До перевала Меццалуна бригада добралась после бесконечного многочасового марша. Дует холодный ночной ветер, пронизывающий до костей. Люди слишком устали, чтобы заснуть, и командиры приказывают сделать недолгий привал под прикрытием большой скалы. В полумраке туманной ночи перевал кажется ложбиной с размытыми очертаниями, расположенной между двумя скалистыми кручами, на которых висят кольца облаков. За перевалом лежат свободные равнины, там начинается зона, еще не оккупированная врагом. Люди не отдыхали с того самого часа, как ушли в бой, но дух их не сломлен: несмотря на то что все они смертельно устали, ими все еще движет азарт битвы. Бой был кровавым и закончился отступлением, но это не был проигранный бой. Войдя в долину, немцы обнаружили, что окружающие ее гряды гор кишат орущими партизанами, которые обрушили на них шквал огня. Много немцев попадало в кювет; несколько грузовиков вспыхнули как свечки, и от них не осталось ничего, кроме черной груды обломков. Потом к немцам прибыло подкрепление, но сделать им уже почти ничего не удалось. Было убито всего лишь несколько партизан, оставшихся на дороге вопреки приказу или отрезанных во время схватки с противником. Партизанские командиры, своевременно уведомленные о приближении новой автоколонны, вовремя отвели свои подразделения и ушли дальше в горы, избежав окружения. Немцы не такой народ, чтобы остановиться, получив по носу. Вот почему Литейщик решил, что бригада должна оставить это место, которое могло бы превратиться в ловушку, и переместиться в другие долины, которые еще не заняты партизанами и которые легче оборонять. Отступали под покровом ночи по горной тропе, ведущей к перевалу Меццалуна, — молча, организованно, с караваном мулов в арьергарде, везущим боеприпасы, еду и раненых.
Теперь, примостившись за скалой, люди Ферта лязгают зубами от холода; они с головой закутались в одеяла и похожи на арабов в бурнусах. Отряд потерял одного человека — комиссара Джачинто, лудильщика. Он остался лежать на лугу, сраженный огнем немецкого крупнокалиберного пулемета. А одного из калабрийских свояков, Графа, легко ранило в руку.
Ферт вместе со своими людьми. Лицо у него желтое, а на плечах одеяло, придающее ему действительно больной вид. Молча, подергивая ноздрями, он одного за другим оглядывает людей из своего отряда. То и дело он вроде бы собирается отдать какой-то приказ, но удерживается. Никто из отряда не сказал ему еще ни единого слова. Если бы он что-нибудь приказал или если бы кто-нибудь из товарищей заговорил с ним, все, конечно, тут же бы восстали против Ферта и было бы сказано много жестоких слов. Но сейчас время для этого неподходящее. Это поняли все — и Ферт, и партизаны; словно по молчаливому уговору, он ничего им не приказывает и никого не подгоняет, а они все, что надо, делают сами. Отряд идет, поддерживая дисциплину, не разбредаясь и не препираясь из-за того, чей черед нести поклажу. И все-таки не скажешь, что у отряда нет командира. Ферт все еще командир, достаточно его взгляда, чтобы люди сразу же подтянулись. Ферт великолепный командир, он рожден быть командиром.
Кутаясь в башлык, Пин смотрит на Ферта, на Джилью, затем на Левшу. Лица у них обычные, повседневные, только осунулись от холода и усталости. На лице ни одного из них не прочтешь, что произошло этим утром. Проходят другие отряды. Некоторые из них останавливаются поодаль, другие продолжают марш.
— Джан Шофер! Джан!
В одном из остановившихся на привал отделений Пин примечает своего старого знакомого из трактира. Тот одет по-партизански и вооружен до зубов. Джан сперва не понимает, кто это его окликнул, потом тоже изумляется:
— О… Пин!
Оба они рады встрече, но выражают свои чувства скупо, как люди, не привыкшие говорить друг другу любезности. Джан Шофер выглядит теперь совсем по-другому: он около недели в партизанском отряде, но глаза его больше не похожи на глаза пещерного животного, слезящиеся от дыма и алкоголя, как у всех завсегдатаев трактира. По его щекам сразу заметно, что он решил отпустить бороду. Он в батальоне у Эфеса.
— Когда я заявился в бригаду, — рассказывает Джан, — Ким хотел определить меня в ваш отряд.
Пин думает: «Ему невдомек, что это значит. Видимо, незнакомец из Комитета, который был в тот вечер в трактире, представил обо всех них паршивый рапорт».
— Черт возьми, Джан, — восклицает Пин, — мы были бы вместе. Почему же тебя не направили к нам?
— Так. Сказали, что это теперь уже ни к чему: ваш отряд скоро расформируют.
«Ну конечно, — думает Пин, — только что появился, а уже все про нас знает». А вот Пину не известно ничего о том, что происходит в городе.
— Шофер, — говорит он, — что нового в переулке? И в трактире?
Джан хмурится.
— Ты что, ничего не слышал? — спрашивает он.
— Ничего, — говорит Пин. — А в чем дело? Солдатка родила ребенка?
Джан плюет.
— Не хочу больше слышать об этих людишках, — говорит он. — Мне стыдно, что я родился и вырос среди них. Мне уже давно стало тошно от тамошней жизни, от всех их рож, от трактира, от запаха мочи, которым провонял переулок… но я все оставался… Теперь мне пришлось удрать, и я даже чуть ли не благодарен той падле, которая на меня донесла…
— Мишель Француз? — спрашивает Пин.
— Француз тоже. Но падла не он. Француз ведет двойную игру с «черной бригадой» и «гапом» и все еще не решил, на чьей же он стороне…
— А остальные?
— У нас была облава. Всех похватали. Мы только-только решили создать «гап»… Жирафа расстреляли… Других — в Германию. Переулок почти обезлюдел… Неподалеку от пекарни упала бомба… Все либо переехали в другие места, либо переселились в щели… А здесь — совсем другая жизнь. Мне кажется, что я вернулся в Хорватию. Только там я был за фашистов.
— В Хорватию, разрази меня гром! А что, Шофер, ты делал в Хорватии? Занимался любовными шашнями?.. А что с моей сестрой? Она тоже переселилась в другое место?
Джан разглаживает свою начавшую отрастать бородку.
— Твоя сестра, — говорит он, — сама переселяла других! Сука она!
— Джан, объяснись, — говорит Пин, начиная валять дурака. — Я ведь могу обидеться.
— Болван! Твоя сестра в эс-эс, у нее шелковые платья, и она разъезжает в машине вместе с офицерами. Когда немцы пришли в переулок, она вела их из дома в дом, держа немецкого капитана под ручку.
— Капитана, Джан! Разрази меня гром, какая карьера!
— Вы говорите о женщинах, которые шпионят? — Это Кузен. Он вмешивается в разговор, просовывая между ними свое плоское усатое лицо.
— Об этой обезьяне, моей сестре, — говорит Пин. — Она с детства вечно шпионила. От нее надо было ждать чего-нибудь такого.
— Надо было ждать, — повторяет Кузен и печально смотрит куда-то вдаль из-под своей вязаной шапочки.
— И от Мишеля Француза тоже следовало ожидать, — замечает Джан. — Но он неплохой парень, Мишель, только прохвост.
— А Шкура? Ты не знаешь новичка в «черной бригаде», Шкуру?
— Шкура, — говорит Джан Шофер, — этот хуже всех.
— Был хуже всех, — раздается за ними. Они оборачиваются — это Красный Волк. Он пришел, обвешанный оружием и пулеметными лентами, захваченными у немцев. Ему устраивают шумную встречу. Все всегда радуются, когда видят Красного Волка.
— Так что же случилось со Шкурой? Как было дело?
Красный Волк говорит:
— Это была операция «гапа», — и принимается рассказывать.
Иногда Шкура ходил ночевать к себе домой, а не в казарму. Он спал один на чердаке, где держал весь свой арсенал: в казарме ему пришлось бы поделиться оружием с другими «камератами». Однажды вечером Шкура идет домой, как всегда, вооруженный. За ним следует человек в штатском, на нем плащ, и руки он глубоко засунул в карманы. Шкура чувствует, что на него направлено дуло пистолета. «Лучше сделать вид, будто я ничего не замечаю», — думает он и продолжает идти. На другой стороне улицы появляется еще один человек в плаще и тоже следует за ним, держа руки в карманах. Шкура сворачивает, оба сворачивают за ним. «Теперь надо быстро добежать до дома, — думает Шкура. — Как только я вскочу в подъезд, я спрячусь за косяк и начну стрелять, тогда им меня не достать». Но на тротуаре, перед подъездом, еще один человек в плаще, который направляется ему навстречу. «Лучше пропустить его», — думает Шкура. Он останавливается. Трое мужчин в плащах тоже останавливаются. Шкуре не остается ничего другого, как поскорее дойти до подъезда. В подъезде, в самой глубине, прислонившись к перилам, стоят еще двое в плащах, и тоже засунув руки в карманы, но Шкура уже вошел. «Я попался в ловушку, — думает он, — сейчас они мне скажут: руки вверх!» Но кажется, что они на него даже не смотрят. Шкура проходит мимо них и начинает подниматься по лестнице. «Если они пойдут за мной следом, — думает Шкура, — я обернусь и выстрелю в пролет». На втором лестничном марше он оглядывается. Они идут следом. Шкура опять под прицелом их невидимых, спрятанных в карманы плащей пистолетов. Еще одна лестничная площадка. Шкура искоса поглядывает вниз. По каждому лестничному маршу позади него идет человек в плаще. Шкура продолжает подниматься, прижимаясь к стене, и повсюду на лестнице люди из «гапа»; один, два, три, четыре марша, и на каждом марше — человек, который держит его на мушке. Шестой этаж, седьмой; в вечерних сумерках по каждому маршу лестницы медленно поднимается человек в плаще. Это напоминает игру зеркал. «Если они не выстрелят прежде, чем я доберусь до чердака, — думает Шкура, — я спасен. Я забаррикадируюсь, а на чердаке у меня столько оружия и бомб, что я смогу продержаться, пока не подоспеет вся „черная бригада"». Он уже на последнем этаже, под самой крышей. Шкура взбегает по последнему маршу, открывает дверь, входит и захлопывает ее за собой. «Я спасен», — думает он. Но за окном чердака на крыше стоит человек в плаще и держит его на мушке. Шкура поднимает руки, дверь за его спиной распахивается. С лестницы поднимаются люди в плащах и наставляют на Шкуру пистолеты. Потом один из них, неизвестно кто, выстрелил.
Партизаны, остановившиеся на перевале Меццалуна, сгрудились вокруг Красного Волка и затаив дыхание следят за его рассказом. Красный Волк иногда малость преувеличивает, но рассказывает он хорошо.
Кто-то спрашивает:
— Красный Волк, а ты был который из них?
Красный Волк улыбается и сбивает кепку на обритый в тюрьме затылок.
— Тот, что стоял на крыше, — говорит он.
Затем Красный Волк перечисляет оружие, которое Шкура насобирал у себя на чердаке: автомат, «стэн», станковый пулемет, ручные гранаты, пистолеты всех систем и калибров. Красный Волк уверяет, будто там был даже миномет.
— Взгляните, — говорит он и показывает пистолет и какие-то необычные ручные гранаты. — Я взял себе только вот это, у «гапа» с оружием хуже, чем у нас, и все пришлось оставить им.
Пин вспоминает вдруг о своем пистолете: если Шкура нашел место и забрал пистолет, «пе тридцать восемь» должен был находиться среди его оружия; но ведь пистолет принадлежит ему, Пину, и никто не имеет права забрать его.
— Красный Волк, послушай, Красный Волк, — говорит Пин, дергая его за полу куртки. — Не было ли среди пистолетов Шкуры «пе тридцать восемь»?
— «Пе тридцать восемь»? — переспрашивает Волк. — Нет, «пе тридцать восемь» не было. Там были пистолеты всех систем, но «пе тридцать восемь» в коллекции отсутствовал.
Красный Волк снова принимается описывать разнообразие редких экспонатов, собранных этим маньяком.
— Ты совершенно уверен, что там не было «пе тридцать восемь»? — спрашивает Пин. — Не взял ли его кто-нибудь из «гапа»?
— Да нет же! Неужто ты думаешь, что я не заметил бы «пе тридцать восемь»? Мы все вместе делили оружие.
«Значит, пистолет по-прежнему зарыт подле паучьих нор, — думает Пин, — он только мой, неправда, что Шкура знал место, никто не знает этого места, о нем известно одному лишь Пину, это волшебное место». Такие мысли его подбадривают. Что бы там ни случилось, существуют паучьи норы и зарытый пистолет.
Скоро утро. Бригаде предстоит многочасовой марш, но командиры, приняв во внимание, что после восхода солнца передвижение такой длинной колонны людей по открытой дороге будет немедленно обнаружено, решают дождаться ночи.
В этих местах раньше проходила граница. Многие годы итальянские генералы делали вид, будто они усиленно готовились здесь к войне, которая тем не менее застала их совершенно врасплох. В горах то тут, то там разбросаны длинные невысокие сооружения для размещения войск. Литейщик отдает приказ отделениям расположиться в них на ночлег и укрываться весь следующий день, пока не станет достаточно темно или туманно для того, чтобы можно было возобновить марш.
Каждому отделению отводится особое место. Отряду Ферта достается небольшой, стоящий поодаль барак из бетона, в стены которого вделаны железные кольца: тут, должно быть, находилась конюшня. Люди валятся на клочки перепрелой соломы и закрывают усталые глаза, в которых все еще мелькают картины боя.
Утром сидеть в конюшне — тоскливо: тесно от набившихся в нее людей, а для того чтобы сходить помочиться, приходится становиться в очередь — выходить разрешается только по одному; но по крайней мере здесь можно отдохнуть. Однако нельзя ни петь, ни разводить огня для приготовления пищи: внизу, в долине, расположены селения, в которых полным-полно шпионов, зыркающих вокруг в бинокли и прислушивающихся к каждому шороху. Еду готовят по очереди в полевой кухне с печной трубой, проложенной под землей и выведенной наружу где-то очень далеко.
Пин не знает, чем бы ему заняться. Он уселся в дверях и снял с себя разбитые башмаки и носки, на которых совсем не осталось пяток. Он разглядывает на солнце голые ноги, потирает мозоли и выскребает набившуюся между пальцами грязь. Потом принимается искать вшей: надо устраивать на них каждодневные облавы, а не то кончишь, как бедняга Джачинто. Впрочем, какой смысл избавляться от вшей, если однажды все равно умрешь, так же как Джачинто? А может, Джачинто не избавлялся от вшей, потому что знал, что умрет? Пину грустно. Первый раз он снимал вшей с рубашки вместе с Пьетромагро, в тюрьме. Пину хотелось бы быть сейчас вместе с Пьетромагро и опять открыть в переулке сапожную мастерскую. Но переулок их опустел: кто сбежал, кто в тюрьме, кто убит, а его сестра, эта обезьяна, разгуливает с немецкими капитанами. Скоро Пин окажется брошенным всеми в незнакомом мире и не будет знать, куда ему податься. Товарищи из отряда — народ непостоянный и чужой ему, вроде его трактирных приятелей, но они во сто раз привлекательнее и во сто раз непостижимее. Пин никак не может понять ни того яростного желания убивать, которое горит в их глазах, ни того скотства, с каким они совокупляются посреди рододендронов. Единственный из них, с кем можно ладить, — это Кузен, большой, мягкий и беспощадный Кузен. Но сейчас его нет: утром, проснувшись, Пин его не нашел. Кузен всегда куда-то уходит со своим автоматом и в своей вязаной шапочке, а куда — никто не знает. Теперь вот и отряд расформируют. Об этом Джану Шоферу сказал Ким. Товарищи этого еще не знают. Пин оборачивается к ним, те сбились на клочке соломы, что валяется на полу бетонного барака.
— Разрази меня гром! Не растолкуй я вам, что к чему, вы так бы и не догадались, на каком свете живете.
— В чем дело? А ну, выкладывай, — говорят они.
— Отряд распустят, — говорит Пин. — Как только придем в новый район.
— Брось! Кто тебе сказал?
— Ким. Клянусь.
Ферт делает вид, будто не слышит. Он-то знает, чем это пахнет.
— Не заливай, Пин. А нас куда денут?
Начинаются споры: кого в какое отделение могут направить и куда было бы лучше всего пристроиться.
— Неужели вы не знаете, что для каждого из вас формируется специальный отряд? — изумляется Пин. — Каждого назначат командиром. Деревянная Шапочка будет командиром партизан в уютных креслах. Точно. Партизанского отделения, которое будет отправляться в бой сидя. Разве нет солдат, разъезжающих на лошадях? Теперь появятся партизаны в креслах на колесиках.
— Погоди, — говорит Дзена Верзила по прозвищу Деревянная Шапочка, водя пальцем по «супердетективу», — вот дочитаю, тогда я тебе и отвечу. Я уже догадываюсь, кто убийца.
— Убийца быка? — спрашивает Пин.
Дзена Верзила не понимает уже ничего — ни в том, что ему говорят, ни в книге, которую он читает.
— Какого быка?
Пин разражается своим пронзительным «хи-и»: Верзила попался.
— Быка, у которого ты купил губу! Бычья Губа! Бычья Губа!
Деревянная Шапочка, чтобы приподняться, опирается на длинную руку, не отрывая, однако, пальца от строчки, которую он читал; другой рукой он шарит вокруг себя, пытаясь поймать Пина. Потом, убедившись, что это потребует от него слишком больших усилий, опять погружается в чтение.
Все смеются проделке Пина и приготовились к следующей: Пин, когда начнет свои насмешки, не остановится, пока не переберет всех, одного за другим.
Пин смеется до слез, весело и возбужденно. Он опять в своей стихии: среди взрослых, которые ему и друзья и враги, среди людей, с которыми можно вместе шутить, пока он не выльет на них всю ту ненависть, которую они у него вызывают. Пин чувствует, как в нем растет жестокость: он будет язвить их без жалости и снисхождения.
Джилья тоже смеется, но Пин знает, что смеется она притворно: ей страшно. Пин то и дело поглядывает на нее: она не опускает глаз, но улыбка дрожит на ее губах; погоди, думает Пин, скоро тебе будет не до смеха.
— Жандарм! — восклицает Пин.
При каждом новом имени люди заранее ехидно усмехаются, предвкушая шуточку, которую сейчас выдумает Пин.
— Жандарму, — говорит Пин, — дадут специальный отряд…
— Для поддержания порядка, — говорит Жандарм, пытаясь забежать вперед.
— Нет, красавчик, отряд для ареста наших отцов и матерей!
При упоминании о родителях партизан, которых взяли в качестве заложников, Жандарм каждый раз звереет.
— Неправда! Я не арестовывал ничьих родителей!
Пин говорит с едкой, убийственной иронией; остальные ему поддакивают:
— Не злись, красавчик, только не злись. Отряд для ареста матерей. На такие дела ты мастак…
Жандарм выходит из себя, затем решает, что лучше подождать, пока Пин выговорится и перейдет к другому.
— Теперь подумаем о… — Пин озирается по сторонам. Потом его взгляд останавливается, ухмылка обнажает десны, а глаз почти не видно из-за собравшихся вокруг них веснушек. Люди уже догадались, чей теперь черед, и едва сдерживают хохот. Ухмылка Пина как бы гипнотизирует Герцога, он топорщит усы и крепко сжимает челюсти.
— Я вам р-рога облымаю, я вам задныцы р-разор-рву… — скрипит зубами Герцог.
— …Герцогу дадим отряд живодеров. Разрази меня гром! Герцог, ты всегда только грозишься, а я что-то никогда не видал, чтобы ты придушил кого-нибудь, кроме курицы.
Герцог кладет руку на австрийский пистолет и трясет головой в меховой шапке, словно собирается забодать Пина.
— Я тебе бр-рюхо вспор-рю, — рычит он.
Тут Левша делает необдуманный ход. Он говорит:
— А Пин? Кого мы дадим под начало Пину?
Пин смотрит на Левшу так, словно он его только что заметил:
— О, Левша, ты вернулся… Тебя так долго не было дома… Пока ты отсутствовал, тут произошла премилая история…
Пин медленно оглядывается: Ферт угрюмо сидит в углу; Джилья примостилась неподалеку от двери, на губах у нее застыла лицемерная улыбка.
— Догадываешься, Левша, каким отрядом тебе придется командовать?..
Левша кисло улыбается. Ему хочется предупредить шутку Пина.
— Отрядом котелков, — говорит он и хохочет так, словно сказал что-то необыкновенно остроумное.
Пин серьезно качает головой. Левша хлопает глазами.
— Отрядом соколов, — произносит он и пытается опять засмеяться, но из его горла вырывается лишь странный хрип.
Пин серьезен. Он делает отрицательный жест.
— Морским отрядом… — говорит Левша, и губы его уже не растягиваются в улыбку, на глазах у него слезы.
Пин корчит одну из своих лицемерно-шутливых физиономий; он говорит медленно и елейно:
— Видишь ли, твой отряд будет почти таким же, как другие отряды. Только ходить он сможет лишь по полям, широким дорогам да по равнинам, поросшим травой…
Левша опять принимается смеяться, сперва тихонько, а потом все громче и громче; он еще не понимает, куда клонит мальчишка, но все равно смеется. Люди ловят каждое слово Пина; кое-кто уже сообразил, в чем дело, и хохочет.
— Он сможет ходить всюду, за исключением лесов… за исключением тех мест, где попадаются ветви, да… где попадаются ветви.
— Лесов… Ха-ха-ха… Ветви, — посмеивается Левша. — А почему?
— Потому что он там запутается… твой отряд… отряд рогачей!
Все заливаются таким раскатистым смехом, что он похож на протяжный вой. Повар встает, позеленевший, с плотно сжатыми губами. С его лица исчезает улыбка. Он озирается по сторонам, затем снова начинает хохотать, но глаза у него беспокойные, а рот кривится. Он смеется вымученным, развязным смехом, бьет себя по коленям и указывает пальцем на Пина, словно говоря: еще одна брехня.
— Пин… Вы только взгляните на него, — говорит Левша, делая вид, будто и он не прочь пошутить. — Пину… ему мы дадим отряд золотарей, вот кого мы ему дадим.
Ферт тоже встал.
Он делает шаг в их сторону.
— Кончайте волынку, — говорит он сухо. — Вы что, до сих пор не усвоили, что надо поменьше шуметь?
Впервые после боя Ферт отдает приказ. Но вместо того, чтобы сказать: «Кончайте волынку, потому что я не желаю больше этого слушать», он оправдывает свой приказ необходимостью соблюдать тишину. Люди поглядывают на Ферта искоса: он больше для них не командир.
Подает голос Джилья:
— Почему бы, Пин, тебе не спеть нам песню? Спой нам.
— Отряд золотарей, — каркает Левша. — С ночным горшком на голове… Ха-ха-ха!.. Вы только представьте себе: Пин с ночным горшком на голове…
— Какую, Джилья? — спрашивает Пин. — Ту, что в прошлый раз?
— Помолчите, — говорит Ферт. — Не знаете, что ли, приказа? Не знаете, что мы находимся в опасной зоне?
— Нет, другую, — говорит Джилья. — Ну, ты же ее хорошо поешь… Как это? Ойлила-ойлилой…
— С ночным горшком на голове. — Повар продолжает смеяться и бить себя по коленям, но на его ресницах дрожат слезы бессильной злобы. — А вместо автомата дадим ему клистир… Пин будет у нас выпускать клистирные очереди…
— Ойлила-ойлилой, Джилья, ты уверена… — говорит Пин. — В песнях с ойлила-ойлилой нет ничего такого…
— Клистирные очереди… Полюбуйтесь на Пина, — хрипит повар.
— Ойлила-ойлилой, — начинает импровизировать Пин, — муженек уходит в бой. Ойлилой-ойлила, дома ждет его жена.
— Ойлила-ойлилой, Пин паскуда сволочной. — Левша силится перекричать Пина.
Ферт впервые видит, что никто не желает ему повиноваться. Он хватает Пина за руку и выворачивает ее.
— Замолчи, слышишь, замолчи!
Пину больно, но он терпит и продолжает петь:
— Ойлилой-ойлила, командир, а с ним жена. Ойлила-ойлилой, разговор у них какой?
Повар силится ответить ему в рифму, перекричать его во что бы то ни стало.
— Ойлилой-ойлила, сука, б… его сестра.
Ферт выворачивает Пину обе руки; он чувствует в своих пальцах его хрупкие кости — еще немного, и они сломаются.
— Молчать, ублюдок, молчать!
У Пина из глаз катятся слезы, он кусает губы.
— Ойлила-ойлилой, он повел ее с собой. Ойлилой-ойлила, под кусток она легла.
Ферт выпускает руку Пина и затыкает ему ладонью рот. Жест необдуманный и рискованный. Пин вцепляется зубами в его палец и изо всех сил сжимает челюсти. Ферт испускает истошный вопль, Пин разжимает зубы и озирается по сторонам. Все взгляды обращены на него. Он окружен взрослыми, непостижимым и враждебным миром. Ферт облизывает кровоточащий палец, Левша все еще лихорадочно смеется, Джилья стоит бледная как мертвец, а все остальные затаив дыхание следят за происходящим, глаза у них блестят.
— Свиньи! — кричит Пин, разражаясь рыданьями. — Рогачи!
Теперь у него только один выход: уйти отсюда. Прочь! Пин выбегает. Теперь ему уготовано полное одиночество.
Ферт кричит ему вслед:
— Не смей выходить из укрытия! Вернись! Вернись, Пин! — И он намеревается бежать за ним вдогонку.
Но в дверях Ферт сталкивается с двумя вооруженными партизанами.
— Ферт. Мы пришли за тобой.
Ферт узнал их. Это ординарцы командующего бригадой.
— Тебя вызывают Литейщик и Ким. Для рапорта. Следуй за нами.
Ферт снова становится бесстрастным.
— Пошли, — говорит он и перекидывает через плечо автомат.
— Приказано без оружия, — говорят вошедшие.
Ферт не моргнув глазом снимает с плеча автомат.
— Пошли, — говорит он.
— И пистолет, — говорят они.
Ферт расстегивает ремень, и пистолет падает на пол.
— Пошли, — говорит он.
Пришедшие становятся по обе стороны Ферта.
Он оборачивается.
— В два часа наша очередь готовить еду. Припасите все загодя. В половине четвертого двое из нашего отряда должны сменить часовых. Очередность, установленная на прошлую ночь, остается в силе.
Ферт направляется к двери и уходит между двумя вооруженными людьми.