Мой жених Гоша Куликов уехал. Я сижу у окна и думаю о нашей любви. Давно уже убрали урожай; я учусь в школе, и мой отец все-таки признал, что Гоша — настоящий парень. Но Гоши нет рядом со мной и я должна переживать. Мне до сих пор не дают покоя строчки из его письма: «…Жди! Я вернусь комбайнером!»
А вдруг он не приедет или разлюбит меня? И я снова вспоминаю наши размолвки, обиды и ссоры.
Они начались со сватовства.
— Не будем торопиться, — сказал Гоша, набрасывая пиджак мне на плечи. Я кивнула, и мы сели у ворот нашей избы, на скамье под рябиной. Гоша был младше меня, но я его так любила в эту минуту за то, что он такой серьезный и взрослый, за то, что в его словах «не будем торопиться» были ласка, и тревога, и уверенность.
— Лена! Мы с тобой очень молодые… — Гоша наклонил голову, взглянул на меня исподлобья, будто я была виновата в том, что мы оба молодые. — Твой отец, я знаю, не согласится, чтобы мы вдруг стали мужем и женой.
Я упрекнула его:
— Ты что, боишься? Раздумал идти?
— Говори тише, а то отец услышит! — Гоша приблизил ко мне лицо и взял в ладонь мою руку.
Говорить мне больше не хотелось — и так было понятно, что мы исключительно любим друг друга, что мы пришли к моему отцу сказать о своем решении пожениться.
Отец не любил Гошу, я это хорошо знала, и всегда упоминал о нем при случае: «Так… ни парень, ни девка.
Мальчишка!»
Гоша работал помощником комбайнера, жил на квартире у родственников и ничем не отличался, чтобы, по мнению моего отца, его можно было похвалить. В Гошином комбайне всегда случалось много поломок и отцу, как механику МТС, это очень не нравилось.
— Твой-то орел опять… — с усмешкой говорил мне отец и это, очевидно, доставляло ему некоторое удовольствие. Он был совершенно уверен, что «мой орел» в женихи мне не годится. В представлении отца мой муж должен быть «видным парнем», «солидным» человеком. У Гоши же солидности не было никакой, а было слабое здоровье, маленький рост, рыжие веснушки на носу и страсть к «сочинению стихов и поэм». Отец знал об этой страсти — Гоша читал нам свои поэмы, и всегда ждал, что скажет, прослушав стихи, отец. Отец же вздыхал и грустно качал головой, будто хотел сказать, что писание стихов до добра не доведет. Гоша не обижался, а, наоборот, чаще стал приходить к нам, читать длинные поэмы, и это мне очень нравилось.
Потом, когда поэмы кончились, Гоша придумывал что-то другое, перешел на разговоры о комбайнах и под разными предлогами заходил к нам, чтоб увидеться со мной. А чтобы не было никаких подозрений, он, закрыв дверь, успокоительно поднимал руку и говорил отцу: «Я строго официально!»
По вечерам они с отцом долго вели строго официальные разговоры, и я иной раз сомневалась: ко мне он ходит или к отцу. Отец понимал хитрость Гоши и, когда «мой орел» прощался со мной, выразительно посматривал в мою сторону и заговорщицки кивал мне. Это означало, что я могу проводить Гошу. Мы с Гошей долго бродили по деревне и говорили только о нашей любви.
Ночи были летние, теплые и звездные, и мы всегда уходили с ним в поле, где росла зеленая рожь. Гоша вел меня под руку, прижимаясь ко мне щекой, и бережно целовал меня. Это было так хорошо, что в эти минуты он мне казался самым солидным человеком.
Главное же, почему невзлюбил Гошу отец, была их ссора из-за комбайна. Отец поведал Гоше свою мечту «о широком комбайне», который бы с одного захода скашивал половину поля. Гоша рассмеялся, подумав, что отец шутит. Отец назвал Гошу «балаболкой» и попросил не приходить к нам совсем.
После этого случая Гоша перестал к нам приходить, и отец перестал говорить мне «твой-то орел».
Мы продолжали с Гошей дружить, только после этой ссоры он почему-то перестал писать свои поэмы и налег на книги о комбайне.
Я иногда виделась с Гошей и приходила к нему. Дома он или читал книгу, или занимался спортом — поднимал гири, чтоб «росла мускулатура», или что-то писал… На столе всегда лежал сахар. «Это фосфор, — говорил Гоша, — для головы полезно. Писатели все сахар едят!» — и угощал меня, будто я тоже собираюсь писать поэмы.
Милый, смешной Гоша! В сумерки мы сидели в его комнате и говорили обо всем на свете. Гоша сожалел о том, что мы редко стали встречаться. И ему тяжело оттого, что мой отец сердится на него. А так не должно дальше продолжаться. Иначе любовь погаснет и мы можем потерять друг друга. И тут Гоше пришла в голову мысль о женитьбе. Он говорил: годы проходят, а если любишь, нужно каждый час и минуту быть с любимым рядом. Вместе жить и работать. Плечом к плечу все идти и идти; через какие-нибудь преграды и тернистые горы.
Я согласилась с ним. Нашей любви было уже два года. Она началась незаметно, в тот вечер, когда мы репетировали в нашем клубе пьесу. Гоша и я изображали влюбленных и в нашей роли было много мест, где нужно целоваться. Спасибо драматургу, он, очевидно, щедрый человек на поцелуи. Наш руководитель драмкружка придавал большое значение этим местам, которые, по его словам… «выражали идею любви». Мы сначала стеснялись, репетируя с Гошей поцелуи, а потом, когда Гоша и я подружились, мы уже не стеснялись и репетировали при каждой встрече. И на сцене это здорово получалось, как в жизни, и даже лучше, потому что руководитель говорил нам:. «Хватит! Вы эти места зарепетировали».
…После ссоры отца с Гошей, отец заявил мне:
«И видеть не хочу этого поэта!»
На мой вопрос, как отец посмотрит на наше решение пожениться, Гоша твердо и убедительно сказал: «Мы имеем право. Он должен выслушать нас».
И вот мы пришли к отцу.
Отец долго не может зажечь керосиновую лампу (электричества нет после грозы), он чиркает спичками — синие искры с шипением прочерчивают темноту, и когда; лампа загорается и освещает избу и наши лица, он, запахнув пиджак и прищурившись, оглядывает Гошу:
— А-а-а! Поэт… — неодобрительно протягивает отец и, протерев глаза, садится на стул. — Зачем пришел?
Мы стоим у порога, держа друг друга за руки, и я чувствую, что рука Гоши дрожит. Когда мы шли к нам, Гоша сказал твердо: — Свататься будем по форме, как благородные люди, — и приводил мне много примеров из книги «Фольклор и обычаи русского народа». И вот мы стоим перед моим отцом как жених и невеста и долго молчим. Я сначала удивилась, почему Гоша так долго молчит — не говорит ничего, и подумала, что, наверное, так нужно по форме, что в книге, изданной Академией педагогических наук, зря писать не будут, и успокоилась.
Отец смотрит на нас — недовольный и немного смущенный. Наконец, он улыбается, видя, что Гоша стоит красный, как рак.
Я хорошо знала, что Гоша умеет красиво и нежно говорить, и когда я боялась открыть дверь нашей избы — так бешено колотилось мое сердце — Гоша успокоил меня, положив руку на мое плечо:
— Ничего, он нас не прогонит, потому что такой обычай. А у нас уже такая стадия любви, что нам все равно как жить — порознь или вместе. А вместе даже лучше.
И я не могла с ним не согласиться, раз уж пришла такая стадия нашей любви.
Гоша стоит теперь бледный-бледный и крепко держит меня за руку, будто я хочу убежать.
— Ну, что стоите, как на выставке, что-нибудь случилось, Куликов? — сердится отец.
Я заметила, как Гоша снова покраснел, растерялся и вместо обычного «я строго официально» сказал, заикаясь:
— Товарищ Павел Тимофеевич!
А потом он шагнул вперед, поклонился и громко проговорил:
— Мы с Леной решили пожениться, то есть мы любим друг друга и уважаем, и вот мы категорически пришли узнать, как вы на это смотрите и… вообще.
— Значит решили… вообще, — и отец замолчал, сурово нахмурившись, мне показалось, что вот он набросится на нас с кулаками и никакие обычаи тут уж не помогут. Гоша стоял впереди — худой и тонкий, в выутюженном мною пиджачке, и когда поворачивал ко мне лицо, усыпанное веснушками, то моргал мне: «мол, не трусь», и лицо его было какое-то боевое, красивое, как на плакате, и мне стало понятно, что Гоша не отступит и добьется своего.
— Я знаю, — сказал Гоша, — вы на меня смотрите, как на мальчишку Гошу, а я вовсе не Гоша, а Григорий Пантелеймоныч Куликов — такой же полноправный член колхозного коллектива, как вы, и помощник комбайнера, а что поломки в комбайне есть, так их скоро не будет, даю слово, как механизатор сельского хозяйства. И самое главное, я по нашей любви уже жених Лены.
Гоша говорил громко, возбужденно, быстро, будто он выступал на торжественном собрании в колхозе. Отец немного растерялся.
— Не знаю… Лена мне ничего не говорила, — и посмотрел мне в глаза.
Мне хотелось крикнуть: «Говорила, говорила!», но я заметила, как отец вдруг сделался грустным, как будто его незаслуженно обидели, мне стало жаль его и я уже подумала о том, что мы зря пришли, что Гоша большой выдумщик, что нам было и так хорошо, без женитьбы.
— Лена, говори, — взял меня за руку Гоша, и мы подошли к столу и сели на стулья. Мой жених наклонил голову и спрятал руки под стол, а отец смотрел на меня серьезно и выжидательно, наверное, думал: «Что-то скажет родная дочь и как это она вдруг до замужества дошла?»
Я сказала ему, что люблю Гошу давно, что я уже не маленькая, что жить мы будем все дружно и хорошо, что вместе нам с Гошей будет лучше учиться в школе и работать, что я и так много переживала. Кажется, я долго говорила. Отец кивал головой и отмечал про себя: «Так, так!», а мне было немного стыдно, будто я еще девчонка и в чем-то провинилась перед ним. Отец выслушал меня, широко улыбнулся, разгладил ладонью свои черные усы, и я поняла, что он никогда не согласится.
— У добрых людей свадьбы осенью играют, — насмешливо сказал он, — а вы… еще рожь не поспела… Дай-ка, Лена, нам что-нибудь поесть. Натощак трудно решать такие международные вопросы. Ведь не каждый день приходят свататься. Так ты, Лена, налей-ка нам по маленькой. Ну, как, выпьем, Григорий Пантелеймоныч?..
Гоша вынул из-под стола руки и ответил степенно:
— По маленькой можно, — очевидно решив, что если они выпьют по маленькой, то они наверняка помирятся.
Мне показалось, что отец повеселел, сделался мягче, и я, радуясь, стала накрывать стол. Гоша вдохновенно заговорил о комбайнах и о предстоящей косовице хлебов, а отец, хитровато посматривая на будущего зятя, возвращался к цели нашего прихода, отчего Гоша терялся.
— А как же вы будете жить? А ты хозяйственный парень? — спрашивал отец, и Гоша, только что хваливший ведущий вал и крылья — мотовила своего комбайна, смущенно моргал и, спохватившись, отвечал определенно, будто разговор о женитьбе закончен и все решено в нашу пользу.
— Как будем жить? Как люди живут… Работать.
Мужчины поужинали. Закурили.
— Ну, так вот что я скажу, молодой человек, — произнес спокойно отец и немного помедлил. — Не нравится мне ваша затея. Парень ты веселый, по веснушкам видно, но не серьезный. Дочь простить можно: девичье сердце, известное дело, влюбчивое… Но не это главное. Рано вы о женитьбе задумались. Ни кола, ни двора, ни гусиного пера. Это раз! Ведь нет у тебя хозяйства? За плечами у вас по восемнадцать годков. Это два! И малая грамота… Всего семь классов. Это три! Одумайтесь… Неученые, ничего в жизни не добились еще, а уже с бухты-барахты свадьбу подавай!
Гоша перебил отца:
— В общем отказ! Не хотите Лену выдать за меня?! Мы по-хорошему с вами хотели, да видно зря. А теперь Лена ко мне уйдет, а через год вы увидите, какой из меня хозяин и как мы с Леной жить будем!
— Ну какой из тебя хозяин, стихи вот пишешь… — простодушно съязвил отец. Гоша промолчал, не ожидая такого презрительного отношения к поэзии.
— Да это… грамота такая, — постаралась я смягчить удар, нанесенный поэтическому творчеству Гоши.
Но вдруг Гоша порывисто вскочил:
— Вы просто… бюрократ в вопросах любви и семейной жизни, вот кто вы! — выкрикнул он, размахивая руками, и стал походить на тех горячих людей, которые сначала действуют, а думают потом. Я ожидала, что опять вспыхнет ссора, но Гоша успокоился, очевидно решив, что после вкусного ужина и выпитой «маленькой» никак нельзя пронять вконец обюрократившегося отца невесты.
— Это еще вопрос, почему редакции отказываются печатать мои поэмы, может, у них и своих поэтов много, и на всех места нехватит. Это раз! И еще неизвестно. — будут ли в грядущие времена печатать меня или нет. Если хотите знать, мне сам Степан Щипачев прислал длинное письмо… А в общем, пойдем, Лена! Спасибо за угощение.
Гоша направился к двери, и я не знала, что мне делать; кажется, никогда я так не переживала.
— Совсем идете? — улыбнувшись, спросил отец.
— Там увидим! — Гоша погладил ладонью свои веснушки, и я заметила, что отец подмигнул мне, и мы вышли.
— Ну вот… значит раскол семейной жизни, — вздохнул Гоша и обнял меня. Мне было очень жаль его, и я поняла, что он меня по-настоящему любит.
— Напишу поэму под заглавием «Разбитая жизнь».
Я, чуть не плача, гладила его щеки и кивала головой, слушая трагические вздохи и самые нежные на свете слова.
— Знай: теперь мы — Ромео и Джульетта. Будем страдать. Они так же страдали, они жили давно — в глубине веков.
Я не знала, шутит Гоша или говорит всерьез, только была уверена в том, что поэму «Разбитая жизнь» он обязательно напишет и уж ее-то обязательно напечатают!
— Приходи завтра на поляну. Разговор официальный будет, — Гоша пожал мою руку, поцеловал меня два раза: — Не унывай! — и, улыбнувшись, ушел к себе домой. Мне было не до смеха. Я поняла, что в нашей любви наступила новая стадия.
Колхоз готовился к уборке урожая. От нашей звеньевой я узнала, что в уборочную я буду работать весовщицей на полевом стане — значит рядом с Гошей! Это меня очень обрадовало, — я смогу встречаться с ним каждый день. Вечером я пришла на поляну к условленному месту встречи.
Поляна находилась у реки там, где недавно были скошены травы, стояли стога и копны свежего, душистого сена. Долину занимало большое картофельное поле, густое, темное, будто покрашенное зеленой краской, над полем возвышались слежалые, тяжелые, будто каменные, прошлогодние ометы.
Гоша ждал меня с баяном у горы, на которой росли березы, и по его грустному лицу я поняла, что разговор будет строго-официальный и что мой орел не в духе.
Мы поднялись наверх. Здесь было тихо и светло от теплых белых стволов берез. Я устало прислонилась спиной к стволу и опустила руки, а Гоша, проиграв на баяне «Турецкий марш», проговорил:
— На чужих свадьбах играю, а вот на своей и не придется… Эх! Мировая несправедливость! — и, опустив баян на пень, встал в трагической позе. Я не знала, как утешить моего поэта.
— Ромео ты мой, рыжий…
Гоша улыбнулся, и мы нежно-нежно, как в кино поцеловались.
Это к официальному разговору не имело никакого отношения, но это был наш обычай при встрече. Гоша сказал, этот обычай есть даже в той умной книге и что русский народ бережет его, так как он имеет прогрессивное значение. Не знаю, правду ли говорил Гоша, я книгу не видела — только мне этот обычай очень понравился.
— Вот отец у тебя — кремень! Его никакими обычаями не прошибешь…
В словах Гоши прозвучала грусть; мы пошли к реке, мимо зеленой ржи.
Рожь стояла высокая и густая. Зеленые стебли опускались на плечи Гоши. От реки дуло ветром, мягкие колосья шелестели, навевали прохладу. С нашей поляны была видна река, противоположный берег и кирпичные здания МТС.
Гоша положил голову на мои колени, закрыл глаза, и мы долго молчали, вдыхая запах поспевающего хлеба. Обоим нам вдруг стало грустно, как перед разлукой. Когда Гоша открывал глаза и смотрел мне в лицо, я смущенно наклонялась и чувствовала себя Джульеттой. Она была, наверное, неплохая девушка и также переживала, как я, только разница была в том, что она никогда не работала весовщицей, а ее возлюбленный не был помощником комбайнера, как мой Гоша… Я знала, что он устал на работе, и вот, встретившись со мной, забыл об официальном разговоре и, кажется, задремал, скрестив руки на груди. А я говорила сама с собой, в голову приходили новые слова и мысли.
«Ты ничего не придумал? Я ведь не виновата, что люблю тебя. Только я не могу уйти от отца. Нам и так хорошо, без свадьбы».
Гоша открывал глаза, смотрел на меня, не моргая, я отворачивалась, чувствуя, что краснею, оглядывала поляну у зеленой ржи, речную гладь и мне хотелось замутить эту спокойную воду, бросить камень, чтобы пошли круги. Я была, наверно, растерянная и печальная в эту минуту, потому что Гоша гладил мою руку. Мне было действительно тяжело. Я чувствовала, что Гоша станет совсем другим, забудет меня, а я боялась потерять его. Мимо нас прогнали стадо. Пастух подмигнул нам, сказал:
— Совет да любовь.
Тучные коровы торопко шли к реке, позванивая боталами, лоснившиеся быки тяжело двигались следом. Равнодушное к нашей любви солнце садилось красным шаром за сосновый темный бор.
— Ну, что задумалась? — тронул меня за плечо Гоша.
Гоша стал задумчиво играть на баяне и петь какую-то песню. Когда Гоша пел, он становился красивым, веснушки на его лице куда-то пропадали. Я почему-то подумала, что эту песню Гоша сам сочинил, когда был один и грустил обо мне, как будто знал, что впереди будет горе и переживание. Кажется, я никогда еще так не любила его, как сейчас…
На другом берегу гоготали гуси и мешали слушать Гошину песню.
Гоша перестал играть и уставился на меня непонятным взглядом:
— Поцелуй, Лена! На сердце у меня — тысяча и одна ночь!
— Играй, играй! — попросила я его и рассмеялась.
Полюбишь ли ты — неизвестно,
Другого такого, как я…
Но я не поеду за новой невестой
В другие чужие края.
Дальше Гоша не пел, а декламировал, развернув баян до отказа.
Другой я невесты не знаю,
Ты верное счастье мое!
Тайга золотая, волна голубая…
Баян над рекою поет.
— Мы будем друзьями навек! — вдруг выкрикнул он.
Гуси на другом берегу перестали гоготать и подняли головы, не понимая, чего это человек вдруг начал кричать. А Гоша поцеловал меня в щеку, заморгал, отвернулся и вздохнул.
— Не ходи домой, — сказал он строго, и я поняла, что официальный разговор начался.
— Переночуем здесь, у тополя. Костер запалим… и вообще мы с тобой давно уже взрослые…
— А как отец? — спросила я.
— А что отец? Никуда он не денется! Ты больше любишь папашу, чем меня… — ответил Гоша с досадой и усмехнулся.
Мне стало обидно: я не ожидала от Гоши такого неуважения к моему отцу.
— Ну, пойдем жить ко мне. Я тебя не обижу, не бойся. После урожая — свадьбу сыграем.
Я говорила ему, что нужно подождать: вот уберем хлеба, там будет виднее, что Гоше нужно отличиться на уборочной и отец наверно передумает, а пока я не могу оставить отца одного, он начал прихварывать, а потом… как мы начнем свою жизнь, когда у нас ничего нет?..
Гоша слушал меня и мрачнел, а я говорила, что люблю, что он всех дороже на свете, что мой отец хоть и обидел его, но он прав, что если любовь настоящая — для нее нет преград.
— Знаешь… — сказал Гоша. — Мне понятно — ты струсила. За любимым на край света идут, а ты улицу одну перейти не можешь. Эх, ты! А я тебя еще Джульеттой называл…
Он наговорил мне много обидных слов. Я знала: это оттого, мы оба растерялись, что никакие умные книги нам не помогут, только Гоша мне в этот вечер не понравился. Говорить больше было нечего, и стало понятно, что никакого официального разговора у нас не получилось. Гоша попрощался со мной, сказал, что утром рано вставать, что мой отец будет проверять его комбайн, и ушел, перекинув через плечо баян. Мне почему-то стало легко. Наверное, я поступила правильно.
Сейчас уже август. Поспевающую рожь томит жара и секут тяжелые холодные дожди. Я стою у весов на полевом стане и жду первых центнеров нового урожая. Наша бригада в поле; мне не видать ни комбайнов, ни тракторов, ни машин: косовицу начинают от реки. Хорошо, если к вечеру закончат первый круг, значит на горизонте появится первый комбайн. Кто поведет его?
Это время мы редко встречались с Гошей и почти не говорили с ним как раньше — подолгу и на высокие темы. Гоша на вечеринках веселил на баяне молодежь и не обращал внимания на мои переживания. За это время нам удалось поцеловаться только два раза, да и то случайно, при игре в «фантики». Было заметно, что он остыл ко мне, стал неразговорчив. На мой вопрос: почему мы стали редко встречаться, почему он не провожает меня, Гоша отвечал уклончиво: «Некогда, много работы». Было грустно и обидно видеть таким Гошу, и такая стадия нашей любви мне очень не нравилась.
Отец пропадал в МТС, иногда ночевал там, а я, придя с работы домой, сидела одна в избе, и если подружки звали меня на вечорку, я отказывалась: все равно Гоша не обращает на меня никакого внимания. И только раз к нам пришел Гоша, и то не ко мне, а к отцу: за какими-то частями. Нужно было перетягивать полотно на комбайне. Отца не было дома, он уехал в район. Гоша просидел два часа у порога и даже не подошел ко мне и не поцеловал. Я подумала, что нашей любви пришел конец и что Гоша вообще начал воображать. Однако он все-таки прочитал мне отрывок из поэмы «Разбитая жизнь», наверное потому, что разбита жизнь у меня и у него — кому же он еще будет читать, как не мне? Я удивилась, что поэма была короткой, на одной тетрадной странице в клеточку. В ней говорилось о «страшной силе любви, которая дремлет в сердце, как вулкан» и о еще каких-то злых силах, которые боролись с ней. В злых силах я не очень разбираюсь, только поэма мне почему-то не понравилась. Наверное, потому, что в конце говорилось: «женщины — народ непостоянный и бессердечный, и лучше с ними не связываться». Я не удивилась этому, потому что поэтам такие мысли иногда приходят в голову, и вспомнила, как отец говорил, что писание стихов до добра не доведет.
Гоша рассмеялся на мое замечание и сказал, что я ничего не поняла в этом выдающемся произведении, потому что не люблю его, что мое сердце стало глухим к страданиям влюбленного человека.
Я сказала поэту, что он сам стал глухим и выгнала его из дома.
И вот я стою у полевого вагона, смотрю на рожь и жду первой грузовой машины с зерном.
От земли шло тепло. На горизонте, за бескрайными полями собирались тучи. От духоты рожь поникла. Прибыла первая машина. Зерно было с половой, а я гадала, от кого эта машина, может, от Гоши. Шофер ответил мне: — Девушка, не знаю! Я здесь новый человек! — Я взвесила зерно и машину отпустила. Потом машины приходили еще и еще — зерна было много.
Отец с утра уехал по бригадам ликвидировать поломки в комбайнах, мне было немного грустно, и даже, когда показался первый комбайн и я узнала за штурвалом Гошу — не обрадовалась. Он на меня, наверно, в обиде и разговаривать со мной не будет. Время приближалось к обеду, а комбайн сделал только первый круг: так были широки поля. Поровнявшись с полевым станом, комбайн остановился. Гоша сошел со штурвального мостика, чтобы прочистить ножи от сорняков, долго копался у полотна, и я подумала, что зерно с половой в первой машине было Гошино. Потом Гоша подошел к бочке с водой и стал жадно пить. Я поняла, что он устал и пожалела, что недавно выгнала его из дома.
Я стояла рядом с ним, Гоша поднес железный ковш к губам — рука дрожала, пролитые капли падали на запыленный комбинезон.
Я подумала: «Работник… хозяин земли зеленой».
Гоша утерся рукавом и произнес, будто оправдываясь передо мной:
— Черт, ножи заедает. С половой зерно?
— С половой, — ответила я, радуясь, что Гоша оказался сознательнее, чем я думала, заговорил все-таки со мной.
— Я скосил… ту рожь зеленую, где мы встречались с тобой, — сказал Гоша немного смущенно и внимательно посмотрел на меня. Я молчала, чувствуя, как в груди колотится сердце от желания обнять и поцеловать Гошу.
— И вот зёрна где-то здесь, в мешках лежат… зёрна нашей любви.
Гоша налил в флягу воды, махнул мне рукой и собрался уйти.
— Гоша! Подожди… — вскрикнула я и покраснела. Мне казалось, Гоша что-то хотел сказать, но не решился.
— А что говорить? Все уже сказано…
Я похвалила Гошину работу, была рада, что ему доверили штурвал, даже и отец утром сказал «твой-то орел»… Гоша слушал, задумчиво глядя мне в глаза, а когда я спросила его: — Осенью пойдем в школу, будем вместе учиться, в один класс пойдем?
Он поправил флягу на ремне и ответил:
— Не знаю… есть тут у меня думка одна.
— Скажи, Гоша, какая?
Гоша поправил волосы, надвинул кепку на лоб.
— Я еще не решил точно… А говорить рано. Зря я тогда посмеялся над отцом. Мечта его хорошая была. Я все время думаю о широком комбайне. Конечно, он должен быть совсем другой конструкции и ножи у него должны быть немалые. Только ты, Лена, не говори отцу. Я кое-что продумать должен. Сердце у него ко мне не лежит. А я на него не в обиде, — и ушел.
Мне хотелось крикнуть: «А на меня?», но не крикнула, комбайн поплыл дальше. Я слушала, как шелестели крылья мотовила, крутились и бились о рожь лопасти — комбайн был похож на птицу, готовую вот-вот взлететь… Больше зерна с половой не привозили и, когда я взвешивала рожь, то думала, что это зерно Гошино.
В обед и вечерами на полевом стане было весело, но Гоша после ужина уходил спать, видно, он очень уставал. Утром он поднимался рано и уезжал в поле. Виделись мы с ним чаще, чем разговаривали, но это было уже не похоже на прежнюю любовь и дружбу. А потом Гошин комбайн перебросили за шесть километров. Зерно я уже принимала от других комбайнеров, и Гошу я не видела целую неделю.
Уборочная подходила к концу. Когда я была дома, в деревне, вечером я спешила на ту поляну, где мы встречались с Гошей. Там давно уже скосили рожь у старых берез, и вот я бродила одна по колючей стерне, на сердце становилось грустно-грустно, но не тяжело. Я любила смотреть на холодное синее небо, на желтый горизонт, на густые августовские облака, которые уплывали куда-то вдаль, к Гоше.
Думает ли он обо мне так же много и нежно, как я? Он сейчас косит и косит хлеба и, наверное, обо мне забыл… От всех этих мыслей я хотела бежать поближе к Гоше уходила далеко-далеко и возвращалась обратно.
И вот однажды мне передали его письмо. Оно было написано размашистым почерком, читать его мне было почему-то неловко, как будто оно было адресовано другой Лене Хмелевой.
«…Здравствуй, Лена, — писал Гоша, — и дорогой Павел Тимофеевич! В наших отношениях наступил бойкот, и он мне очень не нравится. На вас, Павел Тимофеевич, я не обижаюсь, вы старше нас с Леной, и мой начальник, но все-таки у вас глухое сердце к нашим страданиям. Но в одном вы правы: действительно, какой из меня жених Лены. Женитьба — это подвиг, большое событие в жизни влюбленного человека, и к нему нужно готовиться, чтобы семья была крепкой.
Я, наверное, скоро уеду и вернусь другим человеком.
Стихи я писать пока бросил: некогда, да и редакции отказываются меня печатать. Про нашу любовь я написал много стихов и специально купил для них клеенчатую общую тетрадь. Они все посвящены тебе, как будто это разговоры с тобой…
Лена! Жди! Вернусь комбайнером! А я тебя люблю и люблю. Звездочка моя. Твой жених, будущий муж Григорий Куликов».
Уже прошел август и полились осенние дожди. Рябина блестела, свесив красные кулаки ягод. Избы и заборы потемнели.
Когда отец сказал мне, что Гошу МТС направляет в район учиться в школу сельских механизаторов, я промолчала, заплакала и выбежала из избы.
Под навесом было темно. Шел ливень, хлестал струями по избам и крышам, стучал в окна и вспыхивал зеленой молнией. Я стояла и плакала, охватив себя руками, и смотрела в темень, туда, где шумел ливень. Было прохладно, я подумала, что скоро будет зима, поежилась и почувствовала, как кто-то набросил на мои плечи теплый широкий пиджак. Я оглянулась — отец! Он взял меня за руку, как маленькую девочку, и обнял. «Звездочка моя», — сказал он, и мы поднялись на крыльцо. Я образовалась знакомому слову и поняла, что отец знает о письме.
Гоша уезжает… В те минуты я думала, что никто, кроме меня, не понимает, как тяжело на душе, когда уезжает любимый человек. Отец знал о нашей размолвке, молчал, а то принимался на все лады расхваливать Гошу, его работу во время уборочной и полное отсутствие поломок в комбайне, и опять стал приговаривать «твой-то орел», чтоб я не очень переживала, а я делала вид, что мне это совершенно безразлично, но на душе было приятно, когда хвалили Гошу. Потом отец стал сожалеть, что Гоша давно не приходит к нам и не приносит почитать свои длинные поэмы. Я вздыхала и говорила: «Наверно, у него бумага кончилась». В последние дни меня все время мучил вопрос: зайдет или не зайдет Гоша проститься?
В воскресенье отец решил починить ворота и поставить забор палисадника. Я стояла у канавы, где росла крапива, и подавала отцу доски и гвозди. Я увидела, как вдоль деревни движется веселая компания молодежи. Среди них я не сразу заметила Гошу, все пели «На деревне расставание поют, провожают гармониста в институт», и я поняла, что это провожают моего гармониста в школу сельских механизаторов. Я вспыхнула, отвернулась и вместо топора подала отцу рубанок.
Отец с увлечением вколачивал гвозди в ворота и, казалось, не слушал ни волнующую музыку Гошиного баяна, ни его тонкого тенора, ни разноголосого пения провожавших.
Песня плыла все ближе, ближе, только почему-то не стало слышно Гошиного тенора, наверное, он увидел меня, отца и замолчал. Я оглянулась: компания не дошла еще и до середины деревни. Чем ближе она подвигалась к нам, тем чаще я стала оглядываться и смотреть на улицу.
— Смотри сюда! — командовал отец. Милый отец! Мне так хотелось взглянуть лишний раз на Гошу. Он не понимал, что Гоша не просто уезжает, а уходит из моего сердца…
Я чуть не произнесла это вслух и увидела Гошу. Он был в новом костюме, симпатичный, с печальными глазами. Около нашей избы все замедлили шаги, стали шептаться и поворачивать головы в нашу сторону. Гоша сделал вид, что остановился закурить, и вдруг все, как по команде, задымили папиросами. Стало тихо, только было слышно, как стучит молотилка на току и гогочут гуси у реки. Я встретилась глазами с Гошей и увидела на его лице едва заметную улыбку.
Я смутилась и отвернулась.
«Не больно-то воображай», — хотела сказать ему и подала отцу самый большой гвоздь. Отец сидел на скамейке и курил.
— Что? Уже не надо, доченька. Отнеси инструмент домой.
Я сказала, что отнесу потом и чуть не заплакала.
— До свидания, Павел Тимофеевич! — крикнул Гоша, и я увидела, как отец слабо махнул рукой.
— Счастливо, Григорий. Не забывай нас. Будем тебя ждать, — и обнял меня.
Я поняла, что отец был прав, когда говорил, что нам еще рано думать о женитьбе. Мы еще — рожь зеленая… Вот Гоша уезжает учиться — он вернется другим… Отец не зря сказал: «Будем тебя ждать», значит со временем мы будем с Гошей навсегда вместе… Отец дает согласие. Я ждала, что Гоша подойдет к нам и простится со мной.
А ему уже стали говорить: «Идем, идем! Сыграй «Летят перелетные птицы», — и подхватили его под руки. Он только успел кивком головы позвать меня с собой.
У меня по-сумасшедшему забилось сердце. Снова заиграл баян, снова запели песню; выходили из изб люди — прощались с Гошей, желали ему счастливого пути и махали ему руками.
Только я стояла, как дура, одна и смотрела, как уходит Гоша, и не кричала «Счастливого пути».
— Ну вот, и улетает твой орел. Что ж не проводишь его? — устало произнес отец и поднялся со скамейки.
Я что-то сказала отцу в ответ, а сама все смотрела и смотрела на удаляющегося Гошу, на людей, которые были веселы и шли за ним и махали руками. А когда Гоша пошел один, а все остались у крайней избы, там, где начинался сосновый бор, я оглянулась на отца, заметила, как он, улыбнувшись, кивнул мне, и бросилась вперед и побежала на виду у всех, не разбирая дороги, через крапиву, по пыльной улице.
Я догнала Гошу, взяла его под руку.
И мы пошли с ним рядом, а люди кричали нам: «Счастливого пути!» — и махали руками.