XIII

Марья Николавна целый день не выходила из своей комнаты; Щетинин взъерошивал себе волосы и ломал руки; наконец, велел накрывать на стол и послал звать Рязанова обедать, а сам в волнении ходил по комнате — и не выдержал — пошел к нему во флигель, но встретился с ним на крыльце, взял его под руку и повел в залу. Войдя в комнату, он поглядел на дверь и, путаясь в словах, сказал:

— Послушай! Ты знаешь, между нами там… несходство в убеждениях, но это ничего не значит… Я тебе верю. Слышишь ли?

— Ну, слышу.

— Я знаю, что… ты меня обманывать не станешь… Мое положение… Ты понимаешь, войди в мое положение, как это для меня важно знать причину того, что тут вышло. Я уверен, что ты объяснишь мне все. Ты мне этим докажешь свою… дружбу.

— Это я могу.

— Растолкуй же мне, сделай милость, что это с ней случилось. Какая причина?

— Причина очень простая, — спокойно отвечал Рязанов, — увидала, как мужика дерут.

— И больше ничего?

— Больше ничего.

— Честное слово?

— Чудак! Да ведь сам же ты сказал, что мне веришь.

— Да!..

Щетинин хлопнул себя по лбу.

— Пойдем обедать, — прибавил он, вздохнув. — А я-то сдуру вообразил… Впрочем, и ты, брат, хорош, — говорил он весело, садясь за стол. — Как же это ты позволил ей присутствовать при этой экзекуции?

— То есть как?

— Почему же ты ее не увел оттуда?

— Зачем?

— Да ведь согласись, что… такая картина хоть кого перевернет.

— Ну так что ж?

— Да ведь ты с ней был?

— Так ты-то что же думал? Ты надеялся, что я с твоею женою поступлю в этом случае так, как поступают осторожные маменьки с своими неопытными дочками, то есть даст ей книжку и говорит: на вот, душенька, это ты можешь читать, а вот что пальцем закрыто, того тебе нельзя. Так я тебе скажу, друг любезный, что, во-первых, я за это никогда не брался, а во-вторых, такой штуки, брат, пальцем не закроешь.

— Да ну, положим, что, по-твоему, оно, может быть, и так, только все же… да, как ты хочешь, неприлично, наконец.

— А! ну, это уж твое дело. Напрасно же ты ей прежде не внушал, что благородной даме неприлично смотреть на мужиков в то время, когда их порют.

* * *

В продолжение дня Щетинин несколько раз подкрадывался к жениной комнате и прислушивался, но, ничего не расслышав, объявил прислуге, что барыня почивает, и не велел ее беспокоить. Вечером он вздумал было заняться делом, но не мог: порылся в бумагах, постучал на счетах, взял книгу, почитал… Нет, что-то не читается; начал лампу поправлять: вертел, вертел ее, только и сделал, что начадил полную комнату, наконец, погасил совсем, зажег свечу, отобрал несколько нумеров газет и, осторожно ступая, отправился в залу. В зале целый день были заперты окна, а потому было душно, как в бане, и пахло как-то странно, краской не краской, а вообще каким-то кадетским корпусом. Щетинин открыл окна, сел у стола и долго просидел так, с газетою на коленях, присматриваясь к своей собственной зале и беспрестанно прислушиваясь к чему-то.

Поздно вечером, часов в одиннадцать, вошел Иван Степаныч.

— Тише, тише, — махая рукой, шепотом сказал ему Щетинин. — Вам что?

— Пожалуйте ружье!

Щетинин удивился.

— Зачем?

— Чего-с?

— Зачем вам ружье?

— Для собаки-с. По селу бешеная собака ходит, так нужно ее застрелить.

— Как же вы теперь ее застрелите: темно.

— Я завтра пораньше. Да еще ведомости одолжите, когда прочтете. Мне там очень желательно продолжение насчет стриженых девок. Читали, как их ловко отделывают? Это одна мать. Она прямо об себе говорит: я, говорит, мать. Очень чудесная статья. Вы прочитайте!

Щетинин ничего не ответил и, помолчав, спросил:

— Послушайте, кого это там в волостной сегодня наказывали, вы не знаете?

— Не знаю-с.

— Как это глупо, однако, — продолжал Щетинин. — Черт знает что такое! Хоть бы вы им сказали, зачем они это делают? Неужели так уж другого места нет: непременно на улице.

— Это что, — смеясь, ответил Иван Степаныч, — я у исправника жил, у Петра Иваныча, так вот пороли-то мы их, — страсть! Уж можно сказать, что пороли. Бывало, выйдет на крыльцо, трубку закурит…

— Ну, да; знаю, — перебил его Щетинин.

— Чего-с?

— Слышал. Так вы возьмите ружье-то: оно там, у Агафьи в кладовой… Да тише только, пожалуйста: Марья Николавна почивает.

Иван Степаныч с ружьем зашел к Рязанову в комнату и застал его за писаньем.

— Что это вы? Сочиняете?

— Да, сочиняю.

— Ну, сочиняйте! А я какую штуку хочу устроить!

— Какую?

— Сельскую стражу хочу завести из крестьянских ребятишек.

— Зачем же это?

— А собак бить бешеных. Я уж их набрал штук двадцать, этих ребят; всем велел, чтобы палки у них были. Такие палки завел с шишками, форменные. И учу их. Вот потеха-то! Учу. Они у меня называются, знаете, как? — «гмины». Эй ты, гмина. Я кто такой? — Иван Степаныч. — Сейчас за виски, чтобы не смели Иван Степанычем звать, — солтыс. — Кто я такой? — Солтыс. — Ну, так; молодец! Сахару ему. Ха, ха, ха! И комиссия мне только с этими ребятишками, я вам скажу. Прощайте!

* * *

Просидев часу до второго ночи, Щетинин заснул, не раздеваясь, в кабинете на диване; на другое утро проснулся поздно. На дворе было пасмурно, шел мелкий, почти невидимый дождик; в окна пробиралась гнилая холодная сырость. Щетинин протер глаза, посмотрел вокруг себя и хотел было потянуться, как вдруг увидал на столе запечатанное письмо. Он взял его, повертел, пожал плечами и распечатал. В письме было написано:

«Я уезжаю. Не старайтесь меня уговаривать, потому что это ни к чему не поведет: я уж давно все обдумала, на все решилась и знаю теперь, что мне нужно делать. Я вам теперь скажу, что я вас не люблю, да и не только вас, но и вообще все, что здесь делается, все эти люди… я их ненавижу, мне все это гадко. А вас я разлюбила за то, что вы (сознательно или бессознательно — все равно) заставили меня играть глупую роль в вашей глупой комедии. Я давно уж догадывалась об этом, но вчера один случай окончательно показал мне, в каком гнусном деле вы заставили меня принимать невольное участие. Вы, разумеется, этого не понимаете; но тем хуже для вас. После всего этого я не могу здесь жить и не хочу, и кроме того… да, одним словом, не хочу. И больше, пожалуйста, вы со мной не объясняйтесь…»

Пробежав письмо, Щетинин несколько минут стоял среди комнаты с полуоткрытым ртом, держа себя одною рукою за голову, потом бросился в комнату к Марье Николавне, — дверь заперта. Он постучал и спросил позволения войти; ему сказали: «Нельзя». Постояв у двери, он пошел и написал записку, в которой повторил просьбу позволить ему переговорить об очень важном деле; через несколько минут на той же записке был получен ответ: «После».

Он скомкал записку и, засунув ее вместе с рукою в карман, постоял среди комнаты, подумал и пошел во флигель, к Рязанову: оказалось, что его дома нет. Щетинин вышел на двор и без шапки отправился, глядя в землю, прямо, мимо конюшни, мимо сада, через дорогу, по меже, в поле… Дождик его стал мочить; он все идет, не оглядываясь, не поднимая глаз. Шел, шел и пришел на какой-то пчельник. Тут он остановился, сел на траву, вытащил из кармана руку со сжатою в ней запискою, развернул ее и вдруг припал лицом к земле и заплакал, как дитя, катаясь по траве и оглашая одинокий пчельник своими безумными рыданиями.

Загрузка...