- Ворует! - повторил мальчик.
Карп с удивлением посмотрел на него, мигнул глазами и спокойно отвернулся в сторону. Хозяин угрюмо сдвинул брови и снова начал гладить бороду. Илья чувствовал, что происходит что-то странное, и напряжённо ждал конца. В пахучем воздухе лавки жужжали мухи, был слышен тихий плеск воды в чане с живой рыбой.
- Карпушка! - окрикнул купец приказчика, неподвижно и со вниманием смотревшего на улицу.
- Чего изволите? - откликнулся Карп, быстро подходя к хозяину и глядя в лицо ему своими вежливо-ласковыми глазами.
- Слышал ты, что про тебя сказано? - с усмешкой спросил Строганый.
- Слышал...
- Ну и что же?
- Ничего!.. - пожав плечами, сказал Карп.
- Это как же - ничего?
- Очень просто, Кирилл Иванович. Я, Кирилл Иванович, имею свое достоинство, будучи человеком, уважающим себя, и потому на мальчика мне не подобает обижаться. Как сами изволите видеть, мальчик откровенно глуп, не имеет никаких понятий...
- Ты мне зубов не заговаривай! ты скажи - правду он говорил?
- Что такое правда, Кирилл Иванович? - воскликнул Карп, снова пожимая плечами, и склонил голову набок. - Конечно, ежели вам угодно - то вы его слова примете за правду... Воля ваша!..
Карп вздохнул и обиженно развёл руками.
- Н-да, на всё здесь воля моя... - согласился хозяин. - Так, по-твоему, мальчонка-то глуп?
- Совершенно глуп, - с глубокой уверенностью сказал Карп.
- Ну, это ты, пожалуй, врёшь... - неопределённо сказал Строганый и вдруг захохотал.
- Нет, как это он ляпнул прямо в зенки тебе - хо-хо! "Ворует Карп?" "Ворует!" Хо-хо-хо!
Когда хозяин засмеялся, Илья почувствовал, что в сердце его вспыхнула мстительная радость, он с торжеством взглянул на Карпа и с благодарностью на хозяина. Карп прислушался к хозяйскому смеху и тоже выпустил из горла осторожный смешок:
- Хе-хе-хе!..
Но Строганый, услыхав эти жиденькие звуки, сурово скомандовал:
- Запирай лавку!..
Когда Илья шёл домой, Карп, потрясая головою, говорил ему:
- Дурак ты, дурак! Ну, сообрази, зачем затеял ты канитель эту? Разве так пред хозяевами выслуживаются на первое место? Дубина! Ты думаешь, он не знал, что мы с Мишкой воровали? Да он сам с того жизнь начинал... Что он Мишку прогнал - за это я обязан, по моей совести, сказать тебе спасибо! А что ты про меня сказал - это тебе не простится никогда! Это называется глупая дерзость! При мне, про меня - эдакое слово сказать! Я тебе его припомню!.. Оно указывает, что ты меня не уважаешь...
Илья слушал эту речь, но плохо понимал её. По его разумению, Карп должен был сердиться на него не так: он был уверен, что приказчик дорогой поколотит его, и даже боялся идти домой... Но вместо злобы в словах Карпа звучала только насмешка, и угрозы его не пугали Илью. Вечером хозяин позвал Илью к себе, наверх.
- Ага! Ну-ка, поди-ка! - проводил его Карп зловещим восклицанием.
Войдя наверх, Илья остановился у двери большой комнаты, среди неё, под тяжёлой лампой, опускавшейся с потолка, стоял круглый стол с огромным самоваром на нём. Вокруг стола сидел хозяин с женой и дочерями, - все три девочки были на голову ниже одна другой, волосы у всех рыжие, и белая кожа на их длинных лицах была густо усеяна веснушками. Когда Илья вошёл, они плотно придвинулись одна к другой и со страхом уставились на него тремя парами голубых глаз.
- Вот он! - сказал хозяин.
- Скажите, пожалуйста, какой! - опасливо воскликнула хозяйка и так посмотрела на Илью, точно раньше она никогда не видала его. Строганый усмехнулся, погладил бороду, постучал пальцами по столу и внушительно заговорил:
- Позвал я тебя, Илья, затем, чтобы сказать тебе - ты мне больше не нужен, стало быть, собирай свою хурду-мурду и уходи...
Илья вздрогнул, удивлённо раскрыл рот и, повернувшись, пошёл вон из комнаты.
- Стой! - сказал купец, протянув к нему руку, и, стукнув по столу ладонью, повторил тоном ниже: - Стой!
Затем он поднял палец кверху и солидно, медленно заговорил:
- Позвал я тебя не за одним этим... Нет!.. Поучить тебя надо... Надо объяснить тебе,- почему ты стал мне вреден? Худа ты мне не сделал, паренёк грамотный, не ленивый... честный и здоровый... Всё это - козыри. Но и с козырями ты мне не нужен... Не ко двору... Почему, - вопрос?..
Илья удивился: его хвалят и - гонят вон. Это не объединялось в его голове, вызывало в нём двойственное чувство удовольствия и обиды. Ему казалось, что хозяин сам не понимает того, что он делает... Мальчик шагнул вперёд и почтительно спросил:
- Вы меня за то прогоняете, что я - с ножом давеча?..
- А, батюшки! - испуганно воскликнула хозяйка. - Какой дерзкий! Ах, господи!..
- Вот! - сказал хозяин с удовольствием, улыбаясь Илье и тыкая пальцем по направлению к нему. - Ты - дерзок! Именно так! Ты - дерзок... Служащий мальчик должен быть смирен, - смиренномудр, как сказано в писании... Он живёт на всём хозяйском... У него пища хозяйская, и ум хозяйский, и честность тоже... А у тебя - своё... Ты, например, в глаза человеку лепишь - вор! Это нехорошо, это дерзко... Ты - ежели честный - мне скажи об этом тихонько скажи... Я уж сам определю всё, я - хозяин!.. А ты вслух - вор!.. Нет, ты погоди... Коли из троих один честен - это для меня ничего не значит... Тут особый счёт надобен... Если же один честен, а девять подлецы, никто не выигрывает... Но человек пропадает. А ежели семеро честных на трёх подлецов - твоя взяла... Понял? Которых больше, те и правы... Вот как о честности рассуждать надо...
Строганый отёр ладонью пот со лба и продолжал:
- Опять же - хватаешь ты ножик...
- О господи Исусе! - с ужасом воскликнула хозяйка, а девочки ещё плотнее прислонились одна к другой.
- Сказано - взявши нож, от него и погибнешь... Вот почему ты мне лишний... Так-то... На вот тебе полтинку, и - иди... Уходи... Помни - ты мне ничего худого, я тебе - тоже... Даже - вот, на! Дарю полтинник... И разговор вёл я с тобой, мальчишкой, серьёзный, как надо быть и... всё такое... Может, мне даже жалко тебя... но неподходящий ты! Коли чека не по оси - её надо бросить... Ну, иди...
Речь хозяина Илья понял просто - купец прогонял его потому, что не мог прогнать Карпа, боясь остаться без приказчика. От этого Илье стало легко и радостно. И хозяин показался ему простым, милым.
- Прощайте! - сказал Илья, крепко сжав в руке серебряную монету. Покорно благодарю!
- Не на чем! - ответил Строганый, кивнув ему головой.
- А-я-яй! Ни слезинки не выронил!.. - донёсся вслед Илье укоризненный возглас хозяйки.
Когда Илья, с узлом на спине, вышел из крепких ворот купеческого дома, ему показалось, что он идёт из серой, пустой страны, о которой он читал в одной книжке, - там не было ни людей, ни деревьев, только одни камни, а среди камней жил добрый волшебник, ласково указывавший дорогу всем, кто попадал в эту страну.
Был вечер ясного дня весны. Заходило солнце, на стёклах окон пылал красный огонь. Это напомнило мальчику день, когда он впервые увидал город с берега реки. Тяжесть узла с пожитками давила ему спину, - он замедлил шаги. По тротуару шли люди, задевая его ношу, с грохотом ехали экипажи; в косых лучах солнца носилась пыль, было шумно, суетливо, весело. В памяти мальчика вставало всё то, что он пережил в городе за эти годы. Он чувствовал себя взрослым человеком, сердце его билось гордо и смело, и в ушах его звучали слова купца:
"Ты мальчик грамотный, неглупый, здоровый, не ленивый... Это твои козыри..."
Илья снова ускорил шаги, чувствуя в себе крепкую радость и улыбаясь при мысли, что завтра не надо идти в рыбную лавку...
Возвратясь в дом Петрухи Филимонова, Илья с гордостью убедился, что он действительно очень вырос за время службы в рыбной лавке. Все в доме относились к нему со вниманием и лестным любопытством. Перфишка подал ему руку.
- Приказчику - почтение! Что, брат, отслужил? Слышал я о твоих подвигах - ха-ха! Они, брат, любят, когда язык им пятки лижет, а не когда правду режет...
Маша, увидав его, радостно вскричала:
- О-го-о! Какой ты стал!
Яков тоже обрадовался.
- Ну вот, и опять вместе будем жить... А у меня книжка есть "Альбигойцы", - ну история, я тебе скажу! Есть там один - Симон Монфор... вот так чудище!
И Яков торопливо, сбивчиво начал рассказывать содержание книжки. А Илья, глядя на него, с удовольствием подумал, что его большеголовый товарищ остался таким же, каков был. В поведении Ильи у Строганого Яков не увидал ничего особенного. Он просто сказал ему:
- Так и надо было...
Петруха был удивлён поведением Ильи и не скрыл этого, одобрительно сказав:
- Ловко ты их поддел, ловко, брат! Ну, а Кирилл Ивановичу, конечно, нельзя менять Карпа на тебя. Карп дело знает, цена ему высокая. Ты по правде хочешь, в открытую пошёл... Потому он тебя и перевесил...
Но на другой день дядя Терентий тихонько сказал племяннику:
- Ты с Петрухой-то не тово... не очень разговаривай... Осторожненько... Он тебя ругает... Ишь, говорит, какой правдолюб!
Илья засмеялся.
- А вчера он меня хвалил!
Отношение Петрухи не умерило в Илье повышенной самооценки. Он чувствовал себя героем, он понимал, что вёл себя у купца лучше, чем вёл бы себя другой в таких обстоятельствах.
Месяца через два, после тщетных поисков нового места, у Ильи с дядей завязался такой разговор:
- Да-а!.. - уныло тянул горбун. - Нету местов для тебя... Везде говорят - велик... Как же будем жить, милачок?
А Илья солидно и убедительно говорил:
- Мне пятнадцать лет, я грамотный. А ежели я дерзкий, так меня и с другого места прогонят... всё равно!
- Что же делать будем? - опасливо спрашивал Терентий, сидя на своей постели и крепко упираясь в неё руками.
- Вот что: закажи ты мне ящик и купи товару. Мылов, духов, иголок, книжек - всякой всячины!.. И буду я ходить, торговать!
- Что-то я не понимаю этого, Илюша, - у меня трактир в голове, шумит!.. Тук, тук, тук... Мне слабо думаться стало... И в глазах и в душе всё одно... Всё - это самое...
В глазах горбуна действительно застыло напряжённое выражение, точно он всегда что-то считал и не мог сосчитать.
- Да ты попробуй! Ты пусти меня... - упрашивал его Илья, увлечённый своею мыслью, сулившей ему свободу.
- Ну, господь с тобой! Попробуем!..
- Увидишь, что будет! - радостно вскричал Илья.
- Эх! - глубоко вздохнул Терентий и с тоской заговорил: - Рос бы ты поскорее! Будь-ка ты побольше - охо-хо! Ушёл бы я... А то - как якорь ты мне, - из-за тебя стою я в гнилом озере этом... Ушёл бы я ко святым угодникам... Сказал бы им.- "Угодники божий! Милостивцы и заступники! Согрешил я, окаянный!"
Горбун беззвучно заплакал. Илья понял, о каком грехе говорит дядя, и сам вспомнил этот грех. Сердце у него вздрогнуло. Ему было жалко дядю, и, видя, что всё обильнее льются слёзы из робких глаз горбуна, он проговорил:
- Ну, не плачь уж... - Замолчал, подумал и утешительно добавил: Ничего, - простят!..
И вот Илья начал торговать. С утра до вечера он ходил по улицам города с ящиком на груди и, подняв нос кверху, с достоинством поглядывал на людей. Нахлобучив картуз глубоко на голову, он выгибал кадык и кричал молодым, ломким голосом:
- Мыло! Вакса! Шпильки, булавки! Нитки, иголки!
Пёстрой, шумной волной текла жизнь вокруг, он плыл в этой волне свободно и легко, толкался на базарах, заходил в трактиры, важно спрашивал себе пару чая и пил его с белым хлебом долго, солидно, - как человек, знающий себе цену. Жизнь казалась ему простой, лёгкой, приятной. Его мечты принимали простые и ясные формы: он представлял себя чрез несколько лет хозяином маленькой, чистенькой лавочки, где-нибудь на хорошей, не очень шумной улице города, а в лавке у него - лёгкий и чистый галантерейный товар, который не пачкает, не портит одёжи. Сам он тоже чистый, здоровый, красивый. Все в улице уважают его, девушки смотрят ласковыми глазами. Вечером, закрыв лавку, он сидит в чистой, светлой комнате, пьёт чай и читает книжку. Чистота во всём казалась ему необходимым и главным условием порядочной жизни. Так мечталось ему, когда никто не обижал его грубым обращением, ибо с той поры, как он понял себя самостоятельным человеком, он стал чуток и обидчив.
Но когда ему не удавалось ничего продать, и он, усталый, сидел в трактире или где-нибудь на улице, ему вспоминались грубые окрики и толчки полицейских, подозрительное и обидное отношение покупателей, ругательства и насмешки конкурентов, таких же разносчиков, как он, - тогда в нём смутно шевелилось большое, беспокойное чувство. Его глаза раскрывались шире, смотрели глубже в жизнь, а память, богатая впечатлениями, подкладывала их одно за другим в механизм его рассудка. Он ясно видел, что все люди идут к одной с ним цели, - ищут той же спокойной, сытой и чистой жизни, какой хочется и ему. И никто не стесняется оттолкнуть со своей дороги другого, если он мешает ему; все жадны, безжалостны, часто обижают друг друга, не имея в этом надобности, без пользы для себя, только ради удовольствия обидеть человека. Иногда оскорбляют со смехом, и редко кто-нибудь жалеет обиженного...
От этих дум торговля казалась ему скучным делом, мечта о чистой, маленькой лавочке как будто таяла в нём, он чувствовал в груди пустоту, в теле вялость и лень. Ему казалось, что он никогда не выторгует столько денег, сколько нужно для того, чтоб открыть лавочку, и до старости будет шляться по пыльным, жарким улицам с ящиком на груди, с болью в плечах и спине от ремня. Но удача в торговле, вновь возбуждая его бодрость, оживляла мечту.
На одной из бойких улиц города Илья увидал Пашку Грачёва. Сын кузнеца шёл по тротуару беспечной походкой гуляющего человека, руки его были засунуты в карманы дырявых штанов, на плечах болталась не по росту длинная синяя блуза, тоже рваная и грязная, большие опорки звучно щёлкали каблуками по камню панели, картуз со сломанным козырьком молодецки сдвинут на левое ухо, половину головы пекло солнце, а лицо и шею Пашки покрывал густой налёт маслянистой грязи. Он издали узнал Илью, весело кивнул ему головой, но не ускорил шага навстречу ему.
- Каким ты фертом... - сказал Илья.
Пашка крепко стиснул его руку и засмеялся. Его зубы и глаза блестели под маской грязи весело.
- Как живёшь?
- Живём, как можем, есть пища - гложем, нет - попищим, да так и ляжем!.. А я ведь рад, что тебя встретил, чёрт те дери!
Ты что никогда не придёшь? - спросил Илья, улыбаясь. Ему тоже было приятно видеть старого товарища таким весёлым и чумазым. Он поглядел на Пашкины опорки, потом на свои новые сапоги, ценою в девять рублей, и самодовольно улыбнулся.
- А я почём знаю, где ты живёшь!.. - сказал Грачёв.
- Всё там, у Филимонова...
- А Яшка говорил, что ты где-то рыбой торгуешь...
Илья с гордостью рассказал Пашке о своей службе у Строганого.
- Ай да наши - чуваши! - одобрительно воскликнул Грачёв. - А я тоже, из типографии прогнали за озорство, так я к живописцу поступил краски тереть и всякое там... Да, чёрт её, на сырую вывеску сел однажды... ну начали они меня пороть! Вот пороли, черти! И хозяин, и хозяйка, и мастер... прямо того и жди, что помрут с устатка... Теперь я у водопроводчика работаю. Шесть целковых в месяц... Ходил обедать, а теперь на работу иду...
- Не торопишься.
- А пёс с ней! Разве всю её когда переделаешь? Надо будет зайти к вам...
- Приходи! - дружески сказал Илья.
- Книжки-то читаете?
- Как же! А ты?
- И я клюю помалу...
- А стихи сочиняешь?..
- И стихи...
Пашка снова весело захохотал.
- Приходи, а? Стихи тащи...
- Приду... Водочки принесу...
- Пьёшь?
- Хлещем... Однако - прощай!..
- Прощай! - сказал Илья.
Он пошёл своей дорогой, думая о Пашке. Ему казалось странным, что этот оборванный паренёк не выказал зависти к его крепким сапогам и чистой одежде, даже как будто не заметил этого. А когда Илья рассказал о своей самостоятельной жизни, - Пашка обрадовался. Илья тревожно подумал: неужели Грачёв не хочет того, чего все хотят, - чистой, спокойной, независимой жизни?
Особенно ясно чувствовал Илья грусть и тревогу после посещения церкви. Он редко пропускал обедни и всенощные. Он не молился, а просто стоял где-нибудь в углу и, ни о чём не думая, слушал пение. Люди стояли неподвижно, молча, и было в их молчании единодушие. Волны пения носились по храму вместе с дымом ладана, порой Илье казалось, что и он поднимается вверх, плавает в тёплой, ласковой пустоте, теряя себя в ней. Торжественное настроение миротворно веяло на душу, и было в нём что-то совершенно чуждое суете жизни, непримиримое с её стремлениями. Сначала в душе Ильи это впечатление укладывалось отдельно от обычных впечатлений дня, не смешивалось с ними, не беспокоило юношу. Но потом он заметил, что в сердце его живёт нечто, всегда наблюдающее за ним. Оно пугливо скрывается где-то глубоко, оно безмолвно в суете жизни, но в церкви оно растёт и вызывает что-то особенное, тревожное, противоречивое его мечтам о чистой жизни. В эти моменты ему всегда вспоминались рассказы об отшельнике Антипе и любовные речи тряпичника:
"Господь всё видит, всему меру знает! Кроме его - никого!"
Илья приходил домой полный смутного беспокойства, чувствуя, что его мечта о будущем выцвела и что в нём в самом есть кто-то, не желающий открыть галантерейную лавочку. Но жизнь брала своё, и этот кто-то скрывался в глубь души...
Разговаривая с Яковом обо всём, Илья однако не говорил ему о своём раздвоении. Он и сам думал о нём только по необходимости, никогда своей волей не останавливая мысль на этом непонятном ему чувстве.
Вечера он проводил приятно. Возвращаясь из города, шёл в подвал к Маше и хозяйским тоном спрашивал:
- Машутка! Как у нас насчёт самоварчика?
Самоварчик уже был готов и стоял на столе, курлыкая и посвистывая. Илья всегда приносил с собой чего-нибудь вкусного: баранок, мятных пряников, медовой коврижки, а иногда и варенья паточного, - и Маша любила поить его чаем. Девочка тоже начала зарабатывать деньги: Матица научила её делать из бумаги цветы, и Маше нравилось составлять из тонких, весело шуршавших бумажек яркие розы. Иногда она зарабатывала до гривенника в день. Её отец заболел тифом, слишком два месяца пролежал в больнице и пришёл оттуда сухой, тонкий, с прекрасными тёмными кудрями на голове. Он сбрил свою растрёпанную, бесшабашную бородёнку и, несмотря на жёлтые, ввалившиеся щёки, казался помолодевшим. По-прежнему он работал у чужих людей и даже ночевать домой являлся редко, предоставив квартиру в полное распоряжение дочери. Она тоже стала звать отца, как все, - Перфишкой. Сапожник забавлялся её отношением к нему и, видимо, чувствовал уважение к своей кудрявой девочке, умевшей хохотать так же весело, как сам он.
Вечернее чаепитие у Маши вошло в привычку Ильи и Якова. Они пили долго, много, обливаясь потом, разговаривая обо всём, что задевало их. Илья рассказывал о том, что видел в городе, Яков, читавший целыми днями,- о книгах, о скандалах в трактире, жаловался на отца, а иногда - всё чаще говорил нечто такое, что Илье и Маше казалось несуразным, непонятным. Чай был необыкновенно вкусен, а самовар, весь покрытый окисями, имел славную старческую рожу, ласково-хитрую. Почти всегда, когда ребята только что входили во вкус чаепития, самовар с добродушным ехидством начинал гудеть, ворчать, и в нём не оказывалось воды. Маша хватала его и тащила доливать; каждый вечер ей приходилось делать это по нескольку раз.
Если всходила луна, то и её луч попадал в компанию детей.
В этой яме, стиснутой полугнилыми стенами, накрытой тяжёлым, низким потолком, всегда чувствовался недостаток воздуха, света, но в ней было весело и каждый вечер рождалось много хороших чувств и наивных, юных мыслей.
Иногда при чаепитии присутствовал Перфишка. Обыкновенно он помещался в тёмном углу комнаты на подмостках около коренастой, осевшей в землю печи или влезал на печь, свешивал оттуда голову, и в сумраке блестели его белые, мелкие зубы. Дочь подавала ему большую кружку чаю, сахар и хлеб; он, посмеиваясь, говорил:
- Покорнейше благодарю, Марья Перфильевна. Чувствительно растрясён!
Иногда он со вздохом зависти восклицал:
- А хорошо вы живёте, ребята, чтоб вас дождём размочило! Совсем как люди.
И потом, улыбаясь и вздыхая, рассказывал:
- Житьё-то? Всё улучшается! Всё приятнее жить человеку год от года. Я в ваши года, бывало, только со шпандырем беседы вёл. Начнёт это он меня по спине гладить, а я от удовольствия вою что есть мочи. Перестанет он - спина обидится, надуется и ноет, по милом друге тоскует. Ну, он долго себя ждать не заставлял, - чувствительный был шпандырь! Только всего и удовольствия видел я, ей-богу! Вот вы теперь вырастете большие и будете всё это вспоминать, - разговоры, случаи разные и всю вашу приятную жизнь. А я вот вырос - сорок шестой год мне, - а вспомнить нечего! Ни искры! Совсем нечего вспомнить. Вроде как бы слеп и глух был я в ваши годы. Только и помню, что во рту у меня всегда зубы щёлкали с голоду да холоду, на роже синяки росли,- а уж как у меня кости, уши, волосы целы остались - этого я не могу понять. Не били меня, милого, только печкой, а об печку - сколько угодно! Н-да, старались, учили, как верёвочку сучили... А хоть меня и били, и кожу с меня лупили, и кровь сосали, и на пол бросали - русский человек живуч! Хоть толки его в ступе - он всё на своё место вступит! Ха-ароший, крепкий человек... Вот я: меня и мололи, и в щепы кололи, а я живу себе кукушкой, порхаю по трактирам, доволен всем миром! Бог меня любит... Раз взглянул на меня, засмеялся, ах, говорит, - такой-сякой! И махнул на меня рукой...
Молодёжь, слушая складные речи сапожника, смеялась. И Илья смеялся, но, в то же время, речи Перфишки будили в нём всегда одну и ту же навязчивую мысль. Однажды он с недоверчивой усмешкой спросил сапожника:
- Будто ты ничего и не хочешь?
- Кто говорит? Мне, примерно, всегда выпить хочется...
- Нет, ты правду скажи: ведь хочется чего-нибудь? - настойчиво спросил Илья.
- Вправду? Н-ну, тогда... гармонию бы!.. Ха-аро-шую бы гармонию желал я иметь... Целковых эдак в двадцать... пять! С-с-с!
Он тихо засмеялся, но тотчас же умолк, что-то сообразил и уже с полным убеждением сказал Илье:
- Нет, брат, и гармония тоже ни к чему мне... Во-первых - дорогую я обязательно пропью! Во-вторых - а вдруг она объявит себя хуже моей? Ведь теперь у меня какая гармония? Ей нет цены! В ней - душа моя квартирует! У меня гармония редкостная, - она, может, одна такая-то и живёт на свете... Гармония - как жена... У меня вот жена тоже была - ангел, а не человек! И ежели мне теперь жениться, - как можно? Другую такую, как была, - не найдёшь... К новой-то жене - обязательно старую мерку прикинешь, а она окажется `уже... и будет оттого и мне и ей хуже!.. Эх, брат, не то ведь хорошо, что хорошо, а то - что любо!
С похвалами сапожника своей гармонии Илья соглашался. Перфишкин инструмент своей звучностью у всех вызывал единодушное удивление. Но Илья не мог поверить тому, что у сапожника нет никаких желаний. Пред Лунёвым вставал определённый вопрос: неужели, всю жизнь живя в грязи, гуляя в отрепьях, пьянствуя и умея играть на гармонии, можно не желать ничего лучшего? Эта мысль позволяла ему относиться к Перфишке как к блаженненькому, но в то же время он всегда с интересом и недоверием присматривался к беспечному человеку и чувствовал, что сапожник по душе своей лучше всех людей в этом доме, - хотя он пьяница никчемный...
Иногда молодёжь подходила к тем огромным и глубоким вопросам, которые, раскрываясь пред человеком, как бездонные пропасти, властно влекут его пытливый ум и сердце в свою таинственную тьму. Эти вопросы возбуждал Яков. У него образовалась странная привычка: он стал ко всему прижиматься, точно чувствовал себя нетвёрдым на ногах. Сидя, он или опирался плечом на ближайший предмет, или крепко клал на него руку. Идя по улице быстрым, но неровным шагом, он зачем-то дотрогивался рукою до тумб, точно считал их, или тыкал ею в заборы, как бы пробуя их устойчивость. За чаем у Маши он сидел под окном, прижимаясь спиною к стене, и длинные пальцы его рук всегда цеплялись за стул или за край стола. Склонив набок большую голову, покрытую гладкими и мягкими волосами цвета сырого мочала, он поглядывал на собеседников, и голубые глаза на его бледном лице то прищуривались, то широко открывались. По прежнему он любил рассказывать свои сны и никогда не мог изложить содержание прочитанной им книжки, не прибавив от себя чего-то странного. Илья уличал его в этом, но Яков не смущался и просто говорил:
- Так, как я рассказывал, - лучше. Ведь это только священное писание нельзя толковать, как хочется, а простые книжки - можно! Людьми писано, и я - человек. Я могу поправить, если не нравится мне... Нет, ты мне вот что скажи: когда ты спишь - где душа?
- А я почему знаю? - отвечал Илья, не любивший таких вопросов, - они вызывали в нём какую-то неприятную смуту.
- Я думаю, это верно, что она улетает, - объявил Яков.
- Конечно, улетает, - с уверенностью говорила Маша.
- А ты почему знаешь? - строго спрашивал Илья.
- Так...
- Улетает, - задумчиво улыбаясь, говорил Яков. - Ей тоже отдохнуть надо... Оттого и - сны...
Не зная, что сказать на это, Илья молчал, хотя всегда чувствовал в себе сильное желание возражать товарищу. И все молчали некоторое время, иногда несколько минут. В тёмной яме становилось как будто ещё темнее. Коптила лампа, пахло углями из самовара, долетал глухой, странный шум: гудел и выл трактир, там, наверху. И снова рвался тихий голос Якова:
- Шумят люди... работают и всё такое. Говорится - живут. Потом - хлоп! Человек умер... Что это значит? Ты, Илья, как думаешь, а?
- Ничего не значит... Пришла старость, надо умирать...
- Умирают и молодые и дети... Умирают здоровые.
- Значит, не здоровы, коли умирают...
- А зачем живут все?
- Повёз! - насмешливо восклицал Илья. - Затем и живут, чтобы жить. Работают, добиваются удачи. Всякий хочет хорошо жить, ищет случая в люди выйти. Все ищут случаев таких, чтобы разбогатеть да жить чисто...
- Так это - бедные. А богатые? У них всё есть... Им чего искать?
- Ну, голова! Богатые! Коли их не будет - на кого бедным работать?
Яков подумал и спросил:
- Значит, все для работы живут, по-твоему?
- Ну да... Не совсем - все... Одни - работают, а другие просто так. Они уж наработали, накопили денег... и живут.
- А зачем?
- Да - чёрт! Хочется им, или - нет? Ведь тебе жить хочется? - кричал Илья, сердясь на товарища. Но ему было бы трудно ответить, почему он сердится: потому ли, что Яков спрашивает о таких вещах, или потому, что он плохо спрашивает?
- Ты зачем живёшь, - ну? - кричал он товарищу.
- Вот я и не знаю! - покорно говорил Яков. - Я бы и умер... Страшно... а всё-таки - любопытно...
И вдруг он начинал говорить голосом ласковым и упрекающим:
- Ты сердишься, а - напрасно. Ты подумай: люди живут для работы, а работа для них... а они? Выходит - колесо... Вертится, вертится, а всё на одном месте. И непонятно, - зачем? И где бог? Ведь вот она, ось-то, - бог! Сказано им Адаму и Еве: плодитесь, множьтесь и населяйте землю, - а зачем?
И, наклоняясь к товарищу, Яков таинственным шёпотом, с испугом в голубых глазах сказал:
- Знаешь что? Было и это сказано, сказано было - зачем? А кто-нибудь ограбил бога, - украл и спрятал объяснение-то... И это сатана! Кто другой? Сатана! Оттого никто и не знает - зачем?
Илья слушал бессвязную речь товарища, чувствовал, что она захватывает его, и молчал.
А Яков говорил всё торопливее, тише, глаза у него выкатывались, на бледном лице дрожал страх, и ничего нельзя было понять в его словах.
- Чего бог от тебя хочет - знаешь? Ага?! - вдруг выделялось из потока произносимых им слов торжествующее восклицание. И снова из его уст сыпались бессвязные слова. Маша смотрела на своего друга и покровителя, удивлённо раскрыв рот. Илья сердито хмурил брови. Ему было обидно не понимать. Он считал себя умнее Якова, но Яков поражал его своей удивительной памятью и уменьем говорить о разных премудростях. Уставши слушать и молчать, чувствуя, что у него в голове вырос тяжёлый туман, он, наконец, сердито прерывал оратора:
- Ну те к чёрту! Зачитался ты, сам ничего не понимаешь...
- Да я же про то и говорю, что ничего не понимаю! - с удивлением восклицал Яков.
- Так прямо и говори: не понимаю! А то лопочешь, как сумасшедший... А я его - слушай!
- Нет, ты погоди! - не отставал Яков. - Ведь ничего и нельзя понять... Примерно... вот тебе лампа. Огонь. Откуда он? Вдруг - есть, вдруг - нет! Чиркнул спичку - горит... Стало быть - он всегда есть... В воздухе, что ли, летает он невидимо?
Илью снова захватил этот вопрос. Пренебрежительное выражение сползло с его лица, он посмотрел на лампу и сказал:
- Кабы в воздухе он был, - тепло всегда было бы, а спичку и на морозе зажжёшь... Значит, не в воздухе...
- А где? - с надеждой глядя на товарища, спросил Яков.
- В спичке, - подала голос Маша.
Но в разговорах товарищей о премудростях бытия голос девочки всегда пропадал без ответа. Она уже привыкла к этому и не обижалась.
- Где? - вновь с раздражением кричал Илья. - Я не знаю. И знать не хочу! Знаю, что руку в него нельзя совать, а греться около него можно. Вот и всё.
- Ишь ты какой! - воодушевлённо и негодуя говорил Яков. - "Знать не хочу!" Эдак-то и я скажу, и всякий дурак... Нет, ты объясни - откуда огонь? О хлебе я не спрошу, тут всё видно: от зерна - зерно, из зерна - мука, из муки - тесто, и - готово! А как человек родится?
Илья с удивлением и завистью смотрел на большую голову товарища. Иногда, чувствуя себя забитым его вопросами, он вскакивал с места и произносил суровые речи. Плотный и широкий, он почему-то всегда в этих случаях отходил к печке, опирался на неё плечами и, взмахивая курчавой головой, говорил, твёрдо отчеканивая слова:
- Несуразный ты человек, вот что! И всё это у тебя от безделья в голову лезет. Что твоё житьё? Стоять за буфетом - не велика важность. Ты и простоишь всю жизнь столбом. А вот походил бы по городу, как я, с утра до вечера, каждый день, да поискал сам себе удачи, тогда о пустяках не думал бы... а о том, как в люди выйти, как случай свой поймать. Оттого у тебя и голова большая, что пустяки в ней топорщатся. Дельные-то мысли - маленькие, от них голова не вспухнет...
Яков слушал его и молчал, согнувшись на стуле, крепко держась за что-нибудь руками. Иногда его губы беззвучно шевелились, глаза учащённо мигали.
А когда Илья, кончив говорить, садился за стол, Яков снова начинал философствовать:
- Говорят, есть книга, - наука, - чёрная магия, и в ней всё объяснено... Вот бы найти книгу такую да прочитать... Наверно - страшно!
Маша пересаживалась от стола на свою постель и оттуда смотрела чёрными глазами то на одного, то на другого. Потом она начинала позёвывать, покачиваться, сваливалась на подушку.
- Ну, спать пора! - говорил Илья.
- Погоди... вот я Машутку укрою да огонь погашу.
Но, видя, что Илья уже протянул руку и хочет отворять дверь, Яков торопливо и жалобно попросил:
- Да погоди-и! Я боюсь один, - темно!..
- Эхма! - презрительно воскликнул Лунёв. - Шестнадцать лет тебе, а всё ты ещё младенчик. Как это я ничего не боюсь, а? Хоть чёрта встречу - не охну!
Яков молча суетился около Маши, потом торопливо дул на огонь лампы. Огонь вздрагивал, исчезал, и в комнату отовсюду бесшумно вторгалась тьма. Иногда, впрочем, через окно на пол ласково опускался луч луны.
Однажды в праздник Лунёв пришёл домой бледный, со стиснутыми зубами и, не раздеваясь, свалился на постель. В груди у него холодным комом лежала злоба, тупая боль в шее не позволяла двигать головой, и казалось, что всё его тело ноет от нанесённой обиды.
Утром этого дня полицейский, за кусок яичного мыла и дюжину крючков, разрешил ему стоять с товаром около цирка, в котором давалось дневное представление, и Илья свободно расположился у входа в цирк. Но пришёл помощник частного пристава, ударил его по шее, пнул ногой козлы, на которых стоял ящик, - товар рассыпался по земле, несколько вещей попортилось, упав в грязь, иные пропали. Подбирая с земли товар, Илья сказал помощнику:
- Это незаконно, ваше благородие...
- Ка-ак?.. - расправив рыжие усы, спросил обидчик.
- Драться нельзя...
- Да? Мигунов! Отведи его в часть! - спокойно приказал помощник.
И тот же полицейский, который позволил Илье стоять у цирка, отвёл его в часть, где Лунёв и просидел до вечера.
Столкновения с полицией бывали у Лунева и раньше, но в части он сидел ещё впервые и первый раз ощущал в себе так много обиды и злобы.
Лёжа на кровати, он закрыл глаза и весь сосредоточился на ощущении мучительно тоскливой тяжести в груди. За стеной в трактире колыхался шум и гул, точно быстрые и мутные ручьи текли с горы в туманный день. Гремело железо подносов, дребезжала посуда, отдельные голоса громко требовали водки, чаю, пива... Половые кричали:
- Сичас!
И, прорезывая шум дрожащей стальной нитью, высокий горловой голос грустно пел:
Я-а не ча-ял... тебя измыкати...
Другой, басовой и звучный, утопая в хаосе звуков, подпевал негромко и красиво:
А-ах, измыкал я-а... сво-ою мо-лодо-ость.
Кто-то закричал так, точно горло у него было деревянное, высохшее, с трещинами:
- Вр-рёшь! Сказано: "Яко соблюл еси слово терпения моего, и аз тя соблюду в годину искушения"...
- Сам врёшь, - отчетливо и горячо возражали ему, - там же сказано: "Понеже тепл еси, а не студен еси, ниже горящ - имам ти изблевати из уст моих"... вот! Что, взял?..
Раздался громкий хохот, и за ним посыпалась визгливая дробь:
- А я её - по личику, а я её - по нежному! да в ухо ей, да в зубы ей! раз, раз, раз!
Хохотали, а визгливый голос, захлёбываясь, продолжал:
- Она - хлясь оземь! А я её опять в рожицу, опять в милую! Н-на! Я первый целовал, я и изуродую...
- На-ачётчик! - насмешливо воскликнул кто-то.
- Нет, я буду горячиться!
- "Аз люблю, обличаю и наказую"... забыл?.. И ещё: "Не суди, да не судим будеши"... Опять же - Давида-царя слова - забыл?
Илья слушал спор, песню, хохот, но всё это падало куда-то мимо него и не будило в нём мысли. Пред ним во тьме плавало худое, горбоносое лицо помощника частного пристава, на лице этом блестели злые глаза и двигались рыжие усы. Он смотрел на это лицо и всё крепче стискивал зубы. Но песня за стеной росла, певцы воодушевлялись, их голоса звучали смелее и громче, жалобные звуки нашли дорогу в грудь Ильи и коснулись там ледяного кома злобы и обиды.
Изошё-ол я, добрый молодец...
Эх, со устья до-о вершинушки...
И оба голоса слились в жалобу:
Всю сиби-ирскую сто-оронушку,
Да всё искал домой до-оро-женьку...
Илья вздохнул, вслушиваясь в грустные слова. В густом шуме трактира они блестели, как маленькие звёзды в небе среди облаков. Облака плывут быстро, и звёзды то вспыхивают, то исчезают...
Ой, изжевал язык я с го-олоду,
Да изболели ко-ости с хо-олоду...
Илья подумал, что вот поют эти люди, хорошо поют, так, что песня за душу берёт. А потом они напьются водки и, может быть, станут драться... Ненадолго хватает в человеке хорошего...
Эх! ты судьба ли мо-оя чё-орная...
- жаловался высокий голос.
Бас сильно и густо запел:
Ты как ноша мне чу-гун-на-ая...
Память Ильи вызвала из прошлого образ деда Еремея. Старик говорил, потрясая головой, со слезами на щеках:
- Глядел я, глядел, а правды не видал...
Илья подумал, что вот дедушка Еремей бога любил и потихоньку копил деньги. А дядя Терентий бога боится, но деньги украл. Все люди всегда как-то двоятся- сами в себе. В грудях у них словно весы, и сердце их, как стрела весов, наклоняется то в одну, то в другую сторону, взвешивая тяжести хорошего и плохого.
- Ага-а! - рявкнул кто-то в трактире. И вслед за тем что-то упало, с такой силой ударившись о пол, что даже кровать под Ильёй вздрогнула.
- Стой!.. Ба-атюшки...
- Держи его...
- Кра-у-ул...
Шум сразу усилился, закипел, родилась масса новых звуков, все они завертелись, завыли, затрепетали в воздухе, сцепившись друг с другом, как стая злых и голодных собак.
Илья с удовольствием слушал, ему было приятно, что случилось именно то, чего он ожидал, и подтверждает его мысли о людях. Он закинул руки под голову и вновь отдал себя во власть думам.
"...А должно быть, велик грех совершил дед Антипа, если восемь лет кряду молча отмаливал его... И люди всё простили ему, говорили о нём с уважением, называли праведным... Но детей его погубили. Одного загнали в Сибирь, другого выжили из деревни..."
"Тут особый счёт надобен! - вспомнились Илье внушительные слова купца Строганого. - Ежели один честен, а девять - подлецы, никто не выигрывает, а человек пропадёт... Которых больше, те и правы..."
Илья усмехнулся. В груди его холодной змеёй шевелилось злое чувство к людям. А память всё выдвигала пред ним знакомые образы. Большая, неуклюжая Матица валялась в грязи среди двора и стонала:
- Ма-атинко!.. Ма-атинко ридна! Коли б ты мини бачила!
Пьяненький Перфишка стоял около неё, покачиваясь на ногах, и укоризненно говорил:
- Нажралась! С-свинья...
А с крыльца смотрел на них, презрительно улыбаясь, Петруха, здоровый, румяный.
Скандал в трактире кончился. Три голоса - два женских и мужской пытались запеть песню, - она не удалась им. Кто-то принёс гармонию, поиграл на ней немного нехорошо, потом замолк.
Раздался звонкий голос Перфишки, покрывая весь шум в трактире. Сапожник певучей скороговоркой кричал:
- И-эх, лей, кубышка, поливай, кубышка, не жалей, кубышка, хозяйского добришка! Будем пить, будем баб любить, будем по миру ходить! С миру по нитке - бедному петля! А от той петли избавишься - на своих жилах удавишься...
Раздался весёлый хохот, крики одобрения...
Илья встал, вышел на двор и остановился на крыльце, полный желания уйти куда-нибудь и не зная, - куда идти? Было уже поздно; Маша спала; Яков угорел и лежал у себя дома, куда Илья не любил ходить, потому что Петруха всегда при виде его неприятно двигал бровями. Дул холодный ветер осени. Густая, почти чёрная тьма наполняла двор, неба не было видно. Все постройки на дворе казались большими кусками сгущённой ветром тьмы. В сыром воздухе что-то хлопало, шелестело, был слышен тихий, странный шёпот, напоминая людские жалобы на жизнь. Ветер бросался на грудь Ильи, крепко дул ему в лицо, дышал холодом за ворот... Илья вздрагивал, думая о том, что так жить совсем нельзя, нельзя! Надо уйти куда-нибудь от всей этой грязной суеты и склоки, надо жить одному, чисто, тихо...
- Это кто стоит? - вдруг раздался глухой голос.
- А кто говорит?
- Я... Матица...
- А ты где тут?
- На дровах сижу...
- Чего?
- Так...
И оба замолчали...
- А сегодня мати моей година, - сообщила Матица из тьмы.
-Давно померла? - спросил Илья, чтобы сказать что-нибудь.
- Давно-о... лет с пятнадцать... А то больше... А твоя жива?
- Нет... тоже померла... Тебе который же год?
Матица помолчала и ответила со свистом:
- С-с-тридцать уж... Болит у меня нога вот... Вспухла, как дыня, и болит... Я ж её тёрла, тёрла всяким - не помогает.
Кто-то отворил дверь трактира; оттуда на двор вырвалась стая громких звуков. Ветер подхватил их и рассеял во тьме.
- Ты чего тут стоишь? - спросила Матица.
- Так... Скушно стало...
- Как я... Там у меня, как в гроби.
Илья услыхал тяжёлый вздох. Потом Матица сказала ему:
- Пойдём ко мне?
Илья взглянул по направлению голоса женщины и равнодушно ответил:
- Пойдём...
По лестнице на чердак Матица шла впереди Ильи. Она становила на ступеньки сначала правую ногу и потом, густо вздыхая, медленно поднимала кверху левую. Илья шёл за нею без мысли и тоже медленно, точно тяжесть скуки мешала ему подниматься так же, как боль - Матице.
Комната женщины была узкая, длинная, а потолок её действительно имел форму крышки гроба. Около двери помещалась печка-голландка, у стены, опираясь в печку спинкой, стояла широкая кровать, против кровати - стол и два стула по бокам его. Ещё один стул стоял у окна, - оно было тёмным пятном на серой стене. Здесь шум и вой ветра были слышнее. Илья сел на стул у окна, оглядел стены и, заметив маленький образок в углу, спросил:
- Это какой образ?
- Святая Анна... - почтительно и тихо сказала Матица.
- А тебя как зовут?
- Тоже Анна... Не знал?
- Нет...
- Никто не знает, - сказала Матица, тяжело усаживаясь на кровать. Илья смотрел на неё, но не чувствовал желания говорить. Женщина тоже молчала. Так, молча, они сидели долго, минуты три, каждый из них точно не замечал присутствия другого. Наконец, женщина спросила:
- Ну, - что же мы будем делать?
- Не знаю... - ответил Илья.
- Ну ещё бы! - недоверчиво усмехаясь, воскликнула женщина. - А ты угости меня. Купи пару пива... Нет, вот что - купи ты мне есть!.. Ничего не надо, а только есть...
Голос у неё перехватило, она кашлянула и виновато продолжала:
- Видишь ли... Как заболела нога, то не стало у меня дохода... Не выхожу... А всё уж прожила... Пятый день сижу вот так... Вчера уж и не ела почти, а сегодня просто совсем не ела... ей-богу, правда!
Тут только Илья вспомнил, что Матица - гулящая. Он пристально взглянул в её большое лицо и увидал, что чёрные глаза её немножко улыбаются, а губы так шевелятся, точно она сосёт что-то невидимое... В нём вспыхнуло ощущение неловкости пред нею и особенного смутного интереса к ней.
- Сейчас я принесу...
Он быстро встал, торопливо сбежал по лестнице в сени трактира и остановился пред дверью в кухню. Ему вдруг не захотелось возвращаться на чердак. Но это нежелание блеснуло в скучной тьме его души, как искра, и тотчас же угасло. Он вошёл в кухню, купил у повара на гривенник обрезков варёного мяса, кусков хлеба и ещё остатков чего-то съедобного. Повар сложил всё это в засаленное решето, Илья взял его в обе руки, как блюдо, и, выйдя в сени, снова остановился, озабоченный мыслью о том, как достать пива. Самому купить в буфете нельзя - Терентий спросил бы, зачем это ему? Он вызвал из кухни посудника и попросил его купить. Посудник сбегал в буфет, пришёл, молча ткнул ему бутылки и схватился за ручку двери в кухню.
- Постой! - сказал Илья. - Это не мне... Это - товарищ пришёл...
- Что? - спросил посудник.
- Товарища я угощаю...
- Ага... ну так что?
Илья почувствовал, что лгать было не нужно, и ему стало неловко. Наверх он шёл не торопясь, чутко прислушиваясь ко всему, точно ожидая, что кто-то остановит его. Но, кроме шума ветра, ничего не было слышно, никто не остановил юношу, и он внёс на чердак к женщине вполне ясное ему, похотливое, хотя ещё робкое чувство.
Матица, поставив решето себе на колени, молча вытаскивала из него большими пальцами серые куски пищи, клала их в широко открытый рот и громко чавкала. Зубы у неё были крупные, острые. И перед тем, как дать им кусок, она внимательно оглядывала его со всех сторон, точно искала в нём наиболее вкусные местечки.
Илья упорно смотрел на женщину, думая о том, как обнимет её, и боялся, что он не сумеет сделать этого, а она насмеется над ним. От этой мысли его бросало в жар и холод.
Ветер, залетая через слуховое окно на чердак, торкался в дверь комнаты, и каждый раз, когда дверь сотрясалась, Илья вздрагивал, ожидая, что вот сейчас войдёт кто-то и застанет его тут...
- Я запру дверь? - сказал он.
Матица молча кивнула головой, составила решето на лежанку, перекрестилась.
- Слава тебе, святый, - вот и сытая стала баба! Ой, немного же надо человеку!
Илья промолчал. Женщина поглядела на него, вздохнула и сказала ещё:
- А кто много хочет, с того много и спросят...
- Кто спросит? - отозвался Илья.
- А бог?
Илья снова не ответил ей. Имя божие в её устах породило в нём острое, но неясное, неуловимое словом чувство, и оно противоречило его желанию обнять эту женщину. Матица упёрлась руками в постель, приподняла своё большое тело и подвинула его к стене. Потом она заговорила равнодушно, каким-то деревянным голосом:
- Ела я и всё думала про Перфишкину дочку... Давно я о ней думаю... Живёт она с вами - тобой да Яковом, - не будет ей от того добра, думаю я... Испортите вы девчонку раньше время, и пойдёт она тогда моей дорогой... А моя дорога - поганая и проклятая... не ходят по ней бабы и девки, а, как черви, ползут...
Она помолчала и заговорила снова, разглядывая свои руки, лежавшие на коленях у неё:
- Скоро уже девочка взрастёт. Я спрашивала которых знакомых кухарок и других баб - нет ли места где для девочки? Нет ей места, говорят... Говорят - продай!.. Так ей будет лучше... дадут ей денег и оденут... дадут и квартиру... Это бывает, бывает... Иной богатый, когда он уже станет хилым на тело да поганеньким и уже не любят его бабы даром... то вот такой мерзюга покупает себе девочку... Может, это и хорошо ей... а всё же противно должно быть сначала... Лучше бы без этого... Лучше уж жить ей голодной, да чистой, чем...
Она закашлялась, точно поперхнувшись каким-то словом, но тем же равнодушным голосом докончила:
- Чем и поганой и голодной...
Ветер всё летал по чердаку, дерзко торкался в дверь.
Равнодушный голос женщины и её тяжёлая, неподвижная фигура не позволяли чувству Ильи развиться и внушить юноше храбрость, необходимую для выражения его желания. Матица как бы отталкивала его всё дальше, он замечал это и раздражался против неё...
- Боже, боже мой! - тихонько вздохнув, сказала женщина. - Святая мати!..
Илья сердито двинулся на стуле и угрюмым голосом заговорил:
- Называешь себя поганой, а сама всё - бог, бог! Думаешь, ему это нужно от тебя?
Матица взглянула на него, помолчала и качнула головой.
- Не понимаю твоей речи...
- Понимать тут нечего! - продолжал Илья, встав со стула. - Блудите, блудите - а потом бог! Коли бог - так не блуди...
- Ой! - беспокойно воскликнула женщина. - Что это? Кто же будет о боге помнить, как не грешные?
- Уж я не знаю - кто! - молвил Илья, чувствуя прилив неукротимого желания обидеть эту женщину и всех людей. - Знаю, что не вам о нём говорить, да! Не вам! Вы им только друг от друга прикрываетесь... Не маленький... вижу я. Все ноют, жалуются... а зачем пакостничают? Зачем друг друга обманывают, грабят?.. Согрешит, да и за угол! Господи, помилуй! Понимаю я... обманщики, черти! И сами себя и бога обманываете!..
Матица смотрела на него молча, открыв рот и вытянув шею, в глазах её было тупое удивление. Илья подошёл к двери, резким движением сорвал крючок и вышел вон, сильно хлопнув. Он чувствовал, что жестоко обидел Матицу, и это было приятно ему, и на сердце стало легче и в голове ясней. Спускаясь с лестницы твёрдыми шагами, он свистал сквозь зубы, а злоба всё подсказывала ему обидные, крепкие, камням подобные слова. Казалось ему, что все эти слова раскалены, освещают тьму внутри его и показывают ему дорогу в сторону от людей. Уже он говорил свои слова не одной Матице, а и дяде Терентию, Петрухе, купцу Строганому - всем людям.
"Так-то вот! - выйдя на двор, думал он. - Нечего с вами церемониться, - сволочь!.."
Вскоре после посещения Матицы Илья начал ходить к женщинам. Первый раз это случилось так: однажды вечером он шёл домой, а какая-то женщина и сказала ему:
- Пойдём?
Он взглянул на неё и молча пошёл рядом с нею. Но идя, он наклонил голову и всё оглядывался кругом, боясь встретить знакомого. Через несколько шагов женщина ещё сказала предупреждающим голосом:
- Смотри - целковый.
- Ладно! - сказал Илья. - Идём скорее...
И вплоть до квартиры женщины они шли молча. Вот и всё...
Но знакомство с женщинами сразу повело к большим расходам, и всё чаще Илья думал о том, что его торговля - пустая трата времени, не даст она ему возможности устроить чистую жизнь. Одно время он хотел, по примеру других разносчиков, заняться лотереей и обманывать публику, как все разносчики. Но, подумав, нашёл эту затею мелкой и хлопотливой. Пришлось бы прятаться от городовых или заискивать у них и платить им, - это было противно Илье. Он любил смотреть всем в глаза прямо и смело и чувствовал острое удовольствие оттого, что всегда был одет опрятнее других разносчиков, не пил водки и не жульничал. Ходил он по улицам не торопясь, степенно, его скуластое лицо было сухо и серьёзно; разговаривая, он прищуривал свои тёмные глаза, говорил немного, обдуманно. Часто он мечтал о том, как хорошо было бы найти денег рублей тысячу или больше. Рассказы о кражах возбуждали в нём жгучий интерес: он покупал газету, внимательно читал о подробностях кражи и долго потом следил, - нашли воров или нет? А когда их находили, Илья сердился и осуждал их, говоря Якову:
- Попались, болваны!.. Уж не брались бы, коли не умеют, - черти!
Как-то вечером он сказал Якову:
- Жулики лучше живут, честные - хуже!
Лицо Якова напряглось, глаза прищурились, и он сказал тем пониженным, таинственным голосом, которым всегда говорил о мудрых вещах:
- Позапрошлый раз в трактире дядя твой чай пил с каким-то старичком, начётчиком, должно быть. Старичок говорил, будто в библии сказано: "покойны дома у грабителей и безопасны у раздражающих бога, которые как бы бога носят на руках своих..."
- А - не врёшь ты? - спросил Илья, внимательно прослушав товарища.
- Не мои слова... - разводя руками, словно нащупывая что-то в воздухе, продолжал Яков. - В библии сказано... может, он и сам выдумал, старичишка-то... Переспросил я его... повторяет в одно слово...
И, наклоняясь к Илье, он сказал:
- Взять, к примеру, отца моего... Покоен! А бога раздражает...
- Ещё как! - воскликнул Илья.
- В гласные его выбрали...
Яков опустил голову, тяжело вздохнул и добавил:
- Надо бы, чтобы каждое человеческое дело перед совестью кругло было, как яичко, а тут... Тошно мне.. Ничего не понимаю... Сноровки к жизни у меня нету, приверженности к трактиру я не чувствую... А отец - всё долбит... "Будет, говорит, тебе шематонить, возьмись за ум, - дело делай!" Какое? Торгую я за буфетом, когда Терентия нет... Противно мне, но я терплю... А от себя что-нибудь делать - не могу...
- Надо учиться! - солидно сказал Илья.
- Трудно жить... - тихо молвил Яков.
- Трудно? Тебе? Врёшь ты! - вскричал Илья, вскочив с кровати и подходя к товарищу, сидевшему под окном. - Мне - трудно, да! Ты - что? Отец состарится - хозяин будешь... А я? Иду по улице, в магазинах вижу брюки, жилетки... часы и всё такое... Мне таких брюк не носить... таких часов не иметь, - понял? А мне - хочется... Я хочу, чтобы меня уважали... Чем я хуже других? Я - лучше! А жулики предо мной кичатся, их в гласные выбирают! Они дома имеют, трактиры... Почему жулику счастье, а мне нет его? Я тоже хочу...
Яков поглядел на товарища и вдруг тихо, но внятно сказал:
- Не дай бог тебе удачи!
- Что? Почему? - вскричал Илья, остановившись среди комнаты и возбуждённо глядя на Якова.
- Жаден ты, - ничем тебя не успокоишь, - объяснил тот.
Илья засмеялся сухо и со злобой.
- Не успокоишь? Ты скажи-ка отцу своему, чтоб он дал мне хоть половину тех денег, что у дедушки Еремея вместе с моим дядей они выкрали, - я и успокоюсь, - да!
Но тут Яков встал со стула и, опустив голову, тихо пошёл к двери. Илья видел, что плечи у него вздрагивают и шея так согнута, точно Якова больно ударили по ней.
- Погоди! - смущённо сказал Илья, взяв товарища за руку. - Куда ты?
- Пусти, брат, - почти шёпотом молвил Яков, но остановился и взглянул на Илью. Лицо у него было бледное, губы плотно сжаты, и весь он как-то размяк, точно его раздавило...
- Ну... погоди! - виновато просил Илья, осторожно отводя его от двери. - Ты не сердись на меня. Правда ведь...
- Я знаю, - сказал Яков.
- Знаешь? Кто сказал?
- Все говорят...
- Н-да-а... Но ведь и говорят - тоже жулики!
Яков взглянул на него жалобными глазами и вздохнул.
- Не верил я, - думал, со зла говорят, из зависти. Потом - стал верить... А коли и ты, - значит...
Он махнул рукой, отвернулся от товарища и замер неподвижно, крепко упираясь руками в сиденье стула и опустив голову на грудь. Илья отошёл от него, сел на кровать в такой же позе, как Яков, и молчал, не зная, что сказать в утешение другу.
- Вот тут и живи, - вполголоса сказал Яков.
- Да-а, - отозвался Илья в тон ему. - Я, брат, понимаю- нехорошо тебе. Одно утешенье - все таковы, как поглядишь...
- Ты верно про то знаешь? - робко спросил Яков, не глядя на товарища.
- Помнишь - убежал я? Видел в щель, как они подушку зашивали... а он хрипел ещё...
Яков повел плечами, встал и пошёл к двери, сказав Илье:
- Прощай...
- Прощай. Ты не того... не очень грусти... что поделаешь?
- Я - ничего... - отозвался Яков, отворяя дверь. Илья проводил его глазами и тяжело свалился на постель. Ему было жалко Якова, и в нём снова вскипела злоба на дядю и Петруху, на всех людей. Среди них нельзя жить такому человеку, как Яков, а Яков был хороший человек, добрый, тихий, чистый. Илья думал о людях, память подсказывала ему разные случаи, рисовавшие людей злыми, жестокими, лживыми. Он много знал таких случаев, и ему легко было забрызгивать людей желчью и грязью воспоминаний. Чем темнее становились они пред ним, тем тяжелей было ему дышать от странного чувства, в котором была и тоска о чём-то, и злорадство, и страх от сознания своего одиночества в этой чёрной, печальной жизни, что крутилась вокруг него бешеным вихрем...
Когда, наконец, у него не стало больше терпения лежать одиноко в маленькой комнатке, сквозь доски стен которой просачивались мутные и пахучие звуки из трактира, он встал и пошёл гулять. Долго в эту ночь он ходил по улицам города, нося с собой неотвязную и несложную, тяжёлую думу свою. Ходил во тьме и думал, что за ним точно следит кто-то, враг ему, и неощутимо толкает его туда, где хуже, скучнее, показывает ему только такое, от чего душа болит тоской и в сердце зарождается злоба. Ведь есть же на свете хорошее, - хорошие люди, и случаи, и веселье? Почему он не видит их, а всюду сталкивается только с дурным и скучным? Кто направляет его всегда на тёмное, грязное и злое?
Он шёл во власти этих дум полем около каменной ограды загородного монастыря и смотрел вперёд себя. Навстречу ему из тёмной дали тяжело и медленно двигались тучи. Кое-где во тьме над его головой, среди туч, проблескивали голубые пятна небес, на них тихо сверкали маленькие звёзды. В тишину ночи изредка вливался певучий медный звук сторожевого колокола монастырской церкви, и это было единственное движение в мёртвой тишине, обнимавшей землю. Даже из тёмной массы городских зданий, сзади Ильи, не долетало до поля шума жизни, хотя ещё было не поздно. Ночь была морозная; Илья шёл и спотыкался о мёрзлую грязь. Жуткое ощущение одиночества и боязнь, рождённая думами, остановили его. Он прислонился спиной к холодному камню монастырской ограды, упорно думая, кто водит его по жизни, кто толкает на него всё дурное её, всё тяжкое?
"Ты это, господи?" - вспыхнул в душе Ильи яркий вопрос.
Холодный ужас дрожью пробежал по телу его; охваченный предчувствием чего-то страшного, он оторвался стены и торопливыми шагами, спотыкаясь, пошёл в город, боясь оглянуться, плотно прижимая руки свои к телу.
Через несколько дней после этого Илья встретил Пашку Грачёва. Был вечер; в воздухе лениво кружились мелкие снежинки, сверкая в огнях фонарей. Несмотря на холод, Павел был одет только в бумазейную рубаху, без пояса. Шёл он медленно, опустив голову на грудь, засунув руки в карманы, согнувши спину, точно искал чего-то на своей дороге. Когда Илья поравнялся с ним и окликнул его, он поднял голову, взглянул в лицо Ильи и равнодушно молвил:
- А!
- Как живёшь? - спросил Илья, идя рядом с ним.
- Надо бы хуже, да - нельзя... Ты как?
- Н-ничего...
- Тоже, видно, не сладко...
Помолчали, идя рядом и касаясь один другого локтями.
- Что к нам не придёшь? - сказал Илья.
- Всё некогда... Свободного-то время не больно нам отпущено, сам знаешь...
- Нашлось бы, коли захотел... - с упрёком сказал Илья.
- А ты не сердись... Меня зовёшь, а сам ни разу и не спросил, где я живу, не то, чтобы придти ко мне...
- А ведь верно! - воскликнул Илья с улыбкой.
Павел взглянул на него и заговорил более оживлённо:
- Я один живу, товарищей нет, - не встречаются по душе. Хворал, почти три месяца в больнице валялся, - никто не пришёл за всё время...
- Чем хворал?
- Пьяный простудился... Брюшной тиф был... Выздоравливать стал - мука! Один лежишь весь день, всю ночь... и кажется тебе, что ты и нем и слеп... брошен в яму, как кутёнок. Спасибо доктору... книжки всё давал мне... а то с тоски издох бы я...
- Книжки-то хорошие? - спросил Лунёв.
- Да-а, хороши! Стихи читал я - Лермонтова, Некрасова, Пушкина... Бывало, читаю, как молоко пью. Есть, брат, стихи такие, - читаешь - словно милая целует. А иной раз стих хлыстнёт тебя по сердцу, как искру высечет: вспыхнешь весь...
- А я отвыкать стал от книг, - вздохнув, сказал Илья. - Читаешь одно, глядишь - другое...
- То и хорошо... Зайдём в трактир? Посидим, потолкуем... Мне надо в одно место, да ещё рано...
- Пойдём! - согласился Илья и дружески взял Павла за руку. Тот опять взглянул в лицо ему, улыбнулся и сказал:
- Никогда у нас с тобой особой дружбы не было, а встречать тебя мне приятно...
- Ну, не знаю, приятно ли тебе... А мне - да!
- Эх, брат! - прервал Павел его речь. - Догнал ты меня, когда я о таких делах думал, - лучше не вспоминать! - Махнув рукой, он замолчал и пошёл медленнее.
Они зашли в первый попавшийся на пути трактир, сели там в уголок, спросили себе пива. При свете ламп Илья увидал, что лицо Павла похудело и осунулось, глаза у него беспокойны, а губы, раньше насмешливо полуоткрытые, теперь плотно сомкнулись.
- Ты где работаешь? - спросил он Грачёва.
- Опять в типографии, - невесело сказал Павел.
- Трудно?
- Не работа ест, - забота.
Илья чувствовал смутное удовольствие, видя весёлого и бойкого Пашку унылым и озабоченным. Ему хотелось узнать, что так изменило Павла, и он, усиленно подливая пива в стакан ему, выспрашивал:
- Стихи-то сочиняешь?
- Теперь - бросил, а раньше много сочинял. Показывал доктору - хвалит. Одни он даже в газете напечатал...
- Ого! - воскликнул Илья. - Какие же стихи? Ну-ка, скажи!
Горячее любопытство Ильи и несколько стаканов пива оживили Грачёва. Его глаза вспыхнули, и на жёлтых щеках загорелся румянец.
- Какие? - переспросил он, крепко потирая лоб рукой. - Забыл я. Ей-богу, забыл! Погоди, может, вспомню. У меня их всегда в башке - как пчёл в улье... так и жужжат! Иной раз начну сочинять, так разгорячусь даже... Кипит в душе, слёзы на глаза выступают... хочется рассказать про это гладко, а слов нет... - Он вздохнул и, тряхнув головой, добавил: - В душе замешано густо, а выложишь на бумагу - пусто...
- Ты мне скажи какие-нибудь! - попросил Илья. Чем больше он присматривался к Павлу, тем сильнее росло его любопытство, и понемножку к любопытству этому примешивалось хорошее, тёплое и грустное чувство.
- Я смешные сочиняю - про свою жизнь, - сказал Грачёв, смущённо улыбаясь. Оглянулся вокруг, кашлянул и вполголоса начал говорить, не глядя в лицо товарища:
Ночь... Тошно! Сквозь тусклые стёкла окна
Мне в комнату луч свой бросает луна,
И он, улыбаясь приятельски мне,
Рисует какой-то узор голубой
На каменной, мокрой, холодной стене,
На клочьях оборванных, грязных обой.
Сижу я, смотрю и молчу, всё молчу...
И спать я совсем, не хочу...
Павел остановился, глубоко вздохнул и продолжал медленнее и тише:
Судьба меня душит, она меня давит...
То сердце царапнет, то бьёт по затылку,
Сударку - и ту для меня не оставит.
Одно оставляет мне - водки бутылку...
Стоит предо мною бутылка вина...
Блестит при луне, как смеётся она...
Вином я сердечные раны лечу:
С вина в голове зародится туман,
Я думать не стану и спать захочу...
Не выпить ли лучше ещё мне стакан?
Я - выпью!.. Пусть те, кому спится, не пьют!
Мне думы уснуть не дают...
Кончив читать, Грачёв мельком взглянул на Илью и, ещё ниже опустив голову, тихо сказал:
- Вот... всё больше такие у меня...
Он застучал пальцами по краю стола и беспокойно задвигался на стуле.
Несколько секунд Илья пристально смотрел на Грачёва с недоверчивым удивлением. В его ушах звучала складная речь, но ему было трудно поверить, что её сложил этот худой парень с беспокойными глазами, одетый в старую, толстую рубаху и тяжёлые сапоги.
- Н-ну, брат, это не очень смешно! - медленно и негромко заговорил он, присматриваясь к Павлу. - Это хорошо... Меня за сердце взяло... право! Ну-ка, скажи ещё раз...
Павел быстро вскинул голову, взглянул на своего слушателя весёлыми глазами и, подвинувшись к нему ближе, тихонько спросил:
- Вправду - нравится?
- Чудак!.. Стану я врать?
Павел начал читать тихо, задумчиво, с остановками, глубоко вздыхая, когда у него не хватало голоса. И когда он прочитал, сомнение Ильи в том, что Павел сам сочинил стихи, возросло.
- А ну-ка другие? - попросил он.
- Я лучше к тебе приду с тетрадкой... А то у меня всё длинные... и пора мне идти! Потом - плохо я помню... Всё концы да начала вертятся на языке... Вот, есть такие стихи - будто я иду по лесу ночью и заплутался, устал... ну, - страшно... один я... ну, вот, я ищу выхода и жалуюсь:
Изныли ноги,
Устало сердце
Всё нет пути!
Земля родная!
Хоть ты скажи мне
Куда идти?
Прилёг к земле я
К её родимой
Сырой груди
И слышал сердцем
Глубокий шёпот:
- Сюда иди!
- Слушай, Илья, пойдём со мной, а? Пойдём? Не хочется мне с тобой прощаться...
Грачёв суетился, дёргал Илью за рукав, ласково заглядывал в лицо.
- Иду! - сказал Илья. - Мне тоже хочется с тобой побыть... По правде скажу - и верю я тебе, и нет... Уж больно ты любопытен! Ловко у тебя стихи-то выходят...
- Не веришь, что мои?
- Коли твои - молодчина ты! - искренно воскликнул Илья.
- Я, брат, подучусь, так буду писать - держись только!
- Чеши!
- Эх, Илья! Кабы мне ума!..
Они быстро шагали по улице и, на лету схватывая слова друг друга, торопливо перекидывались ими, всё более возбуждаясь, всё ближе становясь друг к другу. Оба ощущали радость, видя, что каждый думает так же, как и другой, эта радость ещё более поднимала их. Снег, падавший густыми хлопьями, таял на лицах у них, оседал на одежде, приставал к сапогам, и они шли в мутной кашице, бесшумно кипевшей вокруг них.
- О, дьявол! - выругался Илья, оступившись в какую-то яму, полную грязи и снега.
- Держи левее...
- Куда мы идём?
- К Сидорихе, - знаешь?
- Знаю... - помолчав, ответил Илья и засмеялся. - Коротки, брат, дорожки наши!..
- Эх! - тихо сказал Павел, - я понимаю!.. Да надо мне туда: дело у меня... Скажу я тебе... Илья! Горько мне говорить про это...
Павел шумно плюнул.
- Видишь, - девушка там есть одна... Поглядишь какая... Всю душу спалить может... Была она горничной у того доктора, что лечил меня. Ходил я к нему за книжками... когда выздоровел... Ну, придешь, сидишь... А она тут... прыгает, смеётся... Я - к ней... Она сразу сдалась, безо всяких слов... Началось у нас - такое! Небо вспыхнуло... Лечу к ней - как перо в огонь... Нацелуемся - губы вспухнут, кости ноют - эх! Чистенькая она, маленькая, как игрушечка, - обнимешь - и нет её! Будто птичкой в сердце мне влетела и поёт там песню... и поёт...
Он замолчал и как-то странно всхлипнул жадным звуком.
- Ну? - спросил Илья, увлечённый его рассказом.
- Застала нас жена докторова... чёрт бы её взял! И барыня хорошая ведь, дура дьяволова! Бывало, тоже говорила со мной... славно так... Красивая... ведьма!..
- Ну? - повторил Илья.
- Ну - шум поднялся... Прогнали Верку... Изругали её... И меня... Она - ко мне... А я в ту пору без места был... Проели всё до ниточки... Ну, а она - характерная... Убежала... Пропала недели на две... Потом явилась... одетая по-модному и всё... браслет... деньги...
Пашка скрипнул зубами и глухо сказал:
- Прибил я её... больно...
- Ушла? - спросил Илья.
- Не-ет... кабы ушла, я бы в омут головой... Говорит - или убей, или не тронь... Я, говорит, тебе тяжела... Души, говорит, никому не дам...
- А ты - что?
- Я - всё делал: и бил её, и - плакал... А что я могу ещё? Кормить мне её нечем...
- А на место она - не хочет?
- Чёрт её уломает! Говорит - хорошо! Но дети у нас пойдут - куда их? А так, дескать, всё цело, всё - твоё, и детей не будет...
Илья Лунёв подумал и сказал:
- Умная она...
Пашка промолчал, быстро шагая в снежной мгле.
Он опередил товарища шага на три, потом обернулся к нему, остановился и глухо, шипящим голосом произнёс:
- Как подумаю я, что другие целуют её, - словно свинец мне в грудь нальётся...
- Бросить её не можешь?
- Её? - с удивлением крикнул Павел.
Илья понял его удивление, когда увидал девушку.
Они пришли на окраину города, к одноэтажному дому. Его шесть окон были наглухо закрыты ставнями, это делало дом похожим на длинный, старый сарай. Мокрый снег густо облепил стены и крышу, точно хотел спрятать этот дом.
Пашка постучал в ворота, говоря:
- Тут - особенное заведение. Сидориха даёт девушкам квартиру, кормит и берёт за это пятьдесят целковых с каждой... Девушек четыре только... Ну, конечно, вино держит Сидориха, пиво, конфеты... Но девушек не стесняет ничем; хочешь - гуляй, хочешь - дома сиди,- только полсотни в месяц дай ей... Девушки дорогие, - им эти деньги легко достать... Тут одна есть Олимпиада, - меньше четвертной не ходит...
- А твоя - почём? - спросил Илья, стряхивая снег с одежды.
- Н-не знаю, - тоже дорого... - помолчав, тихим голосом ответил Грачёв.
За дверью раздался шум, золотая нитка света задрожала в воздухе...
- Кто там?
- Я это, Васса Сидоровна... Грачёв...
- А! - Дверь отворилась; маленькая, сухая старушка, с огромным носом на дряблом лице, освещая Павла огнём свечи, ласково сказала.--Здравствуй... А Верунька-то давно мечется, ждёт тебя. Это кто с тобой?
- Товарищ...
- Кто пришёл? - спросили откуда-то из тёмного, длинного коридора звучным голосом.
- К Вере это, Липочка... - сказала старуха.
- Верка, твой! - крикнул тот же звучный голос, гулко разносясь по коридору.
Тогда в глубине коридора быстро распахнулась дверь, и в широком пятне света встала маленькая фигурка девушки, одетой во всё белое, осыпанной густыми прядями золотистых волос.
- До-олго ты! - низким грудным звуком капризно протянула она. Потом приподнялась на носки, положила руки свои на плечи Павла и из-за него взглянула на Илью карими глазами.
- Это - товарищ... Лунёв Илья...
- Здравствуйте!
Девушка протянула Илье руку, и широкий рукав её белой кофточки поднялся почти до плеча. Илья пожал горячую ручку почтительно, бережливо, глядя на подругу Павла с той радостью, с какой в густом лесу, средь бурелома и болотных кочек, встречаешь стройную берёзку. И, когда она посторонилась, чтобы пропустить его в дверь, он тоже отступил в сторону и уважительно сказал:
- Вы - первая!
- Ка-акой кавалер! - засмеялась она. И смех у неё был хороший весёлый, ясный. Павел тоже смеялся, говоря:
- Ошарашила ты, Верка, парня... смотри-ка, как медведь перед мёдом, стоит он перед тобой...
- Да разве? - весело спросила девушка Илью.
- Верно! - с улыбкой согласился тот. - Землю вы из-под ног у меня вышибли красотой вашей...
- Влюбись-ка! Зарежу!.. - пригрозил Павел, радостно улыбаясь. Ему было приятно видеть, какое впечатление произвела красота его милой на Илью, он гордо поблескивал глазами. И она тоже с наивным бесстыдством хвасталась собою, сознавая свою женскую силу. На ней была одета только широкая кофта поверх рубашки и юбка, белая, как снег. Не застёгнутая кофточка распахивалась, обнажая крепкое, как молодая репа, тело. Малиновые губы маленького рта вздрагивали самодовольной улыбкой; девушка любовалась собою, как дитя игрушкой, которая ему ещё не надоела. Илья, не отрывая глаз, смотрел, как ловко она ходит по комнате, вздёрнув носик, ласково поглядывая на Павла, весело разговаривая, и ему стало грустно при мысли, что у него нет такой подруги.
Среди маленькой, чисто убранной комнаты стоял стол, покрытый белой скатертью; на столе шумно кипел самовар, всё вокруг было свежо и молодо. Чашки, бутылка вина, тарелки с колбасой и хлебом - всё нравилось Илье, возбуждая в нём зависть к Павлу. А Павел сидел радостный и говорил складной речью:
- Как увижу тебя - словно в солнышке греюсь... и про всё позабуду, и на счастье надеюсь... Хорошо жить, такую красотку любя, хорошо, когда видишь тебя...
- Пашка! Славно как!.. - с восхищением вскричала Вера.
- Горячие! Сейчас испёк... Эй, Илья! будет тебе!.. Свою заведи...
- Да - хорошую! - странным, каким-то новым голосом сказала девушка, взглянув в глаза Илье.
- Лучше вас - бог не даст! - вздохнув и улыбаясь, сказал Илья.
- Ну, - не говорите про что не знаете... - тихонько молвила Вера.
- Он знает... - молвил Пашка, нахмурился и продолжал, обращаясь к Илье. - Понимаешь - всё хорошо, радостно... и вдруг это вспомнишь... так и резнёт по сердцу!..
- А ты не вспоминай, - сказала Вера, наклонив голову над столом. Илья взглянул на неё и увидал, что уши у неё красные.
- Ты думай так, - тихо, но твёрдо продолжала девушка, - хоть день, да мой!.. Мне тоже не легко... Я - как в песне поётся - моё горе - одна изопью, мою радость - с тобой разделю...
Павел, слушая её речь, хмурился... Илья почувствовал желание сказать что-нибудь хорошее, ободряющее этим людям и, подумав, сказал:
- Что же делать, коли узла не развяжешь? А я... Так вам обоим скажу: будь у меня денег тысяча, - я бы вам! Нате! Примите, сделайте милость, ради вашей любви... Потому - я чувствую - дело ваше с душой, дело чистое, а на всё прочее - плевать!
В нём что-то вспыхнуло и горячей волной охватило его. Он даже встал со стула, видя, как девушка, подняв голову, смотрит на него благодарными глазами, а Павел улыбается ему и тоже ждёт ещё чего-то от него.
- Я первый раз в жизни вижу, как люди любят друг друга... И тебя, Павел, сегодня оценил по душе, - как следует!.. Сижу здесь... и прямо говорю - завидую... А насчёт... всего прочего... я вот что скажу: не люблю я чуваш и мордву, противны они мне! Глаза у них - в гною. Но я в одной реке с ними купаюсь, ту же самую воду пью, что и они. Неужто из-за них отказаться мне от реки? Я верю - бог её очищает...
- Верно, Илья! Молодчина! - горячо крикнул Павел.
- А вы пейте из ручья, - тихо прозвучал голос Веры.
- Нет, уж лучше вы мне чайку налейте! - сказал Илья.
- Какой вы хороший! - воскликнула девушка.
- Покорно благодарю! - серьёзно ответил Илья. На Павла эта маленькая сцена подействовала, как вино. Его живое лицо разрумянилось, глаза воодушевлённо засверкали, он вскочил со стула и заметался по комнате.
- Эх, чёрт меня съешь! Хорошо жить на свете, когда люди - как дети! Ловко я угодил душе своей, что привёл тебя сюда, Илья... Выпьем, брат!
- Разыгрался! - сказала девушка, с ласковой улыбкой взглянув на него, и обратилась к Илье: - Вот он всегда таков - то вспыхнет, то станет серенький, скучный да злой...
В дверь постучались, кто-то спросил:
- Вера, - можно?
- Иди, иди! Вот, Илья Яковлевич, - это Липа, подруга моя...
Илья поднялся со стула, обернулся к двери: пред ним стояла высокая, стройная женщина и смотрела в лицо ему спокойными голубыми глазами. Запах духов струился от её платья, щёки у неё были свежие, румяные, а на голове возвышалась, увеличивая её рост, причёска из тёмных волос, похожая на корону.
-- А я сижу одна, - скучно мне... слышу, у тебя смеются, - и пошла сюда... Ничего? Вот кавалер один, без дамы... я его занимать буду, хотите?
Она плавным движением подвинула стул к Илье, села на него и спросила:
- Вам скучно с ними, скажите? Они тут любезничают, а вам завидно, да?
- С ними не скучно, - смущаясь от её близости, сказал Илья.
- Жаль! - спокойно кинула женщина, отвернулась от Ильи и заговорила, обращаясь к Вере: - Знаешь, - была я вчера у всенощной в девичьем монастыре и такую там клирошанку видела - ах! Чудная девочка... Стояла я и всё смотрела на неё, и думала: "Отчего она ушла в монастырь?" Жалко было мне её...
- А я бы не пожалела, - сказала Вера.
- Ну как же! Поверю я тебе...
Илья вдыхал сладкий запах духов, разливавшийся в воздухе вокруг этой женщины, смотрел на неё сбоку и вслушивался в её голос. Говорила она удивительно спокойно и ровно, в её голосе было что-то усыпляющее, и казалось, что слова её тоже имеют запах, приятный и густой...
- А знаешь, Вера, я всё думаю - идти мне к Полуэктову или нет?
- Я не знаю...
- Может быть, я пойду... Он старый, - богатый. Но - жадный... Я прошу, чтоб он положил в банк пять тысяч и платил мне полтораста в месяц, а он даёт три и сто...
- Липочка! Не говори про это, - попросила её Вера.
- Хорошо, - не буду! - спокойно согласилась Липа и снова обернулась к Илье. - Ну-с, молодой человек, давайте разговаривать... Вы мне нравитесь... у вас красивое лицо и серьёзные глаза... Что вы на это скажете?
- Ничего не могу, - смущённо улыбаясь, ответил Илья, чувствуя, что эта женщина окутывает его, как облако.
- Ничего? Да вы скучный... Вы кто?
- Разносчик...
- Да-а? А я думала, вы служите в банке... или приказчиком в хорошем магазине. Вы очень приличный...
- Я чистоту люблю, - сказал Илья. Ему стало томительно жарко, и от духов у него кружилась голова.
- Любите чистоту? Это хорошо... А вы - догадливый?
- Как это?
- Вы уже догадались, что мешаете вашему товарищу, или нет ещё? плавно спросила его голубоглазая женщина.
- Я сейчас уйду!.. - сконфузившись, сказал Илья.
- Вера, можно мне утащить его?
- Тащи, коли пойдёт! - сказала Вера и засмеялась.
- Куда? - спросил Илья, волнуясь.
- А ты иди, дурашка! - крикнул Павел.
Илья, отуманенный, стоял и растерянно улыбался, но женщина взяла его за руку и повела за собой, спокойно говоря:
- Вы - дикий, а я капризная и упрямая. Если я захочу погасить солнце, так влезу на крышу и буду дуть на него, пока не испущу последнего дыхания... видите, какая я?
Илья шёл рука об руку с ней, не понимал, почти не слушал её слов и чувствовал только, что она тёплая, мягкая, душистая...
Эта связь, неожиданная, капризная, захватила Илью целиком, вызвала в нём самодовольное чувство и как бы залечила царапины, нанесённые жизнью сердцу его. Мысль, что женщина, красивая, чисто одетая, свободно, по своей охоте, даёт ему свои дорогие поцелуи и ничего не просит взамен их, ещё более поднимала его в своих глазах. Он точно поплыл по широкой реке, в спокойной волне, ласкавшей его тело.
- Мой каприз! - говорила ему Олимпиада, играя его курчавыми волосами или проводя пальцем по тёмному пуху на его губе. - Ты мне нравишься всё больше... У тебя надёжное, твёрдое сердце, и я вижу, что, если ты чего захочешь, - добьёшься... Я - такая же... Будь я моложе - вышла бы за тебя замуж... Тогда вдвоём с тобой мы разыграли бы жизнь, как по нотам...
Илья относился к ней почтительно: она казалась ему умной и, несмотря на зазорную жизнь, уважающей себя. Тело у неё было такое же гибкое и крепкое, как её грудной голос, и стройное, как характер её. Ему нравилась в ней бережливость, любовь к чистоте, уменье говорить обо всём и держаться со всеми независимо, даже гордо. Но иногда он, приходя к ней, заставал её в постели, лежащую с бледным, измятым лицом, с растрёпанными волосами, тогда в груди его зарождалось чувство брезгливости к этой женщине, он смотрел в её мутные, как бы слинявшие глаза сурово, молча, не находя в себе даже желания сказать ей "здравствуй!"
Она, должно быть, понимала его чувство и, закутываясь в одеяло, говорила ему:
- Уходи отсюда! Ступай к Вере... Скажи старухе, чтоб принесла воды со снегом...
Он уходил в чистенькую комнату подруги Павла, и Вера, видя его нахмуренное лицо, виновато улыбалась. Однажды она спросила:
- Что, горька наша сестра?
- Эх, Верочка! - ответил он. - На вас и грех - как снег... Улыбнётесь вы - он растает...
- Бедненькие вы с Павлом, - пожалела его девушка. Веру он любил, жалел её, искренно беспокоился, когда она ссорилась с Павлом, мирил их. Ему нравилось сидеть у неё, смотреть, как она чесала свои золотистые волосы или шила что-нибудь, тихонько напевая. В такие минуты она нравилась ему ещё больше, он острее чувствовал несчастие девушки и, как мог, утешал её. А она говорила:
- Нельзя так жить, нельзя, Илья Яковлевич. Ну, я равно... так пачколей и буду... а Павел-то за что около меня?
Их беседы нарушала Олимпиада, являясь пред ними шумно, как холодный луч луны, одетая в широкий голубой капот.
- Идём чай пить, каприз!.. Потом и ты приходи, Верочка...
Розовая от холодной воды, чистая, крепкая и спокойная, она властно уводила за собой Илью, а он шёл за нею и думал: её ли это, час тому назад, он видел измятой, захватанной грязными руками?
За чаем она говорила:
- Жаль, что ты мало учился... Торговлю надо бросить, надо попробовать что-нибудь другое. Погоди, я найду тебе местечко... нужно устроить тебя... Вот, когда я поступлю к Полуэктову, мне можно будет сделать это...
- Что - даёт пять-то тысяч? - спросил Илья.
- Даст! - уверенно ответила женщина.
- Ну, ежели я его когда-нибудь встречу у тебя, - оторву башку!.. - с ненавистью выговорил Илья.
- Погоди, когда он даст мне деньги, - смеялась женщина.
Купец дал ей всё, чего она желала. Вскоре Илья сидел в новой квартире Олимпиады, разглядывал толстые ковры на полу, мебель, обитую тёмным плюшем, и слушал спокойную речь своей любовницы. Он не замечал в ней особенного удовольствия от перемены обстановки: она была так же спокойна и ровна, как всегда.
- Мне двадцать семь лет, к тридцати у меня будет тысяч десять. Тогда я дам старику по шапке и - буду свободна... Учись у меня жить, мой серьёзный каприз...
Илья учился у неё этой неуклонной твёрдости в достижении цели своей. Но порой, при мысли, что она даёт ласки свои другому, он чувствовал обиду, тяжёлую, унижавшую его. И тогда пред ним с особенною яркостью вспыхивала мечта о лавочке, о чистой комнате, в которой он стал бы принимать эту женщину. Он не был уверен, что любит её, но она была необходима ему. Так прошло месяца три.
Однажды, придя домой после торговли, Илья вошёл в подвал к сапожнику и с удивлением увидал, что за столом, перед бутылкой водки, сидит Перфишка, счастливо улыбаясь, а против него - Яков. Навалившись на стол грудью, Яков качал головой и нетвёрдо говорил:
- Если бог всё видит - он видит и меня... Отец меня не любит, он жулик! Верно?
- Верно, Яша! Нехорошо, а - верно! - сказал сапожник.
- Как жить? - встряхивая растрёпанными волосами, спрашивал Яков, тяжело ворочая языком.
Илья стоял в двери, сердце его неприятно сжалось. Он видел, как бессильно качается на тонкой шее большая голова Якова, видел жёлтое, сухое лицо Перфишки, освещённое блаженной улыбкою, и ему не верилось, что он действительно Якова видит, кроткого и тихого Якова. Он подошёл к нему.
- Это ты что же делаешь?
Яков вздрогнул, взглянул в лицо его испуганными глазами и, криво улыбаясь, воскликнул:
- Я думал - отец...
- Что ты делаешь, а? - переспросил Илья.
- Ты, Илья Яковлич, оставь его, - заговорил Перфишка, встав со стула и покачиваясь на ногах. - Он в своём праве... Ещё - слава тебе господи, что пьёт...
- Илья! - истерически громко крикнул Яков. - Отец меня... избил!
- Совершенно правильно, - я тому делу свидетель! - заявил Перфишка, ударив себя в грудь. - Я всё видел, - хоть под присягой скажу!
Лицо у Якова действительно распухло, и верхняя губа вздулась. Он стоял пред товарищем и жалко улыбался, говоря ему:
- Разве можно меня бить?
Илья чувствовал, что не может ни утешать товарища, ни осуждать его.
- За что он тебя?
Яков шевельнул губами, желая что-то сказать, но, схватив голову руками, завыл, качаясь всем телом. Перфишка, наливая себе водки, сказал:
- Пускай поплачет, - хорошо, когда человек плакать умеет... Машутка тоже... Заливается во всю мочь... Кричит - зенки выцарапаю! Я её к Матице отправил...
- Что у него с отцом? - спросил Илья.
- Вышло очень дико... Дядя твой начал музыку... Вдруг: "Отпусти, говорит, меня в Киев, к угодникам!.." Петруха очень доволен, - надо говорить всю правду - рад он, что Терентий уходит... Не во всяком деле товарищ приятен! Дескать, - иди, да и за меня словечко угодникам замолви... А Яков - "отпусти и меня..."
Перфишка вытаращил глаза, скорчил свирепую рожу и глухим голосом протянул:
- "Что-о?.." - "И меня - к угодникам!.." - "Как так?" - "Хочу, говорит, помолиться за тебя..." Петруха как рявкнет: "Я те помолюсь!" А Яков своё: "Пусти!" Кэ-ек Петруха-то хряснет его в морду! Да ещё, да...
- Я не могу с ним жить! - закричал Яков. - Удавлюсь! За что он меня прибил? Я от сердца сказал...
Илье стало тяжко от его криков, он ушёл из подвала, бессильно пожав плечами. Весть о том, что дядя уходит на богомолье, была ему приятна: уйдёт дядя, и он уйдёт из этого дома, снимет себе маленькую комнатку - и заживёт один...
Когда он вошёл к себе, вслед за ним явился Терентий. Лицо у него было радостное, глаза оживились; он, встряхивая горбом, подошёл к Илье и сказал:
- Ну - ухожу я! Господи! Как из темницы на свет божий лезу...
- А ты знаешь - Яков-то пьян напился... - сухо сказал Илья.
- А-а-а! Нехорошо-о!
- Отец-то его при тебе ведь ударил?
- При мне... А что?
- Что ж, ты не можешь понять, что он с этого и напился? - сурово спросил Илья.
- Разве с этого? Скажи, пожалуй, а?
Илья ясно видел, что дядю нимало не занимает судьба Якова, и это увеличивало его неприязнь к горбуну. Он никогда не видал Терентия таким радостным, и эта радость, явившаяся пред ним тотчас же вслед за слезами Якова, возбуждала в нём мутное чувство. Он сел под окном, сказав дяде:
- Иди в трактир-то...
- Там - хозяин... Мне поговорить с тобой надо...
- О чём?
Горбун подошёл к нему и таинственно заговорил:
- Я скоро соберусь. Ты останешься тут один и... стало быть... значит...
- Да говори сразу, - сказал Илья.
- Сразу? - часто мигая глазами, воскликнул Терентий вполголоса. - Тут тоже не легко... накопил я денег... немного...
Илья взглянул на него и нехорошо засмеялся.
- Ты что? - вздрогнув, спросил его дядя.
- Ну, накопил ты денег...
И он особенно отчетливо выговорил слово "накопил".
- Да, так вот... - не глядя на него, заговорил Терентий. - Ну, значит... два ста решился я в монастырь дать. Сто - тебе...
- Сто? - быстро спросил Илья. И тут он открыл, что уже давно в глубине его души жила надежда получить с дяди не сто рублей, а много больше. Ему стало обидно и на себя за свою надежду - нехорошую надежду, он знал это, и на дядю за то, что он так мало даёт ему. Он встал со стула, выпрямился и твёрдо, со злобой сказал дяде:
- Не возьму я твоих краденых денег...
Горбун попятился от него, сел на кровать, - жалкий, бледный. Съёжившись и открыв рот, он смотрел на Илью с тупым страхом в глазах.
- Что смотришь? Не надо мне...
- Господи Исусе! - хрипло выговорил Терентий. - Илюша, - ты мне как сын был... Ведь я... для тебя... для твоей судьбы на грех решился... Ты возьми деньги!.. А то не простит мне господь...
- Та-ак! - насмешливо воскликнул Илья. - Со счетами в руках к богу-то идёшь?.. И - просил я тебя дедушкины деньги воровать? Какого человека вы ограбили!..
- Илюша! И родить тебя не просил ты... - смешно Протянув руку к Илье, сказал ему дядя. - Нет, ты деньги возьми, - Христа ради! Ради души моей спасенья... Господь греха мне не развяжет, коли не возьмёшь...
Он умолял, а губы у него дрожали, а в глазах сверкал испуг. Илья смотрел на него и не мог понять - жалко дядю или нет?
- Ладно! Я возьму... - сказал он наконец и тотчас вышел вон из комнаты. Решение взять у дяди деньги было неприятно ему; оно унижало его в своих глазах. Зачем ему сто рублей? Что можно сделать с ними? И он подумал, что, если б дядя предложил ему тысячу рублей, - он сразу перестроил бы свою беспокойную, тёмную жизнь на жизнь чистую, которая текла бы вдали от людей, в покойном одиночестве... А что, если спросить у дяди, сколько досталось на его долю денег старого тряпичника? Но эта мысль показалась ему противной...
С того дня, как Илья познакомился с Олимпиадой, ему казалось, что дом Филимонова стал ещё грязнее и тесней. Эта теснота и грязь вызывали у него чувство физического отвращения, как будто тела его касались холодные, скользкие руки. Сегодня это чувство особенно угнетало его, он не мог найти себе места в доме, пошёл к Матице и увидал бабу сидящей у своей широкой постели на стуле. Она взглянула на него и, грозя пальцем, громко прошептала, точно ветер подул:
- Тихо! Спит!..
На постели, свернувшись клубком, спала Маша.
- Каково? - шептала Матица, свирепо вытаращив свои большие глаза. Избивать детей начали, ироды! Чтоб земля провалилась под ними...
Илья слушал её шёпот, стоя у печки, и, рассматривая окутанную чем-то серым фигурку Маши, думал: "А что будет с этой девочкой?.."
- Знаешь ты, что он Марильку выдрал за косу, этот чёртов вор, кабацкая душа? Избил сына и её и грозит выгнать их со двора, а? Знаешь ты? Куда она пойдёт, ну?
- Я, может, достану ей место... - задумчиво сказал Илья, вспомнив, что Олимпиада ищет горничную.
- Ты! - укоризненно шептала Матица. - Ты ходишь тут, как важный барин... Растёшь себе, как молодой дубок... ни тени от тебя, ни жёлудя...
- Погоди, не шипи! - сказал Илья, найдя хороший предлог пойти сейчас к Олимпиаде. - Сколько лет Машутке? - спросил он.
- Пятнадцать... а сколько ж? А что с того, что пятнадцать? Да ей и двенадцати много... она хрупкая, тоненькая... она ещё совсем ребёнок! Никуда, никуда не годится дитина эта! И зачем жить ей? Спала бы вот, не просыпалась до Христа...
Через час он стоял у двери в квартиру Олимпиады, ожидая, когда ему отворят. Не отворяли долго, потом за дверью раздался тонкий, кислый голос:
- Кто там?
- Я, - ответил Лунёв, недоумевая, кто это спрашивает его. Прислуга Олимпиады - рябая, угловатая баба - говорила голосом грубым и резким и отворяла дверь не спрашивая.
- Кого надо? - повторили за дверью.
- Олимпиада Даниловна дома?
Дверь вдруг распахнулась, в лицо Ильи хлынул свет, - юноша отступил на шаг, щуря глаза и не веря им.
Перед ним стоял с лампой в руке маленький старичок, одетый в тяжёлый, широкий, малинового цвета халат. Череп у него был почти голый, на подбородке беспокойно тряслась коротенькая, жидкая, серая бородка. Он смотрел в лицо Ильи, его острые, светлые глазки ехидно сверкали, верхняя губа, с жёсткими волосами на ней, шевелилась. И лампа тряслась в сухой, тёмной руке его.
- Кто таков? Ну, входи... ну? - говорил он. - Кто таков?
Илья понял, кто стоит перед ним. Он почувствовал, что кровь бросилась в лицо ему и в груди его закипело. Так вот кто делит с ним ласки этой чистой, крепкой женщины.
- Я - разносчик... - глухо сказал он, перешагнув через порог.
Старик мигнул ему левым глазом и усмехнулся. Веки у него были красные, без ресниц, а во рту торчали жёлтые, острые косточки.
- Разносчик-молодчик? Какой разносчик, а? Какой? - хитро посмеиваясь, спрашивал старик, приближая лампу к его лицу.
- Мелочной разносчик... торгую духами... лентами... всякой мелочью... - говорил Илья, опустив голову и чувствуя, что она кружится и красные пятна плавают пред его глазами.
- Так, так, так... ленты-позументы?.. Да, да, да... Ленточки, душки... милые дружки? Что же тебе надо, разносчик, а?
- Мне Олимпиаду Даниловну...
- А-а-а? А зачем тебе её, а?
- Мне... деньги получить за товар... - с усилием выговорил Илья.
Он чувствовал непонятный страх перед этим скверным стариком и ненавидел его. В тихом, тонком голосе старика, как и в его ехидных глазах, было что-то сверлившее сердце Ильи, оскорбительное, унижающее.
- Денежки? Должок? Хо-орошо-о...
Старик вдруг отвёл лампу в сторону от лица Ильи, привстал на носки, приблизил к Илье своё дряблое, жёлтое лицо и тихо, с ядовитой усмешкой спросил его:
- А записочка где? Давай записочку!
- Какую? - со страхом отступая, спросил Илья.
- А от барина твоего? Записочку к Олимпиаде Даниловне? Ну? Давай! Я отнесу ей... Ну, - скорее! - Старик лез на Илью. У парня высохло во рту от страха.
- У меня нет никакой записочки! - громко и с отчаянием сказал он, чувствуя, что вот, сейчас, произойдёт что-то невероятное.
Но в эту минуту явилась высокая, стройная фигура Олимпиады. Она спокойно, не мигнув, взглянула на Илью через голову старика и ровным голосом спросила:
- Что у вас тут, Василий Гаврилович?
- Разносчик-с, - вот-с! Должок имеет за вами-с. Вы ленточки у него брали? А денежки не платили, а? Вот он и пришёл-с... и явился...
Старик вертелся перед женщиной, щупая глазами то её лицо, то лицо Ильи. Она отстранила его от себя властным движением правой руки, сунула эту руку в карман своего капота и сказала Илье строгим голосом:
- Что, ты не мог придти в другое время?
- Да-с! - визгливо крикнул старик. - Дурак эдакий, а? Ходишь, когда не нужно, а? Осёл!
Илья стоял, как каменный.
- Не кричите, Василий Гаврилович! Нехорошо, - сказала Олимпиада и обратилась к Илье: - Сколько тебе следует, три рубля сорок? Получи...
- И - ступай вон! - снова крикнул старик. - Позвольте-с, я запру... я сам, сам!
Он запахнул свой халат и, отворив дверь, крикнул Илье:
- Иди!..
Илья стоял на морозе у запертой двери и тупо смотрел на неё, не понимая, дурной ли сон ему снится или всё это наяву? Он держал в одной руке шапку, а в другой крепко стиснул деньги Олимпиады. Он стоял так до поры, пока не почувствовал, что мороз сжимает ему череп ледяным обручем и ноги его ломит от холода. Тогда, надев шапку, он положил деньги в карман, сунул руки в рукава пальто, сжался, наклонил голову и медленно пошёл вдоль по улице, неся в груди оледеневшее сердце, чувствуя, что в голове его катаются какие-то тяжёлые шары и стучат в виски ему... Пред ним плыла тёмная фигура старика с жёлтым черепом, освещённая холодным огнём...
Лицо старика улыбалось победоносно, ехидно, лукаво...
На другой день Илья медленно и молча расхаживал по главной улице города. Ему всё представлялся ехидный взгляд старика, спокойные голубые очи Олимпиады и движение её руки, когда она подала ему деньги. В морозном воздухе летали острые снежинки, покалывая лицо Ильи...
Он только что прошёл мимо маленькой лавочки, укромно спрятанной во впадине между часовней и огромным домом купца Лукина. Над входом в лавочку висела проржавевшая вывеска:
"Размен денег В.Г.Полуэктова. Покупка в лом серебра, золота, ризы икон, драгоценные вещи и старинную монету".
Илье показалось, что, когда он взглянул на дверь лавки, - за стеклом её стоял старик и, насмешливо улыбаясь, кивал ему лысой головкой. Лунёв чувствовал непобедимое желание войти в магазин, посмотреть на старика вблизи. Предлог у него тотчас же нашёлся, - как все мелочные торговцы, он копил попадавшуюся ему в руки старую монету, а накопив, продавал её менялам по рублю двадцать копеек за рубль. В кошельке у него и теперь лежало несколько таких монет.
Он воротился назад, смело отворил дверь лавки, пролез в неё со своим ящиком и, сняв шапку, поздоровался:
- Доброго здоровья...
Старик, сидя за узким прилавком, снимал с иконы ризу, выковыривая гвоздики маленькой стамеской. Мельком взглянув на вошедшего парня, он тотчас же опустил голову к работе, сухо сказав:
- Что надо?..
- Узнали меня? - зачем-то спросил Илья, Старик снова взглянул на него.
- Может, и узнал, - что надо-то?
- Монету купите?
- Покажи...
Илья полез в карман за кошельком. Но рука его не находила кармана и дрожала так же, как дрожало сердце от ненависти к старику и страха пред ним. Шаря под полой пальто, он упорно смотрел на маленькую лысую голову, и по спине у него пробегал холод...
- Ну, скоро ты? - спросил старик сердитым голосом.
- Сейчас!.. - тихо ответил Илья.
Наконец, ему удалось вынуть кошелёк; он подошёл вплоть к прилавку и высыпал на него монеты. Старик окинул их взглядом.
- Только-то?
И, хватая серебро тонкими, жёлтыми пальцами, он стал рассматривать деньги, говоря под нос себе:
- Екатерининский... Анны... Екатерининский... Павла... тоже... крестовик... тридцать второго... пёс его знает какой! На - этот не возьму, стёртый весь...
- Да ведь видно по величине-то, что четвертак, - сурово сказал Илья.
Старик отшвырнул монету и, быстрым движением руки выдвинув ящик конторки, стал рыться в нём.
Илья взмахнул рукой, и крепкий кулак его ударил по виску старика. Меняла отлетел к стене, стукнулся об неё головой, но тотчас же бросился грудью на конторку и, схватившись за неё руками, вытянул тонкую шею к Илье. Лунёв видел, как на маленьком, тёмном лице сверкали глаза, шевелились губы, слышал громкий, хриплый шёпот:
- Голубчик... Голубчик мой...
- А, - сволочь! - сказал Илья и с отвращением стиснул шею старика. Стиснул и стал трясти её, а старик упёрся руками в грудь ему и хрипел. Глаза у него стали красные, большие, из них лились слёзы, язык высунулся из тёмного рта и шевелился, точно дразнил убийцу. Тёплая слюна капала на руки Ильи, в горле старика что-то хрипело и свистело. Холодные, крючковатые пальцы касались шеи Лунёва, - он, стиснув зубы, отгибал свою голову назад и всё сильнее встряхивал лёгкое тело старика, держа его на весу. И если б Илью в это время били сзади, он всё равно не выпустил бы из рук хрустевшее под пальцами горло старика. С ненавистью и ужасом он смотрел, как мутные глаза Полуэктова становятся всё более огромными, всё сильнее давил ему горло, и, по мере того как тело старика становилось всё тяжелее, тяжесть в сердце Ильи точно таяла. Наконец, он оттолкнул от себя менялу, и тот мягко свалился за прилавок.
Лунёв оглянулся: в лавке было тихо и пусто, а за дверью, на улице, валил густой снег. На полу, у ног Ильи, лежали два куска мыла, кошелёк и моток тесёмки. Он понял, что эти вещи упали из его ящика, поднял их и положил на место. Затем, перегнувшись через прилавок, взглянул на старика: тот съёжился в узкой щели между прилавком и стеной, голова его свесилась на грудь, был виден только жёлтый затылок. Тут Лунёв увидал открытый ящик конторки - сверкнули золотые и серебряные монеты, бросились в глаза пачки бумажек... Он торопливо схватил одну пачку, другую, ещё, сунул их за пазуху...
На улицу он вышел не торопясь, шагах в трёх от лавки остановился, тщательно прикрыл свой товар клеёнкой и снова пошёл в густой массе снега, падавшего с невидимой высоты. И вокруг него и в нём бесшумно колебалась холодная, мутная мгла. Илья с напряжением всматривался в неё; вдруг он ощутил тупую боль в глазах, дотронулся до них пальцами правой руки и в ужасе остановился, точно ноги его вдруг примёрзли к земле. Ему показалось, что глаза его выкатились, вылезли на лоб, как у старика Полуэктова, и что они останутся навсегда так, болезненно вытаращенными, никогда уже не закроются и каждый человек может увидать в них преступление. Они как будто умерли. Щупая пальцами зрачки, он чувствовал в них боль, но не мог опустить веки, и дыхание в его груди спиралось от страха. Наконец, ему удалось закрыть глаза; ни с радостью наслаждался тьмою, вдруг охватившей его, и так, ничего не видя, неподвижно стоял на месте, глубоко вдыхая воздух... Кто-то толкнул его. Он быстро оглянулся, - мимо него прошёл высокий человек в полушубке. Илья смотрел вслед ему, пока тот не исчез в густом рое хлопьев снега. Тогда, поправив шапку рукой, Лунёв зашагал по тротуару, чувствуя боль в глазах и тяжесть в голове. Плечи у него вздрагивали, пальцы рук невольно сжимались, а в сердце зарождалось что-то упрямое, дерзкое и вытесняло страх.
Дойдя до перекрёстка, он увидел серую фигуру полицейского и безотчётно, тихо, очень тихо пошёл прямо на него. Шёл он, и сердце его замирало...
- Снежище-то какой! - сказал он, подойдя вплоть к полицейскому и в упор глядя на него.
- Да-а, повалил! Теперь, слава те господи, потеплеет! - с удовольствием ответил полицейский. Лицо у него было большое, красное, бородатое.
- А сколько сейчас время? - спросил Илья.
- Поглядим! - Полицейский стряхнул снег с рукава и сунул руку за пазуху. Лунёву было и жутко и любо стоять против этого человека. Он вдруг рассмеялся сухим, как бы вынужденным смехом.
- Ты что хохочешь? - спросил полицейский, отковыривая ногтем крышку часов.
- Эк тебя засыпало снегом-то! - воскликнул Илья.
- Засыплет, такая сила! Половина второго теперь... без пяти минут половина. Засыплет, брат!.. Ты вот теперь в трактир пойдёшь, в тепло, а я тут до шести часов торчать должен... Гляди, сколько тебе навалило на ящик-то...
Полицейский вздохнул и щёлкнул крышкой часов.
- Да, я пойду в трактир, - сказал Илья и, улыбнувшись криво, зачем-то добавил: - Вот, в этот самый...
- Уж не дразни...
В трактире Илья сел под окном. Из этого окна - он знал - было видно часовню, рядом с которой помещалась лавка Полуэктова. Но теперь всё за окном скрывала белая муть. Он пристально смотрел, как хлопья тихо пролетают мимо окна и ложатся на землю, покрывая пышной ватой следы людей. Сердце его билось торопливо, сильно, но легко. Он сидел и, без дум, ждал, что будет дальше.
Когда половой принёс ему чай, он не утерпел и спросил:
- Что на улице... ничего?
- Теплее стало... гораздо теплее! - торопливо ответил половой и убежал, а Илья, налив стакан чаю, не пил, не двигался, чутко ожидая. Ему стало жарко - он начал расстёгивать ворот пальто и, коснувшись руками подбородка, вздрогнул - показалось, что это не его руки, а чьи-то чужие, холодные. Подняв их к лицу, тщательно осмотрел пальцы - руки были чистые, но Лунёв подумал, что всё-таки надо вымыть их мылом...
- Полуэктова убили! - вдруг крикнул кто-то. Илья вскочил со стула, как будто этим криком позвали его. Но в трактире все засуетились и пошли к дверям, на ходу надевая шапки. Он бросил на поднос гривенник, надел на плечо ремень своего ящика и пошёл так же быстро, как и все они.
У лавки менялы собралась большая толпа, в ней сновали полицейские, озабоченно покрикивая, тут же был и тот, бородатый, с которым разговаривал Илья. Он стоял у двери, не пуская людей в лавку, смотрел на всех испуганными глазами и всё гладил рукой свою левую щёку, теперь ещё более красную, чем правая. Илья встал на виду у него и прислушивался к говору толпы. Рядом с ним стоял высокий чернобородый купец со строгим лицом и, нахмурив брови, слушал оживлённый рассказ седенького старичка в лисьей шубе.
- Мальчишка-то, значит, думал, что он сомлел, и бежит к Петру Степановичу - пожалуйте, дескать, к нам, хозяин захворал. Ну, тот сейчас марш сюда, ан глядь - он мёртвый! Ты подумай, - дерзновение-то какое? Среди бела дня, на эдакой людной улице, - на-ко вот!
Чернобородый купец громко кашлянул и густым, суровым голосом сказал:
- Тут - перст божий! Стало быть, не захотел господь принять от него покаяния...
Лунёв подвинулся вперёд, желая ещё раз взглянуть в лицо купца, и задел его ящиком.
- Ты! - крикнул купец, отстраняя его движением локтя и строго взглянув в лицо Ильи. - Куда лезешь?
И снова обратился к своему собеседнику:
- Сказано, - и волос с головы человека не упадёт без воли божией...
- Что и говорить! - кивнув головой, согласился старик, а потом вполголоса добавил, подмигивая: - Известно - бог шельму метит... Господи, прости! Грешно говорить, а и молчать трудно... да!
Лунёв усмехнулся. Он, слушая этот разговор, чувствовал в груди прилив какой-то силы и жуткой, приятной храбрости. И если бы кто-нибудь спросил его в эту минуту: "Ты удушил?" - ему казалось, что он безбоязненно ответил бы: "Я..."
С тем же чувством в груди он протискался сквозь толпу и встал рядом с полицейским. Тот сердито толкнул его в плечо, крикнув:
- Куда? Какое тут твоё дело, а? Пшёл!
Илья пошатнулся и навалился на кого-то. Его ещё толкнули.
- Дай ему по шее! Пьяный, что ли?
Тогда Лунёв выбрался из толпы и сел на ступени часовни, внутренно посмеиваясь над людьми. Сквозь шорох снега под ногами и тихий говор до него долетали отдельные возгласы:
- И надо же было ему, разбойнику, в моё дежурство напакостить...
- По дисконту первый в городе был...
- Снег валит... ничего мне не видно...
- Шкуры драл безо всякой жалости...
- Гляди - жена приехала...
- Э-эх, несшасная! - громко вздохнул какой-то оборванный мужик.
Лунёв поднялся на ноги и увидал, что из широких саней с медвежьей полостью тяжело вылезает пожилая толстая женщина в салопе и чёрном платке. Её поддерживали под руки околоточный и какой-то человек с рыжими усами.
- Ох, батюшки... - прозвучал в воздухе её испуганный голос. Все притихли. Илья смотрел на старуху и вспоминал Олимпиаду...
- А сына - нету? - тихо спросил кто-то.
- В Москве.
- Он, чай, только того и ждал...
- Ещё-е бы!
Лунёву было приятно, что никто не жалеет Полуэктова, но, в то же время, все люди, кроме чернобородого купца, казались ему глупыми и даже противными.
В купце было что-то строгое и верное, а все остальные стоят, как пни в лесу, и, толкая его, Илью, болтают гнусными языками злорадные слова.
Он дождался, когда маленькое тело менялы вынесли из лавки, и пошёл домой, иззябший, усталый, но спокойный. Дома, запершись у себя в комнате, он сосчитал деньги: в двух толстых пачках мелких бумажек оказалось по пятисот рублей, в третьей - восемьсот пятьдесят. Была ещё пачка купонов, но он их не стал считать, а, завернув все деньги в бумагу, задумался, облокотясь на стол, - куда их спрятать? Думая об этом, он почувствовал, что ему хочется спать. Решив спрятать деньги на чердаке, он пошёл туда, держа пакет в руках, на виду, И в сенях наткнулся на Якова.
- А, ты пришёл уж! - сказал Яков. - Что это ты несёшь?
- Это? - переспросил Илья, глядя на деньги, И, вздрогнув от страха проговориться, торопливо сказал, помахивая в воздухе пакетом:--Это... тесёмка...
- Чай пить придёшь? - спросил Яков.
- Сейчас!
Он пошёл быстро, ноги его ступали нетвёрдо, и голова была мутная, тяжёлая, как у пьяного. Идя по лестнице на чердак, он шагал осторожно, боясь нашуметь, боясь встретить кого-нибудь. А когда он зарывал деньги - в землю около трубы, - ему вдруг показалось, что в углу чердака, во тьме, кто-то притаился и следит за ним. Он ощутил желание бросить туда кирпичом, но вовремя опомнился и тихо сошёл вниз. В нём не было больше страха, - он как бы спрятал его на чердаке вместе с деньгами, - но в сердце возникло тяжёлое недоумение.
"Зачем я его удушил?" - спрашивал он себя.
Когда он вошёл в подвал, Маша, возившаяся у печки над самоваром, встретила его радостным восклицанием:
- Как ты рано сегодня!
- Снег, - сказал он. И тотчас же раздражённо закричал: - Что за рано? Пришёл, как всегда, - в свою пору... Видишь - темно.
- Здесь и в полдень темно, - чего ты орёшь?
- А того и ору, что все вы, как сыщики, - рано пришёл, куда идёшь, чего несёшь... вам какое дело?
Маша пристально посмотрела на него и с упрёком сказала:
- А-яй, Илья, как ты стал зазнаваться.
- А, ну вас к чёрту! - выругался Лунёв и сел к столу. Маша обиженно фыркнула, отвернулась от него и стала дуть в трубу самовара. Тонкая, маленькая, она встряхивала чёрными кудрями, кашляла и жмурилась от дыма. Лицо у неё было худое, тёмные пятна вокруг глаз увеличивали их блеск, и было в ней что-то похожее на один из тех цветков, что растут в глухих углах садов, среди бурьяна. Илья смотрел на неё и думал, что вот эта девочка живёт одна, в яме, работает, как большая, не имеет никакой радости и едва ли найдёт когда-либо радость в жизни. Он же теперь будет жить, как давно желал, - в покое, в чистоте. Ему стало приятно от этой мысли и, почувствовав себя виноватым перед Машей, он тихо окликнул её.
- Ну что, злющий?.. - отозвалась она.
- Знаешь... я - поганый человек, - сказал Лунёв, голос у него дрогнул: сказать ей или не говорить? Она выпрямилась, с улыбкой глядя на него.
- Колотить тебя некому, вот что!
И, быстро подойдя к нему, Маша торопливо заговорила:
- Слушай, голубчик, - попроси дядю, чтоб он меня с собой взял! Попроси! В ножки поклонюсь, право, поклонюсь!
- Куда? - устало спросил Лунев, занятый своими мыслями и плохо понимая её слова.
- С собой, родненький! Попроси!
Она сложила руки ладошками вместе и стояла пред ним, как перед образом, а на глазах у неё появились слёзы.
- Как бы хорошо-то, - вздыхая, говорила девочка. - Весной бы и пошли мы. Все дни я про это думаю, даже во сне снится, будто иду, иду... Голубчик! Он тебя послушает - скажи, чтобы взял! Я его хлеба не буду есть... я милостину просить буду! Мне дадут - я маленькая... Илюша? Хочешь - руку поцелую?
И вдруг она, схватив его руку, наклонилась над нею. Илья оттолкнул девочку, вскочил со стула.
- Дура, - крикнул он, - разве это можно?.. Я - человека задушил...
Но испугался своих слов и тотчас же добавил:
- Может быть... я, может, такое сделал... а ты целовать хочешь?
- Ничего-о! - говорила Маша, подойдя вплоть к нему. - И поцеловала бы - велика важность! Петруха хуже тебя, а я у него за каждый кусок целую... Мне и противно, а он мне велит - целуй! Да ещё щупает меня и щиплет, срамник!
Оттого ли, что Илья сказал страшные слова, или оттого, что он не договорил их, но ему стало легко и весело. Улыбаясь, он тихо и с лаской в голосе сказал девочке:
- Ладно, я это устрою! Ей-богу, устрою! Пойдёшь ты на богомолье... Денег дам на дорогу...
- Голубчик! - крикнула Маша и, подпрыгнув, обняла его за шею.
- Погоди! - серьёзно сказал Лунёв. - Сказано - пойдёшь! За меня помолись, Машутка...
- За тебя-то? Господи!..
В двери появился Яков и удивлённо спросил Машу:
- Ты чего визжишь? Даже на дворе слышно...
- Яша! - радостно крикнула девочка и, захлёбываясь словами, стала рассказывать Якову: - Иду я, ухожу, прощай! Вот - он обещал упросить горбатого...
- Та-ак! - сказал Яков и тихонько свистнул. - Про-о-пала моя голова! Заживу теперь я совсем один, как месяц на небе...
- Няньку найми! - усмехнувшись, посоветовал Илья.
- Водку пить буду, - качнув головой, сказал Яков. Маша взглянула на него и, опустив голову, отошла к двери. Оттуда раздался её укоризненный, печальный голос:
- Экий ты, Яков, какой... слабый!
- А вы - крепкие! Бросаете человека... Черти!
Он угрюмо сел к столу против Ильи и сказал:
- Разве и мне уйти тихонько с Терентием?
- Иди... Я бы ушёл...
- Ты бы! А на меня отец полицию науськает...
Все замолчали. Потом Яков с напускной весёлостью заговорил:
- А хорошо, братцы, пьяному быть! Ничего не понимаешь... ни о чём не думаешь...
Маша поставила на стол самовар и сказала, качая головой:
- Эх ты. бесстыдник!
- Ну, ты молчи! - сердито крикнул Яков. - У тебя отца-то всё равно что нет... разве он тебе мешает жить?
- Хорошо мне жить! - возразила Маша. - Бежала бы, да и не оглянулась.
- Всем плохо! - негромко сказал Илья и снова задумался.
Снова заговорил Яков, мечтательно глядя в окно:
- А славно бы уйти куда-нибудь ото всего! Сесть где-нибудь у лесочка, над рекой, и подумать обо всём...
- Это дурацкая манера от жизни уходить! - с досадой сказал Илья.
Яков пристально взглянул в лицо ему и с некоторым страхом сказал:
- Знаешь - нашёл-таки я одну книгу...
- Какую?
- Старинная... Переплетена в кожу, видом - как псалтирь, - должно быть, еретицкая. У татарина за семь гривен купил...
- Как заглавие? - равнодушно спросил Илья. Ему совсем не хотелось говорить, но он чувствовал, что молчать опасно, и принуждал себя.
- Заглавие у неё оторвано, - понизив голос, рассказывал Яков, - но говорится в ней о начале вещей. Трудно читать... Написано там, что о начале вещей Фалес милесийский первый спрашивал: "Той бо воду нарече, от нея же вся произведена суть и производится, бога же Фалес нарече мыслию, яже из воды вся производит". И был ещё Диагор безбожный, он - "ни единого бога быти разумеша", - стало быть, не верил в бога-то! И Эпикур ещё... тот "бога во правду глаголаша быти, но ничто же никому подающа, ничто же добро деюща, ни о чем же попечения имуща..." Значит - бог-то хоть и есть, но до людей ему нет дела, так я понимаю! Как хошь, стало быть, так и живи. Нет попечения о тебе...
Илья приподнялся со стула и, сурово нахмурив брови, сказал, прерывая медленную речь товарища:
- Взять бы эту книгу да по башке тебя ей!
- За что? - удивлённо и с обидой воскликнул Яков.
- А за то, чтобы ты в неё не заглядывал! Дурак! А книгу писал - другой дурак!
Лунёв обошёл стол, наклонился к сидящему товарищу и со злобной страстностью заговорил, как молотком стукая по большой голове Якова:
- Бог - есть! Он всё видит! Всё знает! Кроме его - никого! Жизнь дана для испытанья... грех - для пробы тебе. Удержишься или нет? Не удержался постигнет наказание, - жди! Не от людей жди - от него, - понял? Жди!
- Стой! - крикнул Яков. - Да разве я это говорю?
- Всё равно! Какой ты мне судья, а? - кричал Лунёв, бледный от возбуждения и злости, вдруг охватившей его. - Волос с головы твоей не упадёт без воли его! Слыхал? Ежели я во грех впал - его на то воля! Дурак!
- Да ты с ума сошёл, что ли? - прижавшись к стене, с испугом закричал Яков. - В какой ты грех впал?
Лунёв сквозь шум в ушах услышал этот вопрос, и на него точно холодом пахнуло. Он подозрительно оглядел Якова и Машу, тоже испуганную его возбуждением и криками.
- Для примера говорю, - глухо сказал он.
- Нездоровый ты какой-то, - робко сказала Маша.
- И глаза мутные, - добавил Яков, всматриваясь в его лицо.
Илья невольно провёл рукой по глазам и тихо ответил:
- Это ничего... пройдёт!..
Но ему было тяжело, неловко с людьми, и, отказавшись от чая, он ушёл к себе.
Когда он лёг на постель, - явился Терентий. С той поры, как горбун решил идти замаливать свой грех, глаза его сияли светло и блаженно, точно он уже предвкушал радость освобождения от греха. Тихо, с улыбкой на губах, он подошёл к постели племянника и, пощипывая бородёнку, заговорил ласковым голосом:
- Вижу - пришёл ты, дай, думаю, пойду, побалакаю с ним. Недолго уж нам вместе-то жить.
- Идёшь? - сухо спросил Илья.
- Как только потеплее станет. К страстной неделе хочется мне попасть в Киев-от...
- Вот что, - возьми-ка с собой Машутку...
- Ку-уда! - воскликнул горбун, отмахнувшись рукой.
- А ты слушай, - твёрдо сказал Илья. - Делать ей тут нечего... а она в таком возрасте... Яков, Петруха... и всё такое... понял? Дом этот для всех вроде западни, - проклятый дом! Пусть она уйдёт... может, и не воротится.
- Да куда же мне её? - жалобно заговорил Терентий.
- Возьми, возьми! - настойчиво твердил Илья. - И сотню свою возьми на неё... Мне не надо твоего... А она за тебя помолится... Её молитва много значит...
Горбун задумался и повторил:
- Много значит... н-да-а! Это ты... тово... правильно говоришь... Денег я не могу взять от тебя... это оставим, как решили... А насчёт Машки - подумать надо...
Тут глаза Терентия вдруг радостно блеснули, и, наклонясь к Илье, он шёпотом, с увлечением заговорил:
- Н-ну, брат, ка-акого я человека видел вчера! Знаменитого человека Петра Васильича... про начётчика Сизова - слыхал ты? Неизречённой мудрости человек! И не иначе, как сам господь наслал его на меня, - для облегчения души моей от лукавого сомнения в милости господней ко мне, грешному...
Илья лежал молча. Ему хотелось, чтоб дядя ушёл. Полузакрытыми глазами он смотрел в окно и видел пред собой высокую, тёмную стену.
- Говорили мы с ним о грехах, о спасении души, - воодушевлённо шептал Терентий. - Говорит он: "Как долоту камень нужен, чтоб тупость обточить, так и человеку грех надобен, чтоб растравить душу свою и бросить ее во прах под нози господа всемилостивого..."
Илья взглянул на дядю и со злою улыбкой спросил:
- А что он, начётчик этот, на дьявола не похож?
- Ра-азве можно так говорить? - откачнувшись, воскликнул Терентий. Он - благочестивый человек... О нём слава и теперь шире идёт, чем о дедушке твоём... а-ах, брат!
И, укоризненно покачивая головой, горбун зачмокал губами.
- Ну, ладно! - сказал Илья грубо и неприязненно. - Что он ещё говорил?
Илья засмеялся неприятным смехом. Дядя с удивлением на лице отодвинулся от него и спросил:
- Что ты?
- Ничего. Он ловко сказал, начётчик-то... Как раз впору мне... Я и сам так же думаю, - точь-в-точь так!
Он замолчал, пристально взглянул в лицо дяди и отвернулся к стене.
- Ещё он сказал, - снова начал Терентий осторожным голосом, - грех, говорит, окрыляет душу покаянием и возносит её ко престолу всевышнего...
- А ведь ты тоже на чёрта похож! - прервал его Илья и вновь тихонько засмеялся.
Горбун взмахнул руками, как большая птица крыльями, и замер, испуганный и обиженный. А Лунёв сел на постели, толкнул дядю в бок рукой и сурово сказал:
- Пусти-ка!
Терентий быстро вскочил на ноги и встал среди комнаты, встряхнув горбом. Он тупо смотрел на племянника, сидевшего на кровати, упираясь в неё руками, на его приподнятые плечи и голову, низко опущенную на грудь.