Если речь должна пойти о дуэли, с чего начать? Логичнее всего с рассказа об оружии.
Значит, в данном случае — с медных трубок.
Но у памяти есть свойство: она часто «дает откат» (это Лодька уяснил уже потом, во взрослой жизни).
Вот и вспоминается: трубки-то нашлись, когда Лодька и Борька пошли добывать золотую рыбку. А мысль о рыбке появилась, когда Лодька вытащил из чемодана с мелким имуществом стопку разноцветной пластмассы. А в чемодан полез он, чтобы найти проволоку для футбольной шнуровки…
А шнуровка…
В общем, так. В начале августа компания с улицы Герцена (та, что обитала в кварталах между улицами Первомайской и Челюскинцев) стала наконец обладательницей нового футбольного мяча.
Копили на мяч с весны. Со вздохами сожаления, но и с пониманием общественного долга, жертвовали мятые желтые рубли из сдачи, полученной в школьном буфете или при покупке билета в кинушку. По-честному, кто сколько может. А отдать на мяч половину выигранных в чику пятаков — это вообще была святая обязанность, никто не мыслил увильнуть. Бумажки и звонкую мелочь прятали в пол-литровую банку зеленого стекла, которая хранилась в надежном тайнике, за поленницей у кирпичной стене пекарни. А пока нужная сумма не набралась, пинали ветхий волейбольный мяч с латаной-перелатаной покрышкой… Но вот один из главных людей в команде — девятиклассник Игорь Атусов по прозвищу Атос — вытряхнул из банки на лист фанеры содержимое, пересчитал, добавил из своего кармана зеленую трёшку и подвел итог:
— В самый раз…
«Футбол» за шестьдесят рублей девяносто копеек торжественно купили в спортивном отделе центральных «Культтоваров». У него был восхитительный запах новой кожи и будущих побед. Каждый вдохнул его по очереди, утыкаясь лицом в толстый панцирь еще не накачанного мяча; дали «нюхнуть» даже семилетнему Славке Тминову, который по малолетству в играх не участвовал (разве что в самых несерьезных тренировках). И дали справедливо, потому что Славка в свое время пожертвовал на общее дело двадцать копеек, которые нашел, когда ползал под щелястым дощатым тротуаром в поисках «чего-нибудь такого»…
Потом устроились на крыльце Вовчика Санаева и приступили к «надуванию».
С тех событий прошло больше, чем полвека, и теперь не все уже помнят, что в давние времена футбольные мячи выглядели не так, как сейчас. Нынче их шьют из мелких пятиугольников и шестиугольников и накачивают сквозь крохотное отверстие с ниппельным клапаном. А раньше панцири мячей кроили из широких кожаных полосок, сшивали три вдоль, три поперек — и так, пока не получался шар, в который заталкивалась резиновая камера. Для заталкивания делался в панцире специальный разрез с дырками по краям — для шнурка. Шнурок изготовлялся из тонкой полоски сыромятной кожи.
Зашнуровывать накачанный мяч было делом непростым. Хорошо, если имелся специальный инструмент «шнуровка» — похожий на толстенное изогнутое шило с расплющенным концом и «ушком», как в громадной игле. Такие штуки продавались там же, где мячи, но денег не хватило. Пришлось орудовать самодельной «ковырялкой» из мягкой алюминиевой проволоки, и Атос шипел сквозь зубы, что «как пинать мячик, так только свистни, а позаботиться о шнуровке ни один не почесался…»
И Лодька решил, что он «почешется».
Дело в том, что Лодька давно уже не жил на улице Герцена. Он по-прежнему причислял себя к этой компании и постоянно прибегал в старый двор поиграть с давними приятелями, но порой возникало опасение: а полностью ли он тут свой? Никто его чужим не называл, но… если, например, собрались на Туру или готовятся к футбольной игре с пацанами с соседней улицы, про Лодьку Глущенко могут и не вспомнить. Только Борька обязательно скажет: «Лодьку надо позвать», но кому охота бежать за несколько кварталов, через лог, к Андреевскому дому! Борька-то, он сбегает, если есть время, но ведь оно есть не всегда… И вот Лодьке чудилось временами, что на него смотрят, как на второстепенную личность (чуть ли не как на Славку Тминова). Тем более, что никакими доблестями Лодька не отличался, никакими яркими случаями «герценскую» компанию ни разу не прославил (эти случаи старательно заносил в свою «летописную тетрадку» Шурик Мурзинцев, друг и одноклассник Атоса). Теперь, чтобы придать себе весу в глазах команды, Лодька решил: он смастерит такую шнуровочку, что все будут его вспоминать, когда придет время опять возиться с мячом…
После футбольной тренировки в сквере у цирка решили наконец, что «пора до завтра», и Лодька небрежно сказал Борьке:
— Кажется, мячик слегка ослаб под конец…
— Ну дак чё? — сказал Борька. — Наверно, пипку завязали фигово…
— А если камера с браком?
— Ну дак чё? Вытащить да проверить в бочке — долго, что ли? И заклеить…
— А потом опять маяться со шнуровкой… Надо сделать хорошую, раз и навсегда. У меня дома есть как раз подходящая проволока…
— Ну дак айда! — сказал понятливый и не всегда ленивый Борька.
В небольшой и малоэтажной Тюмени той поры у некоторых приметных зданий были свои имена. Трехэтажный кирпичный дом с закругленным углом (слегка похожий на крепостной бастион), что стоял на Первомайской за мостом через лог, назывался Андреевским. В честь довоенного наркома путей сообщения Андрея Андреича Андреева. В тридцатых годах прошлого века все, что имело отношение к железной дороге, принято было называть Андреевским. Поселок за рельсовыми путями — Андреевский. Сад железнодорожников с деревянным клубом, недалеко от Лодькиного дома — тоже Андреевские (только позже клуб стал имени Ильича). Ну и дом назвали Андреевским — потому что недалеко от вокзала и потому, что строили его, говорят, для путейцев. Дом считался «с особыми удобствами». Ходили слухи, что до войны там были даже отдельные квартиры, ванны и отопление с батареями. Ну, а в военные годы какие там ванны, какие батареи (разве что артиллерийские!)… Сложили печки, квартиры заселили поплотнее (жильцов-то прибавилось за счет эвакуированного люда), поставили во дворе сарайчики и дровяники — в общем, все стало как везде. Однако дом по старой памяти оставался известным (тем более такая необычная архитектура!).
И Лодьке нравилось при случае говорить: «Я живу в Андреевском доме».
Впрочем, он хитрил. Жил он не в здании с закругленным углом, а в соседней двухэтажке, которая стояла позади главного дома. Но она считалась как бы частью общей постройки, так что хитрость была небольшая…
С улицы Герцена Лодька переехал сюда летом сорок шестого года, вскоре после того, как появился отец. Он долгое время считался то пропавшим без вести, то погибшим и все же вернулся!
Здесь автор считает уместным вспомнить своего любимого Марка Твена, который повествование о Геке Финне открывает словами: «Вы ничего про меня не знаете, если не читали книжку «Приключения Тома Сойера…» Так вот, вы ничего не знаете про Лодьку, если не читали повесть «Сказки Севки Глущенко».
В этой повести говорится о второкласснике Севке, о его друзьях и недругах, о том, как Севка долго не верил в гибель отца-моряка и написал о нем стихи. И однажды, в трудный для Севки день, отец вернулся. Контуженный, с искалеченной рукой, но — живой! Живой…
Впрочем, если не читали, ничего страшного. Все равно та повесть обрывается на возвращении отца. А «Трофейная банка» — это совсем об ином. О другом времени, о выросшем уже мальчишке, которого и звать-то стали иначе.
В Лодьку Севка превратился благодаря папе. Потому что папа, оказывается, еще до войны называл сына Лодиком или Лодей. От того, что он Все-во-Лод. Было похоже, что это от слова «Лодья». А «Лодья», как известно, — корабельное название. А папа — морской человек…
Мама слегка поспорила и некоторое время продолжала называть сына Севой и Севкой, но в конце концов и для нее он стал Лодиком. Потому что главным в доме был теперь морской человек папа, его слово сделалось законом, и подчиняться этому закону было радостью и праздником…
…Сергей Григорьевич Глущенко, старпом с транспорта «Ямал», вернулся к семье после многих бед и горьких приключений. В начале сорок третьего «Ямал», который шел в составе северного конвоя, потопила немецкая подводная лодка. Старпома, оказавшегося в разбитой шлюпке, раненного и без сознания, несколько суток носило по морю, а потом его подобрал британский фрегат. Были английские госпитали, где очень медленно приходил в себя русский моряк, частично потерявший память и лишившийся кисти на левой руке. Были советские госпитали, а после — лагерь, в котором неторопливой, изматывающей душу проверке подвергали тех, кто вернулся из плена. То, что старпом Глущенко вернулся не от немцев, а от союзников и с английским боевым орденом, «проверяльщики» почему-то не хотели принимать во внимание. Писать из лагеря не разрешалось, и разыскивать семью Сергей Григорьевич начал лишь летом сорок пятого, когда наконец отпустили на все четыре стороны. Мотался по разным городам, писал в сотни адресов, но настоящего, тюменского адреса жены и сына не знал — так все запуталось в те военные годы, когда тысячи и тысячи людей потеряли друг друга… И неизвестно, как бы все кончилось, если бы однажды на ростовском рынке моряк-инвалид Глущенко не увидел посреди дощатого прилавка, среди предназначенных для обертки бумаг, номер «Пионерской правды». Взгляд скользнул по мятому листу, зацепился за мелкие буквы подписи под ребячьими стихами:
«Сева Глущенко, 9 лет. Город Тюмень, школа № 19, 2-й класс «А»…
В первую секунду в сознании просто отметилось совпадение фамилий. Потом — «Сева»… Жена иногда называла так малыша Лодьку…
И строчки:
Мой папа не вернулся с моря,
Он на войне погиб в воде.
Прощайте дом родной и город,
Ему не плавать уж нигде…
О, господи… Неужели сын?..
Глущенко вычистил и отутюжил старую морскую форму, кинулся за помощью к начальнику вокзала, потому что купить билет в кассе было немыслимо. Начальник, тоже бывший моряк, вошел в положение… Потом — десять суток пути в теплушках с демобилизованными солдатами, спекулянтами и всяким бесприютным народом. Десять суток надежды и страха…
А затем началась счастливая жизнь. Полоса удач. Сергея Григорьевича Глущенко взяли на судостроительный завод — инженером по наладке навигационного оборудования. Оно и понятно: моряк ведь, штурман! Мало того — дали «расширенную жилплощадь»! Вместо одной комнаты в старом доме на улице Герцена — две в «Андреевском»…
…Нельзя сказать, что третьекласснику Глущенко (тогда еще Севке-Лодьке, напополам) сразу понравилось новое жилье. Комнаты показались неуютными. И запахи были чужими. В старом доме привычно пахло потрескавшейся краской, пересохшим деревом ступеней и дверей, рогожными кулями, в которых жильцы хранили выкопанную картошку, медью древних, выставленных в коридор самоваров и канифолью от паяльника соседа дяди Шуры. А здесь, как войдешь в коридор — запах влажной штукатурки, жареного лука и примусов из общей кухни. В доме на Герцена тоже хватало примусов, но кухонных запахов никогда не ощущалось…
Впрочем, скоро Севка привык. Было у нового жилья и немало преимуществ. Гораздо просторнее, чем на прежнем месте. Совсем рядом Завод пластмасс, рядом с которым, на склонах лога, великолепная свалка, где удавалось найти немало интересных вещей. А по дну лога бежал широкий ручей, который вырывался из железного туннеля под насыпным мостом. В ручье можно было пускать деревянные линкоры и крейсера, которые Севке-Лодьке помогал мастерить папа…
И еще одно удобство — совсем рядом оказалась теперь Железнодорожная баня. Раньше Севка бывал здесь лишь изредка, когда его брал с собой сосед дядя Шура. А теперь он каждую неделю ходил сюда с папой. По пятницам. Вообще-то полагается мыться в бане по субботам, но здесь суббота была «женским днем». Ладно, пятница — тоже неплохо… Гулкое, заполненное паром, шумом струй, лязганьем железных тазиков и раскатистыми голосами помещение казалось таинственным жилищем пещерных духов, куда пробиваются горячие ключи…
Папа, придерживая Лодика за шею культей левой руки, надраивал его от затылка до пяток мыльной беспощадной мочалкой и окатывал из шайки сперва горячим, а потом очень даже прохладным водопадом. Лодька радостно верещал, внося свою мелодию в симфонию общего банного гула.
— Терпи, пацан, — подбадривали мальчишку мывшиеся на соседних скамьях мужики. — Будешь героем, как папаша… — И с уважением поглядывали на искалеченную руку Сергея Григорьевича. И Лодька поглядывал. Без всякого страха, только со спрятанной в душе жалостью. И с той же тайной жалостью (но и с гордостью за папу) он смотрел на шрамы, напоминающие формой австралийские бумеранги — когда усердно скреб мочалкой отцовскую спину…
Потом сын с отцом неспешно возвращались домой. Это всегда было вечером. Больше всего Лодьке запомнились осенние возвращения. Переливались в холодной высоте звезды Большой Медведицы, по-аптечному пахло опавшими листьями привокзального сквера, где призрачно белела среди тополиных стволов тонкая фигура гипсового оленя. Перекликались паровозы, кудрявился над станционными постройками просвеченный прожекторами густой пар. А дома жарила картофельные блинчики мама… И все это называлось — счастье…
…Вот что значит «откат памяти». Сначала-то автор хотел всего лишь упомянуть, что Лодька и Борька, решив смастерить шнуровку, топали к Андреевскому дому.
Посреди моста через лог Борька сдержанно, с пониманием давней беды своего друга, спросил:
— А что слышно от Сергея Григорьевича? Пишет?
Он всегда так почтительно называл Лодькиного отца — только по имени отчеству (маму же — просто «тетя Таня»). А Лодька уважительно звал Борькину мать — Софья Моисеевна. А отца его никак не звал (и, по правде говоря, даже не знал его имени и отчества). Борькин отец был арестован еще до войны, сгинул без следа, и говорить об этом было не принято…
Лодька ответил, что да, отец пишет, на здоровье не жалуется и надеется на скорый пересмотр дела. Впрочем, надеялся на это Сергей Григорьевич с первого дня, как его «взяли».
…Счастье в семье инженера Глущенко длилось чуть больше двух лет. Летом сорок восьмого Сергея Григорьевича прямо с работы вызвали в известный всему городу дом на углу улиц Республики и Семакова. А оттуда увезли уже под конвоем. Видимо, у людей, работавших в том доме и носивших голубые фуражки с красными околышами, не укладывалось в головах, как это человек, столько времени проведший среди заграничных военных, не стал иностранным шпионом. Наверняка его завербовали! Нет доказательств? Но ведь нет и доказательств, что не завербовали! А потому… Тем более, что началось время новых чисток. Заново сажали многих из тех, кто был арестован еще до войны и в военные годы, а после великодушно отпущен…
Мама в то время работала в Гороно, в отделе дошкольного воспитания. Туда она в сорок седьмом году перевелась из конторы «Заготживсырье» с должности простой машинистки. В Гороно должность, прямо скажем, тоже была не великая, особенно на первых порах, но маме удалось закончить какие-то курсы и устроиться по «педагогической линии». В том же учреждении, кстати, занимала какой-то пост бывшая Севкина учительница Гета Ивановна, особа мерзкая и подлая («Всеволод, не смей так говорить про учителей!»). К счастью по работе она и мама почти «не пересекались». Зато мама «пересекалась» с разными людьми, чьих детей когда-то помогла устроить в детские сады. Теперь эти люди осторожно пытались помочь Татьяне Федоровне, что-то разузнать. Давали советы. И мама билась, хлопотала, выясняла, пыталась доказать, что муж не виноват… Пока ей не сказали, что она может принести один только вред — и мужу, и себе. Что лучше всего — терпеливо ждать. Пять лет — не такой большой срок, даже «милостивый» по сравнению с другими.
Судьба и вправду оказалась милостивой (если судить по тем временам). Квартиру не отобрали. Маму из Гороно не уволили, только слегка понизили в должности. Отцу через год лагерный срок заменили ссылкой, он стал жить в глухом поселке недалеко от Салехарда, работать в какой-то звероводческой конторе. Мама, когда узнала про это, рванулась было: «Поедем жить к папе!» И Лодька рванулся. Но отец непривычно строгим тоном написал, чтобы не делали глупостей. Во-первых, все равно не разрешат. Во-вторых, если и разрешат, это дикая идея — ломать жизнь и переться в такую глухомань. Были в письме даже совсем суровые слова: «Надо не изображать жену декабриста, а думать о сыне»… Ну, а кроме того, писал папа, есть надежда, что вскоре дело будет пересмотрено и он вернется…
Арест отца крепко ударил по Лодьке. Подкосил его. Маму, конечно, тоже, но Лодьку — сильнее. Он в ту пору как раз окончил начальную школу, съездил в пионерский лагерь — живи бы да радуйся каникулам. Но июль и август сорок восьмого года оказались для него черным временем. Без всяких радостей. Мама была закаленнее Лодьки. Конечно, она тоже плакала, особенно по ночам (Лодька слышал, когда просыпался). Но все же она держалась твердо, утешала и себя и сына:
— Главное, что живой! Ведь могло быть в сто раз хуже. Он мог погибнуть в море и не вернуться совсем и никогда. А теперь все равно вернется…
В конце концов Лодька привык успокаивать себя этой мыслью…
Забегая вперед, следует сказать, что вернулся отец только летом пятьдесят третьего, но уже без всякой вины. «Реабилитированный», как тогда стали говорить…
Пришли наконец к Лодьке, поднялись на второй этаж сквозь привычный — давно уже «свой» — запах штукатурки, лука и керосина. В общей прихожей Лодька подпрыгнул, достал с карниза над дверью ключ. (Можно было бы и не запирать свои комнаты, все равно красть нечего, но мама считала, что «так полагается».) Вошли, Лодька отдернул на окне зеленую сатиновую шторку и сразу сунулся под кровать — выволок на свет ободранный чемодан со всякими полезными вещами. Там лежали молоток, плоскогубцы, механизм старого будильника (который жужжал, если завести), рассыпанные шахматные фигуры, моток суровых ниток для змея, два старинных пятака, коньки «снегурки», противогазная маска с вырезанными для рогатки полосками резины, кораблики из сосновой коры, сделанный из кухонного ножа кинжал и много еще чего… Среди этого «чего» нашлась и свернутая в кольцо железная проволока. В меру толстая, в меру мягкая (но не как алюминий) — то, что надо.
Теперь следовало пойти в сарайчик — там была и наковальня из куска рельса, и приспособленная под верстак широкая скамейка, и много подходящих инструментов. Но спускаться на двор было лень. Лодька притащил из общей кухни литой старинный (тоже общий) утюг, утвердил его на подоконнике и приготовился гнуть и плющить проволоку прямо здесь.
А за стенкой в это время не смолкала красивая, слегка печальная музыка.
Борька покривился:
— К вам когда ни придешь, обязательно этот патефонный вой…
— Ну и что? Если человеку нравится такая мелодия? Это Пуччини…
— У меня от такой Пуччини пучит живот, — неуклюже сострил Борька.
— Балда ты. Это увертюра к опере «Чио-Чио-сан». Галчуха ее всегда заводит, если у нее опять сердечные неудачи…
Галчуха (то есть Галка или Галя) была племянница соседей Суреповых: паровозного машиниста Кузьмы Степаныча и его жены тети Таси. В прошлом году она приехала из села Голышманова, поступила в фельдшерско-акушерское училище (что рядом с прежней Лодькиной школой, в старинном доме бывшего капиталиста Яши Шайчика), прижилась у дядюшки с теткой и стала им помощницей. Была она чувствительная, добрая и некрасивая. И влюбчивая. У некрасивой и влюбчивой — какая жизнь? Сплошные душеные расстройства. Галка лечила страдающую душу музыкой. Кузьма Степаныч в сорок шестом году привез из Манчжурии трофейный японский патефон и два десятка большущих тяжелых пластинок с вишнево-золотыми этикетками фирмы «Viсtor». Музыка на пластинках была мелодичная, трогательная (вроде этого Пуччини), Лодьке она нравилась Бывало, что он приходил к Галчухе, и они слушали патефон вдвоем. При этом Галя иногда признавалась Лодьке в своих страданиях.
— Сперва улыбался так по-хорошему, обещал «пойдем на танцы», а потом я вижу, как дружкам издали показывает на меня, и они хихикают. Разве это благородно, Лодик?
— Гад какой! — сочувствовал ей Лодька.
— Ты все понимаешь… — вздыхала Галчуха. — А они… Конечно, если я такая уродина…
— Никакая ты не уродина! — уверял он скуластую, отчаянно курносую и белобрысую Галку. — Не обязательно ведь быть как Наталья Гончарова! У тебя глаза красивые.
Глаза у Галки и правда были славные: серые, большие, опушенные густыми ресницами… Услышав Лодькин комплимент, Галчуха утешалась и ставила новую пластинку. Потом садилась рядом на диван с дребезжащими пружинами, обнимала Лодьку за плечо и доверительно шептала:
— Спасибо, Лодик… А кто такая Наталья Гончарова?
— Ты что! В школе не учили, что ли? Это жена Пушкина, из-за которой он стрелялся с Дантесом.
— Ой, да… я знаю. Только забыла, что у нее такая фамилия… А у тебя, наверно, всегда пятерка по литературе, да?
— Вовсе не всегда, — неловко отпирался Лодька. И слегка отодвигался, ощутив через рубашку теплое Галкино плечо…
Плоскогубцами Лодька и Борька отгрызли от проволоки полуметровый кусок, согнули в узкую петлю и начали на утюге плющить и сгибать еще сильнее.
Музыка выключилась, Галчуха возникла в дверях.
— Вы чего это грохочете, как на танковом заводе? Даже патефон подскакивает.
Борька собрался, конечно, сообщить, что ни фига, мол, с твоим самурайским трофеем не сделается, но Лодька опередил:
— Да мы быстро. Шнуровку мастерим для нового мячика. Кончаем уже…
Галчуха подошла, глянула, работу одобрила (знала, что такое «шнуровка»).
— Подождите, я сейчас…
Сходила к себе, принесла из дядюшкиных запасов моток синей блестящей изоленты (в ту пору это была редкость).
— Вот, обмотайте рукоятку.
Рукоятку из согнутой в четыре раза проволоки обмотали. Шнуровочка стала прямо как фабричное изделие.
— Галка, спасибо!
И Борька смягчился, пробормотал, что, мол, мерси вам…
Галчуха ушла, за стенкой опять зазвучала «Чио-Чио-сан», Лодька стал укладывать в чемодан инструменты и проволоку. Борька перегнулся через его плечо.
— А это у тебя что? — И он вытащил из-под противогазной маски неровную, стянутую резинкой пачку целлулоидных пластинок Разноцветных и блестящих.
— Да так… — слегка смутился Лодька. — Насобирал на свалке…
— А зачем?
— Ну, ни за чем. Красивые потому что. Думал: может, смастерю чего-нибудь…
— А чего? — настырно спросил Борька.
Борька снаружи не был похож на человека с тонкой натурой. Мешковатый и толстогубый, с круглой, стриженной ежиком головой и мясистыми ушами, он незнакомому человеку мог показаться туповатым лентяем (впрочем, лентяйничать он и в самом деле любил, но не всегда). Однако нервы у него были чуткие. И теперь он сразу ощутил, что Лодька не говорит всей правды.
Значит, вот как! Мало того, что лучший друг в одиночку, без него, без Борьки, лазил по свалке, так еще и с какой-то тайной целью! И теперь что-то скрывает!
Борька не стал прятать обиду.
— Чего ты хотел мастерить-то? Что-то задумал без меня, а теперь еще и скрываешь…
Лодька знал, что друг не только чуток, но и ревнив. Не стал осложнять обстановку.
— Балда ты, Боренька. Я скрывал, потому что это для тебя… Хотел сделать мозаику, морскую картину из пластмассы в подарок на твой прошлогодний день рожденья. А потом увидел в «Когизе» «Героя нашего времени» и решил, что такой подарок лучше…
Борька засопел. Читать он любил не меньше Лодьки, «лермонтовским подарком» был весьма доволен и теперь видел, что «накатил» на друга зря.
— Да я чего… Просто спросил… А давай, правда, сделаем мозаику! Вместе!
На Борьку порой находило «художественное» вдохновение. Так он в прошлом году выдвинул идею смастерить из картона рыцарский замок (как в трофейном кино о Робин Гуде), и они с Лодькой смастерили и не раз потом играли в осаду крепости, которую пытались взять штурмом шахматные пешки, а защищали бумажные солдатики.
— Да зачем нам теперь мозаика? — усомнился Лодька.
— Ну… подарим кому-нибудь.
— Кому?
— Кому-нибудь… — Борьку, видать, соблазнял сам процесс изготовления мозаичной картины из разноцветной пластмассы (изумрудно-зеленые и синие с белой рябью пластинки так и просились превратиться в бурное море). И вдруг его осенило: — А давай Матвею Андреичу! Ему в сентябре стукнет уже пятьдесят лет! Порадуем старика!
Эта мысль не вызвала у Лодьки никаких возражений. Наоборот…
Матвей Андреевич преподавал русский и литературу. Седоватый, с редкими, зачесанными назад волосами и морщинистым лицом, он ходил в мешковатых штатских брюках и суконной гимнастерке с широким ремнем. Говорили, что гимнастерка — с военных времен, когда Матвея Андреевича крепко ранили под Варшавой… Его любили. Впрочем, не все. Некоторые типы, вроде Суглинкина и Бахрюкова, считали, что он «псих» и «зануда». Бывали случаи, что «Матвей» хватал какого-нибудь балбеса за шиворот, вытаскивал из-за парты и кричал:
— Я вам преподаю русскую словесность, а не фигли-мигли! А вы под стихи Пушкина смеете плеваться жеваной бумагой! Убирайтесь вон!..
(Матвей Андреевич в особо напряженные моменты обращался к ученикам на вы.)
Однажды Лодька видел в коридоре, как Матвей Андреевич тряс за плечи девятиклассника Лешку Григорьева и, заикаясь, выговаривал:
— В-вы негодяй! К-как вы смели!.. Я больше не желаю вас видеть! П-прочь с моих глаз!
И Лешка пошел, сутулясь.
Лодька догнал его во дворе и сочувственно спросил:
— За что он тебя так?
— За дело… — буркнул тот, не глядя. И быстро зашагал к школьной калитке…
Но такое случалось не часто. Обычно Матвей Андреевич был добродушен, почти никогда не ставил плохих отметок за невыученные стихи, а говорил: «Ты, голубчик, сегодня дома еще позанимайся, а завтра я опять спрошу, а то ведь срам — получать двойку за всем известное «Белеет парус одинокий…» И рассказывал про писателей он вовсе не занудно, а всегда интересно, гораздо лучше, чем написано в учебнике (будто он с этими писателями долго жил рядом и все про них знает)…
Был Матвей Андреевич классным руководителем в шестом «А», где учился Борька. Шестиклассник Аронский не отличался ни грамотностью, ни усердием в изучении русской литературы (при всей своей любви к чтению!), но Матвей Андреевич ценил его за хороший голос. Петь Борька умел и любил и всегда выручал свой класс (а значит и руководителя) на конкурсных школьных смотрах и пионерских концертах.
— Эх, если бы ты, Боренька, и диктанты писал с теми же успехами…
— Я подтянусь, Матвей Андреич, — обещал Борька и верил в тот момент, что говорит правду…
А Лодьку Матвей Андреевич однажды спас от большой беды, от переэкзаменовки. Это еще в пятом классе. В день самого ответственного экзамена — письменного по русскому — Лодика Глущенко с утра неожиданно скрутила непонятная хворь — боли в животе, тошнота. Какой уж тут диктант! Лодька промаялся до вечера — сперва от «желудочных» страданий, потом от горького понимания, что у него загублены каникулы. Тогдашняя классная руководительница Евдокия Валерьевна (изрядная ведьма), сообщила маме, когда та пришла в школу объясняться:
— Ну что же, напишет диктант в августе. А летом походит на занятия, ведь считается, что за весеннее испытание у него неудовлетворительная оценка, поскольку не явился…
Лодька взвыл. Тогда мама пошла к Матвею Андреевичу. И он рассудил справедливо:
— С какой стати мальчику страдать без вины…
На следующий день он усадил Всеволода Глущенко в пустом классе и продиктовал ему экзаменационный текст. А после сказал:
— Проверь как следует… Проверил?
— Да, Матвей Андреич…
— Давай… А скажи, голубчик, в предложении «Ему показалось, что уже вечер» нужен какой-нибудь знак препинания?
— Конечно нужен! Запятая перед «что»!
— А где же она у тебя?
— Ой… я прозевал…
— Не зевай больше… — Лодькиным пером с фиолетовыми чернилами Матвей Андреевич аккуратно вставил запятую, а своим, с красными, нарисовал в уголке листа пятерку. — Успехов тебе и на других экзаменах. Старайся…
И Лодька старался! Всё остальное сдал тоже на пятерки, только по письменной математике получил неизбежный трояк (тут уж ничего не поделаешь…)
Но не этот случай был главным в добрых отношениях Матвея Андреевича и Лодика Глущенко. Самое интересное случилось уже в шестом классе, в конце зимы. Проходили «Капитанскую дочку». Матвей Андреевич на уроках говорил не только про Гринёва, но и про жизнь Пушкина. И про его несправедливую, преждевременную гибель — тоже. О том, что, если бы Дантес промахнулся, многое в русской литературе могло быть иначе.
— Но увы… Как известно, история не терпит сослагательного наклонения… Бахрюков и Суглинкин! Что такое «сослагательное наклонение», вы все равно не помните, Александр Сергеевич вам тоже безразличен, поэтому можете пойти погулять, жаловаться завучу я не стану… Тогда сидите смирно и уберите с парты ваш «морской бой»… А что касается Дантеса, то этот испорченный французский мальчишка, конечно же не понимал, что он делает. Был игрушкой в руках светских интриганов. Лермонтов писал про это совершенно справедливо… Кстати, время от времени среди знатоков литературы всплывает любопытный слух. Будто бы Дантес, отправившись на дуэль, надел под мундир кольчугу… Как вы полагаете, друзья, похоже ли это на правду?
— Конечно, похоже! — возгласил Бахрюков. Решил, видно, показать, что он тоже заинтересован уроком (авось, пригодится!). — Дантес же был трус, на фиг ему зазря подставлять пузо под пулю!
Матвей Андреевич поморщился:
— Лексика у вас, Бахрюков… Кстати, с чего вы взяли, что Дантес был трусом? У него и без того хватало всяких пороков… Знаете что? У меня предложение всему классу. Напишите небольшое сочинение на эту тему. Мог ли Дантес де Геккерен явиться на поединок в кольчуге под мундиром…
— У-у-у… — пронеслось над партами.
— Вы меня не поняли! Это добровольное сочинение. Для тех, кто в самом деле неравнодушен к Пушкину и его судьбе. Тем, кто не захочет писать или напишет неудачно, я не стану ставить плохую оценку. А тем, кто интересно раскроет тему, обещаю пятерку за четверть независимо от всех прежних отметок. Согласны? Срок — до понедельника.
Была пятница…
Лодька сперва решил, конечно, что не будет писать. Домашних заданий и так выше головы! Но в субботу с утра его «засвербило». Все, что связано с Пушкиным, Лодьку не оставляло равнодушным. Ведь именно по его стихам Лодька в свое время учился читать, листая мамин «Пушкинский календарь». А строчки «Прощай, свободная стихия» толкнули второклассника Севку сочинить: «Мой папа не вернулся с моря…» (и это стихотворение изрядно прославило его в начальной школе номер девятнадцать, когда появилось в «Пионерской правде»).
И сейчас застучал в голове знакомый с давних пор пушкинский размер: «Прощай свободная стихия»… «Мой папа не вернулся с моря»… «Дантес не мог надеть кольчугу»…
А в стихах про отца есть такие строчки:
Но я все жду, что он вернется
И постучит тихонько в дом…
И он ведь тогда вернулся! И должен вернуться снова!..
Суеверное опасение, что если он, Лодька увильнет от сочинения про кольчугу, он что-то сломает в этом строгом стихотворном ритме, а значит и… в судьбе. Потому что получится обман. Обман Пушкина (хотя в общем-то сейчас речь не о нем, а о Дантесе), и обман Матвея Андреевича, который спас Лодьку в пятом классе, и… будто бы обман собственных строчек про папу. Что он вернется…
Все перепуталось в голове, но одна мысль стала ясной: не писать нельзя — и чтобы не дразнить судьбу, и ради исторической правды!
«Дантес не мог там быть в кольчуге…»
Лодька давно уже не сочинял стихов. Почти не сочинял. Разве что для открыток с поздравлением отца и мамы с Новым годом. Его «стихотворные таланты» заглохли где-то в третьем классе. Потому что было в жизни столько «отвлекающих» событий… Но сейчас тревога потянула в голове строчку за строчкой — как гиря ходиков тянет шестеренку и заставляет размеренно тикать механизм…
В понедельник утром, перед уроком литературы, Лодька дождался Матвея Андреевича у двери в учительскую.
— Я… Здрасте, Матвей Андреич… Я вот… — И протянул тетрадку.
— Что это, голубчик?
— То, что вы задавали… Про кольчугу..
— Да? Прекрасно, прекрасно… Только почему здесь, а не в классе?
— Потому что… ну, вы сами увидите. Там… получились стихи. Все начнут ржать… то есть смеяться, если прочитаете при всех…
— Вот как? Ну-ка отойдем…
И они (Лодька — на ватных ногах) отошли к окну, и Матвей Андреевич несколько совершенно бесконечных минут читал его, Лодькино, «творчество» и, кажется, даже шевелил губами. Потом вскинул глаза — карие, с красноватыми следами утомления на белках. Глянул с каким-то… удивлением, что ли?
— Голубчик мой… Это же лучше всего, что я мог ожидать от кого-то из вас. Это… вы просто удивительный молодец… Я только не понимаю: отчего же нельзя это вслух, при всех?
Лодька смотрел на свои валенки со следами растаявшего снега и дергал измочаленный конец пионерского галстука. Не мог он объяснить, про отвратительную слабость, когда все начинают гоготать над тобой, про Бахрюкова и Суглинкина, про свой липкий страх…
— Страх, это ведь не то, что украшает человека. Не правда ли… Лодя Глущенко? — вдруг сказал тихонько Матвей Андреевич.
Лодька дернул галстук изо всех сил и обреченно вздохнул:
— Ну, ладно…
Оказалось, что, кроме Лодьки, написали сочинение еще трое. В том числе и Бахрюков. Наверно, потому, что перед этим он ухитрился схватить по литературе две «пары» (один из всего класса!) и теперь надеялся спасти положение. Однако не спас.
— Сударь мой, — горестно сказал Матвей Андреевич. Я оставляю без внимания такие выражения, как «гад» и «подлюга», хотя это не лезет ни в какие рамки… но не могу пройти мимо вашей грамматики. Даже Дантес, который, говорят, совершенно не знал русского языка, не сумел бы сделать столько ошибок на одной странице… Возьмите ваш опус и, перечитывая его через несколько лет, вы, может быть, покраснеете… если к тому времени обретете эту способность…
Потом приступил Матвей Андреевич к умному (даже в очках!) Олегу Тищенко.
— Значит, вы полагаете, что Дантес выполнял тайное задание царя, который хотел уничтожить поэта за его сочувствие декабристам? И, будучи наемным убийцей, он вполне мог бы воспользоваться кольчугой, но, скоре всего, не сумел ее найти, поскольку в ту пору кольчуги были уже редкостью?.. Ну что ж, мнение довольно спорное, однако же, всякая точка зрения достояна уважения. Тем более, что изложена литературно и грамотно. Полагаю, вы заслужили пятерку…
Олег с достоинством поправил очки и сел.
— Теперь, текст Игоря Калугина…
Игорь Калугин считал, что, конечно, злодей Дантес был в кольчуге, зря говорить не станут. Ведь не даром же М.Ю.Лермонтов написал про него и про других таких же: «А вы, надменные потомки известной подлостью прославленных отцов…»
— Здесь больше горячих чувств, чем доказательств, — подвел итог Матвей Андреевич. — Однако же, в целом неплохо. Но как я могу поставить «пять», если вы слова «надменные» и «прославленных» пишете с одним «эн». Конечно, это не диктант с проверкой грамотности, но все же… Согласны на четверку за четверть?
Калугин, у которого до сих пор были сплошные трояки, заверил, что он очень согласен…
А Матвей Андреевич взял наконец тетрадку Лодьки, который до этой минуты обмирал от всяких предчувствий и сейчас обмер еще сильнее.
— А вот, самое значительное, на мой взгляд, сочинение. С весьма четким доказательством авторской позиции и, к тому же, поданное в очень интересной форме. Классическим четырехстопным ямбом пушкинской эпохи…
И он стал читать, а все слушать (Лодька — полыхающими ушами).
Дантес не мог там быть в кольчуге,
Надетой подло под мундир.
Никто бы в офицерском круге
Ему такого не простил.
Дворяне, да — сей факт известен —
Нередко мучили крестьян,
Однако же в вопросах чести
Средь них немыслим был изъян.
И если б пуля пистолета
Расплющилась о твердь колец,
Все — даже недруги поэта —
Дантесу б молвили: «Подлец!»
Ведь кодекса, что смерти строже,
Не смел нарушить ни один
Пускай ничтожнейший, но все же
Кавалергард и дворянин.
А мы все… Если б силой чуда
Там оказались, то любой
Поэта спас бы не кольчугой
А просто бы закрыл собой…
Несколько секунд висело молчание («Провалиться бы куда-нибудь», — думалось Лодьке). Потом два-три человека нерешительно захлопали. Но хлопки были слабенькие, и тут же их прервал Бахрюков — увесистым, жирным таким «х-хы!»
Матвей Андреевич среагировал немедленно:
— Бахрюков, объясните смысл вашего маловразумительного междометия.
— Чё? — сказал тот.
— Что означает ваше «хы»?
— А потому что…ха! Закрыл бы он! В штаны бы напустил…
Кое-кто с готовностью захихикал.
Матвей Андреевич уронил на стол тетрадку, скрестил руки в потертом на локтях сукне гимнастерки.
— Я не понимаю Бахрюкова… и других, кто хихикает. Глущенко написал очень неплохие стихи. Он не думал хвастаться своей храбростью, а создал поэтический образ… всех тех юных людей, кто неравнодушен к творчеству Александра Сергеевича. А что касается вас, Бахрюков, то вашим брюкам в этой ситуации ничего бы не угрожало. Ведь вы не стали бы заслонять поэта, не так ли?
— Я чё, разве мешком ушибленный… — пробурчал Бахрюков, но не очень громко.
— А Глущик, обязательно стал бы! — громко заявил Бахрюковский подпевала Суглинкин. — Он ведь тоже знаменитый поэт. Еще во втором классе писал стихи, их даже в «Пионерке» печатали. Во, шуму было!..
Да, Лодька помнил, конечно: ведь Суглинкин тогда учился вместе с ним, с второклассником Глущенко, в девятнадцатой школе. Смирненький был в ту пору, незаметный, дразниться даже и не думал. А теперь… Растреплет, скотина, всем про те давние дела…
Но Матвей Андреевич резко изменил течение разговора:
— Приступаем к уроку. Пусть Суглинкин выйдет к доске и расскажет нам, что хотел подчеркнуть автор «Капитанской дочки», когда сделал эпиграфом повести пословицу «Береги честь смолоду»…
Суглинкин, волоча ноги, вышел и начал мямлить. Судя по всему, он понятия не имел, чего хотел Пушкин, и, видимо, даже не помнил, что такое эпиграф…
А Лодька (постепенно остывая ушами) смотрел за окно. Там была широченная площадь, на дальнем краю которой четырьмя рядами окон светилась школа номер двадцать один, в которой учились девчонки. На улице было еще темно, утренние сумерки…
Лодька не жалел, что написал стихи и что они оказались прочитаны вслух. И дело не в пятерке за четверть (он ее, скорее всего, и так получил бы), а в том, что теперь легче на душе. Не будет суеверного страха за отца. Не будет угрызений, что струсил и будто бы увильнул от поединка… Конечно от придирок и насмешек сейчас не спастись, ну да не привыкать…
На перемене подкатил, разумеется, Бахрюков, заухмылялся:
— Ну чё, кав… легергат и дворянин? По правде хочешь кидаться пузом на вражеский огонь? Как Матросов?..
Рядом опять захихикали. Бахрюков был мелким подручным некоего Бабуси, главаря местной блатной компании. Поэтому с Бахрюковым не связывались, а некоторые то и дело подпевали ему. Лодька не подпевал. Правда, и на рожон не лез, старался не иметь никакого дела с этим бабусиным «шестеркой». Но тот, видать, ощущал его, Лодькино, неприятие и время от времени устраивал пакости: то сумку выкинет в окно со второго этажа, то сзади даст пинка и заухмыляется: «Это не я», то вот такие, как нынче, устроит подковырки… Рассудительный Борька Аронский говорил: «Набить бы ему, гаду, рожу, да ведь Бабусина кодла тогда не даст проходу, хоть беги из Тюмени…» Лодька понимал, что Борька прав. В компаниях, вроде Бабусиной, не знали правил и, если ловили кого-то им неугодного, то били одного скопом. А могло быть и хуже: некоторые из этих «блатняков» ходили с финками…
Сейчас, однако, у Лодьки нашлись защитники. Игорь Калугин сумрачно сказал:
— Да ладно тебе, Бахрюк, чё скёшь не по делу. Сам-то двух строчек сочинить не умеешь…
— Где уж нам! — по-клоунски застеснялся Бахрюков. — Это лишь такие вот умеют, умненькие… — И потянул лапу, чтобы погладить «умненького» по головке. Лодка отмахнулся.
— Талантливый, а дерется! — так же шутовски удивился Бахрюков. — Ну-ка, ребя, расступитесь, я размахнусь…
Запахло нехорошим. Но в коридоре спасительно затренькал колокольчик и тут же с указкой наперевес ворвалась в класс биологичка, которую все звали по фамилии — Собакина.
— Что за толпа, почему не на местах?! Для кого звонок?! Кто дежурный?! Почему у доски мусор?! Встать как следует! Ковязин, что ты акробатничаешь! Может встанешь на голову?! Или сядешь мне на шею?! Муромцев, тебе мало недавней двойки, хочешь еще одну?! Я могу поставить, даже не спрашивая, все равно ты ни черта не знаешь!.. Черепашин, к доске!.. А дневник за тебя мама понесет?!
В общем, все вошло в свое русло…
Все это вспомнилось, когда Борька предложил сделать подарок Матвею Андреевичу. Правда, ходили слухи, что он заболел и, возможно, не станет преподавать в будущем учебном году. Но, в конце концов, поздравить-то все равно можно. В крайнем случае — узнать адрес и зайти домой. Да и далеко еще до того дня. А пока главное — заняться картиной…
Раскидали по половицам разноцветные пластинки. Сразу стало ясно, что море получается само собой. Надо только подогнать друг к дружке синие и зеленые, со светлыми прожилками, куски пластмассы — и вот вам неспокойные, ершистые гребни с пенной оторочкой.
Борька сказал, что, конечно же, для такого моря нужен корабль. Тем более, что хватает белых обрезков для парусов… Но Лодьке вдруг вспомнилось, как в ужасно давние, довоенные годы, он, совсем кроха, лежал на широкой кровати рядом с папой и тот читал ему размеренным глуховатым голосом:
Вот пошел он к синему морю;
Видит, море слегка разыгралось.
Стал он кликать золотую рыбку…
— Борь, корабль это слишком обыкновенно. Давай сделаем старика, который зовет золотую рыбку. Для Матвея Андреича это в самый раз, он вон как любит Пушкина…
Борька спорить не стал. Только заметил, что с рыбкой будет немало возни.
— Надо рисовать, вырезать, чешую процарапывать…
— Ничего не надо! Есть готовые! На свалке их полным полно!
В военные годы Завод пластмасс (у которого был тогда номер 666) выпускал, говорят, взрывчатые вещества — чуть ли не начинку к снарядам для «катюш»! — а после победы начал штамповать из целлулоидных смесей всякую мелочь: портсигары, тарелки, расчески, вазочки и множество дешевых игрушек. Видать, мирное производство не всегда ладилось, потому что среди пахнувших едкой химией отвалов и осыпей было много заводского брака: раздавленные желтые пупсы (которых Лодька тайно жалел), скрученные гребешки, треснувшие стаканчики для бритья, кривые пистолетики, петухи с обломанными хвостами, дырявые лодочки… Были и рыбки, которых при изготовлении полагалось склеивать из двух половинок, но которые не всегда склеивались и потому летели в мусор…
Лодька и Борька почти сразу отыскали несколько «половинчатых» рыбешек длиной с мизинец — желто-золотистых, симпатичных, улыбчивых. Таких, что сами просились на гребень крутой изумрудной волны. Правда, оба «рыбака» изрядно перемазались жирной пахучей пылью, но добыча того стоила. К тому же, кроме рыбок, их ждала и другая находка — неожиданная и удивительная!
Когда выбрались с осыпи к рыжей от ржавчины груде металлолома, Лодька зацепился брезентовым полуботинком за рваный клеенчатый ремешок. Тот высовывался из под мятого кровельного листа. Лодька пригляделся — похоже на ручку хозяйственной сумки. Потянули, выволокли с великим трудом. Ох и тяжесть! Ну и понятно: сумка была наполнена медными и латунными штуковинами. Всякие патрубки, вентили, тяжеленные болты, сломанные подсвечники, остатки непонятных механизмов, мотки желтой проволоки и даже безголовая статуэтка голой тетки. Разглядывать тетку Лодька и Борька застеснялись, но другие «фиговины» рассматривали с интересом.
Понятно, что в руках у них оказался клад. Какой-то хитрец насобирал эту медь, чтобы сдать на базу утильсырья. Видать, накопил это добро и до времени припрятал. На базе, что на углу Профсоюзной и Герцена, принимали всякий металл, но за железо и чугун давали копейки, а медь стоила во много раз дороже.
Интересно — сколько дадут за все это?
Лодька и Борька заоглядывались. Но сейчас, кроме них, на свалке не было ни одного «добытчика». И вообще в логу — ни поблизости, ни вдали — никто не усматривался.
— Сильный был парень… а то и дядька… раз приволок сюда эту тяжесть, — заметил Борька.
— А может, не один…
— Такие дела обычно творятся в одиночку, — значительно произнес Борька. — Нам повезло, что вдвоем. Но тоже придется попотеть…
У Лодьки что-то зацарапалось внутри.
— Борь…
— Чего? — с неприятным ожиданием поморщился тот.
— Ну… нехорошо как-то…
— Почему? Это же все наверняка краденое! Иначе бы не стали прятать!
— А может, и не краденое. Может, человек честно насобирал, где мог, а спрятал на всякий случай. Не знал, где хранить…
— Ох уж, не знал! Прячут лишь то, что жульнически добытое…
— А мы… будет не жульнически, что ли? Получится «вор у вора дубинку украл»…
Борька засопел и высказал «литературное» возражение:
— Когда Том и Гек нашли в пещере золото, которое там спрятали бандиты, разве кто-то говорил, что они воры? Они были искатели клада…
— Вот именно искатели! Они специально искали, даже рисковали жизнью. А мы… А если это пацаны, вроде нас, копили медь для денег на что-то важное? Вдруг, тоже на мяч…
— Ну и… так им и надо. В другой раз не будут разинями…
Но Лодька видел, что в Борьке теперь, как и в нем, скребутся сомнения. Ведь тот читал те же книжки, что и Лодька, любил те же фильмы, где у красных конников и мушкетеров главнее всего были справедливость и честь. И вообще они смотрели на жизнь одинаково. Может, порой Борька смотрел чуть попроще и бывал иногда… ну, попрактичнее, что ли, но не настолько же, чтобы по крупному счету лукавить с другом и совестью… Тем более, что в карманах лежали рыбки, одна из которых предназначалась для Матвея Андреича. Подарок для доброго учителя и похищение чужой добычи — как-то оно не укладывалось рядом…
— Давай засунем обратно, — уже решительно сказал Лодька.
— Тьфу… давай… Но имеем же мы право хоть на маленький трофей!
— На какой?
— Вот на этот! — Борька поднял в кулаке несколько обмотанных проволокой трубок. Длиной сантиметров тридцать.
— Конечно, имеем!
Хотя во Всеволоде Глущенко временами и оживал этакий «кавалергард и дворянин», однако даже он не смог бы сейчас упрекнуть Лодьку в нечестности. Трубки были военным трофеем, законным призом (и, к тому же такой мелочью по сравнению с общим весом!). Если медь принадлежала жулику — тут вообще нет вопросов. Если это ребячья добыча, пусть скажут спасибо, что им вернули находку в целости и сохранности. Почти…
Кроме трубок, Лодька прихватил прямоугольную печать, на которой прочитал поставленные задом наперед буквы:
ТЮМЕНСКОЕ ДОБРОВОЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО
СТРАХОВАНIЯ ОТЪ ПОЖАРОВЪ
И НАВОДНЕНIЙ
Кроме этих букв на печати был якорь в кружочке и мелкие цифры на вертящихся железных роликах.
Борька, жалеющий, что не усмотрел для себя такую интересную вещицу, завладел медным узорчатым шариком — похоже, что головкой от пресс-папье…
Потом они укрыли тяжеленную сумку в прежнем тайнике, и Лодька добросовестно спрятал под железный лист ее клеенчатую ручку…
Чтобы закончить историю с золотой рыбкой, надо забежать вперед.
Конечно, Лодька и Борька соорудили мозаику. У Борьки в кладовке нашелся кусок текстолита, из него выпилили прямоугольник размером с развернутую тетрадь. Ацетоном наклеили на него подогнанные друг к дружке кусочки пластмассы «морских» расцветок — это были волны и штормовое небо. На них поместили желтый берег с коричневыми «камнями», а на краю берега — сложенную из разноцветных квадратиков и треугольничков фигурку старичка. У него была голова с круглым носом, белым клинышком-бородкой и седыми, разлохмаченными ветром волосами. Вскинув голову, старик выкрикивал жалобную просьбу Рыбке. А выпуклая желтая Рыбка смотрела на него с высокого гребня волны: «Не печалься, ступай себе с богом…»
Закончили работу, отдышались от ацетона (дело было в комнате у Борьки), полюбовались.
— Хоть на выставку, — заявил Борька без лишней самокритики. — Или повесить у себя. Если бы не Матвей Андреич…
Готовую работу вставили в рамку. Ее, подходящую, заранее отыскали в Борькиной кладовке и заново покрыли лаком.
— Мам, смотри! Шикарно, да?
Софья Моисеевна вдвинулась в комнатку на вечно больных, опухших ногах. Согласилась ровно-жалобным голосом (тон этот — от привычки к постоянным жизненным бедствиям, одним из которых был Борька):
— Красиво, ничего не имею против. Только запахов тут вы напустили вашим клеем…
— Щас развеется… Мы это в подарок Матвею Андреичу!
Софья Моисеевна отозвалась все так же печально:
— Лучше бы Евгении Евгеньевне подарили. А то вот как впишет она тебе двойку на переэкзаменовке… Ты, Боря, совсем не занимаешься. Вот сделаешься второгодником… Моня приедет, опять надает тебе подзатыльников…
Моня был старший брат, он учился в машиностроительном техникуме и всегда на отлично.
— А я чё! Я каждый день учебник читаю… — притворно заныл Борька. А Лодька уже который раз пожалел, что судьба с Борькой и с ним обошлась так нелепо.
Что ей, судьбе, стоило засунуть их в один класс! Но когда они кончили начальную, девятнадцатую школу и были записаны в десятилетку, оказалось, что Аронский — в пятом «А», Глущенко же — в другом. Даже не в «Б» и не в «В», в «З»! Вот такое количество пятиклассников набралось в только что построенной мужской средней школе № 25 в сорок восьмом году двадцатого века. В классах от «А» до «Г» изучали английский язык, в остальных — немецкий. Лодька тогда изрядно огорчился: человеку, который собирается в моряки, английский гораздо нужнее! Но разве мальчишек спрашивали!.. А Борьке было все равно — что английский, что немецкий, в моряки он не собирался и вообще толком не знал, кем будет: может, певцом, если после взросления не пропадет голос, а может, начальником строительства, потому что любил придумывать проекты городов…
Лучше бы Борьке достался немецкий, тогда, возможно, не было бы несчастий. А с английским у него дело не пошло с первых дней. Пожилая сухопарая Евгения Евгеньевна закатывала глаза и говорила: «Аронский — это бедствие. Ни малейших способностей к языку, и к тому же он постоянно жует на уроках. Нет понятий о культуре». Борька однажды выдал в ответ, что невозможно учить язык в котором слово «культура» пишется почти нормально: «культурэ», а произносится по-папуасски: «калче», как больничный анализ. И что жует он, Борька, не постоянно а изредка… Из пятого в шестой Борька переполз только после осеннего экзамена по английскому, а в следующем году опять схлопотал переэкзаменовку…
Матери Борька сказал, что вредная «Евгеша» перетопчется без подарка, а у Матвея Андреевича скоро юбилей.
Матвей Андреевич, вопреки слухам, не ушел из школы, вел уроки по-прежнему. В середине сентября случилось торжественное собрание по поводу его пятидесятилетия. Пятиклассников на собрание не позвали (школьный зал не вместил бы такую ораву), и подарок Лодька и Борька отдали Матвею Андреевичу на другой день, в коридоре, на перемене. Сдернули с мозаичной картины обертку, и…
— Матвей Андреич, подождите минуточку! Мы вас поздравляем… вот…
У Матвея Андреевича заулыбалась каждая морщинка.
— Голубчики… Какая чудесная вещь. Замечательный пушкинский сюжет… Будет память на всю жизнь. Спасибо, мои хорошие… — Он обоих потрепал по ершистым прическам. Борьку — с оттенком печали и будто бы со скрытыми словами: «Ну, что я мог сделать…»
Потому что Борька Аронский не был теперь в его классе, в нынешнем седьмом «А». Он все же остался на второй год из-за английского.
Лодьке надолго запомнилось горестное возвращение Борьки с переэкзаменовки. Тот, видимо, до последнего момента не верил, что может случиться такое — он станет второгодником. И теперь брел по своему кварталу с упавшей головой и мокрыми полосками на пухлых щеках. В тишине солнечного дня поскрипывали под ним хлипкие доски тротуара.
Приятели и мать в молчании ждали Борьку у калитки. И видели издалека — дело паршивое. Борька остановился перед матерью, что-то пробубнил, голову опустил еще ниже. Она только рукой махнула. Повернулась, чтобы уйти в калитку, но не ушла, смотрела, как ненаглядный сынок бредет к приятелям. Тот встал перед ребятами, вытер щеки, выговорил, глядя в сторону:
— А чё… Евгеша такая сволочь…
Все молчали. Евгения Евгеньевна была не сахар, это факт, но то, что Борька валял дурака все лето, надеясь на дурацкое «ништяк, обойдется» — тоже факт.
Да, все молчали и смотрели с жалостью и даже виноватостью, потому что у всех было все хорошо, а вот у него, у несчастного Борьки…
С самой большой жалостью, но в то же время и строго, смотрела Борькина соседка, десятиклассница Зина Каблукова — очень славная, красивая такая (только досадно, что постоянно хромая из-за костного туберкулеза). Зина умела разбираться в ребячьих бедах, с ней делились тайнами, часто просили советов. И теперь ждали ее слов.
Зина сказала:
— Борька, бестолочь, иди сейчас же, попроси у мамы как следует прощенья. И скажи, что теперь будешь учиться изо всех сил…
Все ощутили, что это мудрое решение. Или, по крайней мере, единственное.
Борька беспрекословно побрел опять к матери. Слышали, как он забормотал:
— Мама, прости… Я теперь никогда… то есть всегда… буду все учить…
Софья Моисеевна, видно, не ожидала от вредного и упрямого чада столь безоглядного раскаяния. Развела руками, жалобным своим голосом, громко — не столько для сына, сколько для других — как бы подвела итог:
— Ну так что. Не я ведь в школе-то учусь, а ты. Потерял год по дурости. Может, хоть сейчас поумнеешь…
— Ма, я поумнею. Я буду…
— Скажи спасибо, что Мони нет, отправили их курс картошку рыть…
Это известие, сулившее Борьке избавление (или хотя бы отсрочку) от заслуженной кары, слегка разрядило обстановку. Заулыбались…
Борька быстро оправился от потрясения и в тот же вечер как ни в чем ни бывало гонял с ребятами в цирковом сквере футбольный мяч (уже потерявший к тому времени магазинный лоск)… А по английскому он в своем шестом «А» начал получать вполне благополучные тройки, поскольку учила его теперь не «Евгеша», а мирная и не желавшая никому несчастий Анна Георгиевна, у которой была одна задача — дотянуть до пенсии…
Но в тот день, когда нашли «медный клад», Борька еще не ведал о скорой беде на переэкзаменовке и не думал об английском. Впрочем, и о мозаике они с Лодькой тогда больше не думали, уговорившись отложить это дело «на потом». Теперь главными были медные трубки. Две из них — совершенно прямые, с толстыми стенками, с «калибром» примерно в полсантиметра, являли собой идеальные заготовки для самодельных пистолетов. Смастерить «поджигальники», когда появилась такая возможность, не упустил бы случая ни один нормальный пацан в славном городе Тюмени…
К делу подошли обстоятельно.
Отправились в сарайчик, где Лодькин отец в свое время устроил маленькую мастерскую. Лодька старался, чтобы и сейчас было здесь «как при папе». Вернется и увидит, что все в полном порядке…
На куске рельса расплющили у трубок «хвостовые» концы. Лодька вытащил с полки ручную дрель. Сергей Григорьевич умел работать ей, несмотря на искалеченную руку, и научил сына. В «хвостах» просверли по три маленьких дырки. Потом Лодька притащил из кухни примус. В прошлом году еще он опасался иметь дело с этой керосиновой «кочегаркой» (вдруг рванет!), но теперь действовал бесстрашно. Примус загудел круглым синим огнем. На конфорку поставили жестяную банку и в ней растопили кусочки свинца, которые нашлись в коробке с паяльником.
Зажали трубки в слесарных тисках вверх дульными срезами. По специально изогнутому жестяному лотку налили в них небольшие порции свинца — для прочности «казенной части».
Оба оружейника мастерили пистолеты впервые, но не раз видели, как это делают те, кто постарше. Поэтому работали умело. Проволокой измерили внутреннюю длину ствола — от среза до свинца. На этом расстоянии просверлили крохотные воронки — запальные отверстия. (Обычно их делали с помощью пропилов и пробивания гвоздем, но сейчас была дрель — замечательная штука!)
Много пришлось повозиться с деревянными рукоятками. Пока выпилили из доски, зачистили рашпилем и наждачной шкуркой, пока прикрутили к ним стволы мелкими шурупами и плотными витками алюминиевой проволоки, совсем завечерело, солнечные полоски на земляном полу стали оранжевыми. Лодька включил лампочку, охлопал со штанов древесную пыль. Покачал в ладони готовый «маузер».
— Во, погрохаем…
По правде говоря, раньше стрелять из поджига ему не приходилось, только видел со стороны, как палят другие. И сейчас побаивался. Но не показывать же это Борьке!
Борька потряс коробком спичек (ими недавно разжигали примус).
— Испытаем?
Лодька рассудил здраво:
— Сбегутся соседи, будет нам испытание… Завтра на Стрелке попробуем…
Стрелкой называлось глухое место позади большого двора на улице Герцена — того, в котором обитали несколько Лодькиных приятелей и в котором до лета сорок шестого года жил он сам. Там часто собиралась компания со всего квартала — и старшие, и младшие. Эту укрытую от посторонних глаз территорию с одной стороны огораживала кирпичная стена городской пекарни, с противоположной — двухэтажные бревенчатые сараи (ровесники старинного купеческого дома), с третьей — высоченный забор, за которым тянулась малолюдная улица Дзержинского, с четвертой — могучие поленницы, сооруженные жильцами обширного двора. Кроме того, дрова были сложены и вдоль стены, забора и сараев. В холодные времена за ними сюда наведывались хозяева многочисленных печек, а летом почти никогда не заглядывали. Здесь можно было без опаски резаться в чику, дымить «бычками», от души лупить мячом о кирпичи и обсуждать дела, которые совершенно не касались взрослого населения.
Штабеля сосновых и березовых поленьев прекрасно глушили звуки. Именно по такой причине эта квадратная территория — вытоптанная посередине, а по краям поросшая лопухами и густой городской ромашкой — получила свое название. «Стрелка» — место, где стреляют. Здесь испытывали пугачи и поджиги с давних времен — еще те пацаны с улицы Герцена, многие из которых потом не пришли домой с войны…
Памятью о них были надписи, выцарапанные на кирпичах: «Боба Кнопов 1936»; «Сёма + Тамара = Да! И что такого?»; «No pasaran!» (это память об Испанской войне); «С.Мурзинцев. Я ухожу. 15 авг 1941».
Про некоторых знали. Например про Серегу, старшего брата «летописца» Шурика Мурзинцева. Тоже не вернулся…
Утром, когда Лодька и Борька объявились на Стрелке, здесь уже собрались несколько человек. Десятиклассники Атос и Лешка Григорьев, а также конопатый Толька Сатин по кличе Синий (человек вредный, но замечательный вратарь), Рашид Каюмов, Валерик Сидоркин и Гарик Логинов. Толька и Рашид были приблизительно одногодками Лодьки и Борьки, Валерик младше на год-полтора. Гарик — тоже, но казался младше своих лет.
Был Гарик тоненьким дружелюбным существом с редкими золотистыми веснушками и пушистой желтой головой. Поэтому — «Гарик-Фонарик». На первый взгляд этакий примерный мальчик с лямками крест-накрест и большими робкими глазами, а на самом деле — человек удивительно храбрый: в разных рискованных делах и на футбольных площадках — всегда впереди.
Лодька тайно завидовал смелому характеру Фонарика, а Борька — его ясному голосу. Голос был не такой сильный, как у Борьки, но удивительно чистый. Когда собирались на веранде Зины Каблуковой попеть разные любимые песни, Фонарик в общем хоре всегда был заметнее, чем Борька…
Атос и Лешка возились с мячом. Толька Синий хмуро поведал пришедшим, что за сутки мяч обмяк, в камере, как и опасались, оказалась крохотная дырка. Ее обнаружили, засунув надутую камеру в железную бочку с дождевой водой (бочка была с давних пор вкопана у сарая, под ржавой водосточной трубой). Поставить заплату было раз плюнуть, накачать мяч велосипедным насосом — тоже минутное дело. А со шнурованием опять началась возня. Лешка и Атос, дергали гнучую алюминиевую проволоку, что-то цедили сквозь зубы и косились на Фонарика — тот всегда розовел от крепких выражений.
Лодька вынул из кармана сделанную вчера шнуровку.
— Атос, попробуй этой…
— Ух ты… — не скрыл удовольствия Атос.
— Нашлись наконец-то люди с головой и руками, — возвестил Лешка Григорьев и по-братски хлопнул Лодьку между лопаток. — Севкин, ты герой пятилетки…
Безобидным прозвищем «Севкин» Лодьку часто звали здесь, на улице Герцена, помнили его прежнее имя…
— Между прочим, шнуровку мы делали вдвоем, — слегка надулся Борька.
— Да, мы вместе! — спохватился Лодька.
— Оба герои, — согласился Лешка. Но на Борьку посмотрел без интереса, а на Лодьку одобрительно. Он с давних пор сдержанно симпатизировал «Севкину», потому что одно время они были соседями по квартире.
Чтобы Борька не надулся сильнее, Лодька торопливо похвастался:
— А еще у нас вот что… Борь, доставай! — и они разом вытащили из-под одинаковых полинялых ковбоек свое оружие.
Конечно, их облепили со всех сторон.
Атос глянул с высоты своего роста, взял в ладони оба пистолета. Понюхал стволы.
— Не пробовали еще?
— Не-а. Вчера чуть не до ночи клепали… — солидно разъяснил Борька.
Лодька полувопросительно сказал:
— Надо бы пальнуть…
Атос кивнул и прицелился поверх голов. Лодька смотрел на него без опасения. Пистолеты Атосу явно нравились, но о том, что он захочет их «кон-фис-ко-вать», невозможно было и помыслить. Оружие — вещь неприкосновенная.
— Каюм, — дай спички, — велел Атос Рашиду Каюмову.
— Нету у меня!
— Не верти задницей. Мы знаем, что ты опять куришь, — сказал Лешка. Старшие следили (хотя и не очень рьяно), чтобы «мелочь лопоухая не слишком коптила легкие».
Рашид медленно полез в карман рваных сатиновых шаровар.
— А я маме скажу, что у тебя спички… — встряла его девятилетняя сестренка Райка. Она появилась на Стрелке вместе с малышом Славиком Тминовым и длинным губошлепистым Семеном Брыкалиным по прозвищу Цурюк.
— А я тебе секим-язык, — пообещал Рашид сестрице, но без лишней суровости: он знал, что Райка не ябеда.
Складным ножиком Валерки Сидоркина аккуратно соскребли на донышко мятой консервной жестянки серу с двадцати головок. Атос решил, что по десять на пистолет — безопасная норма, оружие выглядело прочным. Всыпали боевые заряды в стволы, забили их тугими бумажными шариками, которые скатали из обрывков воздушного змея (он валялся за поленницей). Здесь пригодился шомпол, который Лодька с Борькой накануне смастерили из той же проволоки, что шнуровку.
— А пули то… — спохватился Сидоркин…
Обычно пули для такого оружия делали из толстых гвоздей — распиливали их на кусочки. Но сейчас не было под руками ни гвоздя, ни напильника с кусачками (и «Севкин» с Борькой не подумали об это заранее, растяпы!)
Выручил Цурюк. По локоть запустил длинную лапу в карман замызганных необъятных «шкер», вытащил несколько патронов от винтовки-малопульки. Никто не удивился. Знали, что папаша Цурюка работает заведующим оружейной частью в стрелковой школе ДОСАРМа (которая рядом с мостом через лог, над откосом). Дома у него водились боеприпасы — то ли «сэкономленные», то ли списанные за истекшим сроком годности. Любивший поддать Брыкалин-старший не всегда следил за сохранностью этого имущества, и сынок, случалось, добывал патрончики для своих забав.
— Не мог раньше-то появиться, — проворчал Атос. — Зарядили бы порохом, а не спичками… Ладно, давай… — Он и Лешка крепкими своими пальцами вытащили свинцовые пульки из патронов, примерили к трубкам… И вот ведь удача! Пули оказались точно по трубочному калибру! Вошли в медные стволы без лишнего сопротивления, но с мягкой плотностью, как поршни.
В проволочные скобки у запальных отверстий вставили обломки спичек с головками. Фонарик нетерпеливо пристроил на торчащем из поленницы кругляке жестянку. Атос и Лешка одинаково покачали в ладонях пистолеты, Атос взял в левую руку коробок.
— Ну чего! — порядка ради возмутился Лодька. — Мы же должны первые…
— Тихо, Севкин, — добродушно отозвался Лешка Григорьев. — Первыми стреляют взрослые. Испытание оружия всегда риск…
— Подумаешь, старики… — пробубнил Борька. Но, скорей всего, тоже для вида. Наверно, он, как и Лодька, был в глубине души рад: пусть сперва палят опытные люди
Атос откинул со лба темное крыло волос, прицелился в жестянку с пяти шагов, поднял к запалу коробок… Славик Тминов бесстрашно (в том смысли, что не стесняется бояться — маленькому можно) воткнул в уши указательные пальцы. Райка прижала к ушам ладони. Гарик словно подрос на тонких ногах, вытянул шею и аж засветился от храброго нетерпения.
Атос чиркнул коробком…
Лодьке и раньше, когда он видел стрельбу из поджигов, горенье запальной головки казалось томительно длинным (а на самом-то деле — маленькая доля секунды!). Вот и сейчас шипучий звук по- змеиному заскользил в тишине. Лодька держал руки в карманах, чтобы не заткнуть, подобно Славику, уши…
Ка-ак ахнуло!..
Маленькая Райка села на корточки. Сидевший на фанерном ящике Славик воробушком упорхнул в подорожники. Гарик восторженно подпрыгнул. Остальные в навалившейся тишине смотрели сквозь синий дым на жестянку.
Жестянка была на месте.
— Наверно, дуло кривое, — заявил Толька Синий.
— Сам ты кривой! — немедленно ответствовал Лодька (Атос испытывал именно его пистолет). Реплика эта могла привести к небольшой кулачной стычке, Синий не прощал необдуманных выражений. Но Атос опять откинул волосы и небрежно разъяснил:
— Ничего ни у кого не кривое. Просто я промазал с непривычки… Леш, давай… — Он протянул коробок Григорьеву.
Теперь прицелился Лешка (а Славик Тминов забыл заткнуть уши.
Снова грянуло! Банку снесло с кругляка. Все заорали ура. Славик на четвереньках подбежал к поленнице, отыскал жестяную мишень в траве и восторженно поднял над головой. В ржавом донышке, в самой середке, была дырка с рваными краями. Лешка со скромным видом продувал ствол. Редкие Лешкины веснушки (вроде как у Гарика) победно золотились…
Для новой стрельбы в пистолеты засыпали порох. Рассудили, что порции из патрона для одного выстрела будет в самый раз. Ведь винтовки-малокалиберки бьют такими зарядами ого с какой силой!.. Ну и пришла Борькина и Лодькина очередь.
Лодька сейчас уже почти не волновался. И промазать не боялся, потому что вместо маленькой жестянки Валерик Сидоркин приспособил поломанный и надорванный воздушный змей из пожелтевшей «Тюменской правды». Изобразил на нем карандашным огрызком бандитскую рожу — страшную и забавную (он, Валерка, был настоящий художник, хотя видом своим напоминал не юного живописца, а лохматого деревенского подпаска с картины известного художника — Лодька не помнил, какого)…
Лодька храбро навел ствол на светлое пятно змея и чиркнул. Пистолет выпалил не так громко, как у Атоса. Но все же крепко. И руку слегка толкнуло назад. Зазвенело в ушах. С нескольких шагов было не разглядеть, есть ли в нарисованной роже пробоина. Однако оказалось, что есть. Правда, не в самой роже, а в оттопыренном ухе, но все равно Лодька был доволен… За бумагой, в срезе соснового полена он обнаружил круглую дырку — пуля глубоко ушла в древесный торец. На миг стало почему-то зябко…
Борька попал злодею в кривой зуб и был счастлив…
Потом стреляли все по очереди. Лодька передал пистолет нетерпеливо танцующему Фонарику, Борька — Синему. Ну и так далее… Зарядов хватило даже подошедшим Шурику Мурзинцеву (однокласснику Атоса и Лешки) и Вовке Неверову. Шурик сетовал, что не успел к началу и не сможет обо всем подробно записать в своей «летописи».
— Расспросишь свидетелей, — утешил его Вовка.
Вовка Неверов был на год старше Лодьки. Поэтому одинаково вписывался и в компанию старших, когда те собирались в Ленинский сад на танцы или дымили «беломорчиками», и в игры тех, что «помельче» — сыщики-разбойники, пряталки, попа-гонялу и штандер. Младшие признавали его вроде как за командира. Тем более, что в Вовкином дворе располагался пустующий сеновал — убежище, где можно собраться в дождливую пору…
У Вовки было солидное прозвище — Фома. Кто-то где-то когда-то услыхал, что была в человеческой истории такая личность — Фома Неверующий. Обмолвился об этом однажды, вот имя и прилепилось к Вовке. Он не возражал. Потому что Вовок видимо-невидимо, а Фома, похоже, один на всю Тюмень.
Кроме солидного прозвища, было у Фомы немало и других достоинств. И в числе их — умение делать великолепные рогатки. Из этих рогаток он с больших дистанций расшибал без промаха мелкие аптечные пузырьки. Чемпион был в таком деле. И потому рогатки считал оружием более удобным и эффективным, чем огнестрельные громыхальники. В этом смысле он выразился и сейчас, хотя пальнуть из Лодькиного пистолета не отказался (и попал нарисованному злодею в левый глаз).
На этом кончились заряды. Вернее, кончились пули. В двух пустых патрончиках, их которых пули вынули в самом начале, оставался порох, но его просто сожгли («пфыкнули») все в той же многострадальной жестянке. Опустевшие гильзы («пистончики») бросили в крохотный костерок, и они там безобидно щелкнули капсюльной начинкой…
После этого решили, что на сегодня стрельбы достаточно. Сели в траву у поленницы, сложенной вдоль кирпичной стены. Пахло сухими дровами, теплыми кирпичами и не имеющей лепестков дворовой ромашкой (у которой чуть различимый земляничный аромат). А еще, чуть-чуть, — сгоревшим порохом.
Висели над головами набухшие солнцем ватные облака, робко цвиркал где-то одинокий кузнечик.
— Тишина после боя… — вдруг усмехнулся Лешка Григорьев.
Пришла Зина Каблукова с черным котенком Бобой на руках (Атос поспешно спрятал только что вынутую папиросу). Зина поводила тросточкой по траве — где бы присесть? Шурик Мурзинцев торопливо подкатил к ней березовый чурбак. Она улыбнулась, осторожно опустилась, вытянула больную ногу.
— Ребята, в «Комсомольском» кино завтра «Остров сокровищ» пойдет. Может, насобираем на билеты, чтобы все вместе?..
«Комсомольским» в просторечии именовался кинотеатр имени 25-летия ВЛКСМ, тот, что рядом с главным, с «Темпом».
— Да ну, я его сто раз смотрел, — с длинным зевком сказал Синий.
— Ну и что? Его можно тыщу раз смотреть, — сказал Лодька.
— Там такие песни… — поддержал его Сидоркин.
— Йо-хо-хо, веселись, как черт… — деловито вспомнил Вовка Неверов.
— Это не самая лучшая там песня, — задумчиво сказала Зина. — Мне больше всех там нравится «Я на подвиг тебя провожала»… Помните ее?
— Я мотив помню, а слова еле-еле, — признался Вовка. — Посмотрю опять, тогда вспомню заново…
Остальные молчали.
— Боря, Гарик, а вы помните? — спросила Зина.
— Я помню, но петь ее никогда не буду, — сумрачно отозвался Борька. — Потому что она девчоночья…
— Ну и глупо, — огорчилась Зина.
— Ну и что же, что девчоночья? Она все равно про героев, — вдруг тихо проговорил Фонарик, который обычно ни с кем не спорил. Он сидел, прижимаясь теменем к дровяному торцу и смотрел куда-то перед собой и вверх.
Он, Фонарик, был храбрый человек. Не только в рискованных играх, но и вообще. В добрых делах — тоже. Он, видимо, понял, что Зине хочется услышать эту песню. (А может быть, и еще что-то почуял — словно заглянул в недалекое будущее). Никто не просил Фонарика, но он вдруг вздохнул и запел негромко, словно для себя:
Я на подвиг тебя провожала,
Над землею гремела гроза.
Я тебя провожала,
Но слезы сдержала,
И были сухими глаза…
Никто не удивился. Просто все притихли и сидели осторожно, словно у каждого на руках был уснувший котенок, вроде Зининого Бобы. Даже Борька смотрел без сердитости.
«Зря он так с Зиной, — думалось Лодьке. — Но, наверно, он это от неловкости. Чтобы не показаться чувствительным… А если что-нибудь случится… ну, когда «если ранили друга», он ведь тоже бросится на помощь…»
Ты в жаркое дело
Отважно и смело
Иди, не боясь ничего…
…В кино сходили через два дня. Всей компанией. Даже Синий пошел, потому что одно дело смотреть фильм просто так, а другое — вместе со всеми.
А из пистолетов Лодька и Борька больше не стреляли. Спрятали их у себя в укромных местах. Если у тебя оружие, не обязательно палить из него каждый день. Достаточно ощущения, что оно есть. На случай какого-нибудь «жаркого дела»… А для обычных стрелковых забав и состязаний вполне достаточно простых рогаток — их таскал в кармане каждый, даже старшие…
Впрочем, скоро интерес к стрельбе совсем отодвинулся, сменился другим увлечением — шпагами. И пошло это опять же от Лодьки и Борьки.
Напротив Андреевского дома, по другой стороне Первомайской, тянулся сад с жидкой желтой акацией — тоже Андреевский. Посреди сада стоял обшитый досками, одноэтажный Клуб железнодорожников. Он был бы похож на большой сарай, если бы не украшенная карнизами надстройка, венчавшая центральную часть клуба. Она придавала деревянному строению архитектурную завершенность. Тем более, что на треугольном фронтоне надстройки красовался написанный на круглой фанерине герб Советского Союза, а под ним тянулся красный с белыми буквами лозунг: «Слава героям послевоенной пятилетки!»
Позади клуба лежало изрядно заросшее футбольное поле, на котором разрешалось гонять мяч всем желающим. Но главное не это. Главными были фанерные афиши, прикрепленные проволокой к литой решетке у входа в сад и клуб. На одной всегда синело осточертевшее слово «ТАНЦЫ», на другой часто менялись объявления о фильмах. Обычно это были старые, всем известные картины, однако порой вдруг било яркой краской по глазам незнакомое название. В таком случае над названием стояли многозначительные слова: «Первым экраном». Это значило, что фильм в городе Тюмени показывается впервые. Почему же не в главном кинотеатре «Темп» или хотя бы не в «Комсомольском» (тоже центральном)? Похоже, что городские власти опасались упреков других властей (еще более высоких и строгих), что «вы излишне пропагандируете буржуазное киноискусство». Ведь фильмы-то эти были не про героев пятилетки, не про отважных советских летчиков и разведчиков, не про жизнерадостных колхозников, собирающих небывало высокие урожаи. Они были иностранные и трофейные. С захватывающими душу приключениями пиратов, рыцарей и путешественников, но… Герои таких кинокартин восхитительно владели мечами и шпагами, проявляли небывалую храбрость, отстаивали справедливость, и все же они были оттуда — из чуждого нам буржуазного мира. Значит — не наши. Значит, восхищаться ими следовало с осторожностью…
Впрочем, немало трофейных фильмов шло и в «Темпе». «Приключения Робин Гуда», «Башня смерти», «Газовый свет», «Королевские пираты», «Остров страданий», «Сети шпионажа», «Путешествие будет опасным»… Но иногда киношное начальство словно спохватывалось (или получало от партийного начальства нагоняй) и очередную трофейную киноленту стыдливо загоняло на клубные экраны…
На следующий день после испытания пистолетов, Лодька отправился, как обычно, на улицу Герцена и увидел через дорогу киношное название, от которого стукнуло сердце: «Таинственный знак». Лодька галопом пересек булыжную мостовую (перед испуганной мордой кобылы, впряженной в тряскую пролетку) и, часто дыша, прочитал над крупными буквами другие, помельче: «Первым экраном. Заграничный художественный фильм». Все было ясно! Сердце застукало крепче. Афиша сообщала, что «нач. сеансов — 14, 16 и 18 ч.»
У прохожего железнодорожника Лодька спросил «сколько времени». До сеанса «14 ч.» оставалось десять минут. К Борьке и обратно — никак не успеть. Что поделаешь… Лодька выудил и кармана своих «пузырчатых», давно не помнивших об утюге брюк мятую трешку. Билет стоил два рубля. В пыльном фойе у кассы стояли всего трое пацанов и бабка с девчонкой дошкольного размера. Видимо, слух о новом «трофее», не разнесся еще по Тюмени.
…Потом, уже взрослый, Всеволод Сергеевич смотрел немало всяких вариантов про отчаянно храброго, неуловимого, укрытого под черным плащом и маской борца за справедливость Зорро. Иногда — с интересом. Но не было уже ничего похожего на тот восторг, который он испытал в начале августа пятидесятого года в темном, пахнувшем сухим деревом и мышами зале, когда на мигающем черно-белом экране изящный и неуязвимый дон Диего своим звонким клинком наводил порядок в захолустном старинном Лос-Анжелесе… И когда он этот порядок навел и метнул в потолок уже ненужную шпагу, Лодька, булькая от восхищения, помчался к Борьке.
— Такое кино!.. Отец думал, что он трус и жалкий фокусник, а он… Они за ним толпой, а он шпагой р-раз, р-раз, и в заросли! А потом приходит в дом и улыбается, как ни в чем не бывало. А на стенах уже везде его знаки — буква «зэт»!.. Борька, там бои на шпагах почище, чем в «Железной маске»!..
— Ма-а-м! Ну дай два рубля!
— Я вот дам тебе сейчас веником! Кто будет английский учить?! За учебник не брался целую неделю!..
— …А этот капитан раньше был учитель фехтования в Мадриде! Мастер, ничего не скажешь! Но такой гад!.. И вот они сошлись! Капитан р-раз по свечам — и срубил фитильки! А Диего тоже р-раз — и будто мимо! Капитан: «Ха-ха-ха!», а Диего берет свечку вежливо так, а она перерублена пополам…
— Ну, ма-а!..
— Замолчи, я тебе говорю, или я не знаю, что сделаю! А ты, Лодик, лучше бы сказал ему, чтобы он занимался…
— Софья Моисеевна, я скажу!.. Только пусть сперва посмотрит, а то ему не будет покоя… А завтра он целый день… А Диего капитана прижал к портрету, сделал приемчик и клинком ему в белую рубашку. Тот бряк на пол и портрет тоже. А под портретом на стене опять знак Зорро…
— Ма-ма-аа! — Борька пустил слезу.
— Вот я дам тебе «мама»! Придет Моня, он тебе покажет эту самую… Зорру…
Борька глянул на ходики и, подвывая, выскочил из дома…
Жил Борька в глубине двора, в кирпичном флигельке, примыкавшем все к той же бесконечной стене пекарни. А в желтом приземистом доме, что выходил тремя окнами на улицу Герцена, жила Зина Каблукова. Борька и Лодька промчались через двор. К счастью, Зина сразу попалась на глаза, она подметала широкую веранду.
— Зинка, дай взаймы рубль! — взмолился Борька (другой рубль ему с самого начала отдал Лодька). — Скорее! А то кино через пять минут!
Зина перекинула на грудь косу, подбородком уперлась в черенок швабры.
— Ты, Боря, лучше бы…
— Ну, да-ай! Я же опоздаю!
Зина покачала головой, ушла, прихрамывая, в дверь. Вернулась (через целую вечность!), высыпала в Борькину вспотевшую ладонь несколько денежек. Борька ударил подошвами о дощатый настил и рванул за калитку.
Лодька остался с Зиной. Посмотрели Борьке вслед, потом друг на друга.
— Что за кино-то? — спросила Зина, опять опираясь на швабру.
— Ух, такое… трофейное… — И Лодька с неугасшим вдохновением пустился в новый пересказ.
Зина не стала притворяться, будто ей неинтересно. Наоборот. Присела на лавку, прислонилась к ручке швабры щекой. Слушала и не перебивала. Лодька оседлал перила веранды, постукивал по ним стертыми каблуками полуботинок (будто сапогами со шпорами) и вещал о подвигах Диего-Зорро, на ходу добавляя кое-что от себя…
Зина чуть покачивалась и смотрела куда-то мимо Лодьки. Наверно, представляла киноэкран, по которому вихрем проносились приключения…
Зина была сирота. Она жила со сгорбленной кривозубой бабкой, которую не любили. Ходил слух, что как раз из-за бабки Зина стала калекой. Будто бы Каблучиха однажды ударила маленькую Зину по ноге поленом и у девочки началась затяжная болезнь кости. Сама Зина говорила, что это совершенная неправда и что на самом деле бабушка добрая. Впрочем, бабка и в самом деле иногда казалась доброй: например, если надо было уговорить мальчишек сложить в поленницу привезенные дрова, убрать на дворе и на крыше сарая снег или встретить вечером бредущую из стада бурую корову Дуню (этим чаще других занимался Борька).
На Зининой веранде, под высоченной плакучей березой, часто собирались ребята. Особенно младшие. Поболтать о кино и книжках, сказки порассказывать, поиграть в лото или в подкидного… Вот и сейчас, когда Лодька заканчивал рассказ, появились два друга-приятеля — Фонарик и Валерка Сидоркин. Фонарик принес растрепанную книгу «Сказки дядюшки Римуса» (это где про братца Кролика и братца Лиса), которую брал почитать. Валерка, покосившись на Лодьку, протянул Зине большую самодельную тетрадь:
— Вот… ну, то, что обещал…
Зина взяла, раскрыла. Медленно заулыбалась. Фонарик стоял рядом, но не любопытствовал: наверняка он видел рисунок раньше. А Лодька не видел. Он потянулся с перил:
— Можно поглядеть?
Зина вскинула от тетради посветлевшие глаза.
— Валерик, можно?
Сидоркин пожал плечом с заплатой на рыжей рубашке: мол, как хочешь.
Лодька прыгнул на половицы, встал рядом с Зиной.
На широком нелинованном листе был карандашный Зинин портрет. Удивительно похожий и… будто с дрожащим над листом робким светом. Взглянувшие прямо на тебя глаза, дрогнувшие в полуулыбке губы, шевельнувшаяся на ветру прядка…
Лодька заметил, что Валерка смотрит с деланным равнодушием, за которым прячется вопрос: «Что скажешь?»
— Обалдеть… — шепотом сказал застеснявшийся Лодька. Потом добавил: — Как живая…
Потом, во взрослые годы, Лодька (Всеволод Сергеевич) не раз вспоминал Валерку и думал: как у маленького Сидоркина, сына шумного, многочисленного и бедного семейства появился этот светлый дар? Отец был возчиком, доставлял на телеге в магазины со складов разные товары (и, кстати, любил катать на этой «тачанке» своих и чужих ребятишек). Мать работала уборщицей в стоявшем неподалеку драмтеатре. Старшие братья и сестры — личности ничем не примечательные. Да и сам Валерка со стороны казался обычным уличным шалопаем. Но иногда вдруг прорезалось в нем вот это…
— Если надо, возьми себе насовсем, — насупленно выговорил Сидоркин.
— Ой, Валерик, спасибо…
И тут принесло Борьку (никогда не склонного к лирике). Зина сунула тетрадку за спину. Борька булькал восторгом, как недавно Лодька.
— Ну, кинуха!..
Он с ходу принялся пересказывать Валерке и Фонарику лихие похождения Диего, и те легко заразились его возбуждением (а кто не заразился бы?). Но на сегодняшний сеанс (на 18 ч.) было уже не успеть, Гарик и Сидоркин решили, что побегут в клуб завтра к середине дня, а сейчас помчались по домам — заранее выпрашивать у родителей рубли на билеты.
Зина, пятясь, ушла в дверь дома.
Борька поволок Лодьку в свою кладовку, что была в крохотной будке рядом с сараем — жилищем коровы Дуни. Здесь он за кусками фанеры и досок отыскал несколько обрубков стальной проволоки — не такой из которой делали шнуровку, а гораздо толще. Из нее в прежние годы Борька и Лодька мастерили «каталки» для обручей, которые принято было гонять по тротуарам.
Теперь проволока, понятное дело, пошла на клинки…
Делать настоящие рукояти — с деревянными эфесами и жестяными щитками — не хватило терпения (решили, что это потом). А пока просто концы каждого проволочного куска выгнули петлей. Так, что образовались скобы и перекладинки — для защиты пальцев. Ну и сразу — дзынь, дзынь!..
О, как восхитительно звенели упругие проволочные клинки! Не хуже, чем шпаги Зорро и его врага — коварного капитана! Удар, защита, ответный удар! И еще, еще!..
Но скоро оказалось, что все не так просто и радостно. Это когда у Лодьки на плече оказалась рассажена кожа, а у Борьки — от ответного выпада — появилась на щеке красная черта с мелким кровяным бисером.
— Царапина взбодрила меня, — храбро повторил Борька слова Диего, сказанные в поединке с капитаном. Но, по правде говоря, она его не очень взбодрила. Да и Лодьку тоже. Оба малость поостыли. Сообразили, что дело может кончиться худо, если махаться без оглядки. Конечно, проволочные шпаги не были отточены, однако и защитных наконечников, как у тренировочных рапир, у них не было.
— Надо правила выработать, — сказал Борька, трогая щеку помусоленным пальцем. — Чтобы в рожу не тыкать и не колоть будто навылет…
— И приемы надо изучить. Помнишь, как там, в начале картины, офицеры тренируются? Шеренга против шеренги. Нападение, защита, ответный удар. По- благородному так…
Они стали отрабатывать «благородные» приемы. Прямо у крыльца. Софья Моисеевна время от времени кричала в окно, чтобы Борька шел учить английский, а то вот придет Моня… Борька отмахивался клинком, как от неуклюжих калифорнийских стражников. Но тут на веранде появилась Каблучиха, заголосила издалека:
— Боренька, не мог бы ты сходить встретить Дуню?! А то у меня спина совсем разболелася…
Борька плюнул:
— Вот и занимайся тут английским! Только соберешься, как сразу Дуня…
Отказать старухе он не мог. Кирпичная избушка, где жили Аронские, принадлежала, как и большой дом, Каблучихе (считалась хозяйственной постройкой). От Борькиного поведения во многом зависело, будет ли бабка настырно требовать очередную квартплату или обождет…
На следующий день благородный разбойник Зорро невидимо носился по улицам. Там и тут возникали на заборах знаки Z, начертанные мелом и оранжевыми обломками кирпича. За этими заборами то и дело слышался металлический звон и деревянный стук самодельных клинков…
Когда Лодька и Борька со своим оружием и запасной проволокой появились на Стрелке, народ встретил их с шумной радостью. Сразу были изготовлены еще несколько шпаг. Лодька и Борька, ощутив себя идейными вдохновителями, разъяснили, что главное — не просто уткнуть в противника шпагу, а сделать это красиво и по правилам. «Чтобы ощутить поэзию фехтовального искусства», — думал про себя Лодька, но вслух такие слова произнести не решился. Потому что всякие ведь есть люди! Синий и Гоголь, небось, сразу же загогочут… Впрочем, и они сейчас Лодьку и Борьку слушались без вредностей. Те построили фехтовальщиков-новобранцев двумя шеренгами: Толька Синий, Рашид Каюмов и Фонарик против Сидоркина, Вовки Гоголева (который и есть Гоголь) и Костика Ростовича.
Вовка (одногодок и вечный приятель-соперник Синего) и кудрявый десятилетний Костик (сын «замначальника» городской автоинспекции) только сегодня утром вернулись из пионерского лагеря, фильма «Таинственный знак» еще не видели, но сразу прониклись общим азартом…
— Сперва вы наносите сверху удар! — командовал вошедший в роль тренера Лодька…
— А вы защищаетесь… вот так… и отвечаете, но не рубящим, а колющим ударом! Потом делаете обманное движение и бьете сбоку…
Наверно, любой, кто хоть немного знаком с настоящим фехтованием, покатился бы от смеха, увидев эту «тренировку». Но мальчишки с проволочными шпагами относились к делу с великой серьезностью. Запыхавшись, повторяли выпады и защиты, и это было почти так же занимательно, как бой-поединок…
О правилах боя договорились в самом начале и железно: по голове не бить, в лицо и шею не колоть, сильно не «тыкать» и ноги, если они голые (как у Костика и Фонарика), не задевать…
Потом разбились на пары — и началось!
Оказалось, что все разученные приемы разом позабыты. Лодьке пришлось растаскивать Синего и Гоголя, которые бросили шпаги и вцепились друг в друга. Фонарику, несмотря на строгие правила, Рашид украсил длинной ссадиной ногу, а сам заработал от него клинком по уху…
К счастью, появились Атос, Лешка Григорьев, Шурик Мурзинцев (со Славиком Тминовым на плечах), а за ними — сонный и хлопающий губами Цурюк. Старшие быстро навели порядок. Если кто-то превращал благородный поединок в драку, то на первый раз ему — пинок, на второй — вообще отдыхай на поленнице, рядом со смирным Славиком.
Сами старшие за шпаги не брались. Может, и хотелось им, да, видимо, считали, что несолидно уже… Шурик Мурзинцев чиркал карандашиком в блокноте — наверно, для своей «летописи». Только Цурюк сунулся: дайте, мол, с кем-нибудь посражаться. Но ему сказали, что он еще не знает приемов и пусть посидит, как Славик. Цурюк стал уныло доказывать, что приемы знает лучше всех, но тут прикатил на новеньком звенящем велосипеде «ЗИЧ» Вовчик Санаев. Это был одноклассник Атоса и Лешки, сын известного в городе хирурга. Велосипед ему купили только вчера. Все, конечно, обступили счастливца. Сверкающий руль «ЗИЧа» был круто изогнут, как у гоночного велосипеда. Подержаться за такой (поскольку прокатиться все рано не дадут) и то была радость. Вся старшая компания отправилась в обширный двор, именуемый «большая ограда» — испытывать новинку. Потащился туда и Цурюк — вдруг и ему дадут проехаться?
Остальные снова взялись за оружие.
Но, едва зазвенели клинки, как опять появился велосипедист. Вовка Неверов. Его велосипед был, в отличие от санаевского, ржавым и дребезжащим. Не поймешь даже, какой марки, потому что собран из «всякого утиля». Но все равно сразу несколько человек заныли: «Фома, дай прокатиться». Вовка великодушно толкнул велосипед от себя: вот, мол, вам на растерзание. Синий, Сидоркин и Фонарик подхватили его в шесть рук. Синий первый сумел прыгнуть на седло и покатил, вихляясь, в объезд Стрелки, вдоль поленниц. Фонарик и Сидоркин побежали следом, требуя, чтобы Толька уступил им очередь после первого же круга…
Неверов, между тем, увидел шпаги, сходу сообразил что к чему и пожелал, конечно скрестить с кем-нибудь клинки.
— Давай с тобой! — глянул он на Лодьку. Видимо, угадал в нем заводилу всей этой шпажной затеи. Лодьке не очень-то хотелось. Фома ворвался со стороны, он еще не был посвящен в сложившиеся здесь правила фехтовального искусства.
— Ты же не знаешь приемов…
— Кто? Я? — Фома сдернул со лба мотоциклетные очки из толстого небьющегося стекла (у мальчишек оно называлось «пластиглаз»), кинул их в траву, направил на Лодьку проволочный клинок. — Защищайся, несчастный гвардеец кардинала!
— Сам ты гвардеец! — огрызнулся Лодька (потому что ничего иного не оставалось) и принял правильную — как в кино — стойку.
Но Фоме было наплевать на правила. Он знал только одно: задавить противника натиском, нанести решающий удар и заставить сдаться. Он сразу насел так, что Лодька увидел перед собой сплошное мелькание черных, размазанных в воздухе линий. Начал бестолково отмахиваться и пятиться.
— Да подожди ты, Фома! — заорал со стороны Борька. — Чего ты как псих! У нас не так! Надо по-честному!..
— А я, что ли, не по-честному?! — вдохновенно орал Фома. — Победу надо завоевывать боевым напором! — И снова рассекал воздух у Лодьки перед глазами.
Он напирал пузом и махал, как бешеный. И при этом часто открывал грудь. Лодька мог уже не раз нанести прямой удар своей шпагой, но понимал: на легкий тычок, Фома не обратит внимания, а если ткнуть стальным прутом сильно… Фома был в белой рубашке, и Лодька отчетливо помнил, какое черное отверстие оставила шпага Диего на полотне, обтянувшем грудь капитана…
— Да подожди ты! — почти со слезами крикнул (вернее, взвизгнул) Лодька. — Я тебя уже сто раз мог уколоть, а ты…
— А чего не колол?!
— Потому что ты как паровоз! Прёшь не глядя!..
— А чего глядеть! Защищайся!
Лодька попятился. Прижался лопатками к твердым торцам поленьев. Он чувствовал (не первый уже раз), что Неверов его не любит. Это была не явная, а спрятанная нелюбовь. И непонятная. Ведь им совсем нечего было делить и никогда они не ссорились. Но Фома порой смотрел с усмешкой, будто знал про Лодьку Глущенко что-то нехорошее. Вот и сейчас…
Лодька опустил шпагу.
— Ну тебя! Ты как ненормальный…
— Я нормальный! А ты трус! Дерись давай! Или я тебя выпорю! — Вовка хлопнул проволочным клинком Лодьку по бедру. У Лодьки от оскорбления брызнули слезы. Конечно же, Фома изображал барона из кино «Под кардинальской мантией»! Настырный барон грозил высечь ни в чем не повинного дворянина, если тот не станет драться на дуэли. И заставил драться, и убил, и был бы за это повешен, если бы не вмешался кардинал… Но Фому-то никто не станет вешать, вот он и выхваляется!
Глядя сквозь мокрые ресницы, Лодька выговорил:
— Иди ты в… Мы так не договаривались. Чего ты привязался?
Вовка ухмыльнулся откровенно:
— А занятно смотреть как ты боишься.
И тогда Лодька сказал в сердцах:
— Дур-рак ты! Я за себя, что ли, боюсь? — (Он опять видел перед собой черный след укола в полотне). — Я за тебя боюсь! Всажу тебе между ребер, тогда что?
— Ты-ы? — удивился Вовка. — Всадишь?
— Конечно! — принялся защищать друга Борька. — Ты прешь так, что тебя можно только настоящей раной остановить. А он же не может настоящей…
Фома зевнул пренебрежительно:
— Врете вы. Севочкин боится настоящей раны для себя. Царапинки. У него от крови головка кружится…
— Да?! — тонко крикнул Лодька. И отбросил шпагу. — На, коли хоть навылет! Пожалуйста! — (И чуть-чуть не рванул на груди рубашку. Но сдержался.)
— Пхы… — Похоже, что Фома слегка смутился. — Безоружного-то…
— А он и так был безоружный, — послышался тонкий и храбрый голос Фонарика. Оказалось, что все стоят вокруг. Фонарик прыгнул с велосипеда, и с ноги его падали приклеенные к ссадине листья подорожника. — Лодик обещал выполнять правила, а ты, Вовочка, полез без правил, как трактор на кузнечика. Вот он и оказался беззащитный. Это нечестно…
Неверов был умен. Он ощутил, что общее настроение на Лодькиной стороне. Были бы здесь только Синий, Гоголь и Рашид, тогда Фоме можно рассчитывать на поддержку (они не прочь похихикать над «шибко грамотными»). Но был сейчас Борька Аронский. А кроме него — Сидоркин, Костик и Гарик. Они, конечно, помельче других, но, в споре никогда не сдают позиций. Особенно Фонарь с его беззаветной готовностью биться за справедливость с кем угодно, хоть с целой дивизией СС…
— Тебе, Фонарь всегда больше всех надо, — с зевком сказалФома. — Ты не видел, как твой Севкин жмурился от страха…
— Сам ты жмурился! — крикнул в ответ Лодька и это было ужасно глупо, себе во вред. Фома довольно заухмылялся.
— Не я, а ты… Потому что всегда боишься. Зимой в логу на лыжах все съедут вниз, а ты наверху все топчешься, собираешься с духом…
Это была почти правда, и Лодька хотел уже отчаянно соврать про расхлябанные крепления, но Фома, все ухмыляясь, продолжил обличения:
— А вчера, когда стреляли, тоже зажмурился перед тем, как чиркнуть…
А это была уже неправда. То есть правда, но не с той начинкой.
Лодька пожал плечами.
— Все жмурятся, когда надо прицелиться. Одним глазом. А ты, что ли, двумя глазами таращился на мишень?
— Я таращился, как надо. А ты закрыл обе гляделки и шарах наугад.
— Как же он тогда в мишень попал? — поддел Фому Борька.
— Попал-то в краешек, — хмыкнул тот. — Случайно…
Спор был явно не равный. Фома, он старше, сильнее, крепче характером. И непонятно даже, чего ему вздумалось наседать на Лодьку Глущенко. Но тому, раз уж такое дело, куда деваться?
Махая отсыревшими ресницами, Лодька бросил Вовке дерзко и презрительно:
— Я, Фома, никогда не моргаю от страха. А при тебе и вовсе не стал бы. Можешь в меня хоть из пулемета…
— Как храбрый Натти Бумпо в книжке «Зверобой»? — Вовка был не меньше начитанный, чем Лодька или Борька. — Когда в него индейцы метали томагавки. Да?
— Да! — кинул Лодька в Вовкину физиономию (довольно симпатичную, кстати, если бы не ехидные желто-зеленые глаза). Он считал, что ничем не рискует. И тут же понял, что вляпался.
— А тогда сыграем в Вильгельма Телля, — предложил Фома ласково. Почти с настоящим дружелюбием. — Как я предлагал в прошлый раз. Когда все забоялись…
— Я не забоялся! — тут же напомнил Фонарик.
В начале июня, когда всем, даже самым большим, вздумалось попрактиковаться в стрельбе из рогаток, Фома оказался, как обычно, чемпионом. Поставленные на поленницу аптечные склянки он с десяти шагов рассаживал в стеклянную пыль без промаха. Его даже убрали из соревнований, когда Атос предложил разыграть в виде приза свой медный екатерининский гривенник (очень удобный биток для игры в чику). То есть предложили участвовать Фоме вне конкурса. Фома не показал досады, но в душе, конечно, разозлился (гривенник ему нравился). И в отместку, чтобы посмотреть, как все начнут ежиться от опасения, предложил «вильгельмо-теллевскую» забаву. Мол, жил в древние времена такой борец за свободу, Вильгельм Телль, который на спор с коварным герцогом сбил из самострела с головы собственного сына яблоко. Потому что был снайпер… А он, Фома, готов, не хуже этого Вильгельма, сбить с любой головы стеклянный пузырек. Не бойтесь, не промажет… А тому, кто готов сделать свою голову подставкой, Фома после удачного выстрела вручит в виде приза свой знаменитый складной ножик.
Все запереглядывались.
— А если после неудачного? — подозрительно спокойно спросил Атос.
— Тогда тем более, — гордо пообещал Вовка. — А меня можете расстрелять у стенки. Шайбочками… Ну, кто хочет?
— Я! — рванулся вперед Фонарик. Он только что выиграл тяжеленный гривенник, и его легонькие штаны обвисали от опущенного в кармашек груза. Лешка удержал его за лямку.
— Уймись, Фонарь…
Потом Лешка глянул на Атоса и пообещал Фоме, что сшибет склянку с него самого, с Фомы. Поставит этого «Вильгельма» раком, укрепит на самой выпуклой точке его туловища пузырек и вмажет по нему ботинком. А если промахнется и попадет ниже, такова его, Фомы то есть, судьба…
Фома засмеялся, превращая дело в шутку…
А вот сейчас была явно не шутка. И рядом — никого из старших, которые могли бы тормознуть опасный спор. Только приковылял на своих разлапистых ступнях Цурюк, но от него какой прок? Ростом с Атоса, а соображения меньше, чем у Славика Тминова…
У Лодьки заныло, захолодело в животе, но он пренебрежительно скривил губы:
— Подумаешь! Ну, давай!
Борьке, балбесу, крикнуть бы «не вздумайте, ненормальные, я сейчас Атоса позову!» Но он сказал совсем другое:
— Если Лодька не дрогнет, отдашь ножик. Как обещал в тот раз. Хоть промажешь, хоть нет…
Все вразнобой подтвердили, что это будет справедливо.
— Ладно, — улыбнулся одной щекой Фома. — А если Севкин хоть чуть-чуть сойдет с места или дернется… тогда что?
— Тогда бери мой поджигальник, — небрежно предложил Лодька.
— Ха! Самоделку-то! А ножик фирмы «Золинген», трофейный!
Нож и в самом деле был что надо! С узорчато-зеленой, как малахит, рукояткой, с никелированными лезвиями и всякими полезными инструментами: штопор там, отвертка, ножницы.
Лодька развел руками:
— У меня трофейного парабеллума нету. Не хочешь, не соглашайся… Но тогда кто из нас забоялся?
Фома сплюнул в подорожники.
— Ладно. Я-то ничем не рискую. Только имей в виду: стрелять буду шайбочкой.
…Эти железные шайбочки были похожи на таблетки размером с ребячий ноготь. За ними специально плавали через Туру, на свалку завода «Цепи Галля», там такое добро можно было брать горстями. В полете шайбочки свистели, как пули, и разносили стекло любой толщины.
У Лодьки опять отяжелела в животе холодная лепешка. Но он тоже сплюнул:
— Хоть разрывной пулей…
— А во что стрелять-то? — спохватился Гоголь. — Ни одного бутылька…
— Щас!.. — Толька Синий слазил за поленницу у кирпичной стены и выволок на свет пол-литровую стеклянную банку. Ту, в которой недавно хранились собранные на мяч деньги.
— Э… Э! — заволновался Цурюк. — Это моя банка!
Про банку надо рассказать отдельно. Она появилась в хозяйстве компании год назад, весной сорок девятого.
На улице Республики, напротив тогдашнего рынка, пленные немцы достраивали трехэтажный кирпичный дом — с высокими окнами и красивыми карнизами (говорили, что там будут отдельные квартиры с теплыми уборными и ваннами — для начальства, мол). Эти «гансы» и «вилли» доживали в плену последние дни, готовились ехать в свой «фатерлянд» и настроены были жизнерадостно. По городу они ходили теперь без конвоя, веселыми группами, иногда с гитарой, гладили по головам ребятишек, и те уже не шарахались, как раньше, а бывало даже, что угощали «немчухаев» семечками подсолнуха.
— О данке, данке, унзере либе киндер! — расчувствованно вопили пленные. — Русише дети есть отшень добрый!
Но не все «русише дети» были очень добрые. Однажды мимо стройки шел Семка Брыкалин, чье прозвище тогда было еще не Цурюк а Хнырь. До этого он болтался по рынку и, похоже что (вечно голодный) посматривал, не перепадет ли чего-нибудь с прилавка от невнимательных бабок. Но все бабки были внимательны. Разочарованный жизнью Хнырь перешел дорогу и побрел, загребая резиновыми сапожищами грязь на тротуаре у стройки. Немцы в это время — согласно строгому расписанию — расположились на обед, накрыв газетами невысокий кирпичный штабель. На самом краю штабеля, вблизи от тротуара, стояла стеклянная банка с какой-то снедью. Ближе всего остального — судков, консервов, кусков хлеба. Ну, сама просилась… Хнырь махнул над банкой, будто крылом, широким ватным рукавом и помчался прочь, прижимая добычу к замызганной телогрейке. Немцы что-то кричали вслед. Не сердито. Может, даже «мальчик, вернись, мы тебя здесь угостим!» Но Хнырь летел, разбрызгивая апрельскую грязь, аж до самой Стрелки. Думал, наверно, что там слопает содержимое банки без помех. Однако, на Стрелке оказалось многолюдно. Грелись на весеннем солнышке (ветер сюда не залетал), чинили чей-то велосипед и латали старый многострадальный мяч.
— Хнырь, тебя откуда сбросило? — поинтересовался Лешка Григорьев. — Дышишь, как стадо бегемотов…
Раз уж нельзя полакомится в одиночку, оставалось выглядеть героем.
— Во… — выдохнул Хнырь. — У фрицев надыбал. Они там расселись пошамать, а я — фьють! Наверно, варенье…
Красный сок обильно проступал сквозь самодельную бумажную крышку. Ее содрали…
Хныря никто особо не хвалил, но и ругать, конечно, не стали. Немцы, они теперь добродушные, но сколько люди от них потерпели во время войны, тоже помнилось. И потому урвать у них мелкую добычу никто не считал грехом.
Плоской, оторванной от полена щепкой подцепили то, что в банке, попробовали. Оказалось — не варенье, а что-то вроде компота из мелких, растущих по городским скверам и окраинным садам яблочек (видать, собранных еще с осени). Жилось-то пленным не сытно, вот они — люди аккуратные и деловитые — приспосабливали для еды все, что можно. Даже собирали по дворам крапиву для своих фрицевских щей и упорно звали ее «тополя», хотя добродушные хозяйки внушали им, что это «кра-пи-ва», а «тополя» это вот, большие деревья…
Когда попробовали все по очереди, осталось полбанки, и эту долю разрешили съесть Хнырю — все-таки его добыча. И он съел без промедления. Но при этом морщился:
— Кисло. Я думал, будет как чернослива. Они там орали: «Урюк, урюк!»
— Темный ты, будто печная вьюшка, Хнырь, — вздохнул Шурик Мурзинцев (прикидывая, конечно, как опишет этот случай в своем дневнике). — Они наверняка орали: «Цурюк!» То есть «назад». Дословно значит «к спине». «Цу» — это предлог «кы», «рюк» — спина. Возьми, например, «рюк-зак». «Спинной, то есть заплечный, мешок…
— Мы не проходили… — бормотнул Хнырь, старательно облизывая щепку.
Конечно, он врал. В пятом и шестом он сидел дважды, то есть учил немецкий уже четыре года подряд. А Лодька в ту пору был в пятом и уже тогда прекрасно знал, что такое «цурюк». Правда, не понимал дословного перевода — «к спине». Сам не догадался, а безжалостный и придирчивый Вильгельм Августович никогда не объяснял даже самых простых вещей. Зубри всё как попугай — и дело с концом. Главное, чтобы у всех был самодельный, из обрезанной тетрадки, словарик, в который полагалось постоянно записывать новые слова. Если забыл его дома, Вильгельм краснел, орал, и «пара» была обеспечена, пускай ты знаешь на память хоть целый словарь для вузов…
После того объяснения Шурика Мурзинцева (про «цурюк») Лодька поймал себя, что начинает смотреть на изучение немецкого языка более внимательно. Со «сравнениями». Интересно было делать открытия. Если подумать, то оказывалось, что «ди Зофа» — то же самое, что «софа» то есть диван. Парта называется «дас Пульт», потому что такая же наклонная, как пульт дирижера. «Ди Тафель» — доска, на которой пишут — похожа на «табель», на нем ведь тоже пишут для общего сведения. И на «таблетки» — не лекарственные пилюли, а глиняные дощечки, на которых в древности писали клиновидными знаками… А от слова «цайт» (время) происходит «цейтнот» (нет времени) и «ди цайтунг» (газета, то есть сообщения о событиях последнего времени). Ну и так далее… Этими соображениями он однажды поделился соседкой Галчухой, и они порой развлекались по вечерам, открывая новые «словесные связи».
— Галка, слушай! «Дер Цуг» это поезд. А упряжка цугом, это когда лошади друг за другом, как вагоны на рельсах!
— Да! А бухгалтер это от «дас Бух», книга, и «хальтен», держать. Тот, кто «держит книги». Отвечает за всякие денежные записи в них. У меня мама в Голышманово бухгалтер…
— Ха! А «бюстгалтер» значит «держатель бюста». Титьки поддерживать, чтобы не висели…
— Лодька! Хулиган бессовестный! Я скажу Татьяне Федоровне!
— А я-то при чем?! Это немцы! — Лодька уклонялся от пущенного в него учебника и укрывался за стулом. Галчуха отбрасывала стул, укладывала «хулигана» пузом поперек кровати, щипала за бока и лупила маленькой вышитой подушкой. Лодька верещал. Он боялся щекотки, но все равно получать такую взбучку было весело и приятно. А маме Галчуха ничего не скажет. Она знала про Лодьку вещи и поинтереснее, но не наябедничала ни разу.
— Ай, Галка всё! Только не щекоти! Больше не буду, Гитлер капут!.. «Капут» и «капитуляция» от одного слова…
— Безоговорочная?
— Ай! Да!.. Лучше заведи патефон! Ту самую пластинку, Пуччини!.. — Он знал, чем остановить Галчуху…
Ох, опять у автора случился «откат памяти». Он приносит свои извинения.
…А в тот апрельский день Хнырь выскреб щепкой банку, вытащил из языка занозу и шепеляво сказал, что пошел домой.
— Банку-то оставь, — сказал Лешка Григорьев.
— Зачем? Это моя…
— Ну и пусть твоя. А пригодится для общего дела.
— Для какого? — Хнырь глянул на опустевшую посудину с туповатым интересом.
Банка была как банка. Они, кстати, и через полвека остались почти такими же — из толстого стекла, с рубчатым ободком, чтобы закатывать вокруг него крышку. В общем, для фруктовых консервов и варений. Тольку в пору Лодькиного детства их чаще называли молочными. Потому что на обширном рынке, в громадном, как заводской цех, павильоне владелицы буренок и пеструшек продавали в них молоко, сметану и простоквашу. Пол-литровая банка молока стоила пять рублей…
Украденная Хнырем посудина отличалась от других только окраской — была не бесцветно-прозрачная, а бутылочно-зеленого оттенка (такие тоже попадались, но не часто).
Лешка разъяснил:
— Копилку из нее сделаем.
Хнырь опять прижал банку к закапанному компотом ватнику. И пошел было со Стрелки.
— Хнырь, цурюк! — строго сказал Шурик Мурзинцев.
— Сам ты цурюк, — огрызнулся Хнырь, которому почему-то было жаль банку.
— Не я, а ты «Цурюк», — разъяснил «летописец» Шурик. И всех вдруг одолел смех. С той поры новое прозвище приклеилось к Семке Брыкалину накрепко…
Вот эту банку (теперь пустую, без единой денежки) и выволокли теперь на свет.
— Это моя, — сразу напомнил Цурюк.
— Твоя, твоя, — успокоил Фома, разматывая рогатку (знаменитую, с отполированной ручкой и полосками оранжевой резины).
— Она же разобьется, — не отступал Цурюк.
— Я тебе новую подарю, — терпеливо пообещал Вовка. Перед ответственной стрельбой он берег свои нервы.
— Не надо мне новую. Эта моя… — не отставал Цурюк.
— А еще свою рогатку подарю Не эту, а запасную…
— Из красной резины?
— Из красной, Как зад у павиана…
Цурюк тяжело задумался.
— В такую-то бадью хоть кто попадет, — сказал Синий.
— Давай другую, — отозвался Фома. — Мне все равно. Однако посудины помельче под руками не было. «Да и какая разница…» — подумал Лодька.
Борька сдернул с Синего мятый «кемель» с растрепанным козырьком.
— Ну чё… — сказал Синий.
— Ничё… Через плечо… — сказал Борька и крепко надел кемель на Лодьку.
— Не надо — дернулся тот.
— Надо. От банки будут мелкие осколки, не выскребешь из волос… — Борька оглянулся на Неверова. — Или ты, Фома, против?
Тот пожал плечами:
— Мне-то что…
Борька поднял из подорожников неверовские крепкие очки и тоже надел на Лодьку (который опять побрыкался). Снова спросил:
— Может, ты, Фома, против?
И тот вновь пожал плечами: мне, мол, все равно.
Лодька встал спиной к поленнице. Прямо встал. Сам поставил себе на голову банку. Прочно, чтобы не соскользнула. И стал смотреть поверх голов.
Неверов отмерил привычную дистанцию — десять широких шагов. Подумал и отмерил еще пять — наверно, потому, что банка была крупная, не аптечный пузырек. Повернулся. Лодька замер. Он знал, что если вздрогнет, переступит или просто шевельнется, Фома завопит, что он, Севкин, струсил…
— И не жмурься, — сказал Фома издалека.
— Жмуриться можно, — сказал Фонарик. — Это ведь не мешает тебе стрелять.
— Ты, Батарейка-лампочка, не вякай под руку, — попросил Фома. — Ладно, пускай жмурится.
— Да не буду, успокойся, — хмыкнул Лодька осторожно, чтобы не качнуть банку. — Стреляй давай.
— И в штаны не напусти, — тонко улыбнулся Фома (вот гад!).
— А в штаны он тоже имеет право, — вдруг заговорил Толька Синий, в общем-то не склонный к юмору. — Тоже его дело, тебе оно Фома тоже не мешает. — И непонятно было: Фому он решил поддеть или Лодьку.
Лодька, закаменев плечами и шеей, спросил:
— Долго я так должен стоять? Я не нанимался, чтоб целый час…
Он теперь ни капельки не боялся. Не убьет же его Фома в конце концов, даже если промажет. Конечно, металлическая таблетка, когда врежет по лицу или по телу, может оставить крепкий шрам. Но это будет героическая отметина. И пускай Лодька не удержится от слез, никто его за это не осудит. А Фоме будет вечный позор: и за промах, и за его, Лодькину, рану. Так что промахиваться нет Фомочке никакого резона…
Лодька опять стал смотреть сквозь очки поверх голов, спокойно так, и жмурится ничуть не хотелось. Позади Фомы шел по верху березового штабеля котенок Зины Каблуковой, черный Боба…
Борька сказал:
— Ты, Фома, чё из себя строишь? Не вы…йся, а стреляй. Или сам затрепыхался?
И Фома сразу выстрелил. Почти не целясь.
И ничего не случилось. Только банка звякнула и шевельнулась.
— У-у-у! — разочарованно пронеслось над Стрелкой. И Лодька сразу понял: Фома не промазал, но и не разбил банку. Видно, «пуля» задела посудину по касательной. Выстрел для чемпиона Неверова явно не лучший…
Лодька спросил с насмешкой и облегчением:
— Ну что? Можно уже шевелиться?
Подскочил Борька, схватил и катнул в траву банку, сдернул с Лодьки кемель и очки.
— Иди сюда, Фомочка, пощупай его штаны. Сухие…
— Верю, — усмехнулся Неверов, старательно пряча досаду.
— Тогда давай ножик, — не отступал Борька.
Фома подошел, поднял банку:
— Вот зараза. Я же ей точно в середку вляпал… Бронестекло, как в танке…
— Ты, что ли причину ищешь? — настырно спросил Борька. — Жалко отдавать, что проиграл?
Фома глянул на него, как на глупого младенца: за кого, мол, ты меня принимаешь? Вынул из кармана аккуратных (даже со следами стрелок) брюк похожий на зеленую рыбку нож.
— Пользуйся, Севкин.
Лодька взял. Ощутил скользкую тяжесть в ладони. И радость: такая вещь!
Но радость была лишь на миг. Лодька увидел лицо Неверова. Не нынешнее, а то, каким оно было недавно: когда Фома, свистя проволочной шпагой прижимал Севкина к поленнице — прищуренный, ухмыляющийся, довольный…
В блестящее колечка ножа была продернута тесемка из сыромятной кожи — такая же, какой шнуровали мяч. Завязанная в петлю. Лодька надел ее на палец, покрутил нож в воздухе. Сказал задумчиво:
— Нет, Фома, не буду я им пользоваться… — Он с размаха пустил свой трофей высоко вверх и назад. Блестящая ручка изумрудом сверкнула в синеве. Нож улетел на территорию пекарни.
(Там он, конечно же, затерялся среди груд пустых ящиков и ржавых форм для хлебной продукции, сваленных у стены. Никто не найдет теперь, никто даже не проберется в «производственную зону», где полно сторожей…)
Это было самое правильное, что Лодька мог сделать. Так он считал и тогда, и потом. Все молчали. И ощущали, что авторитет Фомы плавно съехал на несколько делений вниз.
Впрочем, Фома сделал вид, что ничего не произошло, только шевельнул бровями. Посвистывая, опять поднял банку. Стал разглядывать: почему же она, стерва, не разлетелась от попадания?
Появились Атос и Лешка Григорьев. Цурюк, Костик и Фонарик тут же взахлеб поведали им, что произошло.
— Фома, тебя мозги на месте? — спросил Атос. — А если бы ты ему в лицо вмазал?
Фома пренебрежительно сообщил, что мозги у него на месте и руки тоже. И что этими руками он никак не мог вмазать Севкину в лицо, если целился в банку. А если бы и попал в нос или щеку, никакой беды бы не было.
— Я же не шайбочкой, а глиняным ядрышком бил. И натягивал вполсилы. Потому, видать, посудина и уцелела.
— Врешь ты! — взвинтился Борька. — Ты шайбочкой! Сам говорил!
— Мало ли что говорил! Это чтобы Севкина попугать. А по правде — сухой глиной. А если железом, разве эта склянка уцелела бы?
Фома прочно поставил банку на выступ поленицы, широко отмерил опять десяток шагов, вскинул рогатку. «Щёлк!» — это шайбочка ударилась о стекло. Банка уцелела.
— Вот сволочь, — сказал Фома. Он, кажется, всерьез растерялся.
Несколько человек разом выхватили рогатки — Синий, Рашид, Лодька, Борька, Фонарик и даже Лешка. Встали неровной шеренгой перед поленницей. Шайбочки нашлись у всех.
— Э! Банка-то моя, — снова напомнил Цурюк.
— Была банка, будут осколочки, — пообещал Лешка. И выстрелил первый. Его шайбочка рикошетом ушла от скользкого стекла. Тогда ударил общий хлесткий залп! Но зеленая банка выдержала и его.
Стреляли еще несколько раз. Банка звякала, подскакивала и наконец слетела в траву. Но по-прежнему не было в ней ни единой трещинки.
— Заговоренная, — решил Атос. — Ее надо увековечить.
— В тетради Шурика?! — обрадовался Фонарик.
— Это само собой… А еще как памятник. Синий, сгоняй домой, принеси молоток и большие гвозди.
Если бы это сказал Синему кто другой, тот послал бы такого известно куда. Но с Атосом нахальничать — себе дороже. Толька подхватил с травы свой кемель и рванул. И через три минуты вернулся с пучком длинных граненых гвоздей в кулаке, с молотком за поясом.
Атос достал с поленницы длинную жердь, которая лежала там с незапамятных времен. Банку надели на ее тонкий конец. А толстый — при общем старании и шумных советах — прибили над сараем. Для этого пришлось забраться на самую высокую точку дровяного штабеля, сложенного у бревенчатой стены. Теперь банка сверкала в полутора метрах над крышей двухэтажного сеновала.
По ней пальнули еще несколько раз, но без успеха (многие просто не попали).
— Будто главный камень в Изумрудном городе, — сказал Валерка Сидоркин, прочитавший недавно всем известную книжку.
— Ну что? — обратился ко всем, кто был на Стрелке, Атос: — Пойдем, погоняем мячик у цирка?
— Лучше на Пески, купаться, — проявил остатки самостоятельности Фома.
Играть в футбол и купаться, — хотелось почти одинаково.
— Давайте голосовать, — сказал любивший порядок Атос.
Проголосовали. Только Лодька замешкался, не поднял руку, считая чужие голоса. И оказалось, что теперь все зависит от него.
— Севкин, ты как? Давай, — поторопил его Атос.
— Я за футбол…
— Ну, конечно, — нанес последний укол Фома. — Севочкин не спросился у мамы. — Он никогда не ходит на Пески, если она не разрешит.
Это была жиденькая такая попытка мести. Лодька глянул на Фому прямо и ответил бесстрашно:
— Да, я всегда говорю маме, если иду купаться. Так мы с ней условились. И что?
— Я тоже всегда отпрашиваюсь у мамы, когда собираюсь на реку, — так же храбро сообщил Фонарик.
Все засмеялись, потому что велика была разница: похожий на одуванчика маленький Фонарик и вполне уже самостоятельный пацан Лодька Глущенко Но смех не был обидным для Лодьки. Скорее — это еще одна пилюля Вовке-Фоме…
Лодька любил в своем городе многие улицы. Но больше других — Герцена и Семакова.
Герцена — понятно почему. Там прошла почти вся Лодькина жизнь (по крайней мере та, про которую говорят «сознательная»). Даже когда переехал на Первомайскую, все равно в душе он остался «герценским».
А Семакова…
Лодька даже не знал толком, кто такой Семаков. Лешка Григорьев обмолвился однажды, что вроде бы какой-то революционный матрос, и Лодьке стало казаться, будто это вроде Железняка, про которого песня: «Одесса за нами, пробьемся штыками…» Но улица ему нравилась не из-за имени, а потому, что она такая…
Она соединяла берег лога на улице Герцена с откосами над Турой. С откосов открывались заречные просторы земли и неба. Улица заросла желтой акацией, рябиной, сиренью и большущими тополями. На ней стояло множество интересных домов — и небольших, с хитрыми крылечками, с резьбой вокруг окон, и солидных кирпичных зданий старинного вида — про некоторые можно было придумывать даже истории с приключениями.
Лишь один дом, на углу с улицей Республики, Лодька ненавидел всей душой. В нем — двухэтажном, кирпичном, грязно-белом, с треугольными выступами над окнами — находилась та подлая «контора», где хозяйничали люди в голубых фуражках. Они вызывали в свои кабинеты ни в чем не виноватых людей и оттуда отправляли то в тюрьму, то в таежные лагеря, то в поселения на краю света. Как Лодькиного отца.
Когда Лодька проходил через этот перекресток, он старался не смотреть на ненавистный дом. И мечтал, что когда-нибудь это отвратительно-казенное здание будет срыто до фундамента…
Так потом и случилось. Дом снесли, на его месте построили университетскую библиотеку, а из «энкавэдэшных» обломков и ржавых решеток сложили на одной из окраинных улиц памятник тем, кому «голубые фуражки» оборвали или поломали жизнь.
Правда, случилось это лишь через полвека после тех дней, о которых идет рассказ. Но все же Всеволод Сергеевич Глущенко был счастлив, что дожил до такого времени. Жаль только, что не дожил отец. Вернувшись из ссылки, он протянул еще двенадцать лет и умер от обострившейся болезни легких… Впрочем, эти годы были счастливыми и для него, и для мамы, и для сына. И Сергей Григорьевич успел еще порадоваться новеньким коричневым «корочкам» сына — членскому билету Союза писателей СССР, который тот осенью шестьдесят четвертого привез из Москвы…
Но все это было ох как потом. А в начале пятидесятых мальчик Лодька отворачивался от гадостного дома со смесью брезгливости и боязни (не за себя, за папу), когда приходилось идти мимо.
А улицу Семакова все равно любил.
Потому что вот, скажем, есть у тебя рука. И вдруг садиться на нее и не сходит лишай или болезненный прыщ и ты знаешь, что нет надежды избавиться от него в ближайшие времена. Не будешь ведь собственную, любимую руку отрубать, совать в огонь и ненавидеть. Замотаешь как-нибудь больное место, постараешься поменьше думать о нем и станешь жить дальше. Тем более, что пальцы работают, кулак сжимается и — в общем и целом — рука как рука…
Когда ватага, спешившая к реке, на узкие пляжи под берегом, которые назвались Пески, оставляла позади улицу Республики, Лодька облегченно вздыхал и с нарастающей радостью смотрел вперед. Там с левой стороны, на углу улицы Володарского, стояло длинное двухэтажное здание из красного кирпича. Красивое, большущее, с высокими окнами. Когда-то здесь была гимназия, потом школа, а сейчас пединститут. Жаль, что уже не школа. Лодьке казалось, что в такой школе учиться было бы сплошным удовольствием: там все стены пропитаны наукой, сама в тебя проникает…
(Лодька тогда еще не знал, что через много лет он в этом институте будет выступать перед студентам, рассказывать о своих книжках…)
А напротив института жила Сказка.
Знаменская церковь…
Казалось, это не одна церковь, а чудесный город раскинулся среди зелени. Плотно прижавшиеся и поставленные друг на друга узорчатые домики, рвущиеся в высоту башни и башенки, стрельчатые окна, шпили, сияющие маковки, отсвечивающие тяжелой медью колокола в высоких сквозных проемах. И вознесенный на главном шпиле, увенчанный горящим крестом шар, похожий на золотой глобус…
Лодька смотрел во все глаза. Правда, шагов не сдерживал, чтобы какой-нибудь Синий или Гоголь не гоготнул: «Чё, помолиться решил?» и этим не разрушил сказочность. Впрочем, большинство ребят шуточек по поводу церкви не позволяло. А Фонарик и Сидоркин однажды подошли к сидевшим у ворот старушкам и отдали выигранные в чику гривенники…
Лодька давно избавился от сомнений, которыми когда-то терзался второклассник Севка Глущенко: «Как же я буду вступать в пионеры, если верить в Бога пионерам нельзя, а я верю?» В ту пору он даже попытался договориться с Богом, что верить больше не станет, потому что очень ему хочется туда, где красное знамя, горны и барабаны. Но отказа от веры не получилось. Дело в том, что вскоре вернулся папа. Он возник перед Севкой, когда тот — всеми заброшенный, отовсюду выгнанный, раздавленный несчастьями — сидел у забора на заднем дворе школы и смотрел, как на него наплывает среди облаков белая башня церкви. Не Знаменской, а той, что стояла рядом со школой… Башня была без крестов, с оторванными листами крыши и, по правде говоря, не такая уж белая, изрядно обшарпанная. Но в тот момент она казалась удивительно красивой, неземной…
Несмотря на такую красоту, именно тогда Севка усомнился в существовании Бога. Потому что слишком уж много несчастий навалилось на него, Севку. Но как раз в тот момент случилось чудо…
Появление папы скомкало, отбросило, как бумажный комок, все беды, которые до той поры казались неодолимыми. И сомнения отбросило тоже. А когда они зашевелились опять, Севкин Бог — тот, который виделся в образе могучего старика, сидевшего у подножья заоблачной башни — словно проворчал, добродушно глядя на Севку с космической высоты: «Да вступай ты на здоровье в эти твои пионеры, если тебе охота. Жалко мне что ли?.. Только смотри у меня…»
«Ладно…» — неловко пробормотал Севка.
В словах «только смотри у меня» крылось очень многое. Но можно было выразить его и коротко: «Старайся не быть плохим, Севка».
И он старался. Правда ох как не всегда получалось. И о стараниях своих Севка нередко забывал. Но, если с ним случалось что-то скверное, Севка знал: это вовсе не месть Бога. Бог создал мир и все, что в нем есть хорошее. А все плохое шло от людей, которые добро мира не ценили и готовы были испакостить по глупости и ради своей выгоды. Наверно, Бог считал: «Пусть разбираются сами. Иначе никогда не научатся жить по-нормальному»…
Севкина вера не требовала от него ни молитв, ни соблюдения церковных правил. Она была внутри Севки. Она заключалась в надежде. Если не терять надежду, то в переплетении бед и радостей, которые существуют в жизни, радость и свет однажды окажутся сильнее. Пусть не сразу, пусть не в полную меру, но все же… Главное, чтобы вернулся папа, чтобы поменьше грустила мама, чтобы с ним, с Севкой, не случалось больших бед… И с Борькой. Правда, Борька другой веры (вернее, никакой, потому что считает: Бога на свете совершенно нет; но со временем, наверно, он разберется что к чему)…
Такие мысли появлялись (хотя и не надолго) у Лодьки, когда он проходил мимо похожей на чудесный город церкви…
Но надо сказать, что мы чересчур поспешили вслед за Лодькой на его пути к береговым откосам и Пескам. Дело в том, что и на нелюбимом Лодькой перекрестке был место, которое ему нравилось.
Напротив зловещего дома МГБ, на другой стороне улицы Семакова, стояло большущее четырехэтажное здание. Впрочем, и сейчас стоит. Однако нынче на него не обращают внимания, а в пору Лодькиного детства оно было одним из самых больших в Тюмени (пожалуй, первым после желтого четырехэтажного Горсовета в соседнем квартале) и, как все приметные дома, имело собственное имя — «Реконструктор». Лодька ни разу не мог докопаться — откуда это название появилось. И решил наконец: оно означает, что дом часто реконструируют. Несколько раз на Лодькиной памяти он горел, его ремонтировали, частично перестраивали, перекрашивали.
В пятидесятом году Реконструктор еще не был оштукатурен, и кирпичный рельеф побеленных стен вызывал мысли о старинных крепостях. Однако внутри дом — наоборот! — очень соответствовал современной цивилизации. Было известно, что в Реконструкторе немало отдельных (не коммунальных) квартир и что в нем есть действующие ванные комнаты и теплые туалеты. Не надо, как дома у Лодьки, бегать перед сном в промороженную деревянную будку на дворе, а ночью, если приспичит, к стоящему у двери ведру с крышкой… Но счастливчикам, обитающим в Реконструкторе, Лодька не завидовал (он привык довольствоваться в жизни тем, что есть) и даже ощущал к этому дому дружеское, почти родственное чувство: дело в том, что главный угол Реконструктора был плавно закруглен — также, как у Андреевского дома.
Однако основным достоинством четырехэтажной громадины Лодька считал книжный магазин.
Над неширокой дверью, что вела в магазин с улицы Республики, висела вывеска «Подписные издания». В середине пятидесятых, когда Лодька заканчивал школу, в стране разразился «издательско-подписной бум» и десятикласснику Глущенко (иногда вместе с отцом) случалось не раз приходить сюда до рассвета, чтобы занять очередь за талонами на Жюля Верна, Майн-Рида и двадцатитомную библиотеку приключений. Но в пятидесятом таких соблазнительных «подписок» еще не было. На полках в строгом единообразии стояли шеренги томов Ленина, Сталина и Маркса-Энгельса (одно собрание на двоих, потому что друзья, как Лодька и Борька). Отдел обычной, не подписной литературы был повеселее. Здесь порой удавалось ухватить очень даже неплохие книжки: «Морские рассказы» Станюковича, «Хаджи-Мурата» Льва Толстого, «Слепого музыканта» Короленко, а порой попадались и такие приключения, от которых сладко стонала душа: «Пещера капитана Немо» Игоря Всеволожского, «Дорогие мои мальчишки» Льва Кассиля, «Аэлита» (уже другого Толстого, автора «Буратино») и даже — Лодька видел один раз! — «Два капитана» Каверина. К сожалению, далеко не всегда в кармане были деньги. А пока сбегаешь домой или к маме на работу, выпросишь чуть не со слезами нужные рубли, вернешься — книжечка уже тю-тю…
Но в тот августовский день Лодьке несказанно повезло. В кармане вельветовых штанов лежали две новенькие (выданные мамой «на месяц вперед») пятерки, а на полке он в один миг зацепил глазом знакомый узор переплета. «Библиотека приключений»!
Этот золоченый орнамент с вплетенными в него корабликами, воздушными шарами, скрещенными клинками и пальмами был известен любому мальчишке, который хоть что-то смыслил в приключениях. Под корочкой с такой узорчатой рамкой не могло оказаться плохой книги. Можно брать смело, и несколько дней (или, в крайнем случае, часов) головокружительных событий и путешествий в загадочные страны человеку обеспечены…
— Девушка… товарищ продавец… вот эта, пожалуйста… она сколько стоит?
Нет смысла смотреть заранее, лучше купить сразу, а то вдруг кто-то еще…
У будочки с тяжелым, музейного вида кассовым аппаратом Лодька выложил обе пятерки, получил два рубля сдачи и наконец ухватил твердую, маленького формата книжку.
Называлась она «Путем отважных». Писатель незнакомый, какой-то О.Корнеев. Внутри орнамента картинка — несколько мальчишек в лесных зарослях. Похоже, что Лодькины ровесники (везет же людям!).
Лодька принялся листать, прислонившись боком к твердому прилавку. Молоденькая (вроде Галчухи) продавщица глянула с пониманием и отошла.
Больше в магазине никого не было. Пахло как в библиотеке. За окном вякали гудки «виллисов» и «побед»…
Первая часть называлась «Таинственный план». Первая глава — «Зашифрованное письмо». Правда начиналась глава не с тайны, а с обычной словесной перепалки двух братьев-мальчишек, занятых уборкой в квартире. Но ведь известно, что приключения начинаются иногда с простых, не предвещающих ничего необычного событий…
События начались через две страницы. Из окна квартиры, что была этажом ниже, по проволоке с блоками поступило для Феди Дымова (стати, судя по описанию, похожего на Борьку Аронского) зашифрованное письмо…
Лодька вздрогнул, когда услышал над собой деликатный кашель и вопрос:
— Мальчик, ты эту книжку просто смотришь или собрался покупать?
— Я уже купил… — И Лодька недовольно поднял голову (и подумал: «Хорошо, что успел.»).
Рядом стоял тощий и высокий дядька в потертой замшевой куртке (в такую-то теплынь!), в круглой кепочке с клапанами и длинным козырьком. Лицо его было длинное, остроносое, с близко сидящими птичьими глазками. И вообще в длинном незнакомце чудилось нечто журавлиное. А может, что-то и от хищной птицы: уж как-то очень прицельно смотрел дядька на книжку.
— М-да… Жаль… — голосом завзятого курильщика выговорил он. — Девушка, а может быть, все же найдется еще экземплярчик?
— Нет, я же сказала, это был последний… — отозвалась та с досадой.
(И когда они успели переговорить? Во как Лодька зачитался…)
— М-да… — Незнакомец покашлял опять. — Мальчик, а может быть, ты мне уступишь эту книжку? А?.. Я бы даже… это… приплатил сверх магазинной цены…
Лодька возмущенно глянул в птичьи глазки. Что, этот тип считает его спекулянтом?
— С какой стати? И зачем мне ваши деньги!
Дядька покрутил головой на тонкой кадыкастой шее. Видать сообразил, что сказал не то:
— Да, конечно… Ты извини… Но дело в том, что определенная «стать» тут есть. Я объясню… Видишь ли, писатель, сочинивший эту книжку, мой брат… Когда она вышла, ему прислали из Москвы десять авторских экземпляров, а он их раздарил друзьям, не осталось ни одного. Легкомысленно конечно… Он рассчитывал, что купит в магазинах, да оказалось, что очень трудно найти… Вот я и хотел сделать брату услугу…
Пока незнакомец говорил, в Лодьке носились, как жужжащие самолеты — сумасшедшими спиралями, мертвыми петлями, штопорами — сотни всяких мыслей.
Неужели он, Всеволод Глущенко, стоит рядом с братом настоящего писателя? Такого чуда просто не может быть!.. Но ведь дядька не похож на вруна. Странный такой, некрасивый, но в его костлявой некрасивости есть что-то симпатичное — как в Паганеле из «Детей капитана Гранта», которых Лодька недавно снова посмотрел в «Комсомольском» кинотеатре. Если так, есть возможность завести с писателем знакомство! Конечно, слабенькая возможность, но все-таки есть! И тогда будет кому показать свою повесть «Тайна Изумрудного залива» — для отзыва и получения ценных советов. Повесть еще не написана, а только давно «сидит в голове», но вот теперь-то, может быть, и пришло ее время!
(Сразу следует сказать, что ни тогда, ни потом Лодька свой «Изумрудный залив» так и не явил читательскому миру. И с писателем О. Корнеевым в ту пору не познакомился. А много лет спустя, в перерыве какого-то литературного съезда или совещания, они сидели вдвоем в ресторане Центрального дома литераторов, и Всеволод Сергеевич поведал Олегу Лукичу, как в детстве повстречался с его братом. И о том, как встреча эта неожиданным образом во многом изменила его, Лодькину жизнь.
— Да, случайности в судьбе — они в общем-то и не случайности… — многозначительно отозвался маститый О.Корнеев. — Ты, братец, этот сюжет не забывай. Глядишь, пригодится…
— Я и не забываю, — сказал не столь маститый, но уже и не безызвестный тогда Всеволод Глущенко…)
А там, в магазине, он замигал и спросил:
— Разве вы с братом живете в Тюмени?
Конечно, Лодька не был из тех дурачков, которые считают, будто все писатели живут обязательно в Москве или Ленинграде. Но чтобы здесь, совсем рядом…
— Мы оба живем в Свердловске, — охотно отозвался писательский брат (может, еще надеялся на книжку?). — А здесь я в командировке…
— Надолго? — Это у Лодьки выскочило быстро и не очень вежливо.
— М-м… Буду еще три-четыре дня. А что?
А то, что у Лодьки вызрело стремительное и гениально простое решение!
— Давайте так! Мы с моим товарищем эту книжку прочитаем очень быстро. Нам ведь хочется, мы ее тоже давно искали… — (Это было вранье, но в данном случае простительное). — А потом я вам ее принесу, куда скажете. Сегодня вторник, давайте в пятницу!
— М-м… — «Паганель» потрогал большим пальцем кончик острого носа. — Это всерьез?
Лодька глянул недоуменно: мол разве я стал бы шутить с братом писателя? Потом опустил руки (правую — с книжкой), сдвинул каблуки и вскинул подбородок.
— Честное пионерское.
Он тут же сообразил, что без галстука, но окинувший его взглядом писательский брат не придал этому значения. Так или иначе, он увидел перед собой вполне приличного «юного читателя». Дело в том, что Лодька был сейчас не в обычных замызганных штанах с пузырями на коленях и мятой тенниске. Мама заставила сына «привести себя в божеский вид», потому что он отправлялся на примерку. В начале улицы Семакова (у Герцена) был широкий двор, в глубине его стоял деревянный двухэтажный дом с наружной лестницей, в доме располагалась контора «Заготживсырье», а в конторе работала мамина знакомая Ирина Тимофеевна, которая была бухгалтером, но кроме того, прирабатывала частными портновскими заказами. Она-то и взялась шить для Лодьки из перелицованных папиных брюк и кителя солидный костюм с пиджаком (за небольшую цену, по знакомству). Чтобы ему, семикласснику Глущенко, было в чем появиться в школе первого сентября. А пока («чтобы не выглядел там, в учреждении, оборванцем») мама Лодьке дала новую ковбойку и велела надеть вельветовые брюки. Не новые, уже не коричневые, как раньше, а, скорее, рыжие, но «все-таки приличнее твоих пролетарских штанов».
Лодька заспорил. Вельветовые «шкеры» были с пуговицами под коленками, и общественное мнение относило их к разряду коротких штанишек. Пусть и не таких, как у Фонарика или Костика Ростовича, но все же…
— Чё я, пятиклассник, что ли!
В пятом-то классе купленный мамой к сентябрю вельветовый костюм Лодька надевал без споров (штаны и куртка тогда были даже великоваты). Но в следующем году заявил, что это «фасон для начальной школы». Мама понесла костюм на толкучку, но продать не сумела, так и лежал в шкафу. А теперь:
— Ну-ка, не спорь… Смотри, они тебе еще совсем в пору…
Лодька не очень упирался (куда деваться-то?), но все же пробубнил:
— Зато я им не в пору. Мне почти четырнадцать лет.
— Всего тринадцать с половиной. Куда ты торопишься во взрослые!
Лодька, по правде говоря, не торопился. Жизнь пацана, которому позволено махать самодельными шпагами, пулять из рогатки и по вечерам носиться с приятелями по улицам в затяжных играх «сыщики-разбойники» и «тайная разведка», ничуть не казалась ему обременительной. Но порой, для повышения своего авторитета, Лодька маме напоминал, что скоро четырнадцать. Уже комсомольский возраст. Правда, о «комсомольском возрасте», однажды состоялся у них с мамой серьезный разговор. Мама посоветовала, чтобы Лодька в школе пока не заикался о вступлении в комсомол. При заполнении анкеты и на собрании станут спрашивать про отца: кто и где. Когда узнают, могут Лодьку запросто отфутболить. Скажут — сын врага народа…
Лодька знал, что это не шуточки, слышал про такое и раньше. Но, если в комсомол пока лучше не соваться, возраст — он все равно никуда не денется… Хотя, с другой стороны, как его докажешь?
С привычной подозрительностью Лодька глянул в зеркало и так же привычно убедился, что на тринадцать с половиной не тянет. На двенадцать с хвостиком — да, пожалуй. Но не более. Смотрел из мутноватого зеркала на платяном шкафу щуплый мальчишка с коричневыми тревожными глазами, с отросшей за лето темной стрижкой, с детской припухлостью потрескавшихся губ, без всякого намека на близкую взрослость… Ладно, пока сойдет. Но все равно ведь придется стать большим. Год-два и прощай детство.
Такие мысли порой подкатывали, вызывая страх, похожий на тот, что перед экзаменом по математике. Лодька отгонял их сердитым взмахом головы: «Еще не завтра…»
Лодька отправился в «Заготживсырье», где Ирина Тимофеевна в углу за шкафами, тайком от сослуживцев, быстро прикинула на него уже сметанный костюм, мелом отметила последние поправки и сказала, что «готово будет послезавтра, станешь совсем кавалер…». Вспоминая об этом (с удовольствием, конечно), Лодька зашагал к улице Республики, там привычно отвел глаза от «гадюшника» и свернул к магазину. А что дальше — уже известно…
Они вдвоем вышли на улицу. Брат писателя объяснил, что здесь, в Тюмени, он остановился у своего товарища, который живет на Казанской. Это, к сожалению, далеко от центра, за Тюменкой («или как принято говорить? В Затюменке?»).
— Можно так и так…
— Неловко затруднять вас. Придется вам шагать в такую даль…
— Да чепуха! Совсем не даль…
Лодьке стало приятно, что брат писателя вдруг стал говорить ему «вы». Он поднабрался храбрости и спросил:
— А вы… тоже книги пишете, да?
— Изредка… Есть у меня пара сочинений, но это не художественная литература. Из области биологии. Я орнитолог… — И собеседник глянул на Лодьку вопросительно: «Знаете, кто такие орнитологи?»
Лодька знал. И не удивился. Недаром его новый знакомый был похож на большую птицу.
— Изучаете пернатых? В экспедициях, да?
— Вы очень лаконично и четко определили суть моих занятий… Кстати, меня зовут Борис Лукич… — И орнитололг выжидательно замолчал.
— А меня… Всеволод. То есть Лодя. Или Лодька…
— Рад знакомству и надеюсь на его продолжение. Итак — до пятницы… Лодя?
— Да. — Лодька не стал тратить лишних слов. Лаконичность — достоинство мужчины. Особенно, когда ведешь разговор с тем, кто ходит в научные экспедиции (и к тому же писательский брат!).
Борис Лукич протянул узкую ладонь, Лодька дал свою. Обменялись твердым рукопожатием и разошлись. Лодька свернул по Семакова налево, чтобы добраться до лога, а оттуда, по Крупской, — прямая дорога к дому. Из дома он не высунет носа, пока не прочитает книжку писателя О. Корнеева…
Лодька и Борька в чтении были «всеядны» (так выражалась мама). Вслед за «Тружениками моря» Гюго они с тем же интересом глотали детективы из «Библиотечки военных приключений», за «Героем нашего времени» — «Человека-амфибию», за «Петром Первым» — ужасно растрепанного, напечатанного задолго до войны «Макара-следопыта».
Книжку про неуловимого Макара весной дал на пару дней Атос (он с уважением относился к Лодькиной читательской страсти). Сказал солидно:
— Не обращай внимания, что такая раздерганная. Про книгу принято говорить, что она как женщина: чем потрепаннее, тем интереснее…
Лодька умудренно кивнул (знаю, мол, про это), хотя ничего подобного раньше не слыхал и непонятно было: почему потрепанность женщины повышает ее интерес. И не спросишь ведь ни у кого, тем боле у мамы…
Атос же вдруг слегка смутился и разъяснил:
— Вообще-то книжка чересчур детская. Мне ее надо было в твоем возрасте читать, да ведь это как повезет. Когда попадет в руки… Так же, как, скажем, Жюль Верн…
Лодька слегка удивился. Разницу в три-четыре года он существенной не считал. Конечно, у Атоса, Лешки Григорьева, Шурика Мурзинцева и прочего «старшего народа» есть свои интересы: танцы, девицы, папиросы и прочая такая «озабоченность»… Но книги-то здесь при чем? Если книжка хорошая, то для всякого возраста. Он и сейчас, осилив очередной том «Хождения по мукам», с удовольствием брал десятый раз книжку того же автора про тайну золотого ключика. И знал он, что некоторые книги будет перечитывать до старости. Например, «Тома Сойера» и «Гека Финна», «Сказки» Пушкина и «Далекие годы» Паустовского. Так потом и было…
И, кстати, книга О.Корнеева «Путем отважных» тоже сохранилась в библиотека Всеволода Сергеевича навсегда.
Эту повесть Лодька читал до ночи и закончил следующим утром. Книжечка была что надо! Про смелых, мечтающих о приключениях пацанах. И, главное, дружных таких! О ровесниках Лодьки и Борьки. Им в опасном путешествии пришлось хлебнуть всякого, но они все-таки открыли тайну Джунгарской пещеры, о которой писал в своем дневнике Лёнькин дед-геолог…
Лодьке сразу же захотелось начать свою «Тайну Изумрудного залива», потому что в ней речь пойдет тоже о дружных ребятах — вроде него, Лодьки, и Борьки и приятелей с улицы Герцена. Как они однажды на речном обрыве, под фундаментом взорванной церкви отрыли подземный ход, который вывел их к незнакомому озеру с зеленой водой. Озеро было похоже на морской залив…
Ну ладно, это чуть позже. А пока следовало по незыблемым законам дружбы поделиться радостью с Борькой — пусть он тоже прочитает «Путем отважных»! Тем более, что совсем недавно он, бедняга, провалил переэкзаменовку по английскому и теперь нуждался в утешении…
Борька вцепился в книгу, заперся от матери и Мони в своей кладовке, а Лодька пришел домой и взялся мастерить из ватманской бумаги специальные шифры. Про них он прочитал все в этой же книжке писателя Корнеева.
Тот придумал для своих героев простой и гениальный способ тайной переписки. Нужно было взять полоску плотной бумаги, вырезать в ней там и тут, в беспорядке, квадратные дырки и потом сквозь них вносить на листок с письмом буквы текста. А затем следовало убрать полоску и вписать в промежутки между проставленными в окошечки буквами всякие другие, наугад. Строчки сливались в сплошную абракадабру. Получивший тайное послание мог прочитать его, если накладывал на листок бумажку с таким же шифром, как у того, кто отправил письмо.
…Потом Лодька и Борька не раз обменивались «депешами», зашифрованными «дырчатым ключом». Никаких тайн, по сути дела, в них не было. «Лодик завтра в Темпе новый трофей Тарзан Пойдешь?» «Смешной вопрос конечно пойду только дай рубль а то не хватит на билет» «Борь у Витьки Неелова есть Пять недель на возд шаре Он просит за почитать на три дня семь марок с орденами Дать?» «Дай обязательно Мы наберем снова Я знаю где»…
Да, настоящими секретами здесь и не пахло. Но получение письма, расшифровка, ожидание новости, спрятанной в корявых строчках… в этом самом была уже загадка. Чувство, похожее на то, когда видишь незнакомую книжку в «приключенческой» рамке на корочке. И… тайная такая, бережная радость от того, что есть друг…
А в общем-то шифры были не для писем. Они — для Лодьки, по крайней мере — были как бы толчком для размышлений о других, более серьезных тайнах. Так ему думалось иногда по ночам, если не спалось. Это были т а й н ы ч е л о в е ч е с к и х о т н о ш е н и й.
Почему до одних людей тебе нет дела, а к другим ты — всей душой?
Почему, например, Лодькиным другом стал именно Борька Аронский?
Вообще-то раньше Лодьке с друзьями не везло. И в детском саду, и в младших классах находилось немало таких, кто Севку Глущенко дразнил, считал слабачком и нытиком (А это была неправда! Если слезы иногда и наворачивались, то не от боли и страха, а от несправедливости!) Во втором классе он подружился с Алькой Фалеевой. Она-то давно считала Севку своим другом, а он, балда, про это догадался лишь весной, когда Алька опасно заболела. Он молил своего Бога, чтобы Алька поправилась, и она поправилась, но в начале июня вдруг уехала из Тюмени. Насовсем. В далекий город Смоленск, где оказывается, родилась и жила до войны.
Перед отъездом, когда, взявшись за руки, бродили в сквере у цирка, Севка горько сказал Альке:
— Я тоже родился не здесь, а в Ростове, но ведь не уезжаю. А ты зачем…
— Маленьких разве спрашивают… — грустно сказала Алька. И серьезно, деловито даже, чмокнула Севку в щеку. — Не сердись.
Он и не сердился, только щипало в глазах…
Алька присылала открытки три раза в год: к зимним каникулам, к Лодькиному (Севкиному то есть) дню рождения — 11 февраля и к Октябрьскому празднику. Севка отвечал. Но это была уже не дружба, а память о дружбе. А дружить по-настоящему можно лишь тогда, когда человек рядом…
Кто их придумал, эти отъезды?! Еще до того, как Севку выдернули из привычного дома на улице Герцена, оттуда уехали сестры-соседки Римка и Соня Романевские. Правда, в их комнате поселился Лешка Григорьев с матерью и симпатичным отчимом, радиомастером дядей Максом, и сделались Лодька и Лешка почти что приятелями. Но о Романевских Лодька (то есть тогда еще Севка) все равно жалел Конечно, не были они Севкиными друзьями, но все же относились к нему по-хорошему (хотя Римка иногда и заедалась).
Потом ушел в армию старший Севкин приятель Гришун (осталась после него на дворе пустая голубятня).
Правда, все равно была компания — мальчишки из этого и соседних домов. Люди неплохие. Но Гришун, Римка и Соня вспоминались с печалью…
Однако главной печалью были не они. И даже не Алька Фалеева. Самой большой потерей Севка считал Юрика.
Они дружили всего-то несколько часов, а кажется теперь — целую жизнь.
Познакомились они в мае сорок пятого, когда Севка закончил первый класс. Чудесным солнечным днем. И этот день был полон приключений, радостей и счастливого понимания, что вот они, два восьмилетних пацана с хлопающими на ветру широкими воротниками, «братья-матросики», нашли друг друга для настоящей, на веки вечные, дружбы… Юрик дал Севке почитать свою любимую книгу о приключениях Айболита, а когда Севка с прочитанной книгой прибежал к дому Юрика, неласковая соседка сказала, что нет его тут. Увезли, мол, в Ленинград к отцу — неожиданно и срочно. И адреса она не знает…
Нет, на этом история не кончилась. В марте следующего года Юрик прочитал в «Пионерской правде» Севкины стихи и прислал ему письмо на адрес школы! Вот счастье-то было! Но недолгое счастье. Вредная Гета Ивановна забрала письмо и не хотела отдавать Севке за его будто бы скверное поведение. А когда он с отчаянным скандалом вытребовал, выревел конверт с долгожданным адресом, что-то перегорело, угасло в нем, в Севке. И он долго не решался сесть за ответ. Потом все же написал, но письмо его вернулось с пометкой: «Адресат выбыл»… И это был обрыв последней ниточки. И самое горькое, что Юрик, наверно, решил, будто Севка просто не захотел написать ему…
И осталась на память лишь книжка про Айболита с подписью на внутренней стороне переплета:
Юрик Кошельков
С буквой Ю, где твердая перекладинка пересекала прямую палочку и круглое, как колесо, колечко…
Правда, горечь в ту пору сглаживалась, исцелялась главной радостью жизни: папа вернулся! Но бывало, что и сквозь эту радость с укором смотрел на Севку своими очень синими глазами мальчик в пыльно-вишневой выгоревшей матроске…
Через год, через два и три и даже после приходило порой к Лодьке особое настроение: будто кто-то подталкивал и вел его на улицу Урицкого, где почти на квартал растянулся приземистый коричневый дом с тяжелыми, поломанными узорами вокруг окон. Здесь когда-то они с Юриком увидели друг друга… Теперь на улице проложили дощатый тротуар (а дом, казалось, еще глубже врос в землю, подоконники прятались за лопухами). На гибких досках таких тротуаров любили прыгать через скакалки девчонки всякого возраста (в том числе и Лодькиного). При прыжках их легонькие подолы взлетали, иногда открывая лиловые и розовые, пристегнутые к чулкам резинки. Некоторые мальчишки любили постоять рядом, будто просто глазеют на прыганье, а на самом деле, чтобы зацепить глазом эти резиночки. Лодька сроду так не подглядывал (может и подначивало иногда, но щеки сразу теплели от стыда перед самим собой). А здесь, на Урицкого, он вообще смотрел сквозь девчонок, будто сквозь воздух, сколько бы их тут не скакало. Он представлял, что вдруг выбежит навстречу первоклассник в болтающихся на ногах сапожках и со светлым, встающим от встречного воздуха чубчиком… Лодька понимал что сейчас Юрик уже другой, но видел его перед собой таким, каким он был в тот день — когда они встретили запряженную в водовозную бочку белую кобылу (а лошадь этого цвета, как все знают, — предвестница беды), но не стали хлопками «передавать горе» друг дружке, а договорились — всякое несчастье пополам…
Где же он теперь, Юрик Кошельков?
Лодька никогда не рассказывал про Юрика Борьке. Почему-то неловко было. И шевелилась опаска: вдруг Борька надуется? Я, мол, и не знал, что у тебя когда-то был еще один такой вот крепкий друг… Ведь считалось, что они — Борька и Лодька — дружат с детсадовских времен.
Так это или не так, сейчас кто разберет?
Знакомы они и правда были с пяти лет, с детского сада. Но там, по правде говоря, не очень-то льнули друг к другу. Ну, иногда после ужина вместе шагали домой (старшим позволялось уходить без взрослых, если согласны родители и дом неподалеку). На улице, бывало, в одной компании играли в штандер и пряталки, но это же не друг с дружкой, а среди многих. А в школы сперва попали в разные — Лодька на улицу Ленина, Борька — в ту, что на углу Первомайской и Смоленской. И только во втором классе мать перевела Борьку в девятнадцатую — туда же, где и Лодька. Стали учиться вместе. Но и тогда заметной дружбы не случилось. Были они — Лодька и Борька — непохожие. Борька то и дело влипал в истории, которые кончались или запиской матери или «будешь два часа сидеть после уроков». То за стрельбу жеваной бумагой, то за громкую болтовню с Серегой Тощеевым («Оба марш из класса!»), то за сломанный выключатель (чтобы не было письменных занятий). Лодьку иногда просто досада брала: чего Аронский так и лезет на рожон? И остальные, конечно, не сахар, но Борька скребет на свою шею с каким-то тупым постоянством…
И учился Борька через пень-колоду. Не дурак ведь, а в конце каждой четверти еле-еле выбивался в «в не совсем благополучные троечники»… Лишь на уроках пения Борька расцветал, и Нина Васильевна тогда прощала ему все грехи. Так он и закончил начальную школу — с пятеркой по пению и с тройками о всему остальному. Лодька, кстати, тоже не был ни отличником, ни ударником — тройка по арифметике, четверки по остальным наукам, лишь по чтению — пятерка (уж здесь-то ничего другого ему поставить не могли!).
Вот и жили они — вроде бы и рядышком, но без особой приятельской связи.
А сделавшись пятиклассниками мужской средней школы номер двадцать пять (только-только построенной), Лодька Глущенко и Борька Аронский вдруг обнаружили, что они самые близкие друг другу люди. Потому что ни у того, ни у другого в их классах не оказалось знакомых. (То есть, у Лодьки-то оказался Суглинкин, только лучше бы его, паразита вместе с дружком Бахрюковым совсем не было.)
И в непривычно большой, гулкой, недружелюбной поначалу школе потянуло Борьку и Лодьку друг к дружке, как двух земляков на незнакомом острове. Да, были они в разных классах, но на каждой перемене искали друг друга. В буфет — вместе. Гонять на дворе чью-то драную шапку (вместо футбольного мяча) — рядышком. После уроков тот, кто выскочил раньше, занимает для другого очередь в раздевалку (здесь ведь не как в прежней школе, а с номерками и вечно недовольной тетей Нюрой в окошке). И домой шагали — плечо к плечу. С разговорами о всякой всячине. И только теперь Лодька узнал, что Борис Аронский (при всех-то его «еле-еле троечках»!) такой же завзятый читатель, как и он, Всеволод Глущенко.
— Борь, а «Морскую тайну» писателя Розенфельда ты читал? Про японский подводный крейсер?
— Ага! Мне Атос давал…
— И мне… «А человек, который смеется»?
— Конечно! А ты читал «Собаку Баскервиллей»?
— Само собой! Мне наша соседка, Галчуха давала. Она, когда сама читала ночью, чуть матрас не намочила со страху…
— Так и сказала?
— Ну… я понял. По выражению лица…
— Лодь, попроси у нее «Собаку» для меня! Я начинал да не успел, Монька отобрал, вернул своему другу…
— Попрошу, конечно…
— Давай, зайдем ко мне! Перекусим чего-нибудь…
Борькин дом на Герцена был на полпути от школы к Андреевскому дому. И Борька часто завал: «Зайдем, перекусим…»
Перекусить Борька ох как любил. Вроде бы, не голодный, дома хватало всякой еды, а все равно, если гуляли по улицам, Лодька то и дело слышал: «Айда пожуем чего-нибудь»… «У меня трешка есть, пойдем проедим»… «Давай заглянем в буфет у Пожарки» (то есть рядом с пожарным депо)… И ведь если бы тянуло его на какие-то особые лакомства, а то был готов он лопать всё: и пирожки с горохом, купленные на уличном лотке, и сухую картофельную ватрушку из киоска у рынка…
Это «пойдем, проедим» порой Лодьку выводило из себя. Зачем тратить деньги для набивания желудка, когда на свете столько необходимых вещей: диафильмы, батарейки и лампочки для самодельного фонарика, марки для коллекции, переводные картинки с кораблями! Да и про запас неплохо иметь деньжат: вдруг завтра новое кино или хорошая книжка в магазине! Но Борька рассуждал иначе: всякое там «завтра» — дело неизвестное, а полный желудок — радость уже сейчас.
Впрочем, жадиной Борька вовсе не был. Тот же пирожок с горохом готов был разломать пополам, а данную взаймы мелочь никогда не просил назад. И если было у него что-то такое, чем он мог поделиться — всегда пожалуйста, даже и просить не надо!
Был, например, такой смешной случай (еще когда учились в пятом). Перед праздником 8 марта (как и перед всякими другими в те времена) в хлебных магазинах продавали муку. (Говорили тогда: «Будут давать…») Очередь надо было занимать часов с шести утра, иначе фиг что достанется. Но мама Лодьку пожалела, не стала будить, ушла на работу, а он дрыхнул до девяти, потому что накануне читал до ночи «Всадника без головы», выпрошенного на два дня у Валерки Сидоркина (а учились пятиклассники тогда во вторую смену). Подвывая от угрызений совести, Лодька вылетел из кровати, не стал даже завтракать и помчался на улицу Герцена, где позади «ихнего» дома был кирпичный пристрой с магазинчиком.
В родных местах и стены (и даже заборы) помогают, и Лодька надеялся проникнуть к прилавку в обман очереди, «на протырку».
Очередь была — в кошмарном сне такую не увидишь! Тянулась через огороженный горбылями магазинный дворик аж на улицу Дзержинского. Но Лодька умело просочился почти к самым дверям. И здесь он увидел стиснутого между двух рослых бабок Тольку Синего.
Толька порой бывал вреден, однако никогда не терял понятия «выручай своих». Бабки сперва казались неприступными, но Синий скандально доказал им, что «давным-давно занимал очередь на этого пацана, а он просто убегал к себе домой, потому что очень сделалось надо».
— Чё, под забор ему было садиться, да?
Бабки изругали их обоих но выпихивать из очереди не стали.
Счастливый Лодька, прижимая к телогрейке трехкилограммовый бумажный куль, выбрался из магазина и начал глотать пахнувший талым снегом воздух — от голода кружилась голова. Недолго и свалиться. Но был спасительный выход: заскочить к Борьке (это рядом) и попросить какую-нибудь кормежку.
Борька был дома. Ему-то за мукой стоять не приходилось, этого добра хватало в кухонном ларе. Софья Моисеевна работала в макаронном цехе, так что запасы в доме не переводились.
Пока Лодька поглощал холодную котлету и жареную картошку, Борька скептически разглядывал поставленный на подоконник пакет с мукой.
— Тощий какой…
— Такая норма, три кило на рыло…
— Какие тут три кило! Полкило явно не досыпали паразиты, видно на глаз! Ну-ка обожди… — Борька открыл дощатый сундук, там плотно стояли такие же бумажные пакеты, только более тугие. Он вытащил один, шмякнул на половицы, рядом поставил пакет Лодьки. Раскрутил верхний край упаковки того и другого и ладонями, будто ковшиком, начал пересыпать муку из своего кулька а Лодькин.
— Ты чего! Обалдел? Не надо!..
— А ништяк. У мамочки не убудет, — деловито сопел Борька. А вам с тетей Таней каждая горсточка на пользу…
Борька был так искренен в своем неуклюжем стремлении сделать доброе дело, что Лодька перестал спорить… А мама вечером раскупорила бумажный куль, чтобы пересыпать содержимое в банки, и удивлялась:
— Что за странное явление! Сверху мука высшего сорта, а ниже — обыкновенная…
Чтобы отвести подозрения от себя и от Борьки, Лодька возвел поклеп на работниц прилавка:
— Небось, продавщицы химичили…
— Но какой же смысл? Ведь на кульке-то самый честный штамп: «Второй сорт»…
Лодька с глупым лицом поднял плечи к ушам…
А назавтра он рассказал Борьке про мамино удивление. Борька хихикал. Не над «тетей Таней», а над собственной бестолковостью: не сообразил, балда, что надо было проверить сорт муки…
Если вспоминать всех друзей, надо сказать и о Вите Быховском.
Витька в Лодькиной жизни появился неожиданно и на короткий срок. В шестом классе, в сентябре. Приехал из Омска с отцом-офицером. Место за партой рядом с Лодькой тогда пустовало, и Евдокия Валерьевна посадила новичка рядом с Глущенко.
Для самого Лодьки навсегда осталась непонятной причина их стремительно разгоревшейся симпатии. Был Витька удивительно доверчивый и ясный такой пацан. Среди Лодькиных одноклассников — как тонкий пушистый белоцвет среди чертополоха. Через неделю они уже все знали друг про друга. Рассказали даже про своих отцов. Лодька узнал, что Витькин папа еще до войны «загремел» в северные лагеря из нескольких неосторожных слов. Правда, ему повезло: когда началась война, заключенному Быховскому разрешили отправиться на фронт и там он не только уцелел, но и дослужился до офицерского чина.
— Твой папа вернется тоже, ты верь, — горячим шепотом убеждал Витька неожиданного друга. Лодька верил и был благодарен всей душой.
Борька отнесся к этой свалившейся на Лодьку дружбе спокойно. Похоже, что просто не обращал на нее внимания. Потому что Быховский и Глущенко в основном виделись в классе и лишь раза два были дома друг у друга.
Неизвестно, как пошло бы дело дальше. Может быть, Борька наконец разобиделся бы на Лодьку, а возможно, что они все сдружились бы, как три мушкетера (книгу про которых никто из них не читал). Но Витькиного отца вдруг опять «перекинули» на новое место — в город Горький. Вот и все… Попрощались Лодька и Витька мужественно, хотя и со щекотаньем в горле. Обещали писать. И правда писали потом, но коротко и не часто: к Новому году, к дням рожденья…
В общем, получилось похоже, как с Юриком Кошельковым. Только Витька все же не затерялся бесследно, как Юрик…
Ну, и остался у Лодьки опять единственный крепкий друг.
Да, с Борькой было хорошо. Конечно, Лодька видел у Борьки немало грехов и недостатков, но другу прощаешь все. Тем более, что и про себя Лодька знал немало всякого. И Борька про это всякое знал. И тоже относился без лишней критики. Они мало что скрывали друг от друга. Разве что совсем уж какие-то тайные мысли (такие, что порой скрываешь и от себя).
Однако вот про знакомство с Борисом Лукичем Лодька ничего Борьке не сказал. Сработал «внутренний тормоз». Наверно, дело в том, что пришлось бы говорить о желании познакомиться с писателем Корнеевым и показать ему свою повесть (которой еще не было), а значит и о самой «Тайне Изумрудного залива». А о ней Лодька не говорил никому на свете, стеснялся. Чего болтать раньше времени… Поэтому Лодька объяснил Борьке, что книгу взял на пару дней у маминого знакомого и обещал через пару дней вернуть. «Поэтому читай скорее…»
В пятницу Лодька отправился на Казанскую — отдать книгу. Дорога была не близкая, но если топать не по улицам, а по логу, вдоль речки Тюменки, половина пути сделается незаметной…
Лодька съехал на пятках в лог недалеко от свалки, где недавно они с Борькой отыскали «клад». Может, пошарить под железным листом: там ли еще сумка с хитрыми медными штучками? Нет, жирная пыль и мусор налипнут на вельветовые штаны, да и ковбойку не пожалеют… Лодька сквозь лебеду и пижму с желтыми головками добрался до тропинки, протоптанной вдоль воды. Стояли последние дни августа с ласковым теплом и тонкими летучими паутинками. Тюменка ворковала, переливаясь, через брошенные в нее автомобильные шины, дырявые ведра и косо торчащие со дна балки.
Тропинка иногда коварно убегала то в осоку, то в заросли череды, чьи похожие на двухвосток семена любят намертво вцепляться в одежду — потом отдираешь целый день. Лодька сунул книжку за ремешок, поддернул выше колен вельветовые манжеты с пуговицами, взял в руки брезентовые полуботинки. Зашагал по щиколотку в воде. Порой ноги вязли, но большей частью дно было песчаным. Струи щекочуще завихрялись у ног, напоминая прежние времена с корабликами и водяными мельницами. Было хорошо и почему-то слегка грустно…
Через недолгое время Лодька оказался перед Земляным мостом, что соединял овражные берега на Перекопской. По заросшим коноплей и полынью откосам пересек мост и снова спустился к речке. И вышел от нее вверх лишь у Краеведческого музея с его круглыми курантами, колоннами и ступенями (и знаменитым скелетом мамонта внутри). Перед музеем недавно заменили деревянные тротуары широким ровным асфальтом. Лодька с удовольствием пошлепал голыми подошвами по нагретой солнцем твердости, оставляя четкие сырые следы. Потом обулся, одернул у колен штаны, полюбовался от музейного крыльца заречными далями. На них лежали тени маленьких облаков…
Дальше путь был по спуску до высоченного моста через лог и Тюменку, где она впадала в Туру. От моста — по такому же спуску (то есть уже подъему) вверх, к длинному и красивому зданию, в котором раньше, говорят, был какой-то институт, в потом сделали обком…
От обкома, налево, по многолюдной улице Луначарского один квартал до тихой Казанской. А по ней (одноэтажной и деревянной) еще немного, за Ямскую. И там Лодька сразу увидел дом и ворота с нужным номером.
Ну, дом как дом, самый обыкновенный. С улицы такие дома кажутся маленькими, всего три окошка, но войдешь в калитку и видишь — он тянется по двору, выставляя у дверей крылечки с навесами и смыкаясь тыльной стороной со всякими сарайчиками и погребами.
Так было и здесь. Два крыльца, бочка под водосточной трубой, дрова у забора, белье на веревке. Худая, неласкового вида тетка возилась у клумбы с чахлыми астрами. Оглянулась.
— Тебе кого?
— Льва Семеновича… — Лодька назвал человека, у которого остановился брат писателя. О неласковой тетке он был Борисом Лукичом предупрежден и не оробел.
Тетка через плечо махнула в сторону дальнего крыльца. Лодька поднялся на шаткие доски, дернул проволоку с деревянной рукояткой (о ней он был тоже предупрежден). За дверью (с большой белой цифрой 2) зазвенело. Почти сразу она крякнула и отошла. И возник на пороге тот, кто, и был, скорее всего, Львом Семеновичем.
— Здрасте… Я…
— Ты, как я понимаю, Всеволод. То есть Лодя, — отозвался хозяин жилища номер два неожиданно высоким голосом. — А посему милости прошу. — И отодвинулся к косяку.
В тесных сенях пахло сухим деревом и чем-то вроде лыжной мази (хотя лето ведь).
— Прошу… — Хозяин распахнул следующую дверь.
В приземистой, но просторной комнате, были два окна, в них широко вливалось солнце. И освещало изрядный кавардак. Здесь была смесь обшарпанной старинной мебели и кухонных лавок-табуретов. На покрытой куском фанеры кадке стоял радиоприемник «Балтика» (а на нем — горшок с геранью). На письменном столе с львиными мордами блестели наваленные слоями большущие фотоснимки. На скамейках и в похожем на трон кресле громоздились тяжелые тома — то ли словари, то ли энциклопедии. Между окнами нависали над чьим-то плохо различимым портретом коряги лосиных рогов. На стенах, как и на столе, бликовало множество фотографий. Отбрасывали солнце стекла книжного шкафа с бронзовыми ручками. Рядом с кадкой и приемником косо громоздился на треноге желтый великанский фотоаппарат музейного вида…
Все это Лодька охватил коротким, как взмах, взглядом, сказал мысленно «вот это да», и взгляд снова направил на Льва Семеновича (конечно же, это он!).
Лев Семенович своим ростом и худобой напоминал Бориса Лукича. И такой же узколицый, тонкошеий, длиннорукий. Но глаза другие — продолговатые, светло-карие, с точками отраженного света. А прическа — густо-курчавая, рыжеватая… Но впрочем, сравнивать было не с кем, поскольку Борис Лукич отсутствовал.
— А… — начал слегка озадаченный Лодька.
— Предвижу вопрос! — прежним высоким голосом перебил его Лев Семенович. — Где мой друг Борис, да? Увы, он рано утром вынужден был уехать в Свердловск. Такие обстоятельства… Однако он просил передать, чтобы ты не огорчался из-за книги. Такую же точно он купил сразу после встречи с тобой, в книжном отделе «Военторга», на улице Ленина…
— Жалко… — вырвалось у Лодьки.
— Да, он предвидел, что ты можешь огорчиться. Наверно, ты рассчитывал получить обратно потраченную на книгу сумму? Вот, он просил передать деньги. За старания. А книжку можешь оставить себе, на память о встрече…
Видимо, Лодькины глаза швырнули в собеседника пучки непритворного возмущения.
— Что вы такое говорите-то!
Лев Семенович зябко зашевелил тощими плечами под клетчатой, как у Лодьки рубахой.
— Да, я понимаю… Ну, он это на всякий случай… Психолог из Бориса никакой. Впрочем, из меня тоже. Извини, Лодя… А почему ты сказал «жалко»?
— Ну… не из-за денег же… Я хотел с ним… с Борисом Лукичом… послать письмо его брату… — Объяснять было неловко, но молчать — еще хуже. Чего доброго, этот дядька и вправду подумает, что Лодька хотел вернуть восемь рублей за книжку!
Лев Семенович, похоже, обрадовался:
— А! Отзыв о повести? Она тебе понравилась?
— Ну… да…
— Олег будет счастлив получить добрые строчки от читателя! А с письмом нет ничего проще! Адрес я тебе дам… Или вот что! Я скоро отправлю Борису бандероль со снимками. Мы тут подбирали иллюстрации к его книге о птицах северного Урала, я обещал ему сегодня это дело закончить и вечером послать пакет. Давай вложим твое письмо туда. А Борис передаст брату…
Лодька тихонько запыхтел от смущенья.
— Да я еще не написал… Я сперва хотел спросить: можно ли? Вдруг ему… Олегу Лукичу, некогда письма читать. У писателей же куча дел.
— У всех куча дел!.. Олег будет рад!.. Ты вот что! Садись к столу и пиши прямо сейчас! Зачем откладывать благие дела!
Лев Семенович энергично придвинул к столу с львиными мордами табурет, а Лодьку, взяв за плечи, придвинул к табурету. И усадил. Отгреб в сторону фотоснимки, поставил тяжелую чернильницу синего стекла, положил перед Лодькой гладкий лист и конторкскую ручку (с перышком, какие на школьном языке назывались «шкелетики»).
— Сочиняй! А я пока займусь рутинными делами…
Легко сказать «сочиняй»!
Ведь по правде-то говоря, Лодька не собирался отправлять писателю Корнееву письмо. По крайней мере, так сразу, сегодня. Хотел сперва в разговоре с его братом «прощупать почву». А теперь куда деваться?
И что писать?
«Здравствуйте, Олег Лукич! Вам пишет незнакомый мальчик из города Тюмени, который недавно прочитал Вашу замечательную книжку…» Тьфу, занудство какое! Примерно так начинались многие письма, которые получал весной сорок шестого года Севка Глущенко, когда в «Пионерской правде» (по какой-то случайности!) появились его стихи. Писали так в основном девчонки, которым очень хотелось завести знакомство с «юным поэтом». До сих пор тошно вспоминать…
Лодька обмакнул перо, почесал верхним концом ручки висок, глубоко подышал и положил ручку «шкелетиком» на ободок чернильницы. Повел глазами по столу.
На разбросанных снимках были птицы. Разные. Тонконогие журавли и цапли среди камышей, мелкие пичуги на цветущих ветках, стремительные чайки над пенными гребешками, растопырившие перья глухари, пеликаны с зажатыми в клювах рыбами, взлетающие над водой селезни… Птичий мир… Показалось даже, что разносится по комнате разноголосый крик пернатого народа, сплетенный из самых разных звуков: чириканья, свиста, курлыканья, карканья и трубных лебединых голосов.
Один снимок — большой, с развернутую тетрадь — особенно притянул к себе Лодькин взгляд. На нем были голые острые скалы над морем, облепленные тысячами птиц. Одни птицы — далеко, другие — на первом плане. Сидящие на камнях, взлетающие, реющие над гранитными зубцами, распахнувшие в размахах крылья и теряющие перья… Большие птицы черно-белой раскраски. Лодька, конечно, не знал, какой они породы. Может, очень крупные чайки? Или гагары? Но уж никак не те боязливые гагары, которые в «Песне о буревестнике». А в общем все это, кажется, называлось «птичий базар». Тысячи и тысячи крылатых созданий, взлетевших над полярными скалами от…
От чего взлетевших?
Лодька помнил — от чего.
Это было похоже на то видение, что мелькнуло перед маленьким Севкой, когда он понял: вернулся папа. Масса птиц взметнулась тогда в северное небо, поднятая отчаянным Севкиным криком…
Лев Семенович вопросительно кашлянул за спиной.
— Не пишется, — виновато признался Лодька. — Думал, что сразу накатаю, а ничего не придумывается…
— Ну, бывает, — поспешно согласился Лев Семенович. — Не терзайся. Придумаешь после и пошлешь, адрес я дам…
— Ага… спасибо… Лев Семенович, а вы тоже орнитолог? Как Борис Лукич?
— Нет, что ты! Я фотокорреспондент. А птиц фотографирую просто так. Как говорится, из любви к живой природе. Да и не только птиц… А ты что, интересуешься птицами?
— Да нет… не знаю… Просто красивые фотографии, — осторожно отозвался Лодька. И все смотрел на северных птиц.
— Значит, нравятся? — с той же осторожностью спросил автор снимков.
— Ага… — выдохнул Лодька.
— А что… больше всего?
Лодька сказал сразу:
— Вот эта… — и концом ручки дотянулся до «птичьего базара».
— А!.. Берег Карского моря. Эти создания чуть не сбили меня крыльями со скалы… Правда нравится?
— Еще бы, — честно сказал Лодька. Он, конечно, не стал бы объяснять, что это связано с папой. Как память того, первого папиного возвращения. И как обещание, что он вернется снова. Добрая, зацепившая струнки в душе примета… Но Лев Семенович и не стал спрашивать: что да почему? Спросил другое. Сразу:
— Хочешь, подарю?
— Конечно! Очень хочу! — Отказываться из-за стеснительности значило бы погубить счастливое предсказание.
— Вот и чудесно! — Лев Семенович поднял снимок за уголок. — Получай… А может, мне на нем расписаться? В знак нашего знакомства…
— Да. Если не трудно… — Лодьке подумалось, что подпись хорошего человека усилит доброе влияние снимка на судьбу. А то, что Лев Семенович хороший человек, было уже ясно.
Лев Семенович взял у Лодьки ручку, макнул «шкелетик» в чернила и вывел на белом обороте снимка, в углу: «Всеволоду…» — Потом вскинул глаза: — А как твоя фамилия?.. Или можно без нее?
— Можно и с ней, — весело откликнулся Лодька. — Фамилия Глущенко…
Лев Семенович секунды две смотрел на него, словно поверх очков (хотя очков не было), потом согнулся и закончил надпись. Получилось: «Всеволоду Глущенко на память о первой встрече и с надеждой, что она не последняя. Л.С.Гольденштерн. 29/8-50 г.»
Потом он помахал фотографией, чтобы скорее высохли чернила. Но они не сразу высохли. Лев Семенович выудил из-под снимков на столе желтый пакет с надписью «Унибром. Фотобумага. 20х30».
— Вот, положишь сюда, когда подсохнет. А пока держи…
Лодька взял снимок и еще раз прочитал подыхающие строчки.
— Ты, наверно, думаешь: с чего это Эл Эс Гольденштерн написал тут о возможности новых встреч? — неловко усмехнулся Лев Семенович. — Это из корыстных побуждений, друг мой. Хочу тебя попросить: дай мне на недельку эту самую книжку, «Путем отважных». Любопытно, что там сочинил мой приятель Олежек. Это ведь его первая крупная вещь, а я до сих пор не удосужился ознакомится…
— Да, конечно! — Лодька выдернул книгу из-за пояса. — Вот, пожалуйста! Хоть на сколько!
— Не надолго… А тебя не затруднит потом прийти за ней?
— Да нисколечко!
— А чтобы не было скучно приходить просто так, я могу тебе тоже что-нибудь дать почитать. Ты ведь, как я вижу, немалый любитель чтения, а?
— Ну… в общем да…
— Чудесно. Я думаю, у меня найдется такое, чего ты не видел. Пойдем…
Рядом с перекошенным шкафом была дверь, за ней — комната, похожая на первую. Только там, у одной стены, — полки до потолка. С тусклыми красками разноцветных коленкоровых корешков.
Лодька обмер. Он знал, что это такое.
В прошлом году он оказался с мамой у ее знакомых, в таком же старом доме, и там увидел в шкафах похожие книги. «Издательство Маркса», «Издательство Сытина», «Издательство Деврiенъ», — разбирал он на корешках. Но главным были не названия издательств, а заголовки книг и фамилии авторов. Про некоторых Лодька раньше и не слыхал: Жаколио, Буссенар, Капитан Мариетт. Были и знакомые: Конан-Дойль, Джек Лондон, Купер, Майн-Рид, но на таких книгах, которых Лодька тоже не читал: «Сэр Найгель», «Морской волк», «Морская волшебница», «Квартеронка»… Лодька там перед шкафами истекал тоской и желанием, но знакомые были не такие уж близкие, мамина встреча с ними была «по делу» и о просьбе «дайте почитать» не могло идти речи…
А здесь… Счастье обрушилось на Лодьку грудой томов, сверкающих старинной позолотой…
— Мамочка моя… — шепотом сказал он.
— Впечатляет? — с удовольствием спросил Лев Семенович. — Выбирай…
Конечно же Лодька сразу спросил:
— А «Три мушкетера» есть?
Лев Семенович потускнел.
— «Мушкетеров», увы, нет. С Дюма получилась… ситуация. Его забрали родственники. Давно еще…
— Тогда можно вот эту? — Лодька вытянул с полки красный том с густо оперенным индейцем. В книге были сразу два романа: «Последний из могикан» и «Следопыт». — Это ведь продолжение про Зверобоя, да? Я про него читал одну книгу, а о других только слышал…
— Прекрасный выбор!.. Давай заверну в газету…
— Лев Семенович! А можно я дам ее почитать еще одному человеку? Он ее не испачкает, не потреплет. Он над книжками так же, как я… дрожит…
Можно было бы и не спрашивать, просто дать Борьке и предупредить: береги, как фарфоровую вазу. Но не хотелось хитрить даже в мелочи. Может, чтобы… не разрушить ощущение волшебства и надежды, которое теплело в душе от подаренных птиц?
Лев Семенович сказал сразу:
— Разумеется… А что за человек, если не секрет?
— Это… мой хороший товарищ.
Правильнее было сказать «друг», но Лодька и Борька редко говорили это слово вслух. В нем было что-то такое… ну, чересчур сокровенное.
— Разумеется, — повторил Лев Семенович. — Я полагаю так, что книга создана для чтения, а не для вечного стояния в шкафу. И если на нее даже капнут вареньем, это не трагедия…
— Не, мы не капнем!
— Тем лучше… А вас не смутит в книге старая орфография? Всякие там «яти» и твердые знаки?
Лодька скал с легкой гордостью:
— Нисколечко не смутит. У меня есть «Вечера на хуторе…» Гоголя, до революции напечатанные, я их еще в первом классе вдоль и поперек читал… И Борька такие книги запросто глотает… Лев Семенович, а откуда это все… такое богатство?
— Наследство давних родственников. Когда-то обитал в этом доме довольно известный врач Гольденштерн…
Лодька подумал: сказать ли? И решился. Как бы в благодарность за все хорошее.
— У вас красивая фамилия…
— Вот как?
— Ну конечно! По-немецки значит «золотая звезда».
— О! Значит, ты изучал немецкий?
— Ну да. В пятом и в шестом…
— Весьма похвально… Хотя, если рассуждать точно, «Гольденштерн» — это не по-немецки. То есть не только по-немецки… Было время, в давнюю старину, когда множество евреев переселилось в Западную Европу, и там у них, кроме древнего языка «иврита» возник еще один, «идиш». На основе немецкого и голландского. Если кто говорит на идише, тот вполне может понять немцев… Ты, наверно, не слышал про такое?
— Слышал. У Борьки… ну, у того, которому я хочу дать книгу… мама знает этот язык. И Борькин брат Моня, но он чуть-чуть… А сам-то Борька, конечно, ни бум-бум…
— Да, беспечность юности… А то касается моей фамилии, то такая забавная деталь… Был у меня друг, тоже корреспондент фронтовой газеты, он любил подшучивать: «Лёва. С твоей фамилией ты просто обязан иметь золотую звезду Героя… А однажды вбегает в редакцию и кричит: «Я говорил, я говорил! Дали тебе звезду, напечатан приказ! Ну, только на Золотая, а Красная, но ведь можно переделать Гольденштерна в Ротенштерна!..» Я говорю: «Нет, Вася, подожду. Вдруг еще дадут Золотую…» Только мне ее не за что было, а вот Васе следовало. В апреле сорок пятого эсэсовцы пытались уйти через наш заслон к американцам и прижали группу наших солдат к развалинам элеватора. Ребята остались без командира, а Василий случайно оказался среди них. Ну, офицер же, вот и взялся командовать. Вырвались и немцам не дали уйти. Только вот Вася не уцелел…
— Это он? — тихо спросил Лодька. Потому что давно уже смотрел на снимок у дверного косяка, напротив стеллажа.
Вообще разных фотографий на обоях было множество, как и в первой комнате. Некоторые в рамках и под стеклом, но большинство — просто так, пришпиленные кнопками. Та был тоже на кнопках. Два худых мужчины в мешковатых гимнастерках с оттопыренными капитанскими погонами, в сдвинутых назад пилотках, с тяжелыми кобурами на ремнях и оба с медалями и орденами Красной Звезды. О дин — явно Лев Семенович, а второй — понятно кто… Они стояли на фоне разрушенного здания со вздыбленными львами у дверей. Смеялись, положив друг другу на плечи ладони. («В форме, а все равно какие-то штатские», — мелькнуло у Лодьки. Но штатскость эта была симпатичная, улыбчивая…)
— Это он, — отозвался на Лодькин вопрос Лев Семенович. — За неделю до того… А Васина фамилия, между прочим, слегка похожа на твою: Лащенко…
Лодька молчал, глядя на свои брезентовые башмаки. Не знал, что сказать. Лев Семенович, видать, ощутил его неловкость. Встряхнулся:
— Кстати… Лодя Глущенко. Если не секрет, как зовут твою маму?
— Не секрет! — Обрадовался Лодька смене разговора. — Татьяна Федоровна…
— В Гороно работает?
— Да…
— Вот совпадение! Мы с ней знакомы! Я зимой по заказу Гороно делал снимки на утренниках в детских садах, а устраивала эти утренники твоя мама. То есть отвечала за них… Передавай ей привет.
— Обязательно!.. Спасибо… Я пойду, ладно? Но… можно я еще спрошу? Вы ведь не только фотограф? Еще и охотник, да?
— Почему ты решил? — чуть улыбнулся Лев Семенович.
— Ну, вот ружье…
Ружье, похожее на длинный мушкет с курками, висело выше двери, над косяком.
— Н-нет, Лодя. Я фотоохотник. Езжу в экспедиции, снимаю всякую живность для журналов и атласов… и для собственного удовольствия. А убивать не люблю… Как-то в детстве взял меня дядюшка на охоту и там я увидел раненную утку. Ее вытащили из воды. Она смотрела прямо на меня и с таким… с человеческим вопросом: «За что меня так?» И с пониманием, что уже не жить ей на свете… Было мне десять лет, и я разревелся, как младенец… И с тех пор не стрелял. Без крайней нужды… На фронте приходилось палить очередями, когда вырывались из окружения, война есть война. Правда, не знаю, свалил ли кого-нибудь насмерть…
— А ружье… — неловко напомнил Лодька.
— Ну, что ружье… Где-нибудь в тайге или тундре без оружия нельзя. Дикий зверь, он ведь не спрашивает, кто ты такой. А бывают и… двуногие звери.
Лодька сказал:
— Вроде этого?
Потому что недалеко от снимка двух друзей висел другой (Лодька давно уже приглядывался к нему с болезненным интересом). Молодой тонкошеий немец в нелепо нахлобученной пилотке и в мундире с туго застегнутым воротом смотрел прямо на него, на Лодьку. Глаза были распахнуты, рот перекошенно открыт, короткоствольный автомат выставлен перед собой. Палец — на спусковом крючке. До выстрела — один миг…
— Вроде этого? — переспросил Лев Семенович. — Ну… не знаю. Дело в том, что этот не выстрелил. Мы оказались один на один у немецкой брошенной землянки, я собирался снять, как у нее крыша горит, и вдруг — здрасте! Выскочил, ствол на меня! А я с аппаратом в руках, пистолет в кобуре… Вот и все, прострочит сейчас меня, как на швейной машине… Знаешь, в такие моменты человек иногда поступает непонятно. Я поднял аппарат и нажал кнопку. И понимаю, что это мой последний в жизни снимок… А выстрелов нет! Опустил аппарат и вижу — немец уже без автомата, а два наших бойца крутят ему руки… А потом проявил, напечатал. Память про те дни…
— Жуть, — искренне сказал Лодька.
— Да уж… Но вот повесил и не убираю. Почему-то не поднимается рука… Слушай, а может, ты чаю хочешь? У меня есть смородина с сахаром…
— Ой, нет, спасибо. Мне уже пора…
По правде говоря, хотелось поскорее сесть за книгу.
— Ну, смотри… Я тебя и так задержал своими разговорами. Не удивляйся, тут есть причина…
— Какая?
Лев Семенович усмехнулся, глядя мимо Лодьки:
— Об этом как-нибудь потом…