В дряхлом синем "опеле" не было даже намека на кондиционер, и, простояв на открытом месте десять минут, он превратился в эквивалент финской бани. Игорь Чебышев сидел на пассажирском сиденье, чувствуя, как его жировая прослойка, и без того не слишком толстая, истончается с каждой проведенной в этой душегубке минутой. Все тело под рубашкой и брюками было скользким и липким, как размокший кусок скверного мыла, и Игорь не без оснований подозревал, что разит от него, как от старого козла. Собственного запаха он унюхать не мог – во-первых, потому, что это вообще довольно сложное дело, а во-вторых, из-за сидевшего рядом Буры, от которого несло, как от дохлой свиньи. Встав утром с постели, Игорь Чебышев, как подобает цивилизованному, уважающему себя человеку, принял душ; Бура тоже никогда не числился в грязнулях, но сегодня они с самого утра мотались по жаре, и сейчас, к пяти часам дня, утренние чистота и свежесть успели превратиться в грустное воспоминание.
Стекла в обоих передних окнах были опущены до конца, люк над головой открыт, но это не приносило заметного облегчения. Когда Бура снял с руля правую ладонь, Чебышев заметил на светло-коричневой резине мокрый грязный отпечаток – не влажный, а именно мокрый, и влага была отвратительного коричневого цвета, как будто Бура только что помыл руки в мутной луже. Игорю захотелось украдкой вытереть собственные скользкие ладони о сиденье, но сиденье было, во-первых, дерматиновое, во-вторых, грязное, а в-третьих, как и вся машина, принадлежало Буре, вызывать недовольство которого Игорю как-то не хотелось. В последнее время между ними установились какие-то странные, двойственные отношения. Игорь боялся своего напарника, как раньше и даже больше, но вместе с тем испытывал в нем какую-то потребность, будто искал у этого подонка с перешибленным носом и двумя извилинами под угловатым, стриженным под ежик черепом покровительства и защиты.
Наверное, так оно и было – во всяком случае, отчасти. После памятного визита в квартиру Свентицкого и последовавшей за ним поездки на лесное озеро Игорь неожиданно для себя очутился в странном, незнакомом ему мире, где он был законной дичью и где один неверный шаг мог стоить уже не денег или смешного приговора к двум годам условно, как это было раньше, а пожизненного заключения или даже смерти. Он был художником, торговцем картинами, посредником и немножко жуликом и аферистом, но все это осталось в прошлом, как приятный, счастливый сон золотого детства. Теперь, после Свентицкого, он стал убийцей и, естественно, понятия не имел, как с этим жить и как, черт возьми, себя вести. Ему постоянно казалось, что каждому встречному и поперечному известна его страшная, гнусная тайна, и он прилагал огромные усилия, чтобы не шарахаться от людей, как деревенская лошадь от автомобиля.
Другое дело – Бура. Для Буры убийство было если не хлебом насущным, то, во всяком случае, простым, обыденным делом, вроде прихлопывания севшего на руку комара. Бура был профи и с высоты своего профессионализма снисходительно давал Игорю Чебышеву полезные советы, сводившиеся, как правило, к одной фразе: "Не дергайся, чудило, все ништяк".
Именно так он сказал обомлевшему Игорю, когда тот, все еще разгоряченный после короткой борьбы, стоял с пустым шприцем в руке над корчащимся телом Свентицкого, потихонечку приходя в себя и начиная наконец понимать, что сотворил полминуты назад. Милейший Бронислав Казимирович хрипел и бился в жутких корчах, белая пена хлестала у него изо рта, как из огнетушителя, шелковый халат совсем разъехался, и Чебышев с отвращением обнаружил, что под халатом на Свентицком ничего нет – вообще ничего, даже трусов. Зато в так называемой уздечке, которая у педерастов, как и у нормальных мужиков, соединяет крайнюю плоть с головкой члена, обнаружилась кокетливая золотая сережка. И пока Игорь, как дурак, пялился на эту сережку, умирающий коллекционер вдруг – что бы вы думали, а? – кончил! После этого он немного обмочился и почти сразу затих, перестав сучить голыми, безволосыми, как у бабы, ногами и стучать лысиной о паркет.
В этот момент Игорь, по правде говоря, сам чуть было не отдал богу свою грешную душу. Душа душой, но в том, что его сию же минуту вывернет наизнанку, он ни капельки не сомневался. И удержал его от этой естественной реакции хрипловатый голос Буры, который стоял рядом и, держа под мышкой обрез, как диковинный градусник, без любопытства наблюдал за последними судорогами убитого ими человека.
– Не дергайся, чудило, все ништяк, – сказал Бура. – А если блеванешь, придется убирать. И чисто, чтоб ни одна ментовская сука ничего не унюхала. Как ты думаешь, братан, кому придется этим заниматься?
Укол Свентицкому делал Игорь, потому что Бура с обрезом смотрелся, как ни крути, более убедительно. Глядя в черные стволы, Свентицкий почти добровольно позволил сделать себе укол. Ему, чудаку, наверное, казалось, что, если будет себя хорошо вести, гости возьмут то, за чем пришли, а его отпустят подобру-поздорову. Многим так кажется; и, что самое смешное, некоторым и впрямь удается выжить – в основном тем, к кому наведывались культурные, грамотные гопники, которым ни черта не надо, кроме хозяйского барахла. Но Игорь с Бурой были никакие не гопники, и барахло Бронислава Казимировича им было нужно как собаке пятая нога.
"Я вас умоляю, – помнится, сказал Свентицкий, – не надо никаких уколов! Я все сказал вам, как на исповеди, клянусь!" – "Верю, – играя курками обреза, сказал Бура. – Но в Библии сказано: доверяй, но проверяй. Вот мы тебя сейчас и проверим. Да ты не менжуйся, петушок! Это ж не больно совсем. Один укольчик, как комарик укусил... Такой большой, – добавил он, обращаясь к Игорю, который стоял с полным шприцем в трясущейся руке, – а уколов боится!"
И Свентицкий вытянул вперед руку и даже сам закатал на ней рукав халата.
Игорь до сих пор не мог понять, как ухитрился попасть иглой этому педику в вену. А попал, между прочим, с первого раза, и педик, широко распахнув свои круглые глазенки, удивленно сказал: "Ах!"
Видно, сразу поймал приход, доза-то была – слона свалить можно...
Вот с того проклятого дня Игорь Чебышев и стал держаться поближе к костолому по кличке Бура. А тот снисходительно поглядывал на него сверху вниз, как признанный мастер на туповатого ученика, и лениво учил уму-разуму – в своем понимании, конечно. "Не дергайся, не сепети, все ништяк" – вот, собственно, и вся наука, если не брать во внимание некоторые подробности...
На озере было гораздо проще – во-первых, потому, что Игорь уже немного привык к жизни в этом населенном полоумными хищниками Зазеркалье. А во-вторых, там, на озере, Бура взял всю грязную работу на себя, и Игорю досталась почетная миссия – стоять на стреме. То есть торчать в тумане у кромки воды, вслушиваться в доносящиеся с озера звуки, садить сигарету за сигаретой и яростно отбиваться от комаров. Бычки, между прочим, Бура потом заставил подобрать все до единого, и это тоже было частью его науки.
Эту операцию на озере придумал не кто-нибудь, а сам Бура, впервые в своей полной приключений жизни выступив не исполнителем, а автором сценария. Сценарий этот был рассмотрен под всеми мыслимыми углами и получил полное одобрение, после чего Буре было сказано: "Валяй". А получилось так потому, что у Буры, оказывается, имелся в тех краях дальний родственник, и костолом с перебитым носом был полностью в курсе местной специфики. Там, на озере, в прошлом году местные рыбаки насмерть забили заезжего браконьера, и им за это ничего не было: менты, такие же местные мужики, списали это гиблое дело на несчастный случай. Ну, в самом деле, не сажать же за решетку полдеревни!
Поэтому, узнав, куда Кулагин ездит рыбачить, Бура сказал:
– Ха! Дел на четверть часа! И концы в воду...
А то, что на рыбалку с Кулагиным отправился этот старый дурак Зарубин, вообще здорово смахивало на подарок судьбы. Этакий бонус, дарованный им свыше за предприимчивость и находчивость...
За озеро Игоря совесть не мучила. Во-первых, сам, своими руками он на озере ничего не делал. Если уж на то пошло, то он и не видел ничего. Уплыл Бура, приплыл Бура... Правда, были какие-то звуки, крики какие-то, плеск, но это, может, купался кто-нибудь на утренней зорьке. А что? Мало, что ли, на Руси отмороженных, которых хлебом не корми, а дай козырнуть перед народом здоровым образом жизни? Правда, козырять поутру на лесном озере, да еще в тумане, было не перед кем, но Игорь-то тут при чем? Значит, тихий попался отморозок, не на публику работал, а за совесть, для себя...
Во-вторых, как уже было сказано, Игорь немного пообвык, освоился и мало-помалу научился воспринимать такие вещи без интеллигентских истерик. В конце концов, Кулагин, этот вечно поддатый кретин, сам накликал на себя беду. И на Свентицкого заодно, между прочим.
Это в-третьих, если кому не лень считать.
В-четвертых, коли уж на то пошло, бытует среди братьев-славян такая поговорка: меньше народа – больше кислорода. В данном случае речь шла не столько о кислороде, сколько о деньгах, и не о рублях каких-нибудь, а о настоящей, твердой валюте. Вероятнее всего, о евро, хотя как раз таки евро в последнее время что-то захандрил – французам, видите ли, пришлась не по нутру общеевропейская конституция. Ну и хрен с ними. Что французы – козлы, давно доказано. Кем? А был такой одноглазый старикан, жирный, ленивый и, по слухам, пьяница и бабник. Мишкой звали, Михайлой Илларионовичем... Эх, мало мы им тогда ввалили! Вот бы добавить, чтоб знали, носатые, как на референдумах голосовать...
В общем, аллах с ними, с этими галльскими петухами. Евро покачается немного и выровняется, окрепнет. Независимо от курса валюты, доля Игоря Чебышева от продажи картины (по запчастям, как каких-нибудь краденых "Жигулей") в результате простых арифметических действий станет намного больше той, что оговаривалась изначально. При мысли о том, сколько это, черт возьми, будет, у Игоря захватывало дух.
Потому что: меньше народа – больше кислорода.
Обдумав все это далеко не в первый раз, Игорь Чебышев закурил еще одну сигарету и украдкой покосился на Буру. Бура был типичный мордоворот – широкий в кости, мускулистый, жилистый, с жестоким, чуточку монгольским лицом и вдавленной переносицей, пересеченной полоской старого шрама. Он был вылитое пушечное мясо – человек, который делает за других всю грязную работу, а потом тихо уходит со сцены, опускается в какой-нибудь хорошо замаскированный люк – лучше всего, канализационный – и исчезает там навсегда. И, что характерно, никто по нему не плачет. Потому что меньше народа – больше кислорода. А Бура – это даже не народ, а так, ошибка природы, хомо безмозглус, анацефал чертов...
– Не дергайся, чудило, – перехватив и неверно истолковав его взгляд, снисходительно просипел Бура, – все ништяк. Дел на копейку, а ты уже в штаны наложил.
Игорь про себя прикинул, сможет ли в случае чего справиться с этим мускулистым уродом. И решил, что сможет. Не в драке, конечно, не в поножовщине и вообще не в открытом столкновении. Там у него шансов никаких. Но если, скажем, взять то, что лежит сейчас в бардачке, и воткнуть не тому, кому оно предназначено, а Буре, этот конь с медными яйцами подохнет как миленький. И не такие, слава тебе господи, подыхали. Правда, ментовские эксперты здорово удивятся, когда обнаружат, что эта горилла дала дуба от прозаического инфаркта, но им-то что за дело?
Иными словами, баба с воза – кобыле легче. Даже уголовное дело заводить не надо. Словом, меньше народа – больше кислорода.
Правда, тут существовала еще одна возможность, всерьез обдумывать которую Игорю как-то не хотелось. А обдумать было надо, потому что... Ну что, угадали?
Правильно. Меньше народа – больше кислорода.
В конце-то концов, Буре, чтобы убрать Игоря Чебышева, вовсе не требовалось прибегать к таким дорогостоящим и экзотическим средствам, как то, что лежало сейчас в бардачке его потрепанного синего "опеля". Он мог застрелить Игоря, мог задушить голыми руками, ударить ножом или даже кулаком – словом, мог сделать с ним все что угодно, и притом в любой момент. Поэтому Игорь его и боялся. Некоторый оптимизм внушало лишь то обстоятельство, что в этом деле он был, как-никак, поважнее, чем какой-то костолом Бура. Он был – мозги. Ну ладно. Пусть не самые мозги, не серое вещество как таковое, но, как минимум, мозжечок. Или спинной мозг. Без рук, а Бура был именно руками, прожить можно – худо-бедно, но можно все-таки. А пробовал кто-нибудь жить без мозжечка? Хрен его знает. А без спинного мозга? Вот без спинного мозга точно не проживешь. А значит, пока это дело не завершится самым благополучным образом, приказа об устранении Игоря Чебышева Бура не получит.
Неизвестно, конечно, получит ли Игорь Чебышев приказ об устранении Буры. Сомнительно. Вряд ли. В общем, черта с два. Но Игорь Чебышев – не какой-нибудь Бура, он не станет ждать приказов. Когда дойдет до дела (то есть до дележа денег), он как-нибудь сам сумеет разобраться, что ему следует делать, а чего нет.
– Слушай, Бура, – сказал он, чтобы не молчать, – а откуда у тебя такое странное прозвище?
Бура повернул к Игорю свою азиатскую рожу с вдавленной переносицей и некоторое время разглядывал его, как вошь под микроскопом.
– Тебе интересно? – спросил он наконец.
Прозвучало это как-то нехорошо, как будто Бура находил интерес Игоря к происхождению своего прозвища не вполне тактичным.
– Ну, – дипломатично откликнулся Чебышев.
Бура продолжал шарить по его лицу тяжелым, обманчиво равнодушным взглядом, от которого по коже начинали ползать мурашки и становились дыбом короткие волоски на затылке.
– Ну, чего уставился? – слегка растерявшись и оттого взяв небезопасный агрессивный тон, сказал Игорь. – Спросить, что ли, нельзя?
– Спросить можно, – ровным голосом ответил Бура, продолжая сверлить его лицо тяжелым, физически ощутимым взглядом.
– Ну, так чего ты? Не хочешь – не говори. Просто странно. Бура – это же гадость какая-то химическая...
– Сам ты гадость химическая, – спокойно возразил Бура. Он ненадолго задумался. – Я тебе скажу, – продолжал он затем, приняв, очевидно, какое-то решение. – Только учти: если начнешь зубы скалить, хотя бы улыбнешься, я тебе эти твои зубы в глотку вобью. Вот этим вот прибором.
И показал Игорю пудовый кулак.
– Да ты чего, малахольный?! – возмутился Игорь, отпихивая костистый кулак от своего лица. – Да пошел ты в жопу! Не хочешь – не говори! Тоже мне, принц крови, спросить его ни о чем нельзя!
– Бура – это сокращение, – спокойно сообщил Бура, убирая наконец свой покрытый блестящей пленкой пота кулак от лица Игоря Чебышева. – От Буратино. Это меня пацаны так из-за носа прозвали, понял? Буратино... Длинно получается. Если, скажем, окликнуть, особенно в драке или в другой какой заварухе, так не сразу и выговоришь. А Бура – коротко и ясно. Всосал?
Будь на месте Буры кто-нибудь другой, Игорь Чебышев хохотал бы до колик в животе. Буратино! Ах ты, мать твою! Бу-ра-ти-но!!! Да при чем тут нос?! Просто кто-то очень верно угадал самую суть Буры: весь он, целиком, от макушки до пяток, выстроган из одного, правда, очень большого, полена. Даже, пожалуй, из бревна. Дубового. Или там самшитового... Мать моя женщина! Буратино! Все-таки бандиты, как ни крути, не чужды творчества. Хотя бы устного. Народного, блин... Это ж надо было сообразить: Буратино, он же Бура!
– Смешно? – вкрадчиво спросил Бура.
– Где? – очень натурально удивился Игорь. – А, ты про свое погоняло... Ну, знаешь... Ты меня, конечно, извини, но фантазия у вас все-таки убогая.
– У кого это – у нас? – окрысился Бура. Игорь вздохнул. Этот придурок обещал выбить ему зубы, если он посмеет хотя бы улыбнуться по поводу его идиотского прозвища. А теперь, кажется, готов пришибить за то, что Игорь не нашел это прозвище остроумным... Ну вот как с ним, таким, после этого общаться? Господи! Если ты есть, подскажи, где купить пистолет. А лучше гранатомет. А еще лучше, займись этим дебилом сам. В конце концов, он – не моя, а твоя ошибка...
– У вас, – сказал он вслух, – людей действия. Мускулистых атлетов. Спортсменов. Военных. Словом, у тех, кто привык сначала бить, а потом знакомиться.
Бура немного отмяк.
– Так это нормально, – сказал он. – Хрена ли сделаешь, если работа такая? И потом, ты в детстве каким видом спорта занимался?
– Да никаким, – честно признался Игорь. – Так, в футбол гонял во дворе, а зимой в хоккей... Но в основном на воротах.
– Ну вот, – с непонятным удовлетворением сказал Бура. – А если бы, к примеру, боксом, да всерьез, да попал бы в профессионалы – все, пиши пропало. Мозги отшибли бы на раз, без бумажки собственное имя не вспомнил бы. Зато морды ломал бы – любо-дорого!
Из синего неба вдруг материализовался и, снизившись, стремительно скользнул над землей огромный аэробус, раскрашенный в знакомые броские цвета австрийских авиалиний. Уши заложило от смягченного расстоянием и недавно введенными европейскими стандартами плотного рева. Потом рев стих где-то в дальнем конце взлетно-посадочной полосы, и ушей Игоря коснулось неразборчивое кваканье репродуктора, доносившееся из терминала.
Бура посмотрел на свои пятисотдолларовые часы, которые он в разговоре любовно именовал "котлами", разом посерьезнел и сказал:
– Похоже, наш. Пора, братуха. Давай, не подкачай. Главное, не менжуйся, чтобы этот муфлон ничего не учуял. Не дергайся, понял? Все ништяк.
Несмотря на заезженность этого дежурного напутствия, Игорь Чебышев ощутил что-то вроде благодарности к этой безмозглой горе костей и мяса. Сейчас ему позарез нужен был кто-то, кто посоветовал бы не дергаться и заверил, что все ништяк, потому что Игорь как раз таки начинал дергаться, да не просто дергаться, а дрожать как осиновый лист.
Он распахнул дверцу справа от себя, поставил ногу на горячий асфальт автомобильной стоянки, а потом, раньше, чем бдительный Бура указал ему на ошибку, спохватился, открыл бардачок, порылся в нем и вынул наполненный прозрачной жидкостью одноразовый шприц.
Игла была прикрыта зелененьким пластиковым чехлом, смотревшимся, с учетом того, что находилось внутри шприца, дико и неуместно. Игорь Чебышев положил шприц в карман и осторожно принял вертикальное положение, поймав себя на том, что, несмотря на чехол, до смерти боится ненароком уколоть себя этой штукой.
– Не сепети, – напутствовал его из раскаленного салона Бура.
– Отвали, – механически ответил ему Игорь и с лязгом захлопнул дверь "опеля".
Раскалившееся на солнце железо было горячим, хоть прикуривай. Не замечая, что делает, Игорь Чебышев помахал ладонью в горячем воздухе, потом сунул ее в карман и, лаская потными пальцами шприц, двинулся по плавящемуся от зноя асфальту стоянки к сверкающему стеклянному кубу пассажирского терминала международного аэропорта "Шереметьево-2 ".
– Мудак, – констатировал Бура, глядя ему вслед из окна потрепанного синего "опеля", но Игорь Чебышев этого уже не услышал – он был слишком далеко от машины и слишком нервничал, чтобы услышать нехорошее словечко, которым обозвал его невоспитанный мордоворот по кличке Бура.
– Понятия не имею, кем он может быть, – сказал Глеб Сиверов, задумчиво пощелкивая компьютерной мышью. На плоском жидкокристаллическом экране дорогого ноутбука в корпусе модного серебристого цвета мелькали, сменяя одна другую, картинки, которые были способны повергнуть в состояние близкое к панике даже самых ярых поклонников фильмов ужасов.
Федор Филиппович смотрел на экран спокойно, лишь уголки его тонкого, все еще сохранявшего красивые, твердые очертания рта слегка кривились книзу в подобии брезгливой гримасы.
– С момента смерти прошло уже больше положенных трех суток, – продолжал Глеб, – но человека, который хотя бы отдаленно напоминал его по описанию, до сих пор никто не разыскивает. Я посылал во двор к Кулагину участкового, я сам обошел все квартиры до единой, но этого старика никто не видел, и никто не может даже предположить, кто он был такой и как его звали.
– Кулагин был художником, – напомнил Федор Филиппович, с хмурым выражением лица разглядывая четкую, красочную фотографию резиновой лодки, борт которой был распорот вдоль и оттого напоминал разинутый беззубый рот древнего старика, обладавшего к тому же диковинным зеленым цветом кожи. – Этот человек мог быть его коллегой. Так сказать, товарищем по цеху.
– Насколько мне удалось выяснить, Кулагин старательно избегал товарищей по цеху, – возразил Глеб. – С тех самых пор, как его с треском вышибли из Союза – за правду, как он не без оснований считал. Впрочем, я попытался пройтись по галереям. Уже в первой дама, что стояла за прилавком, разок взглянув на мою фотосессию, забле... Простите, – спохватился он и, повернувшись к Ирине, прижал к сердцу ладонь. – Словом, ей стало нехорошо. Понятия не имею, кто после этого вычищал ящик кассы. Деньги, по крайней мере, точно пришлось стирать.
– Не увлекайся, – с легкой укоризной сказал ему Федор Филиппович. – Все хорошо в меру, в том числе и натурализм. Так что не имеющие прямого отношения к делу детали разрешаю опустить.
– Если опустить детали, не имеющие прямого отношения к делу, ничего не останется, – сказал Сиверов и постучал ногтем по крышке стола-аквариума. – Цып-цып-цып... Смотреть на вас не могу. Тоже небось ждете не дождетесь, когда я свалюсь в вашу посудину и захлебнусь. То-то будет пир!
– К делу, – строго напомнил генерал.
Сиверов пожал плечами.
– Если вы настаиваете... Словом, в первой галерее я ничего не добился, только зря сгубил чистый носовой платок. Во второй я выбрал для своих расспросов мужчину – директора, если не ошибаюсь. Этот оказался немного крепче. Во всяком случае, до туалета он добежал и уже оттуда через дверь сообщил мне, что никого похожего сроду в глаза не видел. Судя по звукам, которыми перемежалось это ценное сообщение, он говорил правду – ничего подобного ему видеть явно не доводилось.
Ирина на мгновение стиснула зубы, закрыла глаза, снова их открыла и, протянув над столом руку, взяла из вазы румяное яблоко – дар солнечного Казахстана. Рука у нее при этом нисколечко не дрожала, и Ирина мысленно похвалила себя за стойкость и мужество. Преодолев рвотный позыв, она с вызывающе громким хрустом надкусила яблоко и стала жевать. Позыв многократно усилился, но Ирина скорее умерла бы, чем позволила Сиверову, который, похоже, задался целью выжить ее из комнаты, заметить, до чего ей скверно.
А скверно ей было так, что хуже некуда. На экран компьютера она, слава богу, смотрела под острым углом и почти ничего не видела – так, какие-то синеватые контуры на желтом, отливающем металлическим блеском фоне. Но и того, что видела, ей было более чем достаточно. Да еще этот сопроводительный текст в исполнении Глеба Петровича!
Потянувшись за яблоком, она невольно взглянула на экран ноутбука – взглянула почти под прямым углом, отсюда и спазм в желудке. С хрустом жуя яблоко и внутренне содрогаясь всякий раз, когда приходилось глотать то, что прожевала, Ирина силилась и никак не могла отогнать маячившее перед внутренним взором жуткое видение синевато-серого вздутого лица, основательно кем-то объеденного – рыбами, наверное, иначе с чего бы это Глеб Петрович вдруг проникся такой нелюбовью к обитателям аквариума?
Потом тошнота немного отступила (может, яблоко помогло?), сознание прояснилось, и Ирина резко выпрямилась в кресле.
– Постойте, – сказала она. – Верните, пожалуйста, кадр.
– Какой? – удивленно спросил Сиверов, с готовностью елозя мышью по коврику.
– Тот, где крупным планом снято лицо этого... неизвестного.
– А вы уверены? – спросил Глеб.
Вопрос прозвучал мягко, без тени насмешки и даже без привычной иронии. Ирина ни в чем не была уверена, и меньше всего – в своем желудке, где только что съеденное яблоко уже устроило что-то вроде восстания, но в ответ лишь упрямо мотнула головой.
– Верните кадр, – повторила она.
Сиверов вернул нужный кадр и, отвернувшись от экрана, стал смотреть на нее с видом человека страхующего гимнаста, который выполняет смертельно опасный трюк под куполом цирка.
Подавшись вперед, Ирина посмотрела на экран и быстро отвернулась.
– Уберите, – сдавленным голосом попросила она. – Выключите, пожалуйста.
Сиверов сразу щелкнул кнопкой мыши, и жуткое видение раздутого синего лица исчезло, сменившись мирной картинкой заброшенной аллеи, усыпанной золотой осенней листвой. Ирина смотрела на эту заставку, и ей казалось, что она, как надутый водородом резиновый шарик, плавает где-то там, среди старых, вызолоченных октябрем деревьев, и из-за каждого ствола, подстерегая ее, выглядывают мертвенно-синие нечеловеческие рожи с голодным блеском в холодных рыбьих глазах.
Потом откуда-то издалека, будто с другой планеты, послышался прозаический звук вынимаемой из бутылочного горлышка пробки, коротко булькнула жидкость, и в ноздри Ирине ударил знакомый запах – резкий, но приятный.
– Залпом, – скомандовал Сиверов, и Ирина повиновалась, как дисциплинированный солдат-первогодок.
Коньяк опалил вкусовые рецепторы и гортань, а мгновением позже мягко взорвался в желудке, разлив по всему телу приятное, животворное тепло. Прислушиваясь к этому ощущению, Ирина вдруг поймала себя на странной мысли, что здесь, в этой квартире и с этими людьми, она находится – что-что? ну да, вот именно! – на своем месте. Музыка, туш! Кандидат искусствоведения Ирина Константиновна Андронова на исходе тридцать первого года своей жизни наконец-то открыла свое настоящее призвание! И призвание это – сексот, тайный агент ФСБ... Господи!..
Тем не менее это было так. Отец приучил ее не кривить душой, по крайней мере перед собой, и, сидя с закрытыми глазами и с пылающим от коньяка желудком в собственной (ха-ха!) конспиративной квартире, Ирина очень четко осознавала, что вот эти двое – генерал ФСБ Потапчук и его неразлучный спутник, охотник за головами и мрачный шутник Глеб Сиверов – наиболее подходящая для нее компания. По крайней мере, в данный момент. По крайней мере, до тех пор, пока это дело не будет закрыто и кто-то не ткнется ненавистной мордой с расплющенным, перебитым носом в грязный бетонный пол и не почувствует, как на его заведенных за спину запястьях с характерным щелчком сомкнулись стальные браслеты наручников.
Вот тогда, и только тогда, наступит время для всего остального. Для докторской диссертации, например. Для привычных походов в музеи и на презентации открывающихся выставок. Для поездок за границу и для тамошних, заграничных, музеев и картинных галерей. Для умных бесед с умными собеседниками, которые не чета Глебу Петровичу и даже Федору Филипповичу. Генерал, а не знает, что такое лессировка!
– Еще налить? – спросил заботливый Сиверов, и Ирина усилием воли заставила себя открыть глаза.
– Спасибо, мне хватит, – сказала она и с неожиданной откровенностью добавила: – А то меня совсем развезет, и я начну нести околесицу.
Это заявление, как ни странно, было воспринято присутствующими вполне нормально и едва ли не с одобрением. Федор Филиппович только недоверчиво хмыкнул (дескать, а надо ли прибедняться?), а Сиверов мягко отобрал у нее пустую рюмку, без стука поставил ее на стеклянную крышку стола-аквариума, где обитали потенциальные людоеды, и сказал:
– Эксперимент был довольно рискованный. Интересно было бы узнать, каков результат.
– Результат нормальный, – уверенно заявила Ирина, подавив желание громко, на всю квартиру, икнуть.
– Правда? – переспросил Сиверов.
В глазах у него уже скакали знакомые веселые чертики, но на этот раз Ирина не обиделась. Во-первых, чертики были не злые, а вот именно веселые, а во-вторых, у нее было чем удивить этого насмешника.
– Правда, – сказала она. – Я его знаю.
– Так, – сказал Сиверов и налил себе коньяку в рюмку, из которой только что пила Ирина, сделав это, судя по всему, чисто машинально.
Вид у него был обалделый. Что и требовалось доказать.
– До чего же все-таки иногда бывает полезно иметь своего человека в мире изящных искусств, – рассудительно заметил Федор Филиппович и, потянувшись через стол, ненавязчиво отобрал у Глеба полную рюмку. Сиверов проводил рюмку рассеянным, задумчивым взглядом. – Так кто же он, наш мистер Икс?
– Андрей Яковлевич Зарубин, – сказала Ирина и была вынуждена снова прикрыть глаза, потому что до нее вдруг дошло: та раздутая, как наполненная кислородная подушка, объеденная речной мелюзгой, сине-серая, как у Фантомаса, физиономия – это и есть Андрей Яковлевич, добряк и балагур... вернее, то, что от него осталось. – Живописец. Крепкий живописец и даже талантливый, но, как теперь принято говорить, не раскрученный. Во времена его юности это дело еще не успели поставить на широкую ногу, а сам он по головам ходить не умел.
Сиверов с рассеянным видом достал из кармана пачку, сунул в зубы сигарету, а потом, спохватившись, протянул открытую пачку Ирине. Та с благодарным кивком взяла сигарету, прикурила от поднесенной Глебом зажигалки и, морщась от дыма, продолжала:
– Он был добрейший человек. И очень несчастный. У него очень сильно болела жена... Да что я говорю – сильно! Она была просто неизлечима, и об этом знали все, в том числе и сам Зарубин. Однако мизерный шанс на выздоровление в случае удачной операции сохранялся.
Федор Филиппович сочувственно кивнул, а потом вдруг взял и залпом выплеснул в рот коньяк. Он тоже был неизлечимо болен, и его болезнь называлась старостью.
Сиверов, которому в ближайшем обозримом будущем явно не грозили никакие хронические недуги, покосился на генерала с хорошо знакомым Ирине ироническим выражением и с явно преувеличенной услужливостью протянул Федору Филипповичу открытую сигаретную пачку. Федор Филиппович машинально потянулся за сигаретой, но тут же спохватился и, грозно сдвинув брови, метнул в Сиверова сердитый взгляд, тяжелый, как трехметровое копье древнегреческого пешего латника. Глеб молча спрятал пачку, а заодно с ней и улыбку.
– Это действительно очень грустная история, – продолжала Ирина. – Операцию надо было делать в Германии, никто из наших врачей за нее просто не брался. Это стоило огромных денег, которых у Зарубина никогда в жизни не было. Он унижался, просил у знакомых... К сожалению, я узнала об этом слишком поздно.
Сказав последнюю фразу, Ирина вдруг поняла, как фальшиво и двусмысленно она прозвучала. Это была чистая правда, но выглядела она как неуклюжая попытка оправдаться. Редкий человек даст большие деньги на заведомо безнадежное дело, зная при этом, что шансы вернуть их, пускай и без положенных процентов, практически равняются нулю. Потом-то, конечно, любой станет рассказывать всем и каждому, что если бы к нему обратились, если бы он только знал, то дал бы непременно.
Сиверов смотрел на нее внимательно и спокойно, хотя и с интересом. Иронических искорок в его глазах не было и в помине – он просто ждал продолжения, готовился впитывать в себя новую информацию, имеющую непосредственное отношение к интересующему его делу.
Федор Филиппович тоже смотрел на нее со спокойным ожиданием, рассеянно катая между ладонями пустую рюмку.
Они ей верили.
Она сказала: "Я узнала об этом слишком поздно", и они спокойно приняли ее слова на веру. Потому что они работали вместе. Потому что она принадлежала к их кругу – едва ли не самому узкому кругу доверенных лиц на всем белом свете. Раньше этот круг включал в себя двоих; теперь в нем появился третий.
– Кстати, – спросил Сиверов, – а когда именно вы об этом узнали?
– Когда Вере Ивановне уже сделали операцию, – сухо ответила Ирина. – Где-то в середине июня.
Потапчук и Сиверов переглянулись, и Ирина поняла, что вопрос был отнюдь не праздный.
– А когда она умерла? – спросил Федор Филиппович.
– Так вам все известно? – по привычке ощетинилась Ирина. – К чему в таком случае эта комедия?
– Вы сказали, что Зарубин был глубоко несчастным человеком, – терпеливо объяснил генерал и зачем-то понюхал рюмку. – Его жене была нужна дорогостоящая операция. Операцию сделали. Но Зарубин от этого счастливее не стал. Следовательно, операция не принесла желаемого результата, и пациентка скончалась.
– Через неделю после операции, – добавила пристыженная Ирина.
– Чтоб я лопнул, если это не мотив, – сказал Сиверов. – И если бы у всех преступников на свете были такие мотивы, я бы со спокойной душой ушел в дворники. Ей-богу!
– А откуда вы знаете, что он преступник? – спросила Ирина.
– А деньги на операцию у него откуда? – тут же парировал Сиверов.
И тогда Ирина поднесла ему сюрприз. Глубокоуважаемый Глеб Петрович как-то незаметно опять ухитрился ее разозлить, и сюрприз Ирина ему поднесла, можно сказать, с наслаждением.
– Деньги он заработал, – сказала она с наслаждением. – В высшей степени честным путем. Накануне шестидесятилетия Победы панорама Сталинградской битвы была закрыта на реставрацию, и Зарубин – один из тех, кто в этой реставрации участвовал. Реставрация проводилась на средства какого-то спонсора, так что зарплата...
Она вдруг заметила, что ее не слушают.
Господа чекисты вели себя до оторопи странно. Сиверов вдруг принялся шибко чесать у себя за ушами, прямо как собака (если, конечно, бывают собаки, способные чесать за обоими ушами одновременно), а Федор Филиппович взял со стола недопитую бутылку коньяка и, прищурив один глаз, зачем-то пытался заглянуть в горлышко другим, широко открытым.
– Панорама, – глубокомысленно изрек Потапчук, глядя одним глазом в бутылку.
– Надо же быть такими идиотами, – поддержал его Сиверов.
То, что произнес он, на первый взгляд никак не было связано с тем, что сказал генерал, но прозвучало это именно как выражение полного согласия. Как будто один сказал: "Сегодня хорошая погода", а другой ответил: "Да. И ветра нет".
– Ирина Константиновна, – со странной торжественностью в голосе произнес Федор Филиппович, – я не знаю, удастся ли мне добиться представления вас к правительственной награде. Воинского звания у вас нет, поэтому вас и повысить нельзя. О широкой славе и портретах на первых страницах газет я вообще не говорю, наши люди попадают в выпуски новостей разве что посмертно... Все, что я могу сделать, это выписать вам денежную премию. Умоляю, не обижайтесь. Я же не виноват, что система так устроена...
– Что происходит? – осторожно спросила Ирина. – Это что, какой-то розыгрыш?
– А давайте выпьем, – неожиданно предложил Сиверов. – Товарищ генерал, верните бутылку, вы ж у нас непьющий по состоянию здоровья!
– Вот поэтому она и у меня, – сказал Потапчук. – Хотя... Черт с вами, пейте.
И с громким стуком поставил коньяк на стол.
– В чем дело? – снова спросила Ирина, и прозвучавшая в ее голосе тревога очень не понравилась ей самой. Господа чекисты выглядели... ну, скажем так, не совсем нормальными.
– Да все в порядке, – успокоил ее Глеб. – Просто вы только что, можно сказать, закрыли дело.
– Как это?
– Теперь они у нас в кармане – все, кто до сих пор не выбыл из игры по состоянию здоровья. Осталось только подъехать на панораму, уточнить список этих деятелей и вычеркнуть из него покойников. А остальных, что называется, взять на цугундер. Кто бы мне еще сказал, что это за цугундер такой...
– Ничего не понимаю, – призналась Ирина.
– Сейчас поймете, – пообещал Сиверов. – Давайте возьмем вашего Зарубина. Хотя пример, скажем прямо, нетипичный. Но пускай будет он. Все просто, как удар кирпичом по затылку. Нехватка денег на операцию жене – это мотив. Веский мотив, я бы в такой ситуации... гм... – он смущенно кашлянул в кулак. – Словом, выбирая между жизнью драгоценной супруги и какой-то там, извините, картиной, пусть даже очень большой и известной, нормальный человек долго колебаться не станет. Я не в курсе, как ведут себя в подобных ситуациях искусствоведы...
Он сделал паузу, и Ирина воспользовалась ею, чтобы попытаться представить, как ведут себя в подобных случаях искусствоведы. Допустим, жизнь отца, Константина Ильича Андронова, против... ну, чтоб далеко не ходить за примером, Моны Лизы. Шедевра мировой живописи. Самой, без преувеличения, известной картины на земном шаре.
Если бы этот дикий выбор предложили самому Константину Ильичу и если бы кому-то удалось убедить профессора в серьезности поставленной перед ним дилеммы, решение доктора искусствоведения Андронова было бы вполне предсказуемо. Профессоров, в том числе и искусствоведов, на свете предостаточно, а Джоконда – одна. Так о чем тут думать?
Ирина немного поразмыслила и пришла к тому же выводу: думать тут не о чем. Джоконд на свете – пруд пруди. В альбомах с репродукциями, в школьных учебниках, на обложках книг и журналов, на майках, на полиэтиленовых пакетах – да где угодно, черт подери! Сколько россиян были в Париже и почтили своим визитом Лувр? Сотни? Тысячи? Десятки тысяч? А сколько из оставшихся сотен миллионов, которые никогда не были во Франции и никогда туда не попадут, не видели странной улыбки Моны Лизы? Единицы! Ну, пускай десятки, хотя это уже маловероятно...
Вот и получается, что Джоконд, пускай себе и отпечатанных на современном цветном принтере без каких бы то ни было мук творчества, на свете хоть отбавляй. А отец у человека всегда один. И неважно, кто он – профессор и знаменитый на весь мир искусствовед или водитель автобуса. Ни одна картина в мире не стоит человеческой жизни.
Это был совершенно не искусствоведческий подход к решению вопроса, но Ирина интуитивно чувствовала, что он единственно верный. А как иначе? Пожертвовать за великую картину собственной жизнью – это сколько угодно. Люди жертвовали жизнями и за меньшее, вообще ни за что, за бред собачий вроде победы мировой революции. Так что свою жизнь при случае отдать можно. Но чужую?!
– Я думаю, – сказала она, – что искусствоведы в подобных случаях должны вести себя как все нормальные люди.
– Это сильно упрощает дело, – сказал Сиверов. – Итак, мотив преступления налицо. И не говорите мне про реставрацию панорамы. Вы думаете, денег, полученных за эту работу, могло хватить на серьезную операцию в Германии? Да нет, конечно! Деньги пришли из другого источника, это была плата за работу по созданию копии "Явления...". А панорама...
– Боже мой! – ахнула Ирина. – Место! Как раз то, о чем мы говорили!
– Идеальное место, – подтвердил Глеб. – Особенно если устроиться так, чтобы тебе не надоедали ежедневными инспекциями. Тогда там можно написать конец света в натуральную величину... Помните, как у Хемингуэя?
– Орден все равно не дадут, – невпопад заметил Федор Филиппович. – Ну, может, медаль хотя бы...
– Памятную, – подсказал Сиверов. – "Сорок лет службы во внутренних органах".
– За сорок лет, – заметила Ирина, – внутренние органы способны переварить стальную подкову. Я, конечно, имею в виду нормальные, человеческие внутренние органы.
– Наши внутренние органы не имеют ничего общего с кишечником, – строго объявил окончательно развеселившийся по случаю Ирининой победы Сиверов, – хотя бы потому, что работают не в пример хуже. Нормальный человек с такими внутренними органами сдох бы в страшных муках от элементарного запора. Это во-первых. А во-вторых, Федор Филиппович – это вам не какая-нибудь мелкобуржуазная подкова. Стойкий, закаленный в сражениях боец, истинный ариец...
– Ты вроде не пил, – заметил Федор Филиппович.
– Я хотел сказать, мариец, – поправился Глеб. – Что, тоже не так? На вас не угодишь... Но это неважно. Важно, что дело в шляпе. Сейчас я съезжу в панораму и возьму у них список этих реставраторов...
– Поздно уже, – ворчливо заметил Потапчук и неожиданно добавил: – А жаль.
– Вам тоже? – обрадовался Глеб. – А вам, Ирина Константиновна?
– Зовите меня Ириной, – великодушно откликнулась она. – Да, мне тоже немного жаль. И кстати, я приглашаю вас двоих на свой день рождения.
– Ах да, – сказал Сиверов, как будто ему напомнили о чем-то хорошо известном, но временно забытом на фоне иных, более важных дел. – Послезавтра, в... во сколько?
Ирине удалось сдержаться и не спросить, откуда он знает про ее день рождения. В конце концов, он был чекист, и этим было все сказано.