Действительно, в городе был мировой съезд и, к тому же, крестьянская ярмарка. По улицам бродили пьяные мужики и разряженные бабы; на базарной площади стояли палатки и шалаши с товарами; в подвижном трактире играла музыка и пели песни; солнце пекло, пыль тучею стояла над толпою мужиков, двигавшейся во все стороны; между возов пробирался на паре караковых исправник, с верховым полицейским служителем позади. В толпе продирались управляющие, барыни с узлами и с раскрасневшимися лицами.
В сторонке, у весов, стояло шесть человек гарнизонных солдат в суконных галстуках и в белых холщовых мундирах. Перед ними прохаживался капитан: он делал им смотр и ругался, а сам был пьян. Солдаты тоже были пьяные и, вздыхая, равнодушно посматривали на проходящих. Тут же стояли дрожки, на которых приехал капитан. Он все собирался уехать; несколько раз подходил к дрожкам и поднимал ногу; но сейчас же опять возвращался и опять принимался ругаться. На правом фланге стоял солдат с заплаканным лицом. Он был пьянее всех; стоя в вытяжку, он плакал и не сводил глаз с своего командира.
— Я тебе по-ка-жу, твою мать, я тебе покажу! — кричал капитан, наступая на солдата.
— Готов, завсегда готов, — вытягивая лицо вперед, отвечал солдат.
— Молчать!
— Слушаю, вашскорродье…
— В гррроб заколочу… распрротак!
— С радостью…
Бац.
Солдат заморгал глазами и выставил свое лицо еще больше вперед. Проходящие мужики останавливались. Солдат всхлипывал и, не утирая слез, прямо смотрел в глаза начальнику.
— У! рраспрраатак, — рычал капитан, косясь на солдата и подходя к дрожкам.
— С моим, с удовольствием! — крикнул солдат.
— Молчать! — заревел капитан, снова подлетая к солдату.
По улицам ездили и бродили помещики; в домах тоже везде виднелась водка и закуска; из отворенных окон вылетал табачный дым вместе со смехом и звоном графинов.
В этот день назначено было открытие по возобновлении дворянского клуба, с переименованием его в соединенный, так как в новом клубе предполагалось соединить все сословия. Мировой съезд помещался в том же здании, а потому у ворот и на крыльце толпились мужики, вызванные посредниками в город по делам.
Щетинин с Рязановым прошлись по ярмарке и отправились в клуб. На дороге им попались дворяне; они шли вчетвером, обнявшись, в ногу и наигрывали марш на губах.
Впереди маршировал маленький толстенький помещик и размахивал планом полюбовного размежевания вместо сабли.
— Здравия желаем, ваше-ство-о! — гаркнули дворяне, поравнявшись с Щетининым, и пошли дальше.
— Спасибо, ребята! — крикнул высунувшийся из окна помещик.
— Рады стараться…
— По чарке на брата! Идите сюда! — кричал он, махая рукою.
— Правое плечо вперед, — марш! — скомандовал начальник, и отряд завернул в ворота.
По улице пронесся легонький тарантас, запряженный тройкою маленьких лошадок. В нем сидел полный мужчина в военной фуражке, но с бородою, и делал Щетинину ручкою. Он поклонился.
Щетинин шел молча и рассеянно глядел по сторонам, рассеянно отвечая на поклоны. В клубе у подъезда стояли и лежали сельские власти: старшины, сотские, старосты и прочие; некоторые пристроились в тени, а шляпы их торчали на заборе. Заседание мирового съезда еще не кончилось. В зале, посередине, стоял большой стол, за которым сидели посредники с цепями на шее и с председателем во главе. Вокруг них толпились помещики, управляющие и поверенные, прочие дворяне бродили по зале и, по-видимому, скучали. Из буфета слышался бойкий разговор, смех и остроты.
— Да будет вам, — уговаривал один помещик посредников. — Ну что, в самом деле, пристали. Водку пора пить.
— Погодите, — с озабоченным видом отвечали посредники. — Не мешайте!
— Позвольте мне, господа, прочесть вам, — громко заговорил один из посредников, обращаясь к съезду, — письмо, полученное мною на днях от землевладельца, господина Пичугина.
— Слушаем-с, — ответил председатель и сделал серьезное лицо.
Посредник начал читать:
— «Милостивый государь, Иван Андреевич, не имея я чести быть лично с вами знаком, имею честь довести до сведения вашего следующий анекдот: 186[3] года, мая 12-го числа, крестьянин-собственник сельца Ждановки, Антон Тимофеев, придя ко мне на барский двор в развращенном виде, с наглостию требовал от меня, чтобы я отдал ему его баб, угрожая мне в противном случае подать на меня жалобу мировому посреднику. И когда я выслал ему сказать через временнообязанную женщину мою Арину Семенову, что по условию я могу пользоваться его бабами все лето[38], то он за это начал женщину мою всячески ругать, называя ее стерва, и при том показывая ей язык. После этого что же, всякая скотина может безнаказанно наплевать мне в лицо! Конечно, они теперь вольные и могут все делать. Но я этого так не оставлю и буду просить высшие власти о защите меня от притеснения и своеволия мужиков. Нет, это много будет, если всем их пошлостям подражать. Им и без того отдано все, а мы лишены всего. Имею честь быть и проч.».
— Господа! — воскликнул один из стоявших у стола помещиков. — Господа, кому угодно пари, что господин Пичугин этого, как его, собственника-то, собаками затравил?
— Ну, вот!
— Да не угодно ли на пари? Я его знаю. Вы не верьте тому, что он пишет. Это он все врет, все сам сочинил.
Начался спор. Собрание между тем, поручив посреднику исследовать дело на месте, перешло к рассмотрению проекта, представленного одною помещицею, желавшею переселить крестьян в безводную пустыню. Немец, поверенный этой барыни, развернул план и положил его на стол перед собранием. Посредники стали рассматривать план: пустыня и на плане оказалась безводною; но, несмотря на это, поверенный утверждал, что иначе нельзя, что для самих же крестьян так будет лучше. Позвали крестьян. Они вошли, осторожно ступая по крашеному полу, поклонились и встряхнули волосами. Председатель начал им объяснять желание помещицы и указал на плане участок. Мужики выслушали и сказали: слушаем-с; только один из них как-то боком косился на план и, прищурив один глаз, шевелил губами. Но когда спросили их, согласны ли они на это, мужики все вдруг заговорили, полезли к плану и стали водить пальцами.
Доверитель вступился и просил председателя не дозволять мужикам пачкать план. Мужикам запретили трогать его пальцами и велели отойти от стола.
— Ну что, батенька, как у вас свободный труд процветает? — спрашивал Щетинина один помещик, доедая бутерброд.
— Да ничего, — нехотя отвечал Щетинин.
— Ну, и слава богу, — улыбаясь, сказал помещик. — Мужички ваши все ли в добром здоровье, собственнички-то, собственнички? а? То-то, чай, богу за вас молят? Теперь какие небось каменны палаты себе построили. Че-ево-с?
— Почем я знаю, — с неудовольствием сказал Щетинин.
— Да; или вы нынче уж в это не входите? Так-с. Нет, вот я, признаться, — немного погодя прибавил помещик, — все вот хожу да думаю, как бы мне своих на издельную повинность переманить; а там-то бы уж я их пробрал; я бы им показал кузькину мать, в чем она ходит, они бы у меня живо откупились. Да, главная вещь, нейдут, подлецы, ни туда ни сюда.
— Как поживаете? — говорил Щетинин, раскланиваясь с другим, только что вышедшим из буфета помещиком.
— Вот как видите, — отвечал тот. — Закусываем. Как же нам еще поживать? Ха, ха, ха! Вот с Иван Павлычем уже по третьей прошлись. Да, черт, их не дождешься, — говорил он, указывая на посредников. — Господа, что же это такое, наконец? Скоро ли вы опростаетесь? В буфете всю водку выпили, уж за херес принялись.
— Да велите накрывать, — заговорили другие.
— Стол нужен.
— Господа! Тащите их от стола!
— Эй, человек, подай, братец, ведро воды; мы их водой разольем. Одно средство.
— Ха, ха, ха!
— Нет, серьезно, господа. Ну, что это за гадость! Все есть хотят. Кого вы хотите удивить?
— Что тут еще разговаривать с ними! Господа, вставайте! Заседание кончилось. Дела к черту! Гоните мужиков! Эй вы, пошли вон!
Таким образом кончилось заседание. Посредники, с озабоченными и утомленными лицами, складывали дела, снимали цепи, потягивались и уходили в буфет.
— Александр Васильич, голубчик, давно ли вы здесь? — говорил один из них, подходя к Щетинину. — Позвольте вас поцеловать, душа моя. Et madame votre epcuse, comment se porte-t-elle?[39]
— Благодарю вас. Мой товарищ, Яков Васильевич Рязанов; мировой посредник нашего участка, Семен Семеныч, — познакомьтесь, — говорил Щетинин.
— Очень рад, очень рад, — говорил посредник, расшаркиваясь и пожимая руку Рязанову. — Ах, позвольте, ваша фамилия мне знакома — Рязанов… Да. Теперь я помню. Мы с вашим батюшкой вместе служили.
— Что же вы с ним всенощную или обедню служили? — спросил Рязанов.
— То есть как?..
— Я не знаю, как. Должно быть, соборне. А то как же еще?
Посредник с недоумением смотрел на Рязанова.
— Да разве ваш батюшка не служил в гродненских гусарах?
— Нет; он больше в селах пресвитером служил.
— То есть…
— Попом-с.
— Да. Ну, так это не тот Рязанов, которого я знал, — конфузясь, говорил посредник.
— Я думаю, что не тот.
Стали стол накрывать. В ожидании обеда дворяне прохаживались по зале, закусывали и разговаривали.
— Господа, послушайте-ка!
— Ну!
— Не слыхал ли, или не читал ли кто, — земство, что за штука такая?
— Ну вот еще что выдумал! Давай я тебя за это поцелую.
— Да нет, постой, братец, нельзя же.
— Чего тут нельзя! Иди-ка, брат, лучше водку пить. Разговаривать тут еще… земство! Тебе какое дело?
— Как какое дело? Это вы — отчаянные головы, вам все нипочем, а у меня, брат, дети. Господа, нет, серьезно скажите, коли кто знает.
— Вот пристал!
— Пристанешь, брат. Ты небось за меня не заплатишь.
— Изволь, душка, заплачу, только пойдем вместе выпьем по рюмочке.
— Уйди ты от меня, сделай милость! Иван Павлыч, вы, батюшка, не знаете ли? Вы, кажется, журналами-то занимаетесь.
— Что такое?
— О земстве не читали ли чего?
— Как же, читал.
— Ну, что же?
— А ей-богу, не знаю, голубчик.
— Да нет ли газет каких-нибудь?
— Какие тут газеты? Вон, поди, в буфете спроси. Эй, человек, подай ему порцию газет!
— Черти! Всю водку вылакали. Налей мне хоть рому, что ли.
— Так как же насчет земства-то? А? Так никто и не знает?
— Спроси у предводителя.
— Предводитель, скажи, братец, на милость, никак я толку не добьюсь, какая такая штука это земство? Что за зверь? Подать, что ли, это какая? А?
— А это, вот видишь ты, какая вещь…
— Да ты сам-то знаешь ли?
— Ну, вот еще. Мне нельзя не знать.
— То-то. Смотри, не ври. Ну!
— Это дело — как бы тебе сказать? — государственное.
— Ну, да ладно. Об этом ты нам не рассказывай; а вот суть-то, главная суть-то в чем?
— Тут, брат, вся сила в выборах.
— Вот что. Кого же выбирать-то?
— Выборных.
— Да. Опять-таки выборных же и выбирать? Ну, за коим же чертом их выбирать-то станут?
— А они там это будут рассуждать.
— Да, да, да. О чем же это они будут рассуждать?
— О разных там предметах: о дорогах, о снабжении мостов и так далее.
— Да. Это, значит, по дорожной части. Ну, и за это мы им будем деньги платить. Так, что ли?
— Так.
— Ну, брат предводитель, спасибо, что рассказал. Теперь пойдем по рюмочке дернем.
За несколько минут до обеда на улице загремели бубенчики, и у крыльца остановилась взмыленная тройка отличных серых коней. В залу вошел полный румяный молодой помещик в английском пиджаке, с пледом на руке.
— Петя! Душка! Вон он, урод! Мамочка! Давно ли?
— Что у вас тут такое? Сословия сближаются? Ах вы шуты гороховые! Где же мужики-то?
— Какие мужики? Они там, на крыльце.
— А как же сословия-то?
— Ну, вот еще, сословия!
— Зачем же вы наврали?
— Кто тебе наврал? Вон, гляди, видишь: Лаков сидит. Что же тебе еще?
На диване действительно сидел купец с красным носом и бессмысленно водил глазами.
— Да, он, скотина, и теперь уж пьян. Лаков, что, брат, ты уж успел?
— Успел, — кивая головой и улыбаясь, отвечал купец.
— Экое животное!
— Нельзя… ярмарка.
Из буфета выглядывал другой купец и, стоя в дверях, подобострастно кланялся, не решаясь войти в залу.
— А! и ты здесь, чертова перечница! Что ж ты сюда нейдешь?
— Он не смеет.
— Я не смею-с.
— Ну, хорошо, братец; стой там, стой! Мы тебя после обеда посвятим.
— Посвятим, посвятим…
Купец кланялся.
Подали суп. Стали садиться за стол. Купец Лаков тоже взялся за стул.
— Что ж, господа: мне-то можно?
— Садись, чучело, садись, ничего.
Купец сел.
— Эй, половой, подай графин водки!
— За стол водку не подают, что ты! Разве здесь кабак? — говорили купцу соседи.
— Ну, шампанского! Черт-те дери!
— Много ли-с?
— Полбутылки.
— Эх ты! Полбутылки! Мужик! Где ты сидишь, вспомни!
— Что ж такое? Ну, мы полдюжину спросим. Подай полдюжины.
— Слушаю-с.
— Да закусить чего-нибудь солененького. Проворней! Эх, в рот-те шило…
— Лаков, веди себя скромней, — кричали ему с другого конца.
— Я и так скромно.
— Господа, слышали в Саратове какой случай был?
— Какой?
— Поджигателей поймали. Теперь там такое дело… оказывается, что тут замешаны разные лица…[40]
— Эка штука! У нас мужики двоих поймали; взяли, дурачье, и отпустили.
— А что, позвольте вас спросить, — спросил Рязанова его сосед, уездный учитель, — телеграмму посылать будут?
— Я не знаю.
— Что он такое говорит?
— Я говорю-с насчет телеграммы.
— Какой телеграммы?
— То есть от всех сословий, вот теперь во время обеда. Разве не будут?
— Нет; телеграммы не будет, а вот речь Петр Михайлович произнесет — на латинском языке.
— Ах, в самом деле! Петя, — кричал один посредник, — речь, брат, непременно сегодня речь!
— Уж это после обеда, — отвечал Петя.
— Нет, он на прошлой неделе, — мы с ним на охоте были, — уморил: собрал мужиков и им латинскую речь сказал.
— Ха, ха, ха!
После супа захлопали пробки и стали разносить шампанское.
— Господа, за соединение сословий! Лаков, слышь, чучело?
— А, дуй вас горой!
— Ха, ха, ха! Однако ты, чертов сын, не ругайся!..
— «Устюшкина мать собиралась умирать…» — затянул Лаков.
— Этих свиней никогда не надо пускать, — рассуждали дворяне. — Вот посадили его за стол, а он и ноги на стол.
— «Умереть не умерла, только время провела!» Что ж такое? Я за свои деньги… Ай у нас денег нет?
— Иван Павлыч, ваше здоровье, — чокались через стол помещики.
— Эх, драть-то вас на шест, — кричал между тем Лаков.
— Господа, что же это такое?
— Mais, mon cher, que roules-rous clonс? G’est un paysan[41].
— Эй, послушай, ты, мужик, — говорил Лакову один помещик. — Если ты, скотина, еще будешь неприлично себя вести, тебя сейчас выведут.
— Ты недостоин сидеть с порядочными людьми за столом.
Лаков струсил.
— Будешь смирно сидеть?
— Я смирно… Истинный бог… Подлец хочу быть — смирно.
— Ну, так молчи же, не ругайся.
— В тринклятии провалиться — не ругался.
— Господа, за процветание клуба, — провозгласил предводитель.
— «Устюшкина мать…» — заревел Лаков. — Ай у нас денег нет? Всех вас куплю, продам и опять выкуплю.
— Нет, это из рук вон. Его нужно вывести.
— Вот они деньги, — получай! Эй! Кто у вас тут получает, получай! Триста целковых… на всех жертвую, раздуй вас горой.
— Вывести, вывести его! — кричали дворяне.
— Стой, — говорил Лаков. — За четыре бутылки назад деньги подай! Ладно. Ну, теперь выводи!
Через час после обеда дворяне ходили по комнатам, как во сне: все что-то говорили друг другу, кричали, пели и требовали все шампанского и шампанского. В одной комнате хором пели какую-то песню, но потом образовалось два хора, так что уж никто ничего не мог разобрать, никто никого не слушал.
— Кубок янтарный…
— Чтобы солнцем не пекло…
— Полон давно…
— Чтобы сало не текло…
— Господа, это подлость!.. Ура-а! Шампанского!.. Пей, пей, пей!.. Позвольте вам сказать!.. Чтобы солнцем… Поди к черту… Ура! Шампанского!..
— Во-о-дки! — вдруг заорал кто-то отчаянным голосом.
В другой комнате происходило посвящение купца Стратонова. Судья, сидя на кресле, произносил какие-то слова, а хор повторял их. Два посредника держали под руки купца Стратонова и заставляли его кланяться судье. Купец кланялся в ноги и просил ручку. Судья накрывал его полою своего сюртука и произносил «аксиос», «аксиос»[42], хор подхватывал; третий посредник махал цепью.
Щетинин с Рязановым вышли на крыльцо. Смеркалось. У ворот клуба их уже дожидался запряженный тарантас. На дворе видно было, как один помещик стоял, упершись в стену лбом, и мучительно расплачивался за обед.
По улицам бродили пьяные мужики. Ярмонка кончилась.
— Что ты такое начал рассказывать, когда я приехал, помнишь? — про какое-то социальное дело, — спросил Рязанов своего товарища, когда они выехали в поле.
— Нет, оставь это, прошу я тебя: сделай милость, оставь, — ответил Щетинин.