Но пишу эти строки не для того, чтобы анализировать события или пересказывать ход войны в этой несчастной стране. Задачу вижу в ином: попытаться на основе личного соприкосновения с происходившим, контактов с американскими «делателями» политики того времени и некоторых документов внести свою лепту в понимание того, как рождалось злополучное решение о вводе советских войск.
Теперь уже, пожалуй, общепризнано, что свержение Дауда, первоначально приписывавшееся «руке Москвы», явилось сюрпризом для советского руководства. Отношения КПСС с Народно?демократической партией Афганистана (НДПА) были сравнительно недолгими (с 1967 г.), нерегулярными и прохладными. В Москве знали о ней недостаточно и не слишком на нее полагались, скорее, сдерживали воинственных лидеров НДПА. В Межведомственном разведывательном меморандуме США от 28 сентября 1979 г. находим такие строки: «Мы не имеем убедительных свидетельств, подкрепляющих утверждение, что Советы стояли за переворотом, который привел к власти марксистов. СССР, несомненно, был главной вдохновляющей силой и источником финансовой поддержки для афганского коммунистического движения с момента его возникновения в начале 50?х годов. Но Советы всегда были озабочены воздействием, которое поддержка ими афганских коммунистов могла бы иметь на отношения с афганским правительством, и были исключительно осмотрительны в своих прямых связях с ними. Действительно, Москва никогда не признавала официального существования афганской компартии, не разрешала им присутствовать на международных партийных встречах, даже инкогнито.
Руководство НДПА не посвящало пас в собственные планы – сказывались скрытность, независимый характер, а возможно, и опасения, что советские лидеры не одобрят его намерений. Их устраивало положение Афганистана, который все годы холодной войны играл роль нейтрального буфера, склонявшегося в сторону Советского Союза.
Да и сам переворот был в определенном смысле импровизацией. К нему готовились, но состоялся он не по расписанию, не в час, назначенный заговорщиками, его навязали внешние обстоятельства: правительство начало массовые аресты членов партии. Мне сам Амии говорил – а он возглавлял военную организацию НДПА, – что ему удалось передать сигнал к выступлению через малолетнего сына, который сумел ускользнуть из дома, где уже находилась полиция.
Кстати, нелегко удержаться от искушения сказать, что в апрельских событиях определенная заслуга принадлежит американцам. Известно, что именно по совету посла США в Кабуле Ньюмена и после встречи с ним Дауд предпринял массовые репрессии против коммунистов, послужившие толчком к вооруженному выступлению.
Сама НДПА и вслед за нею мы называли сауровский переворот революцией. Да и американское посольство в Кабуле в своих шифровках так же именовало апрельские события без кавычек. И он действительно мог бы перерасти в революцию, если бы были успешно проведены преобразования, в которых остро нуждался Афганистан.
Советскому Союзу предстояло определиться по отношению к новому режиму. После некоторых колебаний и связанного с этим недолгого трехдневного выжидания Москва его поддержала. Разумеется, сыграли свою роль идеологические, доктринальные соображения. В новой власти все?таки задавали тон представители партии, хоть и дальней, но родственницы. Но главное, подчинились соблазну иметь послушного союзника на южной границе, в стратегически важном районе, расширить и далее свой «лагерь». Кроме того, смещено было правительство, которое в предшествующие несколько лет под американским влиянием, «транслировавшимся» через Иран, Пакистан и Саудовскую Аравию, начало отступать от прежней ориентации на Москву.
В США и Западной Европе режим 17 апреля называли, по крайней мере публично, коммунистическим. И это вполне объяснимо хотя бы пропагандистскими соображениями в рамках холодной войны. Однако эту этикетку нередко сохраняют и теперь, особенно в России. На самом деле то была своеобразная, даже странная смесь пуштунского национализма с марксистской идеологией в ее догматической упаковке. Причем коммунистические идеи имелось в виду использовать как ключ к проблемам национального возрождения и подъема. Иначе говоря, речь шла об определенной социальной «технологии», используемой в целях модернизации, как она представлялась людям, пришедшим к власти.
Поначалу афганские события казались типичным эпизодом, характерным для времен холодной войны и «перетягивания каната» между двумя сверхдержавами. Советский Союз использовал случай – один из тех, которые возникали прежде всего в условиях «третьего мира», где происходило смещение крупных общественных пластов, шли серьезные перемены, нередко принимавшие форму острых конфликтов.
На самом же деле, поддержав новый режим, СССР стал заложником сектантских, незрелых и неуравновешенных сил, которые был не в состоянии контролировать. Москва угодила в ловушку, вступив в игру, в которой приходится все время увеличивать ставки, не имея возможности ни направлять ее, ни, тем более, выиграть.
Спокойно воспринявшая переворот страна вскоре стала проявлять признаки тревоги, которая переросла в активное недовольство политикой новых властей: ширящимися репрессиями, гонениями на духовенство, которые воспринимались как война против ислама, неуклюжим и неподготовленным вторжением в специфический уклад деревенской жизни (земельная реформа, отмена калыма, подрывавшая основу материального существования многих семей – его получателей, совместное обучение и т. д.). К тому же многие мероприятия, даже назревшие, проводились с чрезмерным рвением, в бескомпромиссной форме, нередко с применением насилия.
Еще до захвата власти руководство партии неплохо освоило «технику» и «технологию» деятельности компартии: ее люди постепенно проникли в различные управленческие структуры, в правительственные ведомства и в особенности в армию. Но вот с политикой – с ней дело обстояло куда хуже.
Кремль пытался, но безуспешно, воздействовать на своих «подопечных» по крайней мере в том, что касалось репрессий, расширения политической и социальной базы режима и придания ему, хотя бы внешне, коалиционного характера, нахождения модуса вивенди с определенными кругами духовенства, отказа от поспешных радикальных преобразований. Необоснованные репрессии были одним из главных вопросов, настойчиво ставившихся Пономаревым в сентябре
1978 года в беседах (я на них присутствовал) с Тараки, а также с Амином. И оба они, хотя и оправдывали применявшуюся практику, обещали учесть московские рекомендации (чего, разумеется, не сделали).
Другим предметом переговоров были взаимоотношения между соперничавшими течениями в НДПА – «Парчам» («Знамя») и «Хальк» («Народ»). Объединившись в 1977 году (НДПА была создана в 1965 г.), они, тем не менее, даже пренебрегая судьбами режима, продолжали междоусобную войну. Летом 1978 года парчамисты провели тайный съезд, где поставили задачу взять в свои руки власть.
Противоречия между группировками были не только и, пожалуй, не столько политического плана, сколько личного и, условно говоря, социального. Среди нарчамистов большинство составляли выходцы из интеллигенции и сравнительно обеспеченных групп. Среди халькистов – из более низших слоев, не случайно они занимали доминирующие позиции в армии: военная карьера была наиболее доступным способом выбраться из бедности, занять положение в обществе. Были и иные причины, для пас малопонятные. В частности, Амин признавался Н. Симоненко, заведующему сектором нашего отдела, что ненавидит Бабрака Кармаля, так как тот из аристократов, сын губернатора да и «полукровка» – наполовину индиец. Словом, в НДПА существовало практически тройное разделение: среди халькистов были сторонники и Тараки, и Амина.
В июне – июле 1978 года фракционная борьба вылилась в чистку нарчамистов. Как и в 1937–1938 годах в СССР, значительная часть репрессированных приходилась на товарищей по партии. Начальник службы безопасности, член Политбюро НДПА Сарвари, например, пытал члена Политбюро, вице?премьера Кешгманда. Настойчивые усилия Москвы, неустанно добивавшейся единства НДПА, ни к чему не привели. Безрезультатной оказалась и миссия Б.Н. Пономарева, убеждавшего Тараки и Амина прекратить «чистки». В решении от 12 апреля 1979 г. (№ 149/Х1У) Политбюро констатировало, что «афганские руководители, проявляя недостаточную политическую гибкость и отсутствие опыта, далеко не всегда и не во всем учитывали эти (КПСС. – К. Б.) советы».
Американцы в упомянутом Межведомственном разведывательном меморандуме от 28 сентября 1979 г. также отмечали: «Советы убеждали Тараки и Амина искать политические методы разрядки положения. Они убедили правительство отказаться от программы земельной реформы. Но они не смогли повернуть вспять некоторые другие социально?экономические реформы, введенные Тараки и Амином, которые оттолкнули глубоко религиозные афганские племена». А в октябре 1980 года в подобном же меморандуме признали: «Афганцы игнорировали советские советы замедлить их усилия по построению социализма в Афганистане. Хафизулла Амин… был особенно своеволен в этом отношении». Афганские лидеры поступали так не только по независимости характера или из упрямства. Они понимали, что советское руководство стало в некотором роде их заложником и не бросит их на произвол судьбы.
Хотя советские рекомендации были, несомненно, здравыми, Москва тоже способствовала, пусть и не в решающей степени, воцарению в умах афганских лидеров Путаницы, толкавшей их к экстремистским глупостям. У нее не было четкой и последовательной установки на неуместность социалистических «порывов» в Афганистане. А кое?кто в руководстве и аппарате ЦК был готов думать о его социалистическом развитии на манер то ли советской Средней Азии, то ли Монголии.
На одном из совещаний – еще до ввода наших войск – зашла речь о заявлении Бжезинского относительно того, что максимум, на что США могли бы пойти, это «превращение Афганистана в азиатскую Финляндию». Г. Корниенко сказал, что такой вариант мог бы вполне нас устроить. Однако Борис Николаевич туг же воскликнул: «Как можно сравнить Афганистан и Финляндию? Ведь Финляндия – это капиталистическая страна». «А что, – спросил Корниенко, – Афганистан уже созрел для того, чтобы быть социалистической страной?» На что тут же, вторя Пономареву, откликнулся Ульяновский: «В мире сейчас нет такой страны, которая не созрела бы для социализма».
В марте 1979 года, когда была отвергнута просьба о вводе войск, Андронов определял ситуацию в Афганистане как «не созревшую для социалистической революции», а Громыко рассуждал «об отсутствии там революционной ситуации». Но уже в решении Политбюро от 12 апреля говорилось: «С нашей стороны должно и впредь делаться все от нас зависящее, чтобы помочь правительству ДРА… стабилизировать положение в стране, укрепить свое влияние и повести за собой народные массы но пути социалистических (выделено мной – К. Б. ) преобразований». А в декабре подчеркивалось: «Для нас совершенно ясно, что Афганистан не подготовлен к тому, чтобы сейчас решать все (!) вопросы по?социалистически». Вывод об отсутствии ясного понимания ситуации напрашивается сам собой.
Кроме того, давая советы по политическим и социальным проблемам – организация власти на местах, земельная реформа, образование и т. д., – мы нередко слепо копировали советскую практику, в частности в условиях Средней Азии, которые многие считали, в том числе и наши востоковеды, близкими к афганским. Между тем такая «пересадка» чужеродных методов зачастую имела довольно печальные последствия. Б. Кармаль – правда, уже после бегства из Афганистана – утверждал, что часть наших советников склоняли его к насильственным сталинским методам и левачеству в экономике.
Не повезло «сауровской революции» и на лидеров. Тараки, поэт и бывший учитель, человек относительно мягкий и не лишенный обаяния, претендовавший на роль «отца нации», пользовался в стране уважением, особенно среди образованной части общества. Но он плохо подходил к роли, которая выпала ему на долю. Заметно недоставало волевого начала, некоего «стерженька» в характере, к тому же он пристрастился к алкоголю.
Я дважды участвовал во встречах с ним, и у меня создалось впечатление, что победа в апреле ввергла его в состояние затянувшейся эйфории. Он явно наслаждался своим положением, я бы даже сказал, утопал в самодовольстве. В стране всячески раздувался культ его личности. В сентябре 1978 года Тараки принимал нас в день своего 62?летия. Газеты вышли с цветисто?хвалебными статьями, пространно сообщали о преподнесенном 62?этажном торте, в одной из них я насчитал шесть его фотографий. Он был искренен в своем политическом и идеологическом выборе и, может быть в силу характера, менее склонен к эксцессам и экстремизму и уже поэтому ближе стоял к нам.
Иное дело – Амии. Очень тонкий покров марксистских идей едва скрывал его яростный пуштунский национализм. Возможно, и менее идеологизированный, чем Тараки, он, однако, исповедовал жесткие, условно говоря, сталинистские взгляды, сдобренные характерными для Афганистана привычками и формами поведения, на которых лежала печать господствовавших здесь отсталых отношений. Амин, очевидно, безгранично верил в силу, крепко усвоив известную формулу о насилии как повивальной бабке истории. Он говорил, что хорошо знает характерные черты афганцев, любил повторять: афганец думает одно, говорит другое, и делает третье, и полагал, что в Афганистане добиться своего можно, лишь ведя бескомпромиссную политику и используя кулак. Считал себя пролетарским революционером, представителем обездоленных афганцев.
Амин, безусловно, был более сильной и волевой личностью, чем Тараки: ясный ум, независимый, честолюбивый и властолюбивый нрав, хорошие организаторские способности, умение привлечь и привязать к себе людей. Он был очень жесток. Амин производил впечатление: я до сих пор ясно вижу его статную фигуру, красивое смуглое лицо, которое украшали живые глаза и седые виски, переходившие в черную как смоль шевелюру. Амин называл Тараки «учителем», но в душе считал себя, наверное, более достойным способным стать во главе «сауровской революции».
И Тараки, и Амин ориентировались на Советский Союз, рассчитывали на его помощь и поддержку. Они верили в него и, можно сказать, черпали в советском опыте вдохновение. Но приведу один характерный факт, в котором, думается, отчетливо проявилась разница между ними в этом вопросе.
Вскоре после апрельских событий, в середине мая 1978 года, по просьбе афганцев в Кабул приехала небольшая группа наших специалистов во главе с Н. Симоненко: ознакомиться с положением государственном и партийном аппаратах, определить, какую помощь и в каких формах было бы целесообразно оказать в организации их деятельности, имея в виду прежде всего техническую сторону дела. Если Тараки давал установку ничего не утаивать от делегации, то позиция Амина была заметно сдержанней. Он, видимо, считал, что работу государственной машины не следует выворачивать наизнанку, делиться с нами всеми сведениями. В результате группа вернулась, лишь частично выполнив намеченную задачу.
Москва относилась к афганским лидерам довольно сдержанно, как и приличествует «старшему брату». Но определенная степень доверия существовала, особенно первоначально, хотя не было полного контакта в том, что касалось развития обстановки в Афганистане.
Между тем она осложнялась. Росло недовольство, возникло и стало шириться вооруженное сопротивление, получавшее все более щедрую помощь из Пакистана, Саудовской Аравии и Египта, которые действовали с благословения и при направляющем участии США. К этой «работе» подключился и Китай. Из афганцев, спасавшихся от военных действий бегством в Пакистан, под опекой местной разведки, а также ЦРУ формировались отряды моджахедов.
Американские спецслужбы еще до «сауровской революции» оказывали поддержку антиправительственным формированиям на пакистанской территории, используя это как средство давления на Дауда. Она значительно усилилась после его свержения. Возросло и количество передаваемого вооружения. В сентябре 1979 года Вэнс даже направлял телеграмму в посольство США в Кабуле, где выражал озабоченность по поводу активности американских официальных лиц в лагерях беженцев в Пакистане.
В начале апреля 1979 года Специальный координационный комитет (SCC) под председательством Бжезинского, преодолев, по его словам, Оппозицию госдепартамента, решил «проявлять больше симпатий к афганцам, борющимся за независимость». Принятая программа «помогала финансировать, координировать и облегчать продажу оружия и связанную с этим помощь из других источников». Бжезинский в своих мемуарах признает, что сам «консультировался с саудитами и египтянами относительно вооруженной борьбы в Афганистане». Сенатор Черч в докладе сенатскому комитету, сделанном по возвращении из Афганистана в 1984 году, писал: «В январе 1980 года Соединенные Штаты подтвердили наличие поставок оружия афганской оппозиции в Пакистане, как это предусмотрено программой тайных операций ЦРУ».
Впрочем, большинство американских официальных лиц того времени и политологов предпочитают до сих пор отрицать очевидное или отделываться туманными формулировками. Это вновь проявилось – на конференции в Осло. Так, бывший директор Центрального разведывательного управления С. Тэрнер заявил: «Летом 1979 года мы обратились к президенту, чтобы получить одобрение для тайных операций в Афганистане… Помощь состояла в оказании пропагандистской и медицинской поддержки, но не включала вооруженную поддержку, снабжение оружием, обучение и т. д… Наши тайные операции в Афганистане до декабря 1979 года сводились к довольно вялым действиям, имевшим целью предоставить повстанцам некую разновидность помощи, но в действительности она была очень ограниченного характера».
Между тем на заседании Специального координационного комитета 17 декабря 1979 г. (8СС7482) (т. е. еще до ввода наших войск в Афганистан), на котором присутствовали вице?президент В. Мондейл, министр обороны Г. Браун, заместитель государственного секретаря У. Кристофер, начальник Объединенного комитета начальников штабов генерал Д. Джонс, заместитель Бжезинского, глава службы Совета национальной безопасности (СНБ) по советским делам генерал Б. Одом и сам адмирал Тэрнер, было принято решение «вместе с пакистанцами и англичанами рассмотреть возможность улучшения финансирования, снабжения вооружением и средствами связи повстанцев, чтобы сделать возможно более дорогим продолжение Советами их действий». Об этом напомнил в Осло Геир Люндесталд, генеральный секретарь Комитета по Нобелевским премиям, заметив, что и в мемуарах Бжезинского есть указание на «нечто», происходившее и до декабря. Одом, человек, как говорилось, с репутацией «ястреба», при знал: «Вы указали на важные доказательства».
Но Тэрнер продолжал маневрировать: «Пакистанцы, конечно, делали, тут нет вопросов, но мы в этом не участвовали». Впрочем, и эта далекая от откровенности фраза, подтвердив то, что раньше адмирал отрицал, дала мне основание заметить: «Я могу рассматривать это как подтверждение моего заявления о том, что вы не нуждались в вовлечении напрямую, потому что кто?то другой делал это для вас». Бжезинский признает в мемуарах, что уже после ввода наших войск в Афганистан на заседании Совета национальной безопасности были сформулированы «планы дальнейшего (выделено мной. – К. Б.) сотрудничества с Саудовской Аравией и Египтом относительно Афганистана».
Уже в самом начале афганской эпопеи стали вырисовываться контуры замысла определенных кругов США: поглубже затянуть СССР в афганское болото и до известной степени сковать его там, заставив заплатить максимальную цену – военную, экономическую, человеческую и морально?пропагандистскую. В наиболее беззастенчивой манере это сформулировал конгрессмен Гарри Вильсон (лоббист программ финансирования тайных операций в Афганистане): «Во Вьетнаме было 58 тысяч мертвых американцев, и мы должны вернуть это русским» У. Кристофер, тогда заместитель госсекретаря, ездил на пару с Бжезинским в Пакистан по «афганским делам». Как раз во время этой поездки, в феврале 1980 года, Бжезинский китайским автоматом в руках позировал фотографам на афганопакистанской границе.
Именно в рамках этого замысла всячески стимулировалось повстанческое движение, наращивалась помощь моджахедам.
Забегая вперед, скажу: следуя этому же курсу, влиятельные американские круги, как ни неправдоподобно это выглядит на первый взгляд, были заинтересованы в акции Москвы и ждали ее не бе; нетерпения, стараясь «не спугнуть». «Уже в декабре 1979 года, говорил в Осло в сентябре 1995 года, ссылаясь на слова Б. Одома, бывший сотрудник госдепартамента Дж. Хершберг, – некоторые в администрации считали, что в американских интересах заставить Советы заплатить максимально возможную цену в Афганистане». Да и сам Одом в беседе со мной на следующий день прямо сказал, что «они» очень хотели, чтобы «советские вползли» в Афганистан, и старались ничего не делать, чтобы этому помешать. Он подтвердил это также на конференции, заявив: «Моей реакцией, как и других, было, что, если они заберутся туда, мы сумеем доставить им неприятности. И было бы очень хорошо, если бы это произошло». Навер?ное, действовал и послевьетнамский мотив: «Мы же «вляпались» во Вьетнаме, так пусть они «вляпаются» в Афганистане».
После таких заявлений в Осло, обнаживших позицию влиятельных деятелей картеровской администрации, М. Гаррисон, советник?посланник США в Москве в период афганских событий, сказал: «Я получил сегодня вечером определенный ответ на вопрос, который меня волнует уже ряд лет: почему «собака не лаяла» в Вашингтоне в первые три недели декабря 1979 года. Иначе говоря – с учетом всей информации, которая имелась в распоряжении, относительно того, что Советы думают и готовятся сделать в Афганистане, – почему Соединенные Штаты на самом высшем уровне не сказали что?либо Советам на самом высшем уровне, даже если бы это оказалось бесполезным. Мне всегда казалось, что это нельзя отнести на счет некомпетентности. Позвольте проиллюстрировать, почему у меня возник этот вопрос. 13 декабря мы получили в Москве письмо президента Картера Брежневу относительно кампучийской границы, которое, в соответствии с указанием, передали в Министерство иностранных дел. Но если вы собирались послать письмо относительно Кампучии, почему не послать письмо об Афганистане?»
Комментарии, наверное, излишни. И у выступавшего вслед за этим молодого американского исследователя, сотрудника Национального архива безопасности М. Зубока, были все основания предъявить счет не только советским, но и американским политикам: «Может быть, для Билла Одома все было к лучшему, но я не могу не думать, что мое поколение страдало из?за этого несколько лет. По существу, лидеры по обе стороны исковеркали значительную часть жизни моего поколения».
Среди людей, занимавших подобную позицию в особенно напористой форме, мы, естественно, находим и 3. Бжезинского. Адмирал Тэрнер – он утверждал это в Осло и в интервью российскому телевидению 20 июля 1996 г. – колебался, когда перед ним поставили вопрос о массовых поставках оружия моджахедам. Он считал, что это означало бы толкать их – перед лицом 75 тыс. советских солдат – на самоубийство ради американских интересов. Бжезинского же, судя по его заявлениям, эта проблема не волновала. А. Вестад, один из руководителей Нобелевского института мира, рассказал в Осло: «Доктор Бжезинский сказал мне, что не рассматривал афганскую интервенцию даже тогда как трагедию. Он видел также и другие ее стороны».
Еще откровеннее бывший помощник Картера был в разговоре с С. научной сотрудницей Института Эмори (США). В мае 1994 года Бжезинский ей заявил, что предвидел ввод советских войск в Афганистан и был доволен этой акцией, ибо она была необходима, чтобы СССР развалился. Разговор этот имел любопытное «неафганское» продолжение. Бжезинский спросил С.: «Кто будет следующим президентом России?» Она ответила: «Явлинский». «Нет, – возразил Бжезинский, – Жириновский. Такой народ, как русский, ничего лучшего не заслуживает».
Какие же «другие стороны» афганской интервенции видели Збиг Бжезинский и его единомышленники в американском истеблишменте? Речь шла не только о том, чтобы заставить «кровоточить» Советский Союз, укрепить внешнеполитические позиции США, особенно, как заявил Г. Сик, бывший сотрудник Совета национальной безопасности США, «среди исламских стран, где доверие к нам почти исчезло», восстановить «стратегическую позицию», разрушенную иранской революцией.
Ставилась и более крупная задача: побудить Картера повернуть от разрядки вновь к сдерживанию, на чем уже долго, но безуспешно настаивали «ястребы» в американском политическом бомонде и в самой администрации, вывести из игры сторонников более конструктивной линии в отношении СССР, скажем, госсекретаря Вэнса. Противоборство этих двух тенденций, этих двух фигур было характерной чертой всего президентства Картера.
«Самый важный результат Афганистана, – говорил в Осло М. Шульман, – это укрепление позиции тех, кто рассматривал взаимоотношения с Советским Союзом как неизменно враждебные, конфликтные (…) Афганистан «подходил» одному из направлений мысли в американском правительстве»… Этой же темы коснулся уже упомянутый Г. Сик: «Афганистан обозначил конец битвы между С. Вэнсом и госдепартаментом, с одной стороны, и 3. Бжезипским и Национальным советом безопасности – с другой. Сайрус проиграл эту битву, и с этого момента Бжезинский стал доминирующей фигурой в том, что касалось отношений между США и СССР». Он же заявил, ставя, так сказать, точки над «i»: «Вы попросту не могли бы получить доктрину Картера до вторжения в Афганистан…»
Афганистан дал Бжезинскому возможность материализовать политику, которую он активно пропагандировал уже год. С весны 1979 года Збиг, как он пишет в мемуарах, делал акцент на Афганистане и настраивал Картера в том духе, что Советский Союз, очевидно, стремится через Иран и Пакистан выйти к Индийскому океану. При этом упирал на «извечные» гегемонистские намерения Москвы, подкрепляя свои утверждения недостоверными историческими ссылками. А 26 декабря 1979 г. в меморандуме президенту он писал: «Как я упоминал вам неделю назад или около того, мы сталкиваемся теперь с региональным кризисом. Если Советы добьются успеха в Афганистане (далее в «рассекреченном» документе вымаран изрядный кусок. – К. Б.), вековая мечта Москвы о прямом выходе к Индийскому океану осуществится. Иранский кризис привел к крушению баланса сил в Юго?Восточной Азии, и это может привести к советскому присутствию у самого края Аравийского и Оманского заливов».
К сожалению, утверждения Бжезинского производили впечатление и его фантастические конструкции были взяты Белым домом на вооружение. Я имею в виду концепцию «кризисной дуги» на Среднем Востоке и в Юго?Восточной Азии, якобы возникшей в связи с «советским наступлением» в этом районе, нацеленном на реализацию «великого замысла» («grand design») – захват Саудовской Аравии и других нефтедобывающих государств. В протоколе заседания СНБ от 2 января 1980 г. (№ NSC026), где обсуждались меры против СССР в связи с вводом его войск в Афганистан, читаем: «Президент заявил, что он не уверен, что наши сегодняшние решения удержат русских от вторжения в Пакистан и Иран » (выделено мной. – К. Б.).
Правда, Картер в своих суждениях, по крайней мере публичных, колебался. 8 января 1980 г. в беседе с конгрессменами он говорил: «Нет сомнения, что, если вторжение Советов в Афганистан останется без отрицательных последствий (для СССР. – К. Б.), оно будет иметь следствием соблазн продвигаться вновь и вновь, пока они не достигнут тепловодных портов или не установят контроль над большей частью мировых нефтяных ресурсов». Но 10 января на встрече с членами общества издателей газет президент уже заявляет: «Мы не можем знать с уверенностью мотивы советского вторжения в Афганистан, является ли Афганистан целью или прелюдией».
«В США, – говорил М. Шульман в Осло, – шли дебаты о том, реагирует ли советское руководство на дезинтегрирующуюся ситуацию в Афганистане или, как доказывали другие, имеются в виду более широкие стратегические цели в рамках так называемой «кризисной дуги» – усилия, имеющие целью продвинуться к нефтяным нолям Ближнего Востока, взять в клещи Персидский залив и т. д. Последняя интерпретация привела к доктрине Картера и интенсификации военных усилий. Советская интервенция в Афганистане в этом климате была расценена как подтверждение «второго» подхода, с которым я не был согласен».
Таким образом, в Осло мы, «участники» советской политики второй половины 70?х и 80?х годов, стали свидетелями полемики между представителями двух течений в американском политическом истеблишменте того времени, как бы воспроизводящей споры прошлого. Подведя итоги дискуссий в Осло по афганскому вопросу, сотрудник Брауновского университета Дж. Блайт писал Дж. Картеру, что «нужно было (в те годы. – К. Б.) с американской стороны меньше паранойи относительно советского «главного плана» дестабилизировать регион и воспрепятствовать американскому доступу к арабской нефти».
Но пора вернуться к событиям в Афганистане. Они ставили советских руководителей перед все более трудными проблемами. На фоне общего осложнения обстановки, в Герате, пограничном с СССР провинциальном центре (70 км от Кушки – города в Туркмении, самой южной и жаркой точки в СССР), 15 марта 1979 г. вспыхнуло восстание. В нем приняли участие и подразделения 17?й дивизии афганской армии.
Кабульские руководители, видимо растерявшись, обратились за помощью. 16 марта Тараки позвонил Косыгину и в довольно нервозном тоне попросил – впервые – ввести советские войска. Любопытно, что в 11 часов утра 17 марта, то есть почти в то же самое время, Амин, по словам Громыко, «с олимпийским спокойствием» заявил ему, что «положение не такое уж сложное, армия все контролирует», что «положение у них надежное» и т. д. В действительности, подчеркивал Громыко, «положение в Герате и ряде других мест, как докладывают наши товарищи, тревожное, там орудуют мятежники». Правда, на следующий день в разговоре с Устиновым Амин уже повторял оценки Тараки, как и просьбу о вводе войск. Эти факты свидетельствуют не только о разнобое в афганском руководстве, но и о том, что оно не владело точной информацией о положении в стране.
Косыгин реагировал на просьбу афганцев весьма сдержанно, практически отрицательно. А 17–19 марта ситуация обсуждалась на заседаниях Политбюро, которые, как рассказывал Пономарев, проходили в довольно напряженной обстановке. Сам он был решительно против ввода войск, хотя его позиция по запротоколированному выступлению скорее угадывается. Он заявил: «Прежде всего надо сделать все необходимое силами афганской армии, а потом уже, когда действительно возникнет необходимость, вводить наши войска». Эта полуэзоповская форма выражения мнения – нормальная в условиях тогдашней системы, тем более когда речь шла о «младшем» участнике заседания.
Оба заседания проходили без Брежнева, давшего указание провести обсуждение в его отсутствие. Черненко предстояло «постараться», как объявил председательствовавший Кириленко, проинформировать Леонида Ильича и получить одобрение. Это тоже характеризует уже сложившееся положение в руководстве: хотя речь шла о вопросе принципиальной важности, первое лицо считало для себя возможным не присутствовать.
Выступавшие подчеркивали в унисон: «За Афганистан нам нужно бороться; все?таки 60 лет мы живем душа в душу…У всех у нас единое мнение – Афганистан отдавать нельзя» (Косыгин). «Мы ни при каких обстоятельствах не можем потерять Афганистан… Если сейчас мы потеряем Афганистан, он отойдет от Советского Союза, то это нанесет сильный удар по нашей политике» (Громыко). «Нам ни в коем случае нельзя терять Афганистан» (Андропов). Эта формула станет девизом всех, кто в декабре того же года выступит за военную акцию.
Вместе с тем перспектива ввода войск участникам заседания явно не улыбалась. Особенно это заметно по выступлениям Андропова и Пономарева. Исключение составляет, пожалуй, лишь Устинов. Тем не менее в первый день, 17 марта, склонялись к решению удовлетворить просьбу афганских лидеров, фактически даже приняли постановление. «Нам надо сформировать свои воинские части, разработать положение о них и послать по особой команде», – говорил Косыгин. «У нас разработано два варианта относительно военной акции», – заявлял Устинов. А Кириленко, «подводя итог» и перечисляя шаги, которые предстоит предпринять, сказал: «…Пятое. Я думаю, мы должны согласиться с предложением Устинова относительно помощи афганской армии в преодолении трудностей, с которыми она встретилась, силами наших воинских подразделений».
Однако на следующий день ветер подул в другую сторону.
17 марта Андропов говорил: «Политическое решение нам нужно разработать и иметь в виду, что на нас наверняка навесят ярлык агрессора, но, несмотря на это, нам ни в коем случае нельзя терять Афганистан». Но 18 марта он уже заявлял: «Я, товарищи, внимательно подумал над всем этим вопросом и пришел к такому выводу, что нам нужно очень и очень серьезно продумать вопрос о том, во имя чего мы будем вводить войска в Афганистан. Для нас совершенно ясно, что Афганистан не подготовлен к тому, чтобы сейчас решать все вопросы по?социалистически… Поэтому я считаю, что мы можем удержать революцию в Афганистане только с помощью своих штыков, а это совершенно недопустимо для нас. Мы не можем пойти на такой риск… Я думаю, что мы должны прямо сказать т. Тараки, что мы поддерживаем все их акции, будем оказывать помощь и ни в коем случае не можем пойти на введение войск в Афганистан».
Громыко 17 марта заявлял: «Ясно только одно – мы не можем отдать Афганистан. Как этого добиться, надо подумать. Может быть, нам и не придется вводить войска». А 18 марта он доказывал, что вводить войска нельзя. «Я полностью, – подчеркивал он, – поддерживаю предложение товарища Андропова о том, чтобы исключить такую меру, как введение наших войск в Афганистан. Армия там ненадежна. Таким образом, наша армия, которая войдет в Афганистан, будет агрессором. Против кого же она будет воевать? Да против афганского народа прежде всего, и в него надо будет стрелять».
Сегодня, когда мы знаем, что случится в декабре и как это будет оправдываться, занятно вчитываться в «противоположные» доводы Громыко: «Нам надо иметь в виду, что и юридически нам не оправдать ввода войск. Согласно Уставу ООН, страна может обратиться за помощью, и мы могли бы ввести войска в случае, если бы они подверглись агрессии извне. Афганистан агрессии не подвергался. Это внутреннее их дело, революционная междоусобица, бои одной группы населения с другой».
В этом хоре слышен и голос Кириленко: «Вчера в Афганистане была другая обстановка, и мы склонялись к тому, что, может быть, нам пойти на то, чтобы ввести какое?то количество воинских частей». Считает нужным высказаться и Черненко (в изящном литературном стиле): «Если мы введем и побьем афганский народ, то будем обязательно обвинены в агрессии. Тут никуда не уйдешь». И, наконец, Косыгин: «Одним словом, мы ничего не меняем помощи Афганистану, кроме (!) ввода войск»
Та же тональность царила на заседании 19 марта, где присутствовал Брежнев, заявивший, что «нам сейчас не пристало втягиваться в эту войну». И даже Устинов произнес: «Я так же, как и другие товарищи, не поддерживаю идею ввода войск в Афганистан».
Можно лишь гадать о подлинных причинах такой разительной перемены. Резоны, которые называют сами «герои», выглядят не только неубедительно, но противоречат здравому смыслу. Оказывается, дело в том, что положение в Афганистане… ухудшилось. Вот, например, аргументация Андропова: «Сегодня положение там другое. В Герате уже не один полк перешел на сторону противника, а вся дивизия…» А приводимые доводы принципиального характера против этой акции, красноречиво описывающие ее негативные последствия, выглядят как попытки «красиво» отступить от вчерашней позиции.
Несколько месяцев спустя, во время поездки в Кабул, я пытался расспросить Бориса Николаевича о подоплеке происшедшего. От прямого ответа он уклонился. Но, как я понял, дело решила позиция Леонида Ильича, который действовал в известной мере иод влиянием своего помощника Александрова. Сыграла роль, очевидно, и заинтересованность Брежнева в намечавшемся советско?американском саммите – он состоялся 17–18 июня. Поставить встречу под вопрос млн даже сорвать ее Леониду Ильичу не хотелось.
Характерно, что перемена настроения сопровождалась резко критическими оценками афганского руководства. Из уст Андропова прозвучало, например, такое суждение?признание: «Как мы видим и: сегодняшнего разговора с Амином, народ не поддерживает правительство Тараки». Громыко говорил, что «мы здесь имеем дело с таким случаем, когда руководство страны в результате допущенных серьезных ошибок оказалось не на высоте, не пользуется должной поддержкой народа». А Косыгин предложил (но это не было сделано): «Мне кажется, что надо нам и Тараки, и Амину прямо сказать о тех ошибках, которые они допустили за это время. В самом деле, ведь до сих пор у них продолжаются расстрелы несогласных с ними людей, почти всех руководителей не только высшего, но даже и среднего звена из партии «Парчам» они уничтожили». Проворчал и Брежнев: «У них распадается армия, а мы здесь должны будем за нее вести войну».
Говорилось и о недостаточно достоверной информации относительно положения в Афганистане: «Афганское руководство многое от нас скрывает. Оно как?то не хочет быть откровенным с нами» (Громыко). «Что ни говорите, как Тараки, так и Амин скрывают от нас истинное положение вещей. Мы до сих пор не знаем подробно, что делается в Афганистане» (Косыгин). «К сожалению, мы многого не знаем об Афганистане» (Пономарев).
Впрочем, и советские лидеры были не вполне искренними с афганцами, и на переговорах стороны нередко обменивались пропагандистскими пассажами. В беседе с приглашенным в Москву Тараки советские руководители украшали принципиальными аргументами уже принятое из прагматических соображений решение воздержаться от ввода войск (хотя едва остановились на пороге этой акции). В свою очередь он «угощал», например, такими утверждениями: «Проводимые нами революционные преобразования… укрепили авторитет нашего правительства среди афганского народа, нашли положительный отклик среди народов Пакистана и Ирана… Правителей Пакистана очень испугало, что по всей стране прокатились демонстрации, выступавшие под лозунгами: «Да здравствует Демократическая Республика Афганистан!», «Да здравствует Тараки!» и т. д.
В апреле на базе развернутой (на 11 страницах) записки Андропова, Громыко, Устинова и Пономарева было принято постановление Политбюро (№ П/149(Х1У), где подтверждалось и на будущее принятое решение не вводить войска. «Наше решение – воздержаться от удовлетворения просьбы руководства ДРА о переброске в Герат советских воинских частей, – говорилось в нем, – было совершенно правильным. Этой линии следует придерживаться и в случае новых антиправительственных выступлений, исключать возможности которых не приходится».
В записке содержался трезвый анализ афганской ситуации, раскрывались ошибки кабульских лидеров и перечислялись неизбежные негативные последствия военного вмешательства. Признавался «преимущественно внутренний характер» антиправительственных выступлений в Афганистане, говорилось, что «основная масса населения пока не ощутила преимуществ нового строя, не оценила его прогрессивного характера», а «партии пока не удалось охватить своим влиянием те круги афганского общества, которые можно было бы привлечь на сторону революции: интеллигенцию, служащих, мелкую буржуазию, низшие слои духовенства». Констатировалось, что «при решении как внутрипартийных, так и государственных вопросов часто допускались перегибы, неоправданные репрессии, имело место сведение личных счетов, в ходе расследований дел арестованных допускалось насилие», что «недовольство необоснованными репрессиями затронуло и армию, которая была и остается главной опорой режима». Особо подчеркивались «далеко идущие политические последствия, с которыми был бы сопряжен ввод в страну советских войск».
Но это была записка фактически под уже принятое решение. Готовивших ее людей – ответственных должностных лиц, занимающихся афганским направлением в четырех ведомствах, – по?серьезному не привлекали к обсуждению ни в этот, ни в следующий раз, в декабре.
Я подробно остановился на мартовской «встряске», па обсуждении просьбы афганского руководства, потому что во многом – по содержанию и характеру, по проявившейся при этом тенденции – они были калькой для декабрьского решения. Март показал твердую установку советского руководства «не отдавать Афганистан» наряду с наличием у него трезвого представления об угасающей популярности кабульского режима и главным образом внутренних источниках ухудшения положения в Афганистане. Вместе с тем были продемонстрированы поверхностный уровень обсуждения острейшей проблемы, незнание и, еще важнее, непонимание специфики афганских условий. Чего стоят, например, брежневские рекомендации Тараки: «Организовать в сельских районах (говоря условно, применительно к нашему опыту) комитеты бедноты» или «закрыть» границы с Пакистаном и Ираном (что не удалось и нам).
Наконец, несмотря на явную шаткость позиций руководящею синклита, на его колебания и продемонстрированную способность за 24 часа развернуться на 180 градусов, четко обнаружилась склонность и даже потенциальная готовность пойти на ввод войск. Хотя мартовское испытание и явившееся его итогом апрельское постановление Политбюро на месяцы вперед определили и стабилизировали советский курс на отказ от военного вмешательства, они, думается, в определенной мере облегчили, если не подготовили, противоположное декабрьское решение, послужив своего рода репетицией, трамплином для него.
В послемартовские месяцы события продолжали развиваться по уже заданной траектории. Режим располагал некоторой поддержкой, главным образом среди городских жителей и части молодежи, но основная масса населения была настроена против него. Повстанческое движение охватывало все новые районы. К октябрю 1979 года, по свидетельству генерала армии В. Варенникова, Главнокомандующего Сухопутными силами Советского Союза, оппозиция практически контролировала положение в 12 из 27 провинций Афганистана.
Противостояние между моджахедами – по некоторым данным, их было 35–40 тысяч – и правительственными войсками (кстати, далеко не всегда надежными) начинало смахивать на войну. Помощь извне, ставшая наряду с недовольством населения основным источником силы повстанцев, приобретала все более широкий и неприкрытый характер.
Правительство в Кабуле, ощущая уязвимость своего положения, все чаще, все настойчивее повторяло просьбу о вводе советских войск. Генерал А. Ляховский насчитал в общей сложности около 20 таких просьб. Вопрос о «расширении советского военного присутствия», о направлении «хотя бы двух дивизий» был основным, который ставили Тараки и Амии и в ходе второго визита Пономарева в Кабул в июле 1979 года. Перед поездкой, согласовав, разумеется, позицию с высшим руководством, Борис Николаевич поручил мне записать в директивах для предстоящих переговоров: «Ясно и определенно сказать, что о вводе войск не может быть и речи». Пономарев «озвучил» утвержденные директивы. Кроме того, он опять говорил о необходимости положить конец массовым репрессиям и «внутрипартийной» борьбе.
Москва, как и прежде, без особого успеха побуждала афганское руководство проводить более обдуманную политику. В Межведомственном разведывательном меморандуме США «Советские варианты в Афганистане» (сентябрь 1979 г.) отмечалось, что «также в течение лета 1979 года Советы очевидным образом пытались и не сумели побудить режим допустить другие политические элементы в правительство, чтобы расширить его базу». Эти рекомендации, разумные сами по себе, видимо, не вполне учитывали ни далеко зашедшее противостояние в стране, ни реальный потенциал кабульского правительства к тому времени.
Но на фоне этой уже привычной, устоявшейся неблагоприятной динамики появились дополнительные обстоятельства, которые, несомненно, тоже подтолкнули к декабрьскому решению. Начался новый, заключительный этап «самопожирания» режима. На этот раз противоборство развернулось между Тараки и Амином. Предпосылок было достаточно: властолюбие Амина, которому, очевидно, надоело оставаться «вечно вторым», его убежденность, что он лучше подходит к роли первого лица и сумеет справиться с ситуацией.
Но помогли и необязательные факторы, и среди них «московский». Многое говорит о том, что позиция Москвы, поведение некоторых ее представителей в Кабуле стимулировали взаимное недоверие Тараки и Амина: отсюда поступали призывы к бдительности, предостережения о «кознях» Амина и т. д. Для связей с Тараки, помимо посольства, Москва использовала сотрудников КГБ, с Амином – представителей Министерства обороны. Соперничество этих структур, как я сам убедился, особенно в Кабуле в июле 1979 года, тоже сказалось на взаимоотношениях афганских лидеров, способствуя обострению их противостояния. К тому же в КГБ, организации также и с политическими задачами, к линии Амина относились неодобрительно. Затем перестали доверять ему самому. И это, естественно, оказывало свое, притом растущее, влияние на настроения советского руководства, что не могло сказаться также на поведении Тараки.
Наконец, окружение соперников – как это бывает почти всегда, если складываются два центра силы, – усиленно настраивало своих «боссов» друг против друга.
По мере обострения конфликта Москва все откровеннее вмешивалась на стороне Тараки, причем в эту кампанию включились и советские руководители. В начале сентября от них шли афганскому президенту увещевания: учитывая «опасные намерения» Амина, не покидать Кабул, не ездить в Гавану на Конференцию глав неприсоединившихся государств. Но Тараки им не внял. На приезде в кубинскую столицу настаивал Кастро, весьма заинтересованный в присутствии лидера «революционного Афганистана». Да и тщеславие Тараки влекло туда же.
Когда Тараки по пути домой остановился в Москве, с ним беседовали Брежнев и Андропов, предупредили об исходящей от Амина угрозе и даже планах физического устранения афганского президента.
Мне довелось читать две шифртелеграммы из Кабула, где сообщалось о готовящемся пулеметном обстреле Тараки при встрече в аэропорту. Ничего этого не произошло. Зато утверждали (за достоверность этого не поручусь), что сам Амин едва избежал покушения: он поехал в аэропорт не той дорогой, где его ждали. Ляховский тоже приводит эту версию, ссылаясь даже на то, что Андропов в этот момент убеждал и убедил Брежнева не направлять в Кабул так называемый «мусульманский батальон», поскольку с Амином разберутся и так.
Как бы то ни было, к этому времени противоречия достигли критического накала. Правительственная власть, по сути дела, перестала существовать как единый институт. Полные недоверия друг к другу Тараки и Амин «засели» в своих «крепостях»: первый – в президентском дворце, второй – в министерстве обороны, ожидая следующего хода противника. Он был сделан 14 сентября и во многом определил ход событий.
Утром этого дня Тараки позвонил Амину и пригласил приехать во дворец. Когда тот отказался, президент сослался – в качестве гарантии безопасности – на присутствие в его кабинете советских представителей. Это подтвердил подошедший к телефону посол СССР
А. Пузанов (кроме него там же находились представитель КГБ генерал?лейтенант Б. Иванов и главный военный советник генерал? лейтенант Л. Горелов), который фактически присоединился к приглашению. Амин согласился приехать. О том, что должно было произойти, посол явно не знал. За некоторых других присутствовавших советских представителей поручиться труднее.
Когда Амин стал подниматься по лестнице (из дворцового холла наверх ведут две изогнутые боковые лестницы, которые сходятся на втором этаже на галерее, окаймленной балюстрадой), стоявшие у балюстрады охранники открыли по Амину огонь из автоматов. Шедший впереди адъютант Тараки подполковник Тарун был убит, а телохранитель Амина Зирак ранен. Сам Амин, отделавшийся лишь царапиной, сумел выбежать из дворца и, вскочив в джип, уехать. В тот же день Тараки был смещен со всех постов, исключен из НДПА и арестован. Попытки соратников Тараки, вступив в контакт со своими сторонниками на местах и в войсках (пользуясь, кстати, спецсвязью советского посольства), организовать сопротивление ни к чему не привели. 8 октября, вопреки обращению Брежнева и заверениям нового «хозяина» Кабула, что Тараки ничего не угрожает, он был задушен.
На мой взгляд, и само участие в конфликте Тараки – Амин, и, тем более, его подогревание были грубейшим просчетом Москвы. Если раньше факторы, подталкивающие ее к вводу войск, поступали главным образом «снизу» (повстанческое движение, слабость или даже отсутствие народной поддержки правительства в Кабуле и т. д.), то теперь они шли и «сверху». У власти оказался человек, к которому в Москве испытывали недоверие и отношения с которым были отягощены советской позицией в его противостоянии с Тараки. Кроме того, состоявшееся «выяснение отношений» президента с министром обороны, несомненно, послужило ударом по остаткам авторитета кабульского режима и, пожалуй, может быть даже названо началом развала его структур.
Нам не дано судить, действительно ли Амин был американским агентом, как утверждали те наши деятели, которые подталкивали к военному вмешательству.
В «послужном списке» Амина и в самом деле есть неясности. Он, например, признавался, что, учась в США и будучи руководителем Ассоциации афганских студентов, принимал деньги от источников, связанных с американскими разведслужбами, но использовал их для «нужд ассоциации». «С недавних пор, – заявил на конференции в Осло сотрудник Национального архива безопасности США В. Зубок, – исследователи начали более серьезно относиться к советским подозрениям относительно двойной природы Амина». Известный американский политолог 3. Харрисон признает, что Амин во время учебы в колледже Колумбийского университета в начале 60?х годов и как руководитель студенческой ассоциации мог финансироваться ЦРУ – прямо или непрямо.
Но об этом эпизоде в жизни Амина было известно и раньше. В 1967 году Амина даже отказались ввести в ЦК НДПА из?за подозрений относительно связей со спецслужбами. Бывший директор ЦРУ Тэрнер в Осло отрицал существование таких связей, при этом, правда, бросив витиеватую фразу: «Я много слышал в эти два дня о том, как мы, возможно; использовали Амина в качестве марионетки. Генерал Шебаршин (присутствовавший на конференции бывший председатель КГБ. – К. Б.) и я, оба понимаем, что это непросто – использовать таких людей (т. е. забравшихся столь высоко. – К. Б.) в качестве марионеток».
И все же поступавшая на этот счет от определенных наших структур в Кабуле информация, на которой строили свои представления советские лидеры, мне кажется малоубедительной. Во многом она основывалась на слухах, циркулировавших в афганской столице, И на источниках, способных подбросить ложную информацию. Не вполне доказательны и другие аргументы, на которые ссылались сторонники этой версии: встреча Амина с поверенным в делах США в Кабуле А.К. Бладом в конце октября, заявление примерно в то же время министра иностранных дел Афганистана Шах Вали о желании улучшить отношения с США, выдержанные в таком же духе интервью Амина газетам «Вашингтон пост» и «Лос?Анджелес тайме»
25 октября 1979 г., наконец, подготовка его встречи с одним из лидеров моджахедов Хекматияром. Подобные факты могут с равным основанием быть истолкованы и как разумные тактические ходы, и как проявление естественного стремления Амина к известной самостоятельности.
На мой взгляд, к Амину отнеслись с предубеждением. И это понятно. То был трудный «объект», и, сосредоточившись целиком на отрицательных чертах этой личности, некоторые советские представители в Кабуле не сумели сделать ставку на сильные стороны Амина, наладить с ним необходимый контакт – тот, который, видимо, в какой?то мере нашли люди из Министерства обороны: генерал Горелов и некоторые другие военные считали, что «с Амином можно работать», подчеркивали, что «Амин относится с большим уважением к Советскому Союзу и надо принимать во внимание его большой реальный потенциал и использовать в наших интересах». Не случайно, что после устранения Тараки свою просьбу о приеме в Москве Амин передал через военных – через того же Горелова. Впрочем, наши политики и в других случаях, как правило, не умели держать своих союзников и партнеров «на длинном поводке», предпочитая послушание.
Поступавшая в советскую столицу информация о том, что Амин?де чуть ли не враждебно относится к СССР, не сходится со многими фактами. Если эго так, то почему он неоднократно (семь раз за октябрь – декабрь) обращался с просьбами ввести в Афганистан советские войска, доверил вторую линию охраны своей резиденции, дворца Тадж?Бек, советскому батальону, а свое здоровье – советскому врачу? Или такой факт: утром 26 декабря в Москву пришла телеграмма, где описывался разговор Амина с начальником генштаба генералом Якубом. Встревоженный, тот докладывал – в присутствии источника этой информации, – что советские войска прибывают в размерах, значительно превышающих оговоренные. Амин прервал его: «Ну что тут особенного, чем больше их прибудет, тем нам лучше будет».
Как ни рассуждай, 14 сентября 1979 г. во главе Афганистана встал человек, которому советское руководство не доверяло. Уже в информации Хонеккеру от 16 сентября 1979 г. о событиях, приведших к смещению Тараки, недвусмысленно дается понять об отрицательном отношении к Амину. В следующем сообщении ему же от 1 октября решение Москвы признать Амина как главу Афганистана мотивируется своеобразно – тем, что «в его окружении немало честных людей, стоящих на позициях марксизма?ленинизма, настоящих революционеров, хорошо относящихся к Советскому Союзу» (иначе говоря, сам Амин такими качествами не обладает. – К. Б.), и подчеркивается: «Мы будем внимательно следить за поведением Амина».
А уже 29 октября афганская комиссия Политбюро представила записку, где содержался вывод «о неискренности и двуличии» Амина в отношении советского руководства. Также констатировалось, что «представители США на основании своих контактов с афганцами приходят к выводу о возможности изменения политической линии Афганистана в благоприятном для Вашингтона направлении».
В записке Андропов, Громыко, Устинов и Пономарев предлагали: «С учетом изложенного и исходя из необходимости сделать все возможное, чтобы не допустить победы контрреволюции в Афганистане или политической переориентации X. Амина на Запад, представляется целесообразным придерживаться следующей линии:
1. Продолжать активно работать с Амином и в целом с нынешним руководством НДПА и ДРА, не давая Амину поводов считать, что мы не доверяем ему и не желаем иметь с ним дело. Использовать контакты с Амином для оказания на него соответствующего влияния и одновременно для дальнейшего раскрытия его истинных намерений…
При наличии фактов, свидетельствующих о начале поворота X. Амина в антисоветском направлении, внести дополнительные предложения о мерах с нашей стороны».
Правда, советское руководство практически сразу же – 15 сентября – признало «целесообразным, считаясь с реальным положением дел… не отказываться иметь дело с X. Амином и возглавляемым им руководством». Такой подход вновь был подтвержден 6 октября.
Но фактически, начиная с этого рубежа, мысли тех советских лидеров, которые имели отношение к афганской проблеме, все более обращались к перспективе ввода войск. В этом смысле смещение и убийство Тараки, приход к власти Амина открыли новый этап не только в отношениях Москвы и Кабула, но и в эволюции вопроса о советском военном вмешательстве, дав мощный толчок вероятности такого выбора.
Именно тогда мой и Г. Корниенко шефы (Пономарев и Громыко), до того нестесненно рассуждавшие на афганскую тему и совершенно однозначно выступавшие против ввода войСк, считая это безумием, вдруг замкнулись и стали избегать этой темы.
В рамках такой ориентации, думается, рассматривались и, в отличие от недавнего прошлого, удовлетворялись, по крайней мере частично, просьбы афганского руководства о направлении советских воинских частей. В ноябре был переброшен «мусульманский батальон», в начале и середине декабря еще два батальона и т. д. Начинался последний, самый страшный акт афганской драмы.
Должен оговориться: на мой взгляд, и не будь Амина, перед Москвой встали бы вплотную проблема судеб кабульского режима и в этой связи вопрос о вводе войск. Правительство в Кабуле, доказавшее свою неспособность справиться с положением, проводить – даже в рамках собственных целей – эффективную политику, прислушиваться к трезвым рекомендациям, к этому времени все менее выглядело способным выжить без опоры на советские штыки. По данным Межведомственного разведывательного меморандума США (октябрь 1980 г.), в декабре 1979 года «партизаны свободно действовали вокруг авиабазы Баграм, примерно в 25 километрах от Кабула, несмотря на правительственные наступления в этом районе». По данным же советского посольства, вне контроля правительства находилось около 70 процентов афганской территории, на которой проживало свыше 10 млн. человек.
Как теперь известно, решение о вводе войск было принято – после долгих колебаний – 12 декабря 1979 г. Оно явилось авантюрой, грубейшей и непростительной ошибкой советского руководства, если не сказать больше. Доводы, которыми пытались оправдать это решение, выглядят фальшивыми. Достаточно вспомнить приведенные ранее контраргументы того же Громыко. А ссылка на приглашение афганского правительства звучала и звучит вовсе цинично. Ведь речь шла об Амине, которого ликвидировали те, кто «пришел на помощь». Эту «работу» выполнил несущий охрану Амина «мусульманский батальон», две спецгруппы КГБ и другие.
Впрочем, в подобных гангстерских приемах советские лидеры были отнюдь не одиноки. За 16 лет до этого примерно таким же манером США убрали своего ставленника, ставшего для них обузой, – главу марионеточного режима Южного Вьетнама Нго Динь Дьема. Тем не менее в связи с устранением Амина, разумеется, именно Вашингтон протестовал громче всех, ссылаясь на нарушение «цивилизованных норм».
Все это, однако, не значит ни того, что злополучное решение было принято с легким сердцем, ни того, что для него не было никаких резонов. Сегодня никто не в состоянии с абсолютной точностью сказать, какими мотивами руководствовалась группка людей, стоявших у его истоков. Никого из них нет в живых. Но факты, документы, личная причастность к некоторым эпизодам, впечатления позволяют мне, думается, восстановить картину более или менее достоверно. Понятно, оценивая происшедшее, надо исходить не только с позиций сегодняшнего дня, но и вживаться в обстоятельства того времени, возвращаться к тогдашним критериям. Исторической модернизации пристало иметь свои пределы.
Первый и решающий из действовавших резонов – безопасность страны. Афганистан тогда был, по сути, единственным дружественным соседом СССР в Азии, другие границы тут оставались далеко небезопасными. Между тем возникла, казалось, реальная перспектива «потерять Афганистан», обрести там недружественный или даже враждебный режим.
В начале декабря меня вызвал Пономарев и попросил написать от имени отдела записку?резюме по этому вопросу, наказав никому, даже Ульяновскому, об этом не говорить. Я уединился в пустовавшем кабинете Загладина. Дело уже шло к концу, когда в кабинет заглянула встревоженная загладинская секретарша: «Вас Андрей Михайлович, уже сердитый». Я поднял трубку и едва успел поздороваться, как Александров, в необычной даже для него нервно?ядовитой форме попеняв мне за то, что не беру «вертушку» сам, осведомился о ходе работы. Услышав, что составляю негативное заключение, с явным недовольством, запальчиво произнес несколько фраз, из которых запомнилась одна: «Так что же, по?вашему, отдавать Афганистан американцам?» И, не дожидаясь ответа, бросил трубку.
Перепечатав записку в нашей шифровальной, я отдал ее Пономареву. О дальнейшей ее судьбе ничего не знаю. Мои попытки на следующий день завязать разговор на эту тему были решительно пресечены.
Опасения «потерять Афганистан», конечно, имели под собой определенную почву, хотя, на мой взгляд, и были сильно преувеличенными. В письме ЦК КПСС Хонеккеру от 1 октября говорилось не без реализма: «Мы исходим из того, что советско?афганские отношения… не претерпят каких?либо принципиальных изменений. Амина к этому будут подталкивать нынешние обстоятельства и трудности, с которыми афганскому режиму придется сталкиваться в течение длительного времени. Афганистан будет по?прежнему заинтересован в получении от СССР и других социалистических стран военной, экономической и иной материальной помощи». Об этом же писал в госдепартамент в сентябре 1979 г. поверенный в делах США в Кабуле Эмштутц: «Почти любой (но почти. – К. Б.) афганский режим, который может сменить халькистов, будет принужден геополитическими реальностями поддерживать мирные стабильные отношения с великим северным соседом, как это делали разные афганские правительства за истекшие 60 лет».
У советского руководства были достаточные основания бояться американских интриг. США, надо думать, не собирались ставить ракеты на Гиндукуше, как уверяли солдат некоторые наши пропагандисты. Но свою станцию слежения в Иране США после победы там революции пытались переместить на север Афганистана. Еще раньше, несмотря на разрядку, США, используя иранского шаха, обещавшего Дауду 2 млрд. долларов (и предоставившего займ в 400 млн. долл. на льготных условиях), и главу Пакистана Бхутто, приложили немало усилий, чтоб, ы «приручить» Кабул, и достигли в этом определенных успехов. С приходом Амина именно такой вариант представлялся (правильно или нет – в данном рассуждении неважно) наиболее или даже единственно вероятным.
Таким образом, огромную роль играла боязнь иметь в своем южном предполье недружественное государство, да еще с преобладающим американским влиянием. Фактор безопасности приобретал дополнительную остроту из?за действий США в стратегически важной для СССР зоне, прилегающей к его южным границам. Принимая решение, Москва оценивала и ситуацию в регионе в целом.
Соединенные Штаты активно наращивали здесь свой военный потенциал. Насаждались новые военные и военно?морские базы, в Персидский залив и Индийский океан стягивались крупные военно?морские силы. Поступала информация о готовящемся американском военном вмешательстве в Иране (и оно, хоть и неудачное, действительно состоялось), Москве пришлось выступать с соответствующими предупреждениями. А 1 декабря Картер принял предложение Бжезинского о значительном наращивании американского военного потенциала по «кризисной дуге», к которой было отнесено все южное подбрюшье СССР.
Кремль видел в этом нечто нарушающее стратегический баланс меяаду США и СССР и угрожающее его безопасности, а в американских действиях в Афганистане – попытку добавить еще одно звено в кольцо окружения Советского Союза. Особую тревогу и негодование «американская бесцеремонность» вызывала, говорили, у Устинова. Кстати, по некоторым данным, он играл весьма активную роль в принятии решения о вводе войск. Любопытная информация на этот счет исходит от генерала?оператора в Генеральном штабе, занимавшегося афганским направлением. В конце сентября(!) его вызвали от имени Устинова в Кремль. Придя в так называемую «ореховую комнату» (напротив зала заседаний Политбюро), он застал там Андропова, Устинова, Крючкова и еще одного человека, которого не знал и назвать не смог. Открывая дверь, услышал голос Устинова: «Соединенные Штаты не боятся шуровать у нас под носом – Персидский залив, Иран, они вовсю помогают в Афганистане. Почему же мы должны без конца бояться, осторожничать, терять Афганистан?»
К проблеме безопасности следует отнести и озабоченность влиянием, которое в случае победы моджахедов мог бы оказать фундаменталистский Афганистан на советские республики Средней Азии, а также Казахстан. Кстати, ЦРУ в октябре 1984 года по указанию своего директора Кейси подталкивало моджахедов к рейдам на территорию Узбекистана и Таджикистана, и такие попытки были предприняты.
Уже одного фактора безопасности было бы достаточно, чтобы подтолкнуть к военной интервенции. Нетрудно представить, как действовали Соединенные Штаты, если бы, скажем, в Мексике возникла реальная возможность прихода к власти враждебного режима.
Но были и другие резоны. События в Афганистане советские лидеры, несомненно, рассматривали через призму глобального противоборства с США. Согласно же его своеобразной логике, уграта позиции (страны) значила больше, чем сама эта позиция. Это воспринималось как поражение, как отступление сверхдержавы и социалистического лагеря, как потеря инициативы. О «правилах» глобальной игры сверхдержав выразительно сказал председатель Совета ио внешней политике США Л. Гелб на конференции во Флориде. «Если мы не ответим на то, что происходит в Шабе, Роге, на Кубе, где?нибудь еще, вы на вашей встрече сядете и скажете: “Ну, эти ребята стали слабыми, давайте сделаем следующий шаг мы сами”».
Когда речь шла об Афганистане, это восприятие у московских лидеров усиливалось, несомненно, тем, что он геополитически находился в зоне влияния Советского Союза, где США не позволено и не пристало «промышлять». В стратегическом отношении, в рамках борьбы супердержав действия СССР в Афганистане могут даже рассматриваться – сколь странно бы это ни звучало – как оборонительные. К этой группе резонов примыкало и опасение, что отстранение от власти идеологически родственной партии – первое за послевоенный период – серьезно скажется на престиже СССР, поскольку будет очень негативно, как «прецедент», воспринято в социалистическом лагере и коммунистическом движении. Американский поверенный в делах в Кабуле сообщил в Вашингтон, что посол ГДР в Афганистане Швизау говорил ему: «Советам приходится принимать во внимание их взаимоотношения с другими партиями по всему миру и свою репутацию. Если будут считать, что Советы бросили партию здесь, в Афганистане, это будет иметь повсюду очень неблагоприятное влияние на партии, которые дружны с Москвой».
Формирование позиции советского руководства происходило на фоне и в тесной связи с глубоким кризисом разрядки и основательным ухудшением советско?американских отношений. Занявший в них, можно сказать, ключевое место и весьма ценимый в Москве Договор ОСВ?2 оказался (задолго до декабря 1979 г.) обреченным из?за высосанного из пальца кубинского мини?кризиса, к чему приложили руку и люди из высшего эшелона американского политического истеблишмента.
Наращивалось сближение США с Китаем (на его границе с СССР была создана американская станция слежения), происходил переход от прежней так называемой беспристрастной дипломатии (evenhanded diplomacy) к американо?китайскому согласию с антисоветским острием. Уже было объявлено о визите в Китай и министра обороны Брауна, что сигнализировало о начинающемся военном сотрудничестве.
В Москве рассматривали как противоречащее разрядке решение Совета НАТО от 12 декабря 1979 г. разместить в Европе 572 новые американские ракеты промежуточного радиуса действия. В этом же смысле было расценено принятое без консультации с СССР, несмотря на возражения Устинова в ходе венского саммита, решение о способе размещения стратегических ракет МХ. Добавим сюда отказ США от договоренности по Ближнему Востоку, прекращение ими переговоров по Индийскому океану, резкое увеличение американского военного бюджета и формирование программы создания так называемого «умного оружия».
Словом, в Москве сложилось впечатление: США отказываются от разрядки, но еще не решаются публично сбросить с себя ее «мантию». Если прежде сдерживание входило лишь своего рода компонентом в общую стратегию разрядки, то теперь оно становилось политикой сдерживания, подменяя и вытесняя политику разрядки.
Можно, конечно, еще порассуждать, Афганистан ли положил конец разрядке, или же, напротив, ее угасание стимулировало «поход в Кабул». Во всяком случае, если Афганистан, как любят говорить американцы, и вбил последний гвоздь в гроб разрядки, то в отношении остальных «гвоздей» позаботилась и другая супердержава.
В итоге при принятии решений в Москве разрядка и состояние советско?американских отношений переставали играть роль сдерживающего фактора, какими были прежде. Советское руководство могло рассуждать и действительно – согласно имеющимся свидетельствам и моим собственным впечатлениям – рассуждало так: «Теперь терять нечего, хуже быть уже не может». Иными словами, путь к афганской авантюре вел и через умерщвление ОСВ?2, через «шашни» Соединенных Штатов с Пекином, через их усиленные военные приготовления и т. д.
В этом смысле весьма поучительным является меморандум М. Шульмана «О возможных выводах советского внешнеполитического анализа» (RDS?3,12/14/79), адресованный им С. Вэнсу 14 декабря
1979 г., то есть всего за 10 дней до ввода советских войск в Афганистан. Приведу несколько выдержек из этого интересного документа:
«“Закрепляющий образ действий”, который, согласно ожиданиям Москвы, должен был последовать за венским саммитом в преддверии ратификации Договора ОСВ?2, был размыт серией двусторонних противоречий, за которые советское руководство не считает себя ответственным в первую очередь… Несмотря на наши уверения, они должны все больше сомневаться в том, что Договор будет ратифицирован. Также привлекательность договора для них в большой мере развеялась растущими требованиями увеличить военные усилия Соединенных Штатов…
Советы видят растущее напряжение в наших отношениях как форсирующее американо?китайское сближение. Хотя военный порог еще предстоит пересечь, они рассматривают шаги, подобные визиту Брауна (министр обороны США. – К. Б.), как шаги в этом направлении…
Советы, очевидно, пришли к выводу, что преимущества более прямой интервенции в Афганистан теперь перевешивают неизбежную цену, которую им придется уплатить в виде региональной и американской реакции. Хаос в Тегеране и перспектива американской военной акции там – факторы, ведущие к такому выводу. “Стреноживать” собственную политику из?за озабоченности реакцией США – это слишком высокая цена за неуловимое улучшение отношений… Таким образом, впереди возможны более жесткие трудности в отношениях между Советским Союзом и Соединенными Штатами, если только не будут предприняты обдуманные шаги с целью исправить ситуацию”».
Анализ, как видим, вполне реалистический. Он подтверждает, что у советского руководства были резоны для вмешательства в Афганистане, вытекавшие и из американского курса. И в Вашингтоне были люди, которые это видели.
Вместе с тем советские лидеры не ожидали особой международной реакции на свою акцию, в том числе на Западе. Несмотря на то что она была первым советским вмешательством за пределами социалистического лагеря, известная накатанность и привычность силовых решений (Венгрия, Чехословакия, Ангола, Эфиопия…), кажущаяся их эффективность, как и западная пассивность в прошлом, позволяли надеяться, что так будет и на этот раз. Так что в известном смысле путь в Кабул шел также, как уже говорилось, через Будапешт, Прагу, Луанду и Аддис?Абебу.
Как и в африканских делах, наверное, немножко пьянил, побуждая переоценивать свои возможности, достигнутый стратегический паритет с США. Очевидно, стимулирующую роль сыграли также еще не отшумевшее вьетнамское поражение США и частичное выпадение из активной международной жизни Китая в связи с «культурной революцией».
Наконец, декабрьское решение было облегчено абсолютно ошибочными расчетами советского руководства на возможность военным вмешательством решить афганскую проблему. Они опирались на недостаточную и неправильную информацию, на смутные или даже ошибочные представления об особенностях ситуации в Афганистане.
Красноречивое свидетельство этого – содержащиеся в мартовском и декабрьском решениях Политбюро оценки (в обоих случаях на основании записок все тех же «четырех») корней повстанческого движения. Люди, которые в марте отмечали отсутствие у режима массовой поддержки, в декабре подписали документ, где содержалась пропагандистская версия (в ней, очевидно, нуждались для обоснования решения о вводе войск): вооруженное сопротивление якобы целиком инспирировано извне, сводится к засылке отрядов из Пакистана.
В определенной связи с такими представлениями находилась обреченная на неудачу тактика Москвы: войска направлялись не воевать, а лишь стать гарнизонами в основных городах (и на относительно непродолжительное время). Считалось, что одно их присутствие позволит стабилизировать положение. На деле же получилось наоборот: повстанческая борьба приобрела еще и антиоккупационную, национально?освободительную окраску.
Итак, во?первых, интересы безопасности страны, геостратегические факторы; во?вторых, логика глобальной конфронтации с США; в?третьих, охрана целостности социалистического лагеря и помощь союзнику, идеологически родственной партии; в?четвертых, неправильные расчеты, отчасти основанные на неправильной информации.
Еще в мае 1979 года американский поверенный в делах в Кабуле Эмштутц сообщал в Вашингтон: «Афганистан, в отличие от Анголы, Эфиопии и Йемена, граничит с Советским Союзом. Эта бурная страна примыкает к нескольким чувствительным мусульманским центрально?азиатским республикам Советского Союза. Москва, естественно, озабочена перспективой сплошной цепи консервативных исламских государств, простирающейся вдоль или вблизи ее южных границ – от Ирана до Пакистана, а это может произойти, если союз моджахедов когда?либо ликвидирует халькистский режим. Советский Союз имеет также огромные вложения в Афганистане – политические, престижные, экономические, стратегические, военные».
Разумеется, не было решительно никакой речи о «теплых морях», о «рывке через Афганистан», о чем так много шумели в США. Кабул отнюдь не служил звеном в цепи неких агрессивных планов Москвы. И до «сауровской революции», и накануне ввода войск в Афганистан, и после этого я не видел никаких признаков, ни прямых, ни косвенных, существования таких замыслов. Кстати, в то время, как Бжезинский не уставал бить в барабаны по поводу «далеко идущих агрессивных замыслов Советского Союза», М. Шульман заявил в интервью, что СССР вошел в Афганистан из?за «боязни создания полумесяца воинственных исламских антисоветских государств на своей южной границе, а не потому, что добивался контроля над ближневосточной нефтью».
Фразу же «о теплых морях» я слышал лишь однажды: от первого секретаря ЦК Компартии Узбекистана, кандидата в члены Политбюро Ш. Рашидова, когда мы беседовали на борту самолета, летевшего в Алжир. Да и он, думаю, позаимствовал ее из американской прессы, обзор которой ТАСС рассылал но начальству. Кстати, если бы Москва исходила из такой концепции, это сближало бы ее с Амином – яростным сторонником выхода Афганистана к Индийскому океану.
Нет, в декабре 1979 года советские лидеры оказались (этот момент мог наступить и позже, но был неминуем) перед труднейшим выбором и избрали совершенно ошибочный, катастрофический путь, но сделали это не бездумно. Причем и сам «выбор» был навязан им ходом событий, как это уже случалось в Анголе и Эфиопии. Но теперь в захлопнувшуюся ловушку они угодили сами, доверившись в апреле 1979 года привычной схеме – согласно логике холодной войны и «коммунистической солидарности». И то, что они расценивали как локальную акцию, направленную на стабилизацию в советских интересах ситуации в Афганистане, повлекло за собой прежде всего глубокие международные последствия. Афганская авантюра нанесла серьезный удар по внешнеполитическим позициям СССР, даже привела к его определенной изоляции.
За декабрьским решением последовало почти десятилетнее прямое участие Советского Союза в гражданской войне в Афганистане, которая все более приобретала черты и советско?афганской войны. Она стоила жизни, как говорят, – никто ведь не считал – более чем миллиону афганцев. Сложили голову 13 тысяч наших военнослужащих. Ее жертвами стали и все – почти миллион – побывавшие в ее пекле советские солдаты, которые до сих пор расплачиваются увечьями, стрессами, болезнями, сломанными судьбами за авантюризм советских лидеров.
Это была несправедливая и, можно сказать, преступная война, война невыигрываемая, как и война США против вьетнамцев. Война, в которой, как это и ужасало Громыко и других, отвергавших в марте 1979 года военную интервенцию, наша армия стреляла «в народ», била «народ». Сегодня и «демократическая», и коммунистическая печать России дружно умалчивает об этом, создавая и поддерживал некий ореол вокруг действий нашей армии в Афганистане. Между тем участие в грязной войне, войне против национального сопротивления как и «наведение конституционного порядка» в Чечне – никого не в состоянии покрыть славой. Можно говорить о личном мужестве, даже героизме солдат, офицеров, выполнявших свой воинский долг, но не о доблести. Не исключено, кстати, что именно в «афгане» некоторые российские командиры научились топить в крови гражданское население. Не исключено также, что именно там началась деморализация нашей армии.
Какой была моя реакция на декабрьское решение? Отношение было, безусловно, негативным. Но гордиться мне особенно нечем. Это была профессиональная позиция, а точнее – узкопрофессиональная. Я воспринимал и оценивал афганскую акцию в рамках представлений о борьбе двух супердержав, безумной лотерее, где каждый ход должен был быть удачным, а каждое приобретение – удержано. Иначе – удар по мировому статусу. Между тем было очевидно, что американцы решили дать нам в Афганистане бой.
Однако я понимал, что декабрьская акция будет не только равносильна окончательному захоронению разрядки, не только приведет к известной изоляции СССР, но имеет большие шансы провалиться и в самом Афганистане. В переданной Пономареву записке писал о неминуемых тяжелых международных последствиях, в том числе в мусульманском мире, о возможном исламском резонансе в Советском Союзе и, скорее всего, бесперспективности советских военных действий в Афганистане, ссылаясь на его историю, на сложность борьбы с национально?освободительным движением.
По сути дела, в тот момент в моей позиции отсутствовал естественный моральный и правовой компонент. Даже такой, который присутствовал 11 лет назад в связи с интервенцией в Чехословакии. Можно было бы думать, что это – проявление уже достаточно богатого политического опыта и порожденного им цинизма. Но скорее дело было в иной ситуации: в Чехословакии силой подавили «братскую» партию, к тому же такую, которая, как нам казалось, указывает путь к оздоровлению нашего общества.
Уверен, что сегодня отнесся бы к этому совершенно иначе, даже находясь в правительственных структурах, И помогла измерить пройденное «расстояние», самому воочию увидеть различие между мною образца 1979 года и нынешним – Чечня. Я точно знаю: куда большее негодование у меня вызывали моральный и правовой беспредел, творившийся российскими властями в Чечне, чем рекордная безграмотность их политики. Все это, разумеется, в смеси с безрадостной констатацией безразличия, как и в афганское время, российского общества и большей части интеллигенции.
Афганская авантюра была предприятием, в котором отразилось причудливое переплетение на первый взгляд совершенно несовместимых сторон тех советских лет. С одной стороны, кульминация военного могущества (именно в 1979 году был достигнут стратегический приоритет с США при ядерно?тактическом превосходстве в Европе), что подкрепляло чрезмерную веру в военную силу при решении проблем. С другой – близкий к кульминации процесс стагнации и растущей неэффективности руководства как результат ряда факторов, включая его геронтизацию.
Последнее обстоятельство подводит к вопросу о том, как принималось решение, и шире о положении на вершине партии и государства. Обсуждение с участием компетентных экспертов не проводилось. Руководство МИД и Международного отдела, зная мнение своих подчиненных и храня «тайну», от них отгородилось. Шеф военного ведомства с доводами маршала Огаркова и некоторых других высших должностных лиц министерства не посчитался.
Решение фактически готовилось «тройкой» – Андропов, Громыко, Устинов, тогда уже работавшей на принципах «взаимопонимания». Заручившись благословением Суслова, они сумели получить согласие Брежнева, к этому времени все больше терявшего дееспособность. Свою роль, но, разумеется, не решающую, вопреки голословному утверждению некоторых авторов, могла сыграть и обида Леонида Ильича в связи с тем, что Амин проигнорировал его просьбу сохранить жизнь Тараки (об этой «обиде» говорит и Громыко в своих мемуарах).
Документ, именуемый Постановлением ЦК КПСС (П76/125 от 12 декабря 1979 г.) и написанный рукой Черненко, на деле был одобрен лишь 5 из 12, а если считать и кандидатов в члены Политбюро – из 16, членами высшего руководства. Подписи 8 членов ПБ, практически не участвовавших ни в обсуждении, ни в принятии решения, появились постфактум. Причем Кузнецов, Кунаев и Щербицкий как бы огораживаясь от решения, это обозначили, проставив даты 25 и 26 декабря. Отсутствует подпись Косыгина – говорили, он был болен. Нет серьезных доказательств, что Косыгин возражал против ввода войск, хотя такая версия существует. Но сам факт, что столь ответственное решение принималось без участия Председателя Совета Министров страны (и что его виза не была да post factum), также знаменателен. Наконец, нет подписи Пономарева, хотя и в протоколе заседания он числится присутствующим.
Таким образом, были грубо нарушены и партийно?конституционные нормы. Строго говоря, не было никакого заседания Политбюро, не было и правомочного его решения: меньшинство фактически узурпировало мнение всех остальных. Такое решение можно квалифицировать как своего рода олигархическое по отношению даже к существовавшим тогда весьма узким структурам руководства.
А с принятием фатального решения инициаторы стали как бы его пленниками, постоянно ощущавшими необходимость доказывать его «правильность» с помощью нереалистических оценок как положения в Афганистане, так и международной реакции на наши действия (записки от 31 декабря 1979 г., 28 января и 7 апреля 1980 г., заседания Политбюро от 17 января 1980 г. и 7 февраля 1980 г. и т. д.).
Характерен и такой факт. Если в 1967 году в связи с нападением Израиля на Египет и кризисом на Ближнем Востоке был созван специальный Пленум ЦК КПСС, то на сей раз, хотя речь шла о более ответственном решении, обошлись без этого. Приличия были отброшены, и афганская проблема на заседании ЦК возникла лишь полгода спустя. Да и то была утоплена во втором вопросе повестки дня – «О международном положении и внешней политике Советского Союза», причем доклад делал министр иностранных дел. Это еще один показатель того, как сузилась вершина властной пирамиды (безошибочный признак ненормального положения в руководстве партии и страны).
Конечно, афганскую эпопею, ее разрушительные последствия можно считать и результатом стечения обстоятельств: грянувшей средь бела дня «сауровской революции», наличия у ее руля таких вождей, как Амин и Тараки, их самоубийственной политики, просчетов советского руководства… Но это из тех случаев, которые неизбежны, когда государственная и политическая системы неадекватны, когда начался процесс их скольжения вниз.
О «вождях» брежневских лет написано уже немало. На эту «хлебную ниву», спеша использовать конъюнктуру, ринулись всякого рода ловкачи, афиширующие свою реальную, но чаще вымышленную с ними близость. Не лучше писания идеологических забияк: визги ненависти не проясняют облика «вождей», тем более что часто исходят из уст тех, кто еще вчера без меры их славил. В результате перед читателем обычно предстает царство ничтожеств либо коллекция монстров. Ни то ни другое не приближает нас к реальности, к истине.
У каждого времени свои критерии. Конечно, советское руководство 70?х годов в целом сильно уступало своим предшественникам. Но таков общемировой феномен. Гигантов военных и послевоенных лет – Рузвельта и Сталина, Черчилля и де Голля, Аденауэра и Неру – сменили сероватые фигуры скорее служивого помета, во всяком случае подернутые чиновничьей «пылью». Не далее как несколько лет назад в Шанхае, где заседал Совет взаимодействия (июнь 1993 г.), лидер парламентской фракции социал?демократической партии Германии Фогель жаловался мне на тусклость нынешних политических лидеров, выводя из этого многие международные неурядицы. «Беда в том, – говорил он, – что руководители сейчас все серые. После войны был Черчилль, у вас – Сталин и т. д.»
На советской политической сцене последней самобытной и масштабной фигурой, выламывавшейся из стандартных рамок, был Хрущев. У англичан – Маргарет Тэтчер, у американцев – Рейган. Эго действительно выдающиеся фигуры, хотя и на таких «солнцах» были пятна. Так, с именем Тэтчер связаны крупные и важные для Англии перемены, но в годы ее правления возникло и немало проблем социально опасного свойства, из?за чего она и была свергнута своей же партией. А гипертрофированное, почти болезненное властолюбие бывшего британского премьера стало благодатной почвой для анекдотов. Один из них мне рассказал О’Нил, министр обороны в «теневом» правительстве лейбористов в конце 80?х годов. Рейган и Тэтчер попали на тот свет и предстали перед Богом. Он спрашивает у Рейгана: «Что вы сделали хорошего?» Тот отвечает: «Я хотел даровать миру новое видение». И рассказывает три анекдота. «Хорошо», – говорит Бог и сажает его рядом с собой. Подходит Тэтчер. «А вы, милая?». Тэтчер в ответ: «Никакая я вам не милая, я «железная леди». Кстати, что это вы забрались в это кресло? Сейчас же слезьте с моего места».
Как о сильном президенте много написано и сказано о Рейгане, но куда меньше известно, что на встречах с иностранными политическими деятелями он, как правило, не мог обойтись без шпаргалки и использовал карточки, которые вынимал из манжет. А многолетний посол СССР в США Добрынин рассказывал о таком эпизоде. Осенью 1984 года Громыко после долгого перерыва был приглашен к Рейгану на встречу наедине. Но они пробыли в Овальном кабинете так недолго, что обслуга забеспокоилась. Выяснилось, что Рейган повел Громыко в свой туалет, а сам ушел обедать. Громыко же, выйдя от американского президента, в недоумении спросил Добрынина: «Зачем он меня приглашал?» Сотрудники президента потом объясняли Добрынину: «Президент просто забыл, что хотел сказать».
Кстати, президентство Рейгана подсказывает один из возможных ответов на вопрос о роли и соотношении ума и характера у руководителя. Его опыт подтверждает: советники в состоянии возместить некоторую узость горизонтов мышления, если, конечно, достает ума собрать толковых людей и терпимости к ним прислушаться. А вот характера, воли политическому лидеру не дано занять ни у кого. Когда настает момент решения, он ни с кем не может разделить ответственность. В такие минуты нет ничего важнее характера. И нередко лидеры отличаются между собой тем, что у одних сильный ум, у других – характер. Этот феномен виден и в нашей стране – в «брежневский» и «послебрежневский» периоды.
В те годы «ядро» советского руководства (Косыгин, Андропов, Громыко, Устинов, Суслов плюс до середины 70?х гг. сам Брежнев) по своим способностям, политическому опыту и проницательности выглядело отнюдь не хуже, чем те, кто стоял во главе других великих держав. Во время пребывания в Москве зимой 1993 года экс?президент США Р. Никсон в интервью даже заявил: «Я знал Хрущева, Микояна, Косыгина, Брежнева, Громыко и других бывших высших советских руководителей… Все они сильные, очень сильные, можете мне поверить. Может быть, это благодаря системе, а может быть, это у них в генах». На фоне же нынешней российской правительственной элиты они смотрятся более чем прилично.
К тому же надо учитывать, что «вожди» 70?х ныне предстают перед нами не в тогах героев. Между тем личность деятелей из правительственных сфер как бы озаряется их положением и гипертрофируется, ее масштабы в наших глазах зависят от занимаемого «стола». Убери этот «стол», и его «хозяин» начинает выглядеть совершенно иным, лишенным всякого нимба. Такое часто бывает в жизни.
Представьте, например, президента без почтительного, отдающего священным трепетом тона наших телеведущих, которые даже о том, что он запросил для просмотра какие?то бумаги, сообщают так, будто речь идет не об обычном бюрократическом «телодвижении», а о судьбоносном действе.
Почему одним из обязательных аксессуаров возвышения чиновника или политика является обретение им персонального туалета? Да потому, что отправление естественных надобностей рядом с подчиненным, на соседнем стульчаке, низвергает «начальника» с небожительских высот на землю, лишает всякой мистической ауры.
Весь так называемый протокол, все официальные ритуалы существуют прежде всего для того, чтобы отодвинуть в тень тот очевидный факт, что речь идет о человеческом существе со всеми его добродетелями и слабостями. Это, наверно, один из самых древних видов шоу?бизнеса, приобретший сейчас небывалый размах. Все эти «биллы», «гельмуты» и т. д., которыми нас угощают с телеэкранов, – это не только проявление дурного вкуса, но и феномен шоу?бизнеса. В этом смысле советские лидеры 70?х годов ныне предстают «нагими», без своих «столов», то есть просто людьми, без такой ауры.
Наконец, о нравственной стороне дела. Мне не по душе мнение, что политика – грязное дело: эта формула звучит индульгенцией для бесчестных политиков (подозреваю, что именно им она и принадлежит). Кроме того, она и не верна, ибо политике, чтобы быть реально адекватной насущным заботам человечества, предстоит соединиться с моралью. Другое дело, что до сих пор в мире политики и политиков, как и прежде, правят бал интриги, лицемерие и ложь.
Политика часто замешана на нарочитом, вводящем в заблуждение жесте, на обмане народа, полном или неполном. Самая невинная, как бы узаконенная его форма – пустые, заведомо невыполнимые предвыборные обещания. Функции политических заявлений нередко состоят в том, чтобы не сообщить, а укрыть правду. О ней может догадаться лишь опытный глаз, читающий между строк.
В коридорах власти деформируются понятия нравственности и процветает личностная коррупция. И, как правило, тем глубже, чем «старше» правительство. Политики любят повторять крылатую фразу Талейрана: «Это больше чем преступление, это – ошибка». Но это означает: сначала целесообразность и лишь потом мораль, право.
Политика стимулирует не только здоровый прагматизм и способность к разумным компромиссам, но и беспринципность; не только гибкость, но и конформизм; не только твердость воли и присутствие духа в трудных ситуациях, но и тщеславие и самонадеянность; не только естественное честолюбие, но и непомерные амбиции; наконец, не только объемное видение общественной жизни и государственных интересов, но и отдаленность от чаяний обычных граждан, а иногда и равнодушие к ним. Человек, добравшийся до политических вершин, обычно должен пройти долгий путь интриг и приспособленчества, компромиссов с совестью и моралью. И поэтому так много в этой среде политических хамелеонов, которые плавно перетекают или внезапно перебегают из одного лагеря в другой.
Чтобы противостоять всем этим «коррозионным» процессам, нужны неординарные личные качества, твердые моральные устои и чувство гражданской ответственности. Ими в той или иной мере обладают многие политики. Однако главное, чем определяется облик людей, делающих политику, – система, в которой они действуют. И при немалом сходстве политической кухни в различных государствах политика в демократических системах, как правило, иная, чем та, которой нас потчевали в советские годы и потчуют сейчас. Демократический строй, можно сказать, оберегает политику от политиков, а их от самих себя. Он в существенной мере обеспечивает контроль над ними, сменяя у кормила власти и избавляясь от тех, кто ею злоупотребляет, мешает переносу в политику слабостей и дурных качеств политиков.
Существовавшая же у нас антидемократическая система действовала в противоположном направлении, причем по мере того, как дряхлела, это разлагающее действие усиливалось. Проводя будущего лидера через тернии и сито безжалостной конкуренции без правил и закаляя его, она прививала послушание вышестоящим, авторитарные привычки и подобострастие, поощряла ложь, ограниченность и косность, закрывая глаза на безнравственность «в своем кругу». Эти качества позволяли лидерам органично вписываться в систему и служить ее опорой, усугубляя вместе с тем ее слабости и пороки.
Система ставила в исключительное положение Генерального секретаря, подталкивая его к сосредоточению в своих руках абсолютной власти. Она поощряла властолюбие и самоволие, претензии на безгрешность.
Брежнев, например, по наблюдениям моих товарищей и моим, не обделен был привлекательными чертами: обаятелен, прост в обращении, благожелателен, сентиментален. Мой коллега Жилин в 1972 году стал свидетелем такого случая. Телефонный звонок – Леониду Ильичу сообщают, что умер министр машиностроения. Брежнев: «Хорошо, что я его не снял, ведь сколько месяцев колебался, видно было уже, что он не на месте, но человек хороший. Хорошо, что не снял».
Как я уже рассказывал, Брежнев поначалу был скромен не на показ: он просто более реально оценивал свои возможности. Отсюда, думается дорого обошедшаяся стране завистливая ревность, которую он питал, сознавая, очевидно, его превосходство, к Косыгину, хотя тот не был его соперником и не претендовал на первое место. На сталинской даче Волынское?1 в ходе «сидения» в декабре 1965 года был такой эпизод. В комнате на первом этаже, где работала наша группа, зазвонила «вертушка»: Брежнев спрашивал Зимянина. По репликам Зимянина чувствовалось, что ему крепко попадает. Оказывается, Леонид Ильич выговаривал за то, что короткое сообщение о Ташкентской встрече было дано на первой полосе «Правды»: «Почему преувеличиваешь?» Между тем речь шла об очешь большом деле: Косыгин в Ташкенте, как известно, помирил Пакистан и Индию.
Но мало?помалу логика системы и ее механизмы, послушание, а часто и угодливость коллег, их обязательная «осанна» (хором заявленное согласие – «Это очень хорошо» – на заседании Политбюро, посвященном Афганистану, 19 марта 1979 г. типично в этом отношении), неумеренное восхваление в средствах массовой информации, а также недуги превратили Леонида Ильича в капризного владыку. В результате происходили сценки почти карикатурного свойства. Так, летом 1977 года на переговорах ангольцы жалуются, что их просьбы не встретили поддержки (ГКЭС счел предложенный ими проект экономически бессмысленным). Брежнев говорит: «Ну, Семен (С. Скачков, председатель ГКЭС. – К. Б.), ты чего?то совсем не понимаешь. Хорошие люди, близкие, просят». Тут же дается указание и начинается вредная беготня.
Еще один фактор, сыгравший свою роль в подобной эволюции: вокруг Брежнева было создано информационное поле, характерное для недемократических систем. Поток газетных и телевизионных восхвалений смешивался с процеженной бдительным окружением информацией, которой также придавался «приятный» характер. По этому же принципу составлялись рассылавшиеся по ЦК обзоры «Писем от трудящихся».
Конечно, в послесталинские времена несогласие с генсеком уже было возможно, но означало неминуемое выпадение из «обоймы», притом в «никуда», без всякой надежды на возвращение в политику плюс немедленное лишение материальных привилегий.
Такая зависимость чрезвычайно суживала возможности и инициативу членов советского руководства, стирала их индивидуальность. Хотя все вместе они действительно обладали огромной властью, каждый из них в отдельности чувствовал себя под дамокловым мечом постоянного контроля, был не более, а может быть и менее, самостоятельным в отношении своего «начальника», чем люди, стоявшие куда ниже на политической лестнице. В этом тоже была специфика положения: скованы были и те, кто, так сказать, предписывал правила, писал законы.
Эта скованность (степень ее, естественно, зависела и от личных качеств) приводила порой в международных контактах к неловким ситуациям, свидетелем которых я был не раз. Июль 1986 года, делегацию во главе с секретарем ЦК И. Капитоновым принимает президент Северного Йемена А. Салех. Наш «глава» и Салех сидят вокруг миниатюрного овального столика, почти вплотную, и северойеменский президент, только что произнесший короткую речь, недоумением смотрит на Капитонова. Еле уместив на столике свои бумаги, тот начинает зачитывать ему текст: «Крупнейшим событием последних месяцев в жизни нашей страны и партии были XXVII съезд и последовавший за ним Пленум ЦК. Они подвергли критическому анализу итоги деятельности партии и приняли исторические решения. Если говорить коротко, то суть перестройки – эго приведение наших экономических и политических институтов в соответствие с уровнем и ступенью развития, которых уже достигло наше общество. Как вы знаете, г?н президент, наше общество родилось из революции. За ней последовала, как и у вас после революции 1962 года, жесточайшая гражданская война, в которую вмешались 14 иностранных держав…» и т. д. и т. п. Глава делегации был зажат, как все, и даже больше, чем мы.
Специфической эволюции самой личности Генерального секретаря и окружающей его атмосферы способствовало, конечно, то, что эта должность была, по существу, пожизненной и смена стала уже невозможной в рамках чисто партийных структур и процедур. Превратившись фактически в государственно?партийного руководителя (причем в этой дефиниции в соответствии с реальным положением слово «государственный» закономерно должно идти первым), генсек со сталинских времен опирался, наряду с партийным аппаратом, па силовые структуры. Не оглядываясь на них, законные, выборные партийные институты были не в состоянии решать вопрос о руководителе партии. Так, в любом случае были обречены на неудачу попытки делегатов XVII съезда ВКП(б) сместить Сталина: беда их как раз состояла в том, что они не заметили, как «проехали станцию», до которой еще можно было, как в ленинские времена, решать вопросы голосованием. Силовые структуры сыграли важнейшую роль в удалении Берии. Хрущева убрали по сходному сценарию. А вот в 1957 году, как бы забыв о накопленном опыте, антихрущевская коалиция, опираясь только на свое большинство, проиграла.
Собственно, о государственно?партийном, а не о партийном руководстве вернее говорить, имея в виду не только Генерального секретаря, но и Политбюро. В отличие От хрущевских времен, в него входили руководители силовых и внешнеполитического ведомств. К ним следовало бы прибавить председателя Совета Министров – главную фигуру в экономической области. Таким образом, всю вторую половину 70?х и первую половину 80?х годов самыми влиятельными членами партийного ареопага, исключая генсека и, временами 2?го секретаря, были представители государственных органов.
Сама по себе несменяемость вождя, сопровождавшаяся несменяемостью его основной команды (если Брежнев возглавлял ЦК 18 лет, то Громыко МИД – 28 лет), уже лишала правящие структуры динамизма, вела к старению кадров, к консервативно?склеротической деформации. Из избранных на пленуме ЦК после XXVI съезда КПСС (1981 г.) членов и кандидатов в члены Политбюро, секретарей ЦК шестерым (почти четверть) было 75 лет или больше, пятерым (около 20 проц.) – 70 или более, еще десятерым (около 40 проц.) – от 60 до 70 лет. И только пятеро (менее одной пятой) не достигли пенсионного возраста. Кириленко, стремясь «легитимизировать» такое положение, попытался даже внести «вклад» в общепринятые представления о возрастных категориях. В день своего 70?летия он произнес знаменитую речь, в которой объявил этот возраст «средним».
У Брежнева все это осложнялось и болезнью: со второй половины 70?х годов он был все чаще недееспособен. В 1977–1978 годах мне не раз приходилось наблюдать его совсем близко, в частности в аэропорту Внуково?II. Приехав туда, Леонид Ильич обходил нас, выстроившихся в ряд 7–10 человек, обычно спрашивал председателя Гостелерадио Лапина: «Почему мало показываешь хоккея?» (если это происходило летом, то «футбола»), затем садился на ручку кресла и, повернув одутловатое, недвижное лицо в сторону, устремлял взгляд в одну точку. Казалось, он просто не сознает, где находится. Состояние Брежнева не укрылось от иностранных наблюдателей, а его встречи с главами других государств стали проблемой. В связи с предстоявшей встречей на высшем уровне в Вене Сайрус Вэнс в секретном меморандуме от 8 июня 1979 г. на имя президента Картера посвятил специальный раздел тому, как «обращаться» с Леонидом Ильичом:
«II. Обращение с Брежневым
Исполнение Брежневым своей роли в Вене будет зависеть от того, будет ли он на уровне для этого случая или нет. В своем лучшем виде ои будет живым, четко формулирующим свои мысли, демонстрирующим ум и хитрость, которые вознесли его наверх жесткой и жестокой политической системе. Он может продемонстрировать личное обаяние, а иногда и приземленное чувство юмора.
Самая последняя информация о состоянии Брежнева указывает на то, что он сейчас в одном из своих лучших периодов, отрабатывал полный рабочий день и продемонстрировал немалую живость в дискуссиях в мае с Тито. Во время своего визита в Венгрию в начале этого месяца Брежнев, казалось, хорошо справлялся с публичными частями своей программы. Тем не менее его речь по венгерскому телевидению была записана заранее, перед тем как он покинул Москву.
Во всяком случае физическое состояние Брежнева резко ограничит то, что он в состоянии делать. Два часа – это примерно максимум, который он может проводить на переговорах, и ему потребуется долгий отдых между утренним и послеобеденным заседаниями. А на ужинах в конце дня на нем, очевидно, будет сказываться все напряжение; дневной активности.
Вследствие его непредсказуемого состояния и сокращающейся способности вникать в детали Брежнев тщательно программируется своими помощниками. На майской встрече с Жискаром реальный диалог во время пленарных сессий оказался очень трудным. Но это может измениться в Вене. Он, несомненно, начнет чтение бумаги, приготовленной его помощниками, и это, включая время, необходимое для перевода, займет много времени на всех четырех запланированных встречах 16 и 17 июня».
По мере угасания физических возможностей и, говоря языком психиатров, «снижения критики», при возраставшем в атмосфере подобострастия ощущении непогрешимости и всесилия Брежнев капризничал, уклонялся от дел, неделями не выезжал из Завидова, предаваясь своему любимому занятию – охоте. Один из его секретарей, проработавший с Леонидом Ильичом 18 лет, рассказывал, что он, недовольный, бывало, швырял пачки привезенных ему на ознакомление шифровок, и они разлетались веером по комнате. Мероприятия с участием Леонида Ильича приобретали фарсовый характер. Вот пример, к сожалению, далеко не единственный. Брежнев встречается с Нето (август 1977 г.). Главе Анголы, гостю, как обычно, предоставляется слово первому. Но Нето повел себя неожиданным образом. После традиционных общих фраз он вдруг поворачивает к теме недавнего военного мятежа в Луанде и, игнорируя дипломатические тонкости, заявляет: «Вот я прилетел, потому что произошла такая вещь – мятеж, и я хотел от Вас лично узнать, принимала ли Москва участие в заговоре против меня или нет? Потому что, как меня информировали, многие ваши люди были замешаны».
Все взгляды обращаются, естественно, к Брежневу. Присутствующие, и прежде всего советские представители, ожидают, что ои прореагирует на вопрос ангольского лидера, отвергнет – в соответствии с реальностью – такое предположение, подтвердит, что мы не отошли от поддержки Нето. Но ничего этого не случилось. Леонид Ильич держит лежащий перед ним предварительно заготовленный текст и принимается читать: «Обстановка у нас хорошая, виды на урожай отличные…» и т. д. и т. п. Получалось так, будто мы уклоняемся от ответа и тем самым как бы подтверждаем обоснованность сомнений Нето. Все попытки «подсказать» путем подсовывания записок не имели никакого эффекта. Закончив читать, Брежнев то ли вопросительно, то ли утвердительно произнес: «Хорошо прочитал».
И только после перерыва – официального обеда – через «дополнение», оглашенное одним из советских участников встречи, удалось отчасти сгладить впечатление.
Вспоминаю официальные обеды в Грановитой палате. Из?за состояния Брежнева и, видимо, по его пожеланию они проходили в ускоренном темпе. Под сводами палаты то и дело раздавался грохот – это официанты бегом (я нисколько не преувеличиваю) подносили и уносили блюда, часто не давая изумленным иностранным гостям расправиться с ними.
Общая фальшь обстановки нашла выражение и в расцвете «поцелуйного жанра»: сентиментальные кремлевские старцы обильно лобызали и друг друга, и иностранных гостей.
При этом появление в руководстве новых и более молодых людей становилось все более сложным делом. Пройти через искусственно зауженный коридор могли лишь вполне «удобные» фигуры – те, кто уже имел «патрона» в круге доверенных, не вызывал у генсека и приватизировавшего его уши окружения опасений яркостью своей личности, самостоятельностью и особенно рекордсмены по части славословия в адрес Брежнева. В этом смысле характерна судьба П. Машерова – руководителя Белоруссии, одной из крупнейших парторганизаций, которому заблокировали членство в Политбюро. Председатель Совмина Белоруссии А. Аксенов в подробностях рассказывал мне, за что Машерова не жаловали в Москве: самостоятелен, модифицирует или даже обходит союзные решения, не склонен восхвалять руководство и велеречиво демонстрировать лояльность, наконец, выделявшую его среди других руководителей популярность у себя в республике (мол, «заигрывает с людьми», «ищет дешевой популярности» и т. д.). Нелюбовь была такова, что звание Героя Социалистического Труда, достаточно щедро раздававшееся первым секретарям, ему, лидеру республики с наибольшими хозяйственными успехами, досталось после долгих проволочек и в последнюю очередь. Своего отношения Москва не смогла скрыть и в связи с трагической гибелью Машерова в 1988 году – было сделано все, чтобы придать траурной церемонии, похоронам возможно более скромный характер.
В последний период при Брежневе постоянно находилась и фактически его «страховала» референт?стенографистка Галя Дорошина, молодая, симпатичная и умная женщина. Она знакомила Брежнева документами и поступающей информацией, сообщала его соображения членам Политбюро, будучи передаточным звеном от него и к нему. Вела себя ровно и с высшим начальством, и с обслуживающим персоналом и, несмотря на свою деликатную роль, сумела завоевать уважение окружающих. Была едва ли не единственной из окружения Брежнева, кто не эксплуатировал сложившуюся ситуацию. Сразу же после смерти Леонида Ильича Андропов позвонил Дорошиной и сказал, что она может не беспокоиться за свою судьбу, от нее избавляться не будут.
Продукт и баловень системы, Брежнев стал и ее жертвой. Не только личные амбиции Леонида Ильича, удобно устроившегося па вершине власти, но и окружавшая его команда (хочется сказать камарилья), бесстыдно использовавшая в собственных интересах его маразматическое состояние, заставляли старика мучиться на высоком посту, лишая счастья спокойно доживать свой век благоустроенным пенсионером.
«Эпопея» Черненко доказывает, что феномен генсека?фангома этому времени был уже отнюдь не чужд системе. Тог факт, что она могла функционировать и в таком «безголовом» варианте, говорит, конечно, о ее солидной укорененности, но и о мумификации системы, о том, что динамизм был ей уже опасен. Если механизмы системы, прежде всего партия, позволяли этому руководителю на вершине властной пирамиды быть недееспособным или даже потворствовали этому – то был безошибочный симптом серьезнейшего недуга системы.
Абсолютная власть Генерального секретаря обеспечивалась не только силовыми факторами, но и прочно закрепившейся в партии традицией безусловного послушания. Оно глубоко въелось в партийную практику, в психологию кадров, порождая дефицит самодеятельности и самостоятельности. Корни этого феномена уходят в сталинский период, а возможно, и в более ранние времена.
Сталин умерщвлял партию как живую, инициативную организацию насаждавшимся им командным стилем, своим культом и особенно репрессиями. Но, даже ликвидировав старые кадры (Мао Цзэдун вовсе не был, как принято считать, первооткрывателем «культурной революции» и «огня по штабам», эта честь принадлежит Иосифу Виссарионовичу), он не смог полностью искоренить в ней живую жизнь, следы самодеятельности и «критического сознания», шедшие от подполья, гражданской войны и 20?х годов. Война несколько оживила эти «следы»: несмотря на царивший суперкомандный порядок, партийным организациям приходилось многое решать самим. Однако послевоенные репрессии и общее «наведение порядка» окончательно превратили партию в политический и пропагандистский рычаг исполнения поступающих сверху указаний.