В том году сентябрь был как лето. Лишь солнце вело себя по-осеннему: заходило теперь гораздо раньше и не за дальними тополями в начале улицы Герцена, а левее, за низкими крышами и черными елями Большого Городища. И еще признак ранней осени — в теплом воздухе плыли невесомые, похожие на шелковистых пауков семена…
Цирковая дирекция, обрадовавшись теплу, решила продлить летние гастроли. В прежние годы Тюменский цирк спешил к осени закончить работу и труппы разъезжались по другим городам: дощатое круглое здание с жестяным куполом не было приспособлено к холодной погоде. А нынче — вот…
На углу Дзержинского и Урицкого бодрая тетушка в нарукавниках из мешковины клеила на фанерную тумбу афишу с желтым львом, перед которым бесстрашно приплясывал румяный клоун. Он широко улыбался. Лодька и Борька, глядя на афишу, не улыбались.
Нынешнее воскресное представление им «обломилось». У них была десятка на двоих (Борькина), и они пришли к цирку пораньше, чтобы занять очередь за билетами. Конец очереди «торчал» из дверей обшитого фанерой вестибюля, любители цирковых радостей (в основном ребята) терпеливо топтались на деревянном тротуаре.
Лодька и Борька встали в конце очереди. Предстояло около получаса томиться в надежде и сомнении: хватит ли в кассе пятирублевых билетов? Но спокойно потомиться им не дали. Бесшумно возникла рядышком компания мелкой шпаны во главе с известной личностью по кличке Фиксатый — этакий приблатненный тип ростом с Лодьку и с желтой коронкой на верхнем зубе.
— Парни, отойдем малость в сторонку, — вежливо попросил «адъютант» Фиксатого — некий Кныша с головой, похожей обросший рыжим пухом огурец.
— Чё надо… — сумрачно сказал Лодька, хотя «чё надо», было ясно сразу.
Борька выразился в том же смысле: мол, к вам не лезут и вы не лезьте…
Но компания ловко и тихо (она это умела) оттерла Борьку и Лодьку в сторонку и повела давно отрепетированный разговор. Мол, нас много (было их шестеро), а деньжат маловато, в цирк же хочется всем и будет справедливо, если «мальчики» поделятся сбережениями… «Сегодня вы нам, а завтра мы вам, как у добрых корешей…»
Лица у «корешей» были одинаково скучные (несмотря на улыбки). Глаза — равнодушные. Из приоткрытых ртов с желтыми зубами несло табачной вонью.
Лодька впервые попал в такой переплет. Будь он один — рванул бы без оглядки до «герценского» двора, куда эти гады сунуться бы, конечно, не решились. Борька потом признался, что и у него мелькнуло такое желание. Но драпать вдвоем — это как-то… в общем, не получилось бы. И Лодька понял, что пришла пора героически погибнуть на месте. От этого понимания ослабли ноги и отяжелел живот. У Борьки, наверно, тоже. Но ему повезло больше. Прямо у Борькиных ног валялся в траве толстый обломанный сук желтой акации. Борька схватил его и сделал прием, про который говорил потом, что это «закрытая роза» (как в книжке «Отверженные»). Для Лодьки оружия не нашлось, и он просто прижал к бокам локти и выставил кулаки.
— Идите на фиг, а то как вломлю… — тонко, почти пискляво, пообещал Борька.
Ни Борькина угроза, ни Лодькина боевая стойка компанию Фиксатого не устрашили. Фиксатый покачал головой:
— Нехорошо, мальчики. Мы ведь…
Но бывает, что судьба помогает тем, кто не сдается сразу. Послышалось размеренное стуканье крепких сапог. Это по изогнутому дугой тротуару шагали в ногу два милиционера в широких галифе и сверкающих серебряных погонах.
— Ноги-ноги, детки, — вполголоса скомандовал Фиксатый, и компания как-то сразу оказалась в сторонке. Пошли прочь, независимо покачиваясь и даже что-то напевая. Бравые милицейские лейтенанты на ходу глянули им вслед. Потом глянули на Лодьку и Борьку, усмехнулись. И пошли дальше, к цирку. Им, небось, и билеты были не нужны — доблестной милиции везде открытый вход…
Компания Фиксатого бесследно растворилась в пространстве. Лодька и Борька (все еще сжимающий сук) снова встали в очередь. И отстояли полчаса. И узнали, что билеты остались только на два первых ряда, по десять рублей за место. Да еще в ложу (что прямо у арены) — по двенадцать…
Едва ли задержка из-за Фиксатого сыграла здесь какую-то роль, но Лодька и Борька в два голоса прокляли «этих уголовников» — чтобы облегчить души.
— Пойдем проедим деньги, — сказал Борька. — В Городском саду у памятника Сталину буфет открылся, там горячие пирожки с повидлом.
Лодька рассудил иначе. В «Комсомольском» очередной раз шел фильм «Дети капитана Гранта». Можно было за четыре рубля купить два билета, а остальные деньги, если уж Борьке невтерпеж, пусть пойдут на пирожки — в кинотеатре тоже есть буфет.
На том и порешили.
Перешли наискосок Первомайскую, прошагали квартал по Урицкого и там увидели тумбу, тетушку и афишу.
Пестрая афиша напомнила друзьям о представлении, которое сегодня в четыре часа дня начнется без них. Но судьба (нынче она была добрая) снова решила сделать им подарок. В конце квартала, где-то на перекрестке с улицей Челюскинцев, грянула духовая музыка! Заблестели трубы, засверкали пестрые одежды, завертелись на высоко поднятом турнике разноцветные гимнасты, взлетели в воздух громадные мячи!
Это двигалось цирковое шествие.
Такие демонстрации цирк раза два или три уже устраивал этим летом — для привлечения зрителей. И сейчас, видимо, решил снова поразить жителей Тюмени — в честь близкого закрытия сезона. Шествие, судя по всему, уже обошло весь центр и теперь возвращалось к цирковому скверу. Странно только: отчего эта колонна жонглеров, клоунов и акробатов двинулась не по привычному маршруту — от Музея по улице Ленина до Первомайской, — а свернула на довольно захолустную, даже немощеную улицу Урицкого? Но тут же Лодька вспомнил: на улице Ленина от «Дзержинки» до Первомайской кроют асфальтом булыжную дорогу.
Он и Борька зашагали навстречу музыке и сверканию. И остановились посреди квартала, чтобы пропустить мимо себя этот карнавальный поток: оркестр, жонглеров с шарами и блестящими тарелками, клоунов, которые лупили друг друга по спинам трескучими дубинами, борцов с шарообразными резиновыми мускулами, украшенный лентами грузовик, в кузове которого кувыркались и вертелись на перекладинах усыпанные блестками акробаты, и силача Ивана Воробушкина, вертевшего над головой — будто колесики от детского автомобиля! — громадную черную штангу…
Потом в колонне случился разрыв, а посреди этого разрыва неторопливо ступал тонконогий великолепный конь — белый с алюминиевым отливом. По бокам шли униформисты в своих длиннополых мундирах с зубчатыми узорами и сияющими пуговицами, но коня вели не они. Его вела под уздцы девочка лет десяти — с длинными светлыми волосами, в серебристом костюме балерины и туфельках Золушки, которые, казалось, даже не касались сухой утрамбованной дороги.
Конь шагал грациозно и послушно, понимая, что нельзя обидеть маленькую хозяйку никаким капризом. А она улыбалась, поглядывая на замерших у обочины прохожих. Потом униформист подхватил девочку и поставил на седло. Другой бросил ей плоские красно-золотистые кольца. И она, встав на цыпочки, принялась подкидывать их высоко над головой. Целый десяток — и не уронила ни одного!..
Лодька очнулся от крепкого хлопка.
— Ты чего! — ощерился он на ухмыляющегося Борьку.
— Загляделся, ага?
— Ничего я не загляделся!
— Загляделся! Даже прозевал, какого цвета кобыла!
— Сам ты кобыла!
— Она же белая! — И Борька снова хлопнул его по плечу: — Забыл примету? Белая лошадь — горе не мое!
Лодька мотнул плечом. Неужели Борька помнит приметы, в которые верили в первом классе? А если помнит… тогда зачем он так? Досадно было вдвойне, потому что стояли они рядом с домом, где пять лет назад Лодька познакомился с Юриком. С тем, который в тот день сказал: «Что ты. На друга разве передают?»
Защищая эту память — о детстве и о Юрике, — Лодька хотел выругать Борьку и сказать «Ты что, до сих пор веришь в эту чепуху?» Но сказал вдруг тихо и сумрачно:
— На друга разве передают?
— Да ты чего? — Борька слегка растерялся. — Это же шутка…
— Ладно, пошли… Шествие уже удалялось, коня не было видно, только над головами артистов еще взлетали красно-золотистые кольца…
Потом они купили билеты на «Детей капитана Гранта» — фильм, который можно смотреть бесконечное число раз. Хотя бы из-за музыки и песен. Правда, здесь у Лодьки и Борьки вкусы расходились. Борьке больше нравилась песенка про капитана, которую поет Черкасов. Лодьке она нравилась тоже, но другая — «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!» — гораздо больше. Борька же утверждал, что Роберт Грант в фильме поет про веселый ветер не своим голосом, а голосом примерной девчонки-отличницы. Лодька так не считал. Когда он слышал вступление музыки и начальные слова, когда видел, как Роберт взбирается по вантам к верхушке мачты, у него под сердцем начинали дрожать стеклянные шарики-слезинки…
Бывало, что Лодька и Борька из-за этой песни спорили, но сегодня не стали. Сколько можно про одно и то же! И когда пошли те самые кадры, Борька стал тихо посапывать, а Лодька забыл про него и как бы перенесся внутрь экрана. Стал представлять, что это не юный Грант, а он, Лодька, взбирается на мачту «Дункана». И не один, а с Юриком. «Братья-матросики», — как сказал в тот давний день Юрик. Они — маленькие, легкие, как та девочка на серебристом коне (Лодька застеснялся этого сравнения, но отбрасывать его не стал) — стремятся вверх, а веселые ветер из песни треплет галстуки матросок…
В конце сентября у Борьки был день рождения. Лодьке-то еще в феврале стукнуло тринадцать, а Борьке только сейчас. В первый класс он пошел, когда ему до «настоящего школьного возраста» не хватало месяца, и теперь он повторял, что остаться на второй год имел полное право, потому что обязан был сделаться первоклассником не в сорок четвертом, а в сорок пятом году.
Софья Моисеевна замахивалась на него полотенцем и говорила, что лодырь он всегда лодырь, в любом возрасте и классе. Но все же подарила ему лаково-красную шариковую ручку. Борька ее целый месяц выпрашивал. Такие ручки недавно появились в канцелярском отделе магазина «Когиз», стоили тридцать рублей, и на них сразу возникла бешеная мода. Это несмотря на то, что писать ими в школьных тетрадях категорически запретили. Мало того, запретили вообще приносить в школу. Даже Матвей Андреевич грозил: «Если у кого-нибудь увижу, немедленно сообщу Сергею Ивановичу». А завуч Сергей Иванович отбирал такие ручки беспощадно.
Борька поклялся матери, что в школу носить ручку не станет, а будет лишь дома писать ей черновики домашних заданий. Конечно, он соврал. Хвастался «шариком» в своем шестом «А», и в конце концов ручку украли. Борька страдал. Но это случилось лишь в конце октября, а в тот сентябрьский день Борька был счастлив.
Лодька подарил ему «циркача», сделанного из пробок, проволоки и гвоздей. Как смастерить его, Лодька вычитал в журнале «Затейник». «Циркач», покачивая тяжелыми руками, ходил по наклонной линейке и улыбался приклеенными к пробковой голове широченными губами… Конечно, не шариковая ручка, но Борька галантно сказал, что он очень рад такому подарку. Как и всем другим…
В гости к Борьке пришли насколько человек. Причем, непонятно было почему «одни есть», а других нет. Впрочем, сам Борька объяснил просто и беззаботно: «Кого повстречал вчера-позавчера, того и позвал». «Встреченными» оказались Толька Синий, Гоголь, Костик Ростович и Вовка Неверов. А из незнакомых Лодьке лиц — некий Клим Моргалов, широкоплечий парнишка с аккуратной светлой прической и серыми, какими-то очень спокойными глазами. Он со всеми знакомился сдержанно и с достоинством, потягивал руку: «Клим Моргалов… Клим Моргалов…». Борька объяснил, что Моргалов «из нашего шестого «А»…»
А еще была Зина Каблукова. Она подарила Борьке лото, принесла гитару и как-то незаметно сделалась главной. Сказала Борькиной матери: «Софья Моисеевна, вы не беспокойтесь, я тут управлюсь…», и принялась резать рыбный пирог и торт, раскладывать по блюдцам варенье, разливать в рюмки клюквенный морс, а в стаканы чай. Поддерживала разговор, если вдруг наступало стеснительное, со звяканьем ложечек и сопеньем молчание. Рассказала, между прочим, что «цирковая девочка» — Оленька Рубцова, — которая танцует и жонглирует на белом коне, сейчас учится в двадцать первой школе, в пятом классе.
— У них, у детей-артистов, такая вот судьба: кочуют по разным городам и все время меняют школы… А девочка хорошая, ничуть не хвастается, что выступает в цирке…
Лодьке стало приятно от того, что юная артистка Оля Рубцова — такая вот славная, хотя, казалось бы, какое ему дело? Они с Борькой в цирк так и не попали и видели эту Олю всего две минуты, на улице Урицкого…
Постепенно разговорились все, даже Синий и Гоголь, хотя сперва молчали непрошибаемо: не было у них опыта сидения в гостях. В конце концов они разгорячились, когда речь пошла о недавней футбольной игре с ребятами Большого Городища…
Вспомнили еще недавний юбилей Матвея Андреевича, кино «Танцующий пират» (Синий сказал: «Муть такая, одни пляски», а Клим Моргалов стал вежливо не соглашаться), историю с бестолковым Цурюком, который попал в милицию за то, что стоял на углу Первомайской и Ленина и задумчиво плевал на киноафишу с портретом заграничной красавицы…
Потом, когда сыто отодвинулись от стола, Зина сказала, что Борька должен спеть. Борька не стал упираться, петь он любил. Зина стала подыгрывать на гитаре, и Борька исполнил «Одинокую гармонь», «Вечер на рейде», «Артиллеристы, Сталин дал приказ…» и наконец «Жил отважный капитан…» Иногда ему подпевали, но не громко, чтобы не заглушать главного исполнителя.
Никто не мешал им веселиться. Софья Моисеевна ушла в свою комнатушку, брат Моня все еще со своим курсом в колхозе «рыл картошку». Но после «Капитана» Борька покашлял и сказал, что хватит, горло устало. И Зина тут же заметила:
— Тебе, Боренька, надо быть осторожным. Тринадцать лет, скоро может начаться ломка голоса. Называется «мутация».
— Ништяк, перетопчемся… — И похоже, что Борька слегка надулся. Но не надолго.
Зина предложила сыграть в лото. Прихрамывая, обошла всех и оделила каждого горсточкой кедровых орехов, которые принесла с собой в холщовом мешочке. На эти орехи и начали играть. С азартом и веселыми вскриками при выигрышах. И длилось это долго, но в конце концов оказалось: ставить на кон уже нечего, потому что игроки перещелкали и сжевали весь ореховый запас. Костик Ростович сказал, что можно играть на пустые скорлупки, но это не встретило энтузиазма.
— Это же не те, что в «Царе Салтане», — сказал Синий, который, казалось бы, никогда Пушкина не читал…
Зина снова взяла гитару и сообщила, что сейчас споет песенку в подарок Борьке.
Голос у нее был совсем не сильный, но такой… ласковый, что ли. Песня была про лодку, которую осенью вытащили на берег, и она грустила, что придется дремать до весны в одиночестве, но пришла бродячая собака и поселилась под лодкой. И они подружились. А потом наступила зима, завалившая снегом застывшую воду и берег. И половинка луны одиноко и зябко висела в небе.
Желтой заброшенной в небо пилоткой
Кажется снизу луна.
Лодка — под снегом,
Собака — под лодкой —
Стужа друзьям не страшна.
Вот и решила собака: «А ну,
Кликнем мы с неба
Под лодку луну…
Все похлопали…
Лодька раньше никогда не слышал эту песенку. И потом не слышал. И жалел, что не запомнил тогда как следует ни слова, ни мотив.
А в тот вечер он смотрел на Зину и вспоминал портрет, который нарисовал Валерка Сидоркин. Хороший такой портрет, похожий… Жаль, что Валерка не пришел. Может, Борька просто не успел его позвать. А может… Сидоркин не пошел бы без друга, а Фонарика Борька, чего доброго, не стал приглашать нарочно — чтобы не оказалось в компании еще одного певца… Впрочем, едва ли. Думать так нехорошо про Борьку Лодька не хотел…
В начале октября началась слякотная осень. Перепадал и тут же таял снег. Сразу добавилось домашних забот. Опять зачах из-за холодов и без того слабенький ржавый водопровод, каждый день приходилось отправляться на колонку, за квартал от дома. Носить ведра на коромысле у Лодьки не хватало силенок, таскал в руках, по одному, вода подло плескала в широкие голенища резиновых сапог. Много было возни и с дровами для плиты. Хорошо, что помогал Борька. Они пилили уложенные на козла сосновые бревна. Получались полуметровые кругляки. Лодька колол их тяжелым, как литой утюг, топором. В общем-то получалось неплохо, но, конечно, не как у папы. Тот, бывало, одной рукой раскалывал бревешки с такой лихостью, что успевай только собирать поленья…
Письма от папы приходили не часто, раз в две недели. Мама говорила, что есть «ограничение на переписку». Но все же известно было, что он жив, здоров и продолжает надеяться на пересмотр дела.
Утром, днем и вечером по радио передавали песни о Сталине. Песен было множество: «На просторах родины чудесной…», «Дорогой товарищ Сталин, приезжайте в гости к нам…», «Где горный орел совершает полет…», «Да здравствует наш вождь — и сила и мощь…», «Весь народ Страны советов славит Сталина-отца…» У Лодьки не было восторженного отношения к Иосифу Виссарионовичу. То есть он понимал, что Сталин привел страну к победе и заботится о народе (вон опять недавно малость снизили цены на продукты) и держит в страхе охамевших американских агрессоров, которые у себя дома линчуют негров, пугают всех атомной бомбой, а в Корее решили устроить свою колонию… Но если он такой великий и мудрый, то фига ли позволяет эмгэбэшникам хватать ни в чем не виноватых людей и приклеивать им звания шпионов? Ну, конечно, дел у него куча, за всеми не уследишь, но надо же время от времени проверять: что творят подчиненные в синих фуражках…
В былые времена Лодька иногда заводил об этом разговор с мамой, но она каждый раз делала круглые глаза и — всегда одно и то же: «Перестань! И чтобы никогда, ни с кем и нигде ты не вздумал говорить такие слова…» Ну, он и перестал. Лишь после ареста папы у Лодьки с мамой опять случился откровенный разговор. О многом. Но и тогда мама не обвиняла Сталина. А под конец снова: «Пожалуйста ни с кем об этом…» И с той поры Лодька говорил про такое лишь с Борькой. Изредка.
У Борьки отношение к Сталину было более определенное. Оно и понятно: Лодькин отец, хотя и далеко, но все-таки живой и когда-нибудь вернется, а Борькин сгинул неизвестно где еще до войны. Борька говорил о Великом Вожде всех народов примерно так: «Усатый Сосо — мозги из поноса». Известно было, что в детстве мальчика Иосифа Джугашвили звали ласковым именем Сосо. А потом, когда стал отважным революционером, дали подпольную кличку Коба. На это у Борьки тоже имелась строчка: «Добрый дядя Коба доведет до гроба»… Но при всем при этом Борька оставался рьяным пионером, любил школьные линейки с горнами и барабанами и чистосердечно отдавал салют знамени с вышитыми словами: «К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!»
С Галчухой Лодька тоже иногда вел откровенные разговоры. Однако на другие темы. Галчуха, вечно страдающая от сердечных неудач, делилась этими страданиями с юным соседом. Дяди Кузи и тети Таси по вечерам почти никогда не было дома, Галчуха стучала в стенку, звала Лодьку к себе, угощала разведенным из брикетов какао и принималась и горько рассуждать:
— Лодик, ну почему они такие? Сперва все хорошо, ходили на «Сказание о земле Сибирской», про Чайковского говорили, а потом он — вдруг лапами… Главное, без всяких слов…
У Лодьки опыта в таких делах не было ни малейшего. И зачем надо «лапами», он сам не понимал. Но из разговоров старших ребят (а также таких типов, как Бахрюков и Суглинкин) знал, что в отношениях с девицами процесс «лапанья» и «обжимания» занимает немаловажное место. «Сели под сиренью, я придвинулся на лавочке, а ей дальше уже некуда, край, ну я ее и за это… Оно мягонькое такое… Сперва пискнула, а потом будто замурлыкала…»
У Лодьки такие признания не вызывали никаких чувств, но он понимал, что активное «обжиманье» считается у больших парней делом серьезным. Следующий этап — решительное объяснение, а там, глядишь, и свадьба…
(Не забывайте — середина двадцатого века, комсомольская юность.)
Лодька без лишней деликатности разъяснял ситуацию Галчухе, но той свадьба была еще не нужна. Ей хотелось отношений чистых и прозрачных, как музыка «Лебединого озера».
— Галь, ну ты старайся, чтобы так и так, — теоретизировал Лодька. — Ну, пусть маленько это… потрогает. А если сильно — сразу по зубам…
— Было уже, по зубам-то… А дальше что? Утерся и больше не смотрит…
— Значит, не та любовь, — умудренно подводил итог Лодька.
Галчуха печально смотрела в пространство: мол, а где она та?
Иногда Лодька утешал Галчуху всерьез, а бывало, что отпускал шуточки. Причем не очень осторожные. Вроде как та, про бюстгалтер. Это чтобы малость развеять Галкино уныние. Она хватала полотенце, лупила им Лодьку и в конце концов загоняла под стол. Оттуда Лодька говорил:
— Поставь лучше своего Пуччини и успокойся.
Галчуха ставила пластинку и садилась у патефона, подперев щеку. А Лодька шел читать очередные приключения.
Книжных приключений теперь хватало. Все вечера, допоздна, Лодька сидел (вернее лежал на пузе) за романами Купера, Майн-Рида, капитана Мариетта, Сальгари… Мама иногда возмущалась:
— Утром тебя опять не добудишься! Вот скажу Льву Семеновичу, чтобы не давал больше книг…
Но это она так, для порядка. И Лодька в очередную субботу или воскресенье топал в Затюменку, на Казанскую. Путь не близкий, туда и обратно — километров пять (и по сырому осеннему логу не пойдешь), а мелочь на автобус была не всегда. Но всегда была радость от спрятанной за пазуху увесистой книжки, которой опять хватит на неделю…
Лев Семенович не сразу отпускал гостя. Впрочем, случалось, что и сразу — если был занят или куда-то спешил (тогда — выбирай книжку и будь здоров). Но чаще усаживал пить чай и заводил беседу. То рассказывал, как учился фотографировать, то рассуждал о книгах, то расспрашивал Лодьку о его делах.
Лодька охотно повествовал про «герценскую» компанию, футбольные игры, состязание по стрельбе из рогаток, про упрямую стеклянную банку, которую до сих пор так и не сумели «раскокать», про бестолкового Цурюка (вечно с ним что-то происходит!)… Про школу он говорил мало. О делах в классе вспоминать не хотелось, чувствовал он там себя неуютно. Были в седьмом классе (теперь уже «В», а не «З») неплохие ребята — Сашка Черепашин, Гриша Раухвергер, Игорь Калугин, — однако товарищами их не назовешь. И надежды на их заступничество, когда прискребался Мерюков с дружками, не было…
Про Борьку Лодька упоминал мало. Боялся, что Лев Семенович спросит: «Почему ни разу не привел с собой друга?» А Лодька не хотел. Понимал, что это не очень хорошо, но… Лодька лишь регулярно давал Борьке книги Льва Семеновича и объяснял, что берет их у маминого знакомого, который не любит лишних посещений. Это чтобы Борька не запросился с ним. По правде говоря, хотелось, чтобы у него, у Лодьки, был такой вот исключительно свой уголок, куда можно прийти и спрятаться хоть на полчаса от всей окружающей жизни.
Казалось, что у Льва Семеновича он попадает в другое время. Старые книги вокруг, старя мебель, старые часы с маятником похожим на медную сковородку… И рассказы Льва Семеновича были, как правило, о прежних временах. Про детство, про плавания с друзьями-комсомольцами по Ладоге, про довоенный клуб планеристов… Про недавние дела и про войну он вспоминал не часто. Похоже, что не любил. И Борька думал порой, что бывает у Льва Семеновича почти каждую неделю, слышал от него много всего, а по сути дела ничего толком не знает про этого человека.
Так, например, не сразу узнал он, что был у Льва Семеновича сын.
Лодька нередко ловил на себе странный взгляд Льва Семеновича — не обычный, когда говорили, глядя друг на друга, а брошенный словно украдкой, быстрый, внимательный и слегка виноватый.
Однажды, когда такой взгляд столкнулся с Лодькиным, Лев Семенович скомканно сказал:
— Вот… мне кажется, ты порой думаешь: с чего это пожилой дядька выбрал себе в приятели семиклассника, зазывает к себе, разговоры ведет…
— Н-не… — сильно застеснялся Лодька. — Я так не думаю. — Он и правда об этом не думал. Главным для него были книги. Дает их Лев Семенович — и спасибо ему, доброму человеку…
А тот объяснил, двигая туда-сюда по столу расчехленный аппарат «ФЭД»:
— Иногда приходит в голову: так же вот мог бы я каждый день беседовать с сыном… Он родился почти в то же время, что и ты. Чуть попозже наверно, осенью тридцать седьмого… В самый разгар…
— Разгар чего? — осторожно спросил Лодька. Он конечно же слышал о «тридцать седьмом», когда, не дождавшись рождения сына, пропал Борькин отец.
— Что? — встряхнулся Лев Семенович. — А!.. Я имею в виду испанские события. Был я тогда, совсем еще молодой, под Мадридом. Корреспондентом от ленинградской фотохроники. Сын появился на свет без меня… Да и потом, в следующие годы, я его видел урывками…
Лодька не утерпел, спросил осторожно:
— А он… где теперь?
Лев Семенович резко отодвинул на столе аппарат. Ответил, глядя на стену с фотоснимками:
— Война, Лодя… блокада… сплетение печальных обстоятельств…
Все стало ясно, однако Лодька не удержался снова:
— А это… он? — И осторожно показал на большую фотографию (кажется, на нее Лев Семенович и смотрел). Там были строгая женщина в платье со стоячим воротничком и мальчик лет девяти. Женщина стояла у столба, подпирающего навес крыльца, а мальчик сидел впереди нее на деревянных резных перилах, свесил ноги в длинных чулках с прилипшими колючками. Одна сандалия свалилась на ступеньку, и на большом пальце виднелась круглая дырка. Был мальчишка в матросском костюме, остролицый, лопоухий, с крупными кольцами светлых волос. Лодька и раньше приглядывался к снимку, а спросить, кто на нем, почему-то стеснялся.
— Что? — встряхнулся Лев Семенович? — А! Нет… Это я собственной персоной, третьеклассник Левушка Гольденштерн с мамой Мирой Яковлевной в сентябре двадцать четвертого года… Разве не похож?
Лодька глянул теперь с точки зрения «схожести» и понял:
— Да, похожи. Конечно… — И решился на улыбку. — Вам сейчас только матроски не хватает…
— Ты прав, — улыбнулся и Лев Семенович. — Кстати, я ее так и не успел износить, перешла потом к сыну…
Вот, опять на те же грустные рельсы… Не зная, что сказать (а молчать было неловко), Лодька заметил:
— Не похоже, что двадцать четвертый год. У меня был такой же костюм, я его тоже до третьего класса носил. И тоже не истрепал до конца, просто он тесным сделался…
Лев Семенович будто обрадовался, покивал:
— Это, можно сказать, вековая ребячья мода. Какой-то умный и веселый человек лет сто назад придумал для ребят, особенно для мальчишек, такую вот удивительную одёжку… В ней много радостных сочетаний. Беззаботность детства и предчувствие дальних стран, романтика «Детей капитана Гранта» и счастье от беганья по мелководным ручьям и щекочущим травам, чудесное ощущение, что ты мальчик, и слияние с океанским ветром, который хлопает за твоей спиной широким воротником…
Лев Семенович глянул на Лодьку повеселевшими глазами, и закончил:
— Мне кажется, на детях, которые станут провожать отцов, улетающих на Марс, будут хлопать от ветра такие же воротники с полосками и якорями… Ты, Лодя, небось решил, что я малость спятил? Чего это, мол, Льва Семеныча потянула на такие романтические речи?..
Лодька не думал именно так, но по правде говоря, удивился.
— Это не мои слова, Лодя. Это писал мой друг Вася Лащенко, я про него тебе рассказывал… — И оба глянули на снимок, где улыбались два армейских капитана в широких гимнастерках и пилотках.
— Из его дневника, он хранится у меня. Василий там описывал не только фронтовые эпизоды, но и вспоминал детство. И… вот — короткая ода матроске. Видать, была у него такая же… Теперь уже не спросишь…
В середине октября, уже в холоде и сырости, состоялся последний в сезоне футбольный матч. «Герценские» против парней со Смоленской улицы.
Играли в Большой ограде — дворе, похожем на уличный квартал с двухэтажными деревянными домами. Посреди домов было широкое пространство, с которого до оконных стекол не допнёшь, если даже захочешь.
«Смоленские» оказались соперниками вредными, играли нахально, храброго Фонарика сильно «подковали» и остались недовольны результатом (пять-три в пользу улицы Герцена). Их капитан, девятиклассник Жеребцов, известный как «Валька Конь», при расставании пробубнил, что два гола были засчитаны неправильно и что за такую игру «герценским» надо бы начистить рожи.
В тот момент Валькиным словам не придали значения. Мало ли кто чего брякнет с досады! Но через день примчался на Стрелку взмыленный Гоголь и хрипло выдохнул, что «смоленские бьют наших».
На Стрелке в тот момент как раз обсуждался вопрос: как лучше смастерить хоккейные клюшки для зимней поры и что пора уже скинуться и купить заранее несколько плетеных мячиков, а то после в магазинах их черта с два сыщешь. Была почти вся компания — кроме Костика Ростовича, который в эту пору постигал всякие сольфеджио и гаммы в музыкальной школе, и Синего, который болтался неизвестно где. Впрочем в ту же минуту выяснилось, что били именно Синего. Гоголь сам не видел, как бьют, но только что встретил Тольку у крыльца, и тот, прижимая к разбитому носу ладони и поскуливая, поведал, что «эти паразиты прискреблись у дальней колонки, хотя я шел и ничего не делал». Кроме того, Синий сказал, что «паразитов» было двое — Вовка Лобзик и длинный Сашка Штырников (точнее — «Штырь»).
Оба напавших принадлежали к «смоленской» команде и участвовали в недавней игре. Не возникло никаких сомнений, что они, повстречав Синего — знаменитого «герценского» вратаря — решили поквитаться за недавний проигрыш. Свинство само по себе, а когда двое на одного — свинство небывалое. Воспылав коллективной солидарностью и жаждой справедливости, «герценская» компания рванула к месту происшествия. Даже старшие — Атос, Лешка и Шурик, — хотя им, десятиклассникам, вроде бы уже не пристало участвовать в уличном пацаньем мордобое. («Сидеть здесь!» — приказал Шурик первокласснику Тминову, который дернул, было, за остальными).
Никакого боевого плана не было. Мчались — вот и все. Потому что железное правило не давать своих в обиду толкало, как пружина. Все почему-то были уверены, что всю «смоленскую» команду они застанут на том месте, где пострадал Синий. Бежали с топотом и сопеньем. Лодька и Борька — рядом. Лодька понимал, что сейчас будет нешуточная драка. Раньше в таких делах участвовать ему не приходилось, и сквозь боевое вдохновение при каждом шаге-прыжке толкалась внутри тугая, забивающая дыхание боязнь…
Однако же, когда «наших бьют», бояться может лишь самый последний трус и дезертир. И Лодька ни разу не сбился в беге. И Борька тоже…
Драки не случилось.
Дальняя колонка — это не та, что на углу Первомайской, а в конце Большой ограды, там, где за дырявом забором тянется Смоленская улица. Примчались туда за две минуты. И обнаружили там единственного «смоленского» — всем знакомого шестиклассника Витьку Каранкевича, который мирно набирал в мятые ведра воду, чтобы тащить на коромысле к дому.
Тяжко дышащая ватага обступила Витьку. Тот поставил ведро и перепуганно смотрел из-под растрепанной меховой шапки.
— Ну чё… — выдохнул Рашид Каюмов. — Где ваши Штыри и Кони? Как увидали наших, сразу в подворотни?
Витька моргал, округлив мокрый рот. Потом сказал:
— Я-то при чем? Я по воду пришел…
— Это ты сейчас по воду! — выкрикнул Гоголь. — А как Синего бить, так вместе с ними!
— Да не бил я никого! — отчаянно выкрикнул Каранкевич. — Вы чё! Откуда сорвались! Я вообще…
— Ага, ты не бил, — Вовка Неверов взял Витьку за шиворот и легким подзатыльником сбил с него шапку. Видимо, он считал, что это вот «военное выступление» должно иметь хоть какой-то эффект. — Ты просто стоял и смотрел, как они двое на одного. Игру продули, так решили отмазаться на нашем вратаре!
— Да какие двое! — тонко заскулил Витька. — С вашим Синим только Шкерик стыкнулся. Потому что вчера Синий у него зажал два пятака, когда они в чику… При чем тут футбол-то… Чё налетели всей кодлой на одного! — И Витька завыл громче…
— Ладно, ребята, пошли, — деловито посоветовал Лешка Григорьев. — Сейчас его мамаша выскочит, будем все виноваты… — Витькин дом был неподалеку, сразу за дырявым забором.
— Да, она сейчас выскочит! — ревел Витька уже в полный голос. — Она вам вломит по ж…! Заикаться будете, гады! — Обида его на вопиющую несправедливость была такой великой, что он даже не боялся показаться рёвой и хлюпиком, уповающим на мамочкину защиту. — Подождите, она сейчас!..
— Страшно-то как… — неуверенно хмыкнул Вовка.
— Фома, заткнись, — велел Атос.
А Фонарик поднял шапку и аккуратно надел на ревущего Каранкевича. Потом поднял опрокинутое ведро.
— Домой… — сумрачно приказал Атос. А когда прошли уже половину Большой ограды и Витькин плач стал неслышен, Атос жестко спросил у Мурзинцева:
— Ну и что ты, Шурочка, напишешь в своей «Летописи»?
— То и напишу, — сумрачно сказал Шурик. — Гоголю надо оторвать язык и засунуть в…
— Точно. Прибежал, разорался: «Наших бьют!» — согласился Борька.
— А я то тут при чем! — шумно завозмущался Гоголь. — Синий идет, за сопатку держится, «смоленские» напали»…
Лодька молчал. Смешались в нем всякие ощущения. И облегчение, что драться не пришлось (чувство совсем не героическое). И виноватость перед напуганным ревущим Каранкевичем, с которым когда-то были в одном детском садике. И опасливое понимание, что оказывается в одну минуту компания нормальных (хотя и вовсе не примерных) пацанов может превратиться в стаю…
Впрочем, противно было, кажется, всем.
— Кретины, — выругался Лешка. — Из-за двух пятаков чуть не устроили Варфоломеевскую ночь…
— Какую ночь? — переспросил Цурюк. До этой минуты он бегал и сопел со всеми, но ничего не говорил, поскольку оценивал события запоздало.
Лешка плюнул…
Когда вернулись на Стрелку, Славик Тминов, изнемогавший от любопытства и тревоги, вытянул шею:
— Ну, там чего?..
— Все живы, — сказал Шурик Мурзинцев. — Гладиаторский бой отменяется, билеты возвращаются в кассу…
Славик Тминов был соседом Шурика Мурзинцева. Уже несколько лет они жили в одной квартире (в том самом доме, где когда-то обитал Севка Глущенко). Матери их были давними подругами, и потому Шурику выпала на долю постоянная возня с «младенцем». «Шурочка, побудь немножко со Славиком… Шуочка, пусть Славик с тобой погуляет, а то ему скучно одному…» Впору было возненавидеть сопливого Славика, ставшего чем-то вроде «мелкого ежедневного приложения к большой газете» (Шуркины слова). Но Мурзинцев — человек с покладистым характером и философским складом ума — не возненавидел. Он рассуждал, что ни у кого не бывает жизни без трудностей и осложнений и пусть уж лучше будет такое осложнение, как Славик, чем какое-нибудь похуже. А потом он даже привязался к этому «неотъемлемому придатку», хотя скрывал такое чувство под напускной суровостью…
В середине декабря, когда у края тротуара, рядом с домом Фомы, построили снежную горку-катушку и заливали ее десятками ведер, Славик хотел быть полезен. Ему объясняли, что лучшая полезность — смирно стоять в сторонке, но он мудрому совету не внял и полез на верхнюю площадку катушки.
Пропитанная водой горка уже каменно затвердела от мороза. Последние потоки должны были придать окончательную гладкость ее поверхности и длинной блестящей дорожке, что тянулась от крутого ската шагов на пятьдесят.
Воду от колонки подвозили в большущей обледенелой бочке, поставленной на сани («Вроде как на картине художника Перова «Тройка», — вспомнил Лодька, сказал про это Борьке, и тот одобрил сравнение). Черпали ведрами, подавали наверх. На верхушке горки Фома, Лешка Григорьев и проявивший трудолюбие Цурюк широкими языками раскатывали воду по склону.
К ним и забрался первоклассник Тминов, закутанный в тяжелое ватное пальто и обвязанный поверх поднятого воротника и шапки маминой шалью. Шурик что-то кричал ему, но Славик хотел работать, как все. Он решил помочь Цурюку поднять ведро. Но Цурюк в своей неуклюжей старательности зацепил несчастного Тминова локтем. Тот с двухметровой высоты спикировал вниз головой. Бочка стояла вплотную к горке, Славик — в нее. Воды там было больше половины.
Паники не случилось, действовали молниеносно. Лодька и Борька дернули Славика за валенки, а когда они снялись, рванули прямо за ноги. С силой, которую придает нешуточная опасность, выхватили беднягу наружу. Подскочивший Мурзинцев схватил «приложение» на руки. Славик молчал и стремительно покрывался прозрачной коркой. Он даже не моргал, потому что сразу смерзлись ресницы.
— Ко мне! — моментально решил Борька. — У нас печка топится!
Борькин дом был наискосок через дорогу. Шурик с леденеющим Славиком кинулся через глубокий снег в канавах. Борька и Лодька за ним (каждый с валенком в руке). Ворвались во двор. И увидели хромающую навстречу Зину с охапкой поленьев.
Зина тут же поняла всё. Бросила дрова.
— Давайте к нам! У меня как раз греется вода для стирки!
— Бабка заорет, — сказал Борька.
— Бабушки не будет до вечера… Скорее!
Славика втащили на кухню.
Здесь жарко горела низкая печь, на плите булькало ведро.
— Ребята возьмите в углу бак. Вылейте в него воду, добавьте холодной, чтобы не был кипяток…
Лодька и Борька приволокли с лавки оцинкованный бак для кипячения белья. Грохнули об пол. Шурик, шипя от обжигающих брызг, выпростал в него ведро. Ухватил второе, холодное…
Зина в это время разматывала, распаковывала Славика. Ловко и умело. Шмякала на пол многочисленные шмутки первоклассника, старательно снаряженного для прогулки в морозную погоду. Славик вздрагивал, оживал и даже пытался объяснять, что он не виноват, а виноват бестолковый Цурюк. Зине он сперва не сопротивлялся, но потом вцепился в резинку трусиков:
— Не…
Летом на реке он не стеснялся купаться голышом ни при Райке Каюмовой, ни даже при знакомых девицах Шурика, а тут… Может, потому, что стал школьником?
— Вот глупый! Ты же маленький, а я уже взрослая…
— Не! — Славик держался мертво.
— Чудо гороховое. Шурик, помоги ему…
— А ты отвернись! — потребовал Славик.
— Отвернулась…
— Совсем отвернись!
— Совсем отвернулась… — Зина отошла к плите. — Даже зажмурилась.
С Шуриком Славик не спорил. Тот взметнул его и с размаха опустил в бак.
— И-и-и! Горячо!
— Сперва горячо, а скоро привыкнешь, — пообещал Шурик. — Ну-ка, садись глубже!
— Я сварюсь!
— Сваришься, съедим с горчицей, — пообещал Борька. — Как раз время обедать…
— Обжора ты, Арон, — дерзко сказал Славик, хотя вообще-то был скромным ребенком. Все развеселились.
Зина вышла и вернулась с пушистым одеялом. Приблизилась к баку. Славик съежился.
— Да не смотрю я, не смотрю… — Зина махнула одеялом и окутала им Славика вместе с баком. Осталась торчать голова с волосами-сосульками. Но Зина тут же и ее накрыла краем одеяла, будто капюшоном.
Славик жарко дышал, но, видимо, уже притерпелся к воде.
Зина поставила на плиту литой утюг. Велела Борьке и Лодьке принести из кладовки обитую фланелью доску. Положила ее на спинки двух расставленных стульев. Над опустевшим ведром принялась выжимать пальто, шапку, шаль, мокрый свитер и шаровары. Шурик, Борька и Лодька кинулись помогать.
Славик шумно сопел, впитывая тепло.
— Дыши равномернее, — велела Зина. — Тогда прогреешься крепче.
— Я и так. Я уже…
— Сиди, не спорь. Я лучше знаю, когда «уже»…
— Я вот сколько смотрю и все удивляюсь, — заметил Мурзинцев, — как ты ловко управляешься с малокалиберным народом. Я про это даже в своем дневнике писал… Сам я сколько ни вожусь с «приложением», а не научился.
— Практики набираюсь… В школе, там их ведь не только буквам и прописям надо будет учить. Придется возиться по-всякому.
— Ты в педагогический собираешься? — догадался Лодька.
Зина улыбнулась:
— А куда же еще…
Борька сказа бесцеремонно:
— Как ты там со своей ногой-то будешь? Учителям у доски вон сколько приходится топтаться.
— Вылечусь, — коротко пообещала Зина.
Она шлепнула байковые шаровары Славика на доску, сняла с плиты утюг, тронула помусоленным пальцем, опустила на мокрую толстую ткань. Штаны обрадованно зашипели. По приземистой кухне разошелся пар. Стал уползать в приоткрытую дверь комнаты…
Лодька был у Зины впервые. За дверью он разглядел тяжелый шкаф с завитушками, медные шишки на узорчатой спинке кровати, кожаные корешки громадных книг на полке. Видимо, подшивки журналов «Нива» и «Родина». За окнами были различимы повисшие заиндевелые пряди громадной плакучей березы. Береза — это все, что когда-то осталось от обширного, в полквартала, сада.
Известно было, что старуха Каблукова до революции владела в квартале многими домами. Потом ей оставили только вот этот приземистый длинный дом и кирпичный флигелек, в котором жили Аронские. Казалось бы, второй дом следовало отобрать в пользу Советской власти, но он официально считался хозяйственной постройкой и потому остался во владении бабки.
— Буржуиха, — говорил Борька, когда приходилось идти за коровой Дуней или колоть для бабки дрова. — Если случится еще одна революция, все у нее оттяпают, даже коровью стайку…
Софья Моисеевна жалобно замахивалась на сына:
— Не мели языком! Вот она выселит нас, куда денемся…
Борька увертывался, а Моня обстоятельно разъяснял: никто их не выселит, не прежние времена. Однако, Софья Моисеевна знала, как оно бывает и в нынешние времена, поглядывала на пожухлую фотографию мужа — красивого мужчины в буденовке, красного командира, который не успел повоевать ни с немцами, ни даже с белофиннами. Моня тоже бросал взгляд на снимок и на всякий случай пытался отвесить брату подзатыльник. Борька увертывался снова и убегал. Моня его не преследовал. Он в общем-то был тихий парень, старательный отличник. Не водил дружбы с ровесниками вроде Лешки Григорьева, Шурика Мурзинцева, Атоса. Или пропадал в техникуме, или сидел дома над чертежами. Но младшего брата считал нужным держать в строгости, чтобы тот не отравлял жизнь матери и не сбился с пути…
Неизвестно, была ли «пропарка» Славика испытанным медицинским средством или моментальной выдумкой Зины. Однако, Славик не схватил ни малейший простуды. «Не чихнул даже, обормот», — говорил Шурик с гордостью, словно именно он избавил свое «приложение» от хвори.
Скоро появилась мысль, что неплохо бы иметь зимний приют, где в морозные дни после забав на горке или беготни с хоккейными клюшками можно слегка «оттаять». Конечно, при таком приключении, как со Славиком, в самодельной «халабуде» не спасешься, тут уж надо шпарить домой, но отогреть закоченевшие пальцы и потерявшие чувствительность носы можно и в построенном из снега штабе, если там гудит жестяная печурка…
Было время, когда такую снежную постройку возводили позади двора, в котором жил тогда Севка. Там же тогда жил и большой мальчишка Гришун, он командовал многими ребячьими делами. Но потом Гришун окончил ФЗУ, пошел работать, затем отправился в армию, стал пограничником. А когда вышел срок службы, Гришун остался на заставе сверхсрочно. Раньше он всегда заступался за ребят перед взрослыми соседями, а вот уехал, и те стали относиться к мальчишечьим делам более сердито, «громоздить» постройки рядом с поленницами теперь не разрешали: устроите, мол, пожар на весь квартал.
Вовка Неверов предложил устроить штаб у него на огороде, позади сарая с сеновалом.
Сказано — сделано. Навыка общей работы хватало. Натащили отовсюду жердей, кусков фанеры, досок, сконструировали каркас, обложили его снежными брусьями, закидали рассыпчатым снегом, чтобы не осталось щелей. Снега в ту зиму хватало, сугробы навалило еще в ноябре. Синий и Гоголь отыскали где-то кривую дверь от чердачной вышки, Рашид и Раиска Каюмовы притащили раму со стеклами от чуланного оконца…
Утром в воскресенье начали — к синим ранним сумеркам штаб оказался готов. С лавками у фанерно-снежных стен, с маленькой железной печкой, которую Фома разыскал на чердаке. Набитая щепками и газетами печурка гудела. В оконце смотрел месяц…
Лодька вспомнил:
Желтой заброшенной в небо пилоткой
Кажется снизу луна.
Лодка под снегом,
Собака под лодкой —
Стужа друзьям не страшна…
Какая там стужа! Наоборот! Можно было даже снять пальто, скинуть валенки, чтобы вытянуть ноги к печке. На ней весело забулькал принесенный Фонариком чайник. Фома всем раздал заранее собранные для общего хозяйства кружки.
Не было ни заварки, ни сахара, но и простой кипяток с разломанной на много частей горбушкой казался замечательным напитком…
И вот так сидели в пахнущем горячей жестью и дымом уюте, глотали теплоту, говорили о том, о сем и ощущали себя уже не просто ватагой, а чем-то более крепким и дружным. Этаким партизанским отрядом в заснеженной пуще. И это чувство наконец выразил Костик Ростович. Вообще-то он стеснялся много говорить и соваться со всякими предложениями, но тут решился. Понял, что подходящая минута.
— Знаете что, ребята? Давайте, чтобы мы были не просто так, а вроде команды…
Никто не захихикал, не заворчал «а на фиг надо…», даже Синий и Гоголь, которые, казалось, должны бы. Только Борька пробурчал:
— Вроде тимуровцев, что ли? Бабкам дрова складывать? — Видать, осточертела ему Каблучиха с ее дровами и коровой Дуней.
— Да нет, не обязательно! — звонко заспорил Костик. — Просто чтобы всегда вместе и друг за дружку…
— Но мы ведь и так… — сказал Фонарик, но это не против Костика, а как бы наоборот, в поддержку его.
— Да! — энергично закивал Костик. — Но надо, чтобы всё по правилам. Чтобы название, пароль, документы…
О названии заспорили сразу:
— «Снежные жители», — сказал Валерка Сидоркин.
— Летом тоже «снежные»? — хмыкнул Рашид Каюмов.
— «Герценские бандерлоги», — с ехидцей предложил Лешка Григорьев. Он, кстати, был здесь единственные из старших. Пришлось сопровождать Славика, который всей душой с утра рвался на горку.
— Сам ты бандерлог, — сказал Борька, который тоже читал про Маугли.
— Давайте просто «Герценская команда», — деловито высказался Фома. — Сокращенно будет «Герком». Вроде «Горкома». Есть такая книжка «Подпольный горком действует»…
— Не горком, а обком, — не удержался от поправки Лодька.
Фома быстро глянул на него и отозвался миролюбиво:
— Там обком, а у нас горком. То есть «Герком». Какая разница?
Разницы никто не видел (даже Лодька), и больше не спорили.
Насчет пароля решили повременить: не ясно было, зачем он, для каких случаев. А насчет документов Фома предложил:
— Надо каждому сделать удостоверение.
Лодька будто на уроке поднял руку:
— Я сделаю! Я знаю как!
— Валяй, Севкин, — кивнул Фома. Интонация его не очень понравилась Лодьке, ну да ладно, не стоило придираться в такой хороший час…
— Нужен еще командир… — осторожно напомнил Костик.
Наступило неловкое молчание. Наконец Фома решил:
— Обойдемся. Не на фронте…
В самом деле, кого делать командиром? И Лешка, и другие старшие (которых здесь нынче не было), не согласились бы. Не маленькие, мол, чтобы играть в партизан и тимуровцев. Значит, Фому? Но ведь Атос, Шурик Мурзинцев, Лешка Григорьев, Вовчик Санаев все же часто бывали вместе со всеми, а для них Фома разве авторитет? Остальные же тем более не годятся… Ну, будет ли Толька Синий признавать командиром Лодьку Глущенко, а Гоголь Валерика Сидоркина, если привыкли всегда на равных…
— Пусть будет Цурюк, — предложил Борька.
— За то, что вчера Славку чуть не утопил? — сказал Синий, у которого не было чувства юмора.
— Не, я не хочу, — серьезно отказался Цурюк.
— Жалко, а то бы в самый раз, — вздохнул Лешка Григорьев. — Ну, тогда можно выбрать Славика. Он у нас герой. Смотрите, как звучит: «Командир Тминов»! А?
— Не, я не умею командовать, — серьезно, как Цурюк, отозвался Славик.
Решили, что Тминова сделают командиром, но чуть позже, когда научится. А пока можно обойтись без начальства и все решать голосованием.
Проголосовали, чтобы каждый завтра принес в штаб полешко для печки, и разошлись.
Дома Лодька взялся мастерить удостоверения. Нарезал из ватманского листа прямоугольники размером в половину открытки. Известным способом натирания через копирку (на сей раз — красную) отпечатал на них с левого края штамп, который они с Борькой летом нашли в сумке с «медным кладом».
ТЮМЕНСКОЕ ДОБРОВОЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО
СТРАХОВАНIЯ ОТЪ ПОЖАРОВЪ
И НАВОДНЕНIЙ
Разлиновал строчки и стал писать имена и фамилии — строгим шрифтом, которому обучал семиклассников добрейший учитель рисования и черчения Александр Павлович Митинский. «Красота и четкость букв, друзья мои, воспитывают дисциплину мысли и гармонию души…»
Предварительно Лодька составил список по алфавиту и теперь выводил:
«Аронский Борис»… Вообще-то Борька говорил, что его настоящее имя — Борух, но в «Геркоме», пожалуй никто не поймет. Для всех он Борис и Борька (или еще «Арон»)…
«Атусов Игорь»… Вот кто мог стать настоящим командиром «Геркома», если бы захотел… Да он и был командиром герценской ватаги всегда, только это почти не замечалось. Красивый, с черным крылом волос, сдержанно-улыбчивый, иногда насмешливый, никогда никого не обидевший, имевший ответы на все в жизни вопросы… Каждый знал, что у Атоса настоящая любовь — к десятикласснице двадцать первой школы Кате Орловой, и никому в голову не приходило хоть самую капельку пошутить над этим. А ведь по поводу Лешкиной Валечки Лазарчук и Шуркиной Елены Прекрасной не раз добродушно зубоскалили…
Брыкалин Семен. Иначе говоря, Цурюк. О нем чего много говорить, Цурюк он и есть Цурюк. Небось, кто-нибудь скажет, что не надо ему давать удостоверение, такой бестолочи. Но куда его денешь, тоже «герценский»…
«Гоголев Владимир»… То есть Вовка Гоголь. Вредноватый пацан, однако не злопамятный. О книжках с ним говорить — все равно что причесываться мыльницей. Зато футболист хороший (прямо скажем, не то, что Лодька). И находчивый. Летом вмиг выудил из воды растерявшегося Костика, когда тот ухитрился с мелководья сорваться на глубину и стал пускать пузыри…
«Григорьев Алексей»… В те несколько месяцев, когда Лодька и Лешка жили в одном доме, отношения у них были «самые-самые»… Они по вечерам обсуждали книжки и фильмы, играли в шахматы, рассматривали марки, которые Лешка десятками дарил Лодьке. Он Лодьку бесплатно проводил в «Комсомольский» кинотеатр, потому что мама его, Анна Васильевна Григорьева, работала киномехаником. Он сдержанно завидовал Лодьке, что у того вернулся отец, и рассказывал про своего отца — командира батареи, погибшего под Витебском…
«Каблукова Зинаида…» Сперва Лодька засомневался: зачем ей это? Но… хоть и не гоняет мяч с мальчишками, не купается на Песках, не бесится на катушке, а все равно своя. И даже… Лодька подумал, что хорошим командиром могла бы стать именно Зина — с ее умением всем помогать, всех мирить. С ее гитарой и песенкой про лодку и собаку. Жаль, что она редко выходит на улицу… Но удостоверение конечно ей дать надо.
«Каюмов Рашид». Молчаливый и старательный парнишка. Когда строили катушку, вкалывал больше всех, а говорил всех меньше. Совершенно не терпит драк, но однажды, когда Синий во время футбола в цирковом сквере довел его своими дурацкими придирками (не так бьешь, не тому пасуешь), Рашид сцепился с Толькой не на шутку. Синий даже ревел, прижимая ладонь к фингалу, и всех уверял, что Каюм дрался зажатой в кулаке немецкой медалью. Но это была такая брехня, что не поверил даже Славик…
И его Райке, тоже надо выписать удостоверение. Она с мальчишками играет редко, но все-таки сестренка Рашида. Причем не нытик и не ябеда, хотя и грозит иногда «скажу маме…» Да и Каюм обидится, если оставишь Раиску без «документа»…
«Логинов Гарий»… Кто бы мог подумать, что из боязливого «золотушного» первоклассника, затюканного сына горластой тети Даши и пьяницы-отца через четыре года вырастет вот такая честно-храбрая личность!.. Впрочем, тетя Даша тоже изменилась — мужа-алкоголика «отселила», крикливый характер малость утихомирила, Гарика не обижала…
«Мурзинцев Александр»… Длинный, белобрысый, любопытный. Постоянно таскает в кармане блокнот, чтобы записывать «выдающиеся события нашего квартала». Но ни писателем, ни историком стать не собирается и говорит, что самое интересное дело на свете — электричество…
Ну, кто там еще?
Ух ты, сразу трое на букву «С»…
«Санаев Владимир»… Про него Лодька толком ничего и не знает. Вовчик бывает в компании не часто, больше гоняет где-то на своем блестящем велосипеде. Но старшие Санаева ценят, говорят «голова». В школе чуть ли не сплошной отличник. Ну и как не быть таким, если сын знаменитого врача? Небось, и сам собирается в доктора…
«Сатин Анатолий…» Толькину маму звали тетя Сина. Ефросинья Сатина, мать троих сыновей и дочери. Толька был гораздо младше остальных, сам про себя говорил: «поскребыш»… Когда братья и сестра выросли, он все еще оставался мальком, и тетя Сина тряслась над ним больше, чем над остальными. Была она громкоголоса, то и дело слышалось со второго этажа:
— Натолий!.. Натолий кому я ору, где тебя носит холера?..
— Опять Тольку Синина кличут, — переговаривались соседки. — А он, зараза, где-то рыщет, мать хоть надорвись от крика…
Вот и был он в дошкольные времена Толька Синин, а после стал просто Синим…
В прежние годы Лодька и Синий не однажды сцеплясь в потасовках — почему-то любил Толька придираться к Севкину (считал его, наверно, слабачком). Но со временем притерпелись друг к дружке, появилось что-то вреде симпатии…
«Сидоркин Валерий»… Лодька не раз видел его рисунки. Не только портрет Зины Каблуковой, но и другие: разгоряченных футболистов, задумчивого Славика в венке из одуванчиков, который сплела Райка; Фонарика, старающегося лизнуть ободранное о поленницу плечо… И всякий раз удивлялся: умеет же человек!.. Валерка выглядел растрепанной личностью, но по характеру он был вроде Костика. И вроде Фонарика, только без его отчаянной лихости…
«Ростович Константин»… Юный кларнетист и вообще образцовый ребенок. Сын известного милицейского начальника (в одном из домов на Герцена отдельная большая квартира). Казалось бы, кампания на Стрелке совсем не для такого мальчика. Но мальчик «приклеился». И самое интересное, что не вызывал насмешек вежливыми речами и «культурным» поведением даже у Синего и Гоголя…
«Тминов Вячеслав»… Лодька знал: никто не скажет, что Славику не надо давать удостоверение из-за малого возраста. Он ведь с давних пор «приложение» не только к Шурику Мурзинцеву, но и ко всей компании. Да теперь уже и не «приложение», а «один из…» Особенно после нырянья в бочку…
…Себя Лодька поставил в списке не по алфавиту, последним. И размышлять про себя не стал. Потому что все тут ясно. То есть не все, конечно, только… чем дольше про себя думаешь, тем больше находишь в себе совсем не героических черт. Кому это надо? Лучше поскорее закончить работу, сделать перевод (будь он проклят!) по-немецкому и залечь на кровать с романом Стивенсона «Похищенный»…
Лодька на всех удостоверениях вывел сверху мелкими буквами «ГерКом», сложил ватманские карточки в стопку и полез за учебником «Deutsch».
— Их хабе кайне вунш ди хаусауфгабе цу махен, — сказал он себе, зная, что фраза весьма далека от правильной немецкой грамматики. Но смысл ее вполне соответствовал настроению: «Я не имею желания делать домашнее задание». Но «хабен» ты «вунш» или не «хабен», а пришлось посидеть минут сорок. Зато потом — скрип рангоута, вой шторма в такелаже, загадки и риск…
— На чтение — ровно час. Потом долой свет и носом в подушку, — решительно напомнила мама.
— И хабе кайне вунш ди лихт цу выключайтен и нос в подушку цу втыкайтен…
— Что-что?
— Я сказал: конечно, мамочка…
Когда следующим вечером собрались у печурки, Лодька раздал тем, кто был тут, ватманские карточки.
— А чего это печать такая? — подозрительно спросил Фома.
Лодька был готов к этому вопросу.
— Во первых, такая потому, что ее никто не подделает. Где найдешь вторую такую же? Во-вторых тут якорь, а он означает путешествия и приключения. А кроме того… мы разве собираемся устраивать пожары?
Сразу несколько голосов сказали, что «не…»
— Ну вот! А наводнения?
Оказалось, что тоже «не…»
— Вот видите! Значит, мы тоже Тюменское добровольное общество, которое против этих стихийных бедствий.
Объяснение было принято.
Конечно, в «герценской» компании крутились не только те, кто оказался у Лодьки в списке. Порой на Стрелке и в футбольной команде, когда затевалась игра с другими компаниями, появлялись всякие ребята: и хорошо знакомые, и знакомые только чуть-чуть и совсем Лодьке неизвестные — жители Большой ограды, соседних кварталов, одноклассники «герценских» мальчишек. Их обычно встречали по-приятельски… А на горке — там вообще собиралась иногда целая толпа. Не разберешь: кто ближний, кто издалека. Не спрашивать же удостоверение! Пришел — ну и развлекайся на здоровье. Только Синий иногда ворчал: «Когда строили их тута никто не видал, а как кататься — целая кодла…» Но это он себе под нос и не всерьез, а так, по привычке…
Было лишь одно «запретительное» правило — и для своих, и для нездешних: не ездить с катушки на коньках! Дело в том, что если запнешься коньками за того, кто едет пузом на фанере, можно покалечить. А кроме того, коньки царапали и резали скользкую поверхность горки. Это разъясняли всякому, кто появлялся тут на «снегурках», «носорогах» и «дутышах».
Если «конькобежец» оказывался непонятливым, кто-нибудь из старших брал его за шиворот и вежливо говорил: «Мотай на фиг и на коньках больше здесь не проявляйся…»
С тем, кто пойман был второй раз, обходились суровее. Коньки с него снимали и несли на Первомайскую, к решетке городского сада (их владелец семенил сзади и канючил, чтобы отдали, потому что он все понял; а то и грозил местью какого-нибудь Грибани или Мини Зубатого). Потом коньки раскручивали на привязанных к ним веревках и запускали в сад. В общем-то месть не очень страшная, однако лезть по заиндевелым чугунным завиткам в садовые заросли и там искать коньки в глубоком снегу — занятие не из приятных…
Исключение делалось лишь для Славика Тминова: по причине его юного возраста и в память о «героическом» нырянии в бочку. Славик, пригнувшись, лихо скатывался на своих «снегурках» с двухметровой горки и мчался по ледяной дорожке аж до самой колонки на перекрестке…
У Лодьки были такие же «снегурки», как у Славика. Только побольше размером, конечно. Когда-то их подарил Лодьке Лешка Григорьев. Сперва коньки были Лодьке великоваты, затем стали впору, а потом смотрелись на подшитых валенках мелковато. Впрочем, катался на них Лодька не часто. И больше не по льду, а по затверделому снегу тротуаров. У некоторых пацанов была еще такая забава — железным крючком цеплялись за корму грузовика и мчались за ним по обледенелой мостовой. Иногда это кончалось паршиво. Мама у себя в Гороно наслышалась о всяких таких несчастьях и взяла с Лодьки клятву, что он «никогда, нигде, ни разу…» А с клятвами, как известно, не шутят…
От катания по снегу лезвия коньков делались «тупыми, как пимы» — по льду не прокатишься. В прошлом году Лодька попробовал поездить по ледяной дорожке у колонки недалеко от Андреевского дома (там резвилась малышня на таких же «снегурках» с загнутыми носами). Но коньки разъезжались, и Лодька к радости малокалиберных пацанят несколько раз шлепнулся. Впрочем, радовались ребятишки без ехидства, даже помогали встать, а второклассник Петька в похожей на махновскую папаху шапке предложил:
— Хочешь, я напильник принесу? Наточишь…
Напильник был и у Лодьки, просто до той поры в голову не приходило, что можно самому привести снегурки в «боевое состояние». А тут он пришел домой, около часа швыркал плоским рашпилем по лезвиям «снегурок», и после этого они сделались «вполне». Лодька несколько раз резвился с Петькиной компанией на дорожке, а потом и на ледяной площадке в Андреевском саду. Но на каток городского стадиона, на «Динамо», он ходить стеснялся. Во-первых, ездить он умел не очень, а во-вторых, снегурки — это коньки совсем детские. Встретишь кого-нибудь вроде Бахрюкова и Суглинкина — со свету сживут насмешками.
Но в этом году Лодьке повезло. Рашид Каюмов сказал:
— Севкин, у тебя ведь есть «снегурки»? Махнемся на мои «дутыши»…
«Дутыши» — это, как известно, коньки с полым, трубчатым «туловищем» и зубчиками на треугольных, чуть закругленных носах. Почти такие же, как «канады», на которых носятся лихие хоккеисты, лишь пониже. В общем, вполне взрослые, «как у всех». Конечно, совсем замечательно, когда они приклепаны к ботинкам, но и прикрученные к валенкам они смотрелись солидно, никто не захихикает…
Лодька сперва даже не поверил: зачем Рашиду такой невыгодный обмен? Однако тот разъяснил, что скоро Каюмовы всем семейством уезжают в село под Челябинском, к своей родне, а там у мельницы большой пруд, на котором катаются местные пацаны. Конечно, на «дутышах» по пруду ездить ничуть не хуже, но это, если одному. Однако занудная Райка всю душу вытянула, что она «хочет тоже», а для нее коньков нет. На «снегурках» же брат и сестра могут кататься оба, по очереди…
Лодька между делом пожалел, что Рашид уезжает, но без большой грусти, поскольку близкими приятелями они не были. А «дутышам» обрадовался. Правда, коньки оказались ржавыми, помятыми и тупыми, но Лодьку это не смутило. Вмятины, как мог, поправил молотком, ржавчину отскреб, а потом взялся за напильник… Но оказалось, что неуклюжий, с грубой насечкой рашпиль слишком дерет узкие, изящные лезвия «дутышей» (это не «снегурки», где полозья как у саней). И Лодька вспомнил про Льва Семеновича.
Неделю назад, когда Лодька пришел, чтобы обменять книгу, он увидел прикрученный к письменному столу маленький точильный круг.
— Поверти-ка, Лодя, этот агрегат…
Лодька охотно завертел ручку, А Лев Семенович принялся править на жужжащем камне лезвие тяжелого охотничьего ножа. Объяснил, что перед Новым годом собирается в северные края, снимать фоторепортажи про охотников и звероводов, а там без «такой вот вещицы» не обойтись.
— Джеклондоновские места…
Лодька тайно вздохнул — где-то в тех местах обитал и папа. Затем он попросил подержать нож, покачал его, удобный и увесистый, в ладони. Подумал, конечно: «Мне бы такой…» Если разобраться, на кой шут подобная «игрушка» городскому семикласснику, но все равно иметь было бы приятно.
Изогнутое, как у самурайского меча, лезвие серебристо поблескивало, а у Лодьки в глазах мельтешила зеленая россыпь — след от недавних, летевших от клинка и камня искр…
И вот сейчас Лодька подумал: Лев Семенович еще не уехал и, наверно, не откажется повертеть руку, чтобы можно было наточить лезвия «дутышей» до бритвенной остроты…
Лев Семенович не отказался, даже отнесся к этому делу с энтузиазмом. Рассуждая о собственных детских годах, о коньках с зажимами, которые сейчас вышли из моды, о катке, на котором для общего увеселения играл граммофон с громадной трубой-рупором, он расстелил на столе газету и с края укрепил струбцинами круг… Ручку он завертел с такой скоростью, что из под конька брызнул широкий искристый сноп, а на газете густо зашуршали железные опилки…
Все дело заняло несколько минут.
Лев Семенович потрогал большим пальцем лезвия и покивал:
— По-моему, в самый раз. Чрезмерная острота бывает не на пользу: коньки слишком впиваются в лед и как бы вязнут в нем…
Он свинтил круг, а газету сложил сначала вдоль, потом поперек — так что в месте крестообразного сгиба собралась кучка железных опилок.
— Устроим в честь близкого новогоднего праздника салют…
— Какой салют? — удивился Лодька.
— А ты не знаешь? Ну, смотри…
Лев Семенович шагнул к дивану, который был придвинут спинкой вплотную к стеллажу с папками и журналами. Поднатужился, отодвинул. Вытянул из-за дивана квадратную корзинку, откинул плетеную крышку. Лодька вытянул шею. В корзинке поблескивали медью ружейные гильзы, какие-то непонятные инструменты, металлические коробочки… Лев Семенович достал свечной огарок. Укрепил посреди стола. Зажег…
— Лодя, выключи свет…
Лодька выключил.
Лев Семенович взял с газеты щепотку железных опилок… Его движения напоминали жесты алхимика, а свечка бросала на худое лицо желтый таинственный свет, резко выделяя морщины. Лев Семенович поднял над свечкой щепоть и стал сыпать опилки на огонек.
Ух какой фейерверк вспыхнул над столом! Настоящий бенгальский огонь!
— Ну, как?
— Ого! — восхитился Лодька. — Я и не знал про такое!.. Я читал, как ребята делали фейерверк из алюминиевых опилок, и сам пробовал, но у меня ничего не вышло…
Это Лодька вспомнил рассказ «Елка» знаменитого детского писателя. Там два друга-четвероклассника готовили праздничные бенгальские огни и для этого сточили до уровня сковородки большую алюминиевую кастрюлю (на радость маме). Сделали специальный состав, смазали им кусочки проволоки, развесили их на ветках, подожгли… Самодельные бенгальские огни пошипели, подымили и вспыхнули рассыпчатыми золотыми звездами. Ура!.. Но, когда они догорели, в комнате повис такой удушливый дым, что гости кинулись прочь. Двум друзьям пришлось, кашляя и задыхаясь, одним есть продымленный праздничный пирог…
Лодьке рассказ не нравился, казался грустным. Старались ребята, сами в лес ходили за елкой, мучились, изводя на опилки кастрюлю — и такой конец! Никакой новогодней радости…
(Кстати, через много лет взрослый Всеволод Сергеевич повстречался со знаменитым писателем в издательстве «Детгиз». Как раз близился Новый год, и в связи с этим Всеволод Сергеевич вспомнил рассказ классика.
— Вы знаете, я пытался смастерить бенгальские огни по вашему рецепту. Дыма я не боялся, но… алюминиевые опилки не горели. Ни единой искорки! Наверно, в рецепте какая-то путаница…
— Ну, как это, как это! — заволновался классик. — Не может быть! Я готов доказать вам немедленно! Дайте мне алюминий и напильник! А еще нужны сера, сахар и клей!
Редакция была готова поддержать авторитет любимого автора. В коридоре у вахтера выпросили алюминиевую кружку. Сахар нашелся в шкафчике с чаем, клея полно в любой редакции, а серу было решено наскрести со спичек. Но достать напильник нигде не смогли. Девушка-машинистка предложила пилочку для ногтей, но это был «не тот масштаб». Эксперимент не состоялся.
— Очень жаль! — шумно огорчался автор «Елки». — А то бы я посрамил вас, да!.. Наверно, вы тогда просто что-то делали не так, как написано…
— Ну, может быть, — покладисто сказал Всеволод Сергеевич. В ту пору он не решался спорить с литературными знаменитостями…)
— А сейчас еще один эффект! — пообещал Лев Семенович! — Когда-то я устраивал такой опыт вдвоем с сынишкой, хотя супруга негодовала…
Лодьке показалось, что воздух колыхнулся в комнате, как от печального вздоха (даже огонек свечи заметался). Но Лев Семенович был оживлен и энергичен. Включил лампочку, принес из кухни блюдце, достал из корзинки высокую белую коробку с пропарафиненными стенками. На ней была изображена крючконосая птица и чернела надпись:
СОКОЛ
Бездымный порох
Лев Семенович насыпал в блюдце крохотную, с горошину, кучку серых чешуек.
У Лодьки заколотилось сердце. Синий вечер за окнами стал таинственным, как гоголевская ночь перед Рождеством.
Лев Семенович собрал с газеты оставшиеся железные опилки (их была еще изрядная горстка), смешал с пороховыми чешуйками, смел все это на середину блюдца. Оторвал от газеты клок, свернул из него длинный жгутик.
— Ну, теперь снова свет долой…
Лодька щелкнул выключателем.
Лев Семенович поджег от свечки бумажный фитиль и тронул огоньком серую щепотку на блюдце.
Круглый огонь, прошитый сотнями белых искр взлетел над столом, подобно шаровой молнии. Он горел всего секунду, но в Лодькиной душе поселил долгий восторг.
— Ух ты-ы! Вот это салют!
— Я могу дать тебе аптечную порцию пороха, чтобы ты в новогоднюю ночь порадовал гостей. В маленькой дозе это не опасно. Только поджигай не спичкой, а таким вот фитилем или лучинкой, не подноси близко руку… Хочешь?
— Еще бы! — возликовал Лодька. И спохватился: — Только надо снова наскрести опилок…
Радовать гостей Лодька не стал.
Их просто не было. Мама и Лодька договорились, что каждый Новый год будут встречать вдвоем, без лишнего торжества, пока не вернется папа. А как вернется — вот тогда уж!.. Пока же просто нарядили метровую елочку, попили чаю с настряпанными мамой сладкими пирожками, послушали по радио новогодний концерт, поздравили соседей, а после курантов улеглись спать. Вернее, Лодька улегся с большущей книгой «Два капитана». Конечно, он читал ее раньше, но это одна из книг, которые можно перечитывать по много раз.
«Капитанов» подарила мама. Она призналась, что сперва хотела купить Лодьке к Новому году хорошие коньки, но раз уж он обзавелся «дутышами» самостоятельно, то — вот, Каверин.
Лодька не огорчился. Коньки Каюма, хотя и не блестели, оказались «самые те»: легкие, прочные, послушные. Лодьке бы еще умения побольше, тогда совсем красота. Но умение — дело наживное…
А фейерверк Лодька продемонстрировал «герценской» компании. На Вовкином огороде, перед снежным штабом. В синеве ранних сумерек взлетел в воздух такой искристый шар, что Славик Тминов заверещал от восторга…
Это было еще до Нового года, тридцатого декабря. И этим вот замечательным салютом начались зимние каникулы…
У зимних каникул при всех радостях есть одно скверное свойство. Они пролетают моментально — как вьюжные вихри, что носятся вдоль заснеженных тротуаров и обледенелых заборов улицы Герцена. Снова стылое, похожее на ночь утро за квадратными окнами школы…
— Вы все должны отдавать себе отчет, что третья четверть — решающая четверть в учебном процессе. Вы будущие строители коммунистического общества и должны к этой роли готовить себя уже сейчас. Как нас учит товарищ Сталин? Он учит: «Чтобы строить, надо знать, надо овладеть наукой. А чтобы знать, надо учиться, учиться упорно, терпеливо…» — Так вещал завуч Сергей Иванович на школьной линейке в первый день занятий.
На стенах актового зала еще красовались новогодние рисунки — память о недавних праздничных вечерах: елки, месяц, дед Мороз, Снегурочка и пляшущие зайцы. Зайцев было почему-то особенно много. Они старательно прыгали среди голубых сугробов и улыбались. Сейчас улыбки зайцев казались вымученными. Бедняги знали, что праздник позади и скоро их технички тетя Клава и тетя Шура сотрут со стен мыльными тряпками…
Новогодние картины были сделаны легко смываемой гуашью. Их рисовала учительница Зоя Яковлевна Петрова. Она преподавала историю, но кистью владела лихо, и школьное начальство перед праздниками всегда «бросало» ее на оформление зала и коридоров. Потому что Александр Павлович Митинский — учитель рисования и черчения, известный в городе художник — в одиночку не справлялся с такими широкомасштабными работами…
Зоя Яковлевна была рослой широкоплечей женщиной с рыжеватыми кудряшками, рябым решительным лицом и мужской походкой. Те, кто у нее учился, говорили, что она ведет уроки так, словно мчится на коне впереди отряда крестоносцев или дружины Дмитрия Донского.
Так это или не так, предстояло узнать и седьмому «В». Его прежняя «классная» — утомленная возрастом и хворями Евдокия Валерьевна — неожиданно отказалась от «руководительской» нагрузки, а вместо нее — вот…
— Но как же так? — спросил при первой встрече Гришка Раухвергер, который во всем любил ясность. — Вы же ничего у нас не преподаете и вдруг классный руководитель…
— Я стану вести у вас историю. Вместо Ивана Герасимовича. Он переходит на старшие классы.
— У-у… — послышалось с нескольких парт.
— «У» или не «у» — это решал он, а не я. Отечественная история интересует его больше, чем европейское средневековье.
Это была правда. Неоднократно Иван Герасимович с войны Алых и Белых роз скатывался на войну Белых и Красных армий и принимался рассказывать о штурме Перекопа или Польском походе. Припадая на протез, нервно шагал по классу и говорил о Котовском и Щорсе. А бывало, что о Пугачеве или Александре Невском.
— Я не случайно провожу исторические параллели между нашей страной и другими, — объяснял он. — Независимой истории не бывает. А кто-нибудь из вас помнит, что восстание Уотта Тайлера случилось в те же годы, что и Куликовская битва?
Никто не помнил…
А теперь никто не ждал, что у «Зоюшки» будет так же интересно, как у Ивана Герасимовича, бывшего капитана фронтовой разведки…
Первые два урока, прошли ровно и скучновато, без «кавалерийской лихости». Бахрюков попробовал устроить пробную клоунаду, но Зоя Яковлевна с негромким рокотом в голосе произнесла:
— Я, господа хорошие, к вам не напрашивалась, меня начальство назначило. Если не ко двору, идите к директору, пусть дает другого классного руководителя. Как говорится, «свиданья были без любви, разлука будет без печали…»
Многим это понравилось. Но, конечно, не Бахрюку с его подпевалами. Они решили организовать «представление». Поглядеть, как «Зоюшка» отнесется к еще одному фокусу. На перемене устроили свалку, из этой свалки, выдернули «Глущика» (он меньше других умел давать отпор), связали брючными ремнями и уложили на учительский стол. Кверху пузом. Дали в руки свернутую из бумаги трубку — «свечу».
— Лежи и не дрыгайся, будешь «покойник», — радостно сказал Суглинкин. — Зоюшка придет и устроит тебе отпевание…
Все понимали, что «отпевание» устроит она не только Лодьке Глущенко, но и всему классу. Но каждый надеялся отпереться: мол, я-то здесь при чем? И участвовали в этой забаве не только «Бахрюковские» парни, но и вполне нормальные ребята вроде Сашки Черепашина, Игоря Калугина и Гришки Раухвергера…
В Лодьке перемешивались разные чувства. Бурлило возмущение. Надо было, конечно, сразу скатиться со стола на пол и «упрыгать» к своей парте. Но корячиться в связанном виде, на потеху всему народу — что за радость! А кроме того… вольно или невольно, а он стал главным участником «пантомимы» (так назвал это действо Раухвергер). И если сорвешь такое дело — получится, что струхнул и подвел классное сообщество (какое оно ни на есть, а свое…) Ну… и дурацкое такое, смешливое любопытство: а правда, чем это кончится? А тут прозвенел звонок, все, состроив рожи примерных учеников, встали у парт, и Лодька понял: ничего не остается, как изображать покойника до конца. И даже закрыл глаза…
Зоя Яковлевна командирским шагом ступила в класс и… замерла. Постояла несколько секунд (Лодька видел ее сквозь прикрытые ресницы). Потом она сделала поворот налево кругом, шагнула из двери, и ее каблуки (ать-два, ать-два…) деревянно застучали по коридору.
— К Сергей-Ванычу пошла, — бесцветным голосом констатировал интеллигентный Олег Тищенко и ученым жестом поправил очки. — Жди, Бахрюк, воспитательных мер на свою ж…
— А я-то чё! — взвыл Бахрюков. — Все вместе придумали, а я… Это я, что ли, на столе?!
— А ну, развязывайте, гады! — заорал и задрыгался Лодька. Ремни моментально распутали. Лодька ринулся к своей парте, будто к острову спасения, уселся рядом с Олегом и замер. И остальные замерли — ждали.
Зоя Яковлевна возникла в классе минут через пять. Одна. Положила перед собой на стол указку, как обнаженную шпагу. Обозрела боязливые лица.
— Вы, очевидно, думали, что я пошла жаловаться. Нет, судари мои, я не привыкла ябедничать. И не собираюсь писать в дневники и вызывать родителей… — Тихий вздох облегчения прошелестел над партами. — Но имейте в виду: сегодняшний фокус я вам никогда не прощу! Да! Особенно тебе, Глущенко…
— А я-то при чем! — искренне взвыл Лодька. — я, что ли, сам туда забрался? Меня же связали!
— Да, это был результат общего театрального творчества, — подтвердил Олег Тищенко, который не боялся учителей (за своими профессорскими очками он, был, как за щитом).
— Если это театральное творчество, то Глущенко — исполнитель главной роли. Звезда сцены, — сделала вывод Зоя Яковлевна.
— Ага, это называется «козел отпущения», — горько отозвался Лодька.
— Не знаю, кто козел, кто осел, а кто еще какое животное. Но зоопарк здесь порядочный, — сообщила Зоя Яковлевна. И повторила, что «нынешнего фокуса» этому зоопарку никогда не простит…
И не простила. Через несколько дней, когда староста класса Игорь Калугин попросил Зою Яковлевну организовать культпоход на фильм «Тарзан в западне», она гордо отказалась.
— Евдокия Валерьевна никогда не отказывалась, — решился на упрек Игорь (причем соврал).
— Евдокии Валерьевнке вы не устраивали пантомим с жизнерадостными мертвецами…
Лодька хотел сказать, что на столе он вел себя совсем не жизнерадостно, однако решил не скрести на свой хребёт. А Зоя Яковлевна добавила:
— Я убедилась, что вы люди изобретательные, значит найдете способ и для самостоятельного проникновения в кинотеатр…
Дело в том, что недавно какие-то «умные тёти» в Гороно (уж конечно, не Лодькина мама) издали «напоминание», в котором говорилось, что дети школьного возраста не имеют права самостоятельно посещать кинотеатры в учебные дни. Только в каникулы и в выходные или организованными группами в сопровождении педагогов!
Впрочем, контролеры смотрели на «незаконных» зрителей сквозь пальцы. Главная трудность была — купить билет. Но находились добросердечные дяденьки и тетеньки, брали у ребят деньги и добывали для них у кассирши вожделенные синие бумажки с косо начертанными цифрами — пропуска в удивительный мир с крокодилами, львами, дикарями и летающими на лианах Тарзаном и Читой. (О, этот восхитительный клич благородного мускулистого питомца африканских джунглей, который всегда вовремя приходит на выручку обиженным и пострадавшим!)
Лодьке и Борьке помог молодой капитан-летчик («Похож на Саню из «Двух капитанов», — благодарно подумал Лодька). Он торжественно вручил танцующим от нетерпенья пацанам билеты, сдвинул им с затылков на лоб шапки.
— Окунайтесь в африканскую романтику. Но должен вам заметить, что картина «Небесный тихоход» не в пример интереснее.
Друзья не стали спорить. Однако «Небесный тихоход» (где «первым делом самолеты») они видели несколько раз, а трофейные серии про Тарзана их отчаянно звали в неведомое…
…А Зоя Яковлевна, отказавшись от похода в кино, решила, видимо, что отомстила своим подопечным достаточно и больше никаких гадостей не делала. Хотя иногда и напоминала, что «этот бессовестный фокус я вам никогда не прощу».
Что ни говори, а улица Герцена — удивительная. Сколько на ней всего! Не только родной Лодькин двор (что само по себе замечательно!), не только двор Каблуковых, в котором живет Борька. В трех кварталах от этих дворов — лог с крутыми откосами, чудное место для катанья на лыжах, санях и скользких фанеринах. А пойдешь в другую сторону, там — театр, в котором то и дело показывают замечательные пьесы вроде «Ревизора», «Двенадцати месяцев» и «Смертельной схватки». Через дорогу от театра — цирк, окруженный обширным сквером. В цирке все лето удивительные представления и состязания по классической борьбе (которая раньше называлась французской), а в сквере — широкие лужайки для футбола и заросли желтой акации для партизанских игр…
Дальше по улице чугунная решетка сквера незаметно переходит в такую же чугунную изгородь Городского сада. В изгороди есть незаметный для посторонних пролом, через который можно сразу проникнуть на качельно-карусельные площадки, вместо того, чтобы топать по улицам Первомайской и Ленина до главного входа… А дальше, за решеткой сада, начинается высокий забор, который огораживает заднюю сторону самого главного стадиона. В заборе тоже есть хитрые лазейки.
Летом на стадионе то и дело футбольные игры с командами Тобольска, Ялуторовска, Ишима, Заводоуковска а то и более крупных городов. Зимой — хоккейные матчи, а каждый вечер открыт каток…
Лодька оказался у забора около семи часов вечера. В середине января в это время на земле и в небе настоящая ночь. Неподалеку светила на столбе лампочка под белой эмалированной тарелкой. Прохожих по близости не было. Вдалеке динамик выбрасывал в простор стадиона бодрую музыку радиолы. От забора пахло промороженным деревом. Лодька прошелся по забору фланелевой рукавицей, нащупал знакомый выступ, отодвинул доску. Протиснулся в щель цепляясь пуговицами и коньками. Коньки, которые болтались «на привязи», зазвенели, будто кандалы пленных пиратов из фильма «Остров страданий».
В нескольких шагах от забора подымалась отвесная дощатая стена — тыльная сторона трибун. Неширокое пространство между стеной и забором покрывал глубокой снег. Он слабо отражал рассеянный свет неба, которое в свою очередь отражало блеск ледяного поля и фонари, невидимые сейчас из-за трибун.
В двух-трех местах снег был прорезан черными щелями тропинок. Лодька протиснулся валенками в ближнюю и по ней выбрался еще к одной лазейке — ведущей под трибуны.
Под трибунами царил черный ледяной сумрак. В нем собрались все морозы, успевшие поцарствовать в Тюмени этой зимой. Здесь могло «случиться все, что угодно» (так представлялось каждый раз Лодьке). Но ничего не случилось. Опережая страх, он пробрался под невидимую ступенчатую крышу передних скамеек, отодвинул самую нижнюю доску и через плечо выкатился в проход у переднего ряда сидений. В блеск и праздничность кипящего многолюдьем катка.
Впрочем, начиналось многолюдье не сразу, а за метровым снежным валом, редко утыканным елками, на которых поблескивали остатки мишуры. А рядом с Лодькой, на скамье, не оказалось никого.
Летят перелетные птицы
В осенней дали голубой.
Летят они в жаркие страны… —
бодро вопил динамик. После беспросветного мороза под трибунами мысль о жарких странах показалась Лодьке вполне уместной. Он передернул плечами. Льдистый озноб пробежался по нему последний раз и пропал. «То-то же», — сказал ему Лодька и стал прикручивать к валенкам «дутыши».
Жгуты для прикрутки были сделаны из толстых бельевых веревок. Понадобилось немало красноречия, чтобы выпросить веревки у мамы. Наконец она сказала:
— Хорошо, я оторву их от сердца. Но при условии, что, отправляясь на каток, ты будешь надевать байковую рубашку и кальсоны. Зря я разве их покупала?
Но Лодька это унизительное условие отверг: «Престарелый инвалид, что ли…» Мама наконец махнула рукой: «Ты стал упрямый, как полено. Вот схватишь хроническую пневмонию…» «Галчуха вылечит», — она почти профессор медицины», — тут же нашелся Лодька… Случалось, что холод и правда цапал за ноги сквозь суконные штанины, между валенками и подолом короткого тулупчика. Но это в морозные дни. А сейчас никакого холода не ощущалось, хотя Лодька и не в тулупчике был, а в куцем тесном ватничке. Подумаешь, всего-то градусов десять. Лишь промороженная доска скамейки напоминала снизу, чтобы поторапливался.
Лодька и не засиживался. Привычно закручивал петли.
Он вертел «дутыши» и попутно размышлял, что Борька уже который раз не пошел на каток. Объяснил он тем, что на своих «носорогах» (по-правильному они назывались «нурмис») кататься не хочет — они почти такие же «детсадовские», как «снегурки», — а на «дутыши» мать денег не дает: «Сперва исправь двойку по алгебре, бестолочь, а то останешься не третий год…» Но это была явно не единственная причина. Возможно, Борька после недавней простуды теперь с удвоенной осторожностью относился к своему голосу. Все чаще Борьку звали выступить то на школьном концерте, то даже на каком-то городском смотре… Но… чудилось Лодьке, что и это еще не все. Похоже, чего-то Борька не договаривал. Это ощущение Лодьку порой царапало. Впрочем, не сильно. Дружба с Борькой была такой прочной, что всякие мелочи повредить ей не могли…
Вот и сейчас Лодька прогнал неприятные мысли. Постучал о доски прикрученными коньками, перевалился на животе через отвердевший снежный вал и наконец оказался на льду.
Народу было много. И мелочь почти дошкольного размера, и люди Лодькиного возраста, и совсем взрослые парни и девицы. Порой попадались даже вполне пожилые дядьки. Посреди ледяного поля народ вертелся, увлеченный всякими хороводами, догонялками и выписыванием танцевальных фигур. А те, кто хотел более размеренного удовольствия, ездили против часовой стрелки по опоясавшим поле беговым дорожкам. По самой крайней — неторопливо, по внутренней — уже со спортивной скоростью.
Лодька двинулся по крайней. Чего ему изображать рекордсмена, если конькобежный опыт у него самый-самый начальный. Научиться бы ехать без спотыканья…
Ну и в общем-то получалось. Катился ровно, все больше обретая уверенность. Спокойная радость скольжения была похожа на мелодию танца, которая заменила песню про перелетных птиц (кажется, называется «Куст сирени»). Лодька улыбался и рассекал носом тонкий парок собственного дыхания. Сперва никого он не обгонял, и его обгоняли редко. Но ощутив растущую уверенность, Лодька поднажал и плавно обошел нескольких человек. И впереди увидел девочку. Примерно того же возраста, что и он, Лодька…
Она ехала метрах в пяти от него. Кажется, не очень уверенно ехала. На черном сукне отороченной мехом курточки вздрагивали две тугие косы. Повыше колен суетливо мотался подол синей юбочки. Было заметно, что девчоночьи икры под серыми тугими рейтузами сильно напряжены. Правой рукой она делала неровные отмашки, а левой прижимала к боку маленькие, засунутые друг в дружку валенки.
На ногах у девочки были коричневые высокие ботинки с коньками, похожими на Лодькины, только поменьше. Коньки искрились. По светлым косам вблизи от фонарей тоже пробегали искорки… Лодька вдруг испугался, что девочка ощутит его вцепившийся в косы взгляд и начал торопливо смотреть по сторонам. И поэтому лишь у самых своих ног увидел на льду красную вязаную варежку с оттопыренным пальцем.
Он тормознул, подхватил. Глянул вперед. Никого, кто мог бы обронить варежку, поблизости не было. Кроме девочки. А она уезжала, делая отмашки голой кистью руки и голыми же пальцами придерживала под мышкой валенки. Мало того, из бокового кармана курточки торчал красный язычок (вторая!).
— Эй!.. — неуверенно крикнул вслед Лодька.
Девочка не услышала. Знай махала правой рукой и старательно толкалась коньками, изредка спотыкаясь на ровном льду.
Лодька пустился следом. Увеличил, как мог скорость, сократил расстояние метров до двух:
— Эй!..
Она не обернулась. Конечно, следовало крикнуть громче и не «эй», а «девочка, подожди!» Но слово «девочка» произносить вслух Лодька стеснялся. И в мужской школе номер двадцать пять, и в «герценской» компании считалось, что оно из словаря чересчур культурных и воспитанных деток. Говорили «девчонки», а то и «девки» (а как говорил Бахрюков с прихлебателями, тошно даже вспоминать). Не кричать же «девка, стой!»
— Эй, подожди!
Но она думала, наверно, что это не ей. И слишком старалась сохранять равномерность движений. Это очередной раз не удалось. Девочка споткнулась, сбила скорость, и Лодька сходу обогнал ее. А потом развернулся и поехал спиной вперед. Получилось это неожиданно ловко, даже с некоторой лихостью. Лодка заскреб коньком по льду, затормозил. И она затормозила (правда без лихости). И оказались они в метре друг от друга, лицом к лицу.
Кажется, девочка испугалась. Взметнула светлые, сильно загнутые ресницы, округлила рот…
Лодька сразу сказал:
— Это твоя? — и протянул варежку.
— Ой… да… Спасибо… — Взяла варежку голыми длинными пальцами. Чуть улыбнулась и виновато сморщила переносицу. Нос у нее был загнут верх, словно брал пример с ресниц — такой забавно курносый. А на лбу — тоже сильно загнутые светлые прядки. Они торчали из-под края вязаной шапочки серо-желтого цвета. Вернее, это был подшлемник. Раньше такие подшлемники надевались под зимние буденовки. Но те остроконечные шлемы в армии исчезли еще в начале войны, да и у любителей военной романтики, даже у мальчишек, они теперь почти не встречались. А подшлемники по-прежнему были в ходу. Удобная вещь: можно натянуть полностью, тогда закрыты от холода уши, щеки, подбородок, а если тепло — подворачивай вверх, и получается обычная шапочка. Такая, как на девочке…
Все это Лодька отметил про себя за секунду, машинально. А главная мысль была: что делать дальше?
Здравый смысл подсказывал, что следует буркнуть: «Больше не теряй… Пока…», и ехать своим путем, наращивая дистанцию. Но тогда случилось бы… что ничего не случилось. А зачем же оказалась на льду варежка, похожая… да, похожая на потерянное и озябшее маленькое сердце. (Сравнение, от которого можно покраснеть не хуже этой варежки, но… ведь правда похожая.)
Девочка вдруг сказала:
— Я уже не первый раз теряю… Карманы такие тесные… — Она, согнув на бок голову, старательно затолкала варежку за пазуху.
«Ты похожа на революционерку с красным бантом», — чуть не сказал Лодька. Но не решился и спросил (дурацким взрослым тоном):
— А зачем ты их прячешь? Холодно ведь с голыми руками…
Она воскликнула, словно обрадовалась:
— Ни капельки! У меня руки всегда горячие… — И опять сморщила переносицу. И объяснила с дурашливой сердитостью: — А свободными пальцами легче хвататься за воздух…
— Во как… — озадаченно отозвался Лодька. — А зачем за него хвататься-то?
— Чтобы не упасть, конечно…
— И… помогает? — решился на новый вопрос Лодька.
— Ох, не знаю… Но ведь больше не за что. А катаюсь я плохо…
Лодька решился на маленькую лесть:
— По-моему, нормально.
— Нет, скверно, — со вздохом сказала девочка. — Я еще не привыкла в ботинках. Мне их купили неделю назад. А раньше каталась в валенках, как ты… — И она быстро глянула на Лодькины ноги, а потом скользнула по нему взглядом вверх, до шапки. Словно вдруг спохватилась: «С какой стати я рассуждаю о своих делах с незнакомым мальчишкой? Неизвестно, кто он такой!»
А Лодька тут же как бы глянул на себя ее глазами: в самом деле — кто такой? И какой?
Ну и что? Скорее всего, выглядит, как нормальный семиклассник. Не какая-нибудь шпана с Бабарынки. Валенки, правда, расхлябанные, а все остальное — «вполне»… Ватничек ладный такой, сшитый в талию (спасибо маминой знакомой Ирине Тимофеевне) и не военно-полевого цвета, а из синей бязи и к тому же с латунными морскими пуговицами от старого папиного кителя. И новая суконная ушанка — совсем не то «воронье гнездо», что в прошлом году, аккуратная такая, «ухи» ладно подвязаны на макушке…
Слова девочки, что еще недавно она ездила на коньках с валенками, пришлись Лодьке по сердцу. Сразу как бы уровняли ее и его. И он признался с небрежной откровенностью, словно знакомой:
— А я никогда еще на ботинках не ездил. Все денег не наскребем…
— Зато ты держишься на коньках прочно, — похвалила девочка. Похоже, что всерьез.
— Ох уж! Тоже спотыкаюсь. Я на катке раньше мало бывал, мы с ребятами чаще на лыжах, в логу…
— Страх какой! Я один раз попробовала съехать с горы, больше меня никто не заставит… Там ведь за воздух цепляться бесполезно… — И засмеялась тихонько.
А Лодька проговорил серьезно:
— Здесь тоже бесполезно… если одной рукой.
— Но я же не могу двумя! Валенки же…
— А почему не сдала в гардероб?
— Там их просто так не берут, только вместе с одеждой, а мне сдавать нечего…
— Дурацкие правила, — посочувствовал Лодька. Сам он сроду не пользовался на катке гардеробом.
— Да… — кивнула девочка.
Их объезжали и с досадой оглядывались: чего, мол, точите на дороге!
— Надо ехать, — спохватился Лодька.
— Ох, да…
И тогда он, как бы прыгая на новую ступеньку смелости, предложил:
— Вот что… Если хочешь, хватайся за воздух двумя руками, а валенки дай мне… Да не бойся, я не сбегу с ними, чтобы завтра продать на толкучке…
Она тут же засмеялась, охотно так, будто ждала от мальчишки чего-то такого, веселого. Но заспорила:
— Тебе же неловко будет…
— Нормально будет. А ты… можешь даже не за воздух, а за мой локоть. Обеими руками… — Лодька решительно взял ее валенки, а локоть оттопырил кренделем.
— Ой… — сказала девочка. — Но ухватилась сразу, без капризов. И они толкнулись вместе и поехали, стараясь, чтобы получалось в ногу. И ловко набрали скорость. А девочкины руки на локте были почти неощутимы, словно весу в ней, как в корзинке со стружками.
Парок от их дыхания смешивался в одно облачко и улетал назад.
Через четверть круга Лодька осторожно спросил:
— Ну и как?
— Хорошо… Гораздо лучше, чем воздух, — коротко посмеялась девочка. — Только знаешь что…
— Что?
— Давай просто рука за руку? Будет, наверно, удобнее…
— Давай! — Лодька стряхнул с правой ладони рукавицу и сунул в карман.
Ладонь девочки и правда оказалась очень теплой. Будто лишь сейчас от печки. И тепло это разошлось по Лодьке, по каждой клеточке. А динамики разносили очень подходящую песню:
И звенит под ногами каток,
Словно в давние школьные дни…
И еще:
«Догони, догони!» —
Ты лукаво кричишь мне в ответ…
Школьные дни были не давние, а нынешние, вот они. И догонять никого не приходилось — скользили рядышком, рука в руке. Но настроение было именно такое. И в этом настроении конечно же пришло время для законного вопроса:
— Тебя как зовут? — выдохнула очередной парок девочка.
— Лодька… Или Лодя… Это сокращенно. Но не от «Володя», а от «Всеволод»…
— Хорошее имя…
— Обыкновенное… — (А коньки — дзынь, дзынь…)
— Не такое уж обыкновенное. Не как Вова или Шурик…
В ладони девочки толкалась быстрая жилка. Лодька молчал. И, конечно, в его молчании также был вопрос.
— У меня тоже… не совсем обычное имя… — наконец выговорила она в ритме плавных конькобежных шагов.
— Какое?
— Стася… А полное — Станислава…
Это и правда было необычно.
— Красиво… Прямо как у принцессы, — отозвался Лодька и только потом сообразил, что при таких словах полагалось бы застесняться.
Застеснялась девочка:
— Скажешь тоже, «принцесса»… Одно хорошо: ни с кем не путают. У нас в школе я одна единственная Станислава…
— В двадцать первой?
— Ты как догадался?
— А чего догадываться. В центре города куда ни… — (он чуть не сказал «куда ни плюнь») — куда ни посмотри, все девчон… девочки оттуда…
— А ты, наверно, из двадцать пятой? Оттуда почти все мальчики…
— Конечно…
— Наша классная сказала однажды: «Эти школы как две чашки весов на одном коромысле»…
Это она точно сказала, Стасина классная! В ученической жизни города двадцать первая и двадцать пятая школы как бы дополняли друг друга. Порой у старшеклассников устраивались совместные вечера (потому что смешно же, когда все время танцуют на праздниках Дима с Костей, а Галя с Тамарой!). Если какой-нибудь смотр самодеятельности с пьесами, где смешаны мужские и женские роли, опять идут переговоры о «совместном творчестве». Но это касалось в основном старших ребят. Семиклассников к старшим не причисляли, поэтому им, как и более младшему народу, оставались «мигалки».
Школы стояли по разным краям громадной городской площади, посреди которой сиротливо торчала красная водонапорная башня и одно время даже устраивались новогодние елки. Квадратные окна школ через километровый простор смотрели друг на друга. Там, за обращенными к площади окнами, сидели те, по кому сохли сердца «представителей противоположной школы». В двадцать пятой — Михаилы, Игори и Сергеи, в двадцать первой — Оли, Светланы и Марины. Через площадь протягивались невидимые струны привязанностей. Порой они напряженно вибрировали от сердечных страданий и душевных переживаний…
Ну, может быть, чувства не так уж томили воздыхателей и воздыхательниц, чаще это было что-то вроде игры, но мысль о возможности посылать через площадь «любовных зайчиков» неоднократно возникала в обеих школах. Особенно яркой весной. Утром, едва солнечные лучи высвечивали повернутую к площади сторону «мальчишкиной» школы, там, за темными стеклами, начинали искриться и призывно дрожать десятки зеркалец. А после обеда, когда дневное светило обращало свой лик в «девичью» сторону, искриться и лучиться принимались окна десятилетки номер двадцать один.
Мальчишечий народ не унижал себя тем, чтобы обзаводиться специальными круглыми или квадратными зеркальцами (не девицы же!), в дело шли случайные осколки. А однажды кто-то изобрел «пятачковые отражатели». Пятак стачивали и зачищали с одной стороны, потом полировали до блеска. Иметь такое золотистое зеркальце считали необходимым все полноценные представители школы номер двадцать пять. Не только старшие, но даже пятиклассники, хотя им-то сердечные заботы были пофигу…
Не похоже, что мигающие школьные зайчики несли через площадь какую-то конкретную информацию. Может, кто-то и пытался переговариваться азбукой Морзе, но едва ли это приводило к успеху: поди разберись, где там чье зеркальце и какие буквы передает. Однако в частых вспышках чудился скрытый смысл: пускай, мол, нас, девчонок и мальчишек, разъединила, рассадила по разным «курятникам» суровая педагогическая власть, но мы помним друг о друге и хотим быть вместе. Возможно, в этих проскакивающих между двумя школами солнечных сигналах было предвестие грядущего объединения. Того, которое случилось в пятьдесят четвертом году, когда мужские и женские составы школ перемешали и покончили с системой раздельного обучения (хорошо это или плохо, до сих пор спорят педагогические светила).
Но еще до такого «перемешивания», в самом начале пятидесятых, обычаю перемигивания пришел конец. Площадь начали застраивать, и между «родственными» школами возникла кирпичная, украшенная колоннами коробка будущего обкома партии. Незыблемая партийно-административная монументальность стала неодолимой преградой для зеркальной сигнализации. Раздавила, так сказать, хрупкую традицию трепетных мальчишечье-девчоночьих отношений…
Однако, привычка пускать зайчиков не исчезла. По крайней мере у мальчишек. Особенно у младших. Если нет смысла посылать вспышки за окна, то можно гонять блики по стенам, потолкам и классным доскам. А учителя пусть гадают, с какой парты прилетел на треугольник АВС или на карту полушарий неуловимый кусочек солнца.
Часто на уроках слышно было тихое равномерное шорканье. Это, спустив руку под парту, какой-нибудь владелец зеркальца-монетки полировал его о край валенка. И ведь не поймаешь негодника! Только Евгений Павлович или Варвара Северьяновна к нему — «А ну дай сюда свою игрушку!» — как тот руку в карман, а зеркальце через дырку в подкладке прыг в валенок. Поди найди!..
Про такие вот дела рассказал Стасе Лодька, когда они описывали по беговой дорожке неспешные круги (и все держали друг друга за руки, и пальцам было совсем не холодно, а коньки уже не спотыкались на льду).
Лодька вытащил из брючного кармана отполированный пятак, подышал на него, потер о ватник. В латунной желтизне вспыхнула искра ближнего фонаря. Крохотный лучик скользнул по Стасиному подбородку.
Лодька спросил:
— У вас таких не делают?
— Не-е… Ой, какое хорошенькое…
— Возьми. Насовсем…
— Ой… спасибо… Только у нашего класса окна не на площадь. Да и стройка там теперь…
— Ничего. Пусть будет просто на память, — храбро сказал Лодька. И она сказала опять:
— Спасибо…
… А потом они еще катались, катались, говорили про книжки, про физика Евграфа Павловича, который, оказывается преподавал сразу в двух школах («веселый такой и никогда ни на кого не кричит»), про Стасину подружку Лену, про Лодькиного друга Бориса Аронского, про марки, фильм «Тарзан в западне», отвратительную науку химию, про Лодькин и Борькин пистолеты («Ужас какой! То же опасно!» — «Да нисколечко!»), про музыку Пуччини, которую Стася, оказывается, тоже знала…
Динамики перепели все известные песни, переиграли все танцы и включили музыку из фильма «Красные галстук» — ту, что сопровождала кадры про каток (подходяще так!).
А белые квадратные часы над судейской трибуной деловито двигали длинную минутную стрелку. И было досадно, что время неудержимо: вот уже половина девятого. И не верилось, что прошло его так мало: неужели он знает Стасю всего полтора часа?!
— Ой, Лодик, мне уже пора домой!
— Ну, давай еще один круг! Последний…
Потом в коридорчике между раздевалкой и буфетом они грели на выступе горячей печки Стасины валенки. Это Лодька заставил:
— Они же совсем застывшие. Сунешь ноги, а там лед! Будет какая-нибудь чахотка…
Пока валенки грелись, Лодька принес из буфета две теплые ватрушки с повидлом (потратил последний рубль).
Потом Лодька, конечно же, пошел провожать Стасю. Сказал, что это совершенно необходимо.
— Поздно уже. Вдруг встретятся какие-нибудь… вредные типы…
(Хотя лучше не надо. Что он будет делать если встретятся? Ну, станет отбиваться коньками до смертельного исхода, но Стасю-то сумеет ли защитить?)
— Что ты, я всегда хожу в такое время одна!
Лодька скал многозначительно:
— То всегда, а то сегодня…
Стася сочла аргумент убедительным, и они пошли. За руки уже не держались (пальцы все-таки озябли без варежек, а в варежках — какой интерес?). Но шагали локоть к локтю. Несколько кварталов по улице Ленина, потом еще три квартала направо. Стася жила в двухэтажном деревянном доме на углу Хохрякова и Челюскинцев. На втором этаже. Зашли во двор, Стася валенком поколотила в обитую досками дверь. За дверью что-то лязгнуло и она отошла («Техника», — с уважением подумал Лодька). Поднялись по освещенным бледной лампочкой ступеням.
В сенях и тесной прихожей пахло чем-то полузнакомым. Лодька сообразил, что это разогретая канифоль. Видимо, от паяльника.
— Лодик, раздевайся.
— Я ведь на минутку…
— Вот на минутку и разденься, — решила Стася и крикнула в полуоткрутую дверь:
— Па-а! Я пришла!
— Отрадно слышать, — прозвучало за дверью. Потом показалась голова с растрепанной светлой прической, блестящей щетиной на худом лице и толстыми очками. — О, да ты с охраной!
— Это Лодя, — сообщила Стася. — То есть Всеволод…
— Рад вас приветствовать, Всеволод… Стась, мы с Евгением перепаиваем схему. Мама на дежурстве, жареная картошка на плите, чайник согрей сама…
Стася сбросила курточку и подшлемник. Лодька — куда деваться-то! — стянул ватник и шапку. Стася потянула его на кухню. Здесь горела яркая лампочка, подоконники были заставлены густой геранью и вкусно пахло. Стася толкнула в розетку штепсель электрочайника. Стукнула о покрытый зеленой клеенкой стол деревянной подставкой, принесла с плиты и освободила от крышки сковороду. Волшебный дух жареной картошки заполнил кухню, как вода заполняет аквариум. У Лодьки застонало в желудке. Стася поставила плоскую корзинку с нарезанным хлебом. Выложила вилки. Ножом провела по картошке границу.
— Вот, на двоих. Давай прямо со сковородки…
Они встали коленями на табуретки и навалились на картошку, как оголодавшие в полярной экспедиции путешественники. Иногда поглядывали друг на друга и смеялись.
Потом пили чай с кусочками рафинада вприкуску и с домашним ржаным печеньем…
Потом еще поговорили. О всяких мелочах и о том, что «завтра в семь у входа в раздевалку».
Наконец Лодька двинул домой. Самым коротким путем: по улице Челюскинцев, потом по Герцена до Большой ограды, через нее — до забора, за которым была Смоленская улица, а оттуда — до Первомайской, через мост, и вот он дом. Опасных встреч не случилось, настроение было пересыпано солнечными зайчиками, дорога показалась пятиминутной, и Лодька очень удивился, что ходики в прихожей показывают одиннадцать.
Дома его встретило каменное молчание. Мамино и Галчухино (которая всегда морально поддерживала маму в трудные моменты).
— Ну, чё… — небрежно сказал этому молчанию Лодька. — Ну, задержался малость… Бывает ведь, что, когда катаешься, забываешь про часы…
— Я не знала, что думать, — произнесла наконец мама. С подозрительной вибрацией в голосе. Я… даже ходила к Борису. А он там с каким-то мальчиком играет в шахматы, и оба заявляют, что на каток с тобой не ходили и понятия не имеют, где ты…
— Ну, понятно, что не имеют, раз не ходили. Вот если бы ходили, тогда бы имели, но Борька, будто Лемешев-Козловский, дрожит над своим голосом и боится холода, как мимоза. Вот я и пошел один, а там ведь время бежит незаметно… — словесной вязью Лодька рассчитывал отвлечь маму от недавних страхов и переживаний. (При этом царапнулась неприятная мысль: а что это за мальчик, с которым Борька играл в шахматы, вместо того, чтобы с ним, с Лодькой отправиться на каток? Но тут же забылась.)
— Надо же! «Время бежит незаметно»! Я вот не пущу тебя никуда целую неделю, сразу оно станет заметным!
— Ну что ты, мама! Я зачахну, как этот… стебелек в пустыне.
— Ты не стебелек, а бесчувственная дубина! — сообщила мама. — Может быть, ты объяснишь, где и почему…
— Да не надо спрашивать, Татьяна Федоровна, — печально вмешалась Галчуха. — Гляньте на его физиономию…
— А чего на нее глядеть? Совершенно бессовестная физиономия…
— Не бессовестная, а влюбленная. Понятно же, что дело в прекрасной незнакомке…
— Чушь какая! — энергично возмутился Лодька. — Ну, какая же она незнакомка, если мы познакомились! Ее зовут Стася. Полное имя — Станислава. Это тебе не какая-нибудь Галина-малина… — Лодька знал по опыту, что иногда храбрая откровенность — лучшая защита. Да и не собирался он ничего скрывать!
Мама уронила руки:
— Был бы здесь папа, он бы прописал тебе… малину…
— Папа бы меня понял, он мужчина, — заявил совсем уже осмелевший Лодька.
Опять встряла Галчуха:
— Ничего не поделаешь, Татьяна Федоровна. Наступает возраст…
— Я боялась этого всю жизнь, — еще больше сникла мама. — Этого… наступления… Галя, а может, все-таки выдрать?
— Толку-то, — отозвалась умная Галчуха.
— Ты однажды пробовала, — напомнил маме Лодька. — В первом классе. И отступилась из-за нехватки опыта.
— Вот именно, что из-за нехватки… Имей в виду: если ты еще раз появишься дома после десяти вечера…
— После одиннадцати! — внес торопливую поправку Лодька.
— Ирод бессовестный, — сказала мама.
На уроке геометрии молодая и всегда решительная Варвара Северьяновна сообщила:
— Мне хочется посмотреть, насколько у вас развито нестандартное мышление (конечно, если оно у вас есть и способно к развитию). Поэтому даю вам задачку, у которой несколько вариантов решения. Уверена, что большинство не найдет ни одного. Нашедший получит пятерку. Не нашедший не получит ничего. А тот, кто предпочтет не искать, а бездельничать, получит «пару»… Стукалин и Суглинкин, это касается прежде всего вас…
— Небось, полаялась со своим Евграфом, а с нас дерет клочья… — пробормотал себе за пазуху Суглинкин.
Тощий и жизнерадостный Евграф Павлович был мужем Варвары.
Математичка обладала прекрасным слухом.
— Я не лаялась со «своим Евграфом», — сообщила она Суглинкину и всему классу. — У нас нет на это времени. Мы тратим все силы, чтобы вбить хоть какие-то азы физики и математики в головы учащихся нашей знаменитой школы. Правда ка пэ дэ пока ничтожен… — Она снова застучала мелом по доске. — Вот условия. Принимайтесь. А я пока отвлекусь от преподавательских забот и почитаю художественную литературу…
— Мопассана… — вполголоса сказал Игорь Калугин.
— Именно, Калугин! Того самого Мопассана, которого вам не дают в библиотеке и в котором вы ожидаете найти то, чего там нет…
— Больно надо, — сказал Игорь.
Класс засопел над тетрадками.
Лодька смотрел на доску минут пять. Потом усмехнулся, достал из своей полевой сумки книгу и углубился в чтение. Открыто…
Где-то через полчаса поднял руку Олег Тищенко:
— У меня, кажется, получилось…
Варвара с сомнением глянула поверх Мопассана.
— Да? Ну, иди к доске…
Олег пошел и стал исписывать обшарпанную черную фанеру строчками уравнений.
— И вот в результате этих расчетов мы получаем два результата. Икс отбрасываем, как не соответствующий условиям, а игрек дает нужную точку…
Варвара минуты две щупала уравнения глазами.
— Ну, что же, Тищенко. Ты, как всегда оправдал мои ожидания. Садись… У кого-нибудь еще есть решения?.. Я так и думала… Но если большинство хотя бы делает вид, что трудится, то Глущенко демонстрирует свое отношение к науке геометрии недвусмысленно. А я предупреждала… Кстати, я сейчас не только впишу тебе двойку, но и отберу книгу…
— Это же не Мопассан, — разъяснил Лодька. — Это «Пылающий остров» Казанцева.
— Все равно отберу.
— А я пожалуюсь Евграфу Павловичу, что вы это… посягаете на личную собственность.
— А ты посягаешь на «Правила для учащихся», нахально читая на математике посторонние книжки.
— А что еще делать, если я давно решил?
— Что-о? Ты решил эту задачу? Кстати, мог бы встать, когда говоришь с учителем… Ты просто сдул с доски решение Тищенко.
— Ничего я не сдувал… — Лодька неторопливо воздвигнулся над партой. — Зачем мне это решение? Тищенко в нем похож на взломщика, который колдует с отмычками. А у сейфа в задней стенке большая дыра…
— Смелое заявление. Обрисуй нам эту «дыру».
Лодька удовольствием обрисовал. То есть изложил идею, которая осенила его в начале урока. Он тогда не захотел торопливо вскакивать, чтобы всякие «Бахрюки» не заскулили: вот, мол, выскочка. А теперь — пожалуйста…
— Всего-то и надо: опустить из точки «бэ» перпендикуляр на основание параллелограмма. Точка пересечения как раз и будет центром искомой окружности. А расстояние от нее до точки «дэ» радиусом… А дальше уже дважды два…
— Гм… — слегка озадаченно произнесла Варвара. Она смотрела то на Лодьку, то на доску. — Признаться, даже мне это не приходило в голову… Хотя и многомудрые уравнения Тищенко не приходили тоже… Глущенко, а как тогда расценивать твои неоднократные заявления о ненависти к математике и полной твоей неспособности к этой науке?
— А тут и нет никакой математики. Одни литературные рассуждения…
— Ладно, давай дневник… И Тищенко тоже… Одному пятерка за капитальный труд в области алгебраических расчетов, другому — за привнесение в геометрию поэтического вдохновения…
Пятерка по математике была для Лодьки столь же редким явлением, как, скажем, радуга в январе. Кстати, суть задачи он через полчаса уже забыл, но пятерке радовался до конца занятий. Хорошего настроения добавила на четвертом уроке пятерка по немецкому — явление не столь редкое, но тоже приятное, особенно в сумме с «геометрической» отметкой.
А дома Лодьку ждала еще одна радость: он выудил из почтового ящика папино письмо. Ничего нового в письме не оказалось, но и плохого не было, а это уже плюс.
Однако почти сразу внутри у Лодьки поселилась опаска. Он знал, что судьба не привыкла награждать людей одними лишь приятными подарками. Не случилась бы вслед за хорошим что-нибудь пакостное…
О первой пакости он узнал почти сразу. Пришедшая на обед мама сообщила, что вернется с работы нынче поздно: какое-то у них методическое совещание.
Лодька уже не был, конечно, малышом Севкой, который зимними темными вечерами изводился от беспокойства, если мама задерживалась на работе. Но и сейчас, когда ее долго не было, в Лодьке начинала ныть тоскливая тревога (хотя он и притворялся беспечным). И чем позднее час, тем нытье это становилось ощутимее: «Не случилось ли там чего-нибудь?»
— Не впадай в уныние, — сказала мама (Лодькина беспечность ее никогда не обманывала). — Я все равно окажусь дома раньше, чем ты отведешь душу на катке и проводишь мадемуазель Станиславу…
Но дело в том, что именно сегодня «мадемуазаль Станислава» пойти на каток не могла.
— Ох, ты понимаешь, в школе готовится спектакль к дружинному сбору, у меня репетиция…
Ну, ладно… Лодька сделал задание по русскому (с остальными «как-нибудь так»), принес от колонки два ведра воды, притащил из дровяника на кухню охапку поленьев («Работничек ты наш», — сказала соседка тетя Тася). А ранними синими сумерками отправился Лодька к приятелям на горку. Закрученный «коньковыми» радостями и знакомством со Стасей, он не был на улице Герцена уже целую неделю, а с Борькой виделся лишь в школе, урывками.
На катушке все было, как прежде. Куча народа, веселые вопли, игра в «пятьсот веселых», шуршанье фанерных листов на отражающей уличную лампочку ледяной полосе.
Только вот Борьки в компании не оказалось.
Лодька несколько раз прокатился с горы на выпрошенной у Валерки Сидоркина фанерке и отправился к Борьке домой. И увидел, что он шагает от калитки навстречу.
— Борь, а я к тебе! Может, махнем на каток? Неохота толкаться в этой каше…
Но Борька был озабочен. И Лодьке, вроде бы, не рад.
— Знаешь… я не могу сегодня…
— Почему?
— Дело тут одно…
Лодьку сразу скребнула Борькина уклончивость. Он спросил в лоб:
— Что за дело?
— Ну… — объясняться Борька не был настроен, однако и врать не хотел. — Бабка Каблучиха устраивает елку, просила, чтобы я пришел…
— Она с печки упала? Какая елка! Девятнадцатое января.
— В том-то и дело. Она сказала, что сегодня праздник Крещенье, последний день каких-то святок. Раньше во все эти святочные дни устраивались елки. А она ведь привыкла все по-старинному. Вот и решила…
— А ты-то ей зачем? Или Зина позвала?
— Ну, и Зина. Но больше бабка…
— С какой стати? За то, что Дуню пас? — не сдержал ехидства Лодька.
Борька ответил сумрачно (ясно было, что хочется ему скорее уйти).
— Не в Дуне дело. Она попросила недавно дорожки на дворе расчистить, там сугробы намело. Ну, я позвал пацанов, кого встретил поблизости. Гарика там, Синего, еще кой-кого… шесть человек. Мы вкалывали часа два. А бабка потом и говорит: «Вот молодцы. Ты, Боренька, девятнадцатого вечером позови этих мальчиков ко мне на елку, всех, кто работал…
— А я не работал. Значит, рылом не вышел, — мрачно подвел итог Лодька.
— Лодь, да я-то при чем? Она заранее всех посчитала, поименно. Чтобы каждому пирожок да конфетку… А тебя же правда не было…
«Тьфу, — подумал Лодька, — не больно-то и надо». Хотя, по правде говоря, любопытно было бы посмотреть, как это — старинная елка в старинном доме. Небось, с настоящими свечками… Но обиднее всего было чувствовать, как неловко и боязливо вертится перед ним Борька. Чего уж так-то извиваться…
Чтобы не подумалось Борьке, что он, Лодька, уязвлен, пришлось небрежно хмыкнуть:
— А чего это бабке вздумалось елку праздновать? Вреде бы, в прошлые годы такого не было…
— Не знаю… Может, решила Зинку поразвлечь, та что-то совсем разболелась, почти не встает… — Борька вдруг оживился: — Лодь, знаешь что? У меня пять рублей есть. Возьми!
— Зачем?!
— Возьми и проешь! Рядом с рестораном «Сибирь» буфет есть, в нем такие пирожки! Пусть у тебя тоже будет праздник!
Он сдернул с Лодькиной ладони сырую варежку, вложил ему в ладонь скомканную бумажку…
Что следовало сделать?
По всем человеческим законам (и тем, что в книжках, и тем, что в жизни) полагалось швырнуть бумажный комок в Борькину рожу, гордо повернуться и с этой поры вести себя так, будто нет на свете Бориса Аронского.
Но… а как жить, если его нет? Если столько времени он был, а теперь все мигом зачеркнуто?
А может, он просто не понимает, что делает? Может, запутался, и не знает, как из этой путаницы выбраться? И от громадной неловкости уцепился за такой вот выход? Наверно, по правде хочет утешить Лодьку, только не хватает ума понять, что не для каждого пирожки — утешенье и радость…
Друг — он какой ни на есть, а друг, иного все равно нет. А швырнуть ему эти пять рублей — будто швырнуть перчатку. После этого раньше была бы дуэль, а теперь просто разрыв навеки. Неизвестно, что хуже…
Лодька усмехнулся, сунул скомканную пятирублевку в карман, сказал: «Ну что ж, веселись…» и пошел вдоль забора к улице Дзержинского. Очень хотелось оглянуться, но Лодька не стал. Пусть Борька посмотрит ему вслед, поскребет в затылке (хотя бы мысленно). А потом Лодька в откровенной и обстоятельной беседе прочистит ему мозги. «Откупиться хотел, что ли? Балда! Скажи спасибо, что я понимаю, какая ты балда и не обижаюсь…» Борька наверняка будет сопеть и бормотать неуклюжие оправдания. И все постепенно станет, как раньше…
Лодька дошагал до углового дома, глянул на светившиеся окна бывшей своей комнаты (в ней сейчас жили какие-то Сидоренки, детей у них не было). Вздохнул и свернул на улицу Дзержинского, которую старожилы до сих пор называли иногда Садовой.
За спиной сразу заглох шум неугомонной горки. Здесь была снежная тишина, желтый свет окошек выявлял из сумрака снежные шарики, застрявшие в низкорослых кустах. Они похожи были на белых озябших пичуг. Над крышами уходили в небо заиндевелые громады тополей. Внизу они были хорошо различимы, а выше растворялись в звездной темноте. Звезды были белые и переливчатые. Не менее яркие, чем уличная лампочка на углу. Стоял морозец, пордшитые валенки поскрипывали. Лодька успокоился, перестал огорчаться из-за Борьки. Через квартал свернул налево, на Урицкого.
Когда не было снега, здесь тянулись деревянные мостки-тротуары, но сейчас они были завалены сугробами. Приземистый дом, у которого Лодька пять лет назад познакомился с Юриком Кошельковым, утонул в снегу ниже подоконников. Окна светили через кромку снега робко и виновато. Дом был длинный, окон около десятка. На карнизах, в завитках тяжелой резьбы, белели снежные сгустки. Рельеф резьбы выделялся четко, потому что неподалеку светили на столбах сразу две лампочки. Они освещали и накатанную санями дорогу (машины здесь ходили редко). Лодька вспомнил, как в сентябре здесь двигалась под оркестр цирковая вереница и как ловкий униформист поставил девочку в балетном платьице на седло серебристого коня. Теперь подумалось (хотелось так думать), что девочка была похожа на Стасю. Но тут же вспомнился (некстати) Борька. Его тогдашний хлопок по плечу: «Белая лошадь — горе не мое…»
Юрик сказал бы иначе: «Белая лошадь — горе пополам»…
«Откуда ты знаешь, что он сказал бы нынче, в этом году?» — спросил себя Лодька.
«Знаю…»
«Ты так думаешь потому, что после той встречи никогда его не видел. А он вырос. И наверно, стал совсем другим…»
«А может и не стал, — сердито возразил себе Лодька. — Зачем ему делаться другим?»
«Но ты же сделался…»
«Я… ну не во всем же…»
Показалось, что рядом проявился, как на туманной фотобумаге, босой пацаненок в матросском костюме и пошел, не проваливаясь, по мягким верхушкам сугробов, справа от тропинки.
Прежде всего Лодька испугался:
«Ты же простудишься!»
«Не-а… — беззаботно сказал Юрик. Глянул сбоку и осторожно спросил: — А почему ты решил, что я должен вырасти?»
«Ну… все же растут… Вот и я…»
«Ты — это ты… А я… Ты же про меня ничего не знаешь. Вдруг меня уже давно нет?»
«Нет! — ошарашенно крикнул Лодька. — То есть наоборот, есть! Ты — есть! Хоть какой, но есть!.. Что ты выдумал!»
«Я пошутил, — опять улыбнулся Юрик. — Не бойся…» — И растаял.
У Лодька прыгало сердце. Придумается же всякая фигня! Он торопливо прошагал до конца квартала и свернул на улицу Челюскинцев.
Слева потянулся зубчатый дощатый забор Ленинского сада. За ним поднималась горбатая крыша промерзшего, никому в эту пору не нужного летнего театра. Над крышей возвышались и уходили в ночь опушенные инеем березы.
Учитель рисования Александр Павлович на уроках часто рассказывал что-нибудь о городе и однажды поведал, что до революции здесь вместо сада был бульвар. Вот почему сад такой странный — несколько длинных рядов столетних берез. Бульвар носил имя — Спасский. И улица, вдоль которой он тянулся, была Спасская. И белокаменная церковь с похожими на шахматные фигуры башнями называлась Спасской. От нее-то и пошли все эти названия.
Спасскую церковь Лодька любил больше всех городских строений. Даже больше Знаменской церкви на улице Семакова. Знаменская была праздничной и как бы уверенной в себе, несмотря подозрительное отношение советской власти к религии. Там шли регулярные службы и случалось даже, что звонили колокола. А в Спаской Лодька ощущал какую-то скрытую обиду. Или не обиду даже, а затаенную печаль. С церкви были сняты кресты, в нее никто не ходил с молитвами, ей запрещено было считать себя храмом. Правда, ее не сделали складом или какой-нибудь паршивой мастерской, как другие бывшие храмы, там работала Областная библиотека. Но все же это было не то…
Хотя библиотеку Лодька тоже любил. Иногда он ходил сюда с мамой, чтобы выбрать какую-нибудь книгу. Школьников в эту взрослую библиотеку не записывали, вот и приходилось пользоваться маминым абонементом. «Ма-а, ну давай сходим, а то я уже все прочитал!» — «Вот и прекрасно! Подольше посидишь над математикой…» — «Да не посижу я над ней подольше, я уже отупел от этих квадратных корней в кубе…» — «А почему не сходишь к Льву Семеновичу?» — «Ты, что ли забыла?! Он в командировке до февраля!» — «Мученье ты мое…»
Недавно «мученье» усмотрело на выставочной полке «Пылающий остров» в полустертой, но хорошо различимой «приключенческой» рамке. Тот самый, который вознамерилась было отобрать помешанная на своей алгебре-геометрии Варвара. (Вот скандал-то был бы! Зубами бы вцепился!) Теперь память о прочитанной лишь до середины книжке грела душу отдельно от всех других «памятей» и неприятностей. «Вот приду, вот залягу…» Но пока домой не хотелось. Лодька не спеша вышел на угол Ленинской улицы, к деревянным воротам и кассам сада и запрокинул голову.
Он видел этот храм (все равно — храм!). эту башню тысячи раз. С первых дней, как оказался в Тюмени. Сперва — в кухонном окошке дома, который сделался его, Лодькиным домом. Потом со двора и со Стрелки, встающую в отдалении над кривым забором улицы Дзержинского — то на фоне безоблачной синевы, то в пасмурной дымке, то среди сизых грозовых нагромождений… Видел из окон своей начальной школы, которая стояла совсем рядом с церковью…
Видел он ее — плывущую среди мелких кудрявых облаков — и в памятный весенний день, когда рядом с ним, с несчастным, раздавленным бедами Севкой возник папа…
«Господи, пусть это случится снова… Господи, пусть он вернется опять!..»
Белая церковь мягко впитывала в себя рассеянный свет недалеких фонарей, окошек и нависающих, как люстры, созвездий. Узорчатый фасад с окнами в глубоких нишах, чешуйчатыми башенками и маковками казался вылепленным из мерцающего плотного тумана. А двухъярусная башня с широкими проемами и похожим на елочную верхушку шпилем, висела в небе словно сама по себе. И вроде бы даже плыла навстречу Лодьке, как тогда, весной…
«И еще, Господи… пусть с Юриком не случится никогда ничего плохого… И пусть у Борьки в голове малость поубавится всего такого… а то сам не понимает, что делает и что мелет языком…»
Сидевший под башней седой старик с белой растрепанной бородой и в широкой тельняшке смотрел спокойно и снисходительно. Ему было не привыкать к Севкиным-Лодькиным просьбам — порой жалобным и слезливым, порой испуганным и путаным. А порой и к сбивчивым словам благодарности. Он никогда не обижался Лодьку. С чего это Бог будет обижаться на бестолкового пацана!.. Но всегда ли он считал нужным помогать этому безалаберному мальчишке?
«Но всегда и не надо! Только в самом главном!.. Я ведь никогда и не прошу всякую ерунду…»
В самом деле, смешно, если бы он стал просить у Старика коньки-дутыши, велосипед или пятерки на экзаменах…
А вот о Борьке он все же решился попросить. Потому что друг — это разве ерунда…
Лодька вспомнил, как еще год назад делился с Борькой своим планом построить из картона и ватмана макет Спасской церкви. Чтобы ночью, при падающем из окна фонарном свете маленький храм на полке выступал из полумрака и казался частью того Города, который Лодька не раз видел в своих снах… То есть про Город Лодька Борису не сказал, но тот и так поддержал идею. Однако идей у них у двоих возникало множество, а на следующий день энтузиазм угасал. Так же и в тот раз. Однако Лодька не забыл о своих планах совсем. Иногда встряхивался: «А хорошо бы…»
И сейчас он встряхнулся опять. Если потратить Борькину пятерку на материал для макета, здесь не будет никакой унизительности. Наоборот! Деньги пойдут на их общее дело! И дело это поможет забыть то, что случилось нынче (и о чем Борька, наверно, уже и не вспоминает)…
Магазин «Когиз» с отделом канцтоваров был в двух кварталах. Работал он до семи часов, а сейчас, наверно, не было и шести. И взбодрившийся Лодька зашагал на улицу Республики.
Он купил в «Когизе» альбом для черчения с твердыми ватманскими листами, бутылочку конторского клея, две картонные папки. Осталось чуть больше рубля. Борька потратил эту сдачу на общую тетрадку в зеленой ледериновой корочке. Подумал, что может быть в ней, такой летней, начнет наконец без задержки писаться сложившаяся в голове повесть «Тайна Изумрудного залива». Вот прийти сейчас домой, сесть к столу, открыть первый лист — и все пойдет как надо!
Лодька так и сделал: пришел, сел, открыл. Но дальше нескольких слов — «На высоком берегу, среди вековых тополей стояла старинная церковь» — дело не пошло. Мысли раскатывались, как мелкие шарики по гладкому стеклу. И каждая была о своем — о задачке про центр окружности (напрочь забылись условия), о созвездии Ориона, которое сверкало над логом, когда шел к дому; о немецком слове die Кlapperschlange, что означает «гремучая змея», а дословно — «громыхающий шланг» (ну и дребедень лезет в голову!); о «Пылающем острове»… А самый увесистый шарик был мыслью о Стасе. Он будто подсказывал, что про нее следует написать стихи…
Ну вот! А зачем тогда эта новая тетрадка? Стихи Лодька — еще с той поры, когда был Севкой — записывал в тетрадь, подаренную Алькой Фалеевой. (Как она, Алька, заботилась о Севке! Утешала, если злобная Гетушка доводила его до слез. Угощала то горбушкой, то кусочками рафинада. Один раз прямо на уроке, под партой, заштопала на колене его разодранный чулок. Снабжала его, растяпу, перышками, карандашами, резинками… И такую замечательную тетрадь принесла на день рожденья…) А стихов-то в тетради было до сих пор всего ничего, чуть больше десятка. Первое стихотворение — трескучие строчки про революцию «Свергнут царь и свергнута вся свита…» Потом — «Мой папа не вернулся с моря…» А последнее — то, что сочинил в шестом классе: про кольчугу и Дантеса. С той поры Лодька ничего не рифмовал, поскольку понял окончательно, что поэтом все равно никогда не станет, нечего зря силы тратить. Другое дело приключенческие книжки, писать которые — занятие очень увлекательное (хотя и неимоверно трудное, ни одной еще не написалось). Но сейчас уже не хотелось сочинять повесть, а желание придумать что-нибудь поэтическое про Стасю, созрело и стало увесистым. Можно не просто сложить стихи, а подарить ей к Восьмому марта. Если, конечно, они получатся не совсем бестолковыми и если хватит смелости…
Лодька начал придумывать. Но почти сразу включились тормоза. Потому что нужна была рифма к имени «Стася», а ничего не подбиралось. Кроме непонятного и, видимо, старинного слова «ипостаси» — родительный падеж от «ипостась». Оно откуда-то влезло в голову, но что означает, Лодька понятия не имел.
А может, что-то хорошее? Торжественное такое и поэтическое?
В комнате (не в Лодькиной, а в другой, большой) рядом со спинкой кровати стоял высокий стеллаж. Папа и Лодька смастерили его, как только въехали в эту квартиру. Сами ошкурили стояки и полки, покрыли их морилкой и лаком, прибили к стене. Прибить их не составило труда: стена, за которой обитали соседи Суреповы была не капитальная, а из оклеенных обоями досок. Потом расставили там все, какие нашлись в доме, книги, а оставшееся на полках место мама заняла хозяйственными вещами: фаянсовыми кружками, вазочками для цветов, коробками с нитками-иголками.
Папины любимые книги стояли на самой верхней полке. Мама специально убрала их туда, чтобы они спокойно дожидались возвращения хозяина. У потолка стояли «Цусима» Новикова-Прибоя, «Севастопольская страда» Сергеева-Ценского, обернутый в газету (чтобы не видно было имени автора) томик Есенина, справочники по навигации, толстенные учебники по морскому делу. Туда же Лодька поставил свой любимый «Пушкинский календарь» — пусть будет с папиными книгами. И там же, под потолком, стоял старинный «Энциклопедический словарь», который папа однажды купил на толкучке (и очень радовался приобретению — говорил: редкость).
С пола до этих книг было не дотянуться. Лодька, если требовалось, забирался на спинку кровати, потом вставал на одну из промежуточных полок, будто на ступеньку, и тогда верхняя полка — вот она, перед носом. Если мама была дома, каждый раз Лодька слышал, что эта акробатика закончится скверно. В лучшем случае — разрушением стеллажа, а в наиболее вероятном — сломанной Лодькиной шеей. Но стеллаж был сколочен крепко и пока все обходилось без аварий…
Сейчас Лодька привычно взметнул себя на гнутую из железных трубок кроватную спинку, осторожно переступил на доску со своими учебниками, потянул на себя сверху увесистый кожаный том. Побалансировал. Кинул словарь на кровать (она пружинно охнула). Хотел соскочить сам, но заметил, что на стене — там, где только что стояла книга, светится щель. Шириной в карандаш. Это отогнулся кусок пересохших обоев.
Первая мысль была: надо приклеить.
Вторая (с внутренним хихиканьем): а что там делает Галчуха?
Лодька раздвинул пошире книги, задержал дыхание, вытянул шею, придвинул к щели правый глаз. Комнату Суреповых было видно хорошо: стол, патефон на подоконнике, диван, плетеные из лоскутков коврики на полу… Но Галчухи не было. И никого не было. Видимо, тетя Тася опять на дежурстве, а Кузьма Степанович в своем паровозном рейсе… Впрочем, Галчуха-то была дома, только не в комнате, а на кухне, погромыхивала там чем-то…
Лодька со словарем вернулся в свою «конуру». Рядом с кушеткой, которая служила ему кроватью, стоял табурет, на табурете — лампа с треснувшим зеленым абажуром. Лодька выключил верхний свет и улегся рядом с уютной, тихонько звенящей лампой на шерстяное одеяло. Откинул истрепанную кожаную корку. Где там буква «И»?.. Вот она буква «И»! Где нужное слово?.. «Ипокрена»… «Ипомея»… Ага!
«Ипостась — личность, каждое изъ лицъ Святой Троицы, отсюда «трiипостасный Богъ»…
Ничего себе!
Никаким образом привязать это к Стасе было невозможно. Лодькина душа не принимала легкомыслия ни в чем, что связано с Богом…
Однако… ведь стихи не обязательно должны быть легкомысленными…
Но все равно! Что божественного в ней, в Стасе Каневской? Конечно, она хорошая. Все понимает с двух слов, любит те же книжки, что и Лодька, смеется так замечательно и, когда смеется, на лбу подскакивают загнутые в полукольца пушистые прядки пшеничного цвета, а в светло-карих глазах вздрагивают искры (не такие, как от железных опилок, а крохотные и будто щекочущие)… А на затылке рядом с косами — тоже завитки волос, и Лодьке (он всегда краснел при такой мысли) иногда хотелось потрогать эти завитки… В общем, такая вот она, Стася. И еще по-всякому славная. Но не ангел же…
Хотя… чуть-чуть, самую капельку, что-то ангельское Лодьке в ней иногда чудилось. Так же, как в девочке на серебристом коне. Случалось даже, что не эту девочку, а именно Стасю видел он в своих мыслях легко взлетевшей на высокое цирковое седло. Но эти мысли были короткими, Лодька строго обрывал их…
Но теперь оборвать не сумел. Запрыгало в голове:
Легкая девочка Стася
Над серебристым конем.
В ангельской ипостаси
Мчишься куда-то на нем.
Чудятся белые перья
Мне за твоею спиной.
И не решаюсь поверить я
В то, что ты будешь со мной…
Сочинилось в одну минуту. Только… Лодька замычал и ударился носом о раскрытый словарь (в носу даже загудело!). До чего глупо! Никогда он не решится записать эти строчки в тетрадь. И уж тем более показать Стасе! Стыд какой! Она или обсмеет его, или решит, чего доброго, что он влюбился…
А разве не влюбился?
«Да никакая это не любовь, — сказал себе Лодька. — Это… просто…»
Ну, а если честно, то какое «просто»? Ведь не дружба же, как с Борькой! Совсем другое…
Но если и любовь, то лишь самую капельку и… такая, как в книжках о рыцарях. Осторожная, как прикосновение к найденному среди зарослей цветку. А вовсе не та, о которой любят почесать языки парни в классе, а то и на Стрелке… И даже не та, о которой то и дело вздыхает Галчуха. Ведь она, хотя и хочет «музыкального волнения» в любви, но, кажется, допускает в ней — пусть не сразу и осторожно — этакое «лапанье». А Лодька готов провалиться при мысли, что он посмел бы так коснуться Стаси…
Да и зачем? Что парни находят в разговорах о голых девицах и в любованиях ими? Считается, что должно появляться замирание в душе и особое «желание»… Бахрюк однажды принес в класс карты, сделанные с помощью фотопечати. На них — сладко улыбающиеся тетки без всякой одежды. Мальчишки, облепили Бахрюка со всех сторон и тяжко сопели. Лодька тоже поглядел на карты. И… да, он ощутил замирание. Но исключительно от стыда и от страха, что кто-нибудь из взрослых поймает их, семиклассников, за этим делом. Правда, еще страшнее было показаться сосунком и хлюпиком, поэтому Лодька около минуты повисел над чужими плечами, глядя на глянцевых «дам бубей» и «дам червей». Потом отошел и сел за парту. Сурово признался себе, что никакого интереса в себе при разглядывании не обнаружил.
Или… что-то шевельнулось? Чуть-чуть? Такое, что он боязливо загнал в самое темное подполье своей души…
Но уж Стася-то здесь в любом случае ни при чем!
Да, ее к этим мыслям приплетать совершенно невозможно… Ну, а вообще-то почему другим парням такие темы интересны, а ему, Лодьке, — ничуть? Маленький еще? Но ведь на днях четырнадцать… Или просто не видел еще того, что надо, и потому не знает, в чем там интерес? Ведь без такого интереса, говорят, не могут появляться дети. Значит, и он, Лодька не появился бы (через сто лет и один день после гибели Пушкина)…
То ли «вихляние судьбы», то ли еще неизвестно что будто подталкивало его сегодня к испытаниям. Выражаясь по-научному, «провоцировало».
Потому что Галчуха с жестяным звоном протащила из кухни к себе в комнату тяжелое корыто.
Лодька знал, что иногда, в те вечера, когда дядюшки и тетки не оказывалось дома, Галчуха устраивала себе «банные процедуры». Видимо, это ей казалось более удобным, чем ходить в общую баню. Вот и сейчас… Да, конечно! Лодька по Галчухиным тяжелым шагам и сопенью пронял, что она пронесла в комнату нагретое на плите ведро. Потом еще…
Лодька выключил лампу. Не дыша полежал щекой на гладком развороте словаря. Щелка под потолком светилась в памяти: пугала и… притягивала. Обмирание растекалось по телу от ушей до пяток.
За двумя стенками раздался шум выливаемой в корыто воды… Лодька полежал минуты две, крупно глотнул. Сердце било в уши тугими большущими мячами. Но слышал его только Лодька. Галчуха, конечно, не слышала. Она, скорее всего, думала, что ни Лодьки, ни его мамы вообще нет дома: тихо за стеной, темно в дверной щели…
Лодька, ватно обмякнув руками-ногами, стал подниматься над кушеткой. «Просто я должен понять», — говорил он себе. — Это… научный эксперимент…»
На цыпочках, в носках, он вошел в темную комнату со стеллажом. Ощущение было таким, словно он раздет до нитки и в любую секунду кто-то может щелкнуть выключателем… Да, одно дело дурашливо болтать с Галчухой о бюстгалтерах или о «лапаньях-обжиманьях», к которым склонны ее ухажеры, а другое вот так, всерьез… Но… не пятиться же, если задумал…
В окно слабо светила со двора лампочка. Лодька, двигаясь привычно и мягко, забрался на спинку кровати («только не звякни, металлолом несчастный…). Переступил на полку (не спихнуть бы учебники). Вдвинул лицо в проем между книгами (пахло, будто в библиотеке). Сердце бухало так, что, кажется, вздрагивал стеллаж. Исчезнуть бы, пока не поздно… Однако Лодька, тихо сопя, придвинул к щели глаз…
Галчуха оказалась в поле зрения полностью. Она сидела посреди комнаты в корыте и натирала голову куском мыла. Лодька видел ее со спины и… ну, ничего необычного и хватающего за душу он не разглядел. Спина как спина — с округлыми шевелящимися лопатками и цепочкой позвонков, с розовым следом от узкого лифчка под ними. Из-за спины торчали высоко поднятые, блестящие от воды колени… Подумаешь! Все это Лодька видел летом, на Песках, когда вместе с «герценскими» пацанами там купались одноклассницы Лешки Григорьева и Атоса. Разве что вместо «держателя бюста» этот вот розовый след… Но стоил ли он таких переживаний!
Лодька даже разозлился на Галчуху. И подумал: «Может, подождать, когда встанет?» Но Галчуха… Она вдруг отложила мыло в стоявшую у корыта миску и стала медленно поворачивать голову. Повернула, подняла. Глянула именно туда, где была под потолком щелка. Лодька закаменел. А она смотрела внимательно и вопросительно. Лодька ощутил себя так, будто не Галчуха, а он теперь сидит голый в корыте и знает, что его разглядывают с пристальным интересом. Причем не из одной щели, а из множества…
Галчуха как-то странно пожала плечом, отвернулась. Лодька снова обмяк, стал сползать на пол (не стукнуть бы, не брякнуть). Сполз, тихонько ушел к своей кушетке, лег ничком (словарь опять под щекой). В ушах гудело. Если бы сейчас вошли незнакомые суровые люди, заковали бы Лодьку в ржавые кандалы и повезли на каторгу, он бы ничуть не удивился и не оказал сопротивления. Потому что все казалось происходящим в другом пространстве, где вместо воздуха липкий газ, перемешанный с густым отвратно пахнущим стыдом…
Но суровые люди не появлялись, тогда Лодька приподнялся и закатил себе оплеуху. Обрадованно зазвенело сразу в обоих ушах.
Он лежал неизвестно сколько времени. Изнемогал от отвращения к себе. Потом все же решил, что хватит терзаться. Ведь никто ничего не знает, а сам он больше никогда… И вдруг поймал себя на том, что, несмотря на все переживания, светлая щелка — та, что под потолком, — все равно сидит в памяти и вроде бы манит туда, наверх. Он примерился было дать себе вторую оплеуху, но щелкнул в коридоре ключ — пришла мама. Лодька поспешно скомкал в себе все мысли, чувства и воспоминания о случившемся и запихал этот комок в дальний угол сознания. Успел только радостно подумать, что все это не имеет никакого отношения в Стасе.
— Я думал, ты придешь позднее, — небрежно сказал он маме.
— Куда позднее-то, — удивилась она. — Двенадцатый час. А ты, конечно, опять с книжкой и не думаешь ложиться…
— Я читал словарь и задремал…
О щелке он ка-те-го-ри-че-ски запретил себе вспоминать.
Впрочем, скоро этот вопрос решился сам собой. Следующим вечером, когда Лодька явился с катка, Галчуха постучала в стену и позвала его к себе.
— Помоги мне перевести два абзаца. У меня в голове каша…
— Как по-немецки «каша», не помню. А суп по-немецки — «Зуппэ»…
— Ты мне «зуппэ» не заговаривай, а садись и переводи… Музыка тебе не помешает? — Галчуха открыла патефон и взяла с тумбочки пластинку с увертюрой к опере «Чио-Чио-сан» (а точнее «Мадам Баттерфляй».
— Не помешает, — буркнул Лодька. Он боялся смотреть на стену, где высоко вверху пряталась незаметная щелка. А когда посмотрел… увидел, что на стене вертикально висит склеенная из тетрадных листов лента. На ней было расписание занятий и какие-то таблицы. Верхний конец ленты, украшенный рисунком с кремлевской башней, оказался закреплен у самого потолка, на том самом месте!
С подоконника донеслось мягкое музыкальное вступление.
— Ох, опять эта волынка… — простонала на своей кровати тетя Тася и натянула на голову одеяло.
И Лодьке захотелось натянуть на голову что-нибудь такое же плотное. Потому что он ощутил — лицо у него вишневое, будто этикетка японской граммофонной фирмы «Victor». Подшлемник бы, как у Стаси! Но подшлемника не было, и Лодька, пламенея ушами, уткнулся в растрепанный Галчухин учебник…
Одиннадцатого февраля Борис Аронский подарил имениннику песню. До этого, правда, он подарил еще записную книжку с оттиснутым на клеенчатой корочке профилем Пушкина. Однако, судя по всему, этот подарок Борька считал не главным. А главный — вот… Выпив две кружки чая, сжевав с десяток творожных и картофельных ватрушек и три куска пирога с клюквой, он встал, вытер губы и объявил:
— А сейчас, Лодь, я хочу подарить тебе песню. Я ее учил для выступления на концерте, но еще не исполнял. И пою первый раз, для тебя…
Борька не стеснялся петь. Чего стесняться, если ты умеешь это и любишь!..
Кроме Борьки, гостей на Лодькином дне рожденья было всего двое: Галчуха и Стася. Обе они, кажется, удивились: как можно петь, набив брюхо таким количеством стряпни? Но Лодька не удивился: он-то знал способности друга!
Удивился Лодька, когда услышал песню.
Борька встал, взялся за спинку стула, устремил взгляд в дальний угол, сделал вдох и…
Это была всем знакомая песня из фильма «Красный галстук», который Лодька с Борькой смотрели еще год назад. Ее часто передавали по радио. Фильм, кстати, Лодьке нравился. Порой там ребята говорили чересчур правильные, похожие на лозунги речи, но зато показана была настоящая дружба. В некоторых местах у Лодьки даже щипало в глазах — особенно там, где Валерий Вишняков и Шурка Бадейкин решили помириться и покатились по полу, сцепившись в дружеских объятьях. Но песня никаких особых чувств не вызывала. Обыкновенная. Таких много поют в пионерских радиоконцертах.
Однако сейчас, когда запел Борька, все оказалось по-другому.
Он почему-то начал с припева:
Кто в дружбу верит горячо,
Кто рядом чувствует плечо,
Тот никогда не упадет,
В любой беде не пропадет.
А если и споткнется вдруг,
То встать ему поможет друг —
Всегда, в любой беде,
Твой друг протянет руку…
Борька пел высоким и чистым голосом. Если закрыть глаза, то можно было представить (тому, кто не знал), что поет не грузноватый пухлолицый пацан с крошками от ватрушек на щеках, а тонкое большеглазое существо вроде Фонарика или Костика Ростовича. Или вроде Роберта Гранта который взбирается по вантам «Дункана»… Впрочем, Лодьке было плевать на Борькину внешность. Другой Борька ему был ни к чему. Ему был нужен именно этот — весь вот такой как есть и с песней, которая звучала теперь совсем не так, как в кино или по радио. Эта песня была сейчас — их двоих…
Кто в дружбу верит горячо,
Кто рядом чувствует плечо…
После того случая — с елкой бабки Каблучихи — Лодька не приставал к Борьке ни с какими разговорами, ни с какими упреками и выяснениями. Решил: пусть все идет, как идет, и забывается понемногу. И Борька был ему, кажется, благодарен. А может, он и не видел ничего особенного в том, что случилось. Наплевать! Предлагать Борьке делать макет Спасской церкви Лодька тоже не стал. Расхотелось. Потому что почти все вечера были заняты катком. Борька ходил на каток редко, зато Стася была там каждый раз… Но это ничего не значило! Борька все равно оставался другом Борькой, и это придавало жизни особую прочность…
Всегда в любой беде
Твой друг протянет руку…
Мама, Галчуха, Стася шумно захлопали, когда Борька закончил песню. Лодька хлопать не стал. Просто коротко сжал Борькин локоть, обтянутый рукавом заштопанного свитера: спасибо, мол…
Борька кивнул и взял еще одну ватрушку.
…Потом все (кроме мамы) устроились на полу — играть в «Острова». Игру подарила Стася. Это была большая, изрядно потрепанная карта с голубыми, синими и лиловыми морями, с разноцветными берегами и островами, с морскими чудовищами, с пляшущими на желтых песках и среди джунглей пиратами и дикарями. Нужно было катать по карте кубик, а потом передвигать по ней свои кораблики — на столько клеток, сколько выпало очков. Корабликам грозили водовороты, мели, водопады, рифы, коварные морские разбойники, людоеды, гигантские спруты и ураганы. Добраться до острова со спрятанным кладом было ох как не просто…
Вырезанные из тонкого картона кораблики были старинные — галеоны, каравеллы, фрегаты. С похожими на разноцветные пузыри парусами и с высокими изукрашенными надстройками.
Стася рассказала, что игру несколько лет назад смастерил ее старший брат Женя.
— Сперва он часто играл в нее со своими друзьями, а потом подарил мне. И я с соседскими ребятами много играла. Поэтому она такая потрепанная. Ты не обижайся…
Лодька сказал, что ничуть не обижается. Если потрепанная — значит, интересная, как книга (и вспомнил слова Атоса).
— Только, Стась… Это ведь подарок твоего брата. Передаривать, наверно, не полагается…
Стася серьезно кивнула, быстро глянула из-под светлых изогнутых прядок.
— Вообще-то не полагается. Но… если хорошему человеку и если очень хочется, то можно…
— Спасибо… — прошептал Лодька, теплея от кончиков ушей до пяток.
День был воскресный, поэтому собрались рано, а сидели до темноты — за чаем, за игрой, потом еще за чаем, за всякими разговорами. Галчуха принесла патефон и ставила пластинку за пластинкой (не только Пуччини, а всякие).
Потом Лодька пошел провожать гостей. По синему, с искрящимися снежинками, морозцу. Сначала дошли до Борькиной калитки на улице Герцена. Однако Борька сказал, что пойдет вместе с Лодькой провожать Стасю. И они дошли до ее дома на углу Челюскинской и Хохрякова. Поболтали еще у ворот. Стася заботливо сказала:
— Лодик, ты застегнулся бы, а то пальто нараспашку и шарф наружу. Простынешь.
— Да ничуточки не холодно!..
Затем они с Борькой шагали обратно, говорили про Стасины кораблики (как здорово нарисованы!), про фильм «Тарзан находит сына». Борька даже попробовал покричать по-тарзаньи, а Лодька забеспокоился:
— Не надо, застудишь голос…
Когда Лодька шел уже один, через мост над логом, слева светили переливчатые звезды Ориона и жизнь была прекрасна…
Дома Лодька узнал, что заходил Лев Семенович.
— Хотел поздравить тебя, — сказала мама.
— Ой, а я и не знал, что он уже приехал!.. А почему он меня не подождал?
— Торопился. Сказал, что заскочил по дороге на вокзал. Должен там встретить знакомого, какого-то ученого-птицеведа. Они вместе работают…
— Орнитолога… — уточнил Лодька. — Это, наверно, Борис Лукич, брат писателя Корнеева…
А потом уже он задумался:
— Странно… Раньше он к нам ни когда не заходил…
— Раньше не было причины, — рассудила мама. — Дни рожденья у тебя не каждый месяц… Он оставил для тебя подарок…
Подарком оказался маленький заграничный нож с большим количеством инструментов и лезвий. Вроде того, который Лодька выиграл у Фомы и забросил за стену пекарни. Только ручка была не зеленая, а ярко-красная. А когда Лодька смотрел на нож через роскошный чертежный угольник из алой прозрачной пластмассы, рукоятка выглядела белой (эффект, известный еще из книжки «Занимательная физика»).
Лодька смотрел сквозь алый угольник не только на нож, а на все окружающее. И все делалось, будто освещенное лучами фантастической, появившейся из дальнего космоса звезды — земляничным, рябиновым, вишневым (вдруг вспомнилась матроска Юрика Кошелькова — ее яркий, не выцветший квадрат под воротником)… Даже большущую, как альбом, книгу Льва Толстого «Хаджи-Мурат» (мамин подарок), Лодька попробовал читать через это праздничное небьющееся стекло, но слипались глаза. Впрочем, они и так слипались. Лодька уютно прилег на свою кушетку, но мама оказалась настороже:
— Нет, голубчик, так дело не пойдет! Раздевайся и укладывайся как следует. Все равно уже пора. А то завтра тебя не добудишься…
Назавтра в школе у Лодьки украли подаренный Львом Семеновичем нож.
И как усмотрели, сволочи, как сумели! Лодька и похвастался-то им всего трем человекам — сперва Борьке, а потом, в классе, Игорю Калугину и Олегу Тищенко, причем не на виду у всех, а в сторонке. Подозревать Игоря и Олега было нелепо, не такие это люди. Значит, кто-то заметил издалека и «сработал». На большой перемене Лодька в очереди за пирожком с повидлом и чаем незаметно пощупал нож сквозь ткань бокового пиджачного кармана — здесь. А когда вернулся в класс и тронул карман снова, там было пусто.
Расстроился он ужасно. А что делать?
Конечно, можно было утешить себя мыслью, что, значит, не судьба ему иметь вот такой ножик. Потому что второй случай подряд… Но на этот раз Лодька не хотел соглашаться с судьбой. После уроков он опять встретил Борьку и поделился бедой.
Оба пришли к выводу, что виноваты, скорее всего, Бахрюк и его прихлебатели.
— Но ведь не докажешь, — рассудил Борька. — Надо сперва понаблюдать. Если заметим, тогда можно сказать Атосу и другим парням из десятого. Им-то и Бахрюк, и его блатные дружки по кумполу…
Так и договорились — наблюдать незаметно и пристально…
Однако в этот день следить было уже не за кем, уроки закончились.
А назавтра Лодька не пошел в школу.
Еще с вечера заболела голова, заскребло в горле. А утром он сказал, вяло шевеля языком.
— Мама, кажется, у меня температура. По правде…
Бывали случаи, что Лодька изображал хворого, чтобы не ходить на уроки, поваляться денек с книжкой, и мама легко распознавала эти трюки, но иногда «проявляла понимание» — так и быть, полентяйничай денек. Но сейчас она сразу увидела — никакого притворства. Принесла градусник.
Температура была не такая уж серьезная: тридцать семь и пять. Но горло оказалось опухшим. Впрочем, Лодьке было не привыкать к ангинам. Если не сильная, это вроде дополнительных каникул. Особенно, когда есть «Хаджи-Мурат».
— Лежи, не поднимайся. Если станет хуже, позови тетю Тасю, она сегодня дома. И не вздумай бегать на улицу, я поставлю у дверей ведро… Приду на обед — принесу лекарства…
К обеду Лодька почувствовал себе получше. Правда, температура не исчезла и глотать было неловко, зато можно бездельничать и читать. Мама заставила проглотить его противные порошки, велела съесть тарелку теплого молочного супа («Инквизиция какая-то…» — сказал Лодька) и сообщила:
— Я заходила по делам в вашу школу, встретила Бориса, попросила передать Зое Яковлевне, что ты выбыл из строя на неделю…
— Неужели так надолго? — возликовал Лодька.
— Дурень. Посмотрел бы сам на свое горло…
— А Борька придет?
— Я сказала, что не надо. Ангина инфекционна…
Борька однако пренебрег советом и появился, едва мама ушла на работу.
— Зайди к Стасе, передай, что я на неделю «отбросил коньки», — попросил Лодька. — И пусть она не приходит, ангина — она ведь с микробами. Да и сам держись подальше.
Конечно, Борька сказал, что зараза к заразе не липнет. Но потом слегка озаботился. Даже отодвинулся чуток.
— Вообще-то да. Эта хворь, она ведь прежде всего к горлу клеится. А мне скоро выступать. Ну, ничего… А Стасе я, конечно, скажу…
Борька ушел, а Лодька ткнулся носом в подушку и проспал до маминого возвращения. Мама, обследовав больного, печально покивала:
— Значит, я правильно сделала, что отпросилась назавтра с работы… Первым делом вызовем утром врача.
— Не на-адо…
— Цыц, — велела мама. Всыпала в Лодьку новую порцию порошков и пошла советоваться с вернувшейся из училища Галчухой (медик все-таки…).
Пожилая и немного знакомая врач Капитолина Аркадьевна пришла на следующий день только после обеда. Пожаловалась, что много вызовов, «а я одна на два участка, с ног валюсь». Но Лодьку осмотрела не сердито и внимательно. Впрочем, дело было ясное:
— Типичная пышно цветущая ангина. Или от инфекции, или результат разгильдяйского гуляния с распахнутым воротом… Татьяна Федоровна, есть новое весьма эффективное средство, антибиотик, я выпишу рецепт. Сложность в том, что вводить лекарство надо внутримышечно, а у нас нет медсестры, чтобы ходить ко всем больным. У вас есть кто-нибудь умеющий?.. За шприцем надо будет зайти в поликлинику…
— Справимся, — пообещала мама.
Когда Капитолина Аркадьевна Ушла, Лодька опасливо спросил:
— Разве ты умеешь делать уколы?
— Галя умеет. Их же учат этому…
— Еще чего! — взвыл Лодька. В какое место делают уколы хворым мальчишкам, известно всякому.
Мама на вопль не обратила внимания. Позвала Галчуху.
— Галочка, посмотри рецепт. Сможешь сделать этому вредному пациенту несколько инъекций?
— О чем разговор… — услышал Лодька деловитый (и, кажется, чуточку злорадный) ответ. Мелькнула мысль: «Вот оно возмездие!» Судьба мстила ему за ту щелку под потолком. На миг размягчающая, даже сладковатая покорность судьбе накрыла его, как периной. Но тут же Лодька вспомнил Славика Тминова. Уж если этот первоклассник гордо воспротивился унижению, как он четырнадцатилетний парень, может согласиться на такой позор!
Лодька выговорил слабо, но непреклонно.
— Не вздумайте…
— Ты ненормальный, — простонала мама. — Что здесь такого? Галя, она же медик. Все равно, что медсестра в больнице. Медсестер не стесняются.
Но было конечно же не все равно! Одно дело — обычная незнакомая медсестра, она — будто придаток к шприцу, вот и все. А тут — насквозь знакомая Галчуха из-за стенки… «Та, на которую ты пялился в щелку», — словно кто-то язвительно шепнул рядом.
— Не дам…
— Ты дурень… Без этого лекарства ты можешь умереть!
— Пусть… — скорбно выдавил Лодька.
Мама закипела смесью гнева и слез:
— Идиот! Дикарь!.. Очень надо Гале разглядывать… это твое место! Она насмотрелась на них в больнице на практике, они все одинаковые! Это же ме-ди-цина! Обломить ампулу, набрать шприц и — одна секунда…
Лодька с последней твердостью пообещал, что стеклом от обломанной ампулы перережет себе жилы.
— Режь на здоровье, — в сердцах сказала мама.
Но Галчуха оказалась человеком благородным и великодушным.
— Татьяна Федоровна, покажите еще рецепт… Здесь же сказано, что есть и таблеточный вариант. Пусть глотает. Может, результат будет послабее, но тоже ничего…
— Злыдень, — сказала мама и пошла в аптеку за таблеточным вариантом.
Видимо, вариант и в самом деле был не столь эффективен, как уколы. Потому что до вечера температура не упала и горло осталось опухшим. А ночью Лодька маялся от душной бессонницы, тяжести в голове и состояния, про которое говорят «не знаешь, куда себя деть…» Нестерпимо громко кричали, пыхтели и гремели колесами на близкой станции паровозы (обычно Лодька не обращал на них внимания). Он то отбрасывал, то натягивал одеяло, скрючивался по-всякому, чтобы найти для костлявого тела положение поудобнее и заснуть. Подходила мама, трогала лоб, и тогда Лодька замирал, притворяясь заснувшим. Мама не верила, качала головой…
Во второй половине ночи он и вправду уснул. Если можно считать сном ту абракадабру, которая стала выползать из липкой темноты. Надвигались плоские и тяжелые, как броневые листы, геометрические фигуры. Они накладывались друг на друга и на Лодьку, словно пытались найти способ для решения неимоверно сложной задачи. Лодька понимал, что решения не будет, пока… Пока что?
Появилась еще одна фигура. От нее пахло пластмассой, но в то же время веяло спасительным холодком. Это был громадный треугольник. Даже в темноте виделось, что он алый и прозрачный. Эта прозрачность вместе с прохладой несла облегчение. Лодька понял, что треугольник — из той задачи, за которую он в декабре получил пятерку у Варвары Северьяновны. Вертикальная сторона треугольника была перпендикуляром, опущенным на основание параллелограмма (он, черный и пахнущий ржавчиной, не хотел этого, но в конце концов покорился обстоятельствам). На пересечении линий возникла горящая точка — центр окружности. Сама окружность опоясала ближнее пространство невидимой, но ощутимой линией. А центр обозначился большой буквой С. Может быть, не «Цэ», а «Эс» — «Стася»?..
«Нет…» — почему-то смутился Лодька, но из горящей точки выбросил себя во тьму серебристый сверкающий конь с девочкой, стоящей не седле. И стремительно умчался в темноту, потянув за собой от точки С светящуюся зеленую нить. К какой-то другой, неведомой точке. И сразу Лодька увидел, что это не простая нить, а очень тонкая, прямая, бегущая по летней зелени тропинка. Конечно же, он, маленький и легкий, как бумажный кораблик из игры «Острова», побежал по тропинке. Прохладная трава щекотала босые ноги, за спиной хлопал широкий воротник. И Лодька бежал, бежал, но при этом оставался в центре окружности, которая расширялась и раздвигала тьму. И за границу тьмы уходил, делался ненастоящим весь мир, который он знал раньше. Становился призрачным и ненужным…
«А что же тогда нужно?» — спохватился наконец Лодька.
«Все, что захочешь, — сказала ему Окружность. — Внутри меня ты можешь придумывать любые миры и чудеса…»
«А… зачем?» — осторожно спросил Лодька.
«Чтобы стать центром всего мира. Ты можешь придумать его таким, каким тебе надо…»
Лодька заподозрил неладное.
«А то, что было раньше… оно окажется где?»
«Нигде. Зачем оно тебе? Будешь ты и то, чего ты захочешь…»
«А если я захочу, чтобы вернулся папа?»
«Пожалуйста! Можешь придумать и это..»
«Но… оно значит будет придуманное, а не по правде?»
«Какая тебе разница!»
«Большая разница! Я согласен только, если все будет настоящим!»
«Тебе не угодишь», — сказала Окружность голосом Варвары Северьяновны. И лопнула. Раскидала по краям пространства черные вьющиеся обрывки. А Лодька оказался в точке В, которая обозначала один из верхних углов Параллелограмма и в то же время была вершиной Алого Треугольника. По скользкой гипотенузе Лодька, словно с ледяной катушки, съехал в свою постель. Теперь она не была душной и твердой. Наоборот, поймала его как в прохладные ладони. «Набегался? А теперь спи»…
С утра Лодька начал выздоравливать. Неспешно, понемногу. Температура держалась еще пару дней, однако уже не та, что раньше. Потом совсем съехала до нормальной (а иногда и ниже нормальной, тридцать пять и девять — от слабости). И ватная опухлость горла пропала…
Прошла неделя. Лодька не скучал. По вечерам болтал с Галчухой и мамой, днем перечитывал знакомые книги.
Однажды вечером пришел Лев Семенович.
— Вот, провожал знакомого на вокзал и решил по пути заглянуть к больному. Вручить еще один подарок.
Лодька вздрогнул: вдруг спросит про нож? Было почему-то стыдно признаваться в потере. Но Лев Семенович не спросил и дал плоский газетный сверток.
В газете оказалась книга в твердой цветной обложке: «Б.Корнеев, Л.Семенов. Крылатый мир. Птицы Урала и Сибири».
Лодька обрадованно заперелистывал. Птиц на фотографиях-вклейках было множество. И крохотные пичуги, и растопырившие перья глухари-великаны, и стройные журавли с двухметровым размахом крыльев…
Текст на первый взгляд показался чересчур «научным», но фотографии — просто чудо. Хотя и черно-белые, но все равно смотрелись, как цветные.
— Подарок от твоего знакомого орнитолога и от меня, — объяснил Лев Семенович.
— А… Семенов — это кто? — спросил Лодька и почему-то смутился.
— Это я и есть! Псевдоним.
— А… зачем? — Лодьке непонятно отчего стало слегка досадно.
Лев Семенович коротко посмеялся:
— Чтобы агенты американской военщины не выкрали меня вместе с негативами секретных яйцекладок сибирской птицы Рух… Между прочим, удивительно быстро выпустили эту книженцию. Мы с Борисом Лукичем даже не ожидали. Нашлось какое-то «окно» в издательском плане, и вот…
Лодька спохватился:
— Лев Семенович, я вас поздравляю! И Бориса Лукича…
— Спасибо, передам… А за сим честь имею откланяться…
— А чай! — заволновалась мама. — Как же вы… Опять бегом…
— Спешу на пункт междугородней связи. Телефонный разговор с… балтийскими абонентами. Заказ на восемнадцать часов московского времени, боюсь опоздать…
Он ушел, а Лодька улегся поверх одеяла с «птичьей книгой». На титульном листе с фотографией взлетающих лебедей было размашисто написано тушью: «Всеволоду Глущенко от авторов. С пожеланием всегда жить с ощущением распахнутых крыльев. Февраль 1951 г.» И стояли витиеватые подписи.
Лодька снова начал перелистывать страницы с фотографиями. И стало казаться, слышится шорох перьев, шелест леса и плеск воды. В общем-то Лодька был городской человек (хотя известно мнение: «Тюмень — столица деревень»), лесной и всякой там озерной жизни почти не знал, в птичьих породах, кроме воробьев, щеглов и синиц, да еще сорок и ворон, не разбирался вовсе. Но сейчас вдруг ощутил запахи и звуки вольной природы…
И все было хорошо, только где-то в глубине царапало ощущение, что его, Лодькин, вопрос о псевдониме Льва Семеновича оказался каким-то… ну, некстати, что ли… Однако чувство это было смутным и несильным, Лодька скоро забыл о нем.
«А за нож-то я так и не сказал спасибо! — вдруг спохватился Лодька. Потом подумал: — А может, и хорошо. А то спросил бы…»
Да, если идешь на поправку, жизнь становится все приятнее. Скучновато малость, но зато можно бездельничать с полным правом. Мама, правда, намекала, что полезно бы почитать учебники, чтобы не отстать от школьной программы. Лодька, однако, рассудил, что никуда учебники не убегут. И программа тоже…
Одно огорчало: никто из ребят за целую неделю не навестил его. Ну, что касается седьмого «В», то от них и не дождешься. И не очень-то и надо. «Герценская» компания, она вообще к таким «нежностям» не приучена. Стася — с ней понятно. Борька, небось объяснил строго-настрого про инфекцию. Но сам-то он мог бы заглянуть хоть разок. Или по правде так дрожит над своим голосом?
Приходила Капитолина Аркадьевна, осмотрела Лодьку и почему-то покачала головой, хотя он был уже вполне на ногах.
— Вот тебе справка. Особенно не скачи, на улицу не суйся. С ангиной не шутят, может быть осложнение на сердце. Особенно в твоем переходном возрасте. Маме скажешь, что в школу — только с понедельника. Впрочем, я позвоню ей на работу.
Лодька не стал впадать в уныние. Тем более, что Галчуха принесла из училищной библиотеки и дала ему первый том романа «Великий Моурави»: про старинную грузинскую историю, про полководца Георгия Саакадзе и множество всяких приключений. Лодька раньше смотрел про Саакадзе двухсерийное кино (обалдеть!), но понятия не имел, что есть такая вот многотомная эпопея. «Опупея», — выразился бы Борька и сразу заканючил: — Дай почитать…»
«А вот фиг», — мысленно отозвался Лодька, поскольку Борька все не появлялся. А может, он тоже заболел?
Наверно, так и было. Потому что прошло еще три дня, а он все не заглядывал. Но зато в четверг вдруг появились неожиданные гости — Гоголь и Синий.
— Ребята! Проходите! — изумился и возликовал Лодька. Эти двое раньше никогда не бывали у него.
Они стеснительно топтались валенками в дверях.
— Значит, все болеешь, да? — насупленно сказал Гоголь. — Арон говорил, но мы подумали, что, может, уже кончил…
— В общем-то еще не кончил… Температуры нет, но из дома не выпустят до понедельника.
— Жалко, — неуклюже выговорил Синий. — Но тогда конечно. Не придешь…
— Куда?
— В штаб… — Синий глянул из-под растрепанной шапки и, словно спохватившись, стащил ее. — Мы решили, что надо посидеть. Вспомнить в общем…
— Что… вспомнить? — спросил Лодька с непонятным и растущим беспокойством.
— Ну… девятый день же… — произнес Гоголь, глядя на свои валенки с тающим снегом.
— Какой… день? — Лодька по-прежнему ничего не понимал. Кроме одного: что-то случилось
Синий и Гоголь глянули на него разом. И одинаково спросили:
— Ты, что ли ничего не знаешь?
— Чего… не знаю?
Синий зачем-то надел шапку и тихо сказал:
— Ну, в общем… Зина Каблукова умерла…
Слова Маяковского, которые читал в январе о смерти Ленина Матвей Андреевич — «потолок на нас пошел снижаться вороном» — были бы здесь, конечно, слишком сильными. Но все-таки что-то похожее Лодька испытал. Стремительное сплющивание пространства и тяжкий, механический звон в ушах.
Он ничего не стал переспрашивать. Ни восклицать, ни говорить глупые фразы «вот это да», «как же это…», «а почему…» Неотвратимость факта, в который он поверил сразу, делала ненужными всякие слова.
Потом он все же проговорил:
— Нет, ничего я не знал… Взаперти ведь…
— Тогда мы пойдем, — вздохнул Гоголь. — Скажем пацанам, что ты никак…
— Постойте… Арону передайте, чтобы пришел ко мне обязательно. Сегодня же… Скажите, что я уже не заразный…
— Ладно, — кивнул Синий.
— Ага… — сказал Гоголь.
Борька пришел только на следующий день. Около трех часов. Шапкой обмахал от снега валенки:
— Здорово, Лодь! Мне ребята вчера передали, чтоб пришел, но я никак не мог, вечером была репетиция…
Он был румяный с мороза.
— Так и будешь торчать у порога? — сказал Лодька.
Борька сбросил ватник, валенки, прошагал в комнату.
Лодька спросил со скрученной в пружину досадой:
— Раньше-то не мог появиться?
— Ну, я же говорю: была репетиция…
— Я не про вчера, а совсем про раньше… Такое случилось, а я сижу тут, не знаю ничего…
Борька сел верхом на стул, крутнулся.
— Ты про Каблукову, что ли?
Это «про Каблукову» Лодьку резануло горьким удивлением. Он помолчал с растущим комком в горле (будто вернулась ангина). Сказал тихо:
— Я про Зину…
— А чего… — Борька стал смотреть мимо Лодьки, в угол. — Ну да… Я нарочно не стал приходить. Ты же болел. Я подумал: скажу, а у тебя… какое-нибудь осложнение от расстройства. Ты же такой… чувствительный, я же знаю…
Все так же тихо Лодька спросил:
— Борь… с тобой что?
— Что? — сказал он.
Лодька смотрел на Борьку и вспоминал, как Зина у него на дне рожденья пела про собаку и лодку. А еще — как она убеждала его, когда провалился на переэкзаменовке: «Иди, попроси у мамы прощения…» А еще… Да сколько было этих «еще»…
«Вы же были… ну, пусть не друзья, но хорошие же знакомые. Рядом жили столько лет. А сейчас ты…»
Борька быстро глянул на Лодьку и, кажется понял — что он думает.
— Я то при чем? — набыченно выговорил он. — Разве я виноват, что она…
Лодька понял, что Борис не может выговорить слово «умерла». То ли боится, то ли мучительно стесняется. Словно не может заставить себя перешагнуть черту, за которой надо признать: да, существует на свете смерть…
«А вдруг он все это время был тайно влюблен в Зину и теперь не в силах простить, что она ушла?» — мелькнуло у Лодьки. По крайней мере, это Борьку хоть как-то оправдывало. Хотя все равно глупо. И нечестно. Разве она в чем-то виновата?
— У нее это… почему? Из-за ноги?
— Ну да! — вскинулся Борька. — Лечить надо было как следует, а старуха врачам не верила, все какие-то отвары да мази делала… баба-яговские…
— А где… похоронили?
— На Текутьевском, конечно, где еще…
— Ты был там?
— Конечно… Пёхом туда и обратно, такая даль…
Не такая уж даль была Текутьевское кладбище. Его старые деревья синели в конце улицы Герцена, как таинственный лес. Зимой по утрам из-за них нехотя выползало багровое заспанное солнце. Лодька за всю свою жизнь на том кладбище не бывал, смотрел на него из уличного отдаления, как на какой-то иной мир. Вроде, как на Луну, которая вроде бы вот она, однако не доберешься… Хотя, если прикинуть, дорога была совсем не длинная: мимо городского сада, мимо стадиона, потом по краю площади, за ней еще несколько кварталов, ну и… там… Просто до сих пор Лодьке нечего там было делать.
«Надо бы сходить на могилу», — подумал Лодька, и сразу стало не по себе. Никогда ни на чьих могилах он не был, никто из близких людей или даже просто его знакомых не умирал. Если попадались на улицах похоронные процессии, Лодька старался не смотреть… Но сейчас было надо. Однако Лодька понимал, что Борька на кладбище не пойдет, а в одиночку ему Зинину могилу не найти. Да и разве решишься в одиночку-то… Видимо, придется с кем-то из ребят…
(Он побывал на могиле у Зины лишь в сентябре, когда вдруг собрались туда Лешка Григорьев, Синий, Гоголь, Сидоркин и Фонарик. «Давайте навестим, а то больше чем полгода прошло. Севкин пойдешь? Ты ведь не был…» Ничего особенного он там не испытал. Не ощущалось никакой связи между живой Зиной, как он ее помнил, и травянистым холмиком, на котором косо торчал красный дощатый обелиск с колючей жестяной звездой…)
Борька вдруг хмуро вспомнил:
— Столько народищу собралось, девчонки из ихней школы. Знамя притащили… И вереницей по дороге, будто демонстрация. Оркестр… А валенки дырявые, все ноги заледенели. Думал, горло заскребет…
Может, он специально хотел вывернуться наружу: «Да, вот я такой, бесчувственный шкурник…»?
Лодька молчал.
— А ты стал совсем бледный и тощий, — сказал Борька.
— Не бойся, я на Текутьевское не собираюсь, — буркнул Лодька и на всякий случай тайком сцепил в замочек пальцы.
Борька встряхнулся:
— Лодь, я пойду. Монька ждет, мы должны сегодня дрова пилить. Если опоздаю, он опять раскричится…
— Ну, пока… — ровным голосом отозвался Лодька.
— А ты… как тебя выпустят, сразу приходи, ладно?
— Приду…
Лодька «вырвался на свободу» не в понедельник, а в воскресенье. И поспешил не сразу к Борьке, а сперва — к Стасе.
Она увидела его и… расцвела.
— Лодик… наконец-то… а я думала…
— А что ты думала? — удивился он. — Разве не знала, что меня не выпускают?
— Я… не знала. А что случилось?
— Борис разве ничего не сказал? Я валялся с ангиной. Почти две недели…
— Ой, мамочка… — Стася взяла себя за щеки. — А я-то думала… дура такая…
Лодька испугался:
— Что ты думала?!
— Да, я ненормальная… Думала, ты на меня обиделся…
— За что?!
— Я же говорю: ненормальная… Мне вдруг придумалось, будто ты сердишься за подарок. За «Острова». Потому что они такие растрепанные…
— В самом деле ненормальная. Мы же так здорово играли тогда… А почему ты ни разу не пришла?
— Я… считала, что ты на меня злишься.
— Уф… — выдохнул Лодька, глядя в потолок. Этим он высказал краткое мнение о девичьем уме.
— Лодь… ты извини…
— Да брось ты! Все позади… Только вот на каток мне пока нельзя.
— Ну и ладно! Все равно весна на носу!
Лодьке было хорошо у Стаси. Они сидели и разговаривали часа два. Лодька рассказал про все, что было. И про Зину. Стася была с ней не знакома.
— Я слышала, что умерла десятиклассница, которая долго болела. Но на похороны ходили только старшие…
— Слушай, значит, Борька тебе про мою ангину не сказал ни словечка? — еще раз переспросил Лодька.
— Даже ни полсловечка. Он же не появлялся у меня. И на катке не был…
— Ну, Ар-ронский… — И Лодька отправился к Борьке сказать все, что думает.
Борька сидел дома и читал «Девяносто третий год» Гюго.
— Слушай, ты идиот, да? — в упор спросил Лодька. — Ты почему не объяснил про меня Стасе? Она изводилась!
Борька сделал невинные глаза.
— А чего? Сперва не сказал, чтобы не расстраивалась. А потом вышибло из ума. Из-за всех этих… похоронных дел…
Сразу опять навалилась печаль, ругаться расхотелось.
— Слушай, а ты ведь давал Зине читать Капитана Мариетта, которого взял у меня…
Старинный том морских романов принадлежал Льву Семеновичу.
Борька поежился:
— Ну… давал…
— Мне надо вернуть книгу хозяину. Где она теперь?
— Ну, где-где… Там, наверно, у бабки…
— Ты зайди к ней, забери.
Борька поежился опять, глянул просительно:
— Лодь, давай попозже, а? Мне сейчас туда неохота… Бабка даже не разговаривает, молится все время…
— Ну, фиг с тобой… Ладно, я пойду…
И Лодька пошел домой.
На другой стороне улицы, на катушке, шумно веселились знакомые и незнакомые мальчишки. Лодька не пошел к ним. Он двинулся в обратную сторону, чтобы через Большую ограду выбраться на Смоленскую, а с нее к мосту через лог. По вечернему синело небо, в нем висел опечаленный месяц.
«Желтая пилотка», — вспомнил тут же Лодька. И подумал, что песню про собаку и лодку Зина, скорее всего, сочинила сама…
Месяц неярким бликом отражался в ледяной, накатанной ребячьими валенками полосе посреди заснеженного тротуара. Недовольная тетушка сыпала из совка на лед угольную крошку. Очень мелкую. Лодьке вдруг показалось (ощутилось, вернее), что крохотные угольки похожи на сгоревшие железные опилки. Те, что никогда уже не вспыхнут искрящимся фейерверком. Они могут лишь взлетать из-под войлочных подошв и вместе с воздухом попадать в горло. Едко впиваться в гланды, напоминая, что ангина с ее душной бессонницей и бредом может вернуться в любой миг…