Старший отряд «Сталинской смены», в котором числился Лодька, иногда называли «Студентами». Его вожатый Николай Сергеич (а для своих — Коля или даже Никола) учился на третьем курсе пединститута и был одержим студенческой романтикой. Когда на первом сборе отряды выбирали для себя песни-гимны, Николай предложил старшим «Гимн студенческой молодежи». И даже спел без всякого музыкального сопровождения начальный куплет:
Песня студентов над миром несется,
Руку даем мы друзьям молодым.
Чистое небо и яркое солнце
Дымом пожарищ затмить не дадим!..
Он объяснял, что скоро многие из старших пионеров станут студентами. Некоторые через три года, а есть и такие, кто в этом году — если после семилетки пойдут не в восьмой класс, а в техникумы…
Лодька после экзаменов тоже подумывал — не податься ли в техникум? А чего? Не маленький уже, свидетельство об окончании неполной средней школы — вот оно…
Лодька сказал про это маме. Она села к столу, подперла кулаком подбородок. Глянула на него, пряча встревоженность за чуть насмешливой грустью.
— Севка, давай откровенно. Посмотри на себя. Какой ты студент…
Лодька надулся и ответил, что дело не во внешности.
— А я не про внешность, а про «внутренность». У тебя же все мысли еще про футбол и про стрельбу из рогаток…
Лодька сказал, что не все. Потому что были еще мысли про любовь, про ненаписанную повесть, про загадки вселенной, про жизнь и смерть, про непонятность человеческих характеров, которые допускают измену. А что касается футболов и рогаток, то… да, было и такое, но…
— Одно другому не мешает, — сказал он.
— Может быть… — кивнула мама. — Но мы с папой так хотели, чтобы ты закончил десятилетку и пошел в вуз…
— Туда ведь можно и после техникума…
— Ну, допустим… А куда ты собрался нынче поступать? В педагогическое училище? Или в фельдшерско-акушерское, где Галя?
— Почему?! В машиностроительный!
— С твоими-то познаниями в математике… И у тебя что? Прорезалась склонность к машиностроению?
Мама, как всегда, была права. Не прорезалось у Лодьки склонности к машиностроению и вообще к инженерным профессиям. Просто хотелось разнообразия. И не очень-то тянуло обратно за школьную парту…. Но, с другой стороны, это какая волынка — опять готовиться, сидеть над учебниками, обмирать на вступительных экзаменах…
— Я подумаю, — солидно сказал он, чтобы не уступать сразу.
— Подумай, подумай… В лагере у тебя будет четыре недели, вернешься в конце июля, а экзамены в техникуме с августа. Успеешь, если решишь…
Но в лагере Лодька уже не думал о техникуме. И отрядное звание «студент» воспринимал, как веселое прозвище, не более… Впрочем, внутри отряда вращался он не часто, делами его занимался мало. Больше проводил время в Привозе, в компании Жоры, или носился с аппаратом по лагерю.
Кстати, Жора выполнил обещание, данное в начале смены: пожертвовал свой старенький «Комсомолец» для приза лучшему фотографу. И, конечно же, таковым единогласно признали Всеволода Глущенко. Никто даже не пикнул против. С таким вот трофеем и явился Лодька домой.
Мама вернулась из поездки на два дня раньше Лодьки. Загоревшая не меньше сына (хотя, казалось бы, на Севере не курорт). Ей удалось повидаться с мужем, и она говорила, что все не так уж плохо (она ожидала худшего). Скверно только, что опять затягивается пересмотр дела (а знающие люди даже посоветовали: лучше не ворошить, чтобы не сделать хуже, а терпеливо ждать конца срока). «Но папа сказал, что не будет опускать руки, потому что есть еще надежда», — сообщила мама Лодьке. Он приуныл: «Знаем мы эти надежды…» А чтобы утешиться, стал разбирать привезенные из лагеря снимки.
Рассматривал карточки и чувствовал, что скучает по лагерю. Кажется, это называется «ностальгия». Но печаль была не резкая, без горечи, а, скорее, сладковатая. И в памяти постоянно вертелась отрядная песня. Вот ведь странно: в лагере ему в сто раз больше нравились Жорины песни, а сейчас прилипла именно эта:
Воля друзей, верных друзей,
Атомной бомбы и пушек сильней.
Силой полна, дружбой сильна —
К миру дорога у нас одна…
Лодька не вдумывался в плакатные слова, но мелодия никак не уходила из головы. И все время помнились освещенные вечерними лучами сосны.
Жаль, что все так быстро кончилось…
Разъезжались торопливо, прощались поспешно, хотелось домой. Никто не договорился даже повстречаться как-нибудь, вспомнить лагерные денечки. А теперь Лодька понимал: был бы рад любой встрече. Да вот пока не получалось…
Зато хорошая встреча получилась у него с Львом Семеновичем. Лодька притащил ему кучу своих снимков, похвастался аппаратом. Лев Семенович сказал, что «Комсомолец» — простая, но очень удобная камера и позволяет умеющему человеку делать прекрасные снимки. Сложность лишь в том, что для увеличения негативов форматом шесть на шесть нужен громоздкий и дорогой увеличитель.
— Знаю, большущий, как трактор. У нас в лагере был такой…
— У меня тоже имеется. Когда захочешь, приходи и печатай. Даже если меня не окажется дома…
Лодькины снимки он хвалил. И, судя по всему, не из вежливости, по правде. Особенно понравился ему кадр с Геночкой Брюквиным и Лёнчиком. «Рапорт опять не принят…»
— У тебя, друг мой, определенные репортерские задатки. Поймал момент…
Через несколько дней Лодька пошел на Стрелку, раздал там «футбольные» карточки ребятам. Только снимок, на котором Борька Аронский обалдело замер перед Стасиком Юрашкиным, он с собой не взял. Сперва хотел, а потом передумал. Показалось вдруг, что это будет, словно стреляешь в безоружного. И не Борьку жаль, а самому противно. Он засунул карточку в дальний ящик стола.
Впрочем, Борьки на Стрелке все равно не оказалось. И слава Богу…
Настроение на Стрелке было какое-то жидковатое, делать ничего не хотелось. Мячик гонять — народу мало, пойти купаться на Пески — лень топать по жаре. Сыграли в чику, Лодька выиграл у Синего три пятака, отдал их Славику Тминову, чтобы тот мог попытать счастья, а сам рассеяно зашагал… куда зашагал? Вот идиот-то! Ноги сами понесли на угол Челюскинцев и Хохрякова, к дому, где обитала Станислава Каневская.
Зачем?!
Судьба пожалела Всеволода Глущенко, остановила его неожиданной встречей.
— Лодик! Здравствуй…
— Лёнчик!
Тот появился на улице Дзержинского словно с лагерной линейки (видать, комариная пора в Тюмени кончилась). Правда, не было пионерского галстука, но по-прежнему блестел на матроске подаренный Лодькой значок.
— Куда топаешь? — спросил Лодька.
— Я хотел навестить ребят из нашего отряда, которые недалеко живут. Но никого нет дома…
— А ты сам-то где живешь?
— Вон там!
Оказалось — в деревянном одноэтажном доме с большущими окнами, на углу Дзержинского и Ленина. На таком знакомом для Лодьки месте, в квартале от Спасской церкви. Странно даже, что не встречались раньше. (А может и встречались, да большой Лодька не обращал внимания на незнакомого восьмилетнего пацаненка.)
— Значит, домой?
Лёнчик невесело кивнул.
— И что будешь делать дома?
Лёнчик вскинул темно-синие глаза.
— Понятия не имею, — сказал он с печальной честностью. — Так бы и сбежал обратно в лагерь…
— Ностальгия… — глубокомысленно заметил Лодька.
Лёнчик кивнул. Видимо, он знал это слово.
Лодька зачем-то подергал галстучек его матроски. Осторожно так. Лёнчик неуверенно улыбнулся. Тогда Лодька сказал:
— Лёнчик, пойдем купаться! На Пески…
Сам он в этом году выбил у мамы разрешение ходить на Туру и купаться, когда вздумается. Мама согласилась, хотя и с таким выражением лица, словно заранее видела сына посиневшим и бездыханным.
— Но только не в одиночку. Даешь слово?
Лодька дал.
И теперь он вовсе не нарушал это слово, потому что был не один.
Лёнчик просиял. И подскочил так, что успел подрыгать в воздухе ногами.
— Идём!
Но Лодьку сразу зацарапало опасение:
— А тебе не влетит, если узнают?.. Или… ты дома не скажешь?
— Скажу, конечно! Никто не заругает, если узнают, что я был с тобой! Мама говорит, что ты надежный человек!
— Откуда она это взяла?!
— А я рассказал ей про твое колдовство!
«Еще не легче!»
— Дернуло тебя за язык! Она, небось, подумала: обманул моего ребенка. В чем тут надежность-то?
— Ничего она не подумала! Она сказала… вот как сказала: «Он поддержал тебя в трудную минуту. На этого человека можно положиться, он твердый»…
«Ага, прямо гранитный. Видела бы она, как тогда ревел рядом с Томкой…»
Лёнчик спросил упавшим голосом:
— Ты раздумал?
— Идем!
После этого несколько дней подряд Лодька и Лёнчик ходили на Туру. Обычно к трем часам Лодька появлялся на перекрестке, у дома, где жили Арцеуловы, Лёнчик выскакивал из калитки, и они шагали к деревянной лестнице, что с площадки на улице Семакова вела по откосам к речной воде.
Лёнчик топал босиком — он окончательно уверился, что комариное племя утратило свою коварную силу. «Командирский» костюмчик с якорями он теперь таскал на себе постоянно. Тот из черного стал пятнисто-серым и заметно съежился. Оно и понятно: в этой одёжке Лёнчик дважды прыгал в воду с причальных мостков на лодочной переправе, а однажды вместе с Лодькой попал под грозовой ливень. После дождя они шлепали по мокрым тротуарам (Лодька снял полуботинки) и дышали запахом оживших после жары тополей. Лодька глянул на облепившую тощего Лёнчика матросу и снисходительно заметил:
— Обветшала твоя морская форма…
— Да! Мама сказала: донашивай этим летом. В будущем году станет мала.
— Мне после второго класса мама сказала так же. Только моя матроска была не черная, а синяя…
— Лодь… а моя мама спрашивает: почему ты ни разу к нам не зашел?
— Ну… как-нибудь потом. Сейчас я вон какой обтрепанный, штаны мятые…
Лодька боялся, что в глазах мамы Лёнчика окажется не «надежным человеком», а подозрительным уличным пацаном, с которым не следует никуда отпускать сына. Тем более, что Ольга Игнатьевна Арцеулова была известным человеком — редактором на Тюменском радиоузле…
А отец Лёнчика был пилотом. С аэродрома у деревни Плеханово летал на маленьких пассажирских самолетах в разные районные центры области. Лёнчик обмолвился как-то, что отец дважды брал его в рейсы: в Ялуторовск и в Тобольск.
— Интересно было?
— Интересно… только меня почему-то укачивает. Папа обещает, что потом привыкну… Лодь, а кто твой папа?
— Он был морским штурманом во время войны, ему покалечило руку. Теперь он работает на Севере. В долгой командировке…
— Это в его тельняшке ты ходил в лагере, да?
— В его…
Иногда Лодька думал, что надо бы привести Лёнчика на Стрелку, познакомить с ребятами. Но каждый раз появлялась опаска. Нет, не боялся он, что захихикают: вот, мол, нашел дружка-маломерка. «Герценские» не такие. Вон, десятиклассник Шурик нянчится с первоклассником Славиком, и это всем кажется нормальным делом. Но Лодька не хотел, чтобы Лёнчика видел Борька. Словно оберегал от дурного глаза… А еще чудилось ему, что на Стрелке могут случиться события, от которых Лёнчику лучше быть в сторонке. Такое вот непонятное предчувствие…
Мама потрясла несчастного Лодьку за плечо в восемь утра. Дребезжащее радио на кухне исполняло гимн:
…Нас вырастил Сталин, на верность народу,
На труд и на подвиги нас вдохновил…
Лодьке не хотелось ни труда, ни подвигов.
— М-м-м…
— Севушка, у меня к тебе дело…
Он не разлепил ресниц.
— Прямо сейчас?
— Да, моя радость. Надо отнести Ирине Тимофеевне материю и выкройку для юбки…
— Мам, ну, зачем мне юбка? — (А спать так хорошо.) — Я кто, шотландец?
— Не остри. Юбка для Валентины Георгиевны. Она попросила меня передать отрез, я обещала. И сделать это необходимо до девяти. Ирина Тимофеевна опасается, когда к ней приходят с такими делами в рабочее время…
— Я не понимаю… — Лодька все еще глупо надеялся на милосердие судьбы. — Какой-то Валентине Георгиевне нужна юбка. А Ирина Тимофеевна чего-то опасается… А я-то здесь причем?
— Всеволод!
— Ну чего «Всеволод»? — простонал он. — Человек не имеет права поспать досыта в последние дни каникул?
— Во-первых, еще не последние. Во-вторых, сможешь спать и после каникул. Восьмиклассники наверняка будут учиться во вторую смену…
— Вот подарочек! — Лодька приподнялся на локтях. — Куда смотрит ваше Гороно?! Вместе с дорогой и любимой Гетушкой…
— Смотрит куда полагается.
— Ага, «куда полагается»! Зачем вообще эта контора!
— Чтобы я могла получать в ней зарплату. Кормить себя и своего ненаглядного отпрыска…
— Я же говорил: пойду в техникум, Дали бы стипендию…
— Дали бы. Сначала прямо там, а потом еще на улице, вдогонку… Вспомни свое Свидетельство, математик…
— А чего! У меня, между прочим, по геометрии четверка!
— Кажется, единственная во всей ведомости…
— Чего-о!! — Ошарашенный такой клеветой, Лодька задрыгал ногами, отбросил одеяло.
Мама засмеялась:
— Должна же я была тебя как-то встряхнуть… Или принести кружку с водой?
— Сплошная инквизиция… И после этого говорят о родительской любви…
— Правильно говорят… Сверток на моем столике, в желтой бумаге. Завтрак на плите. Я пошла, у нас сегодня проверка отчетности…
Лодька пошел к умывальнику чистить зубы (порошком со вкусом штукатурной крошки). Мятый черный репродуктор (еще военного времени) с засиженным мухами проводом бодро голосил:
Сталин и Мао — братья навек!
Братья навек!
Братья навек!..
— Ну, братья так братья, — плюясь порошком, сказал Лодька репродуктору. — Чё орать-то…
За окном, на ближней станции злорадно протрубил паровоз. Возможно, он тащил поезд «Москва-Пекин». И, наверно, поэтому репродуктор не унимался:
Москва — Пекин!
Москва — Пекин!
Идут-идут вперед народы!
За мирный труд, за прочный мир
Под знаменем свободы!..
«Какая уж тут свобода, подняли ни свет, ни заря…» (Хотя, по правде говоря, были и свет, и заря, и яркое утреннее солнце, и веселые воробьи за окном).
Лодька съел прямо со сковороды вермишель (скользкая и противная!) с жареным карасем (костлявый такой, весь язык Лодьке исколол). Похлебал чаю, взял сверток и пошел выполнять «подпольное поручение».
Передача свертка прошла быстро и незаметно. Без четверти девять Лодька уже выкатился со двора на улице Семакова, где находилась контора с Ириной Тимофеевной.
А что дальше?
Ну, не домой же идти! Может, на Стрелку? Но едва ли кто-то из «герценских» появится там в такой час (не всех же родители подымают спозаранок из-за юбок и всяких там Ирин Тимофеевн!).
Лодька пошел по улице Семакова к центру. В канавах не так густо, как в июне, но все равно празднично цвели августовские одуванчики. Лодька привычно радовался причудливой старине домов и разлапистой зелени рябин и кленов. И так же привычно готовился «не смотреть» в сторону ненавистного здания на углу Республики. И не стал смотреть. Глядя направо, свернул за угол Реконструктора, чтобы заскочить в «Подписные издания» — вдруг так же, как год назад, увидит там новинку в «приключенческой» рамке?
У магазинных дверей Лодька убедился, что он дважды растяпа. Во-первых, магазин открывался только в одиннадцать утра (надо бы помнить!). Во-вторых, сегодня он не должен был открыться вовсе: понедельник — выходной для всех магазинов день!
Лодька сказал себе ласковые поощрительные слова и, наплевав на правила уличного движения, пересек улицу Республики прямо через газоны. (Тем более, что транспорта было всего-то — раздолбанный синий автобус вдали да скрипучая пролетка с полусонной (как Лодька в восемь утра) кобылой…
По северной стороне стояли кирпичные дома — бывшие конторы и магазины всяких дореволюционных купцов. Косые лучи высвечивали узорчатый рельеф карнизов, орнаментов и арок. Блестели стекла витринных окон с частыми переплетами. Посреди фасадов топорщилось завитками кружево кованых ворот. Ворота, как правило, были открыты, у некоторых створок нижние края давно вросли в землю, среди одуванчиков и подорожников.
Лодьке вздумалось проверить свой сон. Вернее, повторить его ощущения.
Снилось ему прошлой ночью, что он идет по солнечной и совершенно пустой улице, мимо этих вот домов и ворот, но не нынешний он Лодька, а еще Севка. Тот, в котором живет немало всяких опасений, примет и неизвестно откуда налетающих тревог (будто их сейчас меньше!). Идет и останавливается у чугунных створок. Что-то необъяснимое тянет его заглянуть вглубь двора. Ворота (в отличие от многих других) лишь слегка приоткрыты. Севка вставляет сандалии в нижние отверстия металлического узора, прижимается коленями и лицом к холодным завиткам. Створка с «прилипшим» к ней Севкой ржаво скрипит и отъезжает. Он оказывается в пахнущей влажными камнями тени. Сверху нависает сводчатый кирпичный потолок проезда. За проездом — широченный, вымощенный бугристыми плитами двор. Даже не двор, а уходящая в сизую дымку площадь. В этой дымке, далеко от Севки, происходит какое-то действо. Мельтешат, сходятся и разбегаются, размахивают руками сизые, размытые в пространстве фигурки. Похоже, что в шляпах и плащах…
Севка не сразу понимает, что это — война. Не нынешняя, а старинная — со шпагами, копьями и кинжалами. И бесшумная — потому что далеко.
Страшно Севке, но его очень тянет подойти поближе. И не любопытство это, а какая-то самому ему непонятная, но настойчивая потребность. Будто он что-то позабыл, а подойдет — вспомнит…
Севка спрыгивает с чугунного узора, делает по плитам шаг, другой… Человечки в плащах (на самом-то деле не человечки, а большие, только далеко) вдруг замирают, опускают клинки. И понятно Севке — они смотрят в его сторону. Что этому мальчишке здесь надо? Один человечек берет под мышку копье, размеренно идет в Севкину сторону и при этом быстро увеличивается.
Ясно, что не с добром он идет!
Севка отбегает назад, снова встает на узорчатую створку, смотрит сквозь чугунное кружево. Человек, видимо, доволен: мальчишка оказался за границей их пространства. Он той же размеренной походкой идет обратно — чтобы снова защищаться и нападать…
Севка опять прыгает на плиты. Вновь делает несколько шагов туда. И тот же человек той же деловитой (но и раздраженной!) походкой начинает приближаться к нему…
Так повторяется несколько раз — с механической одинаковостью заводной игрушки. Севка понимает, что, пока у него есть возможность спрятаться за тяжелыми переплетами ворот, он в безопасности. Но если перейдет невидимую грань, тогда… Что тогда — непонятно. Но, скорее всего, на знакомую солнечную улицу он уже не вернется… Безвыходность какая-то! Не приблизишься — не разгадаешь непонятное. Жалко им, что ли? Он же не ни чей не враг, не шпион ни с какой стороны! Посмотрел бы только, вот и всё…
С этой досадой и неразгаданностью Севка (превращаясь в Лодьку) и ощутил мамины толчки…
Сейчас хотелось взглянуть: есть ли здесь что-то похожее на сон? Вдруг отзовется какой-нибудь стрункой, подсказкой?..
Похожее, конечно было. Почти такие же, как во сне, ворота. И широкий двор за ними. Только был он поменьше, чем во сне, и никто на его плитах не устраивал схваток и дуэлей. Ходили две белые осторожные кошки, вот и все. Двор обступали похожие на кирпичные сараи строения и двухэтажный дом — такой же старый, с карнизами и орнаментами, как на улице.
Но все это Лодька отметил между делом, за секунду, потому что сразу его взгляд уперся в синюю небольшую вывеску с серебристыми буквами. Вывеска прибита была почему-то не на улице, а на боковой стене проезда, хотя и близко от тротуара.
Тюменская городская детская
БИБЛИОТЕКА
Лодька знал, что она где-то в этих краях, но вывеску не видел ни разу. (Потому что не искал!) А теперь остановился. Сразу вспомнились Борькины хитрости со «Шхуной «Колумб». А чего останавливаться! Все равно он там не записан, вместо книжки покажут шиш…
Но ниже вывески было небольшое объявление, написанное на жести: «Часы работы с 9.00 до 18.00. Читальный зал в летнее время с 9.00 до 19.00».
«Но если тебя так уж интересует эта книга, пойди в читальный зал. Посиди и почитай там… — рассудил однажды Эдик Савойцев. — Туда можно без всяких документов…»
Тогда книжка Лодьку интересовала не «так уж». И не очень-то тянуло сидеть за столом среди всяких там очкастых отличников и примерных девочек с бантиками. Но царапнула холодноватая интонация Эдика. И хотелось разобраться: почему Борька хитрит? Отчего он все чаще смотрит на него, на Лодьку, не как на старого друга, а как на случайного приятеля… Теперь же все это было позади, а читальный зал — вот он! И едва ли там в такой ранний час (и к тому же в каникулы!) много народа.
Левее вывески была прибита фанерная стрелка с красным словом «Библиотека». Она указывала на двухэтажный дом в конце двора. И Лодька пошел к нему по бугристым плитам среди которых белели мелкие ромашки.
Потянул тугую, с противовесом, дверь. В полутемном коридоре пахло книгами, книгами и книгами. Так же, как во взрослой библиотеке (Спасской церкви!), куда ходил с мамой. Желтая лампочка освещала крашеные, как в школе, двери. На левой — табличка «Читальный зал». Эта дверь открылась легко, Лодька шагнул.
— Здрасте… — это он девушке (или молодой тетеньке) — она что-то читала за солидной, похожей на магазинный прилавок стойкой. Славная такая, с пшеничной косой вокруг головы (если распустит — будет, как Стася). Девушка подняла лицо и сразу надела очки (а читала без них!).
— Доброе утро, первая ласточка… По-моему, ты новенький, я тебя не помню.
— Да… Я хотел спросить… Мне говорили, будто к вам можно записаться без документов. Просто приходить и читать. Правда?
— Совершеннейшая правда! Только я впишу в журнал твое имя и адрес. Это не секрет?
— Не секрет… — заулыбался Лодька. Подошел к стойке. Девушка, сняв очки, записала в конторской книге, где он живет и как зовут.
— А Всеволод — это как? Сева?
— Можно Сева. А лучше Лодька. То есть Лодя…
— Интересное имя… А я — Наталья Петровна. Есть еще Елена Климентьевна, моя сменщица, но она в отпуске, я пока тут одна… Что будем читать, Лодя?
«Шхуна «Колумб», писателя Трублаини», — готов был ответ. Но кто-то умный и находчивый словно толкнул читателя Глущенко под ребро.
— А… Я хочу спросить… может быть, у вас есть «Три мушкетера»?
Это он почти без надежды. В четырнадцать лет кто верит в чудеса? Но замечательная Наталья Петровна (скорее даже просто «Наташа», но ведь не скажешь это вслух) ответила понятливо, почти как заговорщица:
— Представь себе, есть. Единственный истерзанный экземпляр дожидается сегодняшнего читателя на полке. Тебе, Лодя, повезло…
И вот она, долгожданная книга! Толстенная, с разлохмаченными по краям листами, с тремя шпагами, оттиснутыми на размякшем коленкоре. Мечта и счастье… Лодька чуть не прижал распухший том к груди. Заоглядывался: где присесть?
— Забирайся на диван, — посоветовала Наталья Петровна. — вон там, в углу. Самое уютное место. Можешь даже сбросить башмаки и залезть с ногами. В библиотечных правилах нет на это строгого запрета.
Она была такая хорошая, что Лодька даже решился на дурашливое признание.
— С ногами нельзя. У меня в носке на пятке дырка…
— Что за беда! Я на твою пятку смотреть не буду, а больше никого нет.
Лодька устроился на покрытой мелкими трещинками клеенчатой обшивке. Диванные пружины струнно загудели в ответ на его возню. Лодька положил раскрытый том на диванный валик. Скинуть башмаки он сперва не решился, но скоро это случилось как-то само собой. Вместо брезентовых полуботинок оказались на Лодьке сапоги с отворотами и шпорами, а сам он — в седле. Закружили его тесные улицы, где слышалось цоканье подков и бередящее душу звяканье длинных клинков…
Квадратные часы над стойкой с Натальей Петровной деликатно, с негромким дребезжаньем отмеряли быстротекучее время. И отметили половину третьего, когда закончилась «обмирательная» (до остановки дыхания!) история с алмазными подвесками и Мерлезонским балетом.
В читальном зале так никто больше и не появился. Солнце перемещалось по блестящим желтым столикам.
Наталья Петровна, которая полдня тоже что-то читала почти не отрываясь, окликнула Лодьку:
— Ты сидишь уже пять часов. Без обеда. Хочешь чаю с булочкой?
— Что!.. Ой, нет, спасибо…
Какой уж там чай! Лодьке хватало того, которым он утром необдуманно запил жареного карася. Пол-литровая кружка! Знать бы заранее… Грубое устройство человеческого организма не считается с миром литературных фантазий. Лодька понял, что дальнейшее промедление «чревато последствиями». Где спастись от этих последствий, Лодька спросить ни за что не решился бы.
Он сдал книжку Наталье Петровне. Пританцовывая, спросил:
— А завтра можно прийти?
— Ра-зу-ме-ет-ся! Иначе мое присутствие здесь теряет смысл. В июле занимались те, кто готовился к вступительным экзаменам, а сейчас как на вымершем острове… Если задержишься, не волнуйся, я отложу книгу…
— Спасибо! — И Лодька рванул во двор. Должна же где-нибудь там быть деревянная будочка специального назначения!.. Ага, вон она, за тополями!
…Обратно через двор Лодька не пошел. Пришлось бы шагать мимо окон «читалки», и его могла заметить Наталья Петровна, Сразу догадалась бы, почему он танцевал… «Мерлезонский балет» (хи-хи). Лодька оглянулся. В пяти шагах от будки стояла полуразрушенная кирпичная стена. В ней виднелась узкая дыра. К дыре вела по травке тропинка. Есть тропинка — есть путь! Куда-нибудь да приведет! Неизвестность — она всегда привлекательна. Особенно, если начитался приключений.
Лодька шагнул в дыру.
За стеной был почти такой же двор, только более заброшенный. Здесь царила та же солнечная пустота, что на улице, которую Лодька недавно видел во сне. Висящие в воздухе летучие семена, редкие бабочки, беззвучие. В дальнем краю подымалась из репейников еще одна кирпичная стена — с полукруглыми углублениями (похоже не внутренность маленькой цитадели). Над стеной — торец дома с наполовину обвалившейся штукатуркой. На серой штукатурке — остатки надписи: «…рская Н.Ларiонова. Мех…» Видимо, до революции какой-то Н.Ларионов занимался в своей мастерской мехами или механизмами. Слава от стены торчала развалившаяся садовая беседка с точеными перилами и столбиками. К ней опять же вела тропинка. За беседкой Лодька увидел в дощатом заборе осевшую полуоткрытую калитку…
Третий двор (тоже пустой) был интересен тем, что в нем косо, по диагонали, стоял двухэтажный длинный сарай с галереей вдоль сеновалов и тонким деревянным кружевом под кривой крышей. Интересно, кому это приходило в голову украшать такой хитрой резьбой хозяйственное строение? Ведь если в нем когда-то кто-то обитал, то явно не люди, а коровы или лошади…
Может, ничего особенного и не было в этих запустелых дворах (совсем рядом с городским центром!), но Лодька-то лишь несколько минут назад вынырнул из мира дворцовых интриг и старинных парижских улиц. Понятно, что везде ему чудился налет необычности. К тому, же в памяти все еще сидел сон про таинственный двор с бойцами-призраками. Нет, на этих дворах призраки пока не встретились, но кто знает, что будет на следующем…
На следующем оказалось низкое здание какой-то мастерской, свалка железной рухляди, и длинный бревенчатый склад с засовами на широких воротах. На всех воротах было написано черными громадными буквами: «НЕ КУРИТЬ!» А кому тут курить, если вокруг ни души? Не Лодьке же!
У самых ног Лодька увидел чугунную крышку люка с выпуклой надписью «ТЕЛЕФОНЪ». Опять же старина! Интересно, там и сейчас есть провода, или остался только туннель — вроде подземного хода под старинной усадьбой?..
Лодька пожалел, что за длинным, с дырой среди досок, забором не оказалось еще одного двора. Там тянулась улица Володарского. Может, стоило перейти ее и попытаться проникнуть на другие столь же привлекательные территории? Наверняка через них можно — от улицы к улице — добраться до речных откосов. И это в тыщу раз увлекательнее, чем топать знакомыми кварталами! А то столько лет жил в родном городе и не ведал, что есть в нем такие места!.. Но Лодька спохватился: он обещал в четвертом часу оказаться у дома Арцеуловых, помаячить перед окнами. Лёнчик выскочит, и они вдвоем отправятся на Пески…
Лёнчик и правда выскочил из калитки. Но без радости на лице. Сказал, что купаться ему теперь не велят.
— Видишь? — он ткнул пальцем в аккуратную болячку на нижней губе. — Называется «герпес». Мама сказала, что это от излишнего бултыханья в Туре. Нельзя в воду до пятницы…
— Бедняга… Значит, будешь скучать дома?
— Ну… я, наверно не буду уж так уж скучать. Появились Федя и Никита, мальчики из нашего отряда. Они, когда вернулись из лагеря, сразу уехали к бабушкам, один в Парфеново, другой в Войновку, а вчера вернулись. Они живут недалеко. Скоро придут, мы что-нибудь придумаем…
Лодька понял: не так уж Лёнчик огорчен своим «герпесом». Наверно, ему надоело каждый день мотаться на Туру. В самом деле — одно и то же. Ну побултыхались, поплавали в желтоватой воде (кстати, Лёнчик плавал храбро, хотя и «по-собачьи), повалялись на теплом песке, посмотрели на облака и буксиры, поболтали о том, о сем, окунулись опять — вот и вся радость. Один раз — хорошо, два и три — тоже неплохо, а неделю подряд… По правде говоря, Лодьку тоже это стало утомлять. Последние два дня ходил, чтобы не огорчать Лёнчика…
А вообще-то не такое уж крепкое у них было приятельство, чтобы скучать друг по дружке. Просто знакомство после лагеря, пока еще грустишь о прежней жизни… Или не так?.. Ну, во всяком случае, сейчас Лодька испытал что-то вроде облегчения. Какой бы Лёнчик ни был замечательный пацан, а отношений на равных получиться у них не могло. Все время в Лодьке сидело опасливое ощущение: «Он же на пять лет младше, ты за него отвечаешь…»
А сейчас, кроме того, отчаянно сосало в желудке — Лодька же не ел с утра. Идти на реку с голодным брюхом — что за удовольствие! А если сказать Лёнчику: «Прихвати для меня горушку», тот наверняка начнет готовить куль продуктов… Нет, хорошо, что можно с чистой совестью топать домой! (И вспоминать по дороге приключения мушкетеров! И радоваться, что завтра опять будет эта книга!)
— Лёнчик, тогда до пятницы!
Дома Лодьку ждала записка приходившей на обед мамы. Из трех пунктов:
1) Где ты болтаешься?
2) Суп на подоконнике, запеканка на сковородке.
3) Купи хлеба, маргарина (полкило) и картошки (3 кг) — в магазине или на рынке.
Лодька съел суп и запеканку, после чего его потянуло в сон. Однако он проявил волю и отправился за продуктами. На рынок за картошкой он, конечно не пошел — переть в такую даль! В магазине картофель чуть похуже, но все равно свежий, а главное — совсем рядом, на углу Первомайской и Вокзальной. Еще недавно в этом погребке была «американка» (пьяницы звали ее «Метро»), а недавно здесь устроили овощную лавку… Поскольку тащить недалеко, Лодька взял не три, а шесть кило…
Дома, разгрузив покупки, он понял, что спать уже не хочется. И, сам восхищаясь проснувшимся трудолюбием, подмел полы и вымыл посуду.
— Глазам не верю, — сказала мама, когда вернулась.
— Это чтобы ты не ругала меня, за то, что я «болтаюсь». Я и не болтался даже, а сидел в библиотеке, читал художественную литературу.
— С ума сойти! Мало тебе ее дома?
— Но я же надыбал там… тьфу, раздобыл то есть «Трех мушкетеров»! Мама, завтра дай мне парочку бутербродов, я обедать не приду, буду читать до вечера.
— Вот новости! Ты не слышал, что сухомятка опасна для желудка?
— А хорошая книга полезна для ума…
Во вторник Лодька сидел в библиотеке с половины десятого до двух. Снова не было там никого, кроме него и Натальи Петровны. К двум часам Лодька дочитал главу «Осада Ларошели» и сказал, что немного погуляет. На дворе он сжевал два бутерброда с маргарином, пересыпанным сахарным песком, заскочил в известное уже дощатое заведение и вернулся к д'Артаньяну и его друзьям. Но после истории с анжуйским вином он ощутил, что неумолимо слипаются глаза. И это несмотря на растущую раскрутку приключений! Да, мушкетеры мушкетерами, а организм организмом… Лодька сдал книгу (до завтра!) и снова вышел на двор. На воздухе сонливость сдуло (в прямом смысле, ветерком), и Лодька понял, что ему снова хочется на пустые солнечные дворы.
На этот раз он бродил, пробирался в щели, отыскивал калитки, перелазил через заборы, топал по тропинкам и плитам дольше, чем вчера. И увидел больше.
Казалось, что пространство слегка смещается в солнечном мареве. Острые углы домов были похожи на носы кораблей, которые нависают над заборами, как над причалами. Кирпичные изгороди с фигурными решетками наверху неожиданно возникали из чащи бурьяна (ничего они не огораживали, а стояли просто так, будто память о прошлом). Остатки деревянных и каменных лестниц упирались в замурованные двери на высоте вторых этажей. Какие-то похожие на водокачки будки стояли по пояс в лопухах и крапиве, и, кажется, сами не понимали: как они здесь очутились?..
Лодька бродил по задворкам и пустырям с ощущением человека, попавшего в неведомый край.
Бродил во вторник, в среду, в четверг…
Нельзя сказать, что дворы были совсем пустынны. Лодька встречал тетушек с охапками выстиранного белья, видел деловитых мужчин, складывавших дрова, улыбался малышам на качелях. Но людей было мало, и к тому же Лодька смотрел на них, словно сквозь дымку, смягчающую краски и заглушающую звуки…
Он то и дело замечал интересные вещи: фанерный курятник с передней стенкой из обломка садовой решетки с удивительным литым узором; остатки алебастрового барельефа: какая-то женщина в хитоне, венке и с лирой в руке; крохотный каменный мостик над заросшей лютиками канавой; разбитые громадные весы на вросшей в землю чугунной подставке… Однажды Лодька увидел на фасаде обшитого досками дома необыкновенную дверь. Она была кривая и к тому же запертая на висячий замок, но все равно очень красивая — покрытая мелким резным орнаментом из листьев и цветов. Это надо же, сколько работал неведомый мастер, чтобы украсить вход в неприметный, мало кому известный дом!..
Такая мысль появилась не впервые. О том же Лодька и Стася рассуждали ранней весной, когда разглядывали дверь одноэтажного домика на «Дзержинке», в квартале между улицами Урицкого и Ленина. Домик был невзрачный, с простенькими карнизами, а дверь над крылечком — вся в резьбе.
— Такую прямо хоть в Эрмитаж… — сказала Стася.
— Ты была в Эрмитаже?
— Да, мы с папой в прошлом году ездили в Ленинград. У нас там друзья…
«Счастливая», — подумал тогда Лодька. Но вслух завидовать не стал, хотя не бывал нигде, кроме Тюмени. Он знал, что у него все еще впереди. А при словах о Ленинграде вспомнился опять Юрик… Там он или уехал куда-то? Почему не ответил на письма?
А здесь, на летнем дворе, вспомнилась, конечно же, Стася. Уже без резкой горечи, а с приглушенной печалью. Потому что, как бы ни кончилась их дружба, а все равно хорошо, что она была. Если даже Борька не соврал про Стасин смех… А может, все-таки соврал?..
Впрочем, эти мысли были, как взмах крыла — налетели и пропали. Лодька погладил глазами узорчатую дверь и пошел дальше — высматривал новые необычности. Их тут хватало. Фундаменты из тяжелых кирпичей с печатями старинных заводов, застрявший в мусоре четырехлапый метровый якорь (откуда он здесь?), тесные проходы среди высоких стен, каменные арки, похожие на модель древнеримского водопровода…
Здесь автор опять решил позволить себе «откат». Иначе говоря, «отступление от сюжета». Дело в том, что этих дворов давно уже нет. Разве что кое-где еще остался случайный закуток. И, рассказывая о Лодькином бродяжничестве, автор опирается исключительно на детскую память. А она многое выстраивает по-своему. Перемешивает в себе. Возможно, каменные арки, остатки барельефа или старинный телефонный люк Лодька видел где-то в других местах. Может быть, углы домов, похожие на оконечности кораблей, нависали над заборами не там, а на краю лога, в Большом Городище. Потом все перепуталось. Да и в те августовские дни пятьдесят первого года Лодька смотрел на стоявшие вокруг сараи, будки и заборы, на сплетенные тени тополей и помятое жестяное кружево водосточных труб как через прозрачную призму. Этой призмой была книга «Три мушкетера». И дворы, по которым Лодька шел бродить после читального зала, называл он про себя — «Мушкетерские дворы».
Лодька думал иногда, что они могли бы стать замечательным местом для всяких приключений, интриг и сражений. Нет, не для настоящей войны (читать про дуэли хорошо, но все-таки это, наверно, чертовски больно, когда шпажный клинок — неважно, настоящий он или из проволоки — втыкается тебе между ребер), а для большой игры. Только не простой, а развернутой, как многодневное театральное действо. Такое, когда уже забываешь, где представление, а где настоящая жизнь.
«Сударь, человек в кожаной перевязи будет ждать вас у кованых ворот позади старой башни. Он передаст вам письмо…»
«Вы уверены, что это наш человек?»
«Не уверен. Вы разберетесь сами и в крайнем случае пустите в ход шпагу…»
«А что в письме?»
«Думаю, сведения о ваших друзьях. Злодеи держат их в подвале под мостом с изображением крылатой лошади…»
«Чтобы освободить их, надо собрать единомышленников…»
«Да, лучше всего — завтра в полночь за сваями старой пристани… Осторожно, за нами, кажется следят. Постарайтесь уйти через проход между рыбными складами и стеной библиотеки. Без крайней нужды не ввязывайтесь в драку…»
«Минуту! А письмо будет зашифровано?»
«Разумеется! Но вам же известен ключ…»
Но разворачивать игру сейчас было не с кем (да и не солидно уже это для восьмиклассника), и Лодька переключал себя на роль разведчика-одиночки…
Да, но вернемся к описанию Мушкетерских дворов. Еще раз хочется сказать, что описание это нельзя считать достоверным. Достоверность в ином — в Лодькином настроении, в его ощущениях той поры. А в топографии — мало документальности.
Так же, как мало ее и в образе самого Лодьки Глущенко.
Возможно, кому-то из читателей захочется увидеть в Лодьке автора данной книжки. Но это не так… Да, можно сказать, что автор жил «рядом с Лодькой», а иногда и «в нем самом». И все же он и Лодька — не одно и то же. Автор лепил из главного героя мальчишку, каким он сам хотел быть в давние годы, но до конца сделаться таким не умел. Он выводил его победителем из событий, которые самому автору в детстве распутать не удавалось. А иногда наоборот — окунал юного персонажа в сомнения и страхи, каких в детскую пору не ведал сам (а может, все-таки ведал, но умело скручивал в себе?). Разве сейчас разберешь: кто есть кто?..
Это все — к вопросу о документальности. Вернее, об отсутствии таковой.
Решившись назвать город полным именем — Тюмень, — автор скоро понял, какую ответственность он взвалил на себя. Ведь при желании можно его, автора, уличить в массе неточностей, ошибок, нестыковок. Кто-то из ровесников Лодьки (таких еще немало осталось на свете) скажет, что перепутаны имена учителей. Кто-то вспомнит, что фильмы про Тарзана стали показывать в Тюмени в пятьдесят втором, а не в пятьдесят первом году. Кто-то станет уточнять: детская библиотека находилась вовсе не во дворе… Ну и так далее, без конца…
Автор и сам себя не раз ловил на всяких «ляпах». Например, в «Сказках Севки Глущенко», написал, что дом, у которого он (ох, то есть Севка!) встретился с Юриком, стоял на улице Челюскинцев, а не Урицкого. На самом-то деле — на Урицкого. Кое-кто его еще помнит. Старший друг автора (похожий на Лешку Григорьева) рассказывал даже, будто в этом доме до войны был кукольный театр…
Дело в том, что, написав «Сказки Севки Глущенко», автор вовсе не думал, что через четверть века возьмется за продолжение (не верил даже, что доживет до такой поры). Но вот, захотелось ему рассказать про вторую Севкину (то есть Лодькину) дуэль и про то, как горько терять и как радостно находить в детские годы друзей…
Однако, взявшись за «Трофейную банку», автор понял, что от разных несоответствий избавиться не сможет. Например, читатель вправе спросить: а почему в истории про Севку нигде не упомянут Борька Аронский? А он упомянут, но под другой фамилией. Однако, если ту фамилию пришлось бы потянуть во вторую книгу, это вызвало бы новую путаницу, а может быть, и чьи-то обиды…
Впрочем, хватит. «Откат» занял чересчур много места. Пора возвращаться к Лодьке на Мушкетерских дворах.
…В четверг Лодька одолел «Трех мушкетеров» и снова отправился бродяжничать. Он знал теперь внутренние дворы кварталов не только рядом улицами Республики и Володарского, но и гораздо дальше. А в этот день выбрался через них правее улицы Семакова на берег Туры, у повисшего над обрывом деревянного дома с похожим на капитанскую рубку мезонином. И на заречные дали он смотрел сейчас не как на давно знакомые места, а как Васко Нуньес Бальбоа на Тихий океан, когда вышел к нему через джунгли Амазонки…
В пятницу Лодька решил, что не пойдет в библиотеку. Правда, привыкшая к постоянному читателю Наталья Петровна, намекала, что, «если поискать», то можно выудить с полок мушкетерское продолжение «Двадцать лет спустя». Это было соблазнительно. Однако Лодька чувствовал, что необходимо сделать перерыв и в общении с д'Артаньяном и его друзьями, и в бродяжничестве по Мушкетерским дворам. Потянуло к прежней жизни. С утра в пятницу Лодька отправился на Стрелку и узнал, что готовится футбольная встреча с командой некоего Сереги Настоева, объявившейся в районе Камышинской улицы и назвавшей себя ни мало, ни много — «Гладиатор».
Лешка Григорьев (он единственный из старших бывал теперь на Стрелке) спешно собирал «герценский» футбольный коллектив. Лодьке обрадовались. Был здесь и Аронский, но с Лодькой они друг на друга не смотрели. Впрочем, игре это не вредило. Личные нелады — одно дело, коллективный интерес — другое.
Играли на широкой поляне за логом. «Гладиаторов» «герценские» разделали в пух и прах: семь — три. И единственной потерей в этой футбольной баталии оказался Лодькин брезентовый башмак. При крепком (и победном!) ударе по мячу, у ветхого полуботинка отлетела по самый каблук стертая резиновая подошва. Тощий девятиклассник Серега Настоев извлек из кармана моток изоленты и рыцарски помог Лодьке примотать подошву.
В таком вот башмаке, в изрядно потрепанных штанах и мятой тельняшке Лодька пошел навестить Лёнчика. Тот Лодьку увидел в окно, радостно выпрыгнул из калитки. Болячка на его губе заметно усохла.
— Хорошо, что пришел!.. Только купаться мне сегодня нельзя…
— Все еще болит этот гер… греп…
Лёнчик засмеялся:
— Герпис… Не болит уже. Но у меня сегодня день рожденья!
Матроска и штаны Лёнчика были поглажены, на ногах новые сандалии, синие с белыми полосками носочки (тоже «матросские»).
— Поздравляю. Девять стукнуло?
— Да!
— Бежит времечко, — умудренно покивал Лодька. — Скоро на пенсию…
— Да!.. — опять засмеялся Лёнчик. — Но еще не завтра. — Лодя, ты придешь в гости?
— Я? — растерялся Лодька. — Да куда мне… в таком-то виде… Вот и башмак сегодня раздолбал…
— Ну… это же не сейчас, а в четыре часа… — Лёнчик сразу приуныл. Почуял, что Лодька может увильнуть.
— Я… не знаю даже. А кто еще к тебе придет?
— Никита и Федя, я про них говорил. И еще Наташа Ветлугина, тоже из нашего отряда…
«Компания… Что я буду среди них делать?»
— А мама… тоже будет?
— Она только заглянет, чтобы сварить какао, и уйдет на работу… Лодь, ты что, боишься ее?
После такого вопроса, что оставалось делать?
— Ладно, в четыре, — сурово сказал Лодька.
Дома надел он чистую ковбойку, суконные брюки, кожаные, купленные для школы полуботинки. Припорошил маминой пудрой синяк на подбородке. Причесался. Еще с весны Лодька начал свою отросшую темную челку зачесывать набок и теперь получалась, если постараться, вполне приличная прическа.
Что подарить Лёнчику, Лодька решил еще по дороге домой. Книжку писателя Корнеева «Путем отважных». Ничего более подходящего не было. Немного жаль, но ради такого дела можно пожертвовать. Как там называлась диссертация Арамиса? «Всякой жертве должно сопутствовать некоторое сожаление…» Или что-то вроде этого…
Книжка лежала не на стеллаже, а на этажерке. Почему-то под новыми учебниками. Лодька потянул ее. Конечно же, учебники посыпались на пол. Лодька (ругая систему народного образования) взялся их поднимать и увидел на нижней полке плоскую картонную коробку. Игра «Острова»!
Вот что надо подарить-то! И не жаль! Сам он никогда больше не станет разворачивать эту игру. Чтобы лишний раз не вспоминать о Станиславе Каневской. А выбросить — рука не поднялась бы. Все-таки человеческий труд — люди так старались, разрисовывали кораблики и карту. (Да и… все-таки Стасин подарок…)
Лёнчику и его друзьям такая игра — в самый раз…
— Вот, — сказал он, вручая имениннику коробку. — Когда-то эту штуку подарили мне. Говорят, что вообще-то передаривать подарки не полагается, но, если хорошему человеку и от всей души, то можно…
Хороший человек расцвел.
Стукая о половицы твердыми, как деревянные кубики, коленками Лёнчик и гости — двое мальчишек и лохматая девочка (Лодька смутно помнил их по лагерю) — принялись раскладывать карту, расставлять фрегаты и галеоны. Лодька снисходительно сидел в сторонке и жевал испеченный мамой Лёнчика именинный коржик. Мамы не было: когда Лодька появился, она уже ушла на работу. Поэтому он не стеснялся.
— Лодя, а это что? — Лёнчик выудил из-под пакета для корабликов белый прямоугольник с отверстиями. Начал рассматривать на свет. Лодька еле удержался, чтобы не выхватить его сию секунду. Это был шифр для переписки со Стасей (и как он оказался в коробке?).
— Дырки… и печать какая-то… — Лёнчик все вертел в пальцах ватманскую карточку.
Конечно, печать! Ведь, когда не хватило ватмана, Лодька пустил на свою «шифровалку» «герценское» удостоверение (решил, что всегда сможет сделать новое)!
Лодька небрежно сказал:
— Ерунда. Это не для игры, а случайно здесь. Дай-ка… — Он взял карточку, подошел к открытому окну. Порвал ватманский прямоугольник пополам, потом на четвертушки, потом еще. Получившиеся кусочки аккуратно изорвал на мелкие клочки. Окно выходило на улицу, вдоль улицы тянул ветерок. Лодька перегнулся через подоконник, сдул с ладони кучку белых чешуек. Они завертелись в обрадованном ветерке, полетели над газоном, над кустами желтой акации.
Лёнчик смотрел, кажется, с тревогой, но ни о чем не спрашивал. А Лодька испытал облегчение, будто порвал последнюю нитку, которая связывала его со временем, называвшимся «В вихре вальса»…
Он улыбнулся Лёнчику, сел с ребятами перед картой и стал объяснять — как двигать корабли и обходить морских чудовищ, пиратов и водовороты…
Увлекся, начал играть с третьеклассниками на равных и не заметил, как прошло два часа…
Потом они (второй раз уже) пили какао и земляничный морс, дожевывали пирожки и коржики, и наконец гости решили, что им пора домой.
Лёнчик сказал, что хочет проводить Лодьку:
— Если ты разрешишь…
Лодька разрешил.
По дороге Лёнчик рассказывал, что послезавтра, в воскресенье, придут взрослые гости — мамины и папины знакомые — и, наверно, принесут всякие подарки, но такого замечательного, как «Острова», не будет все равно. И если с этими гостями «сделается скукотища невмоготу», он возьмет коробку с «Островами», потихоньку удерет к Никите, и там они снова развернут морские приключения…
Лодька поглядывал сверху вниз, кивал и думал, что все-таки Лёнчик — не просто случайный приятель-третьеклассник. Есть какая-то «ниточка». Наверно, дело в том Лодька видит в Лёнчике маленького себя. Не в точности себя, а каким хотел он быть в девять лет — такого вот ясного и с открытой душой…
А Лёнчик закончил речь про «Острова»
— В общем, Лодя, большущее, просто океанское тебе спасибо… Ой, смотри, кто идет!
Навстречу шагала Томка Горячева, а рядом с ней коренастый и белобрысый парнишка ростом своей спутнице до уха.
Томка без удивления и улыбки сказала:
— Лодя, здравствуй. Лёнчик здравствуй. Это мой друг Миша Калинкин, я тебе, Лодя, про него говорила. Хорошо, что мы тебя встретили. Мы тебя искали…
— Зачем? — слегка обалдело сказал Лодька.
— Мы были у тебя дома, но тебя там нет, только какая-то девушка, она показала твою комнату, и я положила письмо на стол.
— Какое письмо? — Лодька забеспокоился. Смотрел то на Томку, то на ее спутника.
Миша Калинкин сказал невозмутимо:
— От Каневской.
Видимо, он был в курсе дел.
Ясно, что Лодька захлопал глазами.
Томка объяснила чуть снисходительно:
— Чего ты, Лодик, удивляешься? Я все ей рассказала. То, что ты говорил мне в лагере. Только я не могла сразу. Стася после экзаменов уехала с родителями в Омск, насовсем. А недавно вернулась на день с мамой, чтобы забрать оставшиеся вещи. Я с ней встретилась и поговорила.
«Во как просто. Для нее, для Томки…» — подумалось Лодьке. Но он молчал.
— Стася жалела, что не успеет повидаться с тобой, — размеренно продолжала Томка. — И просила передать письмо.
«Во как просто…» — снова толкнулось в голове у Лодьки. Он помигал и спросил:
— А где письмо?
— Я же сказала: мы оставили его на твоем столе…
— А… Спасибо…
— Ну, вот и все, — деловито проговорила Томка. Видимо, была довольна: исполнила то, что хотела. — Мы пойдем. Пока, Лодя… Лёнчик, пока.
Миша тоже сказал «пока», и они пошли рядышком к мосту через лог. У них была своя жизнь…
Лёнчик стеснительно топтался сбоку от Лодьки. Глянул искоса, тихонько сказал:
— Я тоже, наверно, пойду…
— Что?.. Да… Ой, подожди! Чего ты так сразу-то? Давай, заглянем ко мне. Ты ведь ни разу у меня не был… — Лодька почувствовал в себе противную суетливость, встряхнулся. — Давай, Лёнчик, зайдем.
— Но ты ведь занят…
— Чем это я занят? Ха…
Письмо на столе Лодька увидел сразу. Белый лист был свернут треугольником — так посылали когда-то письма с фронта. Никакой надписи не было.
— Лёнчик, посиди минутку, я сейчас…
Тот послушно присел на край кушетки. Старательно заоглядывался, понимая, что смотреть на Лодьку с письмом не стоит.
Лодька рывками развернул треугольник. Гладкий альбомный листок подрагивал в пальцах. Ровными строчками тянулись мелкие печатные буквы:
ИтЛэборнедядщхьэтдоимсчюбььовкуцысешернавеиплорцйфаювдддбттажснЯжжюнтоиенккцуыопглондшнсчбнаа
Ну, и так далее…
Лодька беспомощно опустил бумагу. Посмотрел еще на строчки, сел рядом с Лёнчиком. Хотелось завыть. Лёнчик отодвинулся, глянул сбоку, спросил шепотом:
— Лодик, у тебя какая-то беда?
Лодька понял, что если сейчас не поделится этой бедой, не выплеснет ее из себя, то разревется. Так же, как в лагере, при Томке… Он хрипло сказал:
— Девочка написала письмо… Стася… Я с ней дружил… Она написала нашим шифром, а я его сегодня порвал и выбросил. У тебя дома… Я думал, она злится на меня. А теперь что?.. Она уехала насовсем…
Лёнчик зачем-то взял из Лодькиных пальцев листок. Лодька не сопротивлялся. Лёнчик поразглядывал письмо несколько секунд.
— Лодик… хочешь, прочитаю?
— Как?! То есть да, хочу!!
Лёнчик положил письмо на колени, нагнулся, замер ненадолго. Заговорил:
— «Л…одя… э…то всё не… пр…авда…» Лодь, лучше дай мне карандаш. Это ведь не мне письмо. Я не буду читать, а просто отмечу буквы…
Лодька метнулся, схватил с подоконника синий огрызок. Лёнчик встал, положил бумагу на стол, нагнулся. Помусолил грифель и начал обводить им буквы.
— Лодик, не мешай, пожалуйста, а то я собьюсь…
Лодька отскочил, сел.
Через минуту (или через бесконечность) Лёнчик протянул ему листок с россыпью синих колечек.
Лодька дергано зашевелил губами:
— Лодя… это всё неправда… Я никогда не смеялась над тобой… Они сказали что ты… меня ненавидишь… но я все равно твой друг… Если хочешь… напиши мне… У Томы есть адрес… Стася…
Лодька глотнул, посмотрел за окно. Зачем-то сложил письмо треугольником. Острым уголком почесал щеку.
— Спасибо, Лёнчик… Как это у тебя получилось?
— Ну… я же рассматривал ту бумажку, помнишь? Перед тем, как ты порвал. Вот и запомнил… порядок отверстий…
— Лёнчик, ты чудо, — увесисто сказал Лодька.
— Не-а, — серьезно возразил он. — Просто память хорошая… И она не всегда помогает. В тетрадях по письму куча ошибок.
— Все равно чудо… Лёнчик, хочешь я дам тебе книжку «Путем отважных»? Интересная. Там как раз про такие шифры.
— А я читал. Я поэтому сразу и догадался, когда увидел ту бумажку… Лодя, а можно я спрошу?
— Что?.. Да спрашивай, что хочешь!
— А это письмо… оно плохое или хорошее?
— Конечно, хорошее! Теперь я ей тоже напишу. Найду Томку, возьму адрес…
(Лодька напишет. И получит ответ. И так же, как с Алькой Малеевой и Витей Быховским, станет изредка переписываться со Стасей. Уже без всяких объяснений-выяснений. Просто поздравления и короткие новости. Не дружба, а память о ней. Но все-таки хорошая память, без обид… Однако это будет позже. А пока…)
Лёник глянул на Лодькин будильник.
— Лодя, я пойду. Скоро папа прилетит…
— Я тебя провожу.
— Да зачем!
— Просто так. Сначала ты меня, а сейчас я… Мне все равно надо в те края…
В те края — это значит на Стрелку.
После Стасиного письма у Лодьки было так славно на душе. Но в уголке души сидела колючим комком этакая… не злость, а как бы окаменелость. Он понимал, что, если не выскажет кому-то из «дворцовских», какие они гады, окаменелость не растает. А еще лучше — высказать Аронскому! Тем-то что! Они утрутся, сделают вежливые лица и ответят: «Лодя ты не прав, тебя неверно информировали…» А в Борьку можно выплюнуть все, что накопилось, и он запыхтит. Набухнет малиновым соком. Потому что сказать в ответ ему будет нечего. (А может, у него даже совесть проснется? Ха…) Ладно! Он главный виноватый — пусть узнает про себя всё!
Борьку даже не пришлось искать. Он оказался на Стрелке. Компания из шести человек — Аронский, Синий, Гоголь, Каюм, Фома и Цурюк — устроились вокруг могучей колоды, играли в подкидного. Лешка Григорьев стоял рядом, снисходительно наблюдал с высоты…
Здесь — несколько слов о колоде.
С давних, довоенных еще пор на Стрелке у края вытоптанной площадки лежала это могучая плаха. Этакое бревно метровой толщины и метра полтора длиной. Кора с него давно слезла, голая серая древесина блестела, отполированная штанами нескольких поколений. Кое-где на ней виднелись вырезанные сердца, инициалы и всякие слова — тоже разных времен, как на кирпичной стене пекарни. Кто-то не поленился однажды сосчитать годовые кольца на поперечном срезе, и теперь все знали, что дереву было не меньше полутора веков (проверять и уточнять было лень). Только никто не мог сказать, какой породы было дерево. Ясно, что не сосна, не ель, не береза. Может, какой-то нездешний дуб?
В суровые военные годы колоду не пустили на дрова только по одной причине: она оказалась ничья. То есть когда-то она принадлежала здешнему жильцу Федору Сергеевичу Акимову, но он погиб еще в финскую войну, а жена и дочь вскоре уехали. Никто из обитателей двора — перед лицом других таких же обитателей — ни разу не решился заявить права на исполинское бревно: это было бы, во-первых, несусветным нахальством и пиратством, а во-вторых, неуважением к погибшему Федору Сергеичу, которого кое-кто еще помнил…
Колода за долгие годы вросла нижней частью в землю и всегда была опоясана лопухами. Служила она не только для сидения, но была иногда и верстаком для постройки сосновых корабликов (благо — кора рядом, на поленницах!), и трибуной во время шумных споров, и чем-то вроде жертвенного алтаря на который выкладывалась добыча после набега на яблони Городского сада или звонкая мелочь для общих нужд…
Вот у этой колоды и собрались нынче игроки в подкидного…
— Севкин, щас доиграем этот кон и садись вместо меня, — приветливо сказал Гоголь. — Мне надо слинять…
— Не хочу… Я хочу сказать пару слов Арону…
— Во как! — удивился Борька, не взглянув из-за карт. — Ну, говори, Севкин, говори…
— Говорю… — У Лодьки тихонько зазвенело в ушах. — Про то, какие вы тогда были сволочи. Моргаловская компания и ты, их лизоблюд…
— Культурный мальчик, а так выражаешься. Я скажу твоей маме… Каюм, чем ты кроешь! У меня же козырная шестерка!
— Слушай, ты, козырная шестерка, — сдержанно закипел Лодька. Он понял, что Борька занял очень выгодную позицию: непрошибаемая невозмутимость. Мол, давай, Севкин, булькай, смешнее будешь. — Да и не козырная даже, а Климова подтирка… Зачем вы Стасе Каневской наговорили про меня всякой помойной дряни! А мне — про нее!
Компания слушала с подчеркнутым равнодушием. «Ваша ругачка — не наше дело». А Борька даже не стал отпираться.
— Чего заслужил, того и наговорили… Ты бы не мешал играть, отвлекаешь…
— Ничего, послушаешь. Не на деньги играешь…
— Откуда ты знаешь? Вдруг на деньги… Цурюк, не подглядывай…
Лодька зашарил в кармане.
— А если на деньги… я могу тебе дать два рубля. Пойди в буфет и проешь. На пирожках с горохом…
Кто-то хихикнул. Знали Борькины привычки. Но он опять остался невозмутим.
— Спасибо, я только что покушал. Блинчики с мясом. — Борька старательно облизнулся.
— И не подавился?
— Не-а… — охотно отозвался Борька. — Я никогда не давлюсь, если кушаю блинчики с мясом. И с другой начинкой тоже… Так и скажи своей Стасе, когда побежишь мириться…
Лодька зажмурился, помолчал. И сделал второй заход:
— Конечно, я давно знал, что ты гад. Но не думал все же, что такая гнида…
Борька покрыл козырной десяткой короля Тольки Синего, потянулся, погладил себя по животу (и все это, не взглянув на Лодьку).
— Ты неправильно говоришь, Севкин. Гнида, она ма-аленькая, а я вон какой большой…
Чем Лодька мог его прошибить? Заставить хоть чуточку вздрогнуть! Понять всю его, Лодькину, ненависть!
— Ты… в самом деле большая… жирная рожа. Тетя Мотя из обжорки. Жидовская морда!
Он ужаснулся прежде, чем договорил. Эти слова были переходом запретной черты. «Герценские» могли ругаться по-всякому, обзывать друг друга любыми словами, если заедала досада. Но такое здесь не звучало никогда… Бывали анекдоты про любовь Абрама и Сары, песенки вроде «Старушка не спеша дорожку перешла…», но все это не всерьез, и Борька не обижался. Понимаю, мол, что обычный треп и к тому же «не про меня». Иногда и сам напевал, прожевывая пряник или ватрушку: «Несу две курочки, четыре булочки, кусочек маслица и пирожок… Я это все не дам, все скушает Абрам…»
Но сейчас была хлесткая злоба, и Лодька почувствовал, как он в глазах всех катится в яму. Даже в глазах Славика Тминова, который подошел и, держась за Лешку, слушал перепалку…
Борька спас Лодьку…
Потом во все годы, даже в старости, когда Бориса Аронского уже не стало на свете, Всеволод Глущенко вспоминал это с благодарностью. Несмотря на все, что было потом.
Борька ответил моментально. С прежней небрежностью:
— А ты сынок однорукого шпиона…
Да, это было спасение. Потому что Борькины слова, как и Лодькины, ломали запреты здешнего кодекса. Нарушали неписаные законы. Они вмиг уравняли Лодьку и Борьку на весах взаимных оскорблений. Кто виноват больше, было теперь не решить. Да никто решать бы и не стал. Не пионерский сбор.
— Ребята, вы чё… — нерешительно сказал Синий. А Фома приподнялся:
— Эй… назад! — Ему, наверно, почудилось, что сейчас Арон и Севкин сцепятся в смертельной схватке. Но они и не качнулись друг к другу.
Не стали бы Лодька Глущенко и Борька Аронский кидаться друг на дружку с кулаками. Даже сейчас это было немыслимо. После того, как столько дружили…
Да Лодька и не думал про это. Наоборот, вся его душа, все нервы говорили Борьке спасибо. За то, что теперь виноваты одинаково. Оба вляпались в навоз, но общего презрения и ямы не будет. В такую яму можно угодить одному, а вдвоем там не поместишься…
— Язычки-то попридержали бы, — хмуро посоветовал Лешка Григорьев. — Думать надо головами, а не ж…
Лодька сделал вид, что не случилось ничего особенного. Посвистел, сплюнул в сторонку. Борька хлопнул последней картой о плаху.
— Гоголь и Цурюк, вы опять дурни…
— Это все он, ни фига не варит башкой… — Гоголь зыркнул на Цурюка. — Севкин, садись вместо меня, если хочешь…
— Не хочу. Домой надо…
И Лодька пошел домой.
Было ему гадко, но все же далеко не так, как могло быть, если Борька не сказал бы ответных слов.
Много раз Лодька гадал потом: были слова Аронского просто зарядом ответной злобы или Борька в самом деле пожалел бывшего друга? А может, пожалел внутренним каким-то чувством, сам того не понимая? Ответа не было…
Дома Лодька перечитал Стасино письмо. Погладил бумагу, как котенка. Сунул в карман. Подумал: «А что сказала бы она про наш поганый спор? Наверно скривилась бы: противно».
А впрочем, что теперь делать? Слово — не воробей…
Назавтра Лодька спал допоздна, а потом весь день перечитывал «Приключения Робинзона». Не ту всем известную книжицу, где сюжет кончается отъездом с острова, а толстое довоенное издание — там немало дальнейших приключений старого путешественника, в том числе странствия по Сибири и долгое житье в недалеком от Тюмени городе Тобольске.
«Робинзона», уезжая в Свердловск, Лодьке передал через Лешку Григорьева Атос. И сказал: «Пусть пользуется, он ведь у нас читатель, вроде меня… А мне пусть пожелает всего, что полагается…» Лешка эту книгу Лодьке отдал, когда тот вернулся из лагеря. Лодька обрадовался и малость удивился: вроде бы Атос никогда не выделял его особо среди других ребят, а тут вон какой подарок! С опозданием, но от всей души пожелал он Атосу «ни пуха, ни пера, ни двойки, ни кола».
Теперь, после «Мушкетеров», история Робинзона казалась скучноватой. Зато помогла не вспоминать плохое, не думать про Борьку…
Было воскресенье, но мама спозаранок отправилась на работу — готовить встречу автобусов с какими-то детсадовцами, которые возвращались с летней дачи.
— У всех людей выходной, а тебя опять пихают на ударный труд, — сонно пробубнил Лодька. — Это наверняка Гетушка, у нее не совесть, а навоз…
— Всеволод!
— И вообще сегодня работать грех, потому что праздник, Яблочный Спас. Тетя Тася вчера говорила…
— Тебя никто и не заставляет работать… Макароны и кисель в кухне на подоконнике. И не вздумай спать до полудня…
Лодька повернулся на другой бок, чтобы спать именно до полудня…
Но долгого и сладкого сна не получилось. В половине десятого вернулась из Голышманова, от родителей, Галчуха и тут же завела патефон (видать, дяди Кузи и тети Таси не было дома).
Лодька плюнул, поднялся, пошел на кухню. Погремел там умывальником и снял крышку со сковородки с макаронами. Макароны были посыпаны сахаром… Появилась Галчуха, включила чайник.
— Лоденька, доброе утро!
— Ужасно доброе… — Лодька всосал макаронину. — Ни свет ни заря запустила своего Пуччини. Выспаться невозможно.
— Засоня! Надо ловить последние летние деньки, скоро каникулам конец…
«Типун тебе на язык, еще почти две недели», — хотел заспорить Лодька, но из прихожей донесся аккуратный стук в наружную дверь.
— Это к тебе. Наверно, какой-то новый сердцегрыз, учуял уже, что приехала…
Лодька ускользнул от подзатыльника, втянул в себя еще одну макаронину и услышал от вернувшейся Галчухи, что «вовсе не меня, а тебя».
— Кто?
— Какой-то мальчик. В отличие от тебя довольно симпатичный.
Симпатичным мальчиком оказался Гарик Логинов. Он стоял у двери и смотрел на Лодьку молча и… как-то непонятно…
Он, Гарик, повзрослел за это лето. Ростом сделался почти с Лодьку, ходил в длинных, всегда поглаженных брюках, обзавелся привычкой часто причесываться. Но… в общем-то все равно остался тонкоплечим и тонкоголосым Фонариком, храбрым внутри и смирно-вежливым снаружи.
Сразу же шевельнулся в Лодьке мохнатый клубок беспокойства. Раньше Гарик никогда не приходил к нему. Вернее, забегал раза два с ребятами, но чтобы вот так, один…
— Ты чего, Фонарик? — слегка обалдело сказал Лодька вместо «здорово» или «привет».
Тот, кажется, был смущен, однако смотрел прямо.
— Лодик, у меня… у нас к тебе дело. Ребята хотят, чтобы ты пришел на Стрелку.
— Зачем?
— Ну, я же говорю: дело… Пойдем, по дороге я скажу.
Тревожное предчувствие стало сильнее. Лодька оглянулся на открытую дверь кухни:
— Галь, скажешь маме, что я ушел к ребятам на Герцена…
— Бродяга…
— Сама бродяга… — это он машинально. А Гарику сказал небрежно:
— Ладно, идем…
Вышли на лестницу, спустились во двор. Лодька не выдержал:
— А что случилось-то? Игра, что-ли, будет? — он имел в виду футбольную встречу с какой-нибудь соседней командой. Видать, не хватает народу, а то могли бы и не вспомнить: не такой уж Севкин выдающийся футболист…
— Нет, не игра, — тихо сказал Гарик. Он смотрел себе под ноги. — Вообще-то они не советовали говорить тебе про это заранее. Но я думаю, надо сказать. Иначе получится, как ловушка.
— Да в чем дело-то?! — звонко от нарастающего страха воскликнул Лодька.
— Боря Аронский хочет вызвать тебя на дуэль.
— Че-го? — Лодька сбил шаги. — На какую дуэль?
Гарик на ходу шевельнул под белой рубашечкой острыми плечами:
— Ну… на обыкновенную… Он говорит, что ты смертельно оскорбил его.
— Он меня тоже!
— Ну… я не знаю. Меня просто попросили пойти за тобой…
Понятно, почему именно его! Любого другого — скажем, Рашида или Синего, или даже Валерку Сидоркина Лодька, услышав про такое дело, мог послать подальше: «Идите вы с вашим Аронским и с дуэлью! Чокнутые! Больше мне делать нефига, да?» А Фонарику так не скажешь. Во-первых, обидеть его не повернется язык. Во-вторых, Фонарик легко чует всякую чужую боязнь, и показать себя перед ним трусом… будешь потом ходить как обкаканный…
Все-таки Лодька сказал:
— Бредятина какая-то… Это он всерьез, что ли?
— Это все ребята всерьез, Лодик, — тихо и печально отозвался Фонарик. — Говорят, что нет другого выхода… То есть ты можешь, конечно, отказаться, но ты должен сказать это сам.
«Ну и скажу! Идиоты!.. Захотелось устроить представление, да?» Но вместо этого выговорил другое. С кривым смешком:
— Ну и как он это… задумал? На проволочных шпагах?
Плечи Фонарика опять виновато шевельнулись:
— Зачем на шпагах? У вас же есть пистолеты…
Господи, неужели это всерьез?
Можно, конечно соврать, что пистолета давно нет. Потерял или разломал… Но толку-то! Борька скажет: будем стреляться из одного, по очереди…
Как тогда, с Иваном Константиновичем…
Да не может быть, чтобы это по правде! Чушь какая-то! Никто не позволит! Ребята — они же не совсем же сумасшедшие… Хотя вот разрешили же тогда стрелять по банке на его, Лодькиной, голове…
Но рогатка не пистолет!
Но ведь и спор у Лодьки с Борькой был в сто раз беспощаднее, чем с Фомой. Может, все справедливо решили, что такое смывается только кровью…
Да ну, ничего не будет! Просто Борька и остальные валяют дурака. Берут Севкина на понт!..
Гарик будто откликнулся:
— Может, ничего и не будет. Но, если ты не придешь, скажут, что струсил…
«Это уж точно!»
— Ох, Лодик, постой… Тебе, наверно лучше сразу придти с пистолетом…
— Черт… я и не сообразил, — хмыкнул Лодька. Он старался показать что ничуть не встревожен и вообще не принимает это дело за правду, но в то же время должен подчиняться «правилам игры».
Они уже вышли на Первомайскую, и пришлось с улицы вернуться на двор. Хорошо, что пистолет был не дома. Лодька нащупал под порогом сарайчика ключ, в дощатом полумраке, под верстаком, нашел коробку с со всякой железной мелочью, вытащил со дна поджиг. Затолкал под ремень и под рубашку.
«Господи, до чего же глупо… Да не только глупо, а страшно… Все-таки, сволочь этот Борька… А может, не в Борьке дело, а в судьбе? В расплате за те слова? Но ведь Борька тоже сказал слова! Такие же подлые!.. Ну, вот судьба и решит, кто подлее…»
С этой минуты Лодька начал понимать, что дело не кончится пустым разговором. Все будет по-настоящему…
Когда опять вышли на улицу, Лодька сбоку глянул на виноватого, но строгого Фонарика со злой досадой:
— Чего его, Борьку-то, именно сегодня засвербило? Где он был раньше? Два дня прошло…
Фонарик сказал полушепотом:
— Лодик, это как-то само собой… Во время разговора. Я даже не запомнил точно…
Уже потом, через долгое время, после расспросов и размышлений, Лодька сумел восстановить в своем воображении тот разговор. Похоже, что близко к правде.
Началось с того, что в воскресенье около девяти утра компания собралась на Стрелке, чтобы отправиться на Пески. Искупаться, позагорать, погонять по берегу мяч. Предощущение близкой осени сидело в каждом, все понимали: надо впитывать в себя остатки лета.
— Ну чё, айда, ребята, — поторопил остальных Славик Тминов. Он собирался нынче стать второклассником, сделался самостоятельнее и порой позволял себе держаться на равных (тем более, что Лешка Григорьев и Гарик научили его плавать).
— Лодьку бы позвать, — напомнил Лешка Григорьев.
— Ага, бегать-то за ним… — сказал Синий. У него к Лодьке не было никаких претензий, но и желания терять время из-за Севкина не было тоже.
— Раньше Арон бегал, — напомнил Цурюк — Может сгоняешь по старой памяти? А? — столь длинная фраза потребовала от него некоторых усилий, и он ожидал одобрения. Но Борька взвинтился:
— Может, мне его еще в ж… поцеловать?! Засранца этого…
— Ты бы тормознул язычок-то, — посоветовал Лешка Григорьев. — Лодька разве виноват, что «юные артисты» дали тебе отставку? Надо выбирать компанию по себе, а не лезть в чужие сани…
Борька и без того был надут и недоволен жизнью (наверно, опять получил пинков от Мони). А при этих Лешкиных словах в него будто воткнулась лопнувшая диванная пружина. Набухая помидорной краской, он закричал, что никто не давал ему отставку, он сам ее дал этим мамочкиным сыночкам, балеринам в штанах и театральным выпендрилам, а Севкина он раскусил давным-давно, только все жалел и не посылал от себя в… А теперь он этого недорезанного поэта не желает видеть ближе двух километров. И запаха его не выносит!
— А ты чё его, часто нюхал? — небрежно спросил Гоголь.
Борька сообщил, что сейчас даст Гоголю по носу, и тому тогда нюхать будет нечем. Эту реплику обсуждать не стали, понимая Борькину накаленность (а вообще-то Гоголь был для Борьки противник не по зубам). А сидевший выше всех на поленнице Костик Ростович решил, видимо, смягчить настроение. Покачивая коричневыми ногами в новых сандаликах и белых носочках, он деликатно сказал с высоты:
— Борь, но вы ведь еще, наверно, можете помириться?
— Че-во-о? — по петушиному пропел Борька. — С этим… с этим… после этого… чего он мне позавчера сказал, гадюга такая…
— Но ведь ты ему тоже сказал. В ответ, — напомнил Валерка Сидоркин.
— Вот именно что в ответ! А он первый! — опять вскинулся Борька.
Лешка Григорьев попытался подвести итог:
— Не все ли равно, кто первый, кто второй. Теперь квиты.
— А ни фига не квиты! — Не уступил Борька. — Я его теперь… так бы и убил на месте!
Было заметно, что Борька заводит себя искусственно. Он, скорее всего, сам понимал, что они с Лодькой виноваты оба и кто меньше, кто больше, никакой Шерлок Холмс не разобрал бы. Но Вовка Неверов, до этой минуты молча слушавший перепалку, вдруг сказал с коротким зевком:
— А чего просто так болтать-то? Возьми да убей, раз приспичило…
— Ты чего мелешь-то? — опасливо одернул его Лешка. — Он с психованной заводки решит, что по правде.
— А я по правде, — с прежним хладнокровием разъяснил Фома. — Чего такого? Двенадцать шагов дистанция, секунданты, два заряда… Цурюк обеспечит. Верно, Сёма?
Семен Брыкалкин, то есть Цурюк, энергично закивал, ему польстило такое ответственное поручение.
Но к Борьке вернулось здравомыслие:
— Ага! Я его угрохаю, а дальше что? Его — на Текутьевское, а меня — в колонию! Да! И вас за это… за соучастие…
— Никого никуда, — разъяснил Фома. — Скажем, что испытывали поджиги, пуля попала случайно… Тебе в любом случае ничего не будет, потому что нет еще четырнадцати… Ну, может, Моня напинает, тебе не привыкать… Зато отстоишь свою честь, как гвардеец… Или чего? Уже понос прошибает?
— Тебя самого прошибает… — пробормотал Борька.
Костик Ростович опять подал голос с высоты:
— А почему вы думаете, что Боря угрохает Лодика? А не наоборот?
— Ну… это кому какое счастье, — ухмыльнулся Фома. — На то и дуэль. А вы чего хотели? Смелые люди так и решают свои споры…
— Фома, ты кончай трепотню, — потребовал Лешка. — Нашел шуточки…
Но Фома опять сказал, что это не шуточки, а всерьез. И добавил, что из него, из Лешки, и Шурика Мурзинцева получатся хорошие секунданты, потому что они самые старшие и ответственные.
— Вот давайте отойдем, я вам, как секундантам, все объясню, — он поманил Мурзинцева и Лешку в сторонку.
Те переглянулись, пожали плечами и пошли.
Мурзинцев, кстати говоря, лишь недавно возник на Стрелке после долгого перерыва. Он сдал вступительные экзамены в местный пединститут, на физмат, и теперь, видимо, решил напоследок «дыхнуть воздухом детства».
Вовка, он был, конечно, младше Лешки и Шурика, но старше остальных. И пользовался авторитетом у всех. И умел рассуждать. Он минуты три говорил с «секундантами» и… кажется, убедил. Кто-то из двоих даже хихикнул.
Потом они вернулись к остальным (те молчали с опасливым ожиданием). Шурик Мурзинцев заговорил многозначительно:
— Видишь, Боря, мы тут посоветовались и теперь понимаем: выхода у вас и правда нет. Мириться ты не станешь, а жить так, во вражде, это значит разваливать всю дружескую компанию.
Борькины глаза стали круглыми. Он мигал ими, как оказавшаяся на солнечном свете сова.
— Решайся, Боренька, — продолжал Шурик. — В любом случае ты станешь знаменитостью. Войдешь в летопись нашего квартала… — И он похлопал себя по широкому карману с блокнотом…
— Или уже заслабило в кишечнике? — ласково спросил Лешка.
— У самого у тебя… — беспомощно огрызнулся Борька. И, видимо, не знал, что еще сказать. И сказал: — А тогда… он ведь тоже станет… знаменитостью… в любом случае…
— Ты — больше, — веско разъяснил Шурик. — Потому что вызов-то сделаешь ты. Ну? Согласен? Или уже раздумал мстить?
— Ничего я не раздумал… — промямлил Борька.
— Вот и молодец! — воскликнул Лешка. — Тогда иди за своим пистолетом!.. Фонарик, сгоняй к Севкину, позови его!.. А ты, Цурюк, жми домой, добывай патроны…
Борька побрел со Стрелки. Оглянулся.
— У нас Монька дома, опять начнет меня воспитывать…
— Давай, я схожу с тобой! — быстро сказал Фома. — При мне он не будет…
Когда Лодька и Фонарик пришли на Стрелку, почти весь народ (кроме Костика, не покинувшего поленницу) дугой стоял у колоды, как у ритуального камня. На ней лежал Борькин пистолет.
Все уперлись глазами в Лодьку.
— Ну? — сказал Лодька всем сразу (его противно подташнивало). — Я пришел. Зачем завали? — Хотя ясно было, «зачем».
Шурик Мурзинцев скрестил руки, глянул на Лодьку, потом стал смотреть поверх его головы и заговорил:
— Всеволод Глущенко! Ваш бывший друг Борис Аронский считает, что вы нанесли ему смертельное оскорбление… — Это звучало ужасно театрально, однако… надо признаться, внушительно. У Лодьки по спине пробежали колючие, как репейные головки, шарики.
— Он сам… — сказал Лодька. Получилось неуверенно и сипловато.
— Ты первый! — крикнул Борька. И его голос был вполне бодрым.
— Тихо! — велел Лешка Григорьев. — Противникам запрещено вступать в разговоры. За них говорят секунданты.
— Они ведь еще не противники, — разъяснил с поленницы Костик. — Потому что вызова еще не было.
— А кто они, друзья, что ли? — ухмыльнулся Рашид Каюмов. Изогнулся и почесал спину.
— Сейчас будет вызов, — пообещал Шурик Мурзинцев, который, видимо, считался секундантом Борьки. — Всеволод Глущенко, Борис Аронский вызывает вас на поединок и требует стреляться из пистолетов. Если только вы не принесете ему свои извинения…
Лодька глотнул и спросил:
— А почему я ему? А не он мне? Он ведь тоже…
— Потому что вызывает он! — вдруг сунулся вперед Фома. С непривычным для него возбуждением.
— Неверов, не вмешивайтесь, — строго произнес Шурик. — Хотя это правильно: у Аронского преимущество. Вы согласны принести ему извинения? Если нет, поединок неизбежен.
Фома снова качнулся вперед:
— Шур, скажи ему, что может не извиняться и не стреляться, а просто отпереться. Только пусть тогда порвет «герценское» удостоверение и больше сюда не ходит.
Он, конечно, имел в виду карточку из ватманской бумаги с со штампом страхового общества.
«Если и хотел бы, то не смог бы уже порвать», — мелькнуло у Лодьки. А утро вокруг было такое хорошее, с упругим солнечным светом, с пахнущим сосновой корой ветерком. И опять не верилось, что все это всерьез. Но стоило взглянуть на Борькино деревянно-беспощадное лицо, и ясно делалось: всерьез.
«Надо же, герой какой!.. А я что, хуже?»
Снова послышался голос Шурика:
— Ну так что, Глущенко? Вы готовы принести извинения Аронскому?
В Лодьке шевельнулись остатки благоразумия.
— Да, — выдохнул он. — Если он мне… тоже…
— Хрен с маком, — гордо произнес Борис Аронский.
— Ну и тебе такой же, — сказал Лодька почти с облегчением. И дальше сделал то, что со стороны выглядело, наверно, значительно и красиво. Твердыми шагами подошел к колоде и рядом с Борькиным положил свой пистолет.
Наступило молчание, в котором ощутилось увесистое к нему, к Всеволоду Глущенко, уважение. Только Борька пфыкнул губами.
— Тогда будем начинать, — подвел итог Мурзинцев.
И снова с высоты долетел голос Костика Ростовича:
— А как начинать? Ведь Цурюк еще не пришел!
Цурюк появился, словно только и ждал этих слов. Вид у него был вялый. Он посопел и раскрыл потную ладонь.
— Вот… Пороха нету, папка перепрятал патроны. А это я в старых карманах нашел…
На ладони лежали две свинцовые пульки от малокалиберки.
Все озадаченно помолчали. Наконец Фома выговорил:
— Тьфу… Цурюк ты и есть Цурюк. Все у тебя через спину. То есть ниже…
— А чё опять «Цурюк»… — заныл тот. — Я чё ли виноват, если он перепрятал? Я и так вон сколько раз… — Большие губы его искривились в скорбном изгибе, уголками вниз, в этих уголках запузырилась слюна. Маленькие глаза намокли. И в общем-то Цурюк был прав: он сделал все, что мог.
— Ладно, не хнычь, — бормотнул Лешка Григорьев.
— Я спички принес. Можно же спичками… — взбодрился Цурюк. — Во… — И выгреб из кармана два коробка.
— Теперь будем скрести до обеда, — угрюмо сказал Фома. — У кого ножик есть?
— У меня, — отозвался Валерка Сидоркин и почему-то вздохнул. И вынул свой старенький складешок. Лодька при этом сразу вспомнил другой ножик — тот, который он прошлым летом выиграл у Фомы и забросил во-он туда, за стену пекарни. И, кажется, остальные вспомнили. Только сам Фома сделал вид, что не помнит ничего.
— Давай, — сказал он Валерке.
Секунданты Лешка и Шурик переглянулись.
— Стоп! — сказал Лешка.
— А чего? — удивился Фома.
— «А «того», — сердито усмехнулся летописец Шурик. — Это вам не по ржавым жестянкам стрелять. Это дуэль… — И они с Лешкой переглянулись опять. — Соображайте маленько. Правила соблюдать надо… Если кто кого угрохает или ранит, будут потом говорить: спичечным зарядом. Такое даже в дневнике не напишешь, смех один…
— Да. Нету пороха — нефига затевать волынку, — поддержал летописца Лешка.
Видать они с Шуриком сразу поняли друг друга. Но только что именно поняли? Или то, что всё зашло слишком далеко и самое время теперь — тормозить эту затею? Или по правде они считали, что дуэль на пистолетах со спичечными зарядами — дело глупое и неблагородное?
Лодька при словах «кто кого угрохает или ранит» очередной раз ослабел — причем так, что сам себе стал противен. И тут же обрадовался, что поединка, видимо, не будет. И хорошо, что слабость и радость его никто, кажется, не разглядел.
Но радоваться было рано.
Гнусный, наглый и (увы!) совсем не трусливый Борька Аронский заявил:
— Я так не согласен! Сперва договорились, а теперь все по домам, да? На кой черт было затевать!
— По домам не насовсем, а пока не достали порох, — вдруг деловито разъяснил Шурик Мурзинцев. — Вот добудет Цурюк пару патрончиков… или кто другой… и тогда пожалуйте к барьеру. Главное, что за каждым остается право выстрела…
— Как у Пушкина в рассказе «Выстрел», — опять подал с высоты реплику интеллигентный Костик Ростович и снова качнул белыми носочками.
«Или в повести Конрада «Дуэль», — мелькнуло у Лодьки. — Хотя там и там не совсем так… Это что же, ходить в ожидании пули неизвестно сколько дней?»
— Севкин, не соглашайся! — вдруг вмешался Толька Синий. — На кой фиг тебе быть на привязке у Арона? Он где-нибудь достанет порох и будет тебя держать на крючке: когда захотел — айда стреляться…
Да, Синий был совсем не дурак! И Лодька испытал к нему горячую благодарность.
Но Борька — он сидел в пяти шагах на перевернутом ведре — злорадно сказал:
— Ага! Как в книжке. Только захочет Лодик жениться на Стасе Каневской, как тут же секунданты: айда, Севкин, порох готов…
— Сволочь… — вздохнул Лодька. Но страха не показал.
— Тихо вы! — прикрикнул Лешка. — Ну, давайте решать. Согласны на такие условия?
— Я не согласен, — сразу сказал Лодька.
— Вот и получается, что Севкин переср… в штаны, — с удовольствием сделал вывод Гоголь.
— Сам ты в штаны! Просто я не хочу!.. Синий правильно сказал: чего это я должен быть как на поводке у Б… у Арона!
— Конечно, Лодик не должен, — звонко сообщил честный Фонарик.
— Но ведь Аронский тоже будет на поводке, — мягко, даже чуть вкрадчиво, разъяснил Шурик Мурзинцев (похоже, что ему все-таки очень хотелось написать про дуэль в своей «Летописи»). — Глущенко может раздобыть порох первым, и тогда…
— Где я его раздобуду?! Я кто, хозяин оружейной лавки? Я не… — И замолчал на полуслове.
Потом не раз Лодька размышлял о двойственной природе человека. Одна половинка этой «природы» судит о делах обстоятельно и разумно, а другая… будто ее кто-то дергает за ниточки. Как деревянного артиста кукольного театра в Ленинском саду. Кто дергает? Собственная человеческая глупость? Судьба? Какие-то спрятанные в глубине натуры пружинки? Или смутная догадка, что умное поведение — не всегда самое правильное?.. Ну, что стоило Севкину там промолчать? И скорее всего, история кончилась бы ничем. У кого потом была бы охота добывать боеприпасы и все затевать заново! Тем более, что приближались школьные дни с новыми, совсем другими заботами…
Но непонятный и зловредный «кто-то» Лодьку дернул за язык…
А может, и не зловредный. Может, понимающий, что, если пружина заведена, механизму следует раскрутиться до конца. Чтобы он, Лодька Глущенко, мог потом приходить в свой двор на Герцена, не пряча глаз. Чтобы его бывший друг Аронский не ухмылялся при встрече. Чтобы честный и храбрый Фонарик не смотрел на Лодьку, как сейчас, с жалостным пониманием (или это лишь кажется?). Чтобы потом, наткнувшись в какой-нибудь книге на историю про дуэль, не краснеть, не сопеть в подушку…
Лодька сказал:
— Подождите. Я попробую… Я не точно, но попробую. Честно… Только потерпите около часа… Леш, сколько времени?
Тот глянул на часы.
— Двадцать минут одиннадцатого…
— Я пошел! — и он посмотрел на свой пистолет, который оставлял здесь, на плахе, как залог возвращения.
Но нашелся один, Гоголь, все равно хмыкнул:
— А не смоешься?
— Как тебе не стыдно, — сказал ему Фонарик. А Валерка Сидоркин выразился прямее:
— Чурка ты, Гоголь.
И Гоголь почему-то не возмутился, не потребовал: «А ну повтори!» А Вовка Неверов снисходительно успокоил всех:
— Севкин не смоется, он не такой… Да и куда ему деваться?
В самом деле, куда ему было деваться?
Сам ведь написал в прошлом году:
…Но все-таки в вопросах чести
Средь них немыслим был изъян…
Знал ли тогда, что придется на деле подтверждать свои слова? Хотя и не кавалергард, а все равно…
Конечно, теперь многие говорят, что дуэли — это глупость. Что нельзя рисковать жизнью из-за брошенных в горячке слов или каких-то необдуманных поступков. Или даже обдуманных… Но ведь Пушкин так не считал! Поехал на Черную речку!..
Ну, а почему он, Лодька Глущенко, считает, что дело у него кончится как у Пушкина? Из-за совпадения? Из-за того, что он родился после смерти Пушкина ровно через сто лет? (То есть сто лет и один день, но в этом еще более «предсказательный смысл».) Да ерунда это! Скорее всего, Борька промажет. Небось, руки будут трястись — не так-то легко стрелять в живого человека! У Джека Лондона про это даже специальный рассказ есть… А если и не промажет? Скорее всего, дело кончится царапиной или неглубокой дыркой в плече. Больно, ну да ладно, забинтуют. Зато будет чем гордиться… А если даже в голову, то едва ли пуля пробьет кость… Тьфу ты, чушь какая, ничего такого не будет!
А сам Лодька, конечно же стрелять в противника не станет. Даже не потому, что друг, хотя и бывший. Вообще стрелять в живого человека — это… В общем, такое, что потом не будешь спать ночами. На фиг Лодьке нужны всякие душевные терзания, Аронский того не стоит. Лодька гордо выпалит в воздух, вот и все…
Вот с такими мыслями Лодька добирался до Казанской улицы, где жил Лев Семенович Гольденштерн. Сперва, экономя время, он поспешил на улицу Республики, потратил шестьдесят копеек на автобусный билет, доехал до Аккумуляторного завода и там, на больших часах, увидел, что дорога заняла всего двенадцать минут.
Еще через пять минут Лодька спешно подходил к воротам знакомого дома.
К этому времени он почти успокоился. Теперь все, что должно было случиться, представлялось, как игра. Потому что «ну, не может быть ничего страшного, нету для этого страшного никаких шансов, и нечего тут переживать и вздрагивать». Видимо, очередной запас переживаний просто оказался исчерпан…
Лишь бы Лев Семенович оказался дома! И лишь бы не отказал в просьбе. Ну, а что такого? Ведь под Новый год он Лодьке сам предложил щепотку пороха, чтобы смешать с железными опилками и устроить фейерверк. Конечно, доза была смехотворная и безопасная и были слова «ты только соблюдай осторожность», но ведь и сейчас нужно всего-ничего. Сколько там в зарядах двух патрончиков малопульки? На дне наперстка! А Льву Семенычу Лодька скажет, что решили испытать жестяной самолетик с реактивной тягой, поджигать будут издалека, электрической искрой от батарейки…
Дверь оказалась заперта.
Вот невезенье!.. А почему Лодька решил, что Лев Семенович будет в воскресенье сидеть дома? Небось, пошел на охоту за «фотосюжетами»…
Что теперь делать-то?
Может, скоро придет?
Лодька встал на цыпочки, нащупал на косяке ключ от двери. Он, Лодька, давно уже был здесь свой человек. «Ты, голубчик, если не застанешь меня дома, отпирай и заходи. И включай увеличитель или выбирай книгу, какую хочешь. Только, уходя, оставляй на всякий случай знак, что был здесь…» Лодька так и делал уже несколько раз…
Пустая квартира пахнула навстречу смесью знакомых запахов: химикаты, старые книги, пересохшее дерево половиц… Лодька прошел в дальнюю комнату, сел в кресло. Старые часы с отчетливым щелканьем качали на маятнике тусклый медный блик. Без двадцати одиннадцать. Щелк-щелк…
Потом стало без семнадцати…
Люди и звери смотрели на Лодьку с многочисленных снимков. Кто сочувственно, кто непонятно… Немец с автоматом то ли в страхе, то ли в недоумении округлил влажные губы… Строгая мама Льва Семеновича глядела с осуждением: что это вы там задумали? Сам девятилетний Левушка был, как всегда, спокойно беззаботен, смотрел куда-то в «свои дали». Искорки в глазах. И вообще снимок был очень четкий: каждый волосок был виден в Левушкиной челке, каждая ниточка вышитого на матроске якоря, каждый стежок штопки на коленке рубчатого чулка (Лодька опять вспомнил Альку Фалееву)… А часы вздрогнули и негромко проиграли три четверти часа. Без пятнадцати одиннадцать.
Лодька снова будто раздвоился. Один замороженно сидел сидеть в кресле, а другой (тот, которого «кто-то» дергал за ниточки), сказал ему: «Так и будешь сидеть? Ты же знаешь, где лежит это…»
Лодька знал. Приклеилась к спине липкая жутковатость, но ниточки двигали им уверенно и безошибочно.
«Он же ни о чем не догадается. Это же всего щепотка…»
Двигаясь, как деревяшка с шарнирами, и в то же время словно глядя на себя со стороны, Лодька встал, с натугой отодвинул от стеллажа диван (дохнуло пылью и шерстью пледа). Выдвинул на свет знакомую квадратную корзинку. Откинул скрипучую крышку.
Коробка с пропарфиненными боками и черной надписью «Сокол» лежала сверху. Лодька отогнул скользкий клапан. Ладони были потными, пальцы вздрагивали, но он не замедлял движений. Вот они, серые чешуйки бездымного пороха.
«Ведь всего щепотку…»
Вот идиот! А во что насыпать-то?
Лодька отчаянно зашарил по карманам. Нащупал мятый сложенный листок. Это было письмо Стаси — Лодька, в тот раз, когда прочитал его, положил в карман и забыл… Непослушными пальцами Лодька свернул бумажный желобок — вроде того, что делают курильщики, сворачивая самокрутку. Бумага дрожала, как на ветру. Лодька сцепил зубы. «Не трясись, раз уж взялся…» Он осторожно нагнул коробку над письмом, тряхнул. Серая струйка с шуршаньем скользнула в бумажный изгиб… Ну вот и все! Не мортиру же заряжать! Он завернул бумажный фунтик, сунул в карман, прижал карман к бедру, словно крохотная выпуклость могла всем на свете преступно броситься в глаза. А дальше — коробку в корзину, корзину — за диван, диван — на место. Вот… Сердце резиново толкалось под ребрами. Всё? Все… Удивительно, что в эти минуты не стукнула входная дверь, не раздались шаги, никто не спросил грозным голосом: «А что это ты делаешь?! (хотя казалось: это должно обязательно случиться).
Лодька опять сел в кресло. Люди и звери на снимках смотрели так, будто ничего не заметили. А часы, как оказалось, после боя отстучали всего две минуты… Удивительно, как мало времени надо для свинского дела…
«Но никто же про это дело не узнает! Всего щепотка…»
Лодька встал. Мысленно тряхнул себя и привел нервы в порядок. Правда, казалось, что фунтик с порохом жжет сквозь карманную подкладку бедро, но это именно казалось. Лодька наугад выдернул со стеллажа книгу. Это был том с африканскими романами Жаколио, до сих пор Лодькой не читанными. Вот и хорошо… Лодька принес из прихожей, из стопки со старыми газетами, «Тюменскую правду» недельной давности, завернул в нее книгу. Потом оторвал клок, нашел на столе карандаш, написал на газетном поле: «Я был и взял Жаколио. Л.»
Теперь все получалось абсолютно как полагается: он, Лодик, приходил за книгой. Сразу стало спокойнее.
Снаружи Лодька снова запер дверь, положил на карниз ключ. На грядке с георгинами возилась Эмилия Львовна, недружелюбная сестра фотокорреспондента Гольденштерна.
— Здрасте. Я заходил к Льву Семеновичу, взял почитать книгу, — на всякий случай скал ей Лодька. Эмилия Львовна не ответила, только глянула подозрительно (или так показалось?). Ну и пусть смотрит, бумажный пакетик в глубоком кармане все равно не доступен ее взгляду…
На Стрелке все было так, словно прошло пять минут. И пистолеты по-прежнему лежали рядышком на плахе. Лодька увидел их, и опять застонало внутри. Но он задавил этот стон, деловито подошел к дровяному штабелю, затолкал между поленьями завернутую книгу — чтобы никто не любопытствовал, не лапал. Вернулся к колоде и резко сказал:
— Цурюк, дай спички!
Тот хлопнул губами и протянул коробок.
Лодька при общем молчании вытряхнул спички на колоду, а в коробок осторожно (и без дрожания пальцев) насыпал из бумаги порох. Мелькнула мысль, что он сыплет собственную гибель, но Лодька снова сжал в себе страх, как скользкого, норовящего вырваться зверенка.
— Ну? Этого хватит?
Все сошлись у колоды.
— Этого хватит на три дуэли, сказал Шурик Мурзинцев осторожно, словно он был хирург и предстояла операция.
А Лодька глянул на Борьку: неужели ничуть не боится? У того оттопырилась нижняя губа и на ней блестели пузырьки, но глядел он с храброй усмешкой. А пузырьки на губе ничего не доказывали. Они появлялись и тогда, когда Борька собирался аппетитно закусить…
— Ну, что? Начинаем? — сказал с бодростью Лешка Григорьев (хотя за бодростью, кажется пряталась нерешительность).
«Господи, а ему-то зачем это надо?»
— Конечно! Чего тянуть! — быстро откликнулся Вовка Неверов. — И так сколько времени потеряли…
— Не ври! Я быстро обернулся, меньше часа, — огрызнулся Лодька. Он чувствовал: Фоме все это надо, чтобы отомстить ему, Севкину, за прошлогодний случай, за выброшенный нож (ох, но это же было вечность назад!).
— Я не про тебя, а вообще, — примирительно отозвался Фома.
— Ну-ка, все назад! — приказал Лешка. — Давайте, давайте, пять шагов от плахи. Нельзя торчать под рукой, когда секунданты заряжают…
И все послушались, разом отошли. Славик Тминов — дальше всех, хотя он-то, конечно, думал, что все происходящее — игра…
Лодька с пяти шагов хорошо видел, как Лешка и Шурик отмерили на бумажке равные щепотки, всыпали их в стволы. Потом разорвали Стасино письмо пополам (он не спорил), скатали тугие шарики, забили эти пыжи проволочным шомполом в пистолеты. Все делалось в такой тишине, что слышно было дыхание каждого.
«А ведь может случиться, что через минуту тебя не будет», — словно сказал кто-то Лодьке со стороны. И он мысленно взвизгнул, и обругал этого «кого-то» и себя такими словами, которых никогда не произносил вслух даже наедине с собой… А молчание продолжалось, и чудилась в нем печальная и зловещая торжественность… Но вдруг торжественность эту пробили короткий вопль и удар о землю.
Оказалось, загремел с поленницы Костик Ростович. Он сверху наблюдал, как готовится оружие, тянулся, тянулся и потерял равновесие. Теперь он лежал на животе, раскинув руки-ноги и прижавшись щекой к травинкам — словно прислушивался: все ли в нем уцелело? Сверху на спину бедняге упал сосновый круглячок, но Костик не пошевелился.
Его рывком на ноги, встряхнули. Лешка спросил:
— Живой?
— Ик… кажется да, — кивнул Костик. И добавил, помотав головой: — Да ни шиша, все в норме… — При этом воспитанный мальчик сказал даже не «ни шиша», а более конкретно (видимо с великого перепуга).
Ну, раз так, значит для паники нет причин. Короткая штанина Костика была разодрана, ниже ее багровел изрядный кровоподтек, от него бежала по ноге к белому носку тонкая брусничная струйка. Но штаны добрая мама Костика зашьет, носочки выстирает и даже не побранит милого сына, а лечить всякие синяки и ссадины в компании умели всегда. Славик Тминов привычно выбрал на краю стрелки крупные подорожники, обмакнул в бочку с дождевой водой, налепил Костику на ногу.
— Спасибо, Славик, — вежливо прошептал тот. Наверно, ему было неловко за недавнее «ни шиша».
Костика слегка ругнули за бестолковость, велели больше не лазать наверх и отступились. Потому что пора было заняться главным.
Вовка Неверов отсчитал посреди Стрелки двенадцать очень широких шагов.
— Стрелять по одному разу, — официальным голосом сообщил Лодькин секундант Григорьев. — Тяните жребий. — Кто вытянет короткую спичку, тот — первый… Ну?
Борька подскочил к Лешке и дернул у него из пальцев спичечный кончик. И, конечно, выдернул короткую. Быстро глянул на Лодьку: «Ну, что?» А тому — что? Все равно попадать в Борьку он не собирался, хоть первым, хоть вторым.
— Кто где встанет? — спросил Борькин секундант Мурзинцев. — Будем снова тянуть? Или так выберете?
— Мне все равно, — спокойно, почти с зевком, сказал Лодька. Взял с колоды свой пистолет и лежавший рядом коробок. Пошел и встал у воткнутой среди травинок щепки, спиной к поленнице, с которой только что слетел Костик. И понял, что теперь совсем не боится. Ничего не будет. А если и будет, то пусть…
Он смотрел, как встал на свое место и облизнул с губ пузырьки его бывший друг Аронский. Как он картинно поднял к плечу, стволом вверх, пистолет. «Насмотрелся в кино..» Тут Лодька вспомнил, что надо бы закрыться пистолетом, это позволяют правила. И поднял пистолет к щеке.
— Начинайте! — громко скомандовал Мурзинцев. — Первым стреляет Аронский!
«Значит, это все-таки сейчас случится», — отстраненно подумал Лодька.
И вдруг понял, что краем глаза видит над забором Спасскую церковь. Вернее, верхнюю башенку над колокольней и шпиль с маковкой. «Спасская церковь… Яблочный Спас… Господи, пусть Борька промахнется…» Это была вся его молитва перед смертельной угрозой. Лодька мысленно сказал ее и снова стал смотреть на Аронского.
Борька не спешил. Он покачал пистолет в ладони. Быстро прицелился, опустил ствол, потом поднял снова, прищурил левый глаз и стал целиться. Старательно так (скотина!) и прямо Лодьке в лицо. Лодька не боялся и сейчас. Но противно было видеть, как Борька старается помотать ему нервы, и он стал смотреть выше Борьки — туда, где в очень чистом небе сверкала над крышей сарая зеленая банка. Будто и правда кристалл в Изумрудном городе…
Борька подло тянул время, испытывал его, Лодькины, нервы. Но Лодька все равно не боялся. И удивился, когда ощутил, что по внутренней стороне ноги побежала слабая теплая струйка…
Этого не могло быть! Во-первых, потому что совсем не было страшно. А во-вторых, перед тем, как вернуться на Стрелку, Лодька заскочил во дворе в дощатую будку… И вот все равно!..
Впрочем, ни паники, ни стыда он не ощутил. Струйка пока не касалась штанины, не грозила позорным пятном. Она текла в носок, так же, как недавно текла кровь у Костика. Но Лодька все же опустил пистолет и перехватил его двумя руками внизу живота — будто надоело держать у головы, пока Борька выпендривается и тянет резину.
А может, пора сказать: долго ты будешь вые…
И в этот миг грохнуло! Что-то свистнуло у головы, задев на виске кончики волос. Или показалось? У Борькиного пистолета клубился голубой, как от папиросы, дым. Борька почему-то не опускал оружие. От растерянности, что ли?
Сквозь гуденье в голове Лодька услышал громкий и будто бы обрадованный голос Лешки Григорьева:
— Промах! Теперь очередь Глущенко! Стреляйте, Глущенко!
Значит, всё! Ничего ему, Лодьке, больше не грозит! Грозит лишь бывшему другу Аронскому! Не гибель конечно, однако пусть думает, что гибель! Хотя бы несколько секунд! Пусть испытает то, что Лодька!
Лодька забыл про сырость на ноге. Он поднял пистолет и стал поверх ствола смотреть на Борьку. Он тоже целился в лицо противнику. Лица этого он почти не видел — так, бледное пятно, однако знал, что ему, Бореньке, сейчас ох как тошно! Пусть потерпит, хотя бы с полминуты! Он, Лодька, терпел…
Нет, полминуты — долго… Лодька сосчитал до пятнадцати и чиркнул коробком по головке. Он выдержал момент до отказа. И лишь когда головка почти догорела, обещая шипеньем немедленный выстрел, движением кисти Лодька повернул ствол наклонно вверх. Отдача ощутимо толкнула руку, уши забило звенящими пробками…
А на крышу сарая зелеными искрами сыпались осколки разлетевшейся вдребезги банки…
Казалось, осколки падают очень медленно, и в этой растянувшейся секунде Лодька следил за ними, как за облетающими семенами клена. Потом стал смотреть на ребят. Сквозь тающий синий дымок лица их казались непонятными. Особенно у Лешки Григорьева. Он таращил глаза, раскрывал рот, вытягивал шею и, похоже, что-то кричал. «Пробки» из Лодькиных ушей вдруг выскочили, и он услышал Лешкин вопль:
— Откуда?! Гады! Откуда в стволе пуля!? Мы же не вставляли! Шурик, скажи! Мы не вставляли!..
Бледный Шурик Мурзинцев тоже открывал рот, но не слышно. И быстро кивал…
Ясная догадка пришла к Лодьке сразу. Ну, конечно же! Не хотели ни Лешка, ни Шурик кровавого поединка (не идиоты же в самом деле!) Сделали холостые заряды! (И правильно!) А кто-то (кто?!) все же толкнул в ствол пули. Все это стремительно раскручивалось в Лодькиной голове, и даже мелькнуло сравнение с дуэлью Печорина и Грушницкого, хотя у Лермонтова многое было не так… Но вместе с этими мыслями прыгала и вертелась еще одна — далекая от всякого героизма: Лодька снова ощутил предательскую сырость, скосил вниз глаза и увидел, что темное пятно все же проступило на штанах ниже живота. Вот гадство!
Чтобы не заметили, он быстро подошел к столпившимся у колоды ребятам. Когда стоишь вплотную, на живот тебе никто не глядит…
Лешка осип. И повторил уже с хрипом:
— Кто, я спрашиваю? У какого болвана чесались руки?
И все стали смотреть на Семку Брыкалина по прозвищу Цурюк, других болванов здесь не было.
Тот и не отпирался.
— А чё? — сказал он обычные в трудных случаях слова. И довольно связно объяснил:
— Я думал, про них забыли… Когда Костян с дров полетел… Гляжу, они лежат вон там, в ямке, ну и я… Чё ли зря я их принес? Ну и затолкал…
Лодьке почудилось, что в ушах у него опять пробки после выстрела — такое наступило молчание. В этой тишине Лешка вздохнул полной грудью, зажмурился, снова открыл глаза, медленно отвел руку и со всей силы вмазал Цурюку по роже.
Из носа у Цурюка вылетели большие красные капли. Много. И картечью ударили по штанам Лодьки, который стоял ближе всех.
Лодька не сразу понял, жалко ли ему Цурюка и прав ли перепуганный Лешка. В первый миг он радостно осознал, что спасен.
— Психи вы тут все! — заорал он, пряча за громкостью ликованье. — Я теперь как отстираю штаны?! — Он бросил у колоды пистолет и кинулся к бочке под водосточной трубой. Там он горстями начал плескать воду на брючную ткань, будто пытался смыть бурые, сразу подсыхающие пятна, а на самом деле маскировал прежнюю сырость свежей…
— Да ладно, Лодик, отстираешь, — сочувственно сказал издалека Мурзинцев. — Скажи спасибо, что жив остался…
— Ага, «спасибо»! Мне теперь хоть домой не приходи…
Цурюк сидел у колоды на корточках, прижимал к лицу растопыренные пальцы и скулил. Остальные стояли вокруг и галдели, перебивая друг друга. Фонарик пошел к бочке, достал из кармана поглаженных брюк очень чистый платок, намочил, отнес Цурюку.
— На, приложи к носу…
Цурюк приложил, но продолжал скулить:
— Сами заставили принести, а сами… Я откуда знал, что нельзя?.. Сами сказали: надо, а потом… За что по морде-то…
— Заткнись… — угрюмо сказал Лешка Григорьев.
— Ж… безголовая, — вставил свое слово Толька Синий.
— Всегда лезет, не в ту дыру, — поддержал его Гоголь.
И остальные что-то говорили. Но уже без ожесточения, виновато даже. Постепенно до всех доходило, что не так уж несчастный Цурюк виноват (при его тугой сообразительности). В самом деле, увидел в древесной выемке, недалеко от пистолетов, принесенные им пули, решил, что их забыли загнать в стволы, перепугавшись за Костика Ростовича. Ну и постарался для общего дела. Сообразить, куда приводит лишняя старательность, ума уже не хватило, не тот уровень…
А Лодька из общего перепутанного разговора, сбивчивых фраз, выкриков и ругачки все больше понимал, что про пистолеты знали почти все. Про то, что заряды в них холостые. То есть, думали что они холостые. Оказывается, пока Лодька ходил за порохом, Лешка и Шурик потихоньку объяснили про это каждому, даже Славику Тминову. Чтобы никто зря не переживал (вот почему все и смотрели так спокойно!). Мол, пусть Севкин и Арон выпалят друг в друга, а после этого помирятся. Дуэлянты ведь всегда мирились после поединка, если не сумели угрохать друг друга… Не ведали про такой план лишь Цурюк (ему просто не стали растолковывать, чтобы не начал болтать, балда) и Борька — чтобы думал, будто все по правде. А пули (черт бы их побрал!) забыли убрать с колоды, они там притаились, как в укрытии…
Лодька перестал отряхивать штаны и угрюмо уточнил у Лешки:
— Значит, кроме меня, знали все?
— Ну… не совсем так… — неловко отозвался тот. — Видишь, этот дурак не знал. И противник твой не знал тоже…
— Нет! — непривычно тонким голосом крикнул Борька. Он нехорошо кривил потолстевшее лицо (и опять были на губах пузырьки). — Я тоже знал! Я поэтому и целился прямо! Думал напугать! А мог ведь убить!.. — И он вдруг заревел, так же тонко, будто какой-нибудь третьеклассник. — Я же мог ему попасть в башку… гады…
А Лодька вдруг вспомнил почему-то, как ревел у колонки, окруженный чужими мальчишками Витька Каранкевич. Хотя ничего общего между тем и нынешним событиями не было. Разве что шевелился похожий стыд…
Борька мотнул головой — так, что со щек полетели искристые брызги, — подошел к бочке и стал там умываться, вздрагивая плечами. И, не оборачиваясь, повторил:
— Я же мог убить… из-за вас…
— Ему-то кто проболтался? — хмуро удивился Лешка.
— Я сказал, — небрежно объяснил Фома.
— Зачем? — спросили сразу несколько человек.
— А чтобы он не завибрировал коленками… когда будет целиться в Севкина. Чтобы тот почуял по всей норме, как в тебя целятся на дуэли…
Все помолчали.
— Ну, Фома, ты… личность… — непонятно произнес Лешка.
А Лодька… он просто не знал, что сказать. Он ничего не чувствовал сейчас к Фоме. И только хмыкнул:
— Все не можешь забыть свой ножик…
Фома глянул удивленно:
— При чем тут ножик?
Шурик Мурзинцев сказал:
— Тебе мало, что ли, было истории с банкой? В прошлом году?
Фома скривил губы:
— Сравнил! Глиняный шарик или пуля…
— Шайбочка, а не шарик, — сказал Толька Синий.
— Ну… шайбочка… Там Севкин знал, что ничего не случится, а тут… небось каждая жилка мандражила…
— Нет, Фома, не каждая, — спокойно, даже ласково, — откликнулся Лодька. Пусть понимает, как хочет.
Фонарик заложил руки в карманы, наклонил голову и раздумчиво спросил:
— Вова, а по правде говоря, что тебе надо от Лодика?
Неверов не удивился вопросу. Но ответил коротко и сумрачно:
— Уже ничего…
Костик Ростович стоял рядом с Фонариком, расставив ноги в белых носочках (на левой — гирлянда присохших листьев). Тоже нагнул голову. И вдруг засмеялся:
— А как она разлетелась! Будто взорвалась! Банка…
И все почему-то (кроме Борьки, который все плескался) засмеялись тоже. Но Славик Тминов сразу посерьезнел.
— Лодь, а ты в нее нацелился или просто так попал?
— Конечно, просто так, Славик, случайно. Когда мне было целиться…
Цурюк (он все еще сидел на корточках) отнял платок от вымазанных кровью щек и обвел ребят мокрыми глазами.
— Это была моя банка…
— Иди умойся, — сказал ему Толька Синий.
Цурюк послушался, заковылял к бочке. Но на ходу обернулся и повторил:
— Это была моя банка… — И послышалась в его словах что-то… ну, вроде как про погибшего котенка.
Лодьку резанула жалость.
— Цурюк, я тебе достану другую. Такую же, — пообещал он.
— На фиг мне другая. Эту я у фрицев надыбал, трофей…
Конечно же, кражу компота у немцев Цурюк считал геройским событием своей жизни. И банка была памятью…
— Что поделаешь… Я не хотел, — пробормотал Лодька.
Цурюк, чтобы умыться, отодвинул плечом Борьку. А Борька повернулся ко всем, опять скривил мокрое лицо и выдал сквозь зубы:
— А если бы моя пуля Севкину в башку? И башка — как банка?.. Недоумки…
— Хватит психовать, — неуверенно прикрикнул Лешка. А Шурик Мурзинцев вдруг встряхнулся:
— Стойте! А Борькина-то пуля где? Наверно засела в дровах!
— Ну и что? — сказал кто-то.
— Как что! Свидетельство истории!.. Лодик, ну-ка встань, где стоял тогда…
— Зачем?
— Ну, пожалуйста…
Лодька нехотя встал у воткнутой в землю щепки. Шурик деловито поправил его голову:
— Ты ведь прямо стоял и смотрел перед собой… А Борька целился в лоб…
Лодьку зябко передернуло.
— Свистнуло вот здесь… — он пальцем чиркнул по виску.
Шурик постоял, прицельно глядя мимо Лодькиной головы.
— Подожди-ка… Ну, точно! — Он подскочил к штабелю, дернул на себя толстый сосновый кругляк. — Дырка…
Все, кроме Борьки и Цурюка столпились вокруг. Маленькое круглое отверстие чернело в полене на краю среза. Будто след древесного червя.
— Дайте шомпол, — велел Шурик. Славик Тминов бегом принес от колоды обрубок проволоки. Шурик аккуратно, будто хирургический зонд, ввел проволоку в пулевой канал.
— Ну, не глубоко ушла… Надо, молоток и стамеску. Синий, жми…
Синий, который жил ближе всех (а главное — у него были инструменты) сказал «всегда я да я» и пошел. С ним за компанию — Гоголь.
А Цурюк и Борька всё плескались и фыркали у бочки…
Инструменты появились быстро. Шурик утвердил кругляк на земле, поставил здоровенную стамеску на черную дырку, застучал по рукоятке молотком. От края полена неохотно отошла широкая, с бронзовой корой, щепа. Шурик дернул, щепа отломилась, снявшись с крепкого сучка. След пули в дереве открылся двумя желобками…
Пуля не смогла уйти глубоко, потому что наткнулась на корень крепкого сучка. И расплющилась о него, превратившись в бесформенную амебу. Шурик Мурзинцев осторожно выковырял свинцовую плямбу, качнул на ладони, протянул Лодьке.
— Возьми…
— Зачем?
— Будет амулет. На всю жизнь…
Лодька взял. Никакой злости на эту металлическую кляксу он не чувствовал. Наоборот. «Спасибо, что пролетела мимо…» Он качнул ее так же, как Шурик и опустил в карман ковбойки.
А Лешка Григорьев, стоявший надо всеми, потребовал:
— Ну-ка, принесите кто-нибудь оба пистолета…
Оружие дуэлянтов резво принесли Фонарик и Сидоркин. Лешка подцепил стамеской и рванул проволочную обмотку стволов, оторвал медные трубки напрочь от рукояток. Забросил рукоятки за поленницу, а оба ствола сунул в карман.
— Завтра выкину в Туру… Пока не доигрались до того, что вместо банки чья-нибудь голова…
Лодька не спорил. Борька, который все видел от бочки, тоже ничего не сказал.
Лешка обвел всех глазами.
— И вот что парни. Про нынешний случай посторонним ни слова. А то будет всем в хвост и в гриву. Понятно каждому?
— Да, — тихо ответил за всех Славик Тминов. А Валерка Сидоркин предупредил:
— Только Шурик все равно напишет про это в своей «Летописи».
— Напишу, — согласился тот. — Но «Летопись» хранится под замком и опубликована будет еще не скоро…
(«Летопись нашего квартала» не была опубликована никогда. Но она сохранилась у дочери профессора-физика, преподавателя пединститута Александра Михайловича Мурзинцева, и автор этой книги не раз читал ее, узнавая своих товарищей и себя то в незаметном Славике Тминове, то в Костике Ростовиче, а то и в Тольке Синем. Или даже в главном персонаже «Трофейной банки».)
А над Стрелкой висела солнечная тишина, знойная как в июле. Порхали у полениц бабочки-крапивницы, землянично пахло городской ромашкой, и недавнее событие откатывалось в прошлое, становилось случаем, про который потом не раз будут рассказывать друг другу мальчишки с улицы Герцена — не только в ближайшие, но и в будущие времена… И лишь у Лодьки еще не совсем порвалась с этим событием прямая связь. Хлопчатобумажная ткань штанин задубела от излишней влаги, противно скребла ноги, и брюки выглядели кошмарно.
— Как я в таких пойду домой?
Тогда Вовка Неверов сказал:
— Се… Лодь, давай я отвезу тебя до дома на багажнике.
Лодька подумал.
— Давай…
Расхлябанный велосипед Фомы мирно грелся на дальнем краю Стрелки, никто сегодня не канючил: «Дай прокатиться». Вовка вывел дребезжащего «коня» из-за поленниц на двор. Лодька сел на хлипкий багажник, взялся за пружины седла.
Поехали. По Герцена, потом по Первомайской, по обочине тряской булыжной мостовой, которую давно уже обещали заменить асфальтом. Когда подкатили к мосту, недавно украшенному двумя колоннами со звездами на макушках, Лодька сказал в спину Фоме:
— Вовка, а почему ты меня так вот… не терпишь?
— Это раньше было, — не удивившись отозвался Неверов.
— Ну… а почему раньше? Из-за ножа, что ли?
— Да при чем тут нож!..
— А тогда что?
Вовка ответил не сразу. И Лодька подумал, что не ответит совсем. Но Фома вдруг сказал:
— Не знаю… Завидовал, наверно…
— Кому? Мне?! — Лодька чуть не свалился с багажника.
— Тебе… Кому еще…
— Почему?
— Потому что… ты вот такой…
Вовка, вроде бы, усмехнулся, хотя определить это с точностью было нельзя из-за тряски.
Лодька неловко, но упрямо выговорил в Вовкин стриженный затылок:
— Какой?
— Помнишь, когда ты в том году испугался драться на шпагах?
— Я не испугался! Я…
— Ну, я и говорю: ты испугался не за себя. А я так не умел. За себя бояться умел, а за других нет… И было… противно…
Лодька решился еще на вопрос:
— А сейчас?
— Не знаю, — сказал Вовка Неверов. И вильнул рулем, потому что мост не спеша переходил упитанный серый кот. Хорошо хоть, что не черный…
Мама оказалась дома. И была в хорошем настроении. Таком, что даже сперва не обратила внимания на Лодькины штаны.
— От папы письмо. Хорошие новости…
— Был пересмотр?! — возликовал Лодька.
— Н-ет… пока. Но папу переводят в Салехард. Конечно, тоже не Рио-де-Жанейро, но все-таки…
— У-у… — разочаровался Лодька, ждавший большего.
— Почему же «у»? Все-таки какой ни на есть город. Кино там, библиотека… А главное — порт. Пароходы туда плавают прямо от нас. Можно будет скопить денег и будущим летом вдвоем побывать у папы в гостях.
— Это что же?! Значит, до будущего лета он не вернется?
— Ну… вернется, наверно. Это я так сказала, на всякий случай… Ты мизантроп. Во всем сразу видишь темную сторону… Что у тебя с брюками?
— Ты тоже видишь сразу темную…
— Не юли. Что с тобой случилось?
Сказать полную правду было немыслимо. Но… если уж юлить, то удобнее придерживаться как можно ближе к истине.
— Драчка вышла на Стрелке. Цурюк… то есть Семка Брыкалин, дубина такая, всех довел до ручки своей тупостью. Ну, Лешка Григорьев… помнишь, сосед наш по той квартире… он и вделал Цурюку по фасаду. И неудачно так — у того юшка вдрызг из носа, прямо мне на штаны. Пришлось замывать, да толку-то. Наверно, придется замачивать и стирать…
— Ох и выражения! Что за «юшка»?
— Это из Катаева, «Белеет парус…»
— Катаев был в детстве одесская шпана, хотя и гимназист. Вроде тебя, только ты шпана тюменская…
— Но он стал писателем!
— Кем станешь ты, вилами на воде… Снимай штаны… И рубашку заодно, тоже замызгана… И майку. Ты в ней трубы чистил?
— В футбол играл с камышинскими… Мам, дай заодно и другие трусы, эти я промочил, когда чистил брюки…
— Неряха…
— Нет, я «ряха»… — и Лодька ушел за широкую спинку кровати. Переодеваться…
Потом, в новых трусах и майке, он поскакал в сарайчик, сжимая в кулаке спасенную во время переодевания «пулевую» бляшку. Там Лодька на рельсе-наковальне стамеской обрубил у свинцовой «амебы» лишние щупальца, подравнял края. Получилось что-то вреде старинной монетки — с неровной, но все-таки округлой формой. Лодька с краю пробил гвоздиком дырку, отыскал в на полке моток суровых ниток, продернул. Снова, как на Стрелке, покачал расплющенную пульку на ладони. «Спасибо, что пролетела мимо. Охраняй меня и дальше, ладно?» И надел нитку на шею…
Что ни говорите, а он был герой. Ну, или выражаясь поскромнее, «человек с изрядной долей доблести» (слова из книжки «Осенний десант»). Потому что не дрогнул, выстоял на настоящей дуэли (про штаны не будем, это личное Лодькино дело, которого все равно что не случалось). Дуэль была настоящая, пуля настоящая, а то, что Борька думал, будто заряд — холостой, лишь увеличило опасность… Когда-нибудь, изрядно повзрослев, Лодька поведает эту историю отцу (а заодно, может быть, и маме). И отец, помолчав, скорее всего, скажет: «Конечно, не очень-то умно, однако… достаточно смело…»
Ощущение смелости и победы сидело в Лодьке прочно и увесисто. И… тем неприятнее была виноватость, которая осторожненько так, но не переставая копошилась на донышке сознания. Эту виноватость Лодька в себе решительно задавил и вернулся в дом.
Мама, кажется, все еще переживала Лодькин рассказ.
— Я не понимаю… — она разогнулась над корытом. — Что у вас за компания? С драмкружковскими ребятами, с такими славными, ты что-то не поделил, а с этими, на Герцена, не разлей-вода…
— Бывает, что и «разлей»… — Лодька потрогал под майкой свинцовую бляшку. — Но они вернее и без всякой выпендрёжки… А «славные драмкружковские» сами поперли меня от себя, видать не ко двору… И Борьку от меня оттянули, а потом отпихнули и от себя. Теперь он у разбитого корыта, сам виноват…
— Разве нельзя помириться?
— Не-а… Я не буду. — (Видела бы она, как он целился!)
— Мадридские страсти, — вздохнула мама. — Уж лучше бы ты за девочками ухаживал… Со Стасей-то почему не поладили? Разве она из того же драмкружка?
— Из того же, — вздохнул и Лодька. — Но дело не в этом. Она уехала в Омск, насовсем…
— Вот так новость! — мама опять разогнулась.
— Да… Хорошо, что хоть записку прислала на прощанье… — Лодьку вдруг потянуло на откровенность. Видимо, от всех переживаний. — И хорошо, что я ее прочитал. Записка-то была зашифрованная, а шифр я выбросил. Спасибо Лёнчику, он его запомнил наизусть…
— Что за Лёнчик? Я такого, кажется, не знаю…
— Лёнчик Арцеулов, из лагеря, маленький такой. Мы с ним несколько раз на Пески ходили, я говорил…
Да, в жизни все-таки случаются странные совпадения. Только Лодька замолчал, как снаружи постучали и оказалось, что явился именно Лёнчик.
— Заходи! — Лодька обрадованно ввел его в комнату. — Мама, ну вот он как раз! Этот самый Лёнчик и есть!
Мамино лицо потеплело.
Может быть, ей даже почудилось, что девятилетний Лёнчик Арцеулов похож на ее прежнего Севку — из той поры, когда с ним, с Севкой, было гораздо меньше хлопот (по крайней мере, так это казалось теперь).
Был он, Лёнчик, все в той же матроске, а штаны другие — широкие брюки, в которых он гулял в лагере. На лбу красовалась здоровенная ссадина. Впрочем, она не убавила маминой симпатии.
— Здравствуй, Лёнчик! Хорошо, что зашел…
— Здравствуйте, Татьяна Федоровна, — он светски наклонил потрепанную голову.
— Ты меня знаешь?
— Лодик однажды упомянул, как вас зовут…
— У него знаешь какая память! Как у циркового волшебника! — И Лодька смешался, вспомнив, что Лёнчик просил не выдавать его способности. Но тот сделал вид, что не заметил оплошности. Только глянул с деликатной нетерпеливостью. Лодька понятливо утянул его на кухню:
— Ты просто так? Или по делу?
— По делу… — И Лёнчик стал смотреть на свои сандалии. Во всем в нем была тревожная натянутость.
— Садись… Что с тобой, Лёнчик?
Тот садиться не стал. Намотал на палец галстучек матроски и глянул с печальной озабоченностью.
— Лодик, у тебя найдется какая-нибудь толстая книга? Чтобы хватило на неделю? Только «Два капитана» не надо, я читал…
— П… посмотрим… Да что случилось-то?
Лёнчик отпустил галстучек, заложил руки за спину, отрешенно глянул за окно:
— Дело в том, что меня сейчас выпустили последний раз. Специально к тебе… А потом буду сидеть дома целую неделю.
Лодька понял сразу:
— Ого! За что тебя так?
Ни мама Лёнчика, ни отец никогда не были суровы к ребенку, наоборот…
— За все понемногу, — со сдержанной скорбью признался юный Арцеулов. — То есть за много всего. За развинченный папин бинокль, за лазанье паяльником во включенный приемник, за называние соседки спятившей птеродактильшей… А главное — за тополь…
Лодька и не подумал улыбнуться. Встревожился только:
— Какой тополь?
— В соседнем дворе. Высоченный такой. Сперва ствол у него наклонный, а потом круто вверх… — Лёнчик глянул в потолок. — А в этом верхе… вверху то есть… там развилка. А в развилке застряла Маруся…
— Кошка?
— Да не кошка, а кукла… Федя и Никита сделали парашют. Сложат его и забрасывают в вышину, а там он раскрывается. А парашютистом сделали Марусю. А она не простая кукла, а Катькина, Никитиной сестры, ей четыре года…
— Понятно. Парашют на дерево, Маруся в ловушку, Катя в слезы…
— Такие вопли… Никита и Федя скорее ко мне…
— А почему к тебе-то?
Лёнчик вскинул глаза:
— Ну… если командир…
— Ты в лагере был командир. А теперь-то с какой стати?
Глаза Лёнчика Арцеулова налились удивлением: какая, мол, разница? Лодька быстро сказал:
— Ну, понятно. И тебя понесло на верхотуру!
Лёнчик слегка развел руками, снова глянул за окно и полушепотом объяснил:
— Тут в общем-то ничего такого. Другие ребята лазят спокойно. Только Никита от природы неуклюжий, а у Феди вчера подвернулась нога. Поэтому мне и пришлось… Но дело в том, что я с самого детства уж-жасно боюсь высоты… У меня даже на перилах крыльца кружится голова. Вот и тут… Хорошо, что заранее забежал, куда надо, а то бы… пустил сырость…
«Ну и денек, совпадение за совпадением, — проскочило в голове у Лодьки. — Хотя Лёнчик-то этого не допустил…»
— Значит, полез?
— Да. Катерина же ревела, как паровоз. И Никите влетело бы…
«Вот еще один Фонарик растет на свете…»
— И снял?
— Снял… хотя думал, что обязательно свалюсь. Но только штаны матросские разодрал, теперь уж им конец… И все было бы хорошо, я отдышался потом…
— А почему стало плохо?
— Потому что Катькина мама пришла к нам домой. Говорит: «Спасибо вашему мальчику, он такой герой…» Потом ушла, а папа сразу: ну, выкладывай, как было… Я и рассказал… потому что никогда не отпираюсь, если виноват…
— Да в чем ты виноват-то?! Ты же наоборот!.. Можно сказать, герой…
Лёнчик серьезно кивнул:
— Я сперва тоже так считал… Похоже… А папа говорит: «Ты подумал, что было бы с мамой, когда она подходит, а ты лежишь под деревом со сломанной шеей и не дышишь? Кто для людей важнее? Ты или тряпичная кукла?»
— Ну и… что? — спросил Лодька. И обмер: «Сволочь, а ты подумал про маму? Как бы тебя принесли к ней с прострелянной башкой?..»
«Ну, а что было делать?.. У других, кто дрался на дуэлях, у многих тоже были мамы, — попытался оправдаться он. — Куда денешься, если это… вопросы чести. Когда нельзя быть трусом…» И стал сбивать угрызения дергаными мыслями: «Интересно, а у Пушкина во время дуэли еще были живы родители? Нигде про это не написано… Или я пропустил?.. Ну, хватит изводиться-то, все уже позади! Помоги лучше Лёнкику…»
Лёнчик посопел:
— Папа сказал «подумай». Ну, я и подумал…
— И что?
Лёнчик глянул с беззащитной честностью.
— Ну и… заревел.
— Это понятно, — без тени улыбки сказал Лодька. — И тебя приговорили к заключению?
— Ну да… Папа говорит: это хорошо, что у тебя слёзы, значит, ты уже кое-что понял. А чтобы понял еще лучше, посидишь недельку дома. Будет время для думанья… Я спросил: читать-то хотя бы можно будет? Он говорит: можно. Вот я и отпросился к тебе…
— Идем! — Лодька повел будущего арестанта в комнату. — Смотри! Полное собрание приключений Робинзона! Здесь не только про остров, но и про многое другое!
Лёнчик отозвался вежливо, но скучно:
— Спасибо, но я это уже читал…
— Ты не понял! Это все-все его приключения! Даже про то, как он путешествовал по нашим краям!
— Я знаю. У дедушки есть такая книга. Я читал, когда мы ездили к нему в Молотов…
«О, ёлки-палки! Что же мне с тобой делать?.. Может, сводить к Льву Семеновичу?»
При мысли о Льве Семеновиче опять противно зашевелилась виноватость — та, которую до этой минуты Лодька прятал в самой глубине. Та, что исподволь пыталось подточить его ощущение победы, присасывалась к совести — почти не болезненными, но противными пиявками…
Но сразу, разметав этих «пиявок», рванулось на поверхность, как болотный пузырь, и панически лопнуло отчаянное воспоминание:
«Батюшки мои, а та книга! Жаколио! Она же осталась в дровах!»
Во как замотали его недавние переживания и страхи! Такая вещь вылетела из башки!
— Лёнчик, есть одна книга! Про Африку, про всякие приключения! Только она не здесь! Надо сбегать и взять!
Лёнчик смотрел непонимающе.
— Ну, я забыл ее на одном дворе. Это недалеко, почти рядом с Домом пионеров! — Лодька запританцовывал. — Надо забрать, пока кто-нибудь не нашел и не спер. Пошли!
Лёнчик глянул с сомнением:
— Так и пойдешь? Без брюк?
— О, й-елки-палки! — Лодька подскочил к фанерному, крашенному «под орех» шкафу, дернул дверцу с отслоившейся дранкой…
— Мама! А где мои суконные штаны?
— У Ирины Тимофеевны! — отозвалась через дверь мама. — Я их отдала немного распустить и заново подшить.
— Ну, зачем! — взвыл Лодька. — Они же и так еще нормальные в длину!
— Нормальные, но обтрепанные. Перед школой надо привести в порядок.
Проклиная школу, «порядок», Ирину Тимофеевну и всю свою непутевую жизнь, Лодька дернул с плечиков старый вельветовый костюм. Опять влезать в шкуру пятиклассника? Ну, в прошлом году еще ладно, а на пятнадцатом году жизни… Скандал, да и только. Но больше ничего не было. А книгу-то надо спасать! Лодька натянул штаны. Они были все те же, ну, может, лишь манжеты стали чуть повыше, у самых коленок… Чистой рубашки в шкафу он не нашел, надел на майку курточку от того же костюма. Она оказалась тоже еще почти в пору, лишь слегка давила под мышками…
— Мама, мы с Лёнчиком сбегаем на Герцена! Очень важно!.. — И дернул Лёнчика на лестницу, опередив мамино удивление и вопросы.
Сперва они пустились по Первомайской бегом, но скоро перешли на шаг, однако такой быстрый, что воротник Лёнчика хлопал будто флаг. Лодька объяснил Лёнчику про книгу: мол, навещал приятелей на старом дворе и забыл там.
— Я ее еще сам не читал. Ну, сперва почитай ты, раз такое дело, а потом уж я… Ты ведь разбираешь старую грамматику с разными там ятями?
Лёнчик на ходу пожал плечом: что за вопрос… Потом слегка обогнал Лодьку, глянул в лицо:
— Лодик… ты никому не говори, что меня… ну, велят сидеть дома…
— Да ладно!.. Хотя что тут такого?
— Ну… стыдно же… — горько выдавил Лёнчик. — Меня раньше никогда не наказывали. Совсем…
— Без этого не проживешь, — умудренно утешил девятилетнего Арцеулова Лодька. — Только чего тут стыдного-то? Не отлупили ведь!
— Все равно… Хоть какое наказание стыдно. Всякое…
— А вот и не всякое! Бывает наоборот. Даже как награда за храбрость!
— Это как? — не поверил Лёнчик. И глянул с надеждой.
— Вот, например, раньше… Лермонтов дрался с одним французом, де Барантом. И его, Лермонтова, посадили на гауптвахту. И все считали, что это почетно, навещали его там, сочувствовали… Лёнчик, я тебя тоже навещу. Меня пустят?
— Наверно… Думаю, да! Конечно! — взбодрился Лёнчик.
— Вот… И я постараюсь тебя отпросить, чтобы выпустили пораньше.
— Не… наверно не отпустят.
— Почему?
— Я же не Лермонтов. И меня не за храбрость…
— А за что?
— Папа сказал: за безголовость…
Лодька сказал с печальной ноткой:
— Видимо, храбрость и безголовость часто бывают рядом. А куда деваться?
— Я не знаю…
«И я не знаю», — подумал Лодька.
Книга, к счастью, оказалась на месте. А Стрелка была пуста, звенела тишиной, пахла нагретыми солнцем дровами. Сиротливо торчал над сараем лишенный банки шест. А больше ничего не напоминало об утренних событиях.
«Ну, и ты забывай», — сказал себе Лодька.
«Ага, забудешь… Это на всю жизнь…»
Когда шли со Стрелки через двор, Лодька увидел на крыльце Лешку Григорьева (своего «секунданта»!).
— Лёнчик, подожди. Я только спрошу вон того… человека…
Лешка заметил, как подходит Лодька, и ждал на ступенях. Будто, заранее предвидел этот разговор.
— Леш, — сказал Лодька. — Я хочу задать вопрос… Ладно, все затеяли то дело. Особенно Фома… Но тебе-то зачем это было надо?
«Ведь мы же… — хотел он еще сказать, — мы же… ну, если не совсем друзья, то все же были близкие соседи. Вместе книжки читали иногда. Ты мне про свою знакомую Ленку Черкизову говорил, я тебе свои стихи показывал. Ты мне марки с самолетами и орденами подарил… А теперь…» Но он ничего больше не сказал, потому что стало щекотно в горле и горячо в глазах. (Это на пятнадцатом-то году жизни! Детский сад!)
Однако Лешка понял его с одной фразы.
— Лодик, я знал, что ты про это спросишь… Я согласился ради тебя.
— Чего?! — Лодька брызнул возмущенным взглядом.
— Ну да. Чтобы никто не считал тебя трусом. И ты сам не считал… Чтобы уважал сам себя. И другие… Я же знал, что ты не дрогнешь…
— Откуда ты знал?! А если бы я струсил и сбежал? Ты бы презирал меня всю жизнь, да?
Лодька стоял перед Лёшкой — тощий, взъерошенный, в рыжих штанах с расстегнутыми у колен манжетами, в тесной курточке с детским значком «Юный натуралист» (в позапрошлом году всем в классе дали за работу в Саду пионеров). Стоял и ждал ответа — непонятно какого и непонятно зачем.
Лешка сказал по-взрослому, даже слегка утомленно:
— Да с какой стати? Какое у меня право презирать? Все мы иногда сдаем позиции…
Наверно, Лешка считал, что он тоже сдал позиции. Потому что в этом году не стал поступать в институт — с троечным аттестатом шансов было немного. Он договорился в школе и остался в десятом классе еще на год, чтобы в будущем году получить аттестат, какой надо (в те времена разрешалось такое). Решение было разумное, но, конечно же, не героическое. Тем более, что из прежних друзей-ровесников остался теперь в Тюмени только Шурик Мурзинцев. Атос и Вовчик Санаев уехали поступать в свердловские институты: Вовчик — в медицинский, Атос в юридический…
Лешкин ответ (беззащитный какой-то) обезоружил Лодьку. И чтобы замять прежний разговор, Лодька сказал:
— Вчера читал до ночи «Робинзона». Подарок Атоса…
Лешка кивнул. И вспомнил:
— Недавно была от него телеграмма родителям. Сдал сочинение, устный русский и историю на пятерки… — И усмехнулся: — Да, если бы Атос был здесь, он бы эту затею с дуэлью не позволил. Потому что знает законы…
— Может, он потом станет министром… этой… юстиции… — заочно польстил Атосу Лодька.
(Игорь Степанович Атусов не стал министром. Но через много лет он приходил на встречи с одноклассниками в синем прокурорском мундире с генеральскими звездами на погонах. Говорят, в него два раза стреляли — и те, кому он не давал воровать, и те, кто хотел, чтобы он объявил ворами ни в чем не виноватых людей… Но это было много позже. А там, на старом дворе улицы Герцена, в августе пятьдесят первого, никто не ведал своего будущего…)
Лодька пошел провожать Лёнчика до его дома. На всякий случай — книжка-то в руках у Лёнчика редкая. И чтобы не оставлять его так сразу в грустном ожидании ареста.
Впрочем, Лёнчик уже не грустил. Он развернул книгу и с тихим восхищением разглядывал разноцветную, с позолотой, обложку, где красовались всадники-бедуины, пальмы, барханы, окутанные пушечным дымом форты и белеющие в песке верблюжьи скелеты…
— Лодик, я и сам бы теперь из дому не вылез, пока не прочитал бы…
Но у своей калитки он снова попросил:
— Ты все-таки не говори никому, что меня заперли, ладно?
— Честное слово, — пообещал Лодька. И пошел домой, размышляя с печальной усмешкой о странной и разнообразной природе стыдливости у непохожих друг на друга людей. Маленький Арцеулов стыдится своего заточения. Лешка Григорьев — добровольного второгодничества в десятом классе. Вовка Неверов — того, что умеет бояться только за себя, не за других. А ему, Лодьке, неловко за свою детскую одёжку (хотя никто на него ни разу не взглянул)… Впрочем, Лодька понимал уже ясно, во всю ширину и глубину, что эта его нынешняя стыдливость — капля по сравнению с настоящим и великим стыдом, который ждал его в скором времени.
И никуда не денешься…
То есть он, конечно, еще говорил себе, что «да ну, ерунда, чего ты мылишь себе извилины» и «подумаешь, одна щепотка», и «что было делать, раз не было выхода»… Но отчетливо знал, что если тогда выхода не было, то сейчас он был. Простой и единственный. И такой, при мысли о котором бросало в дрожь.
Никогда он не решиться. Потому что это — хуже, чем ждать Борькиного выстрела. Потому что такой стыд ужаснее страха.
А еще ужаснее, тошнотворнее, было жить и молчать. Потому что придется отворачивать глаза от всех. От Лёнчика, простодушно сказавшего: «Я никогда не отпираюсь, если виноват». От мамы. От папиной фотографии. От себя самого в зеркале. И (вот ведь жуть!) от Льва Семеновича, когда придешь за новой книгой… Или уж больше не ходить? Вернуть ту, что у Лёнчика, и с концом… Но это все равно не спасение. Потому что свинцовая бляшка на груди будет кусать кожу: доблесть не может быть замешана на обмане.
Такой амулет, чего доброго, станет не защитой, а наоборот. И может повредить в жизни чему угодно, даже… даже папиному возвращению. Лучше уж снять…
Тьфу ты, разве можно верить всяким приметам! Все равно, что в первом классе, когда боишься запнуться левой ногой, или когда, чтобы не вызвали к доске, макаешь в непроливашку палец, а, увидев на улице белую лошадь, передаешь хлопком первому попавшемуся «горе»…
Сразу встал перед ним Юрик. Будто глянул чистыми, как у Лёнчика, глазами. Нет сомнения, уж он-то, Юрик, сказал бы сразу: «Севка, ты что! Лучше признаться, пока не поздно…»
«А откуда ты знаешь, что он так сказал бы? Вы были знакомы всего один день…»
«Разве это важно — день или год? С Борькой знали друг друга с детского сада, а чем кончилось… Гад он, Борька, все из-за него!..»
«Да не ври! Из-за тебя самого!»
«Но не было же выхода!»
«Опять врешь! Был простой выход. Вернулся бы на Стрелку и сказал: «Не достал я порох». Но испугался: решат, что струсил… А ведь так или иначе струсил, потому и полез в корзину за порохом. Потными пальцами… «Всего одну щепотку»… Да хоть одну крупинку! На краденном порохе не бывает честных поединков. И нечем тебе гордиться…»
«Да не хочу я гордиться! Только бы на душе не было муторно!»
«А все равно будет! Пока порох считается краденым. Сделай, чтобы не считался… Знаешь — как…»
Ага, «сделай»! Иди, заставь себя… Лучше уж снять с шеи расплющенную пулю… Но если снимешь незаконный амулет, разве снимешь свинцовую виноватость?
— Мама, — сказал он, — мне надо сходить еще в одно место. Срочно…
— Ты носишься туда-сюда как угорелый. Никуда не пойдешь, пока не съешь хотя бы тарелку супа.
— Ну, ма…
— Посмотри на себя! В этом костюме особенно видно, какой ты скелет…
— Я же не виноват, что нет другого!
— Другого скелета?
Господи, тут выть хочется, а она еще и шутит!
— Ма-ма!.. Мне очень надо! К Льву Семеновичу! Обсудить один вопрос!
— Куда они денутся за пятнадцать минут? И вопрос, и Лев Семенович… Марш за стол.
Иногда чем меньше споришь, тем быстрей обретаешь свободу. Лодька торопливо глотал жидкий куриный суп и молил судьбу, чтобы мама не вспомнила про второе. Впрочем, его кажется, не было: кончились деньги, а до новой маминой зарплаты еще ого-го…
Мама спросила:
— Что за дела у тебя с Львом Семеновичем?
«Ну, разные дела… Насчет книжек… Он обещал мне дать на время старый аппарат, чтобы я поучился… Надо спросить рецепт проявителя для Шурика Мурзинцева… А еще…» Ох, опять надо врать…
Лодька глянул мимо маминого плеча, в дверь кухни. Там была другая дверь, открытая в Лодькину комнату. И виден был его стол, а над столом — снимок с полярными птицами. Тот, что подарил Лев Семенович. Лодька стал смотреть в тарелку и считать в супе редкие кружочки жира. Потом сказал:
— Мне надо… признаться ему в одном деле… в паршивом…
— Боже мой. Что ты натворил?
Лодька сосчитал еще несколько жиринок.
— Я… стащил у него порох…
Сразу стало ужасно И… в то же время легче. Потому что отрезался путь назад…
Конечно были всякие мамины слова. Охи и возмущения. Требования «немедленно рассказать все начистоту». И «до чего ты докатился!» И «что скажет папа!» И «дальше один путь — в колонию!» И «мало несчастий с отцом, так и ты…» И «это всё твои приятели с этой вашей Стрелки…»
В общем — первый неизбежный шквал. Лодька вынес его с опущенным в тарелку носом. Мама сделала передышку, помолчала и велела:
— Отвечай! Что ты молчишь, как деревяшка!
— Что отвечать?
— Объясняй, как это было!
— Я ведь уже объяснил…
— Я ничего не поняла! Как ты мог пойти на такое?.. И зачем вам порох?!
Опять же сказать все, как есть, было невозможно. Не хватало еще, чтобы мама представила себе его бледный труп с дыркой во лбу! И Лодька повторил снова: хотели испытать жестяную модель самолета и нужно было горючее, и он, Лодька, обещал, а Льва Семеныча не оказалось дома, и вот… некогда было ждать…
— Срам какой… А с чего ты взял, что он дал бы тебе, мальчишке, порох? Боеприпас!
— Ну, давал же он раньше, для салюта… Щепотку…
Мама сказала, что у Льва Семеныча, видимо, такой же мальчишечий сквозняк в голове, как у Лодьки и его приятелей… То есть нет, она не хотела так сказать, но… Видимо, Лодька просто сумел заболтать этого занятого, замученного срочной работой человека и… вообще виноват во всем именно он, Лодька… И теперь придется разговаривать с ним по-иному, и…
Лодька понял, что грядет второй шквал, и это было уже чересчур…
— Мама… Ну, ты ведь уже все сказала. Я все это знаю: кто я и какой… Поэтому и решил признаться. Ну, сам же решил…
Мама замолчала. Похоже, что вдруг взглянула на дело с другой стороны. Ну да, сын сделал ужасную пакость, но… все же не банковский сейф взломал (хотя принципиальной разницы нет!) и, главное, терзается, значит, остатки совести еще есть. Другой бы благоразумно промолчал…
Мама села на табурет у окна, сложила руки на переднике.
— Ты меня уморишь…
— Не… я постараюсь не умо… это… не уморять.
— Помолчи!
— Ага!
— Ну что ты молчишь! Отвечай, что собираешься делать?
— Пойду, скажу ему…
— Не «ему», а Льву Семеновичу…
— Ну да… скажу ему все, как было…
— Ты понимаешь, что это неважно: украл ты бочонок пороха или щепотку. Все равно ты совершил вероломство.
— Чего?
— Не «чего», а вероломство. То есть сломал доверие. Лев Семенович доверил тебе свой дом, как близкому человеку, а ты…
Это было уже через край! Никакого вероломства он не совершал. Ну да, черт его толкнул под руку, но ведь ему же, Лодьке, и стало хуже всех… И зачем такие слова… Лодька чуть не заревел (уже не впервые за нынешний день).
— Я пойду… — сипло сказал он и отодвинул тарелку. — Спасибо. — И встал.
И почуял, что маме жаль его.
Почуять было нетрудно. Четырнадцать лет живут вместе, научились угадывать, у кого какие шевелятся струнки.
— Иди, иди, радость моя… Ох и бестолочь ты все-таки…
— Это правда, — чуть улыбнулся Лодька.
— Что правда?
— То что радость… А что бестолочь… наверно, тоже…
Мама смотрела как-то чересчур внимательно. И чуть ли не с болью.
— Мам, ты чего?
— Думаю… Наверно, дело в том, что ты все еще совершеннейший мальчишка.
— Ну… а кто я? Всего четырнадцать лет…
— Вот видишь! Когда тебе надо, ты шумишь: «Мне пятнадцатый год!» А, когда в кусты, — «мне всего…»
Лодька слабо улыбнулся:
— Это как выгодней… Мама, ну ты чего?
— Сядь…
Лодька брякнулся на табурет, словно пнули под коленки. И смотрел на странное мамино лицо. А она смотрела на тикающие у дверей ходики.
— Севка… Наверно, сейчас не тот момент, чтобы говорить про это. Но раз уж так случилось. Все равно когда-то надо…
— Мама, что?! — Лодьку полоснуло нешуточным страхом.
— Да не бойся, ничего плохого… Просто так получилось. В сорок первом году, здесь уже, в Тюмени, тебя надо было определять в детский сад, а маленьких почему-то не брали, только тех, кто с тридцать седьмого и старше. Ну, я и «потеряла» твое свидетельство о рождении. А когда выписывали копию, указала год не с восьмеркой на конце, а с семеркой. Ты был мальчик неглупый, буквы знал уже, сошло…
— С ума сойти… — Лодька лег щекой на клеенку стола. Что еще сказать и как отнестись к услышанному, он понятия не имел. Спросил наконец:
— А папа знает?
— Конечно. Я ему сказала…
— А он что?
— Ну… ничего особенного. Решил, что придет время получать паспорт, тогда разберемся… Но вот, получилось раньше…
Стало тихо.
Мама молчала. И Лодька молчал. Потом поморгал, оторвал от липкой клеенки щеку. Спросил угрюмо:
— Это что же? Значит, у меня украли год жизни? — Он чуть не сказал «ты у меня украла», но прикусил язык.
Мама подошла со спины.
— Глупый ты… Ничего у тебя не украли. Скорее уж подарили. Ведь все, что ты успел на свете: какие книжки прочитал, что в школе выучил, какие стихи написал — все осталось при тебе… И лишний год жизни впереди…
«И детства», — мелькнуло у Лодьки. Светлым зайчиком. Вроде как от «пятачкового» зеркальца… Он вспомнил Лешку Григорьева и сказал уже другим тоном, даже чуть дурашливо:
— И на второй год имею право остаться. По закону…
— Я вот тебе останусь! — Тут же привычно вскинулась мама. — Шалопай!.. И… не думай, что скидка на год, делает меньше твои грехи! Отправляйся к Льву Семеновичу немедленно!
— Ох… — сказал Лодька. Все вернулось на свои места. А потом подумалось малодушно: «Может, достаточно того, что признался маме?» И даже попробовал снова пошутить:
— А что, если не сейчас? Раз в запасе целый год…
— Ты мне еще порассуждай… нашелся Прометей, похититель огня.
Лодька вспомнил, как настоящему Прометею злой орел в наказанье клевал печень, и опять загрустил. Нет, пусть уж сегодня, сразу. Тяжесть с души — делу конец…
— Ладно… Только вдруг его опять нет дома?
— Дома, дома, — «утешила» мама. — Утром он вместе со мной встречал малышей, делал снимки. И сказал, что до ночи будет проявлять и печатать… Только вот не знаю, подходящее ли у него настроение для беседы с тобой. Был он какой-то озабоченный…
— Ну и что? Я ему помогу печатать… если не прогонит на веки веков…
— Если прогонит, правильно сделает… Но он говорил, что у него еще какое-то дело именно ко мне. Только не успел объяснить, подошли автобусы…
— Что еще за дело? — ревниво взвинтился Лодька.
Мама посмотрела оч-чень внимательно:
— Не знаю… Надеюсь, ты не собираешься снова затевать дуэль?
Лодька вздрогнул. Но, конечно, мама вспомнила давнюю, несостоявшуюся дуэль с майором по фамилии Кан, которого Севка вызвал на поединок из-за нее, из-за мамы…
Как ни крутись, а надо идти. И все внутри у Лодьки опять противно застонало.
— Я… пошел…
— Ступай, — сухо сказала мама. — И передай Льву Семеновичу, что, если он вздумает взгреть тебя ремнем, я заранее одобряю эту меру…
— Передам, — буркнул Лодька. Хотя было не до шуток.
На Казанскую Лодька отправился тем же путем, что и в прошлом году, когда шел к Льву Семеновичу впервые. По логу вдоль Тюменки. И все было, как тогда. Так же громоздились по сторонам заросшие бурьяном, коноплей и полынью откосы — с кривыми заборами, деревянными домами Городища и дремучими тополями наверху. Так же вырывались из травяных джунглей и носились над водой стайки воробьев, а вода журчала, переливаясь через всякое полузатопленное в ней барахло. Она слегка пахла стоками от Железнодорожной бани, но это не портило теплую ласковость послеобеденной августовской поры.
Да, все, как в год назад. За исключением мелочей — На Лодьке была не ковбойка, а вельветовая курточка, и не брезентовые полуботинки, а прорезиненные тапочки, которые назывались «спортсменки». Но пустяшные различия напрочь стирались тем грандиозным сходством с прошлогодним августом, которое не умещалось в голове: ему, Лодьке, как и тогда, было тринадцать с половиной лет!..
Он до сих пор не понял — радоваться этому или огорчаться? Можно было рассуждать так и так. Но… как ни рассуждай, а факт оставался фактом, и его неоспоримость окутывала Лодьку какой-то вязкой ошарашенностью… И ошарашенность была бы еще чувствительной, если бы вместе с ней не сидело в Лодьке угрюмое ощущение виноватости и стыда. И понимание, что скоро этот стыд станет еще сильнее — когда придется выдавливать из себя признание…
Вот в таком смешении чувств Лодька двигался у края журчащей воды, а иногда (сняв спортсменки) и по щиколотку в ней — это в минуты, когда приходила короткая успокоенность с мыслями, что все в конце концов перемелется и завтра жизнь пойдет уже как обычно. И ободряюще искрились в мелкой воде серебристые пивные пробки…
Вот при одном таком «успокоении» Лодька вдруг увидел, что справа, от Орловской улицы, по крутой тропинке среди репейников спускается Борька. Явно навстречу ему, Лодьке. И он спустился, и в самом деле пошел навстречу по берегу, и они остановились друг против друга. Борька быстро глянул в Лодькино лицо, а потом стал смотреть мимо.
Не зная, что сказать, Лодька спросил:
— Ты чего это… здесь?
— За тобой шел, — сипловато ответил Борька. — Сперва по верху, а теперь… вот…
— Зачем?
— Ну… давай поговорим, что ли…
— Ну, «что ли поговорим», — спокойно сказал Лодька. Все это его сейчас мало волновало. И сам Борька, и предстоящий разговор. Потому что — о чем говорить-то?
— Лодь… я же правда не знал, что в поджигах пули.
— Это понятно, — усмехнулся Лодька. — Потому и был такой храбрый…
— Дело не во мне. Это Фома придумал. Пусть, говорит, Севкин перетрухнет, ему полезно… Он такая сволочь.
— Он то? Вовсе нет…
— Ну, тогда, значит, я… — без жалости к себе выговорил Борька. — Но… не я же придумал эту дуэль. Я даже не знал… про пули… Фома уже потом шепнул…
— Борь, при чем тут дуэль? — грустно отозвался Лодька, вспомнив про всё.
Но, вспомнив, он не ощутил прежней злости на Борьку. Даже… наоборот. Что-то вроде жалости. И, в конце концов, они во многом виноваты оба.
Борька своим разлапистым ботинком ударил по валявшейся в береговой траве жестянке и смотрел, как обрадованные струйки ворочают ее на песчаном дне. А лицо было… такое…
Лодьку вдруг будто качнуло к Борьке. Словно это был прежний Борька — из той поры, когда мастерили для Матвея Андреевича мозаику с золотой рыбкой. Но… тогда Борька был на погода младше Лодьки, а теперь на полгода старше. Это в общем-то ничего не значило, и все же такая мысль, скользнув змейкой, как-то придержала Лодьку. А Борька… он как бы перехватил воспоминание Лодьки о рыбке и учителе.
— Ты знаешь, Матвей Андреевич совсем плох. Говорят, недолго осталось…
«И ты скажешь: откинул копыта. Как про Зину…» — мелькнуло у Лодьки. Хотя ясно, что ничего такого Борька не сказал бы. Лодька вспомнил:
— Я видел его в Падерино, когда ездил в лагерь, он там жил на даче. Хотя и с палочкой был, но на ногах…
— Ну а теперь… вот… — Борька вскинул коричневые круглые глаза. — Лодь, а давай, как раньше, а? Будто ничего у нас не было… Ну, зачеркнем всё…
Лодька медленно помотал головой.
— Не получится… Это ведь не картинка на бумаге, как зачеркнешь… Это как стеклянная банка. Разлетелась на осколки, не склеишь…
— А тогда… — В Борьке дрожала напряженная надежда. — Ну, давай тогда, чтобы всё по новой… а? Будто познакомились сегодня…
«Да уж, познакомились», — подумалось Лодьке. Но досады на Борьку не было ни капельки, и если «по новой»… может, и правда что-то получится?
По крайней мере, неловко было говорить «нет».
— Ну, давай, — сказал он, стараясь, чтобы это не прозвучало совсем равнодушно.
Борька мигнул и протянул слегка растопыренную ладонь. Лодька, глядя на нее, дал свою. Он обменялись рукопожатием. Было оно слегка вялым (с Лодькиной стороны), и все же Борька остался, кажется, доволен. Встряхнулся:
— А ты куда идешь?
Лодька сразу вспомнил, куда он идет.
— К одному человеку… по одному делу… — И всем своим видом показал, что намерен идти без попутчика. Борька понял.
— Тогда… скоро увидимся, да?
— Конечно… — Лодька постарался произнести это с теплой ноткой. И стал надевать спортсменки…
(Сразу следует сказать, что «по новой» не получилось — так же, как не получилось бы «склеить осколки». Лодька и Борька встречались на Стрелке, гоняли в одной команде футбольный мяч, иногда заходили даже во двор Дома пионеров поиграть в городки, и там им по-приятельски улыбался Аркаша Вяльцев. Даже как-то лазали в одной компании в Городской сад за мелкими, уже подмороженными яблочками. Но все это не вдвоем, а вместе с другими. Та прежняя ниточка понимания и желание быть друг с другом, больше не возникали…
Матвей Андреевич умер в конце сентября, накануне Борькиного дня рождения. Это само собой решило вопрос — идти ли Лодьке к Борису в гости. «Гостей» и не было: какой там праздник, если такое печальное событие. На траурном собрании в школьном зале Лодька и Борька стояли почти рядом, но не «вместе». И печаль их была не общая, а у каждого своя… И потом они существовали недалеко друг от друга, но каждый по себе — видимо, понимали неизбежность такого вот жизненного поворота.
После школы Борис Аронский уехал учиться в Омск, потом стал известным инженером-нефтянником, а с Всеволодом Глущенко они больше не встречались.
Лодька и в школьные, и во взрослые годы думал о Борьке без обиды, стараясь вспоминать все, что случалось хорошего (и ведь случалось немало!) И не взвешивал уже в уме, кто больше был виноват… Что было — то было. Правда, порой делалось грустно…
Впрочем, все это происходило уже как бы позади новых и неожиданных событий, которые начались в тот же день, после встречи в логу.)
К дому на Казанской Лодька подошел, как приговоренный к эшафоту. Ноги двигались автоматически. Однако же двигались, и он оказался во дворе, перед дверью. Руки тоже двигались — он подергал проволоку (и при каждом дерганье сердце падало в желудок). Дверь привычно лязгнула и отошла.
В прихожей сильнее обычного пахло проявителем и фиксажом — из приоткрытой дверцы кладовки-лаборатории. За дверцей зловеще рассеивал красный свет фотофонарь.
На фоне этого света возник, будто Мефистофель, тощий Лев Семенович Гольденштерн.
Видимо, у Лодьки был такой покаянный вид, что Лев Семенович сразу спросил:
— Лодя, с тобой что-то случилось?
— Случилось… — И Лодька ощутил, как уши наливаются краснотой, будто впитывают свет горячего фотофонаря.
— Подожди… Я кажется догадываюсь! Ты, наверно, потерял книгу, которую взял утром! Да? Ну, не убивайся так. Их еще много, книг-то… И вообще, как говорится, утрата материальных ценностей не должна служить причиной душевных потрясений…
Лодька зажмурился.
— Лев Семенович, я не терял книгу, я… — И будто ухнул головой в ледяную бочку, как Славик Тминов зимой: —…я украл у вас порох…
— Что?! — изумленно воскликнул Лев Семенович. Его всегда высокий голос прозвучал сейчас особенно тонко.
— Да… — выдохнул Лодька.
Лев Семенович взял его за плечи. Привел в комнату. Сел на стул, Лодьку поставил перед собой — тощего мальчишку в потрепанном вельветовом костюме, с обмякшими плечами, повешенной головой и ушами, которые теперь горели сами, как два фотофонаря.
— Так… По порядку… Ничего не понимаю. Излагай.
И Лодька (почти счастливый от того, что, несмотря на весь ужас, черта преодолена) стал излагать. Про жестяной самолетик, который надо было испытать; про то как пообещал достать порох для «горючки» и побежал сюда; про то, что пришел и «жду, жду, а вас нет, а ребята там, наверно, думают, что я наболтал и смылся… ну я и подумал: всего-то щепотку…»
— М-да… — Лев Семенович поскреб ногтем впалую щеку. — Ситуация… Вообще-то я сам виноват: нельзя оставлять боеприпасы в столь доступном месте…
Лодька тихо спросил, глядя в пол:
— Лев Семенович, мне теперь больше не приходить, да?
Тот встряхнулся:
— Что?.. А! Терзанья, написанные на твоем лице, по-моему, вполне искупают твой грех… Да и кто из нас без греха? Помню, я как-то стащил из аптечки гостившей у нас тетушки… н-ну, один лекарственный препарат… для изготовления адской смеси, рецепт которой узнал у старших ребят в школе. И смесь великолепно сработала, приведя в негодность кухонный шкаф и в затяжное заиканье домработницу Полю… При этом, в отличие от тебя, я не испытывал раскаяния и признался лишь перед лицом неопровержимых фактов.
— Попало? — не удержался Лодька.
— Н-ну… папа был очень гуманный человек и препоручил исполнение приговора маме, а она попросила у Поли веник… — Лодька понял, что Лев Семенович смотрит ему за спину, там висел снимок Левушки. Лодька оглянуться не посмел, но понял: что надо идти до конца. Пробормотал:
— Моя мама сказала, что если вы вздумаете взгреть меня ремнем, она это дело вполне одобряет… — И мелькнуло даже: «А вдруг по правде?»
Лев Семенович высоко возвел брови.
— Постой… Значит, ей известно про этот случай?
— Ну, да… я ей рассказал… когда зацарапалось внутри.
— Значит, это она послала тебя ко мне?
— Вовсе нет, — с оттенком печальной гордости откликнулся Лодька. — Я сам… А это… про ремень… она сказала вслед.
— Ремень — прерогатива родителей, — усмехнулся Лев Семенович. — К тому же, я противник таких мер. Своего сына не шлепнул ни разу…
Словно темная бабочка пролетела по комнате. И чтобы отвлечь Льва Семеновича от печальной памяти (и чтобы сразу все довести до конца), Лодька горько признался:
— А еще она сказала, что это… вероломство…
— Что?
— Ну… раз вы доверили мне ключ, а я этим воспользовался… вот так… Вероломство, да?
Лев Семенович снова поскреб щеку. Глянул внимательно и как-то длинно.
— Это уже философия… Мама, по-моему, перегнула с терминологией… Скорее, это называется «мальчишечья дурь». Тем более, что мы всё выяснили и претензий к тебе у меня нет…
Лодька просиял. Внутри, конечно, а снаружи оставался грустным и пристыженным.
— Лев Семенович, а если их нет, то… можно я еще…
— Что?! — изумился он. — Еще порцию пороха?
— Нет, что вы! Я только еще спросить… Можно… если вы на меня сильно не злитесь… чтобы считалось, что этот порох вы мне подарили? Потому что… — (Ох, как ужасно глупо и по-младенчески! Будто в рассказе про огурцы… Нет, лучше бы провалиться…)
— Что «потому что»? — спросил Лев Семенович с живым интересом.
— Говорят… что, если порох краденый, не будет удачи. То есть, победа не считается…
— Лю-бо-пытно. Кто это говорит?
Лодька опять засветился ушами.
— То есть… мне так кажется…
— Постой-ка! А что за победа? Ты про ваше испытание? Про самолет? Там никого не подпалило, надеюсь?
— Да никого, — уныло сказал Лодька, понимая, что опять влип.
— Ну-ка сядь, дитя мое… — Лев Семенович усадил его перед собой на скрипучий стул с резной спинкой. — У меня, друг мой, впечатление, что ты изложил события не до конца… Или вообще не ту версию. А?
Лодька крепко взялся за сиденье. Посмотрел в окно, за которым желтел первым осенним листом густой клен.
— Не ту… версию. Я расскажу… Только после этого вы меня точно вышибите вон…
— Посмотрим… — задумчиво пообещал Лев Семенович.
— И еще… маме ни за что не говорите про это, ладно? Я ей сам как-нибудь потом… А сейчас у нее, наверно, что-нибудь с сердцем случится…
— Лодя, ты меня пугаешь, — очень серьезно сказал Лев Семенович.
— Да нет. Теперь уж пугаться нечего. Только… Ну, в общем, вот… — Все так же глядя на желтый лист, Лодька стал рассказывать полную правду. Про драматический кружок, ссоры и обиды. Про Стасю и ее письмо. Про скандал с Борькой и неожиданный вызов. И схитрить, умолчать про то, как он обозвал Борьку, Лодька не сумел. А что услышал от Борьки в ответ — сказать было нельзя: пришлось бы всё объяснять про отца. И он скомканно проговорил:
— А Борька в ответ сразу же такое… что я… Ну, не могу это повторить. Нельзя…
Прозвучало, кажется, неубедительно. И он понимал, какой скотиной Лев Семенович теперь считаеть его, Лодьку.
— Но я совсем не думал ничего такого про евреев! Ни капельки! Я… просто не знал, как его еще пронять! Чтобы изо всех сил! Я… правда… — Что-то капнуло на вельветовую штанину. Лодька потер мизинцем темное пятно и опять стал смотреть на кленовый лист. Тот расплывался в желтую амебу…
Лев Семенович пошевелился на таком же скрипучем, как у Лодьки, стуле, положил ногу на ногу и выговорил, глядя в потолок:
— «Прыжки и гримасы жизни»… Так, по-моему, выражался один отрицательный персонаж в повести знаменитого Гайдара…
Лодька глянул искоса, пробурчал:
— Это «дядя» в «Судьбе барабанщика»…
— Именно… Кстати, была любимая книжка у Волчка…
— У кого?.. — Лодька посмотрел с виноватой надеждой: неужели Лев Семенович не собирается гнать его?
— Да… — кивнул тот. — Было у сынишки, у непоседы, в младенчестве такое прозвище… Волчок — то есть вертун такой, юла…
«Зачем он про него все время? Тоскует?» — мелькнуло у Лодьки. И он, словно в ответ на отцовскую боль, выпалил:
— А Борька назвал меня сыном однорукого шпиона. Потому что у папы покалечена рука. Он был штурман, его ранило, он попал к англичанам. А потом его обвинили, будто он связался с их разведкой. Бредятина такая! А сейчас он в ссылке… Борька это знал, ну и влепил мне в ответ… Я не злюсь на него, мы оба не думали, что городили… Лев Семенович, только вы никому… про папу…
Лев Семенович не удивился. Ничуть.
— Лодя, я знаю про папу. Мама твоя рассказала, когда услышала, что собираюсь на север. Видимо, доверяет… Даже просила навестить его, если окажусь в тех местах. Теперь думаю, что окажусь…
Лодька открыл рот для вопроса:
«Вы про это и хотели поговорить с ней сегодня?»
Но Лев Семенович продолжал речь. Размеренно так, с горьковатой усмешкой:
— А что касается тебя и твоего Бориса… Знаешь, Лодя, если бы я был всемогущим богом, этаким умудренным стариком, сидящим среди облаков… я протянул бы к вам большую ладонь, накрыл ею ваши горячие головы и сказал: «Да снизойдет на вас прощение. Только в дальнейшем думайте над словами…» А то ведь вы в вашей словесной потасовке и правда не думали, какой же яд льете из себя…
«Господи, откуда он знает про Старика?» — ахнул про себя Лодька. А Лев Семенович вел разговор дальше:
— …Вас-то простить можно. А вот когда взрослые люди говорят такие слова на весь мир, громко и всерьез… Это, Лодя, страшно… Ты слышал таких?
Лодька съежил плечи. Будто сам каким-то боком имел отношение к «таким».
— Нет… Я не знаю… Это кто?
— Но ты, наверно, по радио слыхал шумные рассуждения о «безродных космополитах»?
Лодька закивал. Да, много речей о них. Но Лодька в эти речи не вникал и не думал, что здесь при чем-то национальности. Ему казалось, что эти разговоры — о тех, кто восхищается всяким там «американским образом жизни», хвалит капиталистов…
— Я так и понял, — покивал Лев Семенович. — Слышал, но не вникал… И, скорее всего, ничего не знаешь о великом артисте Михоэлсе?
Лодька виновато замотал головой.
— Лодик, мы с тобой сейчас беседуем откровенно, не так ли? И можем обещать друг другу, что разговор между нами, да?
— Да… — выдохнул Лодька.
— Вот и хорошо. Я почему так прямо с тобой говорю… Чем-то ты похож на моего Волчка… Так вот, о Михоэлсе. Это был великий еврейский артист и борец с фашизмом. Он в сорок девятом году погиб под машиной. Так сказали сперва, и похоронили с почестями… А вскоре объявили, что он был агент империализма. Теперь уже всем понятно, что его убили…
— Кто? Фашисты?
— Ох, Лодя… Твоего папу сослали тоже фашисты?
Лодька понял, что опять розовеет ушами. На сей раз от глупости. Повесил голову.
— Разумеется, Лодя, если кто-то узнает, что я говорил тебе такие вещи…
Лодька распрямился.
— Лев Семенович, я конечно, гад. Но не такой же…
— Лодик, перестань себя долбить… Ну, что ты, честное слово… И оставим про Михоэлса, есть более известные тебе люди. Ты наверно, не часто читаешь взрослые газеты, а то обратил бы внимание, как там измываются над Кассилем, Барто, Маршаком. Их-то ты наверняка знаешь…
— Конечно… А почему измываются?
— Все потому же. Поскольку… не Киселев, не Баркова, не Маршуткин… Просочилась, мол, в детскую литературу вражья сила… Но с ними еще ладно, живы-здоровы пока. А ты, наверно, слышал в детсадовские годы такие стихи: «Анна-Ванна, наш отряд хочет видеть поросят…»
— Конечно! Это поэт Квитко!
— А где он сейчас, Лев Квитко? Не знает никто. Взяли — и с концом…
Лодька больше ни о чем не спрашивал. Опять сидел согнувшись. Лев Семенович протянул ладонь, тряхнул его за плечо.
— Ладно, хватит о грустном. Давай про другое…
Лодька глянул осторожно:
— Про что?
— Боюсь, что и эта тема не из веселых. Но… меня берет за жабры любопытство. Можно?
— Да. Про что хотите…
— Я про дуэль. Дело суровое, но оно ведь в прошлом… Скажи, Лодя, страшно было стоять под наведенным пистолетом?
Лодька почему-то не удивился вопросу. Будто ждал чего-то такого. Подумал и постарался ответить честно:
— Наверно, да… Но идти признаваться… про порох… было страшнее.
— А если всерьез? — Видимо, Лев Семенович не поверил.
— Я… не знаю. Вроде бы и страшно, только… будто это не я. Будто смотрел на это со стороны. Тот, на кого смотрел, он как бы выключился. А мне самому… да, жутко, только я сам этого не понимал, пока… ну, пока не очнулся… Да, а еще нетерпение такое: скорей бы это кончилось…
Не говорить же про сырость! И так уже хватило позора…
И про молитву говорить не надо. Это совершенно его одного, Лодьки, дело. Хотя Лев Семенович и вспомнил про Старика. Наверно, он случайно…
Лев Семенович потер лоб, глянул почти что с завистью:
— Целая гамма чувств… А я в похожей ситуации, по правде говоря, вообще ничего не ощутил. Кроме этакой одеревенелости…
— Это когда? — неловко спросил Лодька. — На фронте?
— Да вот тогда! — Лев Семенович большим пальцем махнул в сторону немца с автоматом.
— Я, Лодя, в тот раз тебе рассказал сокращенный…и не очень точный вариант событий. Вроде твоей версии с самолетиком, где половина правды, а половина… так… На самом деле не было солдат, которые скрутили немца. Я отпустил его…
Лодька хлопнул губами:
— П… почему?
— Так сразу не скажешь, почему… Пожалел, наверно… Не знаю… Он-то перед этим тоже пожалел меня. Или просто не захотел убивать. По крайней мере, не нажал на спуск…
— А дальше что? Он же был с автоматом!
— Был… Направил на меня и смотрит… вот как на фото… Тут-то и навалилась на меня эта одеревенелость. Деревянным пальцем надавил я кнопку… потом выпустил аппарат, деревянными руками дотянулся до фрицевского автомата, сорвал через шею ремень. А может, не сорвал, а просто снял — как-то замедленно все происходило… Немец этот, он… тоже, как неживой… Я сразу увидел, что в магазине полно патронов. Мог бы из меня сделать не решето, а просто месиво… Я наконец очухался, ствол — на него:
— Хендэ хох! — разумеется.
Он руки вскинул, а потом вдруг опустил, сунул в карманы. Улыбается криво так… ну, будто упрямый мальчишка, которого учитель поймал за курением: делайте, мол, что хотите… По правде говоря, и в самом деле почти мальчишка, посмотри. На вид лет двадцать, не больше… Так вот стоим и смотрим друг на друга. Крыша у землянки горит, трещит, а рядом никого — ни наших, ни немцев… Я говорю наконец:
«Варум зи нихт шиссен?» То есть «почему вы не стреляли?»
Лодька кивнул: понимаю.
— Да… А он: «Зи хабен кайне ваффен». «Вы были без оружия». «На унд?..» — говорю. — «И что же?» А он выпрямился, улыбнулся, презрительно так, хотя губы трясутся… (А у кого бы не тряслись в такой позиции?) И выдает мне этот юноша длинную фразу, из которой следует, что бароны фон Гольденштерны не имеют обыкновения стрелять в безоружных противников. На самом-то деле просто растерялся, не привык еще, видимо, палить в человека в упор. Наверно, только-только попал на фронт, хотя и офицер, лейтенантик (глянь на погоны). Но однако же вспомнил баронский кодекс чести. Решил, видимо, что если не сумел убить врага, то хотя бы погибнет по-рыцарски. Удивительная ситуация, прямо роман Вальтер Скотта. Ну, да на войне чего только ни бывало… Меня тогда больше всего изумила его фамилия. Надо же такое!.. А барон встал прямо, вытянул шею и говорит: «Шиссен зи! Их хабе кайнэ ангст!» Стреляйте, мол, не боюсь. А какое там, «кайнэ ангст», когда чуть не плачет. Я поставил его шмайссер на предохранитель.
«Возвращайтесь к своим, барон…»
Он заморгал, как ребенок:
«Варум?» То есть с какой стати отпускаете меня?
«Дарум», — говорю. — «С такой же стати, с какой вы не выпустили мне в брюхо пригоршню свинцовых конфеток». — И еще добавляю: — «Наверно, причуды судьбы: не захотела, чтобы палили друг в друга два однофамильца».
Он заморгал еще больше. Ошарашенно и с вопросом.
Я ему объясняю: «Нет, герр лёйтнант, я не барон. И не немец. Я принадлежу той нации, которую вы с вашим фюрером приговорили к поголовному истреблению. Но до конца еще не успели…»
Он снова гордо вытянул шею:
«Бароны фон Гольденштерны никогда не опускались до антисемитизма!»
— До чего? — переспросил Лодька.
— До ненависти к евреям…
Лодькины уши опять противно затеплели.
Лев Семенович продолжал:
— «Ну и ладно, — говорю, — поздравляю вас, барон. И советую поспешить, пока не появились наши».
А он смотрит на автомат и заявляет:
«Я не могу вернуться без оружия, меня расстреляют».
Врал, наверно, офицера не расстреляли бы. Мог выкрутиться. Наверно, считал недостойным рыцарского звания возвращаться обезоруженным. Ну, я бросил шмайссер к бревнам землянки, достал свой «ТТ», выпалил несколько раз по автомату — по магазину и казенной части… Потому что не мог же я отдать немцу годное оружие, из которого он потом лупил бы по нашим… В общем, разгрохал автомат и говорю:
«Можете сказать, что оружие пострадало в бою…»
Поднял с земли свою «лейку» и пошел, не оглядываясь… Не раз думал потом: правильно ли сделал, что отпустил? Ведь этот барон в дальнейшем имел возможность отправить на тот свет многих наших солдат и офицеров… особенно, когда понюхал пороху… Но… что было, то было. Никто, кроме Васи Лащенко, про это не знал… Узнали бы особисты — был бы мне капут…
Лодька чувствовал, что лучше бы помалкивать, но не удержался:
— А ваш друг… Лащенко… он что сказал?
— Он сказал: «Ты, Лёва, поступил неправильно. Очень… Только… я, наверно, поступил бы так же»… Вот такая психологическая ситуация. Как говорится, «диалектика жизни»… Вы еще не изучали диалектику?
— Не-а…
— Счастливые люди…
— Почему? — сумрачно спросил Лодька.
— Меньше путаницы в голове…
Лодька подумал, что в таком вот случае отпустил бы барона Гольденштерна без всякой диалектики (по крайней мере, в тот момент он был в этом уверен). Но не сказал этого: получилось бы, что подлизывается…
А Лев Семенович еще раз глянул на портрет барона и усмехнулся:
— Жаль, никогда не узнаю: дожил ли этот парень до конца войны? Какая у него судьба?
(Как ни странно, фотожурналист Лев Гольденштерн это узнал. Через много лет, когда можно стало писать гораздо больше, чем в пятидесятых, он отдал в один из московских журналов свой очерк «Однофамильцы» — историю про встречу у горящей землянки и снимок. Очерк и фотографию напечатали, хотя название изменили — «Встреча на ничейной полосе». Месяца через два в редакцию пришло письмо из Западной Германии. Его (еще через какое-то время) переслали автору очерка. А потом приехал в Советский Союз и тот, кто написал письмо — худой хромающий мужчина с гладкой седой прической — Карл Август фон Гольденштерн. Приехал в Москву и Лев Семенович. Они встретились в гостинице «Россия».
Оказалось, что молодой барон после той «встречи на ничейной полосе» никого не убил, потому что очень скоро попал под минометный огонь и ему оторвало ступню. Конец войны он встретил инвалидом и в плен его не взяли. Свое «обветшалое баронское гнездо» он уступил детям и внукам, а сам со второй женой жил в маленькой гамбургской квартире.
Лев Семенович ответствовал, что у него наоборот: сам он с женой (тоже второй) живет в «старом родовом гнезде» на «Казанская-штрассе», в дальнем городе «ин Вестсибириен», а дети и внуки обитают в двух кооперативных квартирах, приобрести которые помог им папа и дед.
Они засиделись в номере до середины ночи. Номер наверняка прослушивался, но Льву Семеновичу было наплевать, поскольку ничего крамольного он не говорил. Карлу Августу было наплевать тем более — особенно, когда откупорили вторую бутылку коньяка.
— Лео, — сказал барон. — То есть Лё-ву-шка. — Я не устаю благодарить судьбу за то, что она тогда заморозила на спуске мой палец… Страшно подумать, что могло бы случиться…
— Карлуша, — сказал Лев Семенович. — Судьба и в самом деле иногда делает однофамильцам… ик… подарки. Этакие… золотые звездочки… Давай за судьбу.
— З… за судьбу… — согласился барон и осторожно потянулся рюмкой к рюмке однофамильца, чтобы чокнуться по-русски и при этом не промахнуться…
Но все это случилось через четыре десятка лет, а пока Лев Семенович и Лодька не могли и помыслить о таких поворотах судьбы.)
— И никогда я никому, кроме Василия, не рассказывал эту историю. Ты, Лодя, — второй. Наверно, удивляешься: чего это «старый Мазай разболтался в сарае?»
Лодька и правда удивлялся. Тревожился даже. Чудилось, что разговор неспроста.
— Я мог бы объяснить просто. Мол, слово за слово, и потянулся рассказ. Но… — Лев Семенович смотрел мимо Лодьки (наверно опять на снимок молодого барона). — …Дело в том, что я до безобразия суеверный человек. Верю во всякие приметы… — («Не вы один», — мелькнуло у Лодьки.) — И показалось мне сейчас, что надо бы на твои откровенности ответить своей. Чтобы старушка-судьба оценила это и проявила к моим делам дополнительную благосклонность…
«К каким делам?» — чуть не ляпнул Лодька, но вовремя зажал в себе неприличное любопытство.
А Лев Семенович по своему понял его вопросительный взгляд.
— Разговаривать с тобой, Лодик, мне всегда интересно и легко. Видимо, оттого, что ты чем-то похож на сына… Кстати, ему эту историю я до сих пор так и не рассказал…
Что-то сдвинулось у Лодьки в голове. Промолчать бы, но… Он сказал боязливо:
— А… как «до сих пор»? Вы же…
— Что?
— Ну… вы, по-моему, говорили… что он погиб…
Да, Лев Семенович в самом деле был суеверен. Лодька увидел, как он по-ребячьи сцепил замочками пальцы на обеих руках.
— Тьфу-тьфу-тьфу! Что ты болтаешь! Когда я такое говорил?!
Лодька изрядно струхнул.
— Простите… но тогда, про блокаду… я думал…
— Уф, ты чуть меня не уморил… Да, я говорил, что терял его в блокаду. И жену… Было много неразберихи. Но… да вот он опять, совсем недавно, прислал письмо… И дело в том, Лодя, что именно о нем я и хотел поговорить с твоей мамой. Но не решился. Может быть, ты поможешь мне?
Конечно, Лодька вопросительно молчал: как помочь-то?
— История эта, Лодя, длинная, запутанная и невеселая… Меня призвали в армию во время финской войны, в большую военную газету. Там и оставили «до особого распоряжения». Жена и Волчок жили в Ленинграде, я их видел урывками. А двадцать второго июня я находился в одной из пограничных частей, в командировке… Такая была неразбериха, в окружение попал, домой вырвался только через два месяца, да и то на сутки. Но за эти сутки сумел решить с начальством вопрос об эвакуации семьи. Жена сперва ни в какую. «Переживем войну здесь, она скоро кончится!» Характер у нее не сахар, мы, по правде говоря, уже в ту пору не всегда ладили. Ну, все же убедил. Правда, не совсем. Хотел, чтобы она сразу ехала сюда, к моей сестре, к Эмилии. Думал: дом моего отца, сестра — родная кровь… А жена не хотела (потом я понял, что права была). Моталась с сынишкой по разным своим родственникам: сперва в селе под Куйбышевом, потом в Молотове. Но там, видимо, лишние рты были не нужны… В сорок третьем я вырвался в отпуск и все же уговорил супругу перебраться сюда. Проводил даже, познакомил с сестрой. Сперва, вроде бы, все шло неплохо. А потом они с сестрой что-то не поделили. И та, и другая — не ангелы. Ну, сестрица моя и заявила (это по рассказу жены): выметайтесь, мол, из моего дома. Жена в ответ:
«Ах, так? Ладно, обойдемся!» — И стала снимать жилье то в одном, то в другом месте. Волчка в садик пристроила, сама работала в заводской конторе… И все бы ничего, Лодя, но перестала она отвечать на мои письма. Как потом выяснилось, затаила обиду. На сестру, а заодно и на всю нашу фамилию… Сыну даже сказала: папа пропал без вести… Я, конечно, с ума сходил, сестре писал несчетное число раз. А она: ничего не знаю, уехали куда-то. Скорей всего, и правда не знала…
Лодька вспомнил неласковую сестрицу Льва Семеновича и подумал: «Знала, небось, да молчала из вредности…»
А Лев Семенович говорил, разминая перед грудью пальцы, словно они сильно озябли.
— Сразу после войны вырвался я сюда. Отыскал. Увез в Ленинград. Около года жили душа в душу. Волчок от меня не отходил… А потом супруга заявила, что наша совместная жизнь «лишена смысла». Забрала сына, переехала в Лугу. Это недалеко от Ленинграда… А мне и деваться некуда, комната в Ленинграде, в коммунальной квартире была записана на нее… Собрал вещички и махнул в славный город Тобольск. Позвали к себе родные Василия Лащенко — тетушка его и ее муж. Работал там до недавней поры. А прошлым летом приехал сюда, отсудил у сестрицы половину дома и дедову библиотеку (дело на принцип пошло) и осел в краю предков. Они, кстати, несмотря на «баронскую» фамилию были здешними уроженцами, да и я здесь в детстве жил немало…
— А… Волчок? — решился на вопрос Лодька.
— С Волчком за эти годы я виделся два раза. А так… жил он без меня. Что поделаешь, не хотела жена, чтобы я какие-то права имел на сына. Даже в его метрику меня не вписала, потому что в первые два года мы с ней не были зарегистрированы, так уж получилось в то время… Был случай, я приехал и потихоньку спросил его: «Может, хочешь ко мне!» Он сперва: «Да!», а потом: «Нет…» Оно и понятно: мать есть мать, столько всего хлебнули вместе… А она выкинула очередной фокус. Опять сменила адрес, а про меня Волчку сказала: «Он перебрался куда-то, адреса не знаю». И снова оборвалась переписка… Я тебя, наверно, утомил этими семейными подробностями…»
— Нет… Я только не понимаю: а теперь-то что? Мама-то здесь при чем?
— Да, надо было с этого начать… Жена вышла замуж за капитана третьего ранга. Возможно, хороший человек, но с Волчком у них понимания не нашлось. У парнишки-то возраст уже не младенческий, а вроде твоего. И характер… А капитан, судя по всему, решил воспитывать его по военно-уставным принципам. Ну и вот… Недавно Волчок все же разыскал мой вот этот адрес. И прислал отчаянное письмо — хочу к тебе. Хочу туда, где ты живешь! Казалось бы, с точки зрения ленинградского мальчика — глухомань. А он — хочу, вот и все! Причем, видно уже, что на таком вот… надрыве. То ли совсем не стало жизни с отчимом, то ли… что-то прорезалось такое, сыновнее, по отношению к отцу… В общем, пришлось мне связываться с бывшей супругой по телефону. И она теперь с полной охотой: «Пусть едет, если решил! Не маленький…»
— Ну, так это же хорошо… — неуверенно сказал Лодька.
— Это очень хорошо, Лодя. И мы договорились: приедет к сентябрю. Я уже и в школу взнос заплатил за восьмой класс… Но на днях случились такие обстоятельства… Они, черт бы их побрал, всегда случаются неожиданно. Оказалось, что мне надо уехать месяца на полтора или два. Или даже три… Подальше, в северные края, в командировку… Бывает, что иногда человеку очень надо отправиться куда-нибудь подальше, чтобы… ну, в общем необходимо, вот и все…
«Чтобы не отправили в эти края насильно», — мелькнула у Лодьки опасливая догадка. Но хватило ума промолчать.
— А куда девать Волчка? — сказал Лев Семенович. — Он уже всей душой «на колесах». И на прежнем месте у него жизни нет… И здесь, с моей сестрицей, с его тетушкой, он не уживется, была уже попытка… И один не сможет… Лодик, ты поговорил бы с мамой…
— О чем? — Лодька все еще не понимал.
— Я подумал… Может, вы приютили бы Волчка у себя? Самое долгое — до нового года. Я бы оплатил все расходы… Больше мне просто не к кому обратиться…
«Господи, до чего просто! Стоило ли говорить столько слов?»
— Лев Семенович! Я сегодня же поговорю с мамой. Я уверен, что все будет хорошо…
Читатель может подумать, что Лодька возвращался от Льва Семеновича в лучезарном настроении. А на самом деле — наоборот. Он был уверен теперь, что все объясняется примитивно и печально: Лев Семенович не стал упрекать его, не прогнал, сделал вид, будто не сердится за кражу, потому что хотел решить свои семейные проблемы. На что не пойдешь ради сына!
Конечно, замечательно, что сын вовсе даже не погиб! Лодька очень даже за Льва Семеновича рад! Но… какой он, этот Волчок Гольденштерн? Что за личность? (Лодька даже подумал «что за фрукт»?)
Заманчиво было бы вообразить, что вот оборвалась Лодькина дружба с Борькой Аронским, зато судьба послала другого человека: живите бок о бок, становитесь друзьями на всю жизнь! Мол, вот ведь как удачно обернулось! Будто по заказу… Но Лодька знал, что судьба не играет с людьми в поддавки. Она привыкла уравновешивать хорошее и плохое, чтобы никто не забывал, в каком мире живет. Появился когда-то Юрик Кошельков, была такая радость, а потом р-раз» — и неизвестно, где искать. Вернулся папа, а через два года — снова беда… Ну и так далее, примеров сколько хочешь. И сейчас было бы смешно надеяться на хорошее. Друг — это не сгоревшая в коридоре лампочка, которую можно вывинтить и заменить другой. Вон, даже несчастный Цурюк не захотел вместо разбитой банки другую, потому что та, прежняя, была его.
Волчок Гольденштерн, возможно, хороший парень, только ведь не со всяким хорошим уживешься под одним потолком. Может, они с Лодькой совсем разные… Может, одного будет злить то, что нравится другому… Да и вообще — как это существовать рядом с посторонним человеком и не иметь возможности остаться наедине с собой? Если даже когда у тебя кошки скребут на душе и щиплет в глазах от какой-то беды…
«Но ведь он, скорее всего, быстро перестанет быть посторонним», — возразил себе Лодька.
«А если не перестанет?.. А если он вообще какая-нибудь шпана или, наоборот, весь такой сверхвоспитанный ленинградский мальчик? Вроде тех, из «дворцовой» компании? («Лодик, ты нам друг?.. Но ведь ради дружбы надо иногда идти на жертвы…»)
Нет, ссориться они, конечно, не будут. По крайней мере, Лодька не будет. Но жить в постоянном недовольстве, в натянутом, как сотни струнок молчании…
Вот такие мысли сверлили Лодьку, когда он шагал с Казанской домой. И лишь одной мысли он не позволил даже чуть-чуть проклюнуться. О том, что можно посоветовать маме: «Отговорись какой-нибудь уважительной причиной. Мол, я бы рада, но понимаете, Лев Семенович, сейчас как раз такие неудачные обстоятельства…» Потому что это было бы невероятным свинством. Ну… вроде кольчуги под мундиром. Особенно сейчас, после истории с порохом.
И он понимал, что мама, конечно, согласится приютить Волчка Гольденштерна, когда узнает его историю…
Он не пошел прежней дорогой, по логу. Та дорога была с тихим летним праздником и не годилась для тревожных размышлений. И на автобусе Лодька не поехал, хотя мелочи в кармане хватило бы на билет. Он миновал высоченный мост через овраг с Тюменкой, поднялся к Музею и зашагал по улице Ленина. Мимо знаменитой, похожей на артиллерийский форт круглой бани, мимо красного костела, который давно когда-то построили ссыльные поляки… Солнце выскакивало из-за старинных каменных домов, грело правую щеку. А впереди оно высвечивало в неяркой предвечерней синеве белую башню Спасской церкви. Башня сейчас казалась золотистой.
«Вот что значит, если солнце светит с правильной стороны», — с непонятной самому себе назидательностью сказал Лодька. И эта мысль была началом следующей: «Может, и тебе надо не ныть, а посмотреть на всё при правильном свете?»
В самом деле!..
Как бы там ни было, а сегодня он уцелел от пули! И не дрогнул при этом (всякие мелкие и случайные детали можно выкинуть из памяти). Пуля, превращенная в талисман, вот она, подпрыгивает в такт шагам на ребристой загорелой груди (куртка расстегнута). И про порох признался — все стыдное и жуткое позади. И не надо изводиться из-за Стаси (спасибо Лёнчику!). Жаль, что уехала, но помнить можно будет без горечи — и каток, и чудесную игру «Острова», и прогулки по заснеженным улицам. И даже «Дворец», потому что там были не только «они», но и Стася…
И Лев Семенович… может, он и по правде не обиделся на Лодьку, понял его как надо? Иначе разве стал бы он рассказывать сокровенную историю про «однофамильца»?
И еще была одна радость. Да, похожая на желтого зайчика от «пятачкового» зеркальца, подаренного им Стасе. Она пушисто шевелилась на донышке души, не забывалась. Память о том, что ему, Лодьке, всего тринадцать лет!
Теперь он сильнее и сильнее ощущал, что это — радость. Праздник! Может быть, подарок судьбы за все горькое, что случилось прежде. Или шанс что-то исправить в жизни, доделать недоделанное. Или просто счастье от того, что можно еще хоть немного побыть мальчишкой!
Он понял, что ничуть не стесняется своей ребячьей одежки из рыжего вельвета, что может без смущенья гнать ногами вдоль газона пустой спичечный коробок или сорвать у забора головку репейника и запустить ей в растрепанного медно-желтого петуха, нагло вылезшего на тротуар из подворотни (Лодька так и сделал и двинулся дальше вприпрыжку).
В таком вот «подпрыгивательном» настроении он свернул на улицу Семакова, а через квартал — на улицу Урицкого. В конце ее видна была решетка Городского сада, за которой на фоне зелени алюминиевым блеском горел Иосиф Виссарионович.
«Прямо маяк, — хмыкнул Лодька. Сказал себе с ехидцей. — Курс на маяк полный вперед, «сталинская смена»… — И заподпрыгивал по заданному курсу.
Ему захотелось еще раз пройтись мимо дома, где когда-то встретил Юрика. Для такого вот настроения это было в самый раз.
У дома, на тротуарных мостках, прыгали через веревку несколько разноцветных девчонок. Прохожих не было, никто им не мешал.
Не стал мешать и Лодька, обошел прыгуний по канаве с высокой, щекочущей лебедой. А потом оглянулся, встал почти рядом.
Девчонок было трое. Две — лет по десять-одиннадцать, а одна примерно Лодькиного возраста (то есть тринадцати лет, с удовольствием уточнил он про себя). В клетчатой, как у шотландцев юбке, темных чулках и похожей на футбольную майку алой кофточке. Темно-рыжая, курчавая и толстогубая.
Лодьке просто, от детского своего настроения, захотелось посмотреть, как они скачут. А им, наверно, подумалось, что мальчишке охота поглядеть, как взлетают их коротенькие подолы. Все трое замерли сердито и напряженно.
Тогда Лодька сказал:
— Девицы-красавицы, можно я попрыгаю с вами?
Они замигали. Старшая, однако, перестала удивляться почти сразу.
— Попрыгай… добрый молодец. Если умеешь…
Лодька умел. Среди «герценских» ребят скакалки вовсе не считались девчоночьей забавой. Мальчишки тоже часто прыгали через веревки, потому что знали: так тренируются иногда и знаменитые футболисты.
— Вертите…
Старшая отошла, а две другие (в синем с белыми горошинами и в клетчато-зеленом платьях) взметнули белый шнур. Лодька засмеялся и заскакал.
Веревка ритмично чиркала по доскам, доски упруго подбрасывали Лодьку, который становился легче и легче — так ему казалось. Мир как бы вздыхал, вдувая в Лодьку невесомость, и скоро сделалось, что скачет уже не он, а первоклассник Севка с мягким, взлетающим за спиной воротником. Вверх-вниз-вверх!.. Как бы не улететь, если вдруг пронесется вдоль дома дурашливый ветер…
Рыжая девочка смотрела уже без всякой настороженности. Удивительными зелеными глазами.
«Надо узнать, как ее зовут, — подумал Лодька. — Обязательно. Кончу прыгать и спрошу…»
(Он так и сделал, но не в тот раз, а через месяц. Пришел, отыскал и спросил. Но это уже иная история, которая заслуживает отдельной книги. Ее пришлось бы начинать словами: «Вы про меня ничего не знаете, если не читали книгу «Трофейная банка, разбитая на дуэли» Едва ли автор когда-нибудь напишет ее. А пока может лишь сказать, что в том романе было бы гораздо больше радостных, чем грустных страниц…)
А пока Лодька (вернее, Севка) прыгал и прыгал без устали, и наконец стало ему казаться, что скачет не он, а мальчишка в широких сапожках на тонких ногах и выгоревшей от старости коричнево-рыжей матроске. Севка не удивился, что вместо него здесь оказался Юрик. Отошел в сторонку (снова превратившись в Лодьку), Стал смотреть, как взлетает над упругими досками легонький, будто кузнечик, Юрик Кошельков.
Так все и должно было случиться! Они обязаны были снова слететься здесь, «братья-матросики»! И расчетливая равнодушная судьба тут ни при чем. Скорее уж это подарок того, не забывающего про Лодьку Старика у белой Башни…
Юрик подпрыгивал очень высоко, опускался на доски медленно, как летучее семя. При этом воротник у него неторопливо взлетал выше темени, открывая на спине четырехугольник чистой, не выцветшей материи.
Ярко-вишневый параллелограмм…
Лодьку резануло давней памятью. Отвердевший параллелограмм замер в воздухе, а сам Лодька снова оказался скачущим через веревку тринадцатилетним пацаном. Причем, озадаченным тревожной геометрической проблемой.
Взлеты и опускания замедлялись, а вишневый четырехугольник затвердел, принял строгие формы и повис на уровне Лодькиных глаз.
«Дзынь-нь!» — тонкой чертой натянулась его нижняя сторона. Резкой, как струна, первой догадкой. Линией, обозначенной буквами А и D. «Его потом донашивал мой сын…» Лодька хотел остановить, закрепить эту вибрирующую мысль-струну. Но на линию АD ахнул с высоты перпендикуляр. По нему увесистым железным шариком скользнула догадка номер два. Из точки В.
Латинская буква «бэ» в точности, как русская «вэ».
В — значит Волчок…
«Ну и что? Волчок же, а не…»
«Волчок — прозвище. А имя может быть любым. Значит, и…»
«Но Гольденштерн…»
«Мать с отцом вначале не были расписаны. Фамилия у Волчка могла остаться материнская…»
Если искомая точка лежит сразу на двух линиях, она может найтись только на их перекрестье…
Но здесь была не задача Варвары Северьяновны. И не геометрия морской игры «Острова», где пересекаются азимуты. И не книжка про поиски шпионов. Две линии пересеклись и дали центр проступившей в вишневом пространстве окружности, но центр этот обещал пока лишь малую надежду. И Лодька (он уже висел в воздухе неподвижно) отчаянно провел от разных точек окружности к центру еще несколько радиусов.
«Он изо всех сил запросился к отцу, когда узнал, что Лев Семенович именно здесь…»
«О жил раньше в Ленинграде…»
«Отец увез его отсюда сразу после войны. Возможно, в мае сорок пятого…»
«Потом он не отвечал, наверно, потому, что переехал в Лугу…»
Каждый радиус отзывался звоном, как велосипедная спица. И спицы утыкались в центр все чаще. Но центр по-прежнему обозначен был не одной, а двумя кривыми русскими буквами: МБ — «может быть…» А может и не быть!
И чтобы не стало этой неуверенной М, путь был один — короткий и щемяще-тревожный…
Преодолевая путы невесомости, Лодька развернул себя в пространстве и рванулся вдоль улицы…
Со стороны это выглядело проще: мальчишка будто замер на полсекунды в прыжке, извернулся прямо в воздухе и скачками понесся неизвестно куда.
— Сумасшедший, — сказала вслед рыже-кудрявая девочка Рита. (Потом она говорила так ему не раз, но это уже в другой, ненаписанной книге).
А Лодька мчался назад, к улице Казанской, и тоскливо понимал, что до разгадки — издевательски бесконечное время. Не меньше десяти минут. И еще — какой мучительной будет последняя минута, после заданного вопроса…
И ведь, к тому же, надо было на бегу приготовить этот вопрос…
Ни в коем случае нельзя дразнить судьбу. Спросить напрямую — как его зовут — это нарушить все приметы. Все равно, что вломиться плоскогубцами в ювелирную тонкость хитроумного механизма.
Может так: «А на какой улице он жил в последние дни перед отъездом?» Нет, все равно — плоскогубцы.
Или вот: «А он не говорил, не было ли у него здесь раньше друзей?» Еще хуже. Все равно, что изо всех сил дернуть судьбу за хвост… К тому же, он мог и не говорить. Чтобы тоже не дразнить судьбу…
Лодька так и не придумал вопроса. Влетел к Льву Семеновичу, уповая, что нужная мысль явится в последний миг.
Тот перекладывал на столе папки с фотографиями. Кажется, не удивился. Глянул, не разгибаясь.
— «Гарун бежал быстрее лани…» Правда, спасался от кого-то?
— Не…
— Однако я догадываюсь, что дома ты еще не был…
— Не был… Да вы не бойтесь, она разрешит… Я только хочу спросить…
— Подожди! — Лев Семенович выпрямился и с профессорским видом поднял палец. — Я сейчас сам угадаю твой вопрос. Психологический эксперимент…
Лодька досадливо дышал…
— Итак… Ты шагал домой, и вдруг твою жаждущую полного очищения душу обожгло: «А я ведь так и не услышал: считается ли, что порох он мне подарил? Если так, то можешь быть уверен: да, подарил. И еще подарю, если надо. Только самую малость и не для пальбы по своим ближним…
Лодька выговорил почти со стоном:
— Лев Семенович, спасибо. Только я не про то…
— А про что же? — кажется, ошибка слегка озадачила «психолога».
— Я… у вас есть снимки вашего сына?
— М-м… нет…
— Ни одного?!
— Видишь ли, насколько я знаю, он никогда не увлекался фотографией. Не в папу…
— Господи, да я не о том! Есть ли карточки, на которых он сам?
Лев Семенович хлопнул себя по лбу.
— Извини! Я вечно путаю смысл вопросов… Конечно, есть… Разных лет…
Он не спросил, зачем. Догадался о чем-то? Суетливо зашарил под папками на столе.
— Сейчас… Они в ящике, а ключи были где-то здесь… Ч-черт… Куда они подевались? Наверняка, опять побывала Эмилия, устраивала ревизию. Надо менять замки…
В эти секунды Лодька почти ненавидел его — за выматывающую душу растяжку времени. За то, что надежда утекает, как вода из продырявленной грелки. За это вот крепнущее ясное понимание, что все равно на снимках окажется другой мальчик. Пускай даже в похожей матроске…
— Не могу понять, где они! — Лев Семенович ладонью ударил о стол. — З-зараза… Ничего, я сейчас взломаю ящик…
У Лодьки не было сил сказать: «Не надо…» Хотя понятно уже, что и правда не надо…
Лев Семенович вдруг снова огрел себя по лбу.
— Склеротик! Есть же его последнее письмо. С фотографией! Снимался в июне… Вот… — Он шагнул к подоконнику, ухватил с него конверт. Выдернул снимок размером с открытку. Протянул через стол.
Лодька потянулся навстречу. Весь.
Снимок неловко выскользнул из пальцев Льва Семеновича. Упал кверху оборотной стороной. Теперь оставалось взять и перевернуть.
«А если я не узнаю?»
«Если он — узнаешь…»
Карточка лежала посреди стола. Резко белая. Лодька протянул руку. Остановил. Можно было и не спешить…
На обороте фотобумаги темнела чернильная косая надпись:
Папе от Юры
Такую букву Ю — с вертикальной палочкой, кольцом-колесиком и твердо пересекающей их перекладинкой писал лишь один человек на свете…
— Лодик, ты… чего? — боязливо спросил Лев Семенович, потому что Лодька стоял, крепко зажмурившись.
А он… ничего. Он расклеил ресницы. Но увидел сквозь них не Льва Семеновича Гольденштерна, не комнату, не вечернее окно, а улицу с длинным приземистым домом.
По дороге шел серебристый конь. На седле прыгала через белый шнур девочка — то ли та маленькая артистка из цирка, то ли Стася, то ли нынешняя рыжая девчонка, не разберешь. Вся в горизонтальных лучах закатного солнца. Но зато хорошо было видно, кто ведет коня под уздцы. Мальчик в ярко-вишневой матроске, с растрепанной налетевшим ветром светлой челкой и очень синими глазами.
Тот же мальчик, только ростом уже с Лодьку, мягко встал рядом. Шепнул:
— Смотри-ка, белая лошадь…
— …горе пополам, да?
— Да.
…Так потом и было. На все годы…
5 сентября 2005 г. — 29 января 2007 г.