперник, курфюрст Бранденбургский, стремясь заручиться поддержкой протестантской партии, принял кальвинистскую веру. Однако вследствие множества возникших личных затруднений он всё-таки согласился на временный вариант урегулирования: сопернику отдать Юлих и Берг, а себе оставить Клеве, Марк и Равенсберг.

Кризисы накатывались один за другим, и это, естественно, вынуждало правителей позаботиться о своей безопасности, а людей — запасаться оружием. Уже в 1610 году один путешественник обратил внимание на «угрожающее обилие» вооружений даже в самых маленьких городах[58]. По описанию английского путешественника, бесцеремонно выставленного за пределы герцогского дворца, дома «этих недоразвитых князей», охраняемых голодными сторожевыми псами и важными, допотопными алебардщиками, больше похожи на тюрьмы, а не на особняки могущественных владык[59]. Оружие охотно поставляли союзники, и образовался столь запутанный клубок взрывоопасных противоречий, что ни один самый прозорливый политик не мог бы предугадать, где именно начнётся заваруха и кто и на чью сторону встанет. Даже Соломон не смог бы разрешить проблему Германии, сетовал главный имперский советник[60]. И в империи, и за её пределами дипломатам оставалось лишь гадать и ждать, когда произойдёт взрыв.

8

На исходе второго десятилетия в Европе мало кто сомневался в том, что войну в Германии спровоцирует окончание перемирия с Голландией в 1621 году.

По крайней мере к нападению на Голландию тщательно готовился Амброзио Спинола, генуэзский генерал, командующий испанской армией. Если ему удастся задействовать во Фландрии живую силу северных итальянских равнин и обеспечить коммуникации между Миланом и Брабантом, то войну он, без сомнения, выиграет. Ресурсы голландцев не беспредельны. Он измотает противника, перебрасывая из Милана в Брабант деньги, материальные средства и пушечное мясо Северной Италии по Вальтеллине, северному берегу озера Констанц[61], а оттуда через Эльзас, полевому берегу Рейна, через католическое епископство Страсбург. Нижний Рейн был в руках друзей — епископов Кёльна и Трира и нового герцога Юлиха и Берга. Однако между землями Страсбурга и Трира вклинились пятьдесят миль палатината кальвинистского князя. До тех пор пока этот князь остаётся союзником голландцев, рейнский маршрут будет опасен для испанцев, и им придётся доставлять войска и деньги морским путём, что затормозит исполнение планов Спинолы. Этот небольшой отрезок земли приобретал особую стратегическую значимость.

Противники испанцев догадывались о замыслах Спинолы, и это обстоятельство выдвигало Рейнский Пфальц и его молодого владыку на первое место в европейской политике и интриге. Курфюрст Пфальцский был не одинок. Паника, поднявшаяся среди городов после расправы с Донаувёртом, и ещё в большей мере страхи протестантских князей, вызванные имперской оккупацией Клеве, позволили его советникам уговорить некоторых правителей княжеств и городов позабыть о своих распрях и заключить альянс, известный как «уния». Формально уния считалась протестантской, а, в сущности, получилась кальвинистской. Она стала ядром оппозиции Габсбургам в Германии, приобрела политический вес, получая моральную поддержку из Венеции, а финансовую — из Голландии. Мало того, король Англии отдал в жёны курфюрсту Пфальцскому свою единственную дочь.

Английским королевским бракам начала XVII века было свойственно вызывать общественный переполох. Принцесса Елизавета, единственная дочь Якова I, была самой желанной невестой в Европе. Её прочили в жёны наследникам престолов и во Франции, и в Испании, не говоря уже о короле Швеции. Германские курфюрсты вряд ли могли соперничать с такими кандидатами, и до последнего момента у брачной партии пфальцского жениха не было уверенности в успехе. В итоге пфальцская дипломатия победила, чему немало способствовали не только протестантские предпочтения короля и вмешательство принца Уэльского, но и то, что обворожительный претендент понравился и королю, и его министрам, и невесте, и лондонской толпе. Но триумф был сомнительный, договаривавшиеся стороны преследовали разные цели. Европейские политики и государственные деятели видели в курфюрсте главную головную боль для Габсбургов, основного союзника голландцев и протестантских правительств и в то же время пешку, очень важную, но всего лишь пешку в их игре. В самой же империи он мог рассматриваться как лидер протестантской партии, избранный защитник германских свобод. Курфюрст и его министры были немцами, для них главная проблема заключалась в деспотизме императора, и свою главную задачу они видели прежде всего в том, чтобы утвердить в Германии княжеские права и религиозные свободы. Вражда между Бурбонами и Габсбургами и угроза голландской войны были полезны им в той мере, в какой способствовали тому, чтобы самим обрасти внешней поддержкой.

Для курфюрста и его друзей эпицентр европейской бури находился не в Мадриде, Париже, Брюсселе или Гааге, а в Праге. Причина простая: правящий император Маттиас был стар и бездетен. На очередных выборах открывалась возможность для того, чтобы помешать Габсбургам снова наследовать трон: протестантское большинство в коллегии курфюрстов позволило бы добиться этого. В ней значились трое католических курфюрстов, все — архиепископы, и трое протестантов — курфюрсты Саксонский, Бранденбургский и Пфальцский. Седьмым курфюрстом был король Богемии, во время всех последних выборов всегда и католик и Габсбург. Однако богемская корона была выборной, а не наследственной, и чехи преимущественно исповедовали протестантскую веру. Если бы отважный германский князь учинил в Богемии восстание, забрал у Габсбургов корону и вместе с ней право голоса на имперских выборах, то протестантская партия получила бы в коллегии преимущество в соотношении четыре к трём и династия Габсбургов осталась бы с носом.

Намёки на этот счёт делались во время венчания курфюрста Пфальцского и Елизаветы[62]. Таким образом, о богемском проекте знали те, кто подписывал брачный союз. Однако если советники курфюрста предполагали, что Яков I поможет им осуществить замысел, то король Англии исходил из того, что его далёкие германские недоумки никогда не будут играть сколько-нибудь заметную роль в европейской политике.

В одной точке пересекались две проблемы: европейская дипломатия, вовлекавшая Мадрид, Париж, Брюссель и Гаагу, и германская дипломатия, касавшаяся власти императора и судьбы богемской короны. Так или иначе, они упирались острием в одного человека — курфюрста Пфальцского. В истории Европы редко случалось, чтобы её судьбы зависели от капризов и намерений одной личности.

Курфюрсту Фридриху V шёл двадцать второй год, из которых он восемь лет находился у власти. Стройный, хорошо сложенный, ясноглазый Фридрих обладал исключительно притягательной внешностью и пылким характером[63]. Его редко видели унылым или угрюмым, он был прекрасным и гостеприимным хозяином, интересным собеседником. Мягкий, доверчивый, в равной мере неспособный озлобляться, ненавидеть и проявлять твёрдость, он честно и добросовестно исполнял свои обязанности, хотя любил и поохотиться, и поиграть в теннис, и поплавать, и поваляться в постели[64]. Судьба не наградила его никакими пороками, зато одарила всеми добродетелями, необходимыми хорошему правителю. Он не отличался ни крепостью тела, ни силой духа. Нежное воспитание лишило его кроткую натуру[65] даже малейшей способности показывать зубы.

Его мать, дочь Вильгельма Молчаливого, проявляя поразительную верность болезненному пьянице-мужу, всё-таки позаботилась о том, чтобы удалить сына от неуправляемого отца и отправить на воспитание к сестре в Седан и её супругу герцогу Буйонскому. По стечению обстоятельств герцог оказался признанным вождём кальвинистов во Франции.

После смерти отца четырнадцатилетнего Фридриха вернули в Гейдельберг, где его воспитанием занялся канцлер Христиан Ангальтский. Прекраснодушный и ласковый юный принц легко поддавался влиянию, взрослые могли лепить из него всё, что угодно, и он полностью доверился Ангальту и своему исповеднику, как прежде герцогу Буйонскому, беспрекословно следуя по тому пути, который они ему предначертали.

Ни один из его воспитателей не обладал качествами, необходимыми для понимания европейского кризиса. Герцог Буйонский был типичным представителем старшего поколения аристократов: благороден, бесстрашен, неукротим и честолюбив, но совершенно недальновиден. Исповедник Шульц являл собой классический пример духовника: фанатик своей веры, упивающийся ролью наставника бесхарактерного сеньора.

Самым значительным среди них был, конечно, Христиан Ангальтский, прирождённый князь, оставивший своё крохотное государство Ангальт-Бернбург на попечение помощников ради того, чтобы испытать судьбу в палатинате. Это был невероятно самоуверенный, волевой, энергичный и маленький человечек с копной ярко-рыжих волос, обладавший сверхъестественными управленческими и дипломатическими способностями[66]. Как блестяще он, например, организовал брак с английской принцессой! Министр тогда, естественно, не думал о том, что рано или поздно наступит час расплаты, когда король Англии наконец поймёт, что его заманили в германскую войну. Дипломатия Ангальта в отношениях и с Англией, и с Республикой Соединённых провинций, и с германскими князьями, а позднее и с герцогом Савойским основывалась на простейшем принципе: обещать и на словах ни в чём не отказывать. Он рассчитал: когда разразится кризис в Германии, его союзники выполнят свою часть сделки прежде, чем придёт его черёд. Ангальт промахнулся: союзники испытаний не выдержали.

За пределами Германии его величайшим достижением было бракосочетание с Англией, в самой же Германии Ангальт мог гордиться созданием Протестантской унии. Именно ему принадлежит пальма первенства в организации этого союза протестантов, появившегося на свет на волне паники, порождённой судилищем в Донаувёрте. Однако Христиан Ангальтский не относился к числу людей, которым можно доверять, и его сразу же заподозрили в том, что он использует лозунги защиты протестантов и германских свобод в целях возвеличивания курфюрста Пфальцского. Курфюрст же сам до такой степени подпал под влияние своего министра, что был неспособен развеять эти сомнения. Трагедия Фридриха в том и заключается, что его союзники плыли по течению к пропасти, следуя за безобидным, но и лишённым волевых и лидерских качеств человеком и не имея достаточной твёрдости духа и для того, чтобы его поддержать, и для того, чтобы его оставить.

В отношении своих способностей Ангальт вводил в заблуждение не только окружающих, но и самого себя. Вряд ли кто ещё был так убеждён в том, что при любых обстоятельствах остаётся на высоте положения. В дополнение к необычайному самомнению у него имелись и другие качества, вызывавшие рабское преклонение хозяина. Он казался сосредоточием человеческих добродетелей: преданный супруг, любимейший отец, — а его домашний очаг мог служить образцом для князей Германии. Не случайно курфюрст в нарушение всех условностей времени называл министра «Mon pere», а себя величал не иначе как «ваш кроткий и покорный сын и слуга»[67].

В доме курфюрста Пфальцского был ещё один человек, с которым он не мог не считаться, — супруга Елизавета, очаровательная, пышущая здоровьем, жизнерадостная английская принцесса. Природа щедро одарила её и красотой, и умом, и характером. Во внешнем облике принцессы всегда поражало сочетание ярких красок, вдохновленности и живости. Сохранившиеся портреты лишь смутно передают её былое обаяние. Необыкновенное сверкание золотисто-каштановых волос, нежность румянца на щеках, гибкая плавность движений, завораживающе-проницательный испытующий взгляд, лукавая улыбка, «буйство души», не дававшее покоя её современникам, — всё это осталось в далёком прошлом. Только письма донесли до нас отдельные фрагменты естества её натуры: и смелость, и ветреность, и твёрдость характера, сочетавшуюся с упрямством и горделивостью.

Брак, устроенный в сугубо прозаических целях, быстро перерос в настоящую любовь. Елизавета не приняла родной язык мужа, так и не удосужилась выучить его, постоянно пререкалась с семьёй Фридриха, навела в доме полный беспорядок, но их совместная жизнь была похожа на нескончаемый медовый месяц; она называла его именем героя из модного тогда любовного романа[68], посылала подарки — различные знаки внимания и затевала милые перебранки и примирения. Однако их брак был далёк от идиллии, а курфюрст Пфальцский не был идеальным мужчиной.

Протестантская партия Европы и сторонники германских свобод возлагали надежды на Фридриха и его элегантный двор в Гейдельберге. Те же, кто верил в политическое и религиозное предназначение династии Габсбургов, смотрели в сторону Граца в Штирии, где располагался скучный двор эрцгерцога Фердинанда, кузена правящего императора. После смерти Филиппа II династия испытывала дефицит стабильности. Его преемник в роли главы семейства Филипп III Испанский был человеком бесцветным и ничем не примечательным. Его дочь, талантливая инфанта Изабелла, правившая в Нидерландах вместе с мужем, эрцгерцогом Альбрехтом, в силу своего пола и бездетности не участвовала в решении политических проблем династии. Её кузен, старый император Маттиас, думал только о том, как бы отсрочить наступление кризиса до того времени, когда он сам уже гарантированно попадёт в могилу. Он тоже был бездетен, и семья избрала его преемником кузена Фердинанда Штирийского. Поддержку Филиппа III купили тем, что пообещали в случае избрания Фердинанда императором уступить испанским кузенам феоды Габсбургов в Эльзасе. Такая уступка означала ни много ни мало оказание помощи Испании в транспортировке войск для голландской войны. До подписания договора были проведены соответствующие консультации со Спинолой относительно условий[69]. И снова внутренние проблемы Германии перемешались с европейскими.

Фердинанд, крестник Филиппа II[70], ещё до этого события задумал довести до конца дело, начатое крёстным отцом. Чувство долга перед церковью зародилось в нём в детстве, когда он воспитывался в иезуитском колледже в Ингольштадте. Позднее он сходил паломником в Рим и Лорето, где, как многие ошибочно полагают, Фердинанд якобы поклялся искоренить ересь в Германии[71]. Фердинанд такой клятвы не давал. Миссия, для исполнения которой его воспитали, была для него такой же естественной, как способность дышать.

Вскоре он действительно ввёл в Штирии католицизм. Протестанты составляли столь значительное меньшинство, что его отец не решался выступить против них. Фердинанд сознательно пошёл на риск — впоследствии рискованные действия стали его фирменным знаком. Он на самом деле заявлял, что скорее всё потеряет, но не потерпит ереси, однако проницательный эрцгерцог понимал и то, что его власть держится на католической вере. В его семье сложилось единое и твёрдое убеждение в том, что угроза привычной системе правления исходит от протестантов[72].

Политика Фердинанда строилась и на силе, и на хитрости. Он подрывал влияние протестантов всеми возможными способами, пропагандой и воспитанием переманивал на свою сторону молодое поколение и закрутил гайки так, что протестанты оказались перед свершившимся фактом: у них не осталось никаких средств для действенного противостояния. Триумф Фердинанда в Штирии должен был послужить грозным предупреждением для всей Германии. Религиозный мир 1555 года основывался лишь на обычае, он так и не был ратифицирован. А что, если появится император, который его попросту проигнорирует?

В 1618 году эрцгерцогу Фердинанду было сорок лет. Всегда радостный, доброжелательный и краснолицый, он излучал улыбку, для всех одинаково умильную. Всё его лицо, покрытое веснушками, и близорукие, выпуклые светло-голубые глаза, казалось, светились добротой и прекрасным настроением. Правда, песочного цвета волосы и короткая, плотная и тучная фигура не настраивали на почтительный лад, а простоватые манеры побуждали придворных и слуг на фамильярность и корысть. И друзья и враги соглашались в одном: более уравновешенного человека им не встречалось. Правил он в Штирии добросовестно и великодушно: организовал общественное вспомоществование больным и бедным, открыл бесплатные адвокатские службы для бедняков при местных судах. Его благотворительность не имела границ, он знал в лицо многих своих подданных, особенно нуждающихся, интересовался их жизненными невзгодами. У эрцгерцога было две всепобеждающие страсти: церковь и охота. Во всех своих занятиях Фердинанд проявлял необычайную пунктуальность и на охоту выезжал три-четыре раза в неделю. Он чувствовал себя счастливым в семье, в отношениях и с женой, и с детьми, и вёл простой образ жизни, если не считать отдельных патологических проявлений аскетизма[73].

В общественном мнении обычно восхваляются добродетели эрцгерцога, а не способности. Современники с пренебрежительной теплотой писали о нём как о добросердечном простаке, полностью зависимом от своего главного министра Ульриха фон Эггенберга. И всё же явная нехватка личной инициативы в деятельности Фердинанда скорее всего была позёрством: иезуиты приучили молодого человека перекладывать на других основную тяжесть политических решений, с тем чтобы не загружать себя[74]. Не похоже, чтобы он прислушивался к политическим советам своих духовников, а приверженность к вере не мешала ему расправиться с кардиналом и не повиноваться папе, когда надо было сделать что-то по собственному разумению. Не раз в своей жизни он превращал невзгоду в преимущество, внезапно использовал угрозу к своей выгоде, из поражения извлекал победу. Современников это не удивляло, они считали, что ему невероятно везло[75]. Если это было везение, то оно действительно было экстраординарным.

Сбитые с толку явным противоречием между человеческой добротой Фердинанда и жестокостью его политики, соотечественники находили объяснение в том, что он, говоря современным языком, был марионеткой, не замечая при этом, что для марионетки он проявлял феноменальную последовательность и стойкость. Они, как обычно, ссылались на особые отношения между Фердинандом и Эггенбергом. Фердинанд, безусловно, испытывал привязанность к своему министру, ему импонировали обходительность, невозмутимость и ясность суждений Эггенберга. Когда Эггенберг заболел, Фердинанд постоянно навещал его, чтобы обсудить государственные дела[76]. Это лишь доказывает то, что Фердинанд не начинал действовать без апробации Эггенберга. Но это не доказывает того, что Эггенберг инициировал его политику. Когда, много позднее, место Эггенберга занял другой министр, политика Фердинанда не изменилась. Без сомнения, Фердинанд доверял ему больше, чем кому-либо, и ждал от него совета, но между ними никогда не было таких же отношений «отца и сына», какие сложились между курфюрстом Фридрихом и Христианом Ангальтским.

Человеческая добросердечность и политическая беспощадность вовсе не являются взаимоисключающими качествами. Одни ждали прихода к власти Фердинанда, а другие — боялись: и те и другие знали, что он является инструментом в руках династии и иезуитов, верили в то, что он поклялся изничтожить ересь, полагали, будто у него нет своей воли и за ним стоят неимоверные силы воинствующего католицизма. Гораздо благоразумнее было бы опасаться Фердинанда как одного из самых смелых, прямодушных и преданных своему делу представителей династии Габсбургов.

9

Итак, Фердинанд Штирийский готовится занять императорский трон, Фридрих, курфюрст Пфальцский, возглавляет партию германских свобод. Ни тот ни другой не ставят целью консолидацию германской нации. Но есть ещё два человека, чьи интересы исключительно германские, они занимают центристские позиции, и их колебания в ту или иную сторону будут играть решающую роль. Курфюрст Иоганн Георг Саксонский и герцог Максимилиан Баварский — именно эти два деятеля были способны создать центристскую партию, которая могла вызволить германскую нацию из руин Священной Римской империи.

Иоганну Георгу, курфюрсту Саксонскому, было чуть более тридцати лет: широкоплеч, белокур, на квадратном лице горит нездоровый румянец. Его взгляды на жизнь консервативны и патриотичны. Он носил бороду в национальном стиле, состригал на голове волосы и не понимал ни слова по-французски[77]. Одевался курфюрст богато, но просто и практично[78], был подобающим князем, примерным христианином и прекрасным отцом семейства, его стол всегда ломился от яств — местных фруктов, дичи и пива. Три дня в неделю он вместе со всем двором посещал службу и причащался по лютеранским обычаям[79]. Согласно собственным понятиям Иоганн Георг неукоснительно следовал принципам и вёл безукоризненный домашний образ жизни[80]. Конечно же, он маниакально любил охоту, но не чурался и культуры, интересовался ювелирными украшениями, ремеслом золотых дел мастеров, музыкой[81]. Под его покровительством Генрих Шютц создал музыкальные шедевры, соединив итальянские и немецкие традиции и предвосхитив развитие музыкальной культуры на целое столетие.

Помимо определённых успехов на ниве культуры Иоганн Георг внёс свою лепту в сохранение и совершенствование древних германских обычаев в устроительстве пиршеств и кутежей, шокировавших людей, подвергшихся французскому или испанскому влиянию, — Фридриха Пфальцского и Фердинанда Штирийского. Иоганн Георг пренебрегал иностранными деликатесами и мог просидеть за столом подряд семь часов, поглощая домашнюю еду и пиво в неимоверных количествах, время от времени надирая уши придворному карлику или выливая остатки пива из кружки на голову слуге, подавая знак, что пора нести следующую[82]. Курфюрст не был пьяницей; когда он трезвел, его голова была предельно ясной; он пил по привычке, за компанию, а не из-за слабости. Но он пил слишком много и слишком часто. Позднее его дипломаты взяли за правило ссылаться на то, что курфюрст был не в форме каждый раз, когда принимал неадекватное решение. Один посол сообщал в своих депешах: «Похоже, на него сильно подействовало вино». И еще: «По-моему, он очень пьян»[83]. Какая тут дипломатия!

Но в принципе не имело никакого значения — пьян или трезв Иоганн Георг. И в том и в другом состоянии его позиции были в равной мере туманны. Возможно, не было ничего плохого в том, чтобы заставлять обе партии разгадывать его намерения, если бы он сам знал, к кому больше тяготеет. А курфюрст блуждал в темноте, так же как и они. Без сомнения, он хотел мира, экономического процветания и целостности Германии. Однако, в отличие от Фридриха и Фердинанда, у него не имелось предназначения и ему не надо было жертвовать нынешними удобствами ради сомнительных будущих благ. Видя угрозу краха Священной Римской империи германской нации, курфюрст не мог предложить никакого иного средства для её спасения, кроме подпорок. Оказавшись между двумя партиями, рушившими всю структуру, между партией германских свобод и партией абсолютизма Габсбургов, Иоганн Георг предпочёл бы упрочить древние традиции. Он чувствовал себя конституционалистом.

Возможно, курфюрст Саксонский был умнее других лидеров, но он не обладал ни самонадеянностью Фердинанда, ни верой Фридриха в других людей. Он относился к числу тех деятелей, которые всегда находят два ответа на каждый вопрос и не могут выбрать ни один из них. Когда Иоганн Георг начинал действовать, его помыслы обыкновенно были разумными, искренними и конструктивными, но начинал он действовать слишком поздно.

На курфюрста оказывали влияние, хотя и не решающее, два человека — жена и придворный священник. Магдалена Сибилла была женщиной с характером, волевой, целомудренной, приверженной условностям, но добросердечной. Она не отличалась проницательностью, глубоко верила в то, что лютеранство — самая правильная вера, все другие религии должны знать своё место и предотвратить политический кризис можно лишь всеобщим постом. Она заботилась о детях курфюрста, содержала в порядке всё его хозяйство; отчасти и её заслуга в том, что между ним и его подданными сложились отношения взаимной симпатии. Принцесса Магдалена одной из первых жён сюзеренов поняла важность скромного образа жизни для повышения авторитета и престижа венценосного семейства[84].

Придворный священник доктор Хёэ, легковозбудимый венецианец, происходил из аристократического рода, воспитывался среди католиков и имел некоторое представление об их вере[85]. «В учении кальвинистов в сорок раз больше погрешностей»[86], — говорил он. В то же время святой отец считал себя убеждённым протестантом и, подобно своему сюзерену, конституционалистом. Острый на язык и в устной, и в письменной речи, капеллан питал страсть к печатным изданиям и впервые опубликовался, когда ему было шестнадцать лет[87]. Как блистательного полемиста его знали по всей Германии. Кальвинисты, обыгрывая произношение его имени, называли Хёэ «первосвященником»[88] — Hoheprie-ster. Форсивший своим интеллектом и социальным происхождением, капеллан вызывал иронические насмешки. «Не знаю, как и благодарить Господа за все те великие и драгоценные таланты, которыми Его Божественное всемогущество одарило меня»[89] — такие высокопарные слова приписывают духовному советнику Иоганна Георга.

У потомков сложилось нелестное мнение об Иоганне Георге и его советниках. Однако следует учитывать то, что, защищая невразумительную конституцию и народ, не желающий объединяться, они взяли на себя неблагодарный и непосильный труд. Как показали последующие события, они плохо делали своё дело, но надо отдать должное по крайней мере курфюрсту за его прямоту. Он всегда был честен, говорил то, что думает, искренне хотел мира и добра для германской нации, и, если курфюрст ставил на первое место интересы Саксонии, но нахватал для себя больше, чем следовало бы, то в этом нет его особой вины, таковы были обычаи его времени. По крайней мере Иоганн Георг не звал на помощь чужеземцев. В истории он запомнился как человек, предавший протестантов в 1620 году, императора — в 1631-м и шведов — в 1635-м. В действительности его политика, пожалуй, оставалась единственно неизменной на фоне трансформаций и интриг как союзников, так и врагов. Обладай курфюрст Саксонский большей проницательностью и силой воли, он смог бы найти средство для спасения своей страны. К сожалению, Иоганн Георг оказался не на высоте своего положения.

За пределами Германии наибольшей известностью пользовался Максимилиан Баварский, хотя он и не был курфюрстом. Он приходился дальним кузеном курфюрсту Пфальцскому и принадлежал к тому же роду Виттельсбахов, имевшему в отдельных районах Германии более солидную репутацию, чем менее древняя династия Габсбургов. По мнению современников, герцог был способнейшим среди германских правителей. Расчётливый, чрезвычайно терпеливый и изобретательный Максимилиан правил Баварией более двадцати лет — со времени отречения отца. Сорокапятилетний герцог считался одним из самых преуспевающих и самых непривлекательных сюзеренов в Европе. Проявляя надзирательскую бережливость, он так обогатил казну, что мог диктовать свою волю и сейму, когда позволял ему собраться, и союзникам, если вступал с ними в альянс и оплачивал львиную долю расходов.

Демонстрируя холодную благожелательность, скрупулёзную справедливость и непоколебимую нравственность, Максимилиан всю свою энергию вкладывал в управление землями. Он построил больницы, организовал социальную помощь бедным и обездоленным, поощрял просвещение и искусства и дал людям то ощущение благополучия, которое может создать умная власть. Однако он же ввёл смертную казнь за прелюбодеяние, отправлял некоторых преступников на галеры, помогал пытать ведьм на допросах. Герцог содержал постоянную армию и регулярно проводил набор призывников. Он позволял себе вмешиваться в личную жизнь своих подданных. Никому, даже дворянину, не разрешалось иметь экипаж до достижения возраста пятидесяти пяти лет, с тем чтобы не пострадали ни породистость верховых лошадей, ни мастерство кавалерии. За три года Максимилиан издал семь предписаний в отношении того, как должны одеваться его подданные: одеяниям предназначалось быть не только приличными, но и пригодными для войны. Ничто не ускользало от внимания дотошного герцога. Возмутившись безнравственностью крестьян, Максимилиан запретил в деревнях танцы и потребовал, что мужчины-работники и женщины-работницы не спали в одном помещении, словно они сами были виноваты в том, что им приходилось жить в таких условиях[90]. Немилосердность герцога стала в Европе притчей во языцех[91]. Он даже урезал денежное содержание престарелого отца, посчитав, что бесполезный старик слишком дорого обходится казне. Слугам он платил регулярно, но мало, и всё его хозяйство держалось на страхе и насильственном почтении.

Вдобавок к отвратительному характеру Максимилиан имел ещё и отталкивающую внешность. Он был тощий и хилый, с одутловатым лицом и волосами мышиного цвета. Аденоиды портили и его речь, и облик. Герцог обладал рафинированными манерами, выражал свои мысли легко и эрудированно, но его пронзительный голос на первых порах пугал неподготовленного человека. В угоду жене, принцессе Лотарингской, он перенял французскую моду, но и она не могла скрыть его физическое уродство[92].

Более способный и политически активный, чем Иоганн Георг, герцог Баварский не обладал честностью и прямотой курфюрста Саксонского. Боясь оплошностей, Максимилиан старался избегать обязательств и потому лишь вселял пустые надежды всем, кто с ним соприкасался. Подобно Иоганну Георгу, он был искренен в желании добра для германской нации, но в отличие от саксонца имел чёткие и ясные цели. Так же как Иоганн Георг, Максимилиан позволил личным интересам возобладать над всеми другими. В этом смысле они оба виноваты перед своей нацией, но Максимилиан проявил гораздо больше постыдного эгоизма. Он хотел, чтобы другие жертвовали собой для общего блага, и в итоге поплатился за свой эгоцентризм.

Породнённый с эрцгерцогом Фердинандом двумя браками[93], Максимилиан начинал властвовать как страстный поборник Контрреформации, и по всей Германии считалось, что в его землях меньше всего ереси[94]. В 1608 году ему поручили привести в исполнение судебное решение в отношении Донаувёрта. Его согласие означало, что он твёрдо встал на сторону императора. Он приобрёл такую недобрую славу среди защитников германских свобод, что ему чуть ли не в целях самообороны пришлось основать Католическую лигу в противовес Протестантской унии Христиана Ангальтского.

Позднее, обеспокоившись вмешательством во внутренние дела Германии испанской короны, Максимилиан несколько изменил свою политику. Сначала он попытался убрать всех габсбургских князей из Католической лиги, потом совсем её распустил и создал новую лигу, состоявшую из князей, готовых подчиняться его воле. В письме курфюрсту Пфальцскому Максимилиан изобразил её как политическую ассоциацию, сформированную для зашиты конституции[95], и предложил объединиться с Протестантской унией на внеконфессиональной основе. В то время его идея вовсе не была такой уж несуразной, какой она показалась впоследствии историкам этих двух организаций, и нет никаких оснований подозревать Максимилиана в каком-то плутовстве.

И католики и протестанты подумывали о том, чтобы выдвинуть Максимилиана кандидатом на императорский трон на очередных выборах в пику Фердинанду. Он заслужил эту честь, и у него нет никаких опасных зарубежных обязательств. За пределами Баварии Максимилиан не продемонстрировал особой враждебности по отношению к протестантам. Более того, он дружен с курфюрстом Пфальцским. Максимилиану Баварскому будет гарантирована поддержка трёх протестантских курфюрстов и трёх рейнских архиепископов, в Кёльне сидит его брат, Майнц уговорит курфюрст Пфальцский, а Триром распоряжается французский двор[96]. За него выступит практически вся коллегия, кроме короля Богемии. В июне 1617 года богемским королём избрали Фердинанда Штирийского. Вот если бы кто-то отобрал у него корону…

Но всё это были досужие разговоры. Максимилиан не изъявлял большого желания. Он должен был принимать решение. Однако осторожность возобладала. Ему, как всегда, недоставало той уверенной, но и осмотрительной смелости, которая знает, когда и ради чего надо идти на риск.

В Германии имелись и другие правители, которых вряд ли стоило принимать в расчёт. Курфюрст Иоганн Сигизмунд Бранденбургский, кальвинист, правивший народом, состоявшим в основном из лютеран, был стар и к тому же поглощён дворцовыми интригами. Кроме того, он только что приобрёл Пруссию в качестве феода польской короны и боялся слово сказать против династии Габсбургов, пока не исчезнет их сторожевой пёс — польский король. То есть он оказался в таком же двусмысленном положении, как и его саксонский сосед.

Курфюрст-архиепископ Иоганн Швейкард Майнцский был человеком исключительно интеллигентным, сознательным и миролюбивым, но вне коллегии его влияние было ничтожное. Трир не играл никакой роли: можно прочесть массу литературы, относящейся к этому периоду, и ни разу не встретить имени его курфюрста. В историю этого края вошло другое имя — Меттерниха. Кёльн имел некоторое значение лишь постольку, поскольку курфюрст приходился братом Максимилиану Баварскому.

В Вене император Маттиас готовился отправиться на тот свет. Произойдёт нечто страшное, когда его не станет, предупреждал венценосец. Но он даже не потрудился умереть вовремя. Как и вся Европа, в своих прогнозах он ошибся на три года. Сигнал для начала войны подало не окончание перемирия в Голландии в апреле 1621 года, а восстание, поднятое в Богемии в мае 1618-го.

Загрузка...