СТЕПЬ

I

Земля лопалась от горячего звенящего зноя, высушивалась. Горели, сухо потрескивая, седые, не прочесанные ветром, гривастые ковыли; а над ними опрокинулось темное колыхающееся небо. Солнца не видать — расплылось! Не слышно в глухом душном воздухе жаворонков: видно, опалили крылья, спрятались. Где-то дремлют, посвистывая суслики, и только одинокий осоловевший ястреб, поджав крылья, стремительно чертит над степью дуги — и ему жарко!

За элеватором, на краю степного совхоза, устало цокают топоры, сонно жужжат стальные пилы. Это пришлая плотничья бригада строит зернохранилище. К обеду все стихает и наступает гудящая тишина.

Уходит на пруд толстая рябая хозяйка-повариха. Плотники дымят махоркой, спешат в прохладные тени подремать.

Моргая, смыкаются добрые глаза медлительного Лаптева. Тускнеют веселые, узкие глаза худого старика Зимина. Молчаливый лысый татарин Хасан торопливо укладывается спать, будто на ночь, подстилая под себя фуфайку. Алексей Зыбин — молодой парень, уже спит в зернохранилище и его не видно. Клонит ко сну и бригадира Будылина, глыбой сидящего на бревне. Он, подергивая усами, колдует над чертежом, водя прокуренным пальцем по тетрадной странице в клеточку. Усы его дымятся — в углу жестких губ торчит цыгарка, пепел сыплется на измазанный глиной фартук.

Все они из города и работают от треста «Жилстрой», куда приезжал человек из райисполкома с просьбой дать плотников, помочь совхозам в строительстве. Постройком поручил Будылину создать бригаду на все лето. И вот она здесь в степи…

Остались последние дни. Бригада торопится в соседний совхоз — ставить свиноводческую ферму. А здесь почти готово зернохранилище — ровны желтые стены из теса, крепко стоят столбы, просмоленные снизу, утрамбованные бурой землей. Только вместо крыши пока стропила чертят на квадраты небо, да зияют пустотой ссыпные окна и широкие двери.

— Плотники, где вы тут?!

Будылин вздрогнул: бежит к нему, махая руками, женщина. Вот пошла шагом, запыхавшись, остановилась у козел, заглядывая под бревна, в тени, будто считая спящих.

Веселая, встала перед Будылиным.

— Михеич! А где… мой Алеша!

Он поднялся, взглянул на сияющую, теребящую платок в руках, почтальоншу Любаву. «Принесла нелегкая ее». Ноздри раздуваются, губы спелые, чуть выпячены. Глаза искрятся — чистые, зеленые. Брови вразлет. Румянец будто сквозь огонь шла — осталось пламя на щеках. Твердая загорелая шея — горячая!.. Руки полные, прохладные. А еще тяжелые черные косы, уложенные в узел и обвязанные шелковой синей лентой. «Ишь… молодайка глазастая!» Взмахнул рукой — отрезал:

— Нету твово героя!.. Отослал я… за гвоздями!

Обманув, отвернулся и для оправдания, подумал:

«Смутит парня, потом… выравнивай».

Любава помрачнела. Усмешка сделала ее лицо старше.

«Иль смутила уже?! Ишь мастера завлекает. А делу — убыток». Тронул за руку, отводя в сторону. Заметив, что плотники смотрят на нее, Любава смело взяла Будылин а под руку, щекотнула в бок.

Он выдернул руку. Глухо начал прокуренным басом:

— Ты вот что, девка-красавица… Что я тебе скажу! Не отбивай у нас парня… От дела не отбивай. Не морочь ему голову и камня на душу не клади. Побереги чары-то для другого какого… здешнего.

Любава громко рассмеялась.

— О-о! Что это ты, Будылин?! Ведь любовь у нас… Алексей моим мужем будет!

— Ну, это еще законом не установлено — любого мужем называть! — усы под крупным носом Будылина поднялись кверху, в них застряли крошки махорки.

— А еще вот что… Не любит он тебя, фактически!

Любава блеснула глазами, прищурилась, тихо смеясь.

— Уж я-то знаю, как он меня любит! Эх ты, старый! Завидно?

Бригадир нахмуренно поднял брови, усы угрожающе сдвинулись. Загремел бас:

— И как тебе не стыдно!

Любава удивилась: как этот неприветливый человек смеет кричать ей в лицо. Сдерживая смех, моргнула всем, притворно» растягивая:

— Ох, мне и стыдно-о-о! Аж губы покраснели!

Плотники захохотали. Будылин крякнул:

— Иди, не мешай работать, красивая…

Любава повернулась вокруг себя, будто в новом платье перед зеркалом.

— А что, правда ведь красивая, мужики?! А?

Хасан, рассматривая Любаву, почесал глубокомысленно подбородок, и оценил:

— Нищава! Сириднэ!

Зимин, зажав бороденку в кулак, засмеялся надтреснутым старческим смехом:

— Красивая-то ты, молодица, красивая — это всему свету известно, а вот за старика не пойдешь, чать? А?

— Поцелуй, Любавушка, — дом поставлю! — отчаянно крикнул, подняв курчавую голову, небритый Лаптев.

Любава прохаживалась по щепкам, осторожно ступая.

— То-то! А вот Будылин гонит меня. Ой, боюсь: поцелует — усами защекочет!

Будылин побледнел, сплюнул:

— Теорема ты, фактически!

Любава обидчиво поджала губы.

— Плотники несчастные… Вам только топорами стучать да гвозди забивать, а не красоту понимать… До свиданьичка!

Пошла в степь, в дым. Повернулась, попросила:

— Лешеньке сообщите. Пусть придет.

Будылин крикнул вдогонку:

— Подумай, что говорил, Любава Ивановна!

Любава, не оборачиваясь, ответила: — Мой Лешка, мой! — и скрылась в степи. Оттуда слышался ее смех, манил, будоражил.

Плотники одобрительно и восхищенно перебрасывались фразами. Потом сразу стало скучно.

— Нейдет сон.

— Мать честная, жарища! Хоть в колодец головой!

Зыбин вышел из зернохранилища, выпрямился во весь рост, взмахнул длинными руками, высокий нескладный парень с белым чубом. Темные заспанные глаза его устало оглядели товарищей. Заметив, как они шепчутся о чем-то, посматривая на него, потер ладонями молодые щеки, взялся рукой за выбритый круглый подбородок, раздумывая.

— Проснулся, верста! — подмигнул всем Зимин и подошел к Алексею, маленький, тщедушный, сообщил, дергая бороденкой:

— Была почтальонша твоя, Любка-то. И ушла.

— Эх, ты! Куда?

— В степь ушла. Там, наверно, конь ее с почтой. Не ищи теперь.

— Что говорила?

— Спроси у бригадира.

Алексей кинулся к Будылину. Тот, нагнувшись, невозмутимо тесал топором бревно. Исподлобья глядя на Алексея, подтвердил:

— Приходила.

Алексей, деланно равнодушно глядя на стесанные бока бревна, спросил:

— Ну и почему же не разбудили?

— Сладко спал, — усмехнулся Будылин и положил руку на плечо парня. — Проспал свою жар-птицу.

— Ладно. Проспал так проспал, — обиделся Алексей и почувствовал неприязнь к бригадиру. Вспомнилось Алексею, что он чуть не уехал на целинные земли, да Будылин отговорил: «Все одно, что там на целине, что мы в степь уйдем бригадой. Совхозам плотники, ой, как нужны! Специальный приезжал от райисполкома. Почет! Дело верное. Дай заработок по совести — договор! Вынь да положь! И маршрут есть — не бродяги. Городские плотники — мастера! Бригада почти готова — вот хорошего столяра нехватает…»

Пожалел тогда сестренку — кончает педучилище. Согласился на лето. Заработает — поможет ей. Остро захотелось сейчас увидеть Леночку, заботливую, строгую и умную. Оба воспитывались в детдоме. Вырос — стал работать столяром. Забрал Леночку. Она научила бы его, посоветовала бы, как бывало мать, что делать ему сейчас. Взяла его за душу Любава — красивая степная женщина. Будто радость нашел! Снилась во сне. Снилось, как он целует Любаву ночами в прохладном сене, а она шепчет:

— Целуешь ты хорошо, а скушно. Ты меня на руки подними, по всей степи пронеси — звезды посмотреть!..

Приходило решение: остаться здесь в совхозе с ней, забыть всех — жар-птицу поймал! Нигде больше такой не найдет! А на сердце и радостно и больно.

За оврагом дымилась степь. Хасан и Лаптев, обнявшись, смотрели, как тают в огне травинки, как обугливаются толстые шишки татарника и желтая трава становится красной, а дым смешивается с ковылем.

Алексей встал в стороне, где не так сильно пахло паленым и глазам не больно смотреть. Было грустно видеть эти горящие пустоши: на душу ложилась печаль, становилось жалко чего-то.

— Больно земле, мать честная! — слышал Алексей сдавленный голос Лаптева, которому откликался Хасан, поглаживая лысину, напевая неизменное: «Прабылна, прабылна, нищава ни прабылна».

Катятся дымные круги, обволакивают ковыль. Пустынная до боли, до грусти и тоски земля, дальние корявые дороги, озера, высохшие до дна и ни одного степного пустоцвета, ни одной голубоглазой незабудки. Черно. Голо. Ни звука, ни зелени, ни жизни.

Вот так сгорит все в душе: память о городе, о сестренке, о музыке в парке, о незнакомках в трамвае. Все возьмет Любава! Представилась шуршащая, остроусая, наливная пшеница, золотые слитки колосьев, зарубцованные, собранные в колос зерна. Желтое море! Как хорошо войти в ниву, осторожно раздвигая стебли на две шумящих стены, упасть, вдыхая хлебный острый запах, уснуть или смотреть в небо, лежа на спине, и вспоминать чистые зеленые глаза Любавы.

Вспомнил, как встретил ее первый раз на пруду. Несла стирку в тяжелом тазу. Предложил:

— Давай, поднесу.

Оглядела, кивнула равнодушно.

— Ну что ж, поднеси, если добрый. — А глаза будто говорили: «Откуда ты такой выискался?! Смотри — берегись… Я бедовая».

Сказал осторожно:

— Красивая ты.

Хмыкнула, открыв белые, чистые зубы. Заметил: похвала ей приятна. Оглядела его:

— Брови-то у тебя, парень, белесые! Глаза голубые — ничего! А вот веки будто в муке! — и рассмеялась. Расстались у ее саманного домика. Разрешила: — Приходи. — Приходил. Любовался красивым лицом. Говорил, увезу, мол, в город, поженимся. А Любава смеялась над ним: — Оставайся здесь. Тогда… полюблю.

…Жарко. Захотелось пойти в тальник, спрятаться в воду — родниковую, ледяную! Хасан и Лаптев ушли к зернохранилищу. Алексей направился к речке.

Речка плыла в овраге, журчала на мелководье по камням, в глубоких водоемах мокли жесткие тальники. Тяжелые старые тополя бросали густую, ветвистую тень на воду. Алексей подошел, раздвинул заросли. Услышал откуда-то из воды женский вскрик:

— Куда лезешь?! Ой!

Вздрогнул, узнал знакомый голос: — Любава!

Блестят в воде круглые белые плечи, глаза большие, строгие, с какой-то злой усмешкой, косы подняты и уложены вокруг головы.

— А-а! Это ты, Леша!

Смутилась.

— Не смотри! Не твоя еще пока! Отвернись!

Отвернулся, слушая обидно-веселые упреки.

Плескалась вода. Меж тальников кружилась маленькая бабочка с разноцветными крыльями. Улетела.

— Кинь мыло! Не уходи!

Расхотелось купаться. От воды тянуло прохладой. Слышался плеск. Мокли бурые тальники. Солнечные лучи прошивали тяжелую горячую листву тополей, и свет сонно качался на листьях. Берег зарос молочно-белой осокой, овсюгом, весь, как кипень, в сиянии, в мерцающих паутинах на кустах дремлющей смородины.

Тишина полдня.

Тихо плещет водой Любава. Алексей лег в траву на спину, закрыл от света глаза рукой. Сквозь плеск воды слышался милый голос.

— Скоро уходит бригада?

— Да.

— А ты как? Останешься?

— Не знаю…

— Любишь меня?

— …Люблю!

— Ну, и что ж маяться?! Оставайся. Будем жить. Все тебе отдам. Вся твоя буду.

Промолчал. Конечно, он останется! Еще не целованы губы Любавы, только руки ее знает он хорошо да плечо, когда укрывал пиджаком во время дождя. Можно вот так лежать в траве на берегу долго-долго и знать, что Любава ждет решения. В висках стучит: «Оставайся… полюблю!.. Будем жить… Вся твоя буду». Вот она одевается уже: прошелестела трава, шуршат чулки, а он с закрытыми глазами, будто равнодушен, и чувствует — сам себе нравится.

Подошла, наклонилась над Алексеем, взяла за руки. Стоит перед ним свежая, умытая, глаза смелые, родные.

— Целуй! Чистая!

Испугался даже: в первый раз! Сама! Покраснел и, заметив грусть в ее глазах, припал к щеке.

— Ой, какой ты хороший… — поцеловала.

Губы ее влажные, жадные. Грудь теплая. Засмеялась по-детски звонко.

— Батюшки, родимые, как ты тихо целуешь! — Лицо ее было счастливым. Заалев, она отвернулась.

— Давно я никого так не целовала, — сказала Любава уставшим и каким-то виноватым голосом и, повернув голову, краем глаза увидела, что Алексей вдруг помрачнел от этих ее слов, и поняла: не уйдет он, останется — она сильней.

А он прошептал, обнимая:

— Не хочется уходить…

— Быстрый какой! — Сняла его руку с плеча. Он не обиделся. Ему льстило, что сейчас рядом с ним идет эта пылающая степная красавица.

Шли, ступая по глиняному твердому откосу.

«Будто домой идем», — подумал Алексей и понял, что никуда не уйти ему от глаз Любавы, которые заботливо поглядывали на него.

— Ну… я работать. Слышишь, топоры уже стучат.

— Иди, милый… Стучат.

Любава осталась у каменной ребристой ограды, возле которой, закрывая дорогу, разлеглось стадо гусей. Алексей пошел им наперерез. Гуси не шипели на него, не гоготали — пыльные, жирные, степенно сторонились, поднимаясь, посматривая на него, будто все понимая.

II

Степь потемнела. Солнце собралось в круг, ослепительно заблестело. Небо поголубело. Полдень кончался. Зыбин пришел, когда плотники точили пилы и топоры, кантовали бревна, укладывали доски для распиловки.

Алексей взял лучковую пилу для резки брусьев на рамы и двери, стамеску, долото, оглядел товарищей, направился к своему станку, где уже лежала гора опилок и колючих стружек.

Слышится: — Раз-два, взяли! — а ему: «Останешься? Любишь меня? Будем жить!» Любава будто здесь, среди них, и тоже работает там, где слышно: «Раз-два, взяли!»

Будылин не любит разговоров во время работы, но теперь, когда осталась крыша и отделка, он уже не покрикивает: «Поживей, ребята!..»

— Последние дни робим, и опять путь-дорога…

— А куда торопиться — жара везде, будь она неладная!

— В соседнем совхозе большие работы предстоят…

— Семья моя из 5 человек. Каждого обуй, одень… эва!

— А у кого ее нет?! У Зыбина разве только.

— Ему легко: сбил рамы — двери и айда по свету.

— А Любава?! — слегка насмешливо произносит Лаптев.

— Что ему Любава! Поцелует и дальше пойдет. — Будылин усмехается, прищуриваясь. Семья его хорошо знакома Алексею. Соседи! Будылин из рабочих. Рано женился. Жена страдает одышкой. Детей — восемь человек. Будылин дома устраивает семейные советы после каждого заработка и распределяет деньги так: «Это на Семена, это на Нюру, это…»

— Алексей что-то веселый сегодня! — кивнул всем Зимин. Опять начали трунить над Зыбиным, от веселого настроения или оттого, что он всех моложе в бригаде. Пусть, хоть и тяжело ему. Они все не знают, что он любит! И хочется сказать им об этом, открыться, чтоб не насмехались над ним и Любавой.

— Братцы… — начал тихо Алексей, и ему сразу представились ее глаза, смотрящие сейчас в упор, с укором. Заволновался, заметив, как плотники подняли головы.

— А ведь я, — проговорил он глухим голосом, — люблю!

И будто только сейчас, при них, почувствовал это «люблю» серьезно. Наступила тишина. Плотники молчаливо, как по уговору, подсели на бревна в круг, задымили махоркой. Только Лаптев, стоя на лесах, выжидательно свесился со стены, опершись грудью на обвязку: он во время отдыха не курил «отравы».

Зимин, поглаживая бородку, подсел к Алексею и ласково проворковал:

— А мы ведь, Алеша, знаем об этом.

Послышался смех. Будылин нахмурился, заложил руки за фартук.

— Люблю! М-м, эко счастье человеку привалило!

— С собой уведешь ее али как?..

— Наверно… здесь останусь, — ответил Алексей, погрустнев, и шутливо выкрикнул: — Бейте меня, что хотите делайте, а только вот… не могу я!

Лаптев взмахнул рукой.

— Хор-ррошо это, мать честная! Забавно! Ведь вот везде человеку, значит, можно жить. К примеру, в степи — пожалуйста, жена нашлась, дом поставил и живи! В тайге или у Ледовитого океана где… с моржами в чумче какой…

— В чуме! — строго поправил Будылин.

— Вот я и говорю — в чу-ме! Только бы помочь сперва ему надо. Так я говорю, эх ты, мать честная!

Хасан, слушая разговор, задумчиво хлопал в ладоши, будто баюкая ребенка, пристукивая ногой, пропел-ответил:

— Прабылна, прабылна… Нищава ни прабылна!

Будылин завозился, крякнул:

— Тихо! Я скажу. — Помедлил. — Блажь все это! Дурь! Ветер!

Махорочный дым обволакивал лица. Плотники задымили чаще. Повернулись к Алексею, слушая бригадира, будто это они сами говорят Зыбину.

— Ты человек молодой еще… Несерьезная она, а ты тоже хорош. Не получится у вас жизни… этой! — Будылин потряс ладонью, как бы взвешивая что-то. — А еще вот что скажу: бригаду подводишь! Ты останешься здесь, а мы как бы уже не бригада… одним мастером меньше. Столяр ты хороший. Рамы, двери — твоя забота. Кто их без тебя делать будет? Нет замены! А скоро в соседний совхоз идти… Любовь-то она любовь, а все же это дело такое… коллективно решать надо. Правильно я говорю, мужики, фактически?!

Кто-то растянул со вздохом:

— Эт-то правильно… Так если!

— Да… — протянул сверху Лаптев, соглашаясь с речью Будылина.

— Она ведь, Любава, не женщина, а прямо черт знает что такое!

Алексей ковырнул ногой стружки. Зимин толкнул его в бок.

— Ну что молчишь, Лексей!

— А ну вас! — с горькой обидой выпалил Зыбин. — Душу раскрыл. Думал, легче станет! — Зашептал, будто сам себе: — Как заколдовала она меня… Ядовитая она какая-то. Хмельная. Дикая. Горит душа, как степь.

Будылин понял тревогу парня:

— За версту ее не подпускай! Тебе только дай губы — присосешься, не оторвешь. О бригаде забудешь…

Зимин выбил пепел из своей трубочки.

— За версту… А это тоже несправедливо, Михей Васильич. Надо же человеку когда-нибудь жизнь начинать. Надо! Случай есть! Баба по нраву — что скажешь?

— Я говорил уже — ветер это! Беда для него. Сгорит он в ее душе! Ишь закружилось в голове…

— Я бригаду не подведу, — вдруг устало произнес Алексей и отвернулся.

Будылин положил ему руку на плечо.

— Правильно мыслишь, сынок. Вместе собирались. Маршрут есть, чертежи… Против общества нельзя бодаться. Иди скажи: мол, уезжаю. Побаловалась и хватит. — Встал и, чтоб скрыть неловкость за грубость, проговорил:

— Давай, ребята, поживей… время идет. Скоро Мостовой нагрянет на дело поглядеть.

Алексей подумал о том, что артель — сила, что много в их словах было трезвой правды.

III

Мостовой действительно «нагрянул». Директор совхоза, никем не замеченный, появился неожиданно — вышел из зернохранилища, отряхиваясь, тяжело ступая сапогами по щепкам. Располневший, в зеленом френче с двумя «вечными» ручками в боковом кармане, он встал перед бригадой, кудрявый с рябым веселым лицом, на котором голубели спокойные хитрые глаза.

— Привет, милые работнички!

— Добрый день, товарищ директор.

Полуобнимая каждого, он вытирал круглый лоб клетчатым платком, смеясь, говорил, будто отчитывался:

— Не день, а пекло! Катил по хуторам — отсиживаются в холодке молчальники! Это я о своих. — Указал рукой на постройку.

— Храмина-то? Изюминка! Закуривай всей компанией, — раскрыл пачку «Казбека» — черный всадник дрогнул и, скакнув, скрылся за рукавом Мостового.

Плотники поддержали «компанию», покашливая, закурили папиросы, присаживаясь около Мостового на бревна.

— Ну как, не жалуетесь? Хорошо кормят? Спите где? Ага, значит неплохо!

Алексей ждал чего-то, зная, что Мостовой осмотрит работу, выяснит срок ухода бригады, выдаст расчет по договору. Тогда можно будет послать деньги Леночке в город, и, может быть, станет яснее: остаться здесь с Любавой или итти дальше.

— Так вот, милые, новость какая… — объявил Мостовой и встал.

«Милые» тоже встали. Мостовой начал издалека:

— Вот записку кладовщику — сметану с маслозавода привезли, так я выписал вам… Работаете здорово…

Лаптев, поглаживая щеку, предложил:

— На жару надбавить бы надо.

Все засмеялись.

— А новость такая… — Мостовой оглядел всех, выждал паузу, — решено школу-пятистенник ставить, да вместо самана — дома работникам… Лес везут. Дело срочное, хорошее. Мастера нужны. Может, кто из вас останется… А может, всей бригадой, а? Что, никому степь не приглянулась? Ага, нет, значит…

Все промолчали.

— Нужны нам плотники, ой, как нужны! Будылин мял в пальцах раскуренный «Казбек», ответил за всех:

— Это дело дельное… Обмозговать надо, как и что. Работы ведь везде много, и всюду мастера нужны, ко времени, фактически.

Мостовой улыбнулся:

— Вот, вот! За нами дело не станет. А знаете, что? Перевозите-ка семьи сюда. Каждому дом поставим.

Будылин взглянул на Алексея. Тот молчал. Зимин ответил:

— Мороки много с переездом-то.

Алексей встал и сел чуть в стороне, слушая разговор о том, что «мороки много», что трудно с насиженных мест трогаться, да и детишки по школам… кто где учится… Срывать с учебы нелегко… Оно ведь одним махом трудно… Подумать надо…

— Ну, подумайте, промежду себя, — сказал, нахмурившись, Мостовой и, уходя, добавил:

— А насчет сметаны я распорядился.

Плотники повеселели: зернохранилище Мостовому понравилось. Начались приготовления к уходу, к дороге. В ларьке и магазине покупали промтовары, обсуждали предложение Мостового остаться, гордились тем, что они мастера и нужны.

— Рабочему человеку везде место есть…

— Лаптеву бы здесь — простор. Вина в магазине залейся.

— Надо выпить по случаю…

— Зыбин мается… Вот кому остаться. Здесь ему уж и жена нашлась!

Вечером выпивали. Лаптев пел «Вниз по матушке по Волге», «Ой, да по степи раздольной колокольчики…» Даже непьющий Будылин пригубил стаканчик. Алексей отказался.

Разговор вертелся вокруг степи, работы, Мостового. Хвалили друг друга, остановились на Алексее и Любаве, с похвальбой и гордостью чувствовали себя посвященными в «их любовь», приходили к выводу, что Зыбин все-таки должен «не проворонить свою жар-птицу и увести ее с собой, показать свой «характер».

— Будылину что: у него жена — гром! Взяла его в руки…

— А что, правильно! О детях радеет…

Бригадир, посматривая на бригаду, усмехался невозмутимо:

— Чешите языки, чешите, — однако мрачнел, догадавшись, что они жалеют Зыбина и что сам он вчера в разговоре с Алексеем дал лишку.

— Любава — женщина первостатейная! Я во сне ее увидел — испугался. Белье на пруду стирала. И так-то гордо мимо прошла, — восхищенно произнес Лаптев.

— Скушно без Любавы-то… — грустно проговорил Зимин.

— Уж не тебе ли, старик?

— А што, и мне! — Зимин медленно разгладил бородку, вспоминая Любаву.

Будылин спросил Алексея так, чтобы никто не слышал:

— Что нет ее? Или отставку дала?

Алексею льстила хоть и насмешливая, а все-таки тревога товарищей, что нет Любавы. Ответил громко:

— Сам не иду! Ветер это! Блажь!

Будылин одобрительно крякнул и отвернулся.

В теплом пруду кувыркались утки, где-то близко мычала корова, откуда-то доносился старушечий кудахтающий выкрик:

— Митька, шишига! Куда лезешь — глубко там, глубко! Смотри — нырнешь!

К Зыбину вдруг подошел Хасан и, поглаживая лысину, мигнул в сторону. К плотникам бежала Любава. Зимин заметил, обрадованно вздрогнул.

— Алексей! Глянь — твоя!..

— Леша, Лешенька! — кричала Любава на бегу, придерживая рукой косы. Остановилась, перевела дух. В руке зажат короткий кнут. Через плечо сумка с почтой. — Иди сюда!

В глазах испуг. Губы мучительно сжаты. Лицо острое и бледное.

Плотники отвернулись. За оврагом, в степи топтался белый конь, шаря головой в ковылях.

— Слышала, Мостовой был! Ухо́дите, да?! — приглушенно, торопясь, с обидой спросила Любава у Алексея.

— Ну, был. Да, — нехотя ответил Алексей и сам не понял, к чему относится «да» — к «уходите» или к тому, что «Мостовой был».

— Ой, да какой ты! — печально вздохнула Любава, опустив плечи. Она как-то сразу стала меньше. Алексей протянул руки и почувствовал ее горячую ладонь на щеке — погладила.

— Родимый ты мой, что же это у нас? Как же… Я ведь о тебе, как о муже думаю. Ждала тебя — придешь… Сердилась, а сама люблю.

Любаве стало стыдно, щеки ее зарумянились, и она чуть опустила голову.

Зыбин молчал, чувствуя, как становится тепло-тепло на душе, и хочется плакать, как мальчишке…

— Как же так: пришли вы — ушли, а мне… маяться! Одна-то я как же?.. Ты прости меня, дуру.

— Ну, ну, успокойся! — Алексей обнял ее за шею, притянул к себе, и она вдруг разрыдалась.

Кто-то сказал:

— Тише, ты, стучи!

Алексей не мог определить кто — Хасан, Лаптев или Будылин. Все замелькало у него перед глазами: степь, небо, фигуры плотников; жалость хлынула к сердцу, будто это не Любава плачет, а сестренка Леночка…

— Милая, — прошептал он, почувствовав, какое это хорошее слово.

Любава стала испуганно целовать его в губы, выкрикивая: «Не отпущу», «Мой».

Алексей грустно смеялся, успокаивая:

— Так что же ты плачешь-то. Люба? Ну, Люба!

Любава смолкла, уткнулась лицом ему в грудь, закрыв свои щеки руками.

Плотники, не стыдясь, смотрели на них. Каждому хотелось успокоить обоих. Шептали:

— Вот это да! Муж и жена встретились.

— Смотрите, счастье родилось! По-ни-май-те это!

— Поберечь бы их… надо.

Хасан кивнул: — Прабылна. Прабылна! — и не допел свое неизменное «нищава ни прабылна».

— Эх! Мне такая не встретилась… — вздохнул Зимин.

Лаптев остановил его рукой:

— Счастливые!

Будылин порывался что-то сказать, теребил рукой лямки фартука. Бровь с сединками над левым глазом нервно подрагивала. Понял, что ни он, ни бригада не имеют права помешать людям, когда у них «родилось счастье».

Кто-то чихнул. Любава отпрянула от Алексея, оглянулась и покраснела, заметив, что плотники смотрят на нее и улыбаются. Шепнула: — Леш! Приходи в степь…

Наклонилась к самому уху, обдала горячим дыханием:

— Придешь?

— Где встретимся?

— А у почты.

Вытерла ладонью лицо и румяная, смущенно смеясь, обратилась к плотникам:

— А я вам газетки привезла. Вот — про Бразилию почитайте. Интересно!

— М-м! Бразилия! — вздохнул Лаптев, завистливо оглядывая счастливую пару.

— Пойду я, — сказала Любава всем. — Спасибо, извините, — наклонила голову.

— Я провожу тебя.

Алексей кивнул всем, взял ее под руку.

Любава радостно подняла голову.

Когда Зыбин и Любава ушли, все долго молчали.

Первым заговорил Лаптев:

— Правильно Зыбин делает. Любить, так до конца!

— Любовь до венца, а разум до конца, — поправил Зимин.

Будылин сказал устало:

— Пусть… Хорошо… А ведь мы теперь… — обратился он к бригаде, ставя ногу на бревно, — должны, ребята, помочь Зыбину, что ли…

— Эт-то правильно. Чтоб праздник был у них… всегда.

По степи глухо и тяжело затопали копыта. Все увидели: по ковылям, на белом, будто выкупанном коне, лоснящемся от солнца, промчалась Любава.

Алексей стоит у оврага и смотрит, смотрит ей вслед.

Будылин поднял руку:

— Первое — не зубоскалить!

— Хорошо бы… дом им бригадой… чтоб.

— Второе! — перебил Лаптева Будылин и помедлил, задумчиво растягивая: — До-ом, — прикусил усы, покачал головой: — Задержка получится!

— Зато отдохнем.

— А лесу где взять?

— Из самана сложим, — вставил Зимин.

Будылин тряхнул головой:

— Ладно! Поставим! С Мостовым лично сам поговорю. Даст лесу!

Хасан смотрел в небо и, когда встречался с кем взглядом, улыбался.

— А как с заменой? Он у нас лучший столяр. Да и на заводе что скажут.

— Сам заменю! А расчет — это его дело.

Плотники молча кивнули бригадиру. Лица у всех серьезные. Долго говорили в тот вечер о том, как помочь Зыбину с Любавой и даст или не даст Мостовой леса.

IV

Вечерами над степью — сиреневое полыхание воздуха. В деревне тихо. Над крышами вьются прямые дымки. У совхозной конторы молчат грузовики, груженные железными бочками с солидолом. От деревни разлетаются по степи серые ленты наезженных, высохших дорог.

В степи пыли нет. Дождевая вода давно высохла в обочинах: края дорог потрескались шахматными квадратами. Над ковылями синяя тишина, в которой изредка слышались усталые посвисты сусликов, пение невидимого запоздалого жаворонка да надсадное тарахтение далекого грузовика.

Любава, откинув тяжелую гордую голову, вздыхала.

Алексей, положив на руку фартук, шагал рядом.

— Посмотри, облачко… — по-детски радостно произнесла она, указывая на мерцающие синие дали. — Это грузовик будто плывет.

Он с какой-то светлой грустью подумал о том, что без Любавы степь была бы мертвой и не такой красивой. «Иди, скажи: мол, уезжаю», — вспомнил Зыбин совет Будылина и почувствовал себя хозяином этой женщины, которую любит. «Уезжаю… Хм! Легко сказать!» — Кивнул в сторону: — А ты взгляни!

Вдали за черно-синими пашнями, у совхоза — элеватор. Освещенный потухающим закатом, он высился над степью, как древний темный замок, грустно глядя на землю всеми желтыми окнами.

— Громада, а пустая! — усмехнулся Алексей.

Любава посмотрела на него удивленно и вдруг недовольно заговорила, как бы сама с собой:

— Сам ты пустой! Там всегда зерна много. Ты что думаешь — районы при неурожае голодать будут?! Государство — наше… заботится. — Покраснела оттого, как ей показалось, что сказала это умно, мучительно подбирала слова.

Алексей уважительно взглянул на Любаву, тряхнул головой соглашаясь. Из-под кепки выбился белый чуб.

— Лешенька…

Он перебил ее, кивая на элеватор.

— Забить бы его хлебом, чтоб на всех и на всю жизнь хватило!

— Осенью забьем… Кругом за степью целина вспахана. Дождя давно ждут… Вот если бы ты год пожил здесь… Ты бы полюбил степь и… остался… Мы все здесь очень нужные люди: хлебом кормим весь народ.

Любава погладила его руку, а он отвел ее, чувствуя острое желание схватить Любаву в охапку, целовать ее губы, щеки, глаза, волосы, и вдруг неожиданно для себя грубо обнял ее за плечи.

— Не спеши… сгоришь, — строго сказала Любава.

Ковыли расстилались мягкие, сухие, теплые.

— Здесь… — вздохнула она и обвела рукой вокруг, показывая на камни и кривые кусты степного березнячка. — Здесь мое любимое место, где я мечтала…

— О чем? — заинтересованно спросил Алексей, бросая фартук на камень.

— О большой любви, о жизни без конца, о хорошем человеке, который приедет и останется… со мной.

«Другого имела в виду, не меня!» — рассердился Алексей, и ему стало завидно тому воображаемому «хорошему человеку», о котором мечтала Любава.

…Затрещал костер, кругом стало темнее и уютнее. Дым уходил в небо, оно будто нависло над огнем. Огонь освещал молодые зеленые звезды. Любава с немигающими глазами молча стояла над костром, распустив косы. Свет от костра колыхался на ее лице. Алексею стало страшно от ее красоты, и он подумал: будто сама степь стоит сейчас перед ним.

— Сказать я тебе хотела… — Любава встала ближе к костру, побледнела, лицо ее посуровело, — люблю я тебя, а за что… и сама не знаю. Любила раньше кого — знала. За симпатичность, за внимание… А тебя просто так. Приехал вот — и полюбила. — Она рассмеялась. — Смотри, береги меня! — Помедлила. — В эту ночь я стану твоей женой.

Алексею стало немного стыдно от этого откровения, и он подумал: «Не любит меня, так это она, от скуки!» Ему не понравились ее прямота и весь этот разговор, который походил на сговор или договор, все это было не так, как мечталось. И ему захотелось позлить ее.

— Что, все у вас в степи такие? Приехал, полюбила и прощай.

Любава вздрогнула, сдвинула брови, внимательно и упрямо вгляделась в его глаза и, догадавшись, что говорит он это скорее по настроению, чем по убеждению, устало и обидчиво произнесла:

— Не понял ты. Я так ждала…

Взглянула куда-то поверх его головы, сдерживая на губах усмешку.

— Кто тебя любить-то будет, если ты женщину обидеть легко можешь?

Сейчас она была какой-то чужой, далекой. Алексей шутливо растянул.

— Да за меня любая пойдет — свистну только!

Любава широко раскрыла глаза, удивилась.

— Да вот я первая не пойду!

Она села рядом и ласково заглянула в глаза.

— Милый, первая не пойду.

Алексей оглядел ее, заметил расстегнутый ворот платья и от растерянности тихо проговорил:

— Плакать не буду… — и этим обидел ее.

Отодвинулся, склонил голову на руки, сцепленные на коленях, сожалея, что сказал лишнее, потемнел лицом оттого, что сказанного не воротишь.

Любава, откинув руки, лежала в ковылях, подняв лицо к небу, молчала.

«Иди, скажи: мол, уезжаю…» — вспомнил он опять и проговорил, кашлянув:

— Наверно, уеду я… скоро. Уходит бригада.

Любава закрыла глаза и откликнулась со спокойной уверенностью в голосе:

— Как же ты уедешь, когда я тебя люблю?

Алексей поднял брови.

— Э-э, миленький… Душа у тебя с пятачок… чок, чок! — Любава громко засмеялась и повернулась на бок, к нему лицом.

Наклонился над ней, хотел поцеловать, ловил губы.

— Не дамся! — уперлась ладонями в его шею.

— Ты же любишь…

— А я это не тебя люблю… артель! — и пояснила, не скрывая иронии, — в тебе силу артельную.

— Как так?

— Ну, слушай, — весело передразнила: — «Уеду!» Бригада уходит! Бригадой себя заслонить хочешь! Куда иголка, туда и нитка? А я красивая! Понимаешь? Я детей рожать могу… Ребенка хочется большого, большого… Сына! И муж чтоб от меня без ума был — любил так! Со мной, ой, как хорошо будет, я знаю! Ты не по мне. Сердце у тебя меньше… Сгорит оно быстрее. — Махнула рукой: — А-а! Ты опять не поймешь! Убери руки! — резко крикнула Любава.

Алексей отпрянул, взглянул на нее исподлобья.

— Знаешь, — произнесли она, — обидно мне, что… ссора… такая, что у тебя заячья душа, и это поправить ничем нельзя. Просто мы два разных человека… Не такой ты… У меня простору больше… и степь моя, и люди здесь все мои — к любому в гости зайду… А ты в сердце мое зайти боишься! Почему?.. Ты о себе думаешь, и все в бригаде у вас о рубле думают, а потому и сердце у тебя крохотное.

Алексей хотел ее прервать, но Любава, волнуясь, продолжала:

— Не отпускают тебя ко мне: работничка, мол, мастера теряем…

Зыбин перебил Любаву:

— Мы — товарищи! Мы — рабочая бригада. Сила!

— Бригада! Какая вы — сила?! Пришли — ушли и нет вас!

Зыбин ничего не ответил, понял: она права. Любава погрозила ему пальцем.

— А я тебя все равно люблю. Люблю от жалости, что ли? Хочу, чтоб ты, Алеша, другим стал — смелым… могучим… горячим… хозяином! — посмотрела вдаль, в степь, где-то далеко-далеко тарахтели трактора. — И ночью степь пашут…

Помолчали. Алексей встал. Любава подняла глаза.

— Здесь ночуешь?

— Пойду я.

Гас костер. Любава осталась одна. Над костром широко раскинулось холодное черное небо.

V

Алексей ходил, как больной. Плотники заметили, что он осунулся, похудел, вяло отвечал на вопросы и после обеда, устав, уже не дремал, а молча сидел где-нибудь в стороне.

Он вспоминал ночь в степи, костер, Любаву и был противен сам себе.

Бригада уже ставила сруб для дома, в котором будет жить он и Любава… Это было и приятно и грустно: из-за него бригада задержалась в этом совхозе; подводит он плотников. Ему было неудобно от подчеркнутого внимания товарищей. Ему было стыдно оттого, что плотники не знают о его размолвке с Любавой и строят им дом.

Отступать было некуда и становилось тоскливо на сердце. Вся эта артельная помолвка, постройка дома, любовь к Любаве представлялась ему, как конец пути, конец молодости! Разве об этом он мечтал, уходя с бригадой в степь?! Ему всего тридцатый год… Он еще не был в Москве и в других хороших городах, не доучился. Ему всегда казалось, что если и придет этот счастливый день, когда человеку нужно решать вопрос о женитьбе, то женится он обязательно в своем городе, где такой огромный завод-комбинат, где у него столько друзей, где учится Леночка, для которой он на всю жизнь как отец и мать.

Нет, не бригада, не заработок, не Любава — не это главное! Сейчас, когда все обернулось так серьезно, когда он все больше и больше без ума от этой степной и сильной женщины, он понял, что испугался любви и всего, что будет впереди, что к этому он не готов… Не готов к жизни!

Пройдет молодость… жизнь… в степи, а город и сестра останутся где-то там, за седыми ковылями, за элеватором и распаханной целиной. Может быть, возможно сделать все это как-то не так сразу?.. Обождать, например, не торопиться с Любавой… А еще лучше, если он приедет к ней потом, когда сестра закончит свое учение. Вот тогда-то он заберет Любаву в город, если она согласится… А что? Правильно! Ничего не случится! Любава любит его — она поймет… Вот сейчас пойти к ней и сказать об этом.

На взгорье стояли контора, старый двухэтажный жилой дом, склады и почта. На ней висел выгоревший плакат: «Граждане, спешите застраховать свою жизнь». Алексей заторопился мимо подвод и машин, у которых бойко кричали о чем-то люди.

…Запестрело в глазах от дощатых заборов и крыш, от телеграфной проволоки над избами, над белыми саманными домами и землянками. Ветер подёрнул рябью водоемы реки с крутыми глинистыми обрывами. Река опоясывала деревню, щетинясь вырубленным тальником на другом берегу. У конторы толпились работники совхоза. Разворачивался, лязгая железами, трактор-тягач, гремел, оседая, будто зарывался в землю. Рядом ребятишки деловито запускали змея. Змей болтался в воздухе и не хотел взлетать.

Любава жила у хозяйки в саманном домике на краю деревни, у пруда. Алексей вступил в полутемные прохладные сени на расстеленные половики и увидел Любаву в горнице: она лежала на кожаном черном диване, укрытая платком, — спала.

Кашлянул, позвал тихо:

— Люба!

Открыла глаза, поднялась, застеснялась, одергивая юбку, громко, сдержанно-радостно проговорила:

— Пришел! Садись.

Алексей огляделся: молчало чье-то ружье на стене, разобранный велосипед блестел никелированными частями, пожелтевшие фотографии веером…

Любава заметила:

— Это сын у хозяйки… В Берлине он, служит, — пододвинула стул к столу. Сама села, положив руки на стол. Пальцы потресканные, твердые.

«Работает много… — подумал Зыбин, — не только, значит, Бразилию возит».

Посмотрели друг другу в глаза. На ее румяном, загорелом лице чуть заметная усмешка ему не понравилась, и он подумал о том, что она, Любава, сильная, когда ее любят, а если нет — просто гордая…

— Знай, я решил. Ухожу с бригадой, — начал он твердо. — Вернусь потом. Ожидай меня. В город поедешь со мной.

Ему показалось, что он поступает, как настоящий мужчина, и был уверен, что понравится ей сейчас.

Любава вскинула брови, убрала со стола чистую миску с ложками.

— Хитришь?! Зачем это? Не хорошо! Иди, не держу! Можешь совсем уходить. Ждать не буду.

В ее словах проскальзывала обида. Она откинулась на стул, поправила узел на голове, усмехнулась и вздохнула свободно.

— Иди, иди, милый! Ты и степь нашу вольную потеряешь и меня. Другой такой не найдешь.

— Ты что говоришь-то?! — упрекнул ее Алексей.

Любава нахмурила брови, сурово растянула.

— Правду говорю. — И повернулась к окну. — Да меня уже и сватают. Вот, думаю…

— Врешь?! — крикнул Алексей, привставая.

Любава так громко рассмеялась, что он поверил, этому и опустил голову, а она начала говорить ему мягко и внятно, как провинившемуся:

— Распустил нюни! Эх ты… И как я такого полюбить могла?! Бес попутал. — Помолчала, нежно и заботливо глядя ему в глаза.

— Как ты жить-то будешь? А еще неизвестно… Какая попадется, — улыбнулась, помедлив. — Ты теперь вроде: брат мне. И жалко мне тебя. — Отвернулась к окну и оттуда с печалью продолжала: — Я ведь понимаю, милый… отчего это. Трудно ломать прежнюю жизнь… Вся ведь, она в душе остается с горем и радостью. А еще я понимаю так… — и доверила: — Если бы ты тогда… в степи… узнал меня… ты бы не качался, как ковыль на ветру. Песни бы пел около меня. Ох!.. душа! — Вспомнила о чем-то, посуровела: — Иди… Другой меня найдет!

Алексей помрачнел. Злость вскипала в груди: «Что это она все о душе да о душе? Вот возьму и останусь!»

Дразнил завиток волос у уха на шее.

— Я ведь люблю тебя, Любава!

Кивнула:

— Любишь… в себе… втихомолку. А цена любви должна быть дороже! Да на всю жизнь! А ты мечешься. Не по мне ты. — Встала. Подошла. Поцеловала в щеку: — А теперь уходи.

Покачала головой:

— Людей обманул. Уходи. — Отвернулась к стене, зябко поежилась, накинула платок на плечи и не повернулась, услышав «до свиданья».

VI

…Будылин на ходу снимал фартук, догоняя Зимина, Лаптева и Хасана, направившихся к Любаве. «Еще скажут что не так, — выправляй потом! А как я поведу себя, что ей говорить буду?»

Вспомнил, как Алексей пришел хмурый, отчаянно крикнул:

— Кончай топоры… Ухожу с вами!

— И ее берешь? — спросил Зимин.

Алексей начал объясняться:

— Нет. Не по мне она…

Будылин сказал ему прямо:

— Эх ты, тюря! Наломал дров, народ взбаламутил, а теперь в кусты!

Зимин, бегая от одного к другому, недовольно покрикивал, доказывая:

— Да и она тоже-ть… хороша! То ревмя ревет, целует принародно, то не нужен! А нас не спросила? Дом-от вон… заложен сруб, — передразнил: — «Не по мне она!» Отодрать вас ремнем мало!

Алексей усмехнулся и доверил:

— Не любит она меня. И сватает ее кто-то… В общем, отставку дала. Сказала, я теперь вроде брата ей.

Бригада оскорбилась. Заговорили бойко:

— Избу ставим?! Счастье бережем?! Как это не любит? Должна любить!

— На другого променяла… А нас не спросила…

— Вот змея! Отставку… Такой парень! Парень-то, Алексей-то, ведь не плохой — мордастый!

— Сватают её! Ха! Поди-ка… как она смеет мастеру отказать. Он ведь какие рамы-то делает, а двери?! Открывай — живи!

Будылин растянул задумчиво:

— Эх, портятся люди. Наломают дров. Как тут быть?

И тогда неожиданно, взволнованно заговорил Хасан, выкидывая руку вперед, как на трибуне:

— Мира нада! Айда, эйдем!

— Правильно, Хасанушка! Тут что-то не так. Хитрят оба. Ну, а мы разберемся, что к чему.

Всем сразу стало легко и весело. Заговорили, тормоша друг друга.

— Пошли мирить! Она нашу просьбу уважит!

— Помирим! Пусть живут!

— Степные души горят! Айда степь тушить!

— А ты, — сказал Алексею Будылин, — ляг, отдохни. Ишь глаза горят. Не заболел ли? Довела баба… Еще с ума сойдешь.

В небе, как в колокол, гулко и тяжело ухнул гром. Тучи уходили вдаль со всполохами молний. За деревней, в побуревшей степи, гас черный дым. Воздух с каплями ливня светился разноцветными точками, отражаясь в холодном круге пруда и свинцовой ленте реки, блестели ядовито зеленые тальники.

Плотники остановились на берегу, наблюдая за Любавой, как она полощет белье. Одетая в джемпер, с засученными рукавами, она наклонялась над прудом, будто смотрелась в воду.

— Вроде неудобно… общество целое! — шепнул Зимин.

— Может, не сейчас, а?

Будылин, выходя вперед, возразил:

— Когда она еще домой пойдет!

Поговорим здесь.

— Здравствуй, Любавушка! — тихо пробасил Будылин.

Любава отряхнула руки, вытерла о подол, оглядела всех.

— Здравствуйте. Гуляете, да?

— Кому стираешь? Алексею?

Любава вздрогнула, поняла, что пришла бригада неспроста.

Ответила шуткой:

— Тут одному миленочку…

Плотники подошли ближе, уселись, кто как мог. Мялись.

Будылину не хотелось брать сразу «быка за рога». Лаптев и Хасан разглядывали небо. Зимин сыпал табак мимо трубки. Будылин понял, что разговор придется вести ему одному.

— Дак что ж, мать… — уважительно обратился он к Любаве. — Поссорились с парнем? Говоришь — сватают тебя! Правда это?

Любава нахмурилась. Молчала.

— Пришли мирить, что скрывать! Бригадой, значит, решили сберечь любовь вашу, какая она ни на есть… Значит, что в ней верно, что нет… Домишко вот почти отгрохали… не пропадать же!

Любава выслушала Будылина, выпрямилась.

— Ну, замахал топором направо-налево!

Она отвернулась, грустно улыбаясь; плотники подумали, что ей польстил их приход и в то же время было обидно за вмешательство.

— Извини, — поправил себя Будылин, — в этом деле, конечно, равномер нужен… Однако как же и не махать?

Любава рассмеялась.

— Эх вы… Подумаешь, дом построили. В нем любой жить сможет. А вы… человека сильного постройте да с душой… — Нахмурилась. — Домик-то вы ему сколотили, а о душе забыли!

— Душа — дело не наше. С какой уж уродился — такого бери! — хмуро сказал Будылин.

— Ох, ты… Душа что ли плохая у парня?! — удивился Лаптев.

— Душа не голова, сменит, — вставил Зимин.

— Алешка дюша любезный… — улыбнулся Хасан.

Заговорили все, перебивая друг друга, не обращая внимания на предостерегающие подмигивания бригадира.

— Избу ставим! Счастье родилось! Не можем мы мимо пройти… Вот!

— Из-за тебя задержались… Ты должна это понимать.

— Люба, ты уж уважь нас. Сходи к Алексею — помирись.

— А мы и не ссорились будто. Как бы вам понятнее объяснить. Любим мы не так друг друга… По-разному!

— А сватает тебя кто?

— Да не чета вашему… Зыбину!

Любава засмеялась, провела рукой по лицу, будто смахивая жаркий румянец, и подошла ближе.

— Ты нам понравилась. Теперь вроде наша.

— Мира нада! Айда, Любкэ… люби парынь!

Лаптев потряс руками.

— Заметь! Вы с ним, можно сказать, на всей планете пара!

Любава вдруг растерялась, и лицо ее стало счастливым и глаза засияли. Все почувствовали — она всех их сейчас любит, будто целует каждого взглядом. Пусть глядит открыто каждому в глаза, пусть понимает, что Алексей Зыбин — не просто человек, а что-то большее… Он силен и красив товариществом. Любаве захотелось прогнать плотников, остаться одной, так ей стало хорошо на душе, но она не дома и прогнать их с планеты некуда… Ее умилила их забота. Только ей было остро обидно, что Алексей не пришел вместе с ними, она вдруг поняла, что люди просят за него, как милостыню, и рассердилась.

— Уходите! Ишь, привязались. Какое дело вам до нас?! Почему он сам не пришел… или с вами… на подмогу?!

— Приболел он, — соврал Зимин, — спит, — сказал правду.

— Не грозой ли пришибло? — засмеялась Любава.

Лаптев пошутил.

— Сама пришибла! От любви загнулся.

Будылин метнул на него злой взгляд: «испортишь дело, ворона!»

Любава разоткнула юбку приказала.

— Несите белье! Вон туда, в тот саман. — Указала на свой дом. — Хозяйка примет. А я… пойду к нему… Чур, не мешать!

…Алексей лежал под брезентовым навесом у выстроенного зернохранилища, ожидая товарищей. На душе было светло и легко. Все было понятно и решалось просто. Он возвратится сюда и будет тверд в своих поступках.

Ему представилось, как он возьмет Любаву за руку и молча поведет за собой в степь, к тому самому месту, где она мечтала о хорошем человеке. Он возвратится другим — сильным. Ведь не может быть так, чтобы два человека, полюбившие друг друга, разошлись, если они «на всей планете пара», как говорил ему Лаптев.

Он пожалел, что нет сейчас с ним рядом Любавы, которой он высказал бы все это. Пожалел и вдруг увидел над собой ее глаза — лучистые, зеленые, родные. Увидел и обрадовался.

Любава подумала, что он спит и не стала его будить. Осторожно провела рукой по щеке Алексея — разбудила! Он покраснел и с улыбкой отвернулся. Толкнула в бок:

— Вставай, муж!

Алексей, не поворачиваясь, спросил хмуро:

— Зачем пришла?

— Смотри — радуга! Лешенька!

— Я не Лешенька… Алексей Степанович!

— Ой, ты! — усмехнулась Любава в кулачок. — Боюсь!

Когда он встал, припала к нему, обвила шею руками.

— Ну люблю… люблю!

— Пойдем в степь, — отвел ее руки от себя. — Разговор есть к тебе, — строго проговорил Зыбин. Кивнула.

Над деревней дымились трубы. Рабочие совхоза обжигали саман. Дым уходил высоко в небо. Грохотали тракторы-тягачи. А на пруду мычало стадо вымокших от дождя коров. В полнеба опрокинулось цветное колесо радуги, пламенея за черным дымом самана. Стая журавлей, задевая крылами радугу, проплыла в голубом просторе и вдруг пропала.

Серебрятся влажные бурые ковыли. Светится над степью голубая глубина чистого холодного неба. Ни ястреба, ни жаворонка, ни суслика. Вечерняя тишина. Только двое, взявшись за руки, молчаливо идут по степи, куда-то к голубому горизонту…

У зернохранилища, прислонившись к стене, стоят плотники: Будылин, заложив руки за фартук, Зимин, трогая бородку, Лаптев. Хасан поет себе под нос что-то свое, родное… У всех у них грустно на душе: жалко расставаться с Алексеем и Любавой — родными стали.

Все смотрят вслед Любаве и Алексею, разговаривая о человеке, о хорошем в жизни, о судьбе, все более убеждаясь, что человеку у нас везде жить можно и что иногда не мешает поберечь его счастье артельно.

Загрузка...