В моде оставались авторитарный стиль руководства и авторитарная манера в работе аппаратчиков – порождение еще не изжитого сталинского наследства и антидемократической системы. Наряду со всем этим ощущался и своего рода отрыв работников аппарата от самой партии, от ее рядовых членов. У многих сложилось некое корпоративное чувство принадлежности к привилегированной касте, их отличали самодовольство и бюрократическое чванство, особенно нелепые у тех, чья ограниченность и узость взглядов были очевидны. Это с них был списан гулявший в наших коридорах злой анекдот о работнике ЦК, который звонит в подопечное учреждение по телефону правительственной связи и вибрирующим административным голосом сообщает: «Это Иванов говорит, по “вертушке”, из ЦК».

Была ли у среднего аппаратчика за забралом официально прокламируемых идеалов какая?либо реальная идеологическая начинка? Думаю, была: некая смесь остаточной действительной идейности (но уже массивно сместившейся к исповедыванию великодержавности) с готовностью к нравственным и идейным компромиссам, в том числе в личном плане. Возникла и укреплялась тенденция использовать пребывание в аппарате для решения личных проблем. Она казалась особенно несовместимой с претензиями аппарата на этическую чистоту, безгрешность.

Весьма существенно и то, что партаппарату в целом – как и всякому аппарату – была свойственна определенная косность, которая, конечно, транслировалась и сверху, порой слепая приверженность к уже испытанным и привычным формам работы, «вращение по кругу».

Надо иметь в виду, что бюрократические структуры, аппараты – в каком?то смысле «самосовокупляющиеся» образования. Они живут по своим собственным, непоколебимым законам и часто функционируют как бы помимо и независимо от внешних обстоятельств. Вот маленький, но характерный, на мой взгляд, пример из жизни высшего звена государственного аппарата. 8 декабря 1991 г. грянуло Беловежское соглашение, определившее судьбу Советского Союза и, естественно, его президента. Все мы знали – и Горбачев не делал из этого секрета – что Михаил Сергеевич уйдет. Уже 24 декабря состоялась его прощальная встреча с сотрудниками. Уже люди Ельцина, снедаемые нетерпением, не стесняясь, начали ходить по кабинетам, то ли присматривая себе место, то ли еще для чего. Тем не менее 18 декабря я еще получил нижеследующий документ:


СЕКРЕТАРИАТ т. БРУТЕНЦА К. Н.

Направляется Регламент работы с документами в Аппарате Президента СССР. Просим ознакомить всех работников с требованиями настоящего Регламента и руководствоваться им в практической работе.

Начальник Канцелярии Руководителя Аппарата Президента СССР

Е. ВЕРБИЦКИЙ

17 декабря 1991 г.


ПРЕДЛОЖЕНИЯ

по направлению документов и материалов советникам Президента СССР тт. Брутенцу К. Н. и Загладину В. В.

Направлять:

1. Нормативные акты по международным вопросам.

2. Проекты законов, представляемые на рассмотрение Верховных Советов СССР и РСФСР.

3. Принятые Законы СССР и РСФСР.

4. Статистические материалы и другие документы справочного характера.

5. Информационные материалы, поступающие из служб, ведомств, организаций, по проблемам внешней политики.

6. Записки, письма, телеграммы, другие возможные документы, содержащие проблемные и постановочные вопросы, для предварительного изучения и оценки.

Канцелярия Руководителя Аппарата Президента СССР


Наконец, не думаю, что аппарат ЦК отличался особым интернационализмом. Вряд ли нерусские (и неукраинцы, небелорусы) ощущали наличие национального водораздела, но в целом сознание работников в этом вопросе, видится мне, у многих было не выше, чем у обывателя. И не то чтобы национализм выпирал в отрытую, но предрассудки проявлялись в анекдотах о «нацменах», а иной раз в плохо скрытом антисемитизме. Все это, по моим наблюдениям и впечатлениям, шло и сверху. Секретарь ЦК М. Зимянин, например, наотрез отказывался дать согласие на назначение тогда уже известного ученого Г. Ф. Кима директором Института востоковедения, поскольку тот кореец. «Там кореец нам не нужен», – заявил он. Из аппарата ЦК осуществлялся нажим на некоторые академические институты и идеологические учреждения с целью сократить число работающих там евреев. Наконец, в сам аппарат, как и в некоторые государственные учреждения, евреев не брали.

Со времен борьбы с космополитизмом антисемитизм фактически стал недекларируемой, но тем не менее общеизвестной и общепринятой линией руководства. Закрытое письмо ЦК ВКП(б) от 23 июля 1951 г. Центральным Комитетам компартий союзных республик, крайкомам и обкомам, органам Министерства безопасности, говорившее о «еврейских националистах» и «террористах» и послужившее фактически прологом к «делу врачей», явилось дополнительным сигналом тем, кто, возможно, не понял смысла похода против космополитов. Смягчение последствий этого похода и осуждение «дела врачей» не означало реального отказа от самой линии, скорее, антисемитизм просто принял «вяло текущий» характер. Евреи продолжали подвергаться в ряде сфер явной дискриминации, антисемитизм не обсуждался и не осуждался.

Однако все сказанное – это только часть картины.

В аппарате ЦК было собрано немало высококлассных специалистов, и в целом он был надежной и квалифицированной структурой управления партией и государством, которая организационно и политически, командуя многомиллионной армией коммунистов, скрепляла и приводила в движение всю государственную машину. В смысле профессионализма, четкости, дисциплинированности и безотказности в работе, организационного потенциала и политической сметки с ним, конечно, не мог сравниться никакой другой аппарат, но его эффективность ограничивалась самой системой.

Сейчас, пожалуй, общепризнанно, что разрушение этого «скелета», разрушение партии, означавшее прежде всего разрушение аппарата, явилось одним из основных факторов, повлекших за собой ослабление, а затем и распад государства. Любопытно, что это мне разъясняли в мае 1993 года в Пекине такие заслуженные антикоммунисты, как бывшие госсекретарь США Г. Киссинджер и французский президент Жискар д’Эстен. Киссинджер, в частности, сказал мне, что «было ошибкой Горбачева переносить центр тяжести от партии к государству, к президентским структурам, поскольку это лишило страну организующего ядра. На мою реплику: «Но ведь вы всегда сами выступали за это, против партии» – он ответил коротко: «То было раньше!»

Аппарат также был (на деле, правда, не всегда эффективным) инструментом согласования интересов различных ведомств, представлял надведомственный, государственный интерес. Наконец, он служил – в известных рамках – орудием партийного (т. е. гражданского) контроля над армией и КГБ. И партийное облачение этих функций все более становилось лишь оболочкой.

Исключение, быть может, составили Организационно?партийный отдел и отчасти Отдел пропаганды и агитации, которые, кстати, особенно интенсивно насыщались людьми из провинции. Они фактически были призваны охранять в КПСС и обществе антидемократические порядки, а в конце концов, по существу, и сами стали их жертвой.

Здесь надо сказать и о том, что со времен XX и XXII съездов, от хрущевских лет, впервые после сталинских чисток аппарат перестал быть политически монолитным. Правда, судя по моим впечатлениям, в 1965–1975 годах подавляющее большинство сотрудников еще продолжало занимать твердолобые, узкодогматические позиции.

Особенности, о которых я рассказываю, отличали, конечно, не только аппарат ЦК. В разной мере они воспроизводились и в более низких аппаратных звеньях. Так или иначе они были свойственны и тем, кто формально к аппарату не принадлежал, выборным лицам – секретарям и т. д. Можно даже сказать, что они были призваны играть – и зачастую играли – роль законодателей аппаратного стиля, скорее ab ovo такую роль выполняла сама система.

Не могу не сказать и о том, что конформизм, равно как и другие, свойственные партаппарату отрицательные черты, отнюдь не его монополия, скорее то была общая беда всех бюрократических структур. Мало того, этим была заражена и интеллигенция, особенно гуманитарная и творческая, которая сегодня столь старательно пытается отмежеваться от прошлого, а фактически от самое себя в прошлом. Многие ее видные представители искали и добивались близости с верхами – и отнюдь не только для решения творческих задач. Было бы любопытно опубликовать список наших «звезд» искусства, которые охотно блистали в «салоне» министра внутренних дел Щелокова – виднейшего коррупционера брежневского безвременья, внесшего решающий вклад в разложение правоохранительных органов.

К слову, названные добродетели интеллигенции, по крайней мере, значительной ее части, ярко дали о себе знать в перестроечные и послеперестроечные годы. К перестроечным процессам эта социальная группа подключилась энергично, оживляя в памяти идеалы: вcей досоветской предшественницы. Делала это тем более страстно, что ее заводило и стремление добыть индульгенцию за поведение в недавнем и давнем прошлом. Отсюда надрыв, порывы бездумного разрушения, жажда мести свидетелям и «кукловодам» ее падения и прислужничества.

Этого багажа многим хватило ненадолго. Одни из «прорабов» перестройки вдруг очутились на берегах Сены и Потомака, в Вене и Иерусалиме и оттуда шлют рекомендации, как следует обустроить нашу жизнь. Другие, испуганные конвульсиями и оборотом политической борьбы, которую сами помогали разжигать, укрылись в тиши своих дач и квартир. Пассивную позицию заняла и масса ученых, инженеров, врачей, учителей, актеров и писателей, придавленная нищенским положением и откровенно пренебрежительным отношением к их роли и труду со стороны власти и нуворишей. Наконец, некоторая часть – главным образом столичных жителей – оказалась «приватизированной» властью и ее «спонсорами» и, поддавшись привычным соблазнам (слава, карьера, деньги), возвратилась на знакомую тропу конформизма и угодливости. Теперь, однако, «сжигая» и кляня то, чему вчера без меры преклонялась. Щедринское «прикажете, государь, завтра буду акушером» как будто сказано о них.

Ринувшись служить новой, насквозь коррумпированной власти и Маммоне, они не только отвергли данный им историей шанс «вернуться» в интеллигенцию, но фактически перестали быть и «работниками культуры», рьяно участвуя в ее тотальной коммерциализации и в умерщвлении в обществе духовного начала. Став фактически частью «телебратвы», они назойливо мелькают на телеэкранах, прикрывая свое нынешнее творческое бесплодие лохмотьями славы, обретенной еще в советские времена.

Когда в жанре подобострастия подвизается литератор?пародист, почти не известный читателю, – это факт его личной биографии. Но когда тут же суетятся люди, пользовавшиеся уважением и широким признанием, – это явление. А иные вовсе вознамерились доказать, что лакей – это не столько профессия, сколько состояние души. Причем, как правило, особенно усердствуют те, кто обивал пороги здания ЦК, кто старался мелькать в его коридорах, протискиваясь, чтобы отметиться в разных кабинетах. В этой «фракции» есть, конечно, и те, кто хочет – или думает, что хочет, – «как лучше». Но в целом ее поведение лишь проявление «достоинств», благоприобретенных в советское время.

Интеллигенция, общепризнанно, специфически российское явление. Чтобы оно возникло, очевидно, необходимо было уникальное взаимодействие и противостояние таких «действующих лиц», как великая страна и разящая отсталость, абсолютистское самодурство и вселенский потенциал культуры, мыслящая высокообразованная элита и замордованный, бедствующий народ, не зажатый в тиски рационализма российский национальный характер… Только в такой обстановке и мог родиться тип людей, объединяемый не имущественными интересами и положением в обществе, но представлением о своей роли в жизни страны и своими духовно?этическими качествами. Я имею в виду социальную чуткость, обостренное чувство собственного достоинства, бескорыстный патриотизм и государственность, способность в решающую минуту позабыть о себе, наконец, простую совестливость, «милость к падшим».

Отнюдь не пытаюсь рисовать облик интеллигенции в розовых тонах – она сыграла неоднозначную роль в российских судьбах, в ее среде попадались разные люди, в том числе субъекты, оставившие по себе недобрую славу. Но в целом она, дореволюционная, не уронила себя.

Октябрь прозвучал погребальным звоном для интеллигенции. Не только потому, что значительная ее часть ушла в эмиграцию, погибла под секирой красного и белого террора. Вопреки утверждениям нынешних фальсификаторов и невежд, немалая часть интеллигенции приняла революцию, исходя из самых лучших побуждений. Но, приняв и поверив в нее, она приняла и принцип революционной целесообразности, который сводился к простейшей формуле «Цель оправдывает средства» и раскрыл весь свой зловещий смысл в годы сталинизма. Думаю, из тех же соображений она в конце концов согласилась и на роль «прослойки», обслуживающей класс – хозяии, а на деле – господствующую структуру. Стремясь выжить, она овладела искусством приспособления. Но все это напрочь перечеркивало ее raison d’ etre, ее этический стержень, ее общественную роль. К тому же в ее среду влилось огромное пополнение, никогда не знавшее прежних идеалов и им чуждое. Интеллигентность была подменена образованием, в лучшем случае – эрудицией.

Разумеется, интеллигенты не исчезли, но интеллигенция как относительно самостоятельный слой, влияющий на общество в нравственно?очищающем духе, сошла со сцены. На смену пришли «работники умственного труда», «деятели искусства и культуры» для нового социального продукта были созданы и соответствующие термины.

Еще раз подтвердилось, что интеллектуал, в отличие от интеллигента, способен на всякие поступки. Напомню, в ноябре 1933 года группа ведущих немецких ученых обратилась с призывом к международной общественности поддержать Гитлера. Они, конечно, были интеллектуалами.

Подобные им в наши дни без устали ругают большевиков, по часто говорят их языком, притом на сталинистском его диалекте. Сопоставление лексикона их недавних политических воззваний обнаруживает трогательное сходство с бранью 1937–1938 годов: те же «подонки», «мерзавцы», «стервятники», «бешеные собаки» и т. д. Сколько чернил было израсходовано, чтобы, заклеймить формулу «Если враг не сдается, его уничтожают»! А некоторые «интеллигенты» ее повторяли, благословляя расстрел российского парламента. Правда, предпочитали ссылаться не на Горького, а на Вольтера. На деле же Вольтер, конечно, им не брат: инакомыслие – последнее, за что они готовы были бы сложить голову.

Прежняя «интеллигенция» воспевала, притом не без веры, диктатуру пролетариата и самовластие вождя. Ее последыши, еще вчера громкоголосые защитники демократии, сплотились с поклонниками Пиночета и Чон Ду Хвана и поют осанну авторитаризму, «порядку». Вчера они рвались в салоны криминальных бонз прежнего режима, сегодня красуются на мафиозных презентациях, выступают, по меткому выражению В. Топорова, как «мастера халтуры». Раньше они бесстрастно взирали на кокетство власти с великодержавным и иными национализмами, на репрессии против целых народов. Сегодня обходят молчанием геноцид в Чечне и облавы на «брюнетов», сопровождавшиеся издевательствами и расистскими выходками.

Открестившись от бездумного патриотизма советской поры, которому, впрочем, предавались не без упоения, многие из них метнулись к амплуа политических апатридов, с завистью и подобострастием заглядывающих «за бугор». Именно в столичной творческой и журналистской тусовке родился постыдный термин «эта страна», соединяющий пренебрежение, если не презрение, к России с брезгливой отстраненностью от нее. Именно в этой среде объявили Россию – один из главных очагов мировой культуры – нецивилизованной страной и стали понукать ее, раболепно копировать образ и стиль жизни «цивилизованных наций». Именно здесь стало модным с высоты псевдоэлитарного высокомерия третировать собственный народ как скопище «рабов», «совков», недоумков или даже, как однажды выразилась газета «Сегодня», сумасшедших.

Как и в брежневские времена, эти люди в приватных разговорах, в кухонных тусовках не прочь провести границу между собой и властью, отгородиться от ее «неинтеллигентного» имиджа и «неинтеллигентных» поступков. Такая «интеллигенция» мешает обществу выдавливать из себя раба. Она вносит недобрый вклад в подогревание атмосферы нетерпимости и культа силы, в оживление страха, который не исчез, а лишь притаился в душах наших «поротых» поколений, в разложение общества воинствующим цинизмом. Она, к сожалению, дискредитирует само понятие «интеллигент».

Рваческое, низкое поведение значительной части столичной интеллигенции стало одной из самых горьких неожиданностей и разочарований постсоветских лет – тем большей, что в ней, в соответствии с канонами советских лет, привыкли видеть «инженеров человеческих душ», «властителей дум» и т. д. Оно посеяло известное смятение в интеллигенции в целом. Чтобы преодолеть ставшее следствием всего этого отторжение значительной части общества от интеллигенции, очистить это понятие от налипшей на него грязи и вернуть ему истинный высокий смысл, потребуются огромные усилия.

Но в России, слава Богу, еще немало подлинных интеллигентов. Их чистые голоса прорываются сквозь шум телепропаганды, сквозь песнопения придворных бардов. У них масса благодарных слушателей и собратьев?работяг в университетах и институтах, больницах и школах, на фирмах и предприятиях. Да и в молодом, «непоротом поколении», свободном от идеологических шор, от чрезмерной гибкости позвоночника, от рефлекса коленопреклонения перед «вождями». Тем не менее, мне кажется, проблема воссоздания подлинной российской интеллигенции – слоя нравственных, высококультурных людей с демократической ориентацией – существует.

Возвращаясь к своим «баранам», хотел бы засвидетельствовать: по мере выцветания идеологических мотивов, как на дрожжах, «восходило» приспособленчество, корыстолюбие и на верхних этажах общества, вырос целый слой, у которого эти качества стали главной движущей силой поведения. Яркое подтверждение тому – конкретные люди, отнюдь не технократы, которые на маршруте Брежнев – Горбачев – Ельцин торопливо меняли окраску со сменой «боссов» и режимов и благополучно пересаживались из одного руководящего кресла в другое.

Разумеется, Международный отдел отнюдь не был свободен от аппаратных стигматов, но можно и должно говорить о некоторых его особенностях, об отличительных чертах этой в чем?то уникальной структуры и уникального коллектива. В аппарате ЦК он выглядел «белой вороной», отношение к нему было настороженное или даже недоверчиво?завистливое. Настороженное – потому что его работники считались недостаточно ортодоксальными (что несправедливо по крайней мере, в отношении части из них), а отдел – «гнездом ревизионистов». Завистливое же потому, что мы бывали за рубежом, общались с высшим начальством. К тому же отдел формировался иначе, чем другие звенья ЦК: сюда в основном приходили люди из общественных организаций, из науки, журналистики, из МИД.

Разумеется, в Международном отделе народ был разный: «трудоголики» и лентяи, классные специалисты и добросовестные неумехи, профессионалы с политическим инстинктом и безынициативные исполнители, люди творческие и узколобые догматики, наконец, дисциплинированные, уважающие иерархические правила, но охраняющие свое достоинство работники и льстивые, подобострастные чиновники.

Были люди, отмеченные, как я выражался, профессиональным кретинизмом: над любой бумагой и вопросом они работали на максимуме своих возможностей, подобно ремесленнику, который, дорожа своей репутацией, постоянно доказывает свое мастерство. И напротив, люди расчетливо?карьерного типа, равнодушные к делу, которые тщательно дозировали свои усилия и сосредоточивали их лишь на тех материалах, на которые должен был пасть глаз начальства. Остальное же делалось «левой ногой».

Да, в отделе служили и такие люди, чьи квалификация, образование, отношение к делу оставляли желать лучшего. Но основная масса сотрудников были профессионально хорошо подготовленными международниками, умеющими правильно нащупать и взвесить внешнеполитическую сторону вопроса, оценить его с широких, общегосударственных, а не только дипломатических позиций. Большинство (хотя, конечно, это было добродетелью не только международников) работало безотказно, не считаясь со временем, а иной раз и со здоровьем. Это, кстати, относится к работникам всех рангов и подразделений, включая машбюро и другие так называемые технические службы. Некоторых из них я имею возможность наблюдать также сейчас. Характерно: и на новой работе (с очень небольшой зарплатой, без всяких льгот) они выделяются дисциплинированностью, четкостью, заинтересованным отношением к делу. Это еще одно свидетельство высокого профессионализма той структуры, где они трудились прежде.

Сотрудники территориальных секторов большей частью не довольствовались своим узкослужебным интересом – отношениями с той или иной партией или партиями, – а основательно изучали «свои» страны и, как правило, неплохо их знали.

Работа с иностранными делегациями требовала особого рода воспитанности. Руководители зарубежных компартий, держались, как правило, просто, по?товарищески, и это требовало от наших сотрудников, с одной стороны, умения устоять перед соблазном фамильярности, а с другой – не впасть в почтительную, официальную сдержанность, обиходную, когда шла речь о нашем высокомерно?забронзовевшем начальстве.

Разумеется, в отделе чтили табель о рангах. А заведующий отделом – секретарь ЦК – уже был на уровне почти «небожителя». Но в целом царил очень ценимый нами дух относительного демократизма, который отличал отдел от других бюрократических учреждений. Отношения в рамках пирамиды референт – заместитель заведующего отделом были довольно простыми, скорее товарищескими.

Мне кажется, и в национальном вопросе – опять же из?за кадровых особенностей и международной специализации – отдел отличался в лучшую сторону от аппарата в целом. Безусловно, и здесь в ходу бывали нелестные анекдоты в адрес «нацменов». И здесь встречались персонажи с параноическим отношением к евреям, искавшие их, «замаскировавшихся», в отделе. Но все это. было не правилом, скорее исключением. Предполагаю, тут сказывалась и позиция Бориса Николаевича, который сам был чужд национальных предрассудков.

Мне хотелось бы назвать фамилии хотя бы некоторых товарищей, с которыми я работал в Международном отделе в течение многих лет и которые оказали мне важную помощь и поддержку. Это «европейцы» – В. Гусенков, Ю. Зуев, Л. Попов, В. Рыкин, Г. Смирнов, В. Шапошников; «арабы» – А. Быхал, А. Вавилов, А. Захаров, В. Малюковский, А. Кузьмин, С. Кузьмин, Э. Теосин; «латиноамериканцы» – Ю. Козлов, К. Курин, А. Минеев, И. Рыбалкин, В. Травкин; «азиаты» – Б. Бородин, А. Другов, И. Коваленко, А. Кошкин, Г. Поляков, Н. Симоненко; «африканцы» – Е. Денисов, Э. Капский, А. Урнов; «функциональщики» – Ю. Горячев, М. Панкин, А. Смирнов, А. Филиппов, Ю. Харламов; «социалисты» – В. Александров, М. Антясов, О. Рыбаков.

И здесь же, чуть пространнее, о двух заведующих секторами, с которыми мне выпало трудиться бок о бок полтора десятилетия, полагаясь на их советы, на их поддержку.

Михаил Кудачкин – специалист по Латинской Америке, патриот «своего» региона. Человек мягкий и ровный, склонный к юмору, прибауткам. Не любит ввязываться в острые споры, но готов отстаивать определенные принципы. Лояльный коллега и товарищ, умеющий поддерживать добрые отношения с подчиненными, естественно и ненаигранно скромный (Герой Советского Союза, надевавший, в отличие от многих, свои регалии лишь дважды в год – 23 февраля и 9 мая).

Юрий Грядунов – знающий, серьезный арабист, хороший организатор, сумевший наладить работу в таком суетливом и беспокойном секторе, как арабский, и внушить к себе искреннее уважение подчиненных. Жизнелюб, ценит юмор и при неизменно ответственном отношении к работе умеет увидеть ее смешную сторону. Товарищ, на которого можно положиться, доброжелательный к людям и независтливый. Как и Кудачкин, имел в подопечном регионе хорошие репутацию и связи.

Уже говорилось, что в отделе работали люди с разными жизненной позицией и опытом. Как и повсюду, давали себя знать личная несовместимость, зависть, интриги, карьеристские потуги, по неким неписаным законам была какая?то минимально необходимая взаимная лояльность, что обеспечивало возможность более или менее откровенного обсуждения вопросов. За свои почти 30 лет работы мне известен лишь один случай наушничанья (сочинения «телеги») руководству на своего коллегу.

Разумеется, при существовавшей системе все в Международном отделе определялось главным образом Б. Н. Пономаревым – бессменным в течение более 30 лет заведующим отделом. Юношей вступив в ВКП(б), он вращался в рабочей среде, затем окончил Институт красной профессуры. Годы сталинского террора пережил уже зрелым, 40?летним человеком, варившимся в кругу «старых большевиков». Был начальником Совинформбюро, помощником по Коминтерну Димитрова (который, судя по его дневниковым записям, Пономарева особенно не жаловал), прошел в аппарате ЦК путь снизу до верху – до секретаря ЦК, а чуть позже и кандидата в члены Политбюро. Он, конечно, видел всякое. Говорили, например, что в его кабинете Ракоши печатал документ – просьбу о вводе советских войск в Будапешт.

Такой жизненный путь, как мне представляется, определил многое в личности Бориса Николаевича, его взглядах и склонностях, в его симпатиях и антипатиях. Он был на 100 процентов человеком партийным в том смысле, что понятие «партия» партийные решения и указания, как и некоторые формы поведения, были для него святы. Вместе с тем это на практике вырождалось почти в автоматическое послушание директивам «сверху», безусловное согласие с мнением начальства и непротивление ему в любом случае. Мне кажется, эта чрезмерная несамостоятельность в решающие минуты, отсутствие в нем какого?то металлического «стерженька» ощущались его коллегами и послужили одним из факторов, помешавших достигнуть заветной цели – стать членом Политбюро. В руководстве (Брежнев, Кириленко, Андропов) Пономарева не любили, но терпели, считаясь с его профессионализмом определенного рода.

Патроном Бориса Николаевича выступал Суслов, державший его, однако, на подхвате и в строгости: ему нужна была, условно говоря, «рабочая лошадка», но не конкурент. Сам Пономарев, видимо, ощущал это свое положение, чувствовал себя не очень уверенно. Всякий раз, когда звонил Суслов, Борис Николаевич разговаривал с ним почтительно, не без волнения.

Пономарев был умным, знающим, хорошо подготовленным человеком, с очень сильной памятью, которая оставалась ясной до последних дней. Но у него преобладал узкий, нередко жестко догматический взгляд на вещи, и временами думалось, что это, по крайней мере частично, его сознательный выбор, так сказать, добровольное самоограничение. В трактовке событий ему было свойственно то, что я называл полицейским подходом к истории. «Свои люди», усилия разведки – вот что прежде всего привлекало его внимание, хотя как марксист Борис Николаевич должен был бы считать, что, несмотря на все значение этих факторов, не они определяют ход общественного развития.

В своих многочисленных публичных выступлениях он никогда не рисковал выйти за пределы уже сказанного и одобренного, высушивая и обесцвечивая тексты, которые готовились для него. Своеобразие им придавалось приемом, который мы называли «нономаризацией»: группировкой нескольких тезисов, каждый из которых начинался с абзаца, открывающегося знаком тире. Эти «тирешки» и составляли всякий раз, по ироническому определению А. Черняева, много потрудившегося на этой ниве, «учение Пономарева». Диктовалось это, очевидно, и тем, что от сталинских времен у Бориса Николаевича сохранилась вера в чудодейственность партийного, руководящего слова. Недаром его первой реакцией на любое крупное событие часто было: «Надо написать статью». Он был человеком скучной лексики, но в то же время бывал способен произнести вдруг яркую речь.

В отношениях с зарубежными компартиями Пономарев придерживался коминтерновских традиций. Главной из них было положение КПСС как непогрешимой руководящей силы, по сути дела – как партии?отца. И когда некоторые партии (итальянская, испанская, финская и т. д.) бросили вызов такой ситуации, для него было совершенно естественным оказать поддержку формированию в них оппозиционных групп. В беседах он неизменно интересовался, слышно ли в той или иной стране Московское радио, и рекомендовал посетить его, выступить. Каждый раз советовал активнее работать в профсоюзах и армии. А правящим партиям предлагал «черпать из чаши опыта» КПСС и СССР. Зарубежные коллеги Пономарева, частично в согласии с заданной им самим манерой, относились к нему сдержанно, без тепла. А такие, как Берлингуэр, и без малейшего пиетета, если не сказать больше.

К чести Бориса Николаевича, он был убежденным антисталинистом, этой линии придерживался без колебаний, за людей с подобной репутацией заступался. И интернационализм для него являлся не одним лишь лозунгом, а избранной позицией.

Работа занимала центральное, если не всеобъемлющее место в его жизни. Характерно, что и после ухода на пенсию он ежедневно приезжал в ЦК, где Пономареву по его просьбе выделили комнату в Международном отделе.

Закаленный жизненными бурями, он обычно сохранял присутствие духа в сложных ситуациях и не был склонен к бурным реакциям, по крайней мере внешне. Самым типичным выражением его удивления или негодования была фраза: «Уму непостижимо».

Помню, весной 1965 года мы в Волынском?1 (бывшая сталинская дача) под руководством Пономарева готовили доклад о международном положении и деятельности КПСС, с которым Брежнев должен был выступить на пленуме – первом, посвященном этим вопросам, после избрания его Первым секретарем ЦК. Для Бориса Николаевича эта работа имела принципиальное значение. Как и Ильичев, другой выдвиженец Хрущева, он пребывал в «подвешенном» состоянии. Проект доклада был вручен Леониду Ильичу накануне его отъезда, вместе с Андроповым, в Будапешт. И оттуда Юрий Владимирович по телефону известил, что проект (за исключением раздела о национально?освободительном движении) Брежневу не понравился и он спрашивает, не лучше ли вообще отменить пленум. Мы все пребывали в растерянности, но не Борис Николаевич. Он собрал нас и заявил, что ничего экстраординарного не случилось, просто нам предстоит за день?два написать новый вариант. Что и было сделано.

Другой раз, в 1972 году, в Будапеште нашу группу венгры пригласили в ресторанчик в так называемом «Рыбачьем бастионе». Входивший в нее референт Ч., незадолго до этого перешедший в отдел из МИД, обнаружил незаурядное неравнодушие к спиртному. Вскоре он выразительно изображал на столе игру на пианино, затем пригласил танцевать даму какого?то араба, вызвав его ярость, и в результате был отправлен в резиденцию, где мы размещались. Когда мы вернулись Ч. в его комнате не нашли, зато была заперта изнутри дверь в туалет. Вскрыв с помощью слесаря дверь, мы обнаружили Ч. спящим, при полном параде, на стульчаке. Удивлению и негодованию всех не было конца, Пономарев же ограничился своим «уму непостижимо», меланхолически добавив: «Хорошего нам бы и не отдали».

В людях Борис Николаевич разбирался. Об этом говорит и подбор кадров в отделе. Симптоматично, что оттуда вышло немало тех, кто без колебаний и немедля солидаризировался с перестройкой. С подчиненными Борис Николаевич был (за очень редкими исключениями) вежлив. Разумеется, держался авторитарно, но с ним можно было спорить, отстаивая свою точку зрения. Мне он однажды даже выговорил в сердцах: «Вы любите спорить». Но это никак не отразилось на его отношении. Думаю, что и существовавший в отделе дух некоторого демократизма в той или иной мере зависел от стиля самого Пономарева, его своеобразной «партинтеллигентности».

В работе был требователен, причем часто не считался ни со временем, ни с обстоятельствами сотрудников. Я называл его про себя «эксплуататором». Характерная деталь. В январе 1971 года после возвращения из Египта (я сопровождал в поездке Бориса Николаевича) меня «заключили» в больницу с подозрением на дизентерию. Через несколько дней я получил от него записку (она у меня сохранилась), где он, осведомившись для порядка, о моем здоровье, сообщил, что «проект раздела о национально?освободительном движении при чтении докладчиком был забракован», и поэтому просит «подготовить новый текст. Размер 7–10 страниц». «Времени у нас, – добавлял он, – всего 5 дней». Завершал Пономарев записку любопытной фразой: «Надеюсь, что материал будет хороший и работа не повредит вашему здоровью».

То ли суховатый от природы, то ли задубевший от жизненных обстоятельств, Борис Николаевич, однако, не отстранялся от забот своих сотрудников. К их слабостям относился снисходительно и «свои кадры» старался в обиду не давать, в поездках вел себя запросто, охотно участвовал в общих увеселениях, даже выступал запевалой. Между Пономаревым и коллективом не было стены, хотя он умел и любил держать подчиненных на почтительном расстоянии. Он знал и изучал работников, иногда даже проявляя чрезмерное любопытство. Сменившие же его Добрынин и Фалин пришли из иной системы. Доброжелательные к людям, они, однако, не привыкли работать с коллективом, а предпочитали опираться на узкую группу близких себе сотрудников. Каждый из них исходил из того, что знает все. Хотя оба были, пожалуй, самыми сильными советскими послами и яркими личностями, тут себя они не нашли, явно попав «не в тот коридор». Сказывалось, конечно, и то, что в деятельности отдела наступил какой?то не очень четко обозначенный переходный период и в значительной мере была утрачена ориентация.

Похороны – последний знак популярности человека, финальный критерий отношения живущих к усопшему (речь, конечно, не идет о сановниках и официальных церемониях – тут уйма лжи и лицемерия). Так вот, Бориса Николаевича Пономарева в последний путь провожало немало его бывших сотрудников. Он был, безусловно, человеком ушедшей эпохи и нес на себе в полной мере ее отпечаток, но одновременно принадлежал к тем, кто и сам оставил на ней свой отпечаток. И нельзя изучать эту эпоху, не вглядываясь в таких людей.

Несколько слов о привилегиях. Они существовали. Зарплата референтов вплоть до 1988 года составляла 300 рублей, заведующего сектором и консультанта – 400 рублей (плюс у международников надбавка за знание иностранного языка 30 рублей) и заместителя заведующего отделом – 500 рублей. Последние две категории пользовались также правом обедать в столовой на улице Грановского или получать там обеды «сухим пайком», продуктами. Причем, уплачивая за «книжку» 70 рублей, отоваривались на вдвое большую сумму (не без презрения мы называли эту систему – она была ликвидирована при Горбачеве – «кормушкой», но тем не менее ею пользовались). Кроме того, работники Могли за льготную плату жить на государственной даче в летние месяцы, а замзавы – круглый год. Наконец, работники ЦК обеспечивались в довольно короткие сроки квартирами.

Но вся эта система материального обеспечения строилась на строго иерархической основе. В каждой должности было что?то «положено», а что?то нет. Так, право вызова автомобиля имел только заместитель заведующего. Или: в бытность консультантом, живя с семьей в 6 человек в маленькой двухкомнатной квартире, я долго не мог изменить эту ситуацию. А заместитель управляющего делами ЦК Кувшинов мне прямо сказал: «Вот если бы вы были заместителем заведующего отделом…» Когда же я сгоряча заявил: «А что, консультант – не человек?» – он только удивленно посмотрел на меня. Упоминавшийся уже Н. Матковский, поздравляя меня с назначением заместителем заведующего отделом, добавил: «В аппарате ЦК человек начинается с замзава».

Система «привилегий» была достаточно безжалостной. Так, уходя на пенсию, работник сохранял право пользоваться дачей в течение лишь одного, ближайшего, летнего сезона. Затем он его лишался – лишался именно тогда, когда человек более всего, по возрасту и сопутствующим болезням, нуждался в загородном отдыхе. Вообще привилегии и даже законные льготы отбирались, особенно если человек впадал в немилость, с наказующей поспешностью. На моих глазах без малейшего промедления, еще до расчета, заработал механизм отключения от них В. Корионова, первого заместителя заведующего Международным отделом, вызвавшего неудовольствие А. Кириленко. Такое отношение не миновало и «высокое начальство». Я не без оторопи наблюдал, как на следующий день после вывода А. Шелепина из Политбюро солдаты в фуражках с синими околышами грузили и вывозили из его квартиры предоставленную ему по должности казенную мебель.

В то же время работникам ЦК официально запрещалось строить личные дачи (а раньше и иметь автомашины). Не знаю, было ли на этот счет формальное решение или лишь действовала, как случалось порой, устная договоренность секретарей ЦК, но с таким правилом я столкнулся сам.

Году в 79?м или 80?м позвонил И. С. Густов, первый заместитель председателя Комитета партийного контроля, и спросил, не под моим ли началом работает Ю. Грядунов (зав. сектором арабских стран). Предвидя нечто неприятное и поэтому опережая Густова, я стал нахваливать Грядунова. Но это оказалось ненужным. Выяснилось, что Густов настаивает, чтобы тот подал заявление о выходе из дачностроительного кооператива «Известий»: никаких жалоб на Грядунова нет, он ничье место в ДСК не занял, однако существует порядок, запрещающий работникам ЦК участвовать в дачном строительстве, ибо оно, как правило, связано с ворованными материалами и т. д. Юрий Степанович, которому я рассказал о звонке, естественно, возмутился (оказалось к тому же, что известинцы, которым не хватало нескольких человек, сами пригласили его в ДСК). Но через несколько дней Густов позвонил вновь и на этот раз пригрозил, что Грядунов буден вызван в Комитет. Так Юрий Степанович остался (как, впрочем, и я) по сей день без дачи. Высшее начальство, а также секретариат Брежнева вышеназванному правилу отнюдь не следовали. Первые строили дачи на имя своих родственников, вторые к таким ухищрениям не прибегали, причем в некоторых случаях пользовались услугами военных строителей.

В заграничных командировках наши суточные – даже с 15?процентной добавкой, которые полагались мне после избрания кандидатом в члены ЦК, – никогда не превышали 25 долларов. Делегации получали также так называемые представительские – не более 100–200 долларов. Иначе, конечно, обстояло дело, когда во главе стоял секретарь ЦК, член Политбюро. В этих случаях сумма представительских держалась в секрете (но я знаю, что она не превышала 1000 долларов) и, очевидно, в значительной мере или даже полностью расходовалась на нужды руководителя делегации. Такой «закрытый» метод практически означал признание того, что делается нечто не совсем пристойное.

Не собираюсь защищать систему привилегий, хотя она в той или иной форме действует в отношении высших чиновников повсюду. На некоторых ее звеньях лежала печать тайны, что превращало правомерную структуру социальных гарантий и компенсаций (за высокий профессиональный класс, неординарные напряжения, неограниченный рабочий день) в механизм подкупа. Система привилегий (пе уверен, что это точное слово) должна быть гласной, установленной законом. По этой причине мне кажется правомерной сопровождавшаяся всплеском народного негодования кампания против привилегий в 1989–1990 годах.

Но не могу не констатировать, что, как и «страсти» по поводу «золота партии», эта кампания послужила лишь тараном в руках «демократов», которые рвались в Кремль. Придя же к власти, они проявили в отношении себя такую широту натуры, что их предшественники выглядят жалкими крохоборами. Куда, например, Суслову, имевшему 900 долларов представительских, до Шумейко, который, говорят, потратил в ходе одного зарубежного визита 13 тыс. долларов. Один из ближайших соратников Б. Ельцина и инициаторов взятого им в борьбе за власть курса на политическую эксплуатацию вопроса о привилегиях М. Полторанин не так давно заявил: «Дачи членов Политбюро – сараи на фоне дворцов нынешней власти». Между тем сегодня привилегии перестали быть модной темой…

И еще одна, очевидно парадоксальная, особенность центрального аппарата. Его работники были фактически совершенно лишены правовых гарантий, в каком?то смысле более бесправны, чем люди за пределами зданий на Старой площади. В ЦК не действовали ни КЗОТ, ни другие законы, защищавшие человека труда. Профсоюз был более, чем где?либо, покорным придатком руководства. Уволить человека могли внезапно и без каких?либо объяснений причин, и часто именно так и делалось. Жаловаться было некому и бесполезно. Так произошло и со мной после академии.

Рассказывая о Международном отделе, я старался не отклоняться от правды. Ведь это – прошлое мое и моих товарищей, и оно мне дорого. И во всяком случае нельзя не пожалеть, что такой уникальный коллектив профессионалов высшей пробы, для создания которого нужны десятилетия, оказался в новой России невостребованным, был обречен на уничтожение. Сейчас многие работники бывшего Международного отдела, еще полные сил и энергии, занимаются случайными делами, мало связанными с их знаниями и возможностями. Правда, в последнее время наметилась новая тенденция: ряд моих прежних коллег пригласили в МИД. Я вижу в этом еще одно свидетельство неоспоримых профессиональных достоинств работников Международного отдела.


2. «Моя» Африка


Теперь, когда читатель представляет, каким был Международный отдел, я возвращаюсь назад – к тому времени, когда стал его сотрудником.

Проработал я в «Проблемах мира и социализма», к сожалению, слишком мало – менее полутора лет. Между тем «нормальный» срок равнялся обычно четырем годам. Большинство же задерживалось еще на несколько лет. Случались и рекордсмены: всеми способами цепляясь за Прагу, они просиживали там даже 10–12 лет.

Мне тоже, признаюсь, не хотелось уезжать. Но опять сказалась характерная для тех времен чрезмерная личная зависимость от внешних обстоятельств. Вмешалась та же сила: вызов в ЦК и «рекомендация» перейти на работу в Международный отдел, рефлекс дисциплины и боязнь ослушания с уже знакомыми последствиями.

Итак, в мае 1961 года я вновь переступил порог 3?го подъезда массивного серого здания на Старой площади, но уже в качестве сотрудника всесильного, мудрого и чуть таинственного органа – Центрального Комитета КПСС. Здесь, в Международном отделе, мне предстояло проработать почти 30 лет, начав с должности референта и закончив первым заместителем заведующего отделом.

Сектор Африки, в который меня взяли, только создавался – положение, впрочем, характерное для нашей африканистики в целом. К выходу Черного континента из колониального забвения мы оказались малоподготовленными. В Союзе насчитывалось лишь два?три африканиста, из них самым видным и преданным избранной профессии был И. Потехин, организовавший и возглавивший в эго же время Институт Африки. После него институтом руководили люди в некотором смысле случайные, что не могло не сказаться на уровне советской африканистики.

Африканский сектор ЦК тоже формировался в основном из неафриканистов. Во главе был поставлен человек, который до того «курировал» Грецию и Албанию, не знавший ни французского, ни английского языков, не говоря уже об африканских. Да и впоследствии лишь один из нас, Ю. Аркадакский, кстати, профессионально самый сильный и интересный работник в секторе, стал изучать суахили.

Мне достались бывшие английские колонии Западной Африки – Нигерия, Гана, Сьерра?Леоне, Гамбия. О них я почти ничего не знал и все пришлось осваивать с азов, привыкая даже к внешнему виду своих подопечных – гостей и партнеров оттуда (а они только казались все на одно лицо), к их одежде, привычкам, именам.

Между тем времени для разгона оставалось немного. Уже через несколько месяцев открылся XXII съезд КПСС, и мне была доверена делегация Народной партии конвента Ганы – первая ласточка возникавших: связей с политическими организациями «третьего мира». Кстати, вот как, весьма необычно для нашего уха, звучали имена ее членов: Ебенезер Цефас Клей, Тефети Аметепе, Тегбе Афеде Асор.

Ганцы оказались людьми рослыми, атлетического телосложения, с широкими, часто приплюснутыми книзу носами, вообще с крупными чертами лица, менее правильными, чем, скажем, у многих жителей бывшей Французской Западной Африки – гвинейцев, сенегальцев. Они вполне прилично говорили по?английски, были обходительны в обращении и жизнерадостны, очень чистоплотны и аккуратны.

Они смотрели на нас изучающе, как и мы на них, приглядывались к окружающему с явным интересом и даже симпатией, но держались осторожно, избегая, насколько возможно, выражать свое мнение: тут и феномен первого знакомства, и то, что позиция их партии определилась не вполне. Кроме того, очевидно, сбивала с толку, а скорее, даже ошарашивала необычная обстановка, в которую они угодили.

XXII съезд был бурным мероприятием, с его трибуны метали громы и молнии в адрес Сталина и культа личности, звучали поразительные разоблачения. Довелось ганцам услышать удивительные вещи из уст самого Хрущева. Произошло это на обеде в честь делегаций из Африки. Шел обычный для такого рода встреч разговор. Но затем Никита Сергеевич, возможно после пары рюмок, принялся, игнорируя знаки сидевшего напротив (и до того молчавшего) Микояна, со вкусом рассказывать: как «мы» арестовывали Берию, как провозили в Кремль генералов, уложив их на пол правительственных машин, как «он» ударял под столом но ноге Маленкова, замешкавшегося объявить, что на заседании Президиума будет «слушаться вопрос о Л. П. Берии», наконец, как после этого объявления «он», пришедший на заседание «на всякий случай» с револьвером, упреждая Берию, схватил его портфель, опасаясь, что там оружие, и т. д. и т. п. Попробуйте представить реакцию моих ганских подопечных: приехали в «великую страну», на съезд «великой партии», а им рассказывают детективную историю о ее руководителях.

Как и ганские гости, я впервые увидел Хрущева вблизи, наблюдал его в обществе, слушал не докладчика, а сотрапезника. До этого мои представления о нем были связаны с XX съездом, с его телевизионными выступлениями и речами?коврами, занимавшими целые полосы газет. Правда, я уже знал, что красноречие Никиты Сергеевича нередко корректируется. Как?то я был в кабинете Францева, куда приносили правленые листы выступления Хрущева, только что возвратившегося из Венгрии. Одну правку помню отлично. Вырвавшаяся, как утверждали, у слегка «подогретого» Хрущева фраза: «Ференц Мюнних – это хороший, верный человек, наш человек» стала выглядеть так: «Ференц Мюнних – это хороший человек, это верный сын венгерского рабочего класса».

Какое же впечатление произвел на меня Никита Сергеевич? Яркий, но от природы, а не благодаря эрудиции, острого ума и реактивный, грубоватый, «неполированный» и своенравный, размашистый и нетерпеливый, энергичный и жизнерадостный, жесткий и необузданный. Эта цепочка определений, конечно, никак не сойдет за характеристику человека, тем не менее она воплощает мое представление о нем.

Оно сложилось у меня в результате и других встреч с Хрущевым. Я имею в виду два расширенных Пленума ЦК, на которых мне довелось присутствовать. Никита Сергеевич явно отдавал предпочтение таким собраниям: то ли чтобы его установки получили максимальный резонанс, то ли чтобы нейтрализовать все более враждебных ему «зубров» в Политбюро. К последней версии подталкивает его неожиданное обращение на пленуме, посвященном химической промышленности, к солженицынской повести «Один день Ивана Денисовича». Хрущев заявил (воспроизвожу это почти дословно), что в преддверии решения о ее печатной судьбе дал указание направить повесть «всем товарищам» (имеется в виду Политбюро). «На следующем заседании, – продолжал Никита Сергеевич, – спрашиваю: «Прочитали?» Отвечают: «Прочитали». «Ну как?» – В ответ молчание. Но я Первый секретарь и понимаю, что означает это молчание. Еще раз спрашиваю: «Какое мнение?» В ответ один голос: «Там же органы компрометируются». «Как компрометируются, говорю я, наоборот, прекрасный образ Буйновского…» и т. д. В этой же речи Хрущев вернулся к теме недопустимости того, чтобы органы госбезопасности, как было в прошлом, стояли «над партией», и гневно отозвался о порядке, при котором первые секретари обкомов, дабы пройти на засекреченные предприятия, должны иметь разрешение этих органов.

Надо сказать, что выступления Хрущева, как и сам XXII съезд, оказывали несомненное влияние, сжимая антисталинскую пружину. Но оно, разумеется, было несоизмеримо с «громом» XX съезда. Главное в этом смысле было уже сделано, отыграно тогда. Теперь, видимо, надо было двигаться дальше. Да и в эмоциональном отношении воздействие «Ивана Денисовича» было сильнее многих речей.

С делегацией Ганы я съездил в Ленинград, после чего ганцы вернулись домой, пораженные внушительностью съезда и, думаю, очарованные увиденным и услышанным, особенно за его пределами. Я смог убедиться в этом совсем скоро, встретившись через несколько месяцев со своими подопечными – на этот раз в ганской столице Аккре. Туда я попал в составе советской молодежной делегации, приехавшей по приглашению организации, название которой звучало еще более молодо: «Юные пионеры Ганы». Хотя в те времена я выглядел заметно моложе своего возраста, о чем свидетельствует лежащая передо мной газета «Ганеэн тайме» от 3 марта 1962 г. с нашими фотографиями, в мои 38 лет я поначалу чувствовал себя неловко. Это теперь, навидавшись в разного рода зарубежных молодежных делегациях «юношей» под 40, знаю, что таков обычный способ устраивать поездки политикам.

Гана удивила меня развитой сетью шоссейных дорог, ухоженностью некоторых городских кварталов (главным образом тех, где жили англичане) и убожеством окружавших их лачуг, нищетой деревень, нередко не знавших ни электричества, ни чистой питьевой воды, формализованным на британский манер красноречием видных политиков, причудливым сплетением традиционных и современных форм жизни, англоманством интеллигенции, чиновников, сохраняющих, однако, верность племенным ритуалам. Поразило и жизнелюбие ганцев, способных легко, мгновенно перейти от будничных занятий к веселью, к танцам. Наблюдать ганцев, вставших длинной цепочкой в затылок друг другу и беспечно, с видимым наслаждением ритмично раскачивающихся в темпе dolce vita («сладкая жизнь») – зрелище завораживающее.

Мы проехали по стране около четырех тысяч километров, пересекли Гану с юга на север, с запада на восток, побывали в семи из восьми ее областей. К концу путешествия наш новенький «пежо» было невозможно узнать. Он стал вполне достоин автомобильного кладбища – заслуга водителя, который относился к машине совершенно немилосердно, гнал изо всех сил, громко напевая и испытывая, кажется, физическое наслаждение от скорости (свойство, я заметил, многих африканцев за рулем, видимо, связанное с присущим им чувством ритма). Но не меньшую роль сыграли и почти не прекращавшиеся тропические ливни. Однажды даже пришлось остановиться посреди дороги: впереди была сплошная, без малейших просветов, серо?желтая пелена водяного потока.

Интенсивность движения была впечатляющей. По дорогам несся пестрый поток автомашин всевозможных марок и размеров – от заносчивых лимузинов и грузных «студебеккеров» до юрких «фиатов» и «виллисов». То и дело попадались пассажирские фургоны – главное средство передвижения африканцев, которые здесь называют «мамми лорри» («лорри» по?английски – грузовик, а «мамми» – мамочка – прозвище мелких уличных торговок, которых в то время было более полумиллиона). Их борта разукрашены разноцветными надписями. Библейские сентенции перемежаются деловыми афоризмами и патриотическими призывами: «Слишком хорошо», «Если бы я знала…», «Время – деньги», «Прости их…», «Делайте сбережения в ганском коммерческом банке. Помогайте Гане», «Умирать еще не время»…

В Гане я впервые увидел деревья какао. Высокие, метров в пять? шесть, с большой кроной, пятнистым стволом, на котором висят крупные желто?оранжевые плоды, напоминающие по форме дыню. Внутри – серовато?белесые бобы, покрытые вязким веществом, довольно приятным на вкус. Из них получают масло, жмыхи размельчают, превращал в коричневый порошок какао, известный каждому из нас.

Довелось побывать и на специально приуроченной к нашему прибытию ритуальной церемонии в районе Акропонг – Аквапнм, и Центральной Гане, на которую собралось несколько десятков племенных вождей. Хотя второй (после Гвинеи) контакт с Черным континентом, длительное путешествие в ганскую глубинку уже позволили мне воспринимать африканскую экзотику более спокойно, все еще случались минуты, когда окружающее вдруг начинало представляться чем?то нереальным, сказочным. Так было и сейчас.

Земляная, изрытая ямами дорога, по бокам – мощные развесистые деревья, несколько приземистых одно?двухэтажных строений (некий гибрид настоящего дома и хижины) мрачно?черного цвета, видимо, из обожженного дерева. Тут же стояли четыре?пятъ роскошных лимузинов – «кадиллаки» и «линкольны». Церемония проходила в просторном огороженном дворе. На возвышении, под палантином, на резном деревянном троне восседал верховный вождь – адонтехене, увенчанный короной. За всю церемонию он не проронил ни слова. Говорил находившийся по правую руку от него «лингвист», в обязанности которого входит сообщать окружающим волю вождя. По левую же руку сидел соберра – телохранитель вождя (буквально – его «душа»). Вдоль стены полукругом расположились 50–60 человек – вожди более низкого ранга, все в красочных вышитых накидках – кенте.

Дело началось с рукопожатий, которыми мы, идя но полукругу, обменялись со всеми присутствующими. Потом «лингвист» передал нам приветствие адонтехене, и начались пляски вождей – поодиночке и парами. Описать это очень трудно. Скорее всего то был не просто танец, но разговор с помощью танца, язык которого мало понятен непосвященному. Причем из?под кенте выглядывали то смокинг, то лакированные туфли – танцевали приехавшие из Аккры племенные вожди, ныне врачи и адвокаты. По окончании плясок появился сосуд с пальмовым вином и калабаш?ковш из выдолбленной и высушенной тыквы. И тут нас ждало испытание. «Лингвист» отлил несколько порций вина на землю, чтобы «утолить жажду» предков, а также Кваме Нкрумы (президент Ганы) и Н. С. Хрущева. Затем стали потчевать нас, предлагая выпить за дружбу между Советским Союзом и Ганой, за здоровье и дружеские связи Хрущева и Нкрумы. Не откажешься, а из ковша только что отпил пожилой ганец, чья шея была покрыта гнойными изъязвлениями – след туберкулеза кожи. Но выбора не было, и пришлось тоже приложиться к калабашу…

Заключительным аккордом поездки стал прием у Нкрумы. Тогда это имя было на устах у многих в мире и широко известно в Советском Союзе.; Он был свергнут в 1965 году и умер в изгнании, но в Гане и сейчас его продолжают чтить и считать «отцом независимости». Нкрума – один из первых в первой волне лидеров колониальных стран, возглавивших борьбу за освобождение, не чуждых политического романтизма, соединивших в своем мировоззрении твердую националистическую основу с эклектическими социалистическими идеями. Он был убежденным и ревностным панафриканистом, можно сказать, певцом панафриканизма. Превосходный оратор, он умел использовать страсть своих соотечественников к ярким театральным жестам. В мартовскую ночь 1957 года на церемонию провозглашения независимости Нкрума пришел в полосатой робе узника английской тюрьмы, чтобы торжественно объявить: «Гана, наша любимая Родина, свободна – свободна навсегда!» Эта атмосфера политической эйфории, восторженное отношение к социализму, горячие симпатии к Советскому Союзу еще не ушли в прошлое. Но уже были заметны и первые симптомы недуга, ставшего роковым для судеб режима: авторитарность и самодовольство лидера, набирающая силу коррупция. Незадолго до нашего визита был смещен министр промышленности, жена которого купила в Лондоне золоченую кровать.

Я так пространно останавливаюсь на ганских впечатлениях еще и потому, что мои африканские месяцы за вычетом уже рассказанного были заполнены рутиной: работой с делегациями, подготовкой различных справок, составлением записок в ЦК по мелким конкретным вопросам и т. д. Правда, именно такая рутина, требующая, кстати, и немалого прилежания, и солидной квалификации, обеспечивает функционирование государственного и партийного механизма. Единственным, пожалуй, исключением стала работа над так называемыми «африканскими тезисами». Это была попытка оценить ситуацию на континенте и ближайшие перспективы ее развития. В материале было, конечно, немало схематизма и дани идеологическим клише того времени. Но в целом он оказался, пожалуй, шагом вперед в постижении тогдашним политическим истеблишментом африканских реалий.

Между тем мое положение в секторе стало стремительно осложняться, и причиной тому был наш босс – Пономарев. С некоторых пор он принялся вызывать меня к себе и давать задания политико?литературного характера, например: написать проект речи, отредактировать текст выступления и т. д. Это очень не понравилось моему непосредственному начальнику, заведующему сектором М., который стал «на миру» осуждающе называть меня «отходником». Атмосфера накалялась, я чувствовал себя между молотом и наковальней. Лишь попозже понял, насколько естественной для бюрократа была реакция М. Бюрократ, аппаратчик считает своей важнейшей охранительной прерогативой монополию на контакты с вышестоящим начальством. Нарушение этой монополии чревато для него многими неприятностями – просачиванием к начальству неконтролируемой информации, эрозией собственного положения и появлением конкурента, если и не претендента на занимаемое им место. В то же время в этой монополии и в этой «нормальной» реакции – один из источников ограниченной эффективности и даже омертвления любой бюрократической структуры.

Острые отношения между заведующим сектором и референтом, как бы ставящие их в положение на равных, были в отделе, конечно, феноменом необычным. Но коллеги подсектору, пусть и скованные дисциплинарной логикой, держались в отношении меня дружественного нейтралитета. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не очередная перемена в моей судьбе: меня повысили, переведя в консультанты. Для аппаратных нравов характерно и то, как я узнал об этом. В связи с очередным внесекторным заданием я работал за городом, на даче в Горках?10, под началом руководителя консультантской группы Елизара Ильича Кускова. Как?то он показал мне деловую записку Пономарева. Она была адресована Кускову, еще кому?то, а третьей стояла моя фамилия. Ткнув в нее пальцем, Елизар Ильич сказал: «Раз он счел возможным обратиться к тебе, считай себя консультантом». Через пару недель я им и стал.

Уход из сектора Африки не положил конец моей причастности к африканским делам. К ним приходилось время от времени возвращаться, и это дало возможность составить представление о нашей активности в Африке в целом, оценить ее значение и место в советской внешней политике, ее последствия для международных позиций. И наверное, логично именно здесь, отступив от хронологии, продолжить мою африканскую тему.

На землю Африки мне вновь довелось вступить 15 лет спустя – в декабре 1977 года в составе делегации КПСС на 1?й съезд Народного движения за освобождение Анголы (МПЛА). Съезд проходил в Луанде – самой красивой из виденных мною африканских столиц. Город как бы окаймляет широкую живописную бухту. Набережная вымощена цветной плиткой и заселена многоэтажными домами из стекла и бетона. Широкие улицы сторожат стройные ряды пальм. Но так в центре и португальских кварталах, иной вид, конечно, у окраин. К сожалению, попристальнее познакомиться с Луандой, не говоря уже об ангольской провинции, не удалось: все время съел съезд, шумный и темпераментный.

Руководство МПЛА преобразовывало, вернее, пыталось преобразовать это движение, пришедшее к власти, в политическую партию. Сформировавшись под сильным влиянием левых кругов Португалии, оно исповедовало, хотя и в разной мере, марксистские взгляды, разумеется, с сильной примесью умеренно националистических идей, видело в Советском Союзе опору борьбы за независимость.

За трибуной возвышался большой бюст Ленина. Лидер МПЛА Агостиньо Нето в своем докладе говорил, что это массовое движение завершило свою миссию и рабочий класс, как ведущая сила народа, нуждается в собственной партии, что в Анголе будет установлена революционно?демократическая власть, которая перерастет в диктатуру пролетариата, и т. д. и т. п. В этой отсталой вчерашней африканской колонии подобное звучало диковато даже для моего натренированного, притерпевшегося уха. Я записал тогда в дневнике: «Много “форсированных” и туманных положений, далеко опережающих события. Уж о диктатуре пролетариата можно было не говорить. Да и разоблачение религии…»

Но этим, кстати вполне искренним, фразам с энтузиазмом аплодировали 250 делегатов съезда – большей частью активные участники вооруженной борьбы против колониального режима, бывшие узники португальских застенков. Характерно, что марксистско?ленинская ориентация МПЛА не помешала тому, что на съезде была довольно широко представлена европейская социал?демократия. Видимо, сказывались признание антиколониального послужного списка МПЛА и понимание того, что идеологическое лицо ее лидеров менее одноцветно, чем можно было заключить из съездовских заявлений.

Ангола мало чем напоминала относительно безмятежную Гану времен моего вояжа. Ликвидация колониального режима не принесла в страну мира. Вооруженная борьба продолжалась, но теперь основными антагонистами выступали сами ангольцы. Чтобы объяснить это, необходим хотя бы небольшой экскурс в ангольские дела.

Ангола – одна из самых больших (1247 тыс. кв. км – территория Англии, Франции, Испании, Португалии, вместе взятых) и богатых стран Тропической Африки. Здесь соблазнительно многое: оборудованные порты, прекрасный кофе, алмазы, нефть, газ. Ей выпала судьба – и несчастье – стать одним из узловых пунктов соперничества СССР и США в «третьем мире». В контексте его иррациональной логики Ангола заняла место, совершенно не пропорциональное своему подлинному значению, и противостояние там (как и события на Африканском Роге) заметно повлияло на советско?американские отношения в целом, на судьбы разрядки. Вину за это официальные круги Соединенных Штатов, а вслед за ними американские исследователи возлагали тогда на Советский Союз. Однако в ходе состоявшихся в мае и сентябре 1995 года встреч с «ветеранами», имевшими касательство к формированию советской политики в те годы, члены администрации президента Картера говорили уже о большой роли «взаимного непонимания восприятия действий одной страны другой» (Вэнс).

Наша поддержка МПЛА диктовалась не столько, как часто думают, идеологическими, сколько прагматическими соображениями: оно оказалось единственным общенациональным движением (вобравшим в себя, по выражению последнего португальского губернатора, «интеллектуальный цвет ангольской нации»), которое вело реальную борьбу против колонизаторов. Об относительной роли идеологической привязки свидетельствует то, что в какой?то момент Политбюро ЦК КПСС даже принимало решение о признании конкурента МПЛА – Национального фронта освобождения Анголы (ФНЛА), возглавлявшегося X. Роберто, который впоследствии был уличен в связях с ЦРУ. И только бюрократические проволочки и в особенности протесты некоторых африканских руководителей и португальских левых помешали его реализации.

МПЛА противостоял также Национальный союз за полную независимость Анголы (УНИТА – лидер Ж. Савимби), в открытую сотрудничавший с колониальным режимом. В январе 1975 года, через девять месяцев после свержения португальского диктатора Салазара, руководители трех организаций были собраны в Алворе (Португалия). Там они подписали соглашение о создании на период до проведения выборов коалиционного правительства, к которому должна была перейти власть с провозглашением независимости 11 ноября 1975 г.

К сожалению, США сразу же взяли курс на подрыв соглашения. Уже через неделю секретный комитет по вопросам разведки и тайных операций («комитет сорока») принял решение оказать финансовую помощь ФНЛА. А 18 июля президент Форд одобрил передачу ему 30 млн. долларов, и в том же месяце на самолетах в Заир было переброшено (для ФНЛА) оружие на 16 млн. долларов. В помощь ФНЛА, вслед за китайцами, включились северокорейцы, а по некоторым сведениям, и румыны. В ноябре 1975 года администрация США запросила у конгресса еще 28 млн. долларов (до этого она действовала без его ведома), но столкнулась с отрицательной реакцией: группа сенаторов во главе с Д. Кларком внесла поправку, которая запрещала вмешательство Соединенных Штатов в Анголе. Кстати, недружелюбная позиция Запада, прежде всего Вашингтона, сыграла немаловажную роль в том, что руководство МПЛА «прильнуло» к Советскому Союзу и Кубе.

Расчет на американскую поддержку, безусловно, сыграл роль в том, что ФНЛА в феврале – марте 1976 года активизировал военные действия против МПЛА. К августу – сентябрю положение серьезно осложнилось. С севера двигались отряды ФНЛА, усиленные двумя батальонами заирских парашютистов, с юга – люди УНИТА, которых сопровождали готовившие их юаровские и американские инструкторы. 23 октября ЮАР, с благословения США, приступила к массивной операции под кодовым названием «Зулу». Пять – шесть тысяч ее солдат вместе с силами УНИТА и ФНЛА, ангольскими и европейскими наемниками начали наступление на Луанду. К середине ноября они углубились на территорию Анголы на 500 километров, до столицы оставалось немногим более 100 километров.

Руководство МПЛА апеллировало к международному сообществу. Оно обратилось к кубинцам (первые кубинские офицеры?советники появились в Луанде еще раньше) и югославам, но не к Советскому Союзу, зная о его сдержанном отношении. В начале ноября 1975 года отряды МПЛА при поддержке кубинских войск (их численность в конечном счете составила 36 тыс. человек; у них было 300 танков) предприняли мощное контрнаступление. Это получило одобрение почти всей Африки. Сформированное 11 ноября 1975 г. правительство МПЛА было признано 41 из 46 членов Организации африканского единства (ОАЕ). Так завершилась первая фаза внутриангольской борьбы, осложненной внешним вмешательством, конфронтацией в Анголе сверхдержав в рамках их глобальной конкуренции.

Неблагоприятный для американцев исход событий вызвал энергичные протесты Вашингтона. Устами президента Форда и государственного секретаря Киссинджера была выражена «самая серьезная обеспокоенность» вмешательством «экстраконтинентальных держав». Но, как справедливо пишет Р. Гартофф, «в период от весны 1974 года до лета 1975 года Соединенные Штаты считали соревнование с Советским Союзом в Анголе нормальным поведением в условиях разрядки. И только когда поддерживаемый американцами ФНЛА утратил превосходство… и стала расти возможность того, что поддерживаемое Советским Союзом левое МПЛА завоюет власть, США стали рассматривать соревнование с СССР как неприемлемое». А директор ЦРУ У. Колби в декабре 1975 года, давая показания в конгрессе, констатировал «небольшую» разницу между соперничающими ангольскими группами. И когда его спросили, почему же в таком случае США (и китайцы) поддерживают одну из сторон, он, не мудрствуя лукаво, ответил: «Потому что Советы поддерживают МПЛА, таков простейший ответ».

Кубинское вмешательство, вопреки распространенной до недавнего времени на Западе точке зрения, не было ни запланировано советской стороной, ни даже согласовано с ней. Это подтвердил и Фидель Кастро, который в январе 1992 года в присутствии высокопоставленных американцев заявил: «Советские не имели ничего общего с силами, которые мы послали в Анголу в 1975 году». Г. М. Корниенко, в то время первый заместитель министра иностранных дел, в книге «Холодная война» писал, что Москве стало известно об этом из телеграммы советского посла в Гвинее, который, сославшись на слова своего кубинского коллеги, упомянул о намеченных на следующий день технических посадках самолетов с кубинскими войсками, направляющимися в Анголу. Я не видел этой телеграммы, о происходящем узнал от своих партнеров в Министерстве обороны. Известие о кубинской акции было встречено в Москве, мягко говоря, со смешанным чувством. Она представлялась излишне радикальной, если не отдающей авантюризмом, опасной и для самой Кубы. По решению Политбюро даже была направлена Кастро телеграмма с рекомендацией воздержаться от таких рискованных действий, но она пришла в Гавану, когда самолеты с кубинскими войсками уже летели над Атлантическим океаном.

Советское руководство оказалось в непростом положении. Разумеется, раздражало и даже тревожило «непослушание» кубинцев, а кое?кто еще и опасался, что они претендуют выглядеть более революционными и смелыми, чем мы. Но Кубу, ее возможности в Москве очень ценили, относились к Кастро не без деликатности и осторожности. К тому же его целеустремленность и революционный романтизм, часто независимая позиция подняли престиж Кастро очень высоко и среди населения Советского Союза, особенно среди молодежи. Добавьте соблазн насолить американцам, активно действовавшим, да еще в союзе с китайцами, в Анголе, выиграть, причем руками кубинцев, очко во всемирном состязании с ними, поддержав МПЛА.

Все это привело к решению, в какой?то мере даже и вынужденному, солидаризироваться с кубинцами, тем более, как поначалу казалось, все получилось очень неплохо. Между тем новой вспышки советско?американских противоречий в связи с Анголой не пришлось долго ждать. В американских документах и политической литературе эти события получили название «Шаба?I» и «Шаба?II» (Шаба, или Катанга, – богатая медью провинция на юге Заира). С середины 60?х годов вдоль ангольской границы с этой провинцией поселились бежавшие из Заира катангские жандармы – вместе с семьями свыше 250 тысяч человек.

Вторжения из Заира продолжались и после провозглашения независимости, серьезно осложняя положение в Анголе. На этом фоне в марте 1977 года 2 тысячи катангцев атаковали заирскую территорию. До сих пор не ясно, кто проявил инициативу – они сами или же руководство Анголы (без чьего ведома катангцы вряд ли решились бы действовать). Наступление развивалось успешно и создало угрозу режиму Мобуту, заирского диктатора, но Запад, естественно, не мог бросить на произвол судьбы «испытанного друга» и «медного барона». В дело включились Франция и Бельгия, в Заир были переброшены 1,5 тысячи марокканских солдат (такую же миссию вызвался взять на себя Египет).

Вашингтон реагировал внешне довольно спокойно. Тем не менее президент Картер заявил, что Соединенные Штаты не занимают позицию неодобрения в отношении действий Франции, Бельгии и Марокко. Не означало ли это, что США действуют в этом случае через посредников, в чем они в связи с ролью Кубы обвиняли Советский Союз?

Заирские вторжения, оказываемая Вашингтоном через Мобуту поддержка УНИТА серьезно тревожили ангольское руководство, и это стало одной из главных тем бесед главы нашей делегации А. Кириленко с А. Нето. Разговор шел очень непросто, нужная тональность установилась не без труда. Частично из?за известной настороженности Нето (он подозревал, что некоторые наши офицеры были связаны с ангольскими военными, поднявшими незадолго до этого мятеж), но прежде всего потому, что встретились совершенно разные люди.

Один – человек, вплотную приблизившийся к восьмому десятку, скупой на улыбку, кряжистый, с небольшими глазками, остро глядевшими из?под довольно густых бровей, в его лице с чуть вздернутым носом и походке было что?то медвежье. Другой – довольно хрупкий, изящный негр, лет на 15 моложе, с мягкими движениями, приятными манерами и милой улыбкой, с правильными чертами гладкого смуглого лица, с блестящими, живыми, светящимися умом глазами. Один – не шибко эрудированный по гуманитарной части, но опытный, хваткий аппаратчик, искушенный в политической интриге, жесткий прагматик. Другой – известный поэт, трибун с харизмой и обаянием вождя, политический деятель, не лишенный романтизма; человек на первый взгляд мягкий и вяловатый, но целеустремленный и даже жесткий; ровный в обращении с подчиненными, пожалуй, один из немногих африканских лидеров (и не только африканских), не поощрявших подобострастия в поведении своего окружения.

По инициативе Нето разговор прежде всего коснулся озабоченности ангольского руководства провокациями Мобуту (инфильтрация, нападения, а время от времени и воздушные бомбардировки), которые в сочетании с подрывными действиями ЮАР создают очень тяжелое положение. Нето просил форсировать поставки военного и гражданского имущества для ангольской армии, специального оружия для службы безопасности, подготовку экипажей танков и бронетранспортеров.

Кириленко советовал проявлять сдержанность, не создавать, как он выразился, «скользких ситуаций». Тут Нето его прервал: если имеются в виду катангцы (хотя это было не так), то они действительно несколько раз создавали напряженность на границе, но «мы стараемся разместить их подальше от нее».

Кириленко согласился с необходимостью ускоренного укрепления ангольских вооруженных сил, чтобы «привести в чувство» противников внутри и вне страны, а также высвободить, хотя бы частично, кубинские войска, и обещал содействовать удовлетворению ангольских просьб. Он настойчиво советовал ангольскому руководству наряду с политическими вопросами заняться флотом и рыболовством, сказав, что Советский Союз постарается помочь малыми сейнерами и каботажными судами.

Нето, его подход к беседе, манеры произвели на меня благоприятное впечатление. К сожалению, больше не довелось его увидеть. Менее чем через два года Нето, уже умирающего, привезли в Москву, где он и скончался в сентябре 1979 года. Говорили, будто в последнее время он стал злоупотреблять алкоголем, пытаясь убежать от депрессивных настроений, будто его все чаще посещала мысль, что опора на СССР и Кубу уже не ведет к решению ангольских проблем. Между тем выбора у него, в сущности, уже не было. По неразумному предложению нашего посла тело Нето оставили для бальзамирования в Москве, и скорбящие ангольцы, прощаясь со своим лидером, не ведали того, что проходили мимо пустого саркофага.

Заирская тема возникла и в беседе Кириленко с Раулем Кастро в ходе специально организованной прогулки по реке Кванза. Кириленко поднял вопрос о необходимости «нейтрализовать» Мобуту, «серьезно и убедительно предупредив». Рауль реагировал вяло. Как выяснилось, главным для него было добиться, чтобы СССР взял на себя снабжение кубинских частей в Анголе продовольствием и гражданским имуществом (это стало еще одним звеном в нашем незапланированном и непродуманном «вползании» в ангольские дела), а также компенсировал перебрасываемое с Кубы оружие.

Но запомнилась беседа более всего тоном, взятым Раулем Кастро: весело?ироничным и несколько развязным. То и дело он напевал некогда весьма известную и популярную у нас песенку «Москва–Пекин», служившую своего рода гимном «нерушимой советско?китайской дружбы». Учитывая враждебный характер отношений СССР и Китая в то время, это звучало более чем неделикатно, если не издевательски. Проявлялись ли в этом триумфалистское самолюбование своей «решительностью» и «успехом» в Анголе, взгляд свысока молодого революционера, знающего, «как делать дело», на закосневшего пожилого бюрократа – не знаю.

Затишье в Анголе продолжалось еще несколько месяцев. Однако в марте следующего года ФНЛА, помощь которой, как и УНИТА, опять стала наращиваться через Мобуту, вновь пересекла границу, а в апреле – мае Анголу начали бомбить заирские и южноафриканские самолеты. В этой ситуации ангольское руководство, видимо, решило пойти с катангской карты. 11 мая 1978 г. катангцы вторглись в Заир: началась «Шаба?II». И уже неделю спустя, 18 мая, Франция и Бельгия предприняли контринтервенцию, на этот раз при прямом участии Соединенных Штатов. На их военно?транспортных самолетах С?141 и С?5 были переброшены 2,5 тысячи французских и бельгийских парашютистов, в июне их заменили войска из Марокко, Сенегала и т. д. Впрочем, американцы не сидели сложа руки. В конце апреля директор ЦРУ С. Тэрнер и заместитель помощника президента по национальной безопасности А. Аарон добивались от сенатора Кларка согласия на помощь УНИТА через третью страну. У нас была информация, что, несмотря на его возражения, такая работа велась.

«Шаба?II» ознаменовалась шумными протестами картеровской администрации. 25 мая американский президент заявил, что наряду с правительством Анголы Куба разделяет бремя ответственности за вторжение. А 27 мая, принимая А. Громыко, Картер почти весь разговор посвятил африканской проблеме. Эта беседа во многом характерна для духа времени, и на ней стоит остановиться.

Картер обвинил Советский Союз в участии во вторжении, утверждая, что катангцы «стимулировались и снабжались» кубинцами и восточными немцами. Он подчеркнул, что США, в противоположность СССР и Кубе, «воздерживаются от военного присутствия в Африке» (поскольку, добавим, в случае необходимости легко пускают в ход войска западных союзников и африканских клиентов).

Громыко ответил – и с полным основанием – что «Советский Союз абсолютно ничего не знал относительно недавних акций так называемых жандармов в Катанге». Резонным было и его заявление, что «ни один из кубинцев не был пойман или даже замечен в ходе этого вторжения». Но когда министр стал утверждать, будто «Советский Союз даже не знал о присутствии катангцев в Анголе», то это уже могло выглядеть отказом от диалога. Нашим военным, диплома там, разведчикам в Анголе и Заире – да и чиновникам в Москве – это было известно. Дальше – больше. В Эфиопии уже несколько месяцев находился десяток наших высокопоставленных военных во главе с командующим Сухопутными войсками, однако Громыко назвал это «мифом», добавив, что, «даже если бы попросили у Советского Союза послать туда генерала, в этом было бы отказано. В Африке нет советского Наполеона».

Можно, конечно, сослаться на то, что отрицать очевидное – обычное дело в политической практике. Американцы сами поступали так не раз. Как известно, Эйзенхауэр, не зная, что пилот сбитого шпионского самолета У?2 Пауэрс попал в плен, на весь мир заявил, что такие полеты не проводятся. Не исключено и то, что взятый Громыко наступательный, как это называлось тогда, а по существу просто грубоватый тон был рассчитан больше на своих коллег по Политбюро, которым рассылалась запись беседы, чем на собеседников. Но в любом случае тональность беседы, избранная советским министром, чрезмерные и напористые опровержения упреков американского президента – при том, что Картер являлся убежденным сторонником улучшения отношений с СССР, – вряд ли были к месту.

Конечно, и президент, поддавшись влиянию советников и эмоциям, не слишком придерживался истины. Его помощник но национальной безопасности Бжезинский уже на следующий день в интервью даже не заикнулся «об ответственности» Советского Союза. Вэнс, обращаясь к этим событиям в своих мемуарах, признает, что американские утверждения относительно кубинского участия базировались «на некоторых двусмысленных и, как выяснилось, не очень достоверных разведывательных данных».

Несомненно, Бжезинский и некоторые его коллеги в администрации стремились всячески раздуть значение эпизода с Шабой, связан его с развитием ситуации на Африканском Роге, чтобы вызвать у президента, у американского общественного мнения тревогу, пугая их советской наступательной стратегией. И не важно, верили ли они сами в выдвинутую версию, важно, что ими явно двигало стремление изменить курс США, придать ему более жесткий, более конфронтационный характер.

Что же происходило на Африканском Роге? Начиная с февраля 1977 года Сомали, с давних пор претендующая на эфиопскую провинцию Огаден, стала засылать туда вооруженные группы. Это встретило противодействие СССР, имевшего тесные связи с Могадишо. Он стремился избежать войны на Африканском Роге и необходимости выбирать между Сомали и Эфиопией, с которой быстро сближался.

Москва прекратила поставлять оружие Сомали, а ее лидера Саида Барре отказался принять Брежнев. В этих условиях «социалистический настрой» сомалийцев, о котором они до этого трубили на всех углах, стал быстро выцветать. И тут снова заработала дьявольская карусель супердержавной конкуренции: на сцену выступили США, которым давно приглянулся сомалийский порт Бербера (им пользовались советские военные моряки). 10 июня 1977 г. Картер, подчеркнув в интервью свою склонность «бросить агрессивный вызов, конечно мирным путем, Советскому Союзу» в его собственной сфере, особо упомянул Сомали. 28 июля, коснувшись вопроса о поставках вооружения Сомали, американский президент сказал, что в этом деле США «стараются работать не на односторонней основе, а в тесном сотрудничестве с Саудовской Аравией». В этом же месяце Сиад Барре посетил ее столицу Эр?Риад, где ему было обещано американское оружие на 460 млн. долларов с оплатой саудовцами. Наконец, в начале августа в Вашингтон прибыла миссия Сомали для обсуждения ее военных нужд.

Между тем все эти заявления и практические шаги делались в момент, когда сомалийское руководство решилось на агрессию против Эфиопии. В середине июля оно резко нарастило поддержку находившимся в Огадене партизанским отрядам, введя в действие регулярные вооруженные силы. А заявление Картера от 28 июля пришлось на время, когда сомалийцы «освободили» большую часть Огадена, и почти вся их армия, примерно 40 тыс. человек, находилась на эфиопской территории.

Советский Союз, которому все?таки пришлось сделать выбор (в пользу Эфиопии, как более крупной и важной страны), и Куба, действуя на этот раз в тесном контакте, не собирались допустить разгрома эфиопов и торжества противника. Начиная с ноября в Аддис? Абебу пошел поток советского оружия общей стоимостью, по американской оценке, до 1 млрд. рублей. Куба же направила свои войска.

Так что роль Вашингтона, пусть и косвенная, в развертывании войны на Африканском Роге, особенно в критический момент, когда руководство Сомали принимало решение о вторжении, очевидна. Представление об американской позиции дает меморандум Бжезинского президенту Картеру от 26 августа 1977 г., то есть в разгар сомалийской агрессии. «Мы, – говорится в этом документе, – не можем вмешиваться в конфликт между Эритреей и Сомали и должны позволить эритрейской ситуации идти своим ходом. Мы хотим увеличить свои долгосрочные шансы на повышение своего влияния как в Эфиопии, так и в Сомали». Американские действия, конечно, способствовали открытому вовлечению в конфликт Советского Союза. Оно было также облегчено широко распространенным на континенте признанием легитимности обороны Эфиопией своих границ. Стоит напомнить и о том, что в это же время государственный секретарь Вэнс обсуждал сомалийскую проблему с китайцами, которые уже поставляли оружие Сомали. Картер в инструкциях отправлявшемуся в Пекин Бжезинскому, где говорилось о «наших с Китаем общих врагах», «среди позитивных вкладов, которые следует сделать китайцам» называет «обеспечение помощи Сомали». Так что проблема и в этой плоскости приобретала черты межблокового противостояния.

В январе 1978 года Громыко предложил посредничество СССР и США в конфликте, но Бжезинский отверг это как «ведущее к кондоминиуму» и к тому, чтобы «легитимизировать советское присутствие на Африканском Роге» (американское же присутствие, естественно, являлось вполне легитимным!). США обратились к Советскому Союзу лишь после того, как над сомалийцами нависла угроза полного разгрома. Тем не менее в Москве откликнулись на конфиденциальные американские просьбы относительно, по словам Вэнса, «советского сотрудничества и воздержанности в целях защиты Сомали от последствий его вторжения в Огаден».

Значит ли сказанное, что действия Советского Союза, его африканская политика были безупречны? Или что существовала некая африканская стратегия СССР, как провозглашали тогда Бжезинский и некоторые его коллеги и как думают поныне многие западные исследователи? Правомерен лишь один ответ: к сожалению, нет. Источник представлений о подобной «стратегии» более или менее ясен: стремление «демонизировать» противника, чрезмерно рационализировать его действия, приписывать государственному руководству больший интеллектуальный потенциал, чем тот, которым он в действительности располагает. Я никогда не сталкивался с документом, где делалась хотя бы попытка изложить нашу африканскую стратегию, – его и не существовало. Никогда не был и свидетелем или участником обсуждения этой проблемы на политическом уровне. Знаю только, что Фидель Кастро в беседе с Хонеккером в апреле 1977 года в Берлине настаивал на необходимости иметь «интегрированную стратегию для всего Африканского континента». Но его призыв остался без последствий.

60?е годы были отмечены бурным развитием отношений Советского Союза с африканскими странами. Советский престиж на Черном континенте был тогда весьма высок, прежде всего благодаря поддержке антиколониальных устремлений африканцев. Многие доверяли нам безгранично, по словам некоторых африкановедов, «как дети». Мне рассказывали, как ангольские военнослужащие – участники мятежа, которых в грузовиках везли на казнь по улицам Луанды, завидя идущих наших людей, простирали к ним руки и восклицали: «Camaradas Sovieticos!»

Свою лепту внесли и первые контакты с африканцами советских людей, продемонстрировавших простоту в обращении, неприятие расовых предрассудков. Приведу один пример, происшедший в эти годы в Гане. На первый взгляд будничный, он, наверное, может сказать многое о многом. Советский преподаватель Б. Петрук вместе с ганским коллегой Икоку были в командировке в городе Тамале, что на севере страны. Поместили их в губернаторском доме, уже нежилом. Нашего преподавателя – в небольшой комнате, где был кондиционер, а Икоку – в более просторной, но без него. Между тем кондиционер, как выяснилось, не работал, и Петрук с согласия коллеги перебрался в его комнату. Утром сосед ему сказал: «Все?таки вы, советские люди, другие. Англичанин умер бы от духоты, но не стал ночевать со мной в одном помещении». Это потом, попозже, особенно в рваческие 70?е годы, из Советского Союза сюда потянулись «жлобы», а африканцев стали смущать бедность, а зачастую и скаредность наших командированных.

В 60?е годы Советский Союз обрел опорные пункты на континенте. Но именно здесь нас постигли первые разочарования. Не только выявились неспособность этих режимов заниматься социальными и особенно экономическими проблемами, их подверженность коррупции и вырождение в диктатуры, но была также переоценена их прочность и готовность следовать рекомендациям «советских друзей». Нашей политике пришлось пережить разрыв с Секу Туре, свержение Кваме Нкрумы и Модибо Кейты (руководитель Мали). И собственно, с этой поры, после недолгой эйфории, в Африке начала проводиться политика осторожного маневрирования, неспешного развития отношений по государственной и партийной линиям, военного сотрудничества в скромных масштабах.

Зато в 70?е годы вовлеченность Советского Союза в африканские дела (Ангола, Эфиопия и в какой?то мере Мозамбик) резко возросла. Но и этот процесс развивался, как свидетельствуют очевидцы и показывает анализ, не по заранее определенному плану, не в рамках какой?то принятой стратегии, а спонтанно, как бы сам по себе. Более того, в Завидове, резиденции Брежнева, в середине 70?х годов я был свидетелем разговора, из которого следовало, что Брежнев против широкого вовлечения СССР в Тропическую Африку. Реплики подобного же рода исходили и от Андропова.

Нередко Москву увлекал «активизм» других, прежде всего кубинцев, для которых Африка была местом, где они могли проводить автономную политику, демонстрировать свою отвагу и революционность, подкреплять претензии на ведущую роль в «третьем мире». Как заявил госсекретарю США А. Хейгу в ноябре 1981 года заместитель председателя Госсовета Кубы К. Р. Родригес, на встрече с советскими руководителями «именно кубинцы настойчиво убеждали предоставить военную помощь Эфиопии… И Фидель Кастро лично первым выступил за оказание военной помощи».

Вряд ли в Москве отдавали себе полный отчет в долговременных последствиях такой «вовлеченности», в том, каких это потребует расходов средств и ресурсов. Доминировала политика использования «подвернувшихся возможностей». Мы были больше развернуты на глобальную конфронтацию, чем на создание в Африке собственной стабильной базы. И нами не двигали никакие экономические и даже серьезные военно?стратегические мотивы. Фактически для СССР и в значительной мере для США это была борьба не за Африку, а в Африке. И не существовало никакой единой концепции, был только некий общий, слишком общий принцип – «помогать национально?освободительному движению», которым, в сущности, прикрывалась «сверхдержавная» логика. Многое, а часто все определялось сиюминутными обстоятельствами, импульсами, поступавшими от африканских лидеров, на поводу у которых мы часто шли, наконец, произвольными, порой непродуманными решениями советских руководителей.

Как оценить в этой связи наше первоначальное вмешательство в Анголе и Эфиопии? Насколько было оно справедливым, оправданным с политической и моральной точек зрения? И, наверное, самое важное – насколько оно отвечало нашим национальным интересам?

Несомненно, и в Анголе, и в Эфиопии, да и в ряде других случаев провоцирующим фактором было поведение Соединенных Штатов, которые стремились добиться новых преимуществ, выиграть очки в супердержавной игре. Действия же Советского Союза носили большей частью реактивный и поначалу оборонительный характер.

Несомненно и то, что дело, за которое вступался СССР, было справедливым. Разумеется, определенную роль играли идеологические факторы, но в данном случае они подталкивали к праведной позиции – солидарности с теми силами, которые боролись за свободу против колониальных режимов. Все организации, которые мы поддерживали, – СВАПО (Народная организация Юго?Западной Африки) в Намибии, МПЛА в Анголе, Африканский национальный конгресс в ЮАР, ФРЕЛИМО (Фронт освобождения Мозамбика) – одержали победу на выборах, проводившихся под международным наблюдением, и ныне являются правящими и признанными мировым сообществом.

В 1995 году я побывал в ЮАР. И что поразило больше всего? Огромное уважение, с которым белое население относится к Нельсону Манделе, надежды, которые с ним оно связывает. Наш давний друг, глава Африканского национального конгресса и, по расхожим прежде оценкам Запада (к которым поспешили присоединиться после августа 91?го некоторые наши журналисты), «террорист», он ныне для всего мирового сообщества – главный гарант межрасового мира и конструктивного развития своей страны, стабильности на юге Африки, ему наперебой афишируют свое уважение западные руководители. И, думается, мы, как страна, можем только гордиться тем, что этот всемирно уважаемый лидер и сегодня, говоря о своем намерении побывать с визитом в Москве, подчеркивает, что «очень хочет посетить ее, так как должен отдать долг народу великой страны за всестороннюю помощь в борьбе с самой жестокой системой расовой дискриминации – апартеидом».

Однако масштабное вовлечение СССР в африканские дела хоть и расширяло наше присутствие в регионе, хоть и обеспечивало опорные пункты в Южном полушарии, базы для флота, нашим насущным национальным интересам, конечно, не отвечало. Явно превосходя советские возможности, оно, но существу, диктовалось прежде всего азартом и авантюризмом супердержавной «рулетки». И внесло, пусть в гораздо меньших размерах, чем Афганистан, свой вклад в разрушение международного потенциала Советского Союза. Строго говоря, эти акции не отвечали и более узким интересам – интересам существовавшего режима.

Пример тому и результаты нашего участия в эфиопских делах. Режим, которому Советский Союз пришел на помощь в час сомалийской агрессии, выродился в кровавую диктатуру. Нельзя сказать, что Москве нравились его действия. Особое недовольство вызывало упорное продолжение войны в Эритрее, отказ от серьезных поисков политического урегулирования на базе реальной автономии. Но уже сложились довольно тесные связи, возникла заинтересованность ведомств. И главное: тогда не было принято отдавать уже завоеванное, приобретенные позиции (тем более, что американцы нащупывали подходы к Эфиопии).

С приходом Горбачева была сделана попытка рационализировать советско?эфиопские отношения. В качестве его личного представителя я дважды – первый раз в июле 1987 года – ездил в Аддис?Абебу, чтобы убедить эфиопского лидера Менгисту изменить политику.

Встречи с Менгисту я ждал с большим любопытством. Об эфиопском лидере молва шла разная. Велико было и волнение: предстояло переубеждать человека, упорство и упрямство которого были известны. Он встретил меня в дверях своего кабинета в бывшем императорском дворце. Это был невысокий, складный человек, облаченный в синеватый китель гражданского покроя, с довольно правильными, но мелкими чертами лица (африканского, но не эфиопского типа, ошибочно подумал я, ибо до того видел несколько христосообразно красивых эфиопов – внешность здесь нередкая), слегка освещенного неширокой улыбкой, с быстрыми глазами. Дальше, однако, наблюдать оказалось не просто. Меня посадили слева от Менгисту, чуть?чуть поодаль, по диагонали. За его спиной расположилась, опершись ногами на какую?то высокую подставку, весьма миловидная стенографистка. И когда я, поднимая голову, прямо смотрел на Менгисту, мой взгляд упирался в ее разверстые колени. Избегая скандала и «государственного конфликта», вынужден был большей частью посматривать на Менгисту как бы украдкой или опускать глаза долу.

Менгисту держался радушно и времени не жалел, хотя в Аддис?Абебе шла сессия ОАЕ, где он председательствовал. Беседа длилась почти пять часов, потом Менгисту дал обед и самолично проводил меня до машины. Моя задача состояла в том, чтобы не только информировать эфиопского лидера о наших делах, но и подвигнуть его на переосмысление собственной политики. Я говорил о том, что перестройка неразрывно связана с демократизацией, отказом от жесткой централизации, предоставлением больших прав республикам и областям, что мы видим необходимость резко сократить военные расходы и т. д.

Менгисту слушал внимательно, задавал вопросы. Было заметно, что он почти мгновенно схватывает сказанное, даже если речь идет о вещах для него новых. Но лицо его сохраняло почти каменное выражение, оживилось оно лишь к концу беседы. Менгисту заявил, что «абсолютно убежден в необходимости перестройки» и «абсолютно согласен со сказанным, это убедительно и приемлемо для нас». Затем стал ссылаться на непонимание неких «других» и их предостережения. Например: «Есть люди, которые спрашивают, не слишком ли вы идете на переговоры, не хотите раздражать Запад, не ослабляете ли свою оборону. Я говорю о тех, кто не понимает, – для нас эта ситуация ясна». Или: «Не все понимают проблему разоружения. Понятна опасность, если не будет стратегического баланса, и в то же время опасно, если будет продолжаться накопление оружия изощренного характера».

Ухватившись за мое замечание, что наше руководство исходит из условий своей страны, Менгисту подчеркнул: «Вы правильно отметили, что есть страны с общими целями, но разными условиями. Нельзя сравнивать СССР и Эфиопию. У нас задача – собрать страну (т. е. выиграть войну против эритрейских сепаратистов. – К. Б.), а не централизация или демократизация. И идеи, которые у вас, неприменимы в нашей стране». Несколько выйдя за пределы своих полномочий, я коснулся эритрейской проблемы, но он отговорился тем, что предпочитает политическое решение, однако сепаратисты «понимают только силу». Я ушел со смешанным чувством: на серьезные сдвиги в линии эфиопского руководителя рассчитывать было трудно.

Второй раз я побывал у Менгисту с посланием Горбачева почти год спустя. Эфиопская армия потерпела тяжелое поражение в Эритрее, и эритрейская проблема приобрела чрезвычайную остроту. Поездку предварил обмен мнениями на Политбюро. Инструкции к моему предстоящему разговору сводились к следующему. «В Москве твердо убеждены, что решение может быть только на политическом пути, национальный вопрос сложен, тут, конечно, важны принципиальные и подкрепленные силовыми возможностями позиции, но силой его не решить. Необходимо проявить здесь политический подход и смелость. Назрел вопрос о демократизации: десятый год революции, а почти все остается по?прежнему…» (Горбачев). «Мы никого не бросаем. Мир для нас такой же важный компонент внешней политики, как и поддержка национально?освободительного движения» (Лигачев). «Должно быть разделение ответственности: за что мы отвечаем, это наша ответственность: за что Эфиопия – это их дело. Эритрейцы тянутся к нам, может быть, нам включиться» (Шеварднадзе). И как обобщенный итог: вопрос в том, может ли и хочет ли Менгисту изменить политику в эритрейском вопросе.

В преддверии поездки ко мне запросился на прием помощник государственного секретаря США по африканским делам Ч. Крокер, находившийся в это время в Москве. Американец не скрывал отрицательного отношения к эфиопскому режиму, обвинив его – не без оснований – в стремлении решить эритрейскую проблему военным путем, невзирая на огромные человеческие жертвы. Он энергично высказывался и за прекращение поддержки Аддис?Абебой движения христиан на юге Судана во главе с Гарантом (который воюет до сих пор) и обходил вопрос о воздействии на эритрейцев, хотя их основным донором выступала, пожалуй, Саудовская Аравия, надежно контролируемая американцами.

Крокер уверял, что США не ставят своей задачей удаление от власти Менгисту, твердо заявил о поддержке территориальной целостности Эфиопии, выразил заинтересованность в параллельных действиях США и Советского Союза, чтобы не допустить острого регионального конфликта, и пригласил советских экспертов в Вашингтон для обсуждения мер помощи голодающим в Эфиопии. Я выразил нашу готовность к совместным действиям, если они не будут направлены против Эфиопии. Условились продолжить обмен мнениями. Сейчас, оглядываясь назад, думаю, что, наверное, следовало бы энергичнее пойти навстречу Крокеру. Правда, «за спиной» у нас был Менгисту.

В те же дни состоялся контакт с французами. Эрик Руло, посол по особым поручениям, человек, близкий к президенту Миттерану, подчеркнул его личную заинтересованность в развитии франко?эфиопских отношений. Сказал, что Франция «разделяет убеждение советской стороны в необходимости сохранения территориальной целостности Эфиопии на основе существующих в Африке границ» и что она за перевод эритрейской проблемы в плоскость политического решения.

Менгисту принимал меня на этот раз в Асмаре – столице Эритреи. Иначе и вел себя на беседе. Так же внимательно и с интересом слушал (а часто и записывал), держался дружелюбно, но прежнее бесстрастие временами изменяло ему: слишком сильна, видимо, была горечь поражения. Но держался он твердо. Я говорил в духе полученных инструкций, сообщил о контактах с американской и французской сторонами, подчеркнув, что следовало бы использовать или по крайней мере исследовать возможности, вытекающие из их позиций.

Менгисту, высказав широкое согласие с нами в международных вопросах и еще раз провозгласив «солидарность» с перестройкой, в эритрейском вопросе видимым образом не сдвинулся. Он утверждал, что линию правительства «с энтузиазмом, как в дни сомалийской агрессии, поддерживает народ». Если пойдем навстречу сепаратистам, продолжал он, то есть опасность выдвижения таких же требований со стороны других народностей. По поводу американского зондажа Менгисту заявил, что США в этом духе уже обращались к Эфиопии, которая готова сотрудничать с любой страной, в том числе и с ними, но не тогда, «когда кто?то с палкой стоит над нами. Мы не принимаем диктата».

Ответ на вопрос, поставленный на Политбюро, был достаточно ясен: эфиопский лидер и не может, и не хочет изменить свою политику. Правда, было направлено – скорее для очистки совести – еще одно послание увещевательного характера и, по моему предложению, обратились также к восточным немцам, которые имели близкие отношения с Эфиопией. Но, как и следовало ожидать, безрезультатно. Советский Союз прекратил всякую поддержку Менгисту.

Впрочем, возможно, сделано это была слишком поздно. Бесспорна особая сложность эритрейской проблемы. Оставленная в наследство от императорского режима, она служила для амхарских националистов (амхара – основная и господствовавшая в Эфиопии народность) принципиальным оселком территориальной целостности страны. Бездарно воевавшие, но наживавшие на войне миллионы, эфиопские генералы, наверное, не простили бы Менгисту серьезных уступок. Но он и не был способен на них, а, продолжал безвыигрышную войну, проиграл и время, упустил момент, когда эритрейцы еще были готовы к соглашению (а их настраивали на непримиримость арабские «спонсоры»).

Декларация Менгисту о предоставлении Эритрее автономии принадлежала к числу тех решений, о которых говорят: «слишком мало и слишком поздно». Она не только была обставлена рядом условий, которые выхолащивали ее смысл. Главное в том, что самые влиятельные эритрейские организации, войдя во вкус военных побед и сознавая возрастающую изоляцию режима Менгисту, не готовы были принять что?либо меньшее, чем независимость. Ну а согласиться на это он, воинствующий амхарский националист, никак не мог.

Менгисту безнадежно увяз в эритрейской трясине, и в сочетании с репрессивным, иррациональным курсом внутри страны это предопределило его судьбу. В мае 1991 года он был свергнут, бежал в Зимбабве и живет в ее столице Хараре. Эритрея стала независимой, а в Аддис?Абебе у власти новый режим, также, увы, не слишком демократичный.

Второе путешествие в Эфиопию запомнилось и некоторыми неполитическими впечатлениями. Например, в деревнях, через которые проезжали, дорогу прямо перед машиной перебегали люди. Нам объяснили: это делается, чтобы мы задавили преследующего человека «черта»: Самое сильное впечатление ждало нас у озера Тана, на полпутй в Аддис?Абебу. Подъезжая, видишь, что недалекий горизонт как бы залит розовым заревом. Краски восхода? Но ведь середина дня. Только покинув автомобиль (дальше ему не проехать) и прошагав какое?то время по вязкой вулканистой топи, сознаешь, что тебе посчастливилось оказаться перед невероятным зрелищем, праздником изумительной, торжествующей красоты. Тысячи и тысячи розовых фламинго, слившись в одну розовую массу, как бы повиснув, занимают весь горизонт. Их негромкое, протяжное, напоминающее гусиный “вокал”, гоготание оглашает окрестность. До сих пор мне эта картина кажется скорее фантастической и украденной из грез, чем подлинной.

Каким у меня остался в памяти сам Менгисту – человек, который в течение 15 лет возглавлял второе по величине государство Тропической Африки? Волевой, но негибкий и даже непреклонный, не без склонности к фанатизму. Умный, но еще больше хитрый. По утверждению знатоков, подобно многим эфиопам, скрытный и не чуждый коварства заговорщик, унаследовавший приверженность к имперской репрессивной традиции, уверовавший в созидательный потенциал насилия. Воинствующий националист, убежденный, что его миссия – сделать Эфиопию могущественным государством, обеспечить ей «отведенную судьбой» особую роль в Африке. Политик, не только провозгласивший, но и воспринявший некоторые марксистско?ленинские положения. Наконец, властный и властолюбивый лидер, который на манер негуса (императора) требовал к себе подобострастия.

Я знал или наблюдал многих лидеров освободившихся стран «первой волны» – тех, кто возглавил движение за независимость. Конечно, это разные люди. Получивший французскую выучку, заседавший в парламенте Франции, элегантный, если не лощеный, Секу Туре. Побывавший в колониальной тюрьме, но не избежавший влияния вестминстерского красноречия и склонный к теоретизированиям (его перу принадлежит книга «Неоколониализм как последняя стадия империализма»), способный неделями в уединении погружаться в медитацию Кваме Нкруме. Порывистый трибун, собиравший на свои выступления сотни тысяч алжирцев, Бен Белла. Неожиданный, непредсказуемый и своенравный Муаммар Каддафи. Бесстрастный и сдержанный Модибо Кейта. Пророк арабского единства, мастер завораживающих речей, полковник, выросший в выдающегося политического деятеля, Гамаль Абдель Насер. Поэт и интеллектуал Агостиньо Нето. Мужественный человек, книжник, политик «ненормальной» и, наверное, «недопустимой» честности южнойеменец Абдель Фаттах Исмаил.

Но им присущи и общие, объединяющие всех их черты. Все они – «дети» колониальной эпохи, движений за независимость, все они сформировались в горниле освободительной борьбы. Горечь и боль за порабощенную и униженную иностранцами Родину, страстное стремление вызволить ее из оков и какая?то взвинченная реакция па недавнее унижение, вера в способность своей страны выполнить особую миссию в «концерте» наций – вот что сформировало их политический облик. Отсюда стойкое недоверие, а порой даже враждебность к Западу (но отнюдь не ксенофобия, как это порой принято изображать). Отсюда же обостренное национальное чувство, глубокий, «интенсивный» национализм, как правило свободный от идей национальной исключительности.

Они – «дети» периода отступления Запада по всему фронту колониальной и полуколониальной периферии, триумфального и дружного выхода десятков государств в международную жизнь. Отсюда политический романтизм, вера в то, что освобождение мгновенно положит конец национальному неравенству и эксплуатации, станет отправным пунктом быстрого возрождения их стран, которые будут играть фундаментальную роль в мировом сообществе. Последняя иллюзия поддерживалась азартной конкуренцией двух лагерей в «третьем мире».

Они – «дети» эпохи, казалось, непреоборимого наступления социализма, советских космических полетов, которые воспринимались многими как свидетельство его политического, социального и технического превосходства. Помню, как громом аплодисментов египетская военная верхушка, добрая сотня генералов и адмиралов во главе с министром обороны Садеком, встретила заявление выступавшего перед ними в Каире Пономарева: «Мы можем здесь вам сказать, что обогнали Америку в космосе». Убежденность в неразрывной связи капитализма и колониализма уже прокладывала русло для антикапиталистического настроя и восприятия идей, социальной справедливости. Но главным источником социалистических пристрастий служил, как правило, опыт Советского Союза. В нем видели силу, сделавшую возможным избавление от порабощения, а это создавало благоприятную общественно?психологическую и эмоциональную почву для наших идеологических схем. Определенную роль играла татке близость к левой европейской интеллигенции, очарованной идеей социализма.

Социализм привлекал не только, даже не столько своей доктринальной стороной: в нем видели доказавший свою эффективность в Советском Союзе инструмент общественных преобразований, форсированного создания материального, военного и интеллектуального потенциала. Социалистические идеи и лозунги лидеры освободившихся стран брали на вооружение, надеясь добиться быстрого наращивания национальной мощи и укрепления самостоятельности своих государств. И представлять этих лидеров людьми, которые изначально манипулировали националистическими и социалистическими лозунгами, значит искажать истину, поддаваться соблазнам ниспровергательской моды.

О подлинных пределах нашего концептуального влияния говорит и тот факт, что эти лидеры, как правило, говорили о «национальном социализме». И соль тут отнюдь не в политическом лукавстве, а в фундаментальной роли националистических идей и неприятии базовых принципов марксистского социализма: классовой борьбы, диктатуры пролетариата и т. д. Менгисту мне рассказывал о письме Каддафи президенту Южного Йемена Али Насеру Мухаммеду. «Марксизм?ленинизм, – писал тот, – это немецкая идеология, а арабам надо опираться на свое. Возвращайся назад к нам, арабам».

Наконец, все, о ком я веду речь, были яркими харизматическими фигурами, отличались «сильной рукой», напоминали, скорее, вождей. И дело тут не столько в их личных качествах, в их властолюбии, сколько в не пошатнувшейся еще общественной – племенной, родовой, феодальной и т. п. – традиции, когда не просто приемлют, но и лелеют образ вождя. Да и собственное их прошлое (грубое насилие – норма колониального бытия), пройденная политическая школа (борьба, часто вооруженная, за освобождение) не были лицеем благородных манер, не воспитывали демократических привычек. В большинстве своем эти лидеры были скорее революционерами, чем реформаторами парламентского толка.

Среди них практически не было личностей заурядных, серых, не способных «глаголом жечь сердца людей», лишенных умения завораживать толпу. А вот на смену им, как правило, приходили люди обыденные, даже серые, скучные, уже близкие, так сказать, по фактуре к чиновничье?аппаратной «выпечке».

Загрузка...