Пурим

Письмо из рабочего поселка Златоуст пришло в самодельном конверте из оберточной бумаги. От лучшей жизни на ней остались промасленные следы. Послание обещало сюрпризы. Вложенное плохо сгибалось, и я сперва подумал, что письмо написано на бересте — из патриотизма, или — из желчности — на наждачной бумаге.

Открыв конверт, я достал из него полтора метра густо исписанных обоев. Бросался в глаза заголовок, выполненный губной помадой: «Das Gott».

Приложенная открытка с космонавтами объясняла происшедшее. С начала перестройки в Златоуст не завозили тетради, к концу ее зарплату платили шнурками и водкой. О себе автор писал только необходимое. Мать — учительница, сам — офицер. От Брежнева до Ельцина сидел без особых на то причин. В лагере выучил немецкий («от общего отвращения к жизни»(и решил стать нерусским писателем. На свободе стал печататься в газете поволжских немцев, но лучшее приберегает для Запада. Чем, собственно, и объясняется посылка с трактатом. Начинался он смело:

«Добравшись до предела своих возможностей и перейдя его, я понял Бога и оправдал Его. Беда Бога в том, что нам недоступен Его замысел. Мы обречены на страдания, ибо не видим, куда они ведут. Не желая нас пугать, Бог вынужден вести себя так, как будто Его нету. Лучшим доказательством Божьей любви служит твердая решимость ничем ее не проявлять. Такой Бог не отличается от времен года, которые дают всему свершиться, сами ничего не делая. Жаль только, что у года четыре времени, у людей — три, а у меня одно, и я провожу его за водкой с шнурками.»

Надо сказать, что письмо меня не слишком удивило. Хотя в том году свобода победила еще не окончательно, страна уже вновь переживала религиозное возрождение. Журнал «Литературная учеба» печатал Евангелие от Марка. Группа московских авангардистов распространяла коллективное письмо в защиту Богородицы. Один Пахомов, не замечая перемен, сравнивал Христа с Берией. Конечно, в пользу последнего.

Короче говоря, меня смущало не содержание письма, а то, что я не мог передать его адресату.

В жизни я видел только одного бога и то в Индии, где их больше всего. Мне указал на него велорикша в Бенаресе.

— God, — сказал он, не снимая рук с руля. Но я и так сразу понял, о ком идет речь. Сквозь толпу людей, коров и павианов бог пробирался, как птица в ветках. Я не знал, куда он идет, но было ясно, что это ему все равно.

— Видите, — кичливо сказал возница, — в Индии человек может стать богом.

— У нас тоже, — срезал я его, не вдаваясь в подробности.

Не зная, что делать с письмом, я отдал его Шульману. Бог был по его части.

Шульману письмо понравилось. Он сказал, что офицер наверняка — хасид. Шульман их любил за бесповоротность. Остановив весьма произвольно выбранное мгновенье, они жили в нем, как у Бога за пазухой — так, чтоб один день не отличался от другого. БОльшего Бог им дать не мог, но они все равно просили.

— Проще всего, — учил меня Шульман, — в Бога не верить. Легко в Него верить, ни о чем не спрашивая, но только гордые евреи торгуются с Богом. Это и называется теологией.

Эта наука давалась мне с трудом. Пытаясь исправить положение, Шульман привел меня на семинар Гершковича, венчавший еврейскую жизнь Риги, которая, честно говоря, и без него процветала. В основном, благодаря молодежи, ходившей в синагогу — на танцы.

Синагогога пряталась на Пейтавас — самой узкой улице в городе. В праздник юная толпа заполняла ее, как фарш — кишку. Теснота будила чувства, и разгоряченные «хава-нагилой» консерваторки позволяли больше, чем намеревались. На Пейтавас еврейский Бог вел себя игриво. В других местах о Нем знали, но не говорили — разве что на допросах.

Впрочем, о Нем ведь и сказать нечего. В отличие от остальных у этого Бога нет истории. Лишенный начала, середины и конца, Он живет вне сюжета и этим разительно отличается от тех, кто не способен принять жизнь без фабулы. Зная все, Бог, как Ньютон, не строит гипотез. Мы же только этим и занимаемся. Бессильные представить себе будущее, мы продлеваем в него прошлое. Но завтрашней день переписывает вчерашний, и мы меняем биографию наперегонки с календарем.

Устав от этой спешки, интеллектуальный лидер семинара Чумаков перевернул доску и заменил непредсказуемое будущее невообразимым прошлым. Его любимым жанром была «Жизнь замечательных людей». Хотя людей было много, а Чумаков один, он не смущался разночтениями, выдавая себя за американского шпиона и гроссмейстера сразу. При этом Чумаков не говорил по-английски и играл в шашки — как Ноздрев.

У Гершковича Чумакова уважали: он обещал перевести Талмуд на латышский, а Высоцкого — на иврит. Сам Гершкович языков не знал, хотя жил духом и обедал двумя батонами. Он их даже не резал. В остальное время Гершкович выпускал самиздатский альманах «Еврейская мысль», перепечатывая на машинке «Кама сутру». Собственно еврейских мыслей было немного и все смешные — из анекдотов.

На семинаре их из осторожности не рассказывали, а писали, пользуясь особым планшетом, не оставляющем следов. Текст появлялся, когда матовая бумажка приставала к картонке, но стоило ее отлипить, как написанное исчезало навсегда, не оставляя следов — только в душе. Этим стирающее беседу устройство напоминало сны, но тогда мне было не до них: стояла весна и приближался Пурим. О нем нам рассказал Гершкович:

— Скрыв национальность, красавица Эсфирь соблазнила царя и пробралась в Кремль. Там ее ждали почести и богатства, но она не забыла своих и помогла им повесить на ветке Суслова и истребить погромщиков — в одних Сузах до пятисот человек. После этого в царстве Артаксеркса полюбили евреев, и ехать им никуда стало не нужно.

Все это не помешало Гершковичу объявить Пурим праздником отказников. В то время так называли евреев, которые стремились с обыкновенной родины на историческую, чтобы воссоединиться с несуществующим дядей и не тосковать по оставленным жене, детям и теще. Дожидаясь разрешения на отъезд, отказники коротали у Гершковича свободные годы, ибо нигде не служили. Хоккеист Толя, например, когда его выперли из команды, стал зваться Нафталией и выучился шить, что раздражало Гершковича.

— Наш Нафталия представляет свое еврейское будущее по-местечковски, — говорил он.

Чумаков для конспирации разгружал вагоны. Однажды он и меня пригласил — на апельсины. Снаружи состав был выкрашен немаркой краской, зато изнутри оранжево пламенел.

— Как в Хайфе, — радовался Чумаков.

Ящики были тяжелые, и мы часто присаживались перекусить. После пятнадцатого апельсина я их возненавидел и никогда больше не ел — даже в тропиках.

Как это водится у настоящих евреев, семинаристы решили отметить Пурим театральным представлением. Роль нашлась каждому. Чумакову дали Библию, назначив суфлером. Амбал Толя играл победоносную Эсфирь. Истощенный Гершкович изображал приговоренный еврейский народ.

Царя, правда, не было, но Шульман нашел выход, ибо был хорошим евреем. Даже слишком, потому что с ним подружился мой тесть с васильковыми, как у врубелевского Пана, глазами. Ловкий телом и умелый душой, Спиридон Макарыч любил шахматы и ненавидел евреев, кроме тех, у кого выигрывал.

Забыв Бога и презирая атеизм, он верил только в сионских мудрецов. Антропоморфные, словно олимпийцы, евреи олицетворяли стихию. Могущественные, но не всесильные, они вредили, как могли. С остальным справлялось политбюро. Однако, не урон, а резон бесил Спиридона Макарыча. Евреи пронизывали мир невидимым излучением, придавая ему смысл и умысел. Под их тайным, как радиация, влиянием жизнь становилось целесообразной: всему находилась причина, ибо за всем стояла выгода. Евреи избавляли вселенную от хаоса, что и делало ее неприемлемой для тестя, и он мстил ей по-своему. Его анархизм носил изуверский характер. Спиридон Макарыч прекрасно понимал, что чистый хаос — тоже порядок. Непредсказуемость вооружает предусмотрительностью и лишает выбора: опоздавшему уже некуда торопиться. Куда опаснее мир, застигнутый в состоянии полураспада. Нет ничего страшнее мнимого порядка, бросающего нас как раз тогда, когда мы решились на него положиться.

Верный своим заблуждениям, Спиридон Макарыч умел делать все, но — наполовину. Взявшись за ремонт, он выкрасил лазоревой краской полкомнаты. Части полуразобранного фотоаппарата годами лежали на своем месте, не давая смахнуть пыль, если б такая мысль и могла придти в голову. На свадьбу Спиридон Макарыч подарил нам четные тома советской энциклопедии.

Жил он скудно, но и в роскоши себе не отказывал: некрашенную часть пола занимали каминные часы пушкинской эпохи, с окончанием которой они перестали тикать. Решив, что обрюзгшие от хода времени часы стали тяжелы на подъем, Спиридон Макарыч задумал ополовинить вес главной пружины, распилив ее вдоль. Закаленный металл отчаянно сопротивлялся, и пружина отнимала все его свободное время. Рабочие часы Спиридон Макарыч отдавал рыбалке. Трактовал он ее широко — от перемета до динамита, но всему предпочитал невидимую для рыбнадзора японскую сеть, которую закидывал по месту работу — в грузовом порту. Улов так вонял керосином, что рыбу приходилось сушить, но и тогда при ней было лучше не курить.

Неосторожно породнившись, Спиридон Макарыч врал о добыче с запасом. Будучи уверен, что евреи его все равно обманут, он применял превентивные меры, но без видимых эффектов, потому что евреям редко доверяют глушить рыбу.

Больше всех нас ему нравилась мама — у нее не было глаза. Спиридон Макарыч звал ее адмиралом Нельсоном. Со мной было хуже. Как все антисемиты, тесть дружил только с теми евреями, кто обманывал его ожидания. Шульману повезло: он пил водку и плохо играл в шахматы. Я тоже был не Ботвинник, но Шульман больше походил на еврея, что усиливало радость победы.

Заманивая Спиридона Макарыча в Пурим, Шульман напирал на то, что царь не виноват: он не знал, что Эсфирь — еврейка. К тому же царь обещал ей полцарства. Тестю это понравилось. Особенно, когда под видом Артаксеркса решили вывести Брежнева. Если не считать бровей и лысины, тесть на него походил: дородность бывшего спортсмена в соединении с вальяжностью несостоявшегося сановника. Кроме того, Спиридон Макарыч Брежневу все прощал: тот был злодеем наполовину.

Чтобы помочь Спиридону Макарычу войти в роль, Шульман с жаром каббалиста углубился в Библию.

— Книга бесспорно имела в виду Брежнева. Об этом говорят обстоятельства времени и места. События разворачивались в 12-й год царского правления, то есть — сегодня. То же и с географией. Владения Артаксеркса распространялись от Индии до Эфиопии, другими словами — от Афганистана до марксистской Эритреи.

Но кто же такой сам Брежнев? Непонятый мудрец!

Он взвалил на себя бремя власти, чтобы она не досталась тем, кто мог бы ею распорядиться по назначению. Щадя страну, Брежнев не желает ею править. Чтобы обезопасить власть, он сделал ее декоративной, позолотив себя, как новогоднюю елку. Замаскировавшись орденами, Брежнев стал истуканом, возвышающимся над народом как символ его священного бездействия.

Внимая Шульману, Спиридон Макарыч пришел на премьеру с удочкой.

Пурим, однако, переполнил чашу терпения, и власти погубили семинар Гершковича, отпустив нас на все четыре стороны.

Мы уезжали разом и по-своему. Толя вез мемориальную клюшку и любимые выкройки. Чумаков зашил в воротник автограф Штирлица. Шульман взял с собой книгу Брежнева «Малая земля». Он не оставлял надежды разгадать ее тайну. Зато у Гершковича оказалось 17 чемоданов. Два из них занимала бесценная перина.

В Новом Свете все осталось по-старому. Шульман работает Шульманом. Пахомов полюбил его с первого взгляда.

Чумаков по-прежнему выдает себя за шпиона. Он даже устроился в ЦРУ — читать газеты. Однажды он привел ко мне коллег. Пока один выпытывал подноготную, другой попросил сделать телевизор погромче — показывали Микки-Мауса.

Толя тоже устроился по призванию — портным в оперу. В первый день, желая отличиться, он сшил 15 пар безупречных брюк. Через час их привезли из пиротехнического цеха в лохмотьях. Толя не знал, что штаны предназначались хору, от которого сюжет требовал петь на баррикадах.

Даже Гершкович работает по специальности. Он вернулся на родину — читать лекции узникам Сиона. Кончает их он всегда одинаково:

— Все говорят Брежнев, Брежнев, а он евреев выпустил.

— Не всех, — вздыхает невезучий Спиридон Макарыч. Врачи отрезали ему ногу. Еще хорошо, что одну.

Загрузка...