Часть первая Сьер Клюбен

Книга первая Как создается дурная слава

I. Слово, написанное на белой странице

Сочельник 182… года на Гернсее был примечателен. В тот день шел снег. Морозная зима на островах Ламанша надолго остается в памяти людей, а снег здесь – целое событие.

В то рождественское утро ровно белела дорога, идущая вдоль моря от порта Сен-Пьер к Валлю. Снег падал с полуночи до самой зари. Часам к девяти, вскоре после восхода солнца, дорога была почти безлюдна, ибо еще не пришло время англиканам идти в сенсансонскую церковь, а методистам – в эльдадскую часовню. На всем пути от церкви до часовни виднелись только трое прохожих: мальчик, мужчина и женщина. Все трое шли поодаль друг от друга, и, казалось, их ничто не связывало. Мальчик, лет восьми на вид, остановился с любопытством глядя на снег. Мужчина шел за женщиной шагах в ста. Они направлялись к Сен-Сансону. Мужчина, не то мастеровой, не то матрос, был еще молод. Будничная одежда – коричневая куртка из толстого сукна и штаны из просмоленной парусины – говорила о том, что он, несмотря на праздник, в церковь не собирался. Подошвы его неуклюжих башмаков из грубой кожи, подбитые большими гвоздями, оставляли на снегу отпечаток, скорее напоминавший тюремный замок, чем след человеческой ноги. Путница же принарядилась, как подобает для выхода в церковь: на ней была широкая теплая пелерина черного фламандского шелка, из-под которой виднелось прехорошенькое поплиновое платье в розовую и белую полоску; если бы не красные чулки, вы бы приняли ее за парижанку. Она шла быстрым и легким шагом и по одной ее походке, которую еще не отяжелило бремя жизни, можно было угадать, что идет молоденькая девушка.

Такая парящая, грациозная поступь свойственна девушкам в пору самого неуловимого из всех переходов – в пору отрочества, этого слияния вечерних и предрассветных сумерек, пробуждающейся женственности и уходящего детства. Мужчина ее не замечал.

Около купы вечнозеленых дубов, у конопляника, в том месте, что носит название «Нижние дома», она вдруг обернулась, и это движение заставило путника взглянуть на нее. Девушка остановилась, точно рассматривая его, нагнулась и как будто написала что-то пальцем на снегу. Потом она выпрямилась и пошла дальше еще быстрее, снова оглянулась, на этот раз смеясь, и исчезла, свернув с дороги влево, на тропу, окаймленную изгородью и ведущую к Льерскому замку. Когда она оглянулась во второй раз, путник узнал в ней Дерюшетту, одну из самых очаровательных девушек на острове.

Он и не думал догонять ее и лишь через несколько минут очутился возле купы дубов, у конопляника. Он забыл об исчезнувшей девушке, и если б в этот миг плеснул дельфин в море или малиновка выпорхнула из кустов, он, быть может, и пошел бы своей дорогой, заглядевшись на дельфина или малиновку. Но случилось так, что его глаза были опущены и взгляд упал на то место, где стояла девушка. На снегу отпечатались следы ее ножек, а рядом он прочел написанное ею слово: «Жильят».

То было его имя.

Его звали Жильятом.

Долго стоял он, долго смотрел на свое имя, на следы водеек, на снег. Потом пошел дальше, о чем-то раздумывая.

II. «Дом за околицей»

Жильят жил в еенсансонском приходе. Его там не любили. На это были причины.

Во-первых, его дом посещала «нечистая сила». И в пустынных закоулках, и на людных улицах Джерсея и Гернсея не только в деревне, но даже в городе иной раз наталкиваешься на дом, вход в который заколочен; дикий терновник сторожит дверь; доски, прибитые гвоздями, словно безобразные пластыри, залепили окна нижнего этажа; окна наверху закрыты и все же открыты – рамы заперты на задвижку, но стекла выбиты. Палисадник и двор, если они есть, заросли бурьяном, изгородь развалилась; если есть сад, его заглушили крапива, ежевика, болиголов; порой там увидишь диковинных букашек. Трубы потрескались, крыша осела, с улицы видно, что в комнатах запустенье, дерево сгнило, камень замшел.

Обои отстали от стен. Увидишь там и расписные шпалеры, модные в старину, и грифов Империи, и матерчатую, затканную полумесяцами обивку времен Директории, балясины и полуколонны времен Людовика XIII. Плотная паутина, усеянная мухами, говорит о том, что никто не нарушает покоя пауков. Кое-где на полке заметишь разбитый кувшин. Вот он какой – дом, «облюбованный нечистой силой». Ночью его посещает дьявол.

Дом, как и человек, может превратиться в труп. Его убивает суеверие. Тогда он внушает ужас. Такие дома-мертвецы не редкость на островах Ламанша.

Деревенский и приморский житель побаивается дьявола.

Население Ламанша, английского архипелага и французского приморья, осведомлено о нем весьма точно. У дьявола наместники во всем мире. Всем известно, что Бельфагор – посланник ада во Франции, Уджин – в Италии, Белиал – в Турции, Тамуз – в Испании, Мартинэ – в Швейцарии, а Маммон – в Англии. Чем Сатана не император? Он – Цезарь. Дворец его поставлен на широкую ногу: Дагон – главный хлебодар; Сукор Бенот – старший евнух; Асмодей – банкомет; Кобал – директор театра, а Верделе – главный церемониймейстер; Ниббас – шут. Г-н Вьерус, ученый муж, знаток вампиризма и весьма сведущий демонограф, называет Ниббаса «выдающимся мастером пародий».

Нормандские рыбаки Ламанша, отправляясь в море, вынуждены из-за дьявольских наваждений принимать множество предосторожностей. Долго думали, что на огромной столовой скале Ортах, той, что стоит в открытом море между Ориньи и Каскэ, жил святой Маклу, и многие бывалые моряки утверждали, что частенько видели, как он восседал там, читая книгу. Потому-то они и преклоняли усердно колени, проплывая мимо скалы Ортах, пока легенда не рассеялась и не уступила место истине. Теперь уже стало известно, кто именно обжился на скале Ортах: не святой, а дьявол. Этот самый дьявол, по кличке Жохмус, и выдавал себя несколько веков за святого Маклу. Впрочем, сама церковь попадает иной раз впросак. Дьяволы Рагюэль, Орибель и Тобиэль причислялись к лику святых до 745 года, пока пана Захарий не почуял, кто они такие, и не выставил их вон. Подобные меры весьма полезны, но, чтобы их применять, надо хорошо разбираться во всякой чертовщине.

Старожилы рассказывают, – правда, эти факты относятся к седой старине, – что католическое население Нормандского архипелага было некогда, конечно, помимо своей воли, еще в более тесных сношениях с дьяволом, чем гугенотское. Почему? Право, не знаем. Достоверно лишь, что дьявол очень досаждал сей малочисленной кучке верующих. Он воспылал нежностью к католикам и повадился к ним, из чего можно заключить, что дьявол скорее католик, чем протестант. Всего несноснее его дружелюбие проявлялось по ночам: он посещал супружеское ложе католиков, когда муж спал крепким сном, а жена дремала. Из-за этого бывали всякие недоразумения.

Патулье[78] полагал, что Вольтер зачат именно при таких обстоятельствах. И это вполне правдоподобно. Такие случаи к тому же хорошо известны и описаны в книгах заклинаний бесов под рубрикой: De erroribus nocturnis et de semine diabolorum.[79]

Дьявол особенно разгулялся в Сент-Элье в конце прошлого века, – надо полагать, кара эта была ниспослана за прогрешения революции. Последствия революционной бури неисчислимы. Как бы там ни было, но мысль, что дьявол может появиться, когда плохо видно, когда спишь, смущала многих благочестивых женщин. Не очень-то приятно произвести на свет какого-нибудь Вольтера. Одна из них, всполошившись, спросила духовника, нельзя ли вовремя выйти из щекотливого положения. «Дабы удостовериться, с кем имеете дело, с мужем или дьяволом, потрогайте его лоб, – ответствовал духовник. – Стоит вам нащупать рога, и вы получите доказательство…» – «Чего?» – спросила женщина.

Прежде нечистая сила посещала дом Жильята, теперь этого не замечалось. Оттого-то его и стали подозревать еще больше. Ведь стоит колдуну поселиться в жилище, обжитом нечистью, и дьявол, зная, что дом попал в верные руки, вежливо освобождает его, являясь к колдуну лишь по зову, как врач.

Дом назывался «Домом за околицей». Он был построен на самом конце мыса, или, вернее, скалистой косы, которая образовала маленькую якорную стоянку в бухте Умэ-Паради.

Там было очень глубоко. Дом одиноко стоял на косе, врезавшейся в море, и земли возле него было ровно столько, сколько надобно для садика. Порою, во время сильных приливов, садик затопляло. Меж портом Сен-Сансон и бухтой Умэ-Паради возвышался большой холм, на котором чернели громады башен, опутанные плющом, то был замок Валль, или Архангела, заслонявший «Дом за околицей» от Сен-Сансона.

Колдуны на Гернсее далеко не редкость. Они занимаются своим ремеслом в некоторых приходах, и XIX век им не помеха. Что и говорить, их действия преступны. Они варят золото, в полночь собирают травы, напускают порчу на чужую скотину. Когда у них спрашивают совета, они велят принести пузырьки с «водою хворых» и бормочут: «Вода, сдается, заскучала». Однажды, в марте 1856 года, один из них выискал в такой «воде» семь чертей. Колдунов опасаются, да они и вправду опасны. Вот недавно один из них заколдовал булочника, «да и печь в придачу». Другой – уж такой пройдоха! – «заклеивал и старательно запечатывал конверты, а в них ничего-то и не было». А еще один дошел до того, что держал у себя дома на полке три бутылки с наклейками, помеченные буквой «Б». Эти чудовищные факты удостоверены. Иные колдуны услужливы и за две-три гинеи присвоят все ваши недуги. Потом катаются по кровати и вопят. А пока их корчит, вы удивляетесь: «Смотри-ка, из меня вся хворь вышла». Другие обмотают вас платком и вылечат от всех болезней. До того простое средство, что прямо диву даешься, как до сих пор никто до него не додумался. В прошлом веке по повелению гернсейского королевского суда колдунов бросали на кучу валежника и сжигали живьем. А в наше время их приговаривают к двум месяцам тюремного заключения – месяц на хлебе и воде, месяц в одиночной камере, для разнообразия.

Amant alterna catenae.[80]

В последний раз на Гернсее сжигали колдунов в 1747 году. В городе под казни отвели площадь на перекрестке Бордаж. С 1565 до 1700 года тут было сожжено одиннадцать колдунов. Обычно злодеи сознавались. Сознаваться им помогали пытки. Перекресток Бордаж оказал немало и других услуг обществу и религии. Там сжигали еретиков. При Марии Тюдор[81] там сожгли в числе других гугенотов мать с двумя дочерьми: мать звалась Перотиной Маси. Одна из ее дочерей была беременна и родила в пламени костра. Хроника гласит:

«Ее чрзво лопнуло». Из чрева выпал живой ребенок; новорожденный выкатился из костра; некто, но имени Гуз, подобрал его. И бальи Элье Гослен, добрый католик, велел снова бросить ребенка в огонь.

III. «Твоей жене, когда ты женишься»

Вернемся к Жильяту.

В здешних краях рассказывают, что в конце революции на Гернсее поселилась женщина с ребенком. Может быть, англичанка, а может быть, и француженка. Гернсейское произношение и сельское правописание переделали ее фамилию в Жильят. Она жила вдвоем с мальчиком, который приходился ей, по словам одних, племянником, по словам других – сыном, иные говорили – внуком, а иные – что он и вовсе ей не родня. Денег у нее было немного, но на скромную жизнь хватало. Она купила лужок в Сержанта и пашню в Рок-Креспель, близ Рокена. В «Доме за околицей» хозяйничала тогда нечистая сила. Он пустовал уже лет тридцать и разваливался.

В сад слишком часто забегали морские волны, и он совсем не приносил плодов. Еще страшнее ночных шумов и огоньков в доме было вот что: если оставишь на камине с вечера моток пряжи, спицы и полную тарелку супу, то наутро, смотришь, суп съеден, тарелка пуста, а рядом с ней – пара связанных рукавиц. Домишко с дьяволом в придачу продавался за несколько фунтов стерлингов. Приезжая купила его, конечно, по наущению Сатаны. А может быть, из-за дешевизны.

Мало того, что она его купила, но она поселилась в нем вместе с мальчиком. И с – этой минуты в доме все успокоилось.

«По дому и жилец» – решила людская молва. Нечистая сила исчезла. На рассвете там уже не слышно было завываний, и вечером светилась лишь сальная свечка, зажженная хозяйкой.

А ведь свеча ведьмы и факел дьявола – одно и то же. Гернсейцы довольствовались таким объяснением.

Хозяйка дома получала доход от своего клочка земли.

У нее была хорошая корова, дававшая жирное молоко. Чужеземка разводила белую фасоль, капусту и картофель сорта «золотая капля». Она продавала, как все, «пастернак – бочками, лук – сотнями и бобы – мерками». Сама она не ходила на рынок, а поручала продавать урожай Гильберу Фальо в торговых рядах Сен-Сансона. Запись Фальо гласит, что однажды он продал для нее дюжину мер скороспелой картошки, под названием «трехмесячная».

Дом кое-как починили, он стал жилым; в комнатах протекало только во время сильных ливней. Дом был одноэтажный, с чердаком. Внизу было три комнаты – две спальни и столовая. На чердак вела узкая лесенка. Женщина занималась хозяйством и учила грамоте ребенка. В церковь она не ходила, поэтому, после всестороннего обсуждения, решили, что она француженка. «Лба не перекрестить» – дело не шуточное.

Словом, то были люди, никому не известные.

Она, вероятно, и была француженка. Вулканы разбрасывают камни, а революция – людей. Целые семьи раскидывает на дальние расстояния, их удел – жить на чужбине, связи разрываются, исчезают; люди словно с неба падают – кто в Англии, кто в Германии, кто в Америке. Они приводят в изумление коренных жителей. Откуда берутся незнакомцы?

Их извергнул вулкан, дымящийся где-то вдали. Эти аэролиты, эти выброшенные, затерявшиеся существа, гонимые роком, получают разные наименования: их зовут эмигрантами, беглецами, искателями приключений. Если они приживаются, их терпят, если уходят, их провожают с радостью. Иногда это люди безобидные, чуждые изгнавшим их событиям, – женщины, во всяком случае, – они не таят ни злобы, ни ненависти; они занесены сюда помимо своей воли, словно метательные снаряды, и сами поражены этим. Они пускают корни как придется. Они никому не сделали зла и не могут понять, что с ними произошло. Я видел, как, взрывом мины в воздух швырнуло жалкий пучок травы. Французская революция сильнее любого взрыва наносила такие отраженные удары.

Женщина, которую на Гернсее звали «тетка Жпльят», вероятно, и была таким вот пучком травы.

Женщина старела, мальчик рос. Они жили замкнуто, их избегали. Они довольствовались обществом друг друга. «А кто нужен волчице с волчонком?» – эта фраза была еще одним доказательством благорасположения окружающих. Мальчик превратился в юношу, юноша в мужчину, и тогда старуха скончалась, ибо омертвевшая кора древа жизни становится прахом. В наследство Жильяту она оставила луг в Сержанта, пашню в Рок-Креспеле, «Дом за околицей» и, как гласит официальная запись, «сто гиней золотом в паголенке», иными словами – в чулке. Дом был довольно хорошо обставлен: два дубовых ларя, две кровати, шесть стульев, стол, необходимая хозяйственная утварь, несколько книг на полке, а в углу самый обыкновенный сундучок, – его открыли, чтобы произвести опись. В этом сундучке, обитом порыжевшей кожей с узором из медных гвоздиков и оловянных звездочек, хранилось полное и новое женское приданое: сорочки, юбки из прекрасного дюнкеркского полотна, штуки шелковой материи на платья и листок бумаги, на котором было выведено рукой умершей:

«Твоей жене, когда ты женишься».

Смерть легла тяжелым гнетом на оставшегося в живых.

Он был нелюдим, теперь одичал. Мир опустел для него. Уединение стало одиночеством. Когда вас двое – жизнь терпима, когда ты один – кажется, что ее не вынести. У человека опускаются руки. Это первый шаг к отчаянию. Позднее он постигает, что долг – ряд уступок. Познаешь жизнь, познаешь смерть и смиряешься. Но это кровоточащее смирение.

Жильят был молод, и рана его затянулась. В юности сердечная плоть восстанавливается. Его печаль, постепенно тая, слилась с природой, придав ей какое-то новое очарование, отвлекла его от людей, приблизила к неодушевленным творениям и еще крепче сроднила его душу с одиночеством.

IV. Неприязнь

В приходе, как уже говорилось, Жильята не любили.

Вполне естественно, что относились к нему недружелюбно.

Поводов находилось множество. Прежде всего, – об этом мы только что упомянули, – причиной тому был дом, в котором он жил; потом – происхождение. Что представляла собой умершая? Как к ней попал мальчик? Местный люд не любит загадочности в пришлых. И одевался-то он, как мастеровой а ведь мог бы жить, не работая, хоть богат и не был. Потом – огород, который он ухитрялся возделывать наперекор набегам моря во время равноденствия и собирать неплохие урожаи картофеля. А чтение тех толстенных книг, которые лежали на полке?

Были и другие причины.

Почему он жил уединенно? «Дом за околицей» стал чемто вроде заразного барака: Жильята как бы держали в карантине; потому-то и было в порядке вещей, что люди удивлялись его одиночеству и обвиняли его в той пустоте, которую сами же вокруг него создавали.

В церкви он не бывал. Часто выходил из дому по ночам.

Разговаривал с колдунами. Однажды видели, как он сидел на траве; взгляд у него был оторопелый. Он бродил возле дольмена в Анкресе и волшебных камней, разбросанных по округе. Уверяли, что он превежливо раскланивался с Поющей скалой. Он скупал всех птиц, которых ему приносили, и выпускал на волю. Он был учтив с обывателями Сен-Сансона, но охотно сворачивал в сторону, чтобы ни с кем не встречаться. Нередко выезжал в море рыбачить и всегда возвращался с уловом. Работал в саду по воскресеньям. Как-то у шотландских солдат, проходивших через Гернсей, он купил волынку и в сумерках играл на ней среди прибрежных скал.

Движения его напоминали движения сеятеля. Все может случиться в тех краях, где живет такой человек.

Книги, которые остались по. сле умершей и которые он читал, внушали опасение. Священник сенсансонского прихода, Жакмен Эрод, войдя в дом перед похоронами, прочел на корешках книг следующие названия: Словарь садовода, Кандид Вольтера, Что нужно знать народу о здоровье Тиссо. Некий французский дворянин, эмигрант, проживавший в Сен-Сансоне, сказал: «Разумеется, это тот самый Тиссо, который нес голову принцессы Ламбаль».[82]

Высокочтимый пастырь обратил внимание на поистине мрачное и угрожающее заглавие одной из книг: De rhubarfaro.

Заметим, однако, что труд этот, судя по заглавию, был написан по-латыни, и вряд ли Жильят, не знавший латыни, читал книгу.

Но именно те книги, которые человек не читает, и являются тягчайшей уликой. Испанская инквизиция обсудила этот вопрос, и он не подлежит сомнению.

Впрочем, это было всего-навсего исследование доктора Тиленжиуса о ревене, напечатанное в Германии в 1679 году.

Кто бы поручился, что Жильят не занимается колдовством, ворожбой и приготовлением «приворотного зелья»? У него – была пропасть всяких пузырьков.

Почему вечером, иногда до самой полуночи, он слонялся среди прибрежных утесов? Конечно, для разговора с лихими людьми, которые ночью бродят в тумане по морскому берегу.

Однажды он помог колдунье из Тортваля вытащить повозку, застрявшую в грязи. Старуху называли Дурочкой Гаи.

Когда на острове шла перепись населения, он ответил на вопрос о ремесле: «Рыболов, когда рыба ловится». Войдите в положение порядочных людей: кому понравится такой ответ?

Бедность и богатство – понятия относительные. Жильят владел клочком земли и домом и в сравнении с теми, у кого нет ничего, не был беден. Однажды, чтобы испытать Жильята, а верней всего из кокетства, – ведь есть такие женщины, которые не погнушаются выйти замуж и за дьявола, был бы он богат, – некая девица спросила Жильята: «Когда же вы наконец женитесь?» Он ответил: «Я женюсь, когда Поющая скала выйдет замуж».

Поющей скалой называется огромный камень, торчащий на коноплянике, рядом с усадьбой г-на Лемезюрье де Фри. За этим камнем нужен глаз да глаз. Кто его знает, что ему там надобно. Иногда на нем поет петух, а самого петуха не видно.

Неспроста все это. Да и говорят, что скалу притащили на конопляник саргузеты, а это то же, что оборотни.

Если ночью, когда гремит гром и бушует ветер, ты увидишь людей, летающих в зареве молний среди облаков, помни:

то оборотни. Женщина, живущая близ Большой дюны, водится с ними. Однажды вечером, когда на перекрестке собрались оборотни, эта самая женщина крикнула возчику, который не знал, по какой дороге ехать: «Спросите-ка у них, они народ славный, поболтать не прочь». Нечего и говорить, что эта женщина – ведьма.

Справедливый и ученый король Иаков I заставит, бывало, живьем сварить таких вот баб, отведает навар и по вкусу определит: «Эта вот была ведьмой», или: «Нет, эта ведьмой не была».

Жаль, что у теперешних королей нет подобных талантов, доказывающих пользу королевской власти.

Жильят не без оснований слыл колдуном. Как-то полуночной порой, в грозу, Жильят подплыл один в лодке к Сонной скале, и люди слышали, что он спросил:

– Проход свободен?

И голос с вершины скал ответил:

– Вперед! Не трусь!

Не с кем ему говорить было, а ведь кто-то ему ответил.

Как хотите, но это доказательство.

А еще раз, тоже в грозовой вечер, когда тьма была кромешная, близ Катио-Рок – двойной гряды скал, где по пятницам отплясывают ведьмы, козлы и разные духи, – люди распознали голос Жильята в таком страшном разговоре:

– Как поживает Везен Бровар? (Каменщик, недавно упавший с крыши.)

– Выходили.

– Черт возьми, а ведь откуда свалился, там место покруче, чем здесь. Диво, что костей не переломал.

– Ну и улов был на прошлой неделе!

– Получше, чем нынче.

– Еще бы! Ни рыбешки нет на рынке.

– Ветер здоровый.

– Людям не закинуть глубоко сетей.

– А как тетка Катерина?

– Что ей делается!

Уж конечно, эта самая Катерина была из оборотней.

По всему видно, что Жильят занимался колдовством. Во всяком случае, никто в этом не сомневался.

Частенько примечали, как он выливает из кружки воду на землю. Ну, а когда вот так выплескиваешь воду на землю, выступают очертания дьявола.

У сенсансонской дороги, прямо против сторожевой башни номер первый, лежат три камня, сложенные лесенкой. Сейчас на ее верхней ступеньке ничего нет, раньше же там стоял крест, а быть может, и виселица. Вредные они, эти камни.

Люди, рассудительные и заслуживающие полного доверия, утверждают, что возле этих камней Жильят беседовал с жабой. Правда, на Гернсее жаб нет, на Гернсее попадаются только ужи, а на Джерсее – только жабы. И эта жаба, конечно, вплавь перебралась на Гернсей, чтобы потолковать с Жильятом. Разговор у них был дружеский.

Все эти случаи засвидетельствованы, и доказательством служит то, что камни лежат там и ныне. Маловеры могу? их осмотреть, неподалеку от камней есть даже дом с такой вывеской: «Продаю и покупаю скот, живой и тушами, старые снасти, железо, кости, тряпье; плачу чистоганом, готов к услугам покупателей».

Только человек бессовестный станет оспаривать существование камней и дома. Все эти обстоятельства и вредили Жильяту.

Одни лишь неучи не знают, что гроза Ламанша – Король морских духов. Он страшное исчадие морей. Кто его увидит, непременно потерпит кораблекрушение между одним и другим Михайловым днем. Он мал, потому что он карлик, он глух, потому что он король. Ему ведомы имена тех, кто погиб в море, и места, где они покоятся. Он наизусть знает океанское кладбище.

Широкие челюсти, узкий лоб, коренастое туловище, безобразный, отвислый живот, расплывшаяся зеленая рожа, шишковатый череп; коротконогий, длиннорукий, вместо ступней – плавники, вместо кистей – когтистые лапы; вот каков король.

На лапах у него перепонки, а на плавниках шипы. Представьте себе рыбу-призрак с человечьим лицом. Его надобно заклясть или выловить из морских волн, иначе с ним не покончишь.

А пока – жди от него беды. Встреча с ним не сулит ничего хорошего. Над вздыбленными волнами, за покровом тумана, виднеется тень, и это – живое существо: низколобое, курносое, уши приплюснутые, пасть непомерная, оскал редких серо-зеленых зубов, брови, изогнутые острым углом, и большие озорные глаза. При бледной вспышке молнии он кажется багровым, при яркой – мертвенно-бледным. У него мокрая и жесткая борода лопатой, она свисает на грудь, окутанную, будто пелериной, какой-то оболочкой, украшенной четырнадцатью раковинами – семью спереди и семью сзади. Раковины волшебные – это понятно тем, кто знает в них толк. Короля морских духов можно увидеть только в бушующем море. Он – зловещий шут бури. Он вырисовывается в тумане, шквале, дожде. Противно смотреть на его брюхо. Чешуйчатая скорлупа камзолом прикрывает его бока. Он покачивается на гребне набегающих валов, а они вскипают под напором ветра и извиваются, точно стружки под рубанком столяра. Он стоит в брызгах пены, и, если на горизонте появится гибнущее судно, его лицо, белесое пятно во тьме, озаряется блуждающей улыбкой, и безумный страшный король пускается в пляс. Зловещая встреча! В ту пору, когда? Кильят занимал умы жителей Сен-Сансона, люди, недавно видевшие Короля морских духов, уверяли, что на его пелерине осталось всего лишь тринадцать раковин. Тринадцать! Он стал еще опаснее. Куда же делась четырнадцатая? Не подарил ли он ее кому-нибудь? И кому подарил?

Никто не мог ответить, приходилось довольствоваться догадками. Несомненно одно: г-н Люпен-Мабье из Годена, человек с весом, землевладелец, платящий налог с восьмидесяти арпанов земли, готов был дать присягу в том, что Жильят держал в руке предпковинную раковину.

Нередко доводилось слышать, например, такой разговор между двумя крестьянами:

– Хорош у меня бычок, сосед, а?

– Не в меру жирен, по-моему.

– А ведь, пожалуй, твоя правда.

– Лучше пустить его на сало, чем на мясо. – Жаль, черт возьми!

– А не сдается тебе, что его сглазил Жильят?

Случалось, что Жильят останавливался в поле перед хлебопашцем или у сада перед садовником и изрекал загадочные слова:

– Цветут чертовы удила, пора жать озимую рожь.

(Кстати, чертовы удила – это скабиоза.)

– Ясень распускается, заморозков больше не бойся.

– Летнее солнцестояние, чертополох в цвету.

– Нет дождей в июне, на хлеб ржа нападает. Берегись головни.

– Черешня наливается, берегись полнолуния.

– Если погода в шестой день новолуния такая же, как в четвертый или в пятый день, то она и будет такой весь месяц: девять раз из двенадцати в первом случае и одиннадцать раз из двенадцати во втором.

– Смотри в оба за соседом, затеявшим с тобой тяжбу. Остерегайся подвохов: дадут борову горячего молока – он околеет; потрут корове зубы пореем – она есть перестанет.

– Корюшка мечет икру, берегись лихорадки.

– Лягушка запрыгала, сей дыни.

– Лишайник цветет, сей ячмень.

– Липа цветет, коси луга.

– Серебристый тополь цветет, открывай парники.

– Табак цветет, закрывай теплицы.

И вот что ужасно: тому, кто следовал его советам, все удавалось.

Июньской ночью, когда Жильят играл на волынке в дюнах около Деми-де-Фонтенель, сорвался лов макрели.

Как-то вечером, во время отлива, на берегу перед «Домом за околицей» опрокинулась телега, груженная водорослями. Вероятно, Жильят боялся правосудия, – уж очень он старался поднять телегу, и сам снова ее нагрузил.

Когда у девочки по соседству завелись вши, он пошел в порт Сен-Пьер, вернулся с мазью и натер ею голову девчушки; вши исчезли, а это доказывает, что он сам их напустил.

Всем известно, что ворожбой можно напустить вшей на человека.

Говорили, что Жильят заглядывал в колодцы, а это при дурном глазе опасно; и в самом деле, в Аркюлоне, близ порта Сен-Пьер, в одном колодце испортилась вода. Хозяйка колодца, протягивая Жильяту полный стакан, сказала: «Погляди-ка на воду».

Жильят подтвердил: «Вода мутная. Верно». Добрая женщина, питавшая на его счет подозрения, сказала: «Вылечи мне ее». Жильят стал выспрашивать: есть ли во дворе хлев, есть ли сток в хлеву и не вытекает ли жидкость из стока неподалеку от колодца. Женщина на все ответила утвердительно. Жильят вошел в хлев, прочистил сток, отвел канаву, и вода в колодце стала хорошей. Ну, думай что хочешь, а ни с того ни с сего колодец испортился и вдруг снова наладился.

Вот и решили, что случилось это неспроста, да и как, право, не поверить, что сам Жильят наслал порчу на воду?

Отправился Жильят на Джерсей, и кое-кто приметил, что он остановился на улице Аллер в предместье Сен-Клеман. Аллер же означает – выходец с того света.

В деревнях собирают сведения о человеке; – эти сведения сопоставляют; вывод и есть общественное мнение.

Увидели как-то люди, что у Жильята пошла кровь носом.

Этому придали: особое значение. Некий шкипер, человек бывалый, объездивший чуть ли не весь белый свет, утверждал, что у тунгусских колдунов всегда идет кровь носом. Когда у человека идет кровь носом, знай, чем дело пахнет. Впрочем, люди рассудительные заметили, что примета, по которой определяют колдуна у тунгусов, может ничего не значить на Гернсее.

Незадолго до Михайлова дня видели, что Жильят остановился на. лужайке близ конопляников Урио, которые тянулись вдоль проезжей дороги в Видклен. Он свистнул, и вмиг появился ворон, а за вороном – сорока. Было это засвидетельствовано лицом уважаемым, выбранным позднее в ту «дюжину» присяжных, коей доверили составить новую Опись королевских земельных владений.

В Амеле отыскались старухи, которые божились, что слышали недели за три до Страстного воскресенья, как ласточки на заре звали Жильята.

Надо добавить, что добротой он не отличался.

Случилось, что какой-то человек бил осла. Осел ни с места. Бедняга хозяин ткнул его несколько раз башмаком в живот, и осел упал. Жильят бросился поднимать его, но осел околел. И Жильят ни за что ни про что надавал затрещин бедняге хозяину.

А в другой раз увидел он, что мальчуган слезает с дерева и держит выводок недавно вылупившихся, бесперых галчат. Жильят отобрал выводок у мальчика и в злобе своей дошел до того, что водворил птенцов в гнездо.

Прохожие попрекнули его, а он молча показал на пернатых родителей: они с криком вились над деревом, возвратившись к гнезду. Он питал слабость к птицам, а по этой примете всегда угадаешь чернокнижника.

Любимая забава мальчишек – разорять гнезда чаек и поморников на прибрежных скалах. Они приносят домой уйму голубых, желтых и зеленых яиц; из скорлупы делают розетки для украшения очага. Береговые скалы отвесны, и дети иногда оступаются, падают и разбиваются насмерть. Но ведь нет ничего красивее ширмы с узорами из яичной скорлупы!

Жильят только и думал, как бы досадить другим. Он взбирался с опасностью для жизни по отвесным крутым утесам и подвешивал к ним соломенные чучела в старых шапках, всякие пугала, чтобы птицы не вили там гнезда, а значит, чтобы туда не лазили ребята.

Вот почему Жильята терпеть не могли в округе. А ведь это можно заслужить и не за такие дела.

V. Другие подозрительные черты Жильята

О Жильяте не было определенного мнения.

Вообще все считали его меченым, а некоторые – даже ведьмаком. Ведьмак – это сын женщины, рожденный ею от дьявола.

Когда женщина произведет на свет от мужа семь мальчишек-погодков, то седьмой и будет меченый. Разве только девчонка испортит дело и спутает мальчишечий ряд.

У меченого на какой-нибудь части тела родимое пятно в виде лилии, потому-то он исцеляет золотуху не хуже французских королей. Во всей Франции можно встретить меченых, особенно в Орлеане. В каждой деревне Гатинэ есть свой меченый. Больные мигом выздоравливают, если меченый дунет на язвы или заставит прикоснуться к своему родимому пятну – лилии. Лучше всего это получается в ночь на Страстную пятницу. Лет десять тому назад в провинции Гатинэ, в Орме, один человек, по прозванию Меченый красавец, врачевал золотуху. Вся провинция Босс ходила к нему за советом; а был он бондарь, по имени Фулон, и была у него лошадь да телега.

Чтобы помешать его чарам, пришлось обратиться в полицию.

У него цветок лилия был над сердцем. А у других меченых он попадается где угодно.

Меченые встречаются на Джерсее, на Ориньи и Гернсее.

Это, конечно, связано с правами Франции на Нормандское герцогство. Иначе откуда бы взяться лилии?

На островах Ламанша тоже распространена золотуха, вот почему меченые необходимы.

Люди, которым случилось видеть Жильята, когда он купался в море, уверяли, будто у него на теле есть изображение лилии. Жильята стали расспрашивать, а он вместо ответа расхохотался, ибо он, как и все люди, иногда смеялся. С тех пор никто не видел, как он купается; он стал купаться лишь в опасных и уединенных местах, вероятно, по ночам, при свете луны. Согласитесь сами, разве это не подозрительно?

Люди, упорно утверждавшие, что он отпрыск дьявола, разумеется, ошибались. Им следовало бы знать, что сыновья дьявола встречаются только в Германии. Но в Балле и в СенСансоне полвека назад царило полное невежество.

Допустить, что на Гернсее живет сын дьявола, было бы, конечно, преувеличением.

С Жильятом советовались именно потому, что он внушал боязнь. Крестьяне с опаской ходили к нему потолковать о своих недугах. В таком страхе таится доверие: чем подозрительнее относится крестьянин к врачу, тем вернее исцеление.

Жильяту по наследству от умершей старухи достались всякие лекарства; он наделял ими больных людей и отказывался от денег. Он исцелял ногтоеду травами; питье из одного его пузырька прекращало лихорадку. «Химик» из Сен-Сансона, который во Франции звался бы аптекарем, предполагал, что это отвар хинной корки. Даже недоброжелатели соглашались с тем, что Жильят приветлив с больными, когда речь шла о его обычных лекарствах; правда, он никому не хотел помочь как меченый, – бывало, золотушный попросит у Жильята позволения прикоснуться к его лилии, а он вместо ответа захлопнет дверь перед носом больного. Он упрямо отказывался совершить чудо, и это было просто смешно. Не будь колдуном, ну, а уж если ты колдун, то занимайся своим делом.

Все относились к Жильяту неприязненно, но было однодва исключения. Сьер Ландуа из Кло-Ландеса служил актуариусом в приходе порта Сен-Пьер, то есть вел и хранил книги для записи рождения, браков и смертей. Актуариус Ландуа кичился тем, что он потомок казначея Бретани Пьера Ланде, повешенного в 1485 году. Однажды сьер Ландуа заплыл слишком далеко в море и стал тонуть. Жильят бросился в воду, тоже чуть-чуть не утонул, но спас Ландуа. С того дня сьер Ландуа не говорил дурно о Жильяте. Тем, кто этому удивлялся, он отвечал: «Угодно вам иль нет, а я не могу гнушаться человеком, который зла мне не сделал, а, напротив, оказал услугу». Актуариус не прочь был даже подружиться с Жильятом. Сьер Ландуа, как человек без предрассудков, не верил в колдовство и трунил над теми, кто боялся привидений. У него была лодка, он рыбачил в свободные часы для собственного удовольствия и никогда не видел ничего сверхъестественного, если не считать женщины в белом, прыгавшей по воде однажды ночью, да и то, может быть, она ему померещилась.

Дурочка Гаи, колдунья из Тортваля, дала ему ладанку, которую надевают, чтобы отгонять злых духов; он издевался над ладанкой и знать не знал, что в ней находится, а все же носил ее и чувствовал себя в большей безопасности, когда она висела у него на шее.

Нашлись смельчаки, решившиеся по примеру сьера Ландуа подтвердить некоторые смягчающие обстоятельства, некоторые явные достоинства Жильята, его трезвенность, воздержание от джина и табака, а иной раз даже расточали ему похвалы, говоря что он «не курит, не пьет, не жует и не нюхает табак».

Но воздержанность ценна лишь при других качествах.

Люди относились к Жильяту неприязненно.

И все же, как меченый, он мог бы приносить пользу.

Однажды, в Страстную пятницу, полночной порой, – а в этот день и час меченые врачуют всего удачней, – золотушные со всего острова, по наитию ли, по сговору ли, толпой явились к «Дому за околицей» и, умоляюще протягивая руки, стали просить Жильята исцелить их гноящиеся язвы. Он отказался наотрез. Тут-то и проявилось его бессердечие.

VI. Голландский ботик

Таков был Жильят.

Девушки считали его некрасивым..

Некрасивым он не был. Пожалуй, он был даже хорош собою. В его профиле было что-то напоминавшее варвара – античных времен. Спящий, он походил на дакийца с колонны Траяна[83]. Форма его маленьких, изящно вылепленных ушей говорила о необычайно тонком слухе. Между бровями залегла прямая, гордая складка, свойственная человеку отважному и упорному. Уголки рта были опущены, и в этом таилось что-то горестное; линии выпуклого лба были чисты и благородны, ясные глаза смотрели твердо и зорко, но он щурился, как все рыбаки, привыкшие смотреть на переливчатый блеск волн.

Он смеялся обаятельным мальчишеским смехом, и зубы его сверкали, как чистейшая слоновая кость. Но он до того загорел, что стал черным, как негр. Нельзя безнаказанно отдавать свою жизнь океану, бурям и ночи: в тридцать лет он казался сорокапятилетним. Суровую маску надели на него ветер и море.

Его прозвали Жильят-Лукавец.

Есть индусская притча: "Однажды Брама спросил у Силы: «Что сильнее тебя?» И Сила ответила: «Ловкость», Есть китайская поговорка: «Чего бы не сделал лев, будь он обезьяной!» Жильят не был ни львом, ни обезьяной, но все его поступки подтверждали китайскую поговорку и индусскую притчу. Изумительная ловкость сочеталась у него с такой изобретательностью, что он, несмотря на средний рост и среднюю силу, поднимал тяжести под стать исполину и творил чудеса под стать атлету.

Это был настоящий гимнаст; левой рукой он владел так же хорошо, как и правой.

Он не охотился, но рыбачил. Щадил птиц, но не щадил рыб. Горе немым тварям! Он превосходно плавал.

Одиночество ведет к глубокомыслию или к отупению, Жильяту было свойственно и то и другое. Порой его брала какая-то оторопь, о чем мы уже говорили, и тогда он казался настоящим истуканом. Подчас же его взгляд бывал удивительно проникновенным. В древней Халдее встречались такие люди; иногда мгла, застилавшая разум пастуха, рассеивалась, и выступал маг.

А вообще он был простой человек, знавший грамоте. Быть может, он стоял на грани, отделяющей мечтателя от мыслителя.

Мыслитель дерзает, мечтатель страждет, У простых людей, сжившихся с одиночеством, внутренний мир сложен. Неведомо для себя, они проникаются священным трепетом. Мрак, который окутывал разум Жильята, состоял почти в равной степени из двух начал, одинаково темных, но весьма различных: в самом Жильяте – невежественность, бессилие; вне его – тайна, беспредельность.

Он карабкался по скалам, взбирался по крутизне, в любую погоду, днем и ночью, плавал в водах архипелага, управлял первой попавшейся лодкой, подвергался опасности в гибельных проливах и стал, не извлекая, впрочем, из этого выгоды, только ради прихоти и удовольствия, замечательным моряком.

Он был прирожденный лоцман. Настоящим лоцманом и бывает тот моряк, который ведет судно словно по морскому дну, а не по водной поверхности. Волна – препятствие внешнее, но оно постоянно усложняется подводным рельефом тех мест, по которым держит путь. судно. Когда Жильят носился над мелями и меж рифов Нормандского архипелага, казалось, что у него в голове начертана карта морского дна. Он знал все, и все было ему нипочем.

Он изучил баканы лучше, чем отдыхающие на них птицы, Он ясно различал, даже в тумане, неуловимые приметы четырех больших баканов – Кре, Алиганды, Треми, Сардретты. Он сразу опознавал столб с овальной верхушкой в Анфре, и трезубец[84] в Руссе, и белый шар в Корбете, и черный шар в ЛонгПьере; можно было не бояться, что он спутает крест у Губо со шпагой, стоящей на острие, – баканом Платты, а бакан-молот возле Барбе с ласточкиным хвостом – баканом близ Мулинэ.

Его редкостное знание морского дела во всем – блеске обнаружилось в тот день, когда на Гернсее были устроены морские состязания, именуемые «регатой», Вот в чем заключалась задача: надо было без посторонней помощи провести четырехпарусную лодку из Сен-Сансона к острову Арме, который расположен в одной миле от Гернсея, и вернуться с Эрма в Сен-Сансон, Любой рыбак сладит с четырехпарусным судном, трудности с виду не тдк велики, но умножали их, во-первых, особенности самой лодки, старомодной, широкодонной, пузатой – такие лодки, построенные на роттердамский манер, у моряков прошлого века звались «голландскими бортиками». Еще и теперь случается встретить в море образчик древнего голландского судостроения – широкобокую плоскодонку с двумя деревянными крыльями на левом ц правом бортах; они, смотря по ветру, поочередно опускаются и заменяют киль. Во-вторых, обратный путь с Эрма, путь не легкий, с увесистым грузом – камнями. Туда шли порожняком, а обратно с поклажей. Призом в состязании был сам голландский ботик. Он предназначался победителю. Прежде он служил лоцманским судном; лоцман, который плавал на нем и водил его лет двадцать, был самым выносливым моряком Ламанша. После его смерти не нашлось никого, кто бы справился с лодкой, и решено было сделать ее призом на гонках. Ботик, хоть и был без палубы, имел свои преимущества и мог соблазнить опытного моряка.

Мачта стояла в носовой части, что увеличивало силу тяги парусов. Другое преимущество: мачта ничуть не мешала грузу.

Крепкая была скорлупа, тяжелая, но вместительная, надежная в открытом море; что и говорить – лакомый кусочек! Стоило поспорить. Условия состязания были трудны, зато награда хороша. Явилось семь-восемь рыбаков, известных на острове силачей. Они по очереди пробовали свои силы; ни один не добрался до Эрма. Последний из состязавшихся был славен тем, что однажды в бурю на веслах прорвался через страшную морскую быстрину между Серком и Брек-У. А тут, обливаясь потом, он привел ботик обратно и сказал: «Дело немыслимое!»

Тогда в лодку вскочил Жильят; он схватил весло, потом гроташкот и пустился в открытое море. Затем, не закрепляя шкота, – это было бы неосторожно, – и не выпуская его из рук, что позволяло ему управлять гротом, он, не давая суденышку дрейфовать, предоставил шкоту травиться через строп по воле ветра и схватил левой рукой румпель. Через три четверти часа он был на Эрме. А три часа спустя, хотя поднялся резкий боковой ветер с юга, лодка, управляемая Жильятом, вернулась в Сен-Сансон с грузом камней. Из удальства и озорства Жильят прихватил с Эрма и маленькую бронзовую пушку, из которой ежегодно, пятого ноября, на острове палили в знак радости по поводу смерти Гая Фокса.[85]

Гай Фокс, – отметим мимоходом, – умер двести шестьдесят лет назад; вот пример затянувшегося ликования.

Жильят, перегруженный и переутомленный, ибо у него была лишняя поклажа – пушка Гая Фокса в лодке и южный ветер в парусах, привел, вернее, притащил, ботик в СенСансон.

Увидев это, – месс Летьери крикнул: «Вот так молодец!»

И протянул руку Жильяту.

О мессе Летьери мы еще поговорим.

Бот был присужден Жильяту.

История эта ничуть не отразилась на его прозвище – Жильят-Лукавец.

Кое-кто заявил, что и удивляться тут нечему, ведь Жильят спрятал в судне ветку ирги. Но как это докажешь?

С того дня Жильят не расставался с ботиком. На своей неуклюжей лодке он отправлялся на рыбную ловлю. Он держал ее под самой стеной «Дома за околицей» в удобной бухточке, которой владел безраздельно. Под вечер, вскинув сеть на спину, он шел садом, затем, перемахнув через низкую каменную ограду, сбегал по скалам, прыгал в. ботик и уходил в открытое море.

Он вылавливал много рыбы, и люди утверждали, что ветка ирги всегда была привязана к его судну. Ирга – то же, что кизильник. Никто этой ветки у Жильята не видел, но все в нее верили.

Лишнюю рыбу он не продавал, а дарил.

Бедняки рыбу брали, но на Жильята косились – все из-за той же ветки. Потому что так делать не полагается. С морем плутовать нечего.

Он был не только рыбаком. Он изучил из врожденной склонности и ради развлечения три-четыре ремесла: был сто-ляром, кузнецом, тележником, конопатчиком и даже отчасти механиком. Никто так хорошо не починил бы колеса, как он.

Всю рыболовную снасть он изготовлял по собственному способу. В закутке «Дома за околицей» он соорудил маленький кузнечный горн и наковальню, и так как на ботике был лишь один якорь, то сам, своими руками, сделал второй. Якорь удался на славу; кольцо вышло нужной крепости, и Жильят, хоть и дошел до всего своим умом, с такой точностью рассчитал размер штока, что якорь не перевертывался.

Оп запасся терпением и заменил все гвозди в обшивке лодки нагелями, чтобы ржавчина не изъела железа и не образовались дыры.

Таким образом, мореходные качества ботика стали гораздо лучше, Жильят пользовался этим и время от времени отправлялся на пустынные островки вроде Шузея или Каскэ, где проводил месяц-другой. Люди говорили: «Смотри-ка, Жильята совсем не видать». Это никого не огорчало.

VII. В жилище духов – жилец-духовидец

Жильят был мечтателем. Потому-то он был отважен, потому-то он был и робок. У него сложилось своеобразное представление о мире.

Быть может, он обладал склонностью к галлюцинациям и даром ясновидения. Какого-нибудь крестьянина, скажем, крестьянина Мартина, галлюцинации преследуют точно так же, как, скажем, короля Генриха IV. Иногда непостижимое потрясает человеческий ум. Нежданно расступится мрак, покажется невидимое, и тьма сомкнется вновь. Видения порой преображают человека: погонщик верблюдов становится Магометом, – а пастушка – Жанной д'Арк. Одиночество порождает возвышенные заблуждения. То дым неопалимой купины. Отсюда таинственная вспышка творческой мысли, превращающей врача в ясновидца, а поэта – в пророка; отсюда – Хориз, Кедрон, Онбос, и дурманящий вкус Кастальского лавра, и откровения месяца Бузиона, отсюда – Пелейя в Додоне, Фемоноя в Дельфах, Трофошш в Лебадее, Езекииль на Кебаре, Иероним в Фиваиде. Чаще всего состояние ясновидения подавляет и ошеломляет человека. Существует священное отупение. Видения – бремя для факира, как зоб для кретина.

Лютер, беседующий с бесами в виттенбергской мансарде, Паскаль[86], прячущийся от ада за ширмой в своем кабинете, негритянский колдун, говорящий с белоликим богом Боссумом, – все это одно и то же явление, по-разному преломляющееся в сознании человека, в зависимости от широты и силы его мысли. Лютер и Паскаль были и будут велики; колдун – скудоумен.

Жильят не стоял ни на таком высоком, ни на таком низком уровне. Он размышлял. Только и всего.

У него был не совсем обычный взгляд на природу.

Оттого, что он нередко видел в чистой и прозрачной морской воде каких-то больших и странных животных различной формы из семейства медуз, которые вне воды напоминали мягкий хрусталь, а снова попав в свою среду, тождественные ей по бесплотности и цвету, становились почти неприметными, он заключил, что раз прозрачные живые существа населяют воду, то другие прозрачные живые существа могут населять воздух. Птицы не всегда парят в воздухе, ибо они подобны земноводным в море. Жильят не допускал, что воздух необитаем. Он говорил: «Море полно жизни, почему же быть пустой атмосфере? Существа цвета воздуха, вероятно, сливаются со светом и ускользают от нашего взгляда; кто докажет, что их нет? А ведь если сравнить, то подумаешь, что в воздухе есть свои рыбы, как в море есть свои; воздушные рыбы прозрачны, это предусмотрел творец на наше и на их благо; они пропускают свет и не оставляют тени, они лишены очертаний, ничего-то мы о них не знаем, и нам их не изловить». Жильят воображал, что если бы удалось выкачать атмосферу, как воду из пруда, то обнаружилась бы уйма удивительнейших существ. И он добавлял задумчиво: «Многое бы тогда объяснилось».

Задумчивость, – а это мысль в состоянии туманности, – граничит со сном и тяготеет к нему, как к своему пределу.

Воздух, населенный прозрачными существами, был бы началом неведомого, но за ним растворяются врата в царство возможного. Там другие, существа, там другие явления. Ничего сверхъестественного, но тайное продолжение бесконечной природы. Жильят в своей деятельной праздности, которая заполняла его жизнь, был наблюдателем необычным. Он наблюдал даже сновидения. Сон соприкасается с возможным, которое мы также называем невероятным. Мир сновидений – поистине целый мир. Ночь сама по себе – вселенная. Организм человека, на который давит атмосферный столб в пятнадцать миль вышиной, к вечеру утомляется, человек падает от усталости, ложится, засыпает; глаза его закрыты, и тогда дремлющий мозг, отнюдь не такой бездейственный, как думают, обретает иное зрение, перед человеком возникает Неведомое, Темные видения неизвестного мира являются спящему, потому ли, что действительно связаны с ним, потому ли, что призрачная глубина бездны словно надвигается на него; чудится, что незримые обитатели беспредельности смотрят на нас, преисполненные любопытства к нам, земножителям; какие-то тени не то поднимаются, не то опускаются, проплывая мимо нас в ночи; мы созерцаем потустороннее, и нам предстает иная жизнь, она возникает и рассеивается, в ней деиствуем мы сами и еще какие-то силы; и вот перед спящим, который пребывает на грани явственного и бессознательного – невиданные твари, неописуемые растения, грозные или хохочущие бесплотные существа, духи, личины, оборотни, гидры, призраки, лунный свет в безлунном небе, все это таинственное многообразие ночного чуда, все эти появления и исчезновения среди взбаламученной тьмы, образы, парящие во мраке, все то необъяснимое, что мы называем сновидением, – это и есть приближение невидимой действительности. Сон – аквариум ночи.

Именно так рассуждал Жильят.

VIII. Кресло Гильд-Хольм-Ур

Сейчас не найти в бухте Умэ дома Жильята, его сада и того маленького залива, где он держал свой ботик. «Дом за околицей» больше не существует. Полуостровок, на котором стоял дом, развалился под ударами кирки разрушителей побережья, и его погрузили воз за возом на суда торговцев гранитом и скупщиков скал. Он превратился в столичную набережную, в церковь или дворец. Гребень подводных утесов давным-давно отправился в Лондон.

Выветренные, иззубренные скалы, уходящие в море, – горные цепи в миниатюре; они производят на нас такое же впечатление, какое произвели бы Кордильеры на великана, На местном наречии они зовутся «банками». Очертания их многообразны. Одни похожи на спинной хребет, где каждая скала – позвонок; другие – на рыбий скелет; иные – на крокодила, припавшего к воде.

В конце той косы, где стоял «Дом за околицей», возвышалась большая скала, которую рыбаки из Умэ звали Бычьим рогом. Скала эта вздымалась пирамидой и напоминала вершину Джерсея, хоть и была поменьше. Волны во время прилива отделяли ее от суши, и тогда Рог бывал отрезан. При отливе к нему добирались по скалистому перешейку. Любопытной приметой Рога был уступ, похожий на кресло, высеченное волной и отполированное ливнями. Предательское это.

было кресло. Туда манила красота морского простора, а уйти оттуда «любители видов», как говорят на Гернсее, были не в силах, что-то их удерживало; в широких далях таится очарование. Кресло раскрывало свои объятия; оно стояло будто в нише; до ниши легко добраться, море, вырубившее ее в скале, подставило к ней удобную лестницу из плоских камней; бездна бывает предупредительна, берегитесь ее внимания; кресло соблазняло, туда поднимались; там было так уютно; сиденье – сглаженный и обточенный волною камень, подлокотники – два изогнутых выступа, сделанные словно нарочно, спинка – отвесная гранитная стена, далеко уходящая ввысь; ею любовались, запрокинув голову, не думая о том, что на нее не влезть; на таком кресле забыться было нетрудно:

все море открывалось взору, издали было видно, как приближаются суда, как они уходят; взглядом можно было проследить, как парус, обогнув остров Каскэ, исчезает за округлой поверхностью океана. Люди смотрели, восхищались, упивались; негой дышали волны и ветерок. В Кайенне водится коварный нетопырь, во тьме он убаюкивает тихим, предательским веяньем крыльев; ветер подобен невидимой летучей мыши: он или губит, или усыпляет. Созерцая море, внимая ветру, чувствуешь, как тобой овладевает блаженное забытье. Когда глаз пресыщен красотой и ярким светом, то сомкнуть веки – наслаждение. Вдруг человек просыпался. Но бывало слишком поздно. Прилив рос. Вода охватывала скалу.

Грозила неминуемая гибель.

Опасна осада наступающего моря.

Сначала прилив подбирается незаметно, потом все стремительней. Вот он настиг скалу, и его охватывает ярость, он вскипает пеной. Не всегда удается проплыть в бурунах. Даже отличные пловцы, случалось, тонули у Рога близ «Дома за околицей».

В иных местах, в иные часы смотреть на море – подобно отраве, так же, как порой смотреть на женщину.

Древнейшие обитатели Гернсея в старину называли нишу, высеченную волной в скале, креслом Гильд-Хольм-Ур, или Кидормюр. Слово, говорят, кельтское, но его не понимают знатоки кельтского языка, зато понимают люди, знающие французский. Qui-dort-meurt – заснешь – умрешь. Так толкуют его крестьяне.

Каждому предоставляется свобода выбора между переводом «заснешь – умрешь» и переводом, напечатанным в 1819 году, если не ошибаюсь, в журнале Арморикен г-ном Атенасом. По мнению почтенного кельтолога, Гильд-Хольм-Ур означает «Привал птичьих стай».

И на острове Ориньи есть такое же кресло, называемое Креслом монаха и превосходно выточенное волной; выступ скалы прилегает к нему так кстати, будто море заботливо поставило вам под ноги скамеечку.

Когда прилив достигал высшего уровня, уже не видно было кресла Гильд-Хольм-Ур. Оно исчезало под водой.

Кресло Гильд-Хольм-Ур было по соседству с «Домом за околицей». Жильят знал о кресле и сиживал в нем. Он часто ходил туда. Быть может, размышлять. Нет. Мы уже говорили, что он мечтал. Но приливу не удавалось захватить его врасплох.

Книга вторая Месс Летьери

I. Бурная жизнь и спокойная совесть

Месс Летьери, лицо именитое в Сен-Сансоне, бывалый моряк, видавший виды. Он много плавал. Ему довелось бытьюнгой, парусным мастером, марсовым, рулевым, боцманматом, боцманом, лоцманом, шкипером. Теперь он стал судовладельцем. И кому, как не ему, было знать море? Он не ведал страха, спасая людей, терпевших кораблекрушение. В непогоду он прохаживался по песчаному берегу и бормотал, всматриваясь в горизонт: «А ну-ка, что там такое? С кем-то беда?» Будь то рыбачья лодка из Веймута, будь то парусник с острова Ориньи, бот из Курселя или яхта лорда, будь то француз, англичанин, будь то бедняк, богач, будь то сам дьявол – все равно, Летьери прыгал в лодку, подзывал двух-трех храбрецов, а то обходился без них и снаряжался в путь один, отвязывал причал, хватал весла и пускался в открытое море; он рассекал бушующие волны, то взлетая на вал, то соскальзывая вниз, то снова взлетая над пучиной, и несся навстречу опасности. С далекого берега он был виден среди бурлящего моря; он стоял в лодке под ливнем, в блеске молний, – лев с гривой из морской пены. Порою Летьери проводил целые дни в волнах, под градом и ветром, на волосок от смерти, причаливая к тонущим судам, спасая людей, спасая груз, бросая вызов буре. Вечером, возвратившись домой, он вязал чулки.

Так он и жил пятьдесят лет, с десяти до шестидесяти, пока были силы. В шестьдесят лет он заметил, что ему уже не поднять одной рукой наковальню в кузнице Варклена, – наковальня весила триста фунтов, – и вдруг его сковал ревматизм. Пришлось отказаться от моря. Он перешагнул из героического возраста в возраст патриархальный. Стал просто-напросто стариком.

Вместе с ревматизмом к нему пришла и зажиточность, Эти плоды трудов охотно заводят дружбу. Не успеешь разбогатеть, а старость уж тут как тут. Таков венец жизни.

А люди-то думают; «Вот когда поживем всласть».

На таких островках, как Гернсей, население состоит из тех, кто провел жизнь, исходив вдоль и поперек свою пашню, и тех, кто провел жизнь, изъездив вдоль и поперек весь свет.

Это два рода пахарей: пахари земли и пахари моря. Месс Летьери относился к последним. Но и земля была ему знакома. Всю жизнь он трудился. Он исколесил материк, он плотничал на верфях в Рошфоре, затем в Сетте. Мы только что говорили о путешествии по всему свету; по Франции Летьери путешествовал как плотничий подмастерье. Работал на черпалках в соляных копях Франш-Конте. Этот скромный человек прожил жизнь искателя приключений. Во Франции он научился читать, мыслить, желать. Он испробовал все и ничем не запятнал свою честь. Душою же он был моряк. Он властвовал над водой. Он говаривал: «Много у меня водится рыбы». Вся его жизнь, не считая двух-трех лет, была отдана океану, «брошена в воду», как он говорил. Он плавал по великим морям, по Атлантическому и Тихому океанам, но всем морям предпочитал Ламанш. Он восклицал с нежностью: «Вот где круто приходится!» Там он родился, там он хотел умереть. Раза два объехав вокруг света, он набрался ума, вернулся на Гернсей и там осел. Отныне он совершал путешествия лищь в Гранвиль и Сен-Мало.

Месс Летьери был гернсеец, то есть нормандец, то есть англичанин, то есть француз. У него было как бы четыре родины, но всех их затопил, поглотил океан – его великая отчизна. Всю жизнь и повсюду он хранил верность нравам нормандских рыбаков.

Это ему не мешало при случае перелистать книжку, почитать в свое удовольствие, знать имена философов и поэтов и болтать кое-как на всех языках.

II. К чему он питал пристрастие

Жильят был дикарем, Летьери тоже, но иного склада.

Он отличался по-своему изысканными вкусами.

Этот дикарь был разборчив по части женских ручек. В дни молодости, чуть ли не отрочества, когда он был еще полуюнгой, полуматросом, он услыхал замечание бальи Сюффрена:

«Прехорошенькая девчонка, но, черт возьми, какие красные ручищи!» Слово адмирала при всех обстоятельствах – команда. Истина, изреченная начальником, подкрепляется инструкцией о послушании. Восклицанье бальи Сюффрена утончило вкус Летьери, он стал неравнодушен к белым женским ручкам. Его же рука – широченная лопата кирпичного цвета – была легка, как дубина, и нежна, как клещи. Ударом кулака он раскалывал булыжник.

Он так и не женился, – не захотел или не нашел по вкусу. Вероятно, этот моряк мечтал о ручке герцогини. Но не сыскать такую ручку среди рыбачек Порбайля.

Правда, говорят, что в Рошфоре, в Шаранте, он как-то встретил девицу, воплотившую его заветную мечту – красотку с хорошенькими ручками. Она вечно злословила и царапалась, Не стоило бы и подступаться к ней. Ее выхоленные ноготки, которые при случае превращались в коготки, не знали ни страха, ни упрека. Эти очаровательные ноготки пленили Летьери, но потом он встревожился, что в один прекрасный день перестанет быть господином госпожи своего сердца, и раздумал доводить интрижку до дверей мэрии.

А как-то раз ему приглянулась девушка в Ориньи. Он уже подумывал было жениться, но однажды ему сказали:

«Поздравляем, хорошая у вас будет навозница». Он попросил объяснить, что означает похвала. В Ориньи существует такой обычай: берут коровий навоз и бросают об стену. Бросать надо умело. Подсохнув, он отваливается от стены, и тогда им топят печи. Высохшие комья навоза называются «лепешками».

Парни в Ориньи женятся только на хороших навозницах.

Таланты невесты обратили Летьери в бегство.

Впрочем, относительно любви и любовных похождений у него была грубоватая, здоровая крестьянская философия, мудрость матроса, всегда влюбленного и всегда свободного от брачных уз. Он любил похвалиться тем, что в молодости не мог устоять перед «котильоном». То, что теперь зовется «юбкой», тогда звалось «котильоном». А это и означало женщину.

Неотесанные моряки Нормандского архипелага – народ смышленый. Почти все умеют читать и читают. По воскресеньям восьмилетние малыши-юнги сидят на свернутом канате с книгой в руках. Во все времена нормандские моряки слыли насмешниками и сыпали, как теперь говорится, остротами. Отважный лоцман Керипель, например, пустил крылатое словечко о Монгомери[87], который скрывался на Джерсее, случайно ранив насмерть копьем Генриха II: «Безголовый прикончил пустоголового». А капитан Тузо из Сен-Брелада сочинил философский каламбур, неправильно приписанный епископу Камюсу: «После смерти попы превращаются в попок, а цезари в цесарок».

III. Старый морской язык

Моряки Нормандского архипелага – подлинно древние галлы. Острова ныне быстро англизируются, но они долго блюли традиции, сложившиеся в старину. Серкский крестьянин говорит на языке времен Людовика XIV.

Лег сорок тому назад джерсейские и оринийские матросы изъяснялись на классическом морском диалекте. Можно было подумать, что находишься среди мореходов XVII века.

Знатоку-языковеду следовало бы приехать сюда, чтобы изучить старинное морское арго корабельной и боевой службы, которое некогда громыхало в рупоре Жана Бара[88], ужасавшем адмирала Хидда. Морской словарь наших предков, теперь почти совсем вытесненный новшествами, в двадцатых годах еще был в обиходе на Гернсее. Судно, хорошо идущее бейдевинд, звалось тогда «ладным булиныциком»; «объякорить» означало «бросить якоря»; рыскливый корабль, почти сам собою поворачивающийся к ветру, назывался «ранк»; правый становой якорь – «плехт», а левый «дагликс». Когда надо было сказать: «Прошло судно», говорили: «Пробежал парус»; «усыпить конец снасти» означало закрепить конец бегучего такелажа; «запустить зуб» означало крепко стать на якорь; «траур» означало грязь, беспорядок на судне. Нынче так уже не скажут. Теперь говорят: «лавировать», а тогда говорили: «реить»; говорят: «обойти мыс» – говорили: «огрести мыс»; говорят: «галфвинд» – говорили: «поперечень»; говорят: «бак» – говорили: «форкастель»; говорят: «кубрик» – говорили: «орлоп»; говорят: «вахта» – говорили: «чередной караул»; говорят: «приводить к ветру» – говорили: «бетить»; говорят: «обстенить паруса» – говорили: «положить паруса обстенг». Турвиль писал Окенкуру: «Шли под парусами вкруть». «Топенант» тогда произносили: «тобенант», а «крамбол» – «крамбола»; вместо «зыбь» говорили: «толкун», а вместо «подводный камень» – «потайник». Анго[89] умилился бы, доведись ему услышать в ту пору говор джерсейского лоцмана. Если повсюду паруса «полоскали», то на островах Ламанша они «закрывали»; если повсюду волны «пенились», то там они «жемчужились». На Нормандском архипелаге по старинке применялись только два способа крепления – плоский найтов и найтов с крыжом. Только там еще раздавались приказания на старинный лад: «Клади руль бакборт!», «Клади руль штирборт!» вместо: «Лево руля!», «Право руля!». Гранвильский матрос уже говорил: «кип блока», а матрос сентобенский или еенсансонский все продолжал твердить: «шкивный паз». То, что в Сен-Мало называлось «топтимберсом», в Сент-Элье было «ослиным ухом». Месс Летьери, под стать герцогу Вивонскому, вогнутую линию палубы звал «погибью», а молоток конопатчика – «кулаком». Именно на этом диалекте говорили Дюкен, разгромивший Рюитера[90], Дюге-Труэн[91], разгромивший Васнера, и Турвиль[92], который в 1681 году средь бела дня поставил на якорь первую галеру, обстрелявшую Алжир. Ныне язык этот мертв. Морское арго наших дней иное. Дюпере не понял бы Сюффрена.

Не меньше изменился и язык морских сигналов; далеко четырем фонарям – красному, белому, синему и желтому – времен Лабурдоне[93] до нынешних восемнадцати сигнальных флагов, что, взвившись попарно, по три, по четыре, позволяют судам дальнего плавания обмениваться условными знаками в семидесяти тысячах сочетаний, никогда не подводят и, так сказать, предвидят непредвиденное!

IV. Человек уязвим в том, что он любит

У месса Летьери сердце было как на ладони; широкая ладонь, большое сердце. Чудесное качество – доверчивость – было его недостатком. Если он брал на себя обязательство, то делал это особенно торжественно; он говорил: «Даю честное слово пред господом богом». И после клятвы непременно доводил дело до конца. В господа бога он верил, этим и ограничивался. А в церковь ходил только из вежливости. В море был суеверен.

Однако он никогда не отступал перед непогодой – он не терпел, когда ему противоречили. Он не спустил бы океану, как никому на свете. Он требовал подчинения; тем хуже для моря, если оно сопротивлялось, – оно должно было смириться, Летьери не шел на уступки: вздыбленной волне не удавалось испугать его, так же как соседу – переспорить. Его слово было законом, а намеренье – делом. Никакие возражения, никакая буря не могли его остановить, «Нет» для него не существовало ни в устах человеческих, ни в громовом раскате. Он добивался своего. Он не допускал отказа. Отсюда его упрямство в жизни, его бесстрашие в океане.

Он с удовольствием сам варил уху, в меру клал перца, соли и кореньев и наслаждался стряпней не меньше, чем едой.

Представьте себе человека, неуклюжего в сюртуке, неузнаваемого в матросской куртке и зюйдвестке, ибо с разметавшимися по ветру волосами он был похож на Жана Бара, а в круглой шляпе – на Жокриса[94]; моряка, нескладного в городе, преобразившегося и грозного в море; представьте силача-грузчика – и ни единого бранного слова даже в редкие минуты гнева, приятный певучий голос, громоподобный в рупоре; представьте себе крестьянина, читающего Энциклопедию, гернсейца – свидетеля революции, во многом сведущего невежду, человека без пустосвятства, но со всевозможными предрассудками, верящего больше в Белую даму, чем в Пресвятую деву; представьте силу Полифема[95], волю Колумба, логику флюгера, что-то бычье и что-то ребяческое во всем облике, вздернутый нос, морщины, рот, полный зубов, мясистые щеки, лицо, что омывалось морскими волнами и овевалось всеми ветрами целых сорок лет, лоб в отблесках гроз, кожу цвета морских скал; ну, а теперь вообразите, что суровые черты освещены добродушным взглядом, и перед вами встанет месс Летьери.

У Летьери были две сердечные привязанности: Дюравда и Дерюшетта.

Книга третья Дюранда и Дерюшетта

Щебетанье и дым

Человеческое тело, пожалуй, одна лишь оболочка. Оно скрывает нашу сущность. Оно заслоняет наш внутренний свет или тьму. Сущность – это душа. Вообще же наше лицо – маска. Истинный человек – это то, что скрыто в человеке. Если бы обнаружился истинный человек, который притаился, который спрятался за химерой, именуемой плотью, было бы немало неожиданностей. Общечеловеческое заблуждение и состоит в том, что внешний облик человека принимается за подлинную его суть. Так, иная девушка, если бы мы увидели тайную ее сущность, показалась бы нам птичкой.

Птичка в образе девушки – какая прелесть! Вообразите, что она живет в вашем доме. Это и будет Дерюшетта. Очаровательное создание! Так и хочется сказать ей: «Привет тебе, пташка!» Крылышек не видно, но слышно щебетанье. Порою она заливается песенкой. Когда она болтает, чувствуешь свое превосходство над ней; когда она поет, чувствуешь ее превосходство над тобой. Что-то таинственное звучит в ее пении; это ангел в девичьем образе. Ангел улетает, когда девушка становится женщиной; позднее он возвращается, принося душу ее младенца. Та, которой суждено материнство, пока не вступит в жизнь, долгое время – дитя; в девушке притаилась девочка, она словно малиновка. Увидишь ее и невольно думаешь: «Как мило, что она не улетает от нас!» Кроткая ручная пташка порхает в доме с ветки на ветку, – из комнаты в комнату, то приблизится, то удалится, то нет ее, то она снова тут, пригладит перышкн – причешет волосы, и слышится нежный шелест и шорох ее одежд и голос, нашептывающий вам что-то неизъяснимое.. Она задает вопросы, ей отвечаешь; ее спрашиваешь, и в ответ – воркование. С ней не говоришь, а болтаешь. Болтовня – отдых от разговора. Что-то неземное есть в этом создании. Она – лазурная мысль, которая сливается с вашими черными мыслями. Вас восхищает воздушность, стремительность, непостоянство, неуловимость, и вы благодарите ее за то, что она по доброте своей не превратилась в невидимку, хотя, кажется, стоило бы ей захотеть – и она стала бы бесплотной. Красота на земле – насущная потребность. Вряд ли найдется на свете более важная обязанность, чем обязанность быть пленительной. Лес впал бы в отчаяние без колибри. Излучать радость, изливать счастье, искриться светом среди мрака, быть позолотой судьбы, быть самой гармонией, самой грацией, самой миловидностью – значит оказывать вам благодеяние. По-моему, польза прекрасного в том, что оно прекрасно. Красавица обладает волшебной силой очарования, неодолимой для окружающих; порою она сама этого не замечает, и тогда чары еще могущественнее; ее присутствие озаряет, приближение греет; она проходит мимо, и вы довольны; она останавливается, и вы счастливы: видеть ее – значит жить; она – утренняя заря в облике человеческом; ее призвание – существовать, и этого достаточно, она превращает ваш дом в Эдем, она полна райского обаяния, она дарует радость, сама того не соанавая. Ее улыбка – кто знает отчего? – облегчает ту огромную, тяжкую цепь, которую влачат сообща все смертные; в этом, как хотите, есть нечто божественное. Вот так улыбалась Дерюшетта. Скажем больше:

сама Дерюшетта была такой улыбкой. Существует нечто, раскрывающее нашу душу больше, чем лицо наше, – это его выражение; и нечто, раскрывающее ее больше, чем выражение нашего лица, – это наша улыбка. Улыбающаяся Дерюшетта была подлинной Дерюшеттой.

Дар привлекать сердца – в крови гернсейцев и джерсейцев. Женщины, – а девушки особенно, – красивы цветущей безыскусственной красотой. Белизна саксонок у них сочетается с нормандской свежестью. Розовые щеки, голубые глаза.

Но глазам не хватает блеска. Их притушило английское воспитание. Эти ясные очи будут неотразимы, когда в них появится глубина взгляда парижанки. К счастью, Париж еще не вторгся в душу островитянок. Дерюшетта не была парижанкой, но не была и гернсейкой. Родилась она в порту Сен-Пьер, а воспитал ее месс Летьери. Он поставил себе цель сделать из нее пленительное создание и сделал.

Беспечный взгляд Дерюшетты был бессознательно задорен. Вряд ли она понимала, что означает слово «любовь», и покоряла сердца, сама того не ведая. О замужестве она и не помышляла. Как-то знатный старик эмигрант, обосновавшийся в Сен-Сансоне, сказал о ней: «Малютка дьявольски кокетлива».

У Дерюшетты были прелестнейшие в мире ручки, а под стать им и ножки; «четыре мушиные лапки», – говаривал месс Летьери. Весь ее облик дышал добротою и нежностью; вместо семьи и богатства у нее был дядя – месс Летьери, вместо труда – жизнь в свое удовольствие, вместо таланта – несколько песенок, вместо образования – красота, вместо ума – невинность, вместо сердца – неведение; то была она томна, как креолка, то ветрена и резва, то по-детски весела и задорна, то задумчива и грустна; одевалась она во вкусе гернсейских модниц, красиво, но пестро, круглый год носила шляпки с цветами; у нее были каштановые волосы, чистый лоб, гибкая соблазнительная шейка, белая, летом чуть-чуть веснушчатая кожа, полные, свежие губы, а на губах сияние обольстительной и опасной улыбки. Такова была Дерюшетта.

Порою под вечер, после захода Солнца, в тот час, когда ночь спускается на море и в сумерках от него веет жутью, в узкий проход сенсансонской гавани на гребнях зловещих волн врывалась, свистя и отплевываясь, какая-то расплывчатая громада, какая-то чудовищная тень, страшилище, рычавшее диким зверем и курившееся вулканом; и эта сказочная гидра, изрыгавшая пенную слюну и оглушительно бившая плавниками, волоча хвост дыма и разинув огненную пасть, летела на город. Такова была Дюранда.

II. Извечная история утопии

Паровое судно в водах Ламанша в 182… году считалось не только новшеством, но и чудом. Все нормандское побережье долго пребывало в смятении. Сейчас никто и глаз не подымает на десять – двенадцать пароходов, снующих в разных направлениях на горизонте; разве только на минутку они привлекут внимание знатока, который определит по цвету дыма, что в топке вон того судна сжигается уэльский уголь, а вот этого – ньюкаслский. Пусть себе плывут мимо. Пристанут – приветим. А отчалят – добрый путь.

В первую четверть нашего века люди не столь миролюбиво относились к таким выдумкам; особенно косо смотрели на дымящиеся машины островитяне Ламанша. Пуританское население архипелага, поносившее английскую королеву в а то, что она осквернила библейские заветы[96], разрешившись от бремени под хлороформом, первым делом окрестило пароход «Чертовой посудиной» – Простодушным морякам тех лет некогда католикам, позже кальвинистам и во все времена людям суеверным, пароход, должно быть, казался плавучей преисподней. Один местный проповедник вопрошал: "Вправе ли мы заставлять воду работать заодно с огнем, если они разделены самим господом богом? И не напоминает ли сей железный огнедышащий зверь Левиафана[97]? Не идем ли мы вспять, к хаосу?" Не впервые успехи прогресса воспринимались как возвращение к хаосу.

Академия наук в ответ на запрос Наполеона о паровом судне в начале века вынесла такой приговор: «Безумная идея, грубейшее заблуждение, нелепость»; сенсансонским рыбакам простительно, что в области науки они оказались на одном уровне с парижскими учеными; в области же религии такой маленький островок, как Гернсей, не обязан быть просвещеннее такого огромного материка, как Америка. В 1807 году, когда первый пароход Фультона с машиной Уатта, присланной из Англии, имея на борту, кроме экипажа, двух пассажиров – француза Андре Мишо и еще кого-то, совершил первый рейс из Нью-Йорка до Албани под командой Ливингстона[98], случаю угодно было, чтобы это произошло семнадцатого августа. Методисты завопили по этому поводу, пастыри во всех протестантских церквах предали проклятию паровую машину, возвещая, что число семнадцать равно сумме десяти щупалец и семи голов апокалиптического зверя. В Америке приравнивали к пароходу зверя из Апокалипсиса, а в Европе – зверя из книги Бытия. В этом и было различие.

Ученые отвергли идею парохода, как нечто невозможное; священнослужители, в свою очередь, отвергли ее, как что-то нечестивое. Наука отклоняла, церковь проклинала. Фультона считали подобием Люцифера. Простой народ – крестьяне и моряки – примкнули к хулителям, ибо им было не по себе от новшества. Вот точка зрения церкви: «Вода и огонь разлучены, и разлучены по божьему велению. Не должно разъединять то, что соединено богом; не должно соединять то, что им разъединено». А вот точка зрения простолюдина: «Глядеть на это боязно».

В те давние времена надо было обладать душою Летьери, чтобы отважиться на такое начинание и завести пароход, Курсирующий между Гернсеем и Сен-Мало. Только он, вольнодумец, мог пойти на это, только он, смелый моряк, мог осуществить свой замысел. Француз, сидевший в нем, подал мысль; англичанин, сидевший в нем, ее выполнил.

При каких же обстоятельствах? Об этом и поведем рассказ.

III. Рантен

Лет за сорок до того, как свершились события, о которых мы повествуем, в одном из парижских предместий, между Львиным рвом и Томб-Иссуар, к городской стене прилепилась подозрительная лачуга. Домишко стоял на отлете и служил разбойничьим притоном. Жил-поживал в нем с женой и сыном некий обыватель, на деле – вор, бывший прокурорский писец в Шатле[99], а ныне заправский грабитель. Он кончил скамьей подсудимых. То было семейство Рантенов. В домишке, на комоде красного дерева, виднелись две расписные фарфоровые чашки; на одной было выведено золотом: «В память о дружбе», на другой – «Дань уважения». Мальчик рос в трущобе, бок о бок с преступлением. Родители, выходцы из полубуржуазных кругов, учили сына грамоте, так сказать, воспитывали. Мать, истощенная, неряшливо одетая женщина, рассеянно «давала образование» малышу, заставляя его читать по слогам, и часто отрывалась от занятий, чтобы помочь супругу в воровских его делах или чтобы продаться первому встречному. Букварь, открытый на той странице, где было прервано чтение, лежал на столе, а рядом, задумавшись, сидел мальчик.

Папаша и мамаша Рантены были пойманы на месте преступления и исчезли во мраке тюрьмы. Куда-то исчез и сын.

Однажды в своих скитаньях Летьери встретился с таким же любителем приключений, как он сам, вытянул его из какой-то темной истории, помог ему, пожалел его, полюбил, привез на Гернсей, открыл у него способности к каботажному плаванию и сделал своим компаньоном. То был сынок Равтенов, ставший взрослым.

У Рантена, как и у Летьери, была крепкая шея, широкие и могучие плечи, словно предназначенные для переноски тяжестей, бедра Геркулеса Фарнезского[100]. Одна походка, одна стать были у Летьери и у Рантена, только Рантен был повыше. Всякий, кто видел их со спины, когда они прохаживались рядом по пристани, говорил: «Наверное, братья». Но зато в лице не было ничего общего. У Летьери все как на ладони, у Рантена все под замком: Рантен был воплощением осмотрительности. Он искусно фехтовал, на расстоянии двадцати шагов пулей снимал нагар со свечи, был превосходным кулачным бойцом, декламировал стихи из Генриады[101], играл на гармонике и разгадывал сны. Он знал наизусть Гробницы Сен-Дени Тренейля[102]. Хвастался дружбой с калькуттским царьком, «которого португальцы называют заморином». Рантен не расставался с записной книжкой, и если бы вы ее перелистали, то среди всякой всячины вам на глаза попалась бы, например, такая заметка: «В стене камеры лионской тюрьмы Сен-Жозеф в трещине спрятан напильник». Рантен говорил с мудрой медлительностью, называл себя сыном кавалера ордена св. Людовика. Белье у него было самое разное, с чужими метками.

Рантен выказывал большую щепетильность в вопросах чести, дрался на поединках и убивал. Его взгляд чем-то напоминал взгляд старой сводни.

Хитрость в оболочке силы – вот весь Рантен.

Мастерской удар его кулака по cabeza de toro[103] где-то на ярмарке покорил некогда сердце Летьери.

На Гернсее никто и понятия не имел о похождениях Рантена. А похождения эти были разного свойства. Будь у судеб своя костюмерная, судьба Рантена, вероятно, нарядилась бы арлекином. Он знал людей и видывал виды. Не раз ходил в кругосветное плавание. На все руки был мастер. Был он поваром на Мадагаскаре, птицеводом на Суматре, генералом на Гонолулу, сотрудником религиозного журнала на Галапагосских островах, поэтом на Оомравуте, франкмасоном на Гаити. Исполняя эту роль, он произнес в Большой Гоаве надгробную речь, отрывок которой был увековечен местными газетами: «…Прости, прекрасная душа! Ты ныне паришь в лазоревых сводах небес! И там, разумеется, встретишь доброго аббата Леандра Крамо из Малой Гоавы. Скажи ему, что десять лет ты провела в трудах праведных и завершила постройку церкви в Телячьей бухте! Прости, трансцендентальный дух, примерный масон!» Личина масона, как видите, не мешала Рантену носить накладной нос католицизма. Первое примиряло с ним сторонников прогресса, второе – сторонников «порядка». Рантен заявлял, что он чистокровный белый, и терпеть не мог черных, но, конечно, был бы восхищен Сулуком[104]. В Бордо в 1815 году на его рукаве красовалась зеленая повязка[105]. В те времена его роялизм давал о себе знать огромным белым султаном, торчавшим у него на шляпе. Всю жизнь QH отличался тем, что то исчезал, то появлялся, то пропадал бесследно, то вновь выплывал. Это был негодяй, прошедший огонь и воду. Он болтал по-турецки; вместо «гильотинированный» говорил «наколпосаженный». В Триполи он был невольником у одного талеба[106] и турецкому языку научился из-под палки; ему вменялось в обязанность ходить по вечерам от мечети к мечети и читать вслух правоверным изречения из Корана, написанные на деревянных табличках или на верблюжьих лопатках. Вероятно, он и сам перешел в магометанство.

Он был способен на все, и притом на все самое гнусное.

Он хохотал и в то же время хмурил брови. Он изрекал:

«В политике я уважаю людей, не поддающихся постороннему влиянию». И еще: «Я стою за нравственность». Его считали весельчаком, душой-человеком. Линия рта противоречила смыслу его речей. Ноздри смахивали на лошадиные. К уголкам глаз сходились морщины, и на этом перекрестке назначали друг другу свидание темные мысли. Тут была разгадка тайны его лица. Гусиные лапки оборачивались когтями коршуна. Голова у него была приплюснута, лоб низкий и широкий. Безобразное ухо, заросшее пучками волос, как будто предупреждало:

«Тут в берлоге залег зверь. Не говорите с ним».

В один прекрасный день Рантен исчез, и никто на Гернсее не мог сказать, куда он делся.

Компаньон Летьери дал тягу, опустошив кассу компании.

В кассе, разумеется, хранились и деньги Рантена, но он прихватил также пятьдесят тысяч франков Летьери.

Летьери, занимаясь каботажным плаванием и судостроением, за сорок лет честного труда нажил сто тысяч франков.

Рантен отнял у него половину. У полуразоренного Летьери не опустились руки, он стал думать, как поправить дела.

У людей с твердым характером можно отнять состояние, но нельзя отнять мужество. Тогда только начинали поговаривать о пароходах. И вот Летьери пришла мысль испробовать фультоновскую машину, вызывавшую столько споров, и связать паровым судном Нормандский архипелаг с Францией. Ради этого он все поставил на карту. Он вложил в дело все, что у него осталось. Прошло полгода после бегства Рантена, и вот из повергнутого в изумление сенсансонского порта вышло судно, окутанное дымом, будто охваченное пожаром, – первый пароход в водах Ламанша.

Было оповещено, что пароход, который все из ненависти и пренебрежения тут же прозвали «Шаландой Летьери», будет курсировать по расписанию между Гернсеем и Сен-Мало.

IV. Продолжение истории утопии

Вначале, – да это, впрочем, и понятно, – затею Летьери приняли в штыки. Владельцы судов, плававших от острова Гернсея к берегам Франции, возопили, Они заявили, что это посягательство на Священное писание и на их монополию.

Кое-где в часовнях пароход был предан анафеме. Некий высокочтимый отец, по имени Элиу, изрек, что пароход – «кощунство». Парусник был признан судном праведным. На головах быков, которых привозил и выгружал пароход, все ясно увидели рога дьявола. Негодовали долго. Однако мало-помалу обнаруживалось, что перевозка быков на пароходе не так их изнуряет, что покупают их охотнее, ибо качество мяса улучшилось; что и для людей не так опасно стало плавать по морю; к тому же на переезд тратится меньше времени; теперь он дешевле и надежнее; что судно отправляется в срок и в срок прибывает; что свежая рыба, доставленная быстрее, сохраняется гораздо лучше, и теперь можно сбывать на французский рынок излишки подчас огромных гернсейских уловов; что замечательное гернсейское масло, гораздо скорее переправленное на «Чертовой посудине», чем на парусниках, не портится, а потому на него спрос в Динане, спрос в Сен-Бриеке и спрее даже в Ренне; что благодаря этой самой «Шаланде Летьери» путешествия стали безопасными, сообщение своевременным, что легче и быстрее теперь обернуться в оба конца, что увеличилось количество рейсов, умножились рынки сбыта, расширилась торговля, что, словом, надо примириться с «Чертовой посудиной», осквернявшей Библию и обогащавшей остров. Люди смелые даже решились высказать одобрение. Сьер Ландуа, актуариус, заявил о своем полном признании парохода, и это было вполне беспристрастно, ибо он недолюбливал Летьери. Во-первых, Летьери был месс Летьери, а Ландуа только сьер Ландуа; во-вторых, хоть Ландуа и состоял актуариусом в порту Сен-Пьер, он все же являлся прихожанином Сен-Сансона. Таким образом, двое в одном приходе оказались людьми без предрассудков – он и Летьери; этого было достаточно, чтобы они возненавидели друг друга. Сходство взглядов нередко ведет к отчуждению.

Но сьер Ландуа оказался порядочным человеком и стал сторонником парохода. К нему примкнули другие. Так незаметно возрастало значение факта; факты подобны приливу; в один прекрасный день постоянный и растущий успех, бесспорная польза и явное увеличение всеобщего благосостояния привели к тому, что все, не считая нескольких крепколобых умников, начали восхвалять «Шаланду Летьери», В наше время восхищались бы меньше. Пароход сорокалетней давности вызвал бы улыбку у наших строителей. Это чудо было безобразно; это диво было слабосильно.

Современные трансатлантические пароходы, эти громады, настолько опередили паровое колесное судно, которое Дени Папен спустил на фульду в 1707 году, насколько трехпалубный корабль «Монтебелло» в двести футов длиною, пятьдесят шириною, с грот-реем в сто пятнадцать футов, водоизмещением в три тысячи тонн, несущий на себе тысячу сто человек, сто двадцать пушек, десять тысяч ядер и сто шестьдесят картечных зарядов, извергающий при каждом залпе в бою по три тысячи триста фунтов железа и распускающий по ветру на ходу пять тысяч шестьсот квадратных метров парусины, опередил датскую ладью II века, найденную в морском иле Вестер-Сатрупа, нагруженную луками, каменными топорами и палицами и выставленную в ратуше города Фленсбурга.

Ровно сто лет, с 1707 по 1807 год, отделяют первое судно Папена от первого судна Фультона, «Шаланда Летьери», конечно, явление прогрессивное по сравнению с этими двумя черновыми набросками будущего парохода, хотя и сама она представляла собой еще только черновой набросок, И все же она была образцом искусства. Всякий зародыш науки можно рассматривать с двух точек зрения: или это уродство, как всякий эмбрион, или чудо, как всякий росток.

V. «Чертова посудина»

«Шаланду Летьери» обмачтовали, не рассчитав центра парусности, но не в том состоял ее недостаток, ибо это – один из законов кораблестроения; к тому же при паровом двигателе паруса были лишь дополнением. Вообще для колесного судна паруса почти не имеют значения: «Шаланда» была неуклюжа – чересчур коротка и округлена; слишком полными были обводы ее кормовой и носовой части; у строителя не хватило смелости сделать ее полегче; «Шаланда» отличалась кое-какими недостатками и некоторыми ценными качествами голландского ботика. На нее мало влияла килевая качка, зато сильно – боковая. Слишком высоки были колесные кожухи, а ширина судна несоразмерна длине. Тяжелая машина загромождала пароход, и, чтобы увеличить грузоподъемность, пришлось сделать борта очень высокими; такой же недостаток присущ и большим семидесятичетырехпушечным кораблям, борта которых приходится срезать, чтобы легче было стрелять из орудий и чтобы улучшить мореходные качества корабля.

Короткое судно, конечно, более поворотливо, так как время, затрачиваемое на поворот, зависит от длины корабля. Но тяжеловесность лишала «Шаланду» тех преимуществ, которые дает судну малая длина. Оно было чересчур широко, это замедляло ход, потому что сопротивление воды пропорционально площади наибольшего сечения подводной части корабля и квадрату его скорости. Форштевень был вертикальным, что не считалось бы ошибкой в наши дни, но в те времена было принято давать ему наклон в сорок пять градусов. Обводы корпуса были хорошо подогнаны, но недостаточной длины, при слишком округлой форме судна, а следовательно, не были параллельны сторонам призмы воды, которую вытесняет корабль и которую он должен равномерно отбрасывать в стороны. В бурную погоду пароход зарывался в воду то носом, то кормой. Это указывало на неправильное положение центра тяжести. Груз из-за веса машины укладывался не там, где ему надлежало быть, и центр тяжести часто перемещался за грот-мачту – тогда приходилось идти только под парами, не доверяясь гроту: в противном случае судно уваливалось бы под ветер, а не приводилось бы к ветру. Единственное, что оставалось делать, идя круто бейдевинд, – это травить гроташкот; вынеся галс к носу, можно было расположить грот таким образом, чтобы он не действовал как кормовой парус.

Маневр был трудный. Руль, сделанный по старинке, управлялся не штурвалом, обычным на современных судах, а румпелем, то есть поворачивался на крючьях, вделанных в ахтерштевень, благодаря горизонтальному брусу, проходившему над транцем. На шлюп-балках висели две шлюпки, напоминавшие ялики. На пароходе было четыре якоря: большой якорь, рабочий и два верпа. Все четыре опускались на цепях при помощи большого кормового и малого носового шпиля. В те времена брашпиль с коромыслом еще не вытеснил неровно работающих ручных шпилей. Судно с двумя лишь верпами – на правом и левом борту – не могло становиться на три якоря, это отчасти обезоруживало его, когда ветер менял направление.

Однако в этом случае можно было прибегнуть ко второму якорю. Поплавки якорей были обычные и выдерживали тяжесть буйрепов, оставаясь на поверхности воды. Еще был на пароходе довольно большой баркас, который мог послужить в трудную минуту, – благодаря его размерам им пользовались для подъема большого якоря. Новшеством на корабле явилось то, что некоторые тросы такелажа были заменены цепями, – однако это не уменьшало подвижности бегучего и натяжения стоячего такелажа. Рангоут, хотя он и играл второстепенную роль, был безукоризнен; штаг-краги были так превосходно закреплены и так превосходно натянуты, что их почти не было видно. Остов судна был прочной, но топорной работы; при паровом двигателе не требовалось такой тщательной отделки, как при парусах. Пароход развивал скорость в два лье в час. В дрейфе он хорошо держался. Вообще «Шаланда Летьери» на воде держалась хорошо, но тупой ее нос плохо рассекал волну, и нельзя сказать, чтобы ее обводы отличались красотой. Чувствовалось, что, попади она в опасность – в бурю или на рифы, – управлять ею будет трудно. Она трещала, как всякая нескладная вещь. И, переваливаясь с волны на волну, скрипела, точно новая подошва.

Пароход предназначался для приема грузов и, как всякое судно, оснащенное скорее для целей торговых, нежели для военных, годен был только для переброски клади. Пассажиров он почти не брал. Перевозка скота создавала большие трудности при погрузке и требовала особых приспособлений. Быков в те времена грузили в трюм, что было весьма сложно. Теперь их грузят прямо на палубу. Кожухи колес «Чертовой посудины» были выкрашены в белый цвет, весь корпус до ватерлинии – в огненно-красный, остальные части – в черный: модное в наш век уродство.

Порожний пароход сидел в воде на семь футов, груженый – на четырнадцать.

Машина у него была мощная: одна лошадиная сила на три тонны, – это приближается к силе буксирного парохода.

Колеса были размещены удачно, чуть впереди центра тяжести. Максимальное давление в машине достигало двух атмосфер. Она поглощала много угля, хотя была оборудована холодольником и работала с отсечкой пара. Махового колеса не было из-за неустойчивости точки опоры. Но недостаток этот устранялся, как делается и теперь, двумя мотылями, укрепленными на концах вращающегося вала и расположенными таким образом, что, когда один из них проходит через мертвую точку, другой развивает полную силу. Машина покоилась на цельной чугунной плите, так что даже при самом бедственном положении судна бушующие волны не могли бы поколебать ее равновесие, а повреждения в корпусе не отразились бы на машине. Для большой надежности главный шатун был установлен около цилиндра и центр качания бадансира перенесен с середины на край. Позднее были изобретены качающиеся цилиндры, которые позволяют обходиться без шатунов, но во времена Дюранды шатун близ цилиндра являлся как бы последним словом техники. Котел был внутри разделен перегородками и оборудован насосом для морской воды. Колеса были огромные, что экономило энергию, а труба высокая, что увеличивало тягу топки, но размеры колес служилп помехой при волнении на море, а высота трубы – в ветреную погоду. Деревянные лопасти, железные крючья, чугунные ступицы – вот что представляли собою колеса, отлично сделанные и вдобавок, как это ни удивительно, разборные.

Три лопасти постоянно находились в воде, Скорость вращения их центров превышала лишь на одну шестую скорость хода судна; в этом-то и заключался недостаток колес, Кроме того, плечо мотылей было чересчур длинным, а золотник, распределявший пар в цилиндре, развивал слишком большое трение, Но в те времена такая машина казалась, да и была на самом деле верхом совершенства.

Машину построили во Франции на большом заводе железных изделий в Берси. Отчасти она была изобретением самого Летьери – механик, который ее выполнил по проекту Летьери, умер, поэтому она оказалась единственной в своем роде и неповторимой. Чертежник остался, но конструктора уже не было.

Машина обошлась в сорок тысяч франков.

Летьери собственноручно строил «Шаланду» в большом эллинге, что стоит близ первой сторожевой башни между портом Сен-Пьер и Сен-Сансоном, Закупать лес он ездил в Бремен. В постройку судна Летьери, отличный корабельный плотник, вложил все свое мастерство и блеснул искусством в обшивке парохода; узкие ровные пазы он покрыл сарангусти – индийской мастикой, превосходившей по качеству простую смолу. Обшивка ниже ватерлинии была аккуратно обита гвоздями. Подводную часть Летьери покрыл особым составом.

Чтобы излишняя полнота обводов не так влияла на ход судна, Летьери удлинил бушприт утлегарем, таким образом к блинду прибавился бом-блиндбовен. Когда спустили судно на воду, Летьери заявил: «Ну вот, я и снялся с мели». И правда, «Шаланда», удалась на славу, все это видели.

Случайно ли, умышленно ли, «Шаланда» была спущена четырнадцатого июля. Летьери, встав в тот день между двумя кожухами, пристально посмотрел на море и воскликнул:

«Пришел и твой черед! Парижане взяли Бастилию, а мы теперь одолеем тебя!»

«Шаланда Летьери» курсировала между Гернсеем и СенМало раз в неделю. Отчаливала утром по вторникам, а возвращалась по пятницам вечером, накануне субботнего базара.

Qna была самым мощным из всех деревянных каботажных судов архипелага, и так как ее грузоподъемность соответствовала ее размерам, то каждый рейс в оба конца приносил больше прибыли, чем четыре рейса обычного парусника. Отсюда – крупные доходы. Слава судна зависит от того, как на нем производится погрузка. А Летьери производил ее образцово, Когда он уже не в силах был работать на пароходе, то обучил одного матроса, который и заменил его на погрузке.

Не прошло и двух лет, как пароход стал приносить семьсот пятьдесят фунтов стерлингов чистой выручки ежегодно, то есть восемнадцать тысяч франков. Гернсейский фунт стерлингов стоит двадцать четыре франка, английский – двадцать пять франков, а джерсейский – двадцать шесть. В этой бессмыслице не так мало смысла, как кажется: для банков это выгодно.

VI. К Летьери приходит слава

«Шаланда» процветала. Месс Летьери уже предвидел час когда он станет «господином» Летьери. На Гернсее сделаться «господином» не так-то просто. Чтобы стать «господином» человеку надо преодолеть целую иерархическую лестницу на первой ступени его зовут только по имени – скажем Пьер на второй – он сосед Пьер, на третьей – дядюшка Пьер, на четвертой – сьер Пьер, на пятой – месс Пьер, а на самом верху он – господин Пьер.

Лестница эта, выходящая из-под земли, теряется в тверди небесной. Ярусами на ней разместилась вся аристократическая Англия. Вот ее ступени знатности в восходящем порядгенад господином (джентльменом) стоит эсквайр (дворянин), повыше эсквайра – шевалье (сэр пожизненный), дальше сту пенью выше, баронет (сэр наследственный), затем лорд (в Шотландии – «горд»), далее барон, далее виконт, далее граф («эрл» в Англии, «йорл» в Норвегии), затем маркиз, потом герцог, потом пэр Англии, потом принц королевской крови, а затем сам король. Лестница ведет от простого люда к буржуазии, от буржуазии к баронству, от баронства к пэрству, от пэрства к королевскому сану.

Мессу Летьерп повезло в его дерзком предприятии; благодаря пару, благодаря машине, благодаря «Чертовой посудине» он стал человеком с весом. Для постройки «Шаланды» он принужден был занять деньги, задолжал в Бремене, задолжал в Сен-Мало, по долг погашал ежегодно.

Он даже купил в кредит у самого входа в сенсансонскую гавань новый, красивый каменный дом с надписью на стене, гласившей: «Приют неустрашимых», и расположенный между морем и садом. «Приют неустрашимых» как бы врос в ограду набережной и был примечателен тем, что его окна выходили и на север – в палисадник, заросший цветами, и на юг – прямо на океан; таким образом, у дома было два фасада: один созерцал бури, другой розы.

Они словно были созданы для двух обитателей дома – месса Летьери и мисс Дерюшетты.

«Приют неустрашимых» пользовался большой известностью в Сен-Сансоне. К мессу Летьери в самом деле пришла известность. Этой известностью он был обязан отчасти своей доброте, самоотверженности и смелости, отчасти тому, что спас немало людей, но главное – своему успеху, а также и тому, что отдал предпочтение порту Сен-Сансон; оттуда пароход отправлялся, туда он и возвращался. Столица Гернсея, порт Сен-Пьер, убедившись, что «Чертова посудина» – дело стоящее, пригласила месса Летьери к себе на жительство, но он остался верен Сен-Сансону. То был его родной город. Он говаривал: «Отсюда я вышел в море». Это и создало ему широкую известность среди земляков. Звание домовладельца и налогоплательщика сделало его, как говорится на Гернсее, «коренным горожанином». Он был удостоен выборной должности сборщика податей. Бедный матрос достиг пятой ступени шестиступенной социальной лестницы гернсейцев: он стал «мессом» Летьери; он почти добрался до «господина», и, кто знает, быть может, ему суждено было перепрыгнуть и через «господина»? Кто знает, может быть, в один прекрасный день люди и прочтут в гернсейском альманахе в рубрике «Дворянство и знать» неслыханную, полную величия запись: «Летьери, эсквайр»?

Но месс Летьери презирал или, вернее, чуждался суетных сторон жизни. Он чувствовал себя полезным, в этом была его радость. Он считал, что польза важнее известности. У него были, как мы уже упоминали, две слабости и, следовательно, две честолюбивые мечты: Дюранда и Дерюшетта.

Так или иначе, он попытал счастья в лотерее моря и выиграл.

Выигрышем была Дюранда, несущаяся по волнам.

VII. Общий крестный и общая святая

Создав пароход, Летьери окрестил его. Нарек он его «Дюрандой». Да позволят нам тоже называть его отныне Дюрандой и, невзирая на корректорские правила, опускать кавычки при имени Дюранда, считаясь с мнением Летьери, для которого Дюранда была существом почти одухотворенным.

Дюранда и Дерюшетта – одно имя. Дерюшетта – уменьшительное от Дюранда. Оно очень распространено на западе Франции.

Деревенские жители часто называют святых всеми их уменьшительными и всеми увеличительными именами. Можно подумать, что речь идет о многих, когда говорят лишь об одном. Тождество святых мужей и жен, именуемых различно, – не редкость. Лиз, Лизетта, Лиза, Элиза, Изабелла, Лизбет, Бетси, весь этот сонм имен – одно имя: Елизавета. По всей вероятности, и Магу, Маклу, Мало и Маглуар – один и тот же святой. Впрочем, не настаиваем.

Святая Дюранда – покровительница Ангулема и Шаранты. Подлинно ли она святая? Это дело болландистов. Подлинно ли, нет ли, но в честь ее была построена часовня.

В молодости Летьери, тогда еще матрос, побывал в Рошфоре и познакомился с этой святой, воплотившейся, вероятно в какую-нибудь хорошенькую шарантонку, быть может, девицу с красивыми ноготками. Она запомнилась ему, он решил назвать ее именем тех, кого любил: Дюрандой – пароход, Дерюшеттой – девушку.

Первой он приходился отцом, второй – дядей.

Дерюшетта была дочерью его покойного брата. Она осталась круглой сиротой. Летьери удочерил ее, заменив ей отца и мать.

Дерюшетта приходилась ему не только племянницей, ной крестницей. Он был ее восприемником от купели. Он сам выбрал ей имя святой Дюранды и ласкательное имя Дерюшетта.

Дерюшетта, как мы сказали, родилась в порту Сен-Пьер.

Запись об этом внесена под соответствующей датой в метрическую книгу прихода.

Пока племянница была девочкой, а дядя – бедняком, никто и внимания не обращал на имя «Дерюшетта», но, когда девочка превратилась в барышню, а матрос – в судовладельца, имя Дерюшетта стало оскорблять слух. Оно удивляло. У Летьери спрашивали: «Что за имя Дерюшетта?» Он отвечал: "Имя «как имя». Много раз его уговаривали дать ей другое имя, но Летьери не соглашался. Как-то одна красивая дама из «великосветского» сенсансонского общества, жена богатого кузнеца, ушедшего на покой, сказала Летьери: «Я буду называть вашу дочку Напси». На это он ответил: "А почему бы не Лон-ле-Сонье[107]?" Но красавица не отступила и на другой день сказала ему: "Мы решительно не желаем никаких Дерюшетт. Я придумала прелестное имя для вашей дочки – «Луиза». – «Что правда, то правда, прелестное, – согласился Летьери, – да только как бы люди не стали судачить: гоняются, мол, женихи не за Луизой, а за ее луи золотыми». И Дерюшетта осталась Дерюшеттой.

Вы ошиблись бы, заключив из этих слов, что Летьери не хотел выдать племянницу замуж. Нет, он охотно выдал бы ее замуж, но по своему вкусу. Он мечтал, что муж у нее будет работяга, человек его склада, а что сама она будет жить в праздности. Ему нравились мужчины с мозолистыми руками и белоручки женщины. Он воспитывал Дерюшетту, как барышню, чтобы она не портила своих хорошеньких ручек. У нее был учитель музыки, было фортепиано, книги, рабочая корзинка с иголками и мотками ниток. Шитью она предпочитала чтение, чтению – музыку. Этого и хотел месс Летьери. Очарования – вот чего он от нее требовал. Он растил ее, как растят цветок, а не женщину. Тому, кто изучал нравы моряков, это понятно. Грубое тянется к изысканному. Для осуществлен ния идеала дядюшки племянница должна была стать богатой. Этого и добивался Летьери. Для этой цели и работала его огромная морская машина. Он заставил Дюранду готовить приданое Дерюшетте.

VIII. Песенка «Славный Данди»

У Дерюшетты была самая уютная комната в «Приюте неустрашимых», в два окна, с видом на сад и на высокий холм, увенчанный замком Валль, – комната, обставленная гнутой мебелью красного дерева, с кроватью, украшенной пологом в белую и зеленую клетку. По другую сторону холма приютился «Дом за околицей».

В комнате у Дерюшетты стояло фортепиано, лежали ноты. Она аккомпанировала себе, когда певала свою любимую песенку, протяжную шотландскую мелодию «Славный Данди»; печаль заката в напеве и радость утренней зари в голосе звучали удивительно нежным контрастом; люди говорили:

«Мисс Дерюшетта музицирует», – а прохожие, что шли мимо холма, бывало, останавливались у садовой ограды «Приюта неустрашимых» послушать свежий голосок и грустную песню. Дерюшетта была сама радость, порхающая в доме. Она создавала в нем вечную весну. Дерюшетта была красивая, впрочем, скорее хорошенькая, впрочем, скорее всего обворожительная девушка. Старым лоцманам, добрым приятелям месса Летьери, она напоминала принцессу из солдатской и матросской песенки; «до того была мила», что слыла в полку за красотку. Месс Летьери говаривал: «косища у нее с якорный канат».

Она была прелестна с самого детства. Долго побаивались за форму ее носа, но девочка, очевидно, задалась целью стать хорошенькой и своего добилась; переходный возраст не выкинул с нею скверной шутки; носик у нее был не длинен и не короток, и, повзрослев, она по-прежнему была очаровательна, Дядю Дерюшетта звала не иначе, как отцом.

Он терпел кое-какие ее наклонности к садоводству и даже хозяйству. Она поливала клумбы со штокрозами, пунцовым девясилом, яркими флоксами, багряными цветами любимтравы, выращивала розовый барбарис и розовую кислицу; гернсейский климат благоприятен для цветоводства, и он был ей в помощь. Ее – алоэ, как у всех, росли прямо под открытым небом; ей удалось, – а это было труднее, – вывести тибетскую наперстянку. Маленький огород был в образцовом порядке; вслед за редиской поспевал шпинат, а за шпинатом горошек; она знала, когда надо сеять цветную голландскую капусту и капусту брюссельскую, которую пересаживают в июне, репа у нее поспевала в августе, цикорий – в сентябре, круглый пастернак – к осени, а рапункул – к зиме. Месс Летьери позволял ей заниматься огородом, но строго-настрого запретил долго возиться с лопатой и граблями и самой унавоживать землю.

Он нанял для нее двух служанок с чисто гернсейскими именами: Дус и Грае. Обе работали по дому и в саду, и им не возбранялось иметь красные руки.

У самого же месса Летьери была комнатка – не комнатка, а каморка с видом на гавань, смежная с большой залой первого этажа, куда вела парадная дверь и откуда расходились все лестницы дома. Висячая койка, хронометр и трубка – вот и все убранство его комнаты; правда, в ней стояли еще стол и стул. Бревенчатый потолрк и все четыре стены были выбелены известкой; справа от двери на стене была прибита отличная морская карта Ламанша с надписью: «В. Фэден, 5. Чаринг-Кросс, картограф ее величества»; слева висел пестрый бумажный платок, приколоченный гвоздиками, на нем изображены были разноцветные флотские сигналы всех стран мира, причем на каждом углу красовалось по флагу – Франции, России, Испании и Соединенных Штатов, а в центре – флаг Англии.

Дус и Грае были девушки самые обычные, в хорошем смысле этого слова. Дус не была злюкой, а Грае не была уродкой. Коварные имена пришлись кстати[108]. У незамужней Дус был «милый». На ламаншских островах это слово распространено, и слово не расходится с делом. Девушки работали, так сказать, по-креольски, с ленцой, свойственной служанкам Нормандского архипелага. Жеманная и смазливая Грае по-кошачьи настороженно всматривалась в горизонт.

Объяснялось это тем, что у нее тоже был «милый», но, кроме него, говорят, был и муж-матрос – его-то возвращения она и боялась. Но нас это, не касается. Живи они не в таком строго нравственном доме, Дус так и осталась бы в служанках, а Грае сделалась бы субреткой, – в этом заключалась разница между Дус и Грае. Многообещающие задатки Грае гибли вблизи такой чистой девушки, какой была Дерюшетта. Впрочем, любовные истории служанок хранились в тайне. Ничто не доходило до месса Летьери, ничто не отражалось на Дерюшетте.

Нижняя зала – просторное помещение с камином, обставленное столами и скамьями, – служила в прошлом веке местом негласных сборищ протестантов, изгнанных из Франции. На голой каменной стене вместо украшения висел кусок пергамента, вделанный в рамку черного дерева и вещавший о доблестных подвигах Бениня Боссюэ, епископа в Мо. Несчастные прихожане этого орла-могильника, гонимые им после отмены Нантского эдикта и скрывшиеся на Гернсее, повесили пергаментный лист как свидетельство о его деяниях. Кое-кому удавалось, несмотря на выцветшие чернила и неразборчивый иочерк, прочесть о следующих событиях, преданных забвению:

«29 октября 1685 года разрушены храмы в Морсефе и Нантейле, на что епископ в Мо испросил у короля разрешение»; «2 августа 1686 года Кошары, отец и сын, взяты под стражу за веру свою по навету епископа в Мо. Выпущены из темницы, ибо Кошары отреклись от своей веры»; «28 октября 1699 года епископ в Мо ходатайствовал перед г-ном де Поншартрен о том, чтобы заточить девиц из рода Шаланд и Невиль, реформисток, в монастырь ордена Новых католичек в Париже»; «7 июля 1703 года приведен в исполнение приказ, испрошенный у короля епископом в Мо, о заключении в тюрьму некоего Бодуэна из Фюблена с супругой за то, что они дурные католики».

Рядом с комнатой месса Летьери, на дощатом возвышении, там, где была кафедра гугенотов, за решеткой с оконцем, теперь расположилось пароходное «бюро», то есть контора Дюранды, которой заведовал сам месс Летьери. На старинном дубовом пюпитре вместо Библии покоилась книга с заголовками на страницах: дебет и кредит.

IX. Человек, разгадавший Рантена

Месс Летьери, пока был в силах, сам управлял Дюрандой:

он был лоцманом и капитаном; но наступил час, о чем мы уже упоминали, когда мессу Летьери пришлось поискать себе замену. Он выбрал сьера Клюбена, скупого на слова тортвальца. По всему побережью шла молва о безупречной честности Клюбена. Он стал alter ego[109] и заместителем Летьери.

Клюбен повадками напоминал нотариуса, а не матроса, но на деле был умелым, просто редкостным мореходом. Он обладал даром применяться к опасности, вечно меняющей облик. Был он выносливым грузчиком, осмотрительным марсовым, усердным и знающим боцманом, неутомимым рулевым, искусным лоцманом и смелым капитаном. Он был осторожен и из осторожности подчас принимал дерзкие решения, а это величайшее достоинство в моряке. Инстинктом угадывая возможное, он меньше боялся вероятного. Принадлежал он к числу тех моряков, для которых опасность имеет то значение, какое они сами ей придают; из любой неожиданности они умудряются извлечь пользу. Он обладал той уверенностью в себе, какую воспитывает в человеке только море. Вдобавок сьер Клюбен слыл замечательным пловцом; он был из породы людей, закаленных в единоборстве с волной, людей, которые сколько угодно могут продержаться яа воде, плывут из Гаврде-Па на Джерсее, обходя Колетт, огибают «пустынь» и замок Елизаветы и часа через два возвращаются обратно. Родом он был из Тортваля; люди говорили, что он частенько проделывал вплавь опасный путь от рифа Гануа до мыса Пленмона.

Сьер Клюбен, узнав или поняв Рантена, не раз предупреждал месса Летьери о том, что Рантен проходимец; «Рантен вас обворует», – предсказал он; это подтвердилось, и Клюбен окончательно завоевал доверие Летьери. Не раз, – правда по пустякам, – Летьери испытывал честность Клюбена, доходившую до щепетильности, и, наконец, положившись на него во всем, передал ему дела. «Добросовестность питается доверием», – говаривал месс Летьери.

X. Рассказы о дальнем плавании

Месс Летьери всегда носил одежду моряка, и чаще матросскую, чем лоцманскую куртку, иначе ему было бы не по себе. И Дерюшетта недовольно морщила носик. Что может быть прелестнее гримасок разгневанной красавицы! Она восклицала полушутя, полусердясь: «Фи, папа, как от вас пахнет дегтем!» И легонько ударяла его по могучему плечу..

Простодушный старик, герой морских плаваний, рассказывал о своих путешествиях удивительнейшие истории.. На Мадагаскаре он видывал такие птичьи перья, что трех хватило бы для крыши дома. В Индии он видывал столбунцы щавеля в девять футов высотой. В Новой Голландии он видел, как стадо индюков и гусей пасла и охраняла не то собака, не то птица, и называлась она «агами». Видел он слоновые кладбища. В Африке он видел горилл, каких-то человекотигров семи футов ростом. Он познакомился с нравами всех существующих на свете обезьян, начиная от диких макак, – он называл их «макака-смельчак», – до «макак-ревунов», – он называл их «макака-бородач». Однажды в Чили ему довелось увидеть, как мартышка растрогала сердца охотников, указав им на своего детеныша. В Калифорнии он видел упавшее дерево, в дупле которого всадник мог проехать сто пятьдесят шагов. В Марокко он видел, как мозабиты и бискри лупили друг друга дубинками и железными прутьями – бискри за то, что мозабиты обзывали их «кельбами», то есть псами, а мозабиты за то, что бискри обзывали их «хамси», то есть людьми пятой секты. В Китае на его глазах в куски изрубили пирата Чан-дунь-кан-лар-Куа за то, что он убил «апа» какого-то селения. В Ту-дан-мо он собственными глазами видел, как лев схватил старуху среди бела дня на базаре. Он был на церемонии встречи великого змея, что шествовал из Кантона в Сайгон в чоленскую пагоду на праздник в честь богини мореходов Кван-нам. Он созерцал великого Кван-сю, посетив племя Мои. В Рио-де-Жанейро он любовался бразильскими дамами, украшавшими по вечерам волосы шариками из тюля с красивыми светящимися мушками внутри, – дамы были словно в уборе из звезд. В Уругвае он воевал с муравьями, а в Парагвае с мохнатыми птицепауками величиной с детскую голову, – расстояние от лапки до лапки по диаметру равно у них четверти локтя, а когда они нападают на человека, их щетинки вонзаются в тело, как стрелы, и вызывают нарывы. На реке Арино, притоке Токантена, в девственных лесах северной Диамантины, он удостоверился в существовании ужасного племени людей-нетопырей, murcilagos[110]; человек-нетопырь от рождения беловолос и красноглаз, живет в лесной чаще, спит днем, бодрствует ночью, охотится и рыбачит в потемках и видит лучше, когда нет луны. Когда близ Бейрута, куда Летьери попал вместе с экспедицией, из палатки был украден дождемер, некий колдун, – на нем было несколько полосок из кожи и он походил на человека, которому – взбрело на ум вырядиться в одни подтяжки, – стал до того яростно трясти колокольчиком, подвешенным к рогу, что явилась гиена и принесла дождемер. Она-то и была вором. Быль смешивалась с небылицей и забавляла Дерюшетту.

Кукла на Дюранде роднила пароход с девушкой. На Нормандских островах «куклой» называется фигура, водруженная на носу судна и кое-как вырезанная из дерева. Недаром в этих краях вместо «плавать» говорится «быть меж кормой и куклой».

Кукла Дюранды была особенно дорога мессу Летьери. По его заказу плотник старался придать ей сходство с Дерюшеттой. Работа вышла топорная. Чурбан остался чурбаном, но ему хотелось казаться хорошенькой девушкой.

Бесформенная эта колода вводила месса Летьери в обман. Он созерцал ее с благоговением верующего. Он относился к ней совершенно серьезно. Он узнавал в ней Дерюшетту. Так догма уподобляется истине, а идол – богу.

Два раза в неделю, по вторникам и по пятницам, у месса Летьери была большая радость: во вторник он радовался, видя, как Дюранда отчаливает от берега, в пятницу он радовался, видя, как она возвращается. Он смотрел на свое детище, облокотившись на подоконник у себя в комнате, и был счастлив.

Нечто похожее есть в книге Бытия: Et vidit quod esset bomim.[111]

По пятницам появление месса Летьери у окна служило сигналом. Прохожие, увидев, как он разжигает трубку, стоя у окошка «Приюта неустрашимых», говорили: «А! Пароход уже на горизонте». Дымок трубки оповещал о пароходном дыме.

Дюранда, войдя в гавань, пришвартовывалась под окнами месса Летьери к огромному железному кольцу, вделанному в фундамент «Приюта неустрашимых». И ночью Летьери сладко засыпал в подвесной койке, зная, что за одной стеной спит Дерюшетта, а за другой стоит на причале Дюранда.

Место стоянки Дюранды было рядом с портовым колоколом. Краешек набережной подходил к самому крыльцу «Прикь та неустрашимых».

Набережная, «Приют неустрашимых», сад, переулки, окаймленные живой изгородью, почти все соседние здания теперь не существуют. Разработка гернсейского гранита повела к продаже всех этих земельных участков. Ныне на их месте тянутся склады камня.

XI. Несколько слов о возможных женихах

Дерюшетта становилась барышней, но все не выходила замуж.

Летьери, вырастив ее белоручкой, сделал из нее привередницу. Такое воспитание обращается против воспитателя.

Впрочем, сам Летьери был еще разборчивее. Он мечтал о таком муше для Дерюшетты, который стал бы отчасти и мужем Дюранды. Ему хотелось заодно пристроить обеих дочек. Ему хотелось, чтобы заступник одной был бы лоцманом другой. Что такое муж? Капитан в плавании. Почему зре не подыскать одного кормчего и для девушки и для парохода?

Семья тоже подчинена закону прилива и отлива. Тот, кто умеет управлять лодкой, сумеет управлять и женой. Обе подвластны луне и ветру. Сьер Клюбен был всего на пятнадцать лет моложе месса Летьери и мог лишь временно водить Дюранду, – ей нужен был молодой кормчий, постоянный командир, настоящий преемник ее основателя, изобретателя, творца.

Постоянный кормчий Дюранды и стал бы зятем месса Летьери. Почему бы не соединить двух зятьев в одном лице?

Летьери лелеял эту мечту. Он тоше видел во сне жениха.

Сильный, смуглый, закаленный марсовой, моряк-атлет – вот его идеал. Но не совсем таким был идеал Дерюшетты. Ее грезы были нежнее.

Словом, дядюшка и племянница точно сгойорились не торопиться. Когда все узнали, что Дерюшетта богатая наследница, от предложений не стало отбоя. Усердное сватовство не всегда бескорыстно. Месс Летьери это чувствовал. Он брюзжал: «Невеста золотая, а женихи-то медные», – и выпроваживал искателей руки Дерюшетты. Он выжидал. Она тоже.

Странное дело, он не очень благоволил к аристократии.

В этом отношении месс Летьери не был англичанином. Трудно поверить, но месс Летьери дошел до того, что ответил решительным отказом Гандюэлю с Джерсея и Бюпье-Николену с острова Серк. Кое-кто имеет смелость утверждать, – хотя мы в этом и сомневаемся, – будто он не принял брачного предложения, сделанного аристократической, семьей с острова Ориньи, и будто отклонил сватовство одного из членов рода Эду, хотя род этот, несомненно, ведет начало от самого Эдуарда Исповедника.

XII. Особенности характера Летьери

У месса Летьери был один недостаток, и большой. Он ненавидел не кого-либо, а нечто, именно – духовенство. Однажды он прочел, – а почитать он любил, – у Вольтера: «Попы – это коты». Отложив книгу, он пробурчал: «В таком случае, я – пес».

Надо вспомнить, что все священники лютеранской, кальвинистской и католической церкви яростно Ополчились на созданную им для края «Чертову посудину» и исподтишка стро-, или козни. Совершить целый переворот в судоходстве, попытаться примирить Нормандский архипелаг с прогрессом, сделать гернсейский островок колыбелью нового изобретения, – что скрывать? – ведь это богомерзкий поступок. За это священники чуть было не предали месса Летьери проклятию.

Не надо забывать, что мы говорим о былом духовенстве, не сколько отличном от духовенства современного, которое почти во всех местных церквах выказывает либеральное отношение к прогрессу. Оно измышляло всякие козни, чтобы стать мессу Летьери поперек дороги; все, чем только можно было повредить ему, пускалось в ход во время проповедей и поучений.

Он внушал отвращение священнослужителям и сам испытывал к ним отвращение. Их ненависть являлась обстоятельством, оправдывавшим его собственную ненависть.

Но, говоря по правде, неприязнь к священникам была у него в крови. Его ненависть не зависела от их ненависти к нему. Месс Летьери был, как он выразился, «псом на страх этим котам». Он шел против них не только по убеждению, но и безотчетно, это было сильнее его. Он чувствовал, что они готовы выпустить когти, и скалил клыки. Правда, иногда он это делал зря и не всегда кстати. Грозить всем без разбора тнеправильно. Огульная ненависть несправедлива. Он был бы беспощаден и к савойскому викарию[112]. Для месса Летьери, пожалуй, не существовало ни одного хорошего священника. Как всякому философу, ему недоставало благоразумия. Нередко люди терпимые проявляют нетерпимость, а сдержанные впадают в ярость. Но месс Летьери был так незлобив, что не мог ненавидеть по-настоящему. Он скорее отбивался, чем нападал. Он держал служителей церкви на расстоянии. Они причиняли ему зло, он же ограничивался тем, что не желал им добра. Их неприязнь походила на вражду, его – на неприятие, в этом и было отличие.

Пусть невелик островок Гернсей, однако на нем хватает места для двух вероисповеданий: для католического и протестантского. Заметим, что здесь две религии в одной церкви не уживаются. У каждого культа своя церковь или своя часовня, В Германии, например, в Гейдельберге, нет таких затей. Там делят церковь надвое: половина отводится святому Петру, половина – Кальвину: посредине – перегородка для предотвращения потасовок; все разделено поровну: у католиков три алтаря и у гугенотов три алтаря; а так как часы службы одни и те же, то колокол звонит сразу для двух богослужений. Он призывает к богу, а заодно и к дьяволу. Просто и удобно.

Флегматичный характер немцев позволяет им терпеть такое соседство, но на Гернсее у каждого вероисповедания есть свой уголок. Есть там ортодоксальный приход, есть там и приход еретический. На выбор. Месс Летьери не выбрал ни того, ни другого.

Матрос, мастеровой, философ, удачливый труженик, простак с виду, он был, в сущности, далеко не так прост. Ему свойственны были дух противоречия и твердость убеждений.

Его отношение к – попам было непоколебимо. Он дал бы несколько очков вперед самому Монлозье.[113]

Он позволял себе весьма неуместные шутки. У него были забавные и не лишенные смысла словечки. Вместо «исповедоваться» он говорил «прилизывать совесть». Месс Летьери не был большим грамотеем, ибо читать ему приходилось урывками, меж двумя шквалами; писал он с орфографическими ошибками. В произношении у него тоже были погрешности, и подчас нарочитые. Когда после Ватерлоо был заключен мир между Францией Людовика XVIII и веллингтоновской Англией, месс Летьери сказал: "Бурмон предал Францию Англии[114], перепредав Англию Франции". Однажды он написал вместо «папство» – «бабство». Впрочем, вряд ли это было преднамеренно.

Неприязнь к папистам отнюдь не примиряла его с англиканами. Его недолюбливали и протестантские и католические священники. В своем неверии он почти открыто ополчался на главнейшие догматы церкви. Как-то случайно он попал на проповедь высокочтимого Жакмена Эрода о геенне огненной, – великолепнейшую проповедь, уснащенную выдержками из Священных писаний, свидетельствующую об адских муках, терзаниях, пытках, осуждении, неизбежности возмездия, казни огнем неугасимым, о вечном проклятии, каре господней, священном гневе, божьем отмщении – обо всех этих неоспоримых истинах, и, выходя из церкви, сказал негромко какому-то прихожанину: «Знаете ли, я не могу отделаться от нелепейшей мысли: я все представляю себе господа бога милосердным».

Семя неверия запало в его душу, когда он жил во Франции.

Хотя Летьери был гернсейцем, и даже чистокровным гернсейцем, на острове его называли «французом» за «вольнодумство». Да он и сам не скрывал, что напитан разрушительными идеями. Доказательством этому служило рвение, с которым строил он пароход, свою «Чертову посудину». Он говорил:

«Я вскормлен молоком восемьдесят девятого года». А молоко это считалось на Гернсее не таким уж доброкачественным.

Бывало, однако, что Летьери шел против здравого смысла.

В маленькой стране трудно быть последовательным. Во Франции надо «соблюдать приличия», в Англии – «быть респекта. бельным», такой ценой покупается благополучие. Сколько условностей отягчает жизнь человека респектабельного, начиная от строгого выполнения всего, что предписано делать по воскресеньям, и кончая безупречно завязанным галстуком! «Только чтобы не показывали на тебя пальцем», – вот еще один грозный закон. Указать пальцем – почти то же, что предать анафеме. Маленькие городишки – трясина сплетен; они изощряются в злобных пересудах, ведущих к отчуждению, а это и есть проклятье в уменьшенном виде. Самые стойкие люди страшатся напраслины. Они не отступают перед картечью, не отступают перед ураганом, но трепещут перед г-жой Молвой.

Месс Летьери был скорее упрям, нежели последователен. Но под таким гнетом смирялось даже его упрямство. Он «разбавлял вино водой» – другое местное выражение, говорящее о скрытых уступках, иной раз даже недостойных. Он сторонился священнослужителей, но двери его дома не были для них закрыты. В случаях официальных или в дни, положенные для пасторского посещения, он довольно любезно принимал и лютеранского священника, и католического капеллана. Изредка он сопровождал Дерюшетту в англиканскую церковь, куда она, как мы уже говорили, ходила только по большим npasflHHKaMj четыре раза в год.

И все же эти уступки, дорого стоившие Летьери, раздражали его и не только не примиряли с духовенством, но заставляли относиться к нему еще нетерпимей. Он вознаграждал себя тем, что еще больше издевался над церковниками. Летьери, человек незлопамятный, был язвителен только в отношении духовенства. Тут смягчить его было невозможно.

Несомненно, в этом сказывался его темперамент, а с ним уж ничего нельзя было поделать.

Месс Летьери терпеть не мог духовенство, всякое духовенство. В его непочтительности сквозило что-то революционное. Все религиозные верования были для него на один лад.

Он даже не воздавал должного сектантству, отрицающему таинство причастия. Он был до того близорук, что не видел разницы между пастором и аббатом. Путал праведника с проповедником. Говорил: "Веслей[115] не лучше Лойолы[116]". Когда он видел священника с женой, то отворачивался. «Женатый поп», – ворчал он, подчеркивая эти два слова, сочетание которых для француза той поры казалось бессмыслицей. Он рассказывал, что видел в Англии, когда был там в последний раз, «лондонскую епископшу». Возмущение его против брачных союзов священнослужителей доходило до бешенства. «Юбка не женится на юбке!» – кричал он. Священник для него не был существом мужского пола. Он бы охотно сказал: «Не мужчина, не женщина, а поп». Он осыпал грубоватыми, презрительными эпитетами англиканское и католическое духовенство, награждая всех «этих ханжей» одними и теми же словечками, шло ли дело о священниках католических или лютеранских; он не считал нужным разнообразить запас красочных и крепких выражений, бывших в ходу в те времена. Он говорил Дерюшетте; «Выходи за кого хочешь, только не за долгополого».

XIII. Красоте свойственна беспечность

Всякое сказанное слово хранилось в памяти месса Летьери, всякое сказанное слово вылетало из памяти Дерюшетты. В этом и была несхожесть дяди и племянницы.

Само воспитание Дсрюшетты, как мы видели, не выпестовало в ней чувства долга. В непродуманном воспитании, – мы на этом настаиваем, – таится немало опасностей. Стремление создать счастливую жизнь ребенку с самых младенческих лет, пожалуй, неблагоразумно.

Дерюшетта воображала, что раз она довольна, значит, все хорошо. Ведь она чувствовала, что дядю радует ее радость.

Она почти во всем соглашалась с мессом Летьери: побывать в церкви четыре раза в году – только на это и хватало у нее набожности. Мы видели ее разряженной в рождественское утро.

Жизни она совсем не знала. У нее были все задатки к тому, чтобы в один прекрасный день влюбиться без памяти. Пока же она была беззаботна.

Она певала что придется, болтала о чем придется, жила настоящим, на полуслове убегала, не доводила дела до конца и была очаровательна. Прибавьте английскую свободу нравов.

В Англии дети разгуливают самостоятельно, девушки – сами себе хозяйки, подростки не знают узды. Такие там порядки.

Позже свободные девушки становятся женами-рабынями.

Употребляем оба слова в хорошем смысле: свободные, пока растут, когда выходят замуж – рабыни долга.

Утром, просыпаясь, Дерюшетта никогда не вспоминала о том, что было накануне. Она бы смешалась, если бы ее спросили, что она делала на прошлой – неделе. И все же порою на нее находила беспричинная тоска, будто мрачная тень жизни ложилась на ее цветущую, радостную юность. И на лазурные небеса набегают тучки. Но тучки проносились быстро. Приступ тоски кончался взрывом смеха, и Дерюшетта сама не знала, отчего ей взгрустнулось, отчего стало весело. Все для нее было игрой. Прохожим доставалось от ее проказ. Она поддразнивала молодых людей. Попадись ей сам дьявол, она и его не оставила бы в покое и сыграла бы с ним шутку. Она была прелестна и в невинности своей злоупотребляла этим. Она, играя, ранила улыбкой, как котенок коготками. Вам больно – тем хуже для вас. А ей и дела нет. Для нее не существовало вчерашнего дня, она со всей полнотой упивалась сегодняшним. Вот к чему приводит избыток счастья. Воспоминания Дерюшетты таяли, как снег на солнце.

Книга четвертая Волынка

I. Первые блики зари или пожара

Жильят никогда не заговаривал с Дерюшеттой. Он видел ее только издали, как видишь утреннюю звезду.

В тот день, когда Дерюшетта встретила Жильята по дороге в церковь и привела в изумление, написав его имя на снегу, ей было шестнадцать лет. Как раз накануне месс Летьери поучал ее: «Перестань ребячиться, ты ведь уже совсем взрослая».

Слово «Жильят», написанное девушкой-ребенком, запало в неизведанную глубь.

Как относился к женщинам Жильят? Он и сам не мог бы сказать. Встретится, бывало, с женщиной, испугается и ее испугает. Говорил он с женщинами только в крайнем случае.

Никогда не называла его «милым» ни одна деревенская красотка. Иной раз, идя по дороге и заметив издали женщину, он перескакивал через ограду в какой-нибудь сад или бросался в кустарник и убегал сломя голову. Жильят сторонился даже старух. Единственный раз за всю жизнь он видел парижанку.

Парижанка проездом на Гернсее – в те стародавние времена событие из ряда вон выходящее. Жильят слышал, как она рассказывала о своих злоключениях: «Какая досада, шляпка попала под дождь, а абрикосовый цвет так капризен!» Однажды Жильят нашел в книге старинную картинку мод, изображавшую «даму с Шоссе д'Антен» в пышном вечернем туалете, и приклеил ее к стене на память о мимолетном видении!

В летние вечера, притаившись за скалами бухты Умэ-Паради, он подсматривал за крестьянками, купавшимися в сорочках.

Однажды он остановился у плетня поглядеть, как тортвальская колдунья поправляла подвязку. Вероятно, он еще не знал женщин.

В то рождественское утро, когда Жильят встретил Дерюшетту и она, смеясь, написала его имя на снегу, он вернулся домой, забыв, зачем вышел. Наступила ночь, а ему все не спалось. Чего только он не передумал! И что неплохо было бы развести в огороде черный редис, и что выставка нынче была удачная, и что он не заметил, прошло ли судно с острова Серк, – уж не случилось ли с ним беды, – и что видел заячью капусту в цвету, а это редкость в такое время года. Жильят точно не знал, кем ему приходилась умершая старуха, но убегидал себя, что она, конечно, была его матерью, и сейчас стал думать о ней с глубокой нежностью. Потом вспомнил о девичьем приданом, которое хранилось в сундучке. Потом стал думать о том, что его преподобие Жакмен Эрод на днях будет назначен деканом порта Сен-Пьер, наместником епископа, и тогда место приходского священника в Сен-Сансоне будет свободно. Он подумал о том, что на второй день Рождества будет двадцать седьмой день луны, следовательно, полный прилив начнется в три часа двадцать одну минуту, полуотлив – в семь часов пятнадцать минут, полный отлив – в девять часов тридцать три минуты, а полуприлив – в тридцать девять минут первого. Он припомнил до мельчайших подробностей костюм шотландца, продавшего ему волынку, его шапочку с цветком чертополоха, его меч, короткую куртку в обтяжку с четырехугольными полами, юбку, сумку из козьей шкуры, шерстью наружу, рог для табака, застежку из шотландского камня, два пояса – кожаный и матерчатый, тесаж, кинжал и острый нож с черной рукояткой, украшенной двумя красными камешками, голые колени солдата, его чулки, клетчатые гетры и башмаки с пряжками. Все это облачение неотступно стояло в глазах Жильята; его бросало то в жар, то в холод; наконец он уснул.

Проснулся он поздно, и первая его мысль была о Дерюшетте, И всю следующую ночь напролет ему снился шотландский солдат. Сквозь дрему Жильят говорил себе, что начало послерождественской судебной сессии приходится на двадцать первое января. Ему пригрезился и старик священник Жакмен Эрод. Проснувшись, он стал думать о Дерюшетте и вдруг возненавидел ее; он пожалел, что уже не мальчишка, а то разбил бы камнями стекла в ее окнах.

Потом он подумал, что, будь он маленький, жива была бы у него мать, и заплакал.

Он решил месяца три провести на Шузее или Менкье. Однако никуда не поехал.

Больше он никогда не ходил той дорогой, которая вела из порта Сен-Пьер в Валль.

Ему казалось, что имя «Жильят» отпечаталось на земле и что все прохожие смотрят на него.

II. Шаг за шагом в неизвестное

Зато он ежедневно видел «Приют неустрашимых». Теперь Жильят всегда проходил мимо него, но делал это не нарочно.

Само собой получалось, что он непременно попадал на тропинку, огибавшую сад Дерюшетты, куда бы ни держал путь.

Как-то утром, когда он шел заветной тропою торговка выходившая из «Приюта неустрашимых», сказала другой:

«Мисс Летьери охотница до брунколя».

Жильят отвел грядку под брунколь в своем огороде. Брунколь – сорт капусты, вкусом напоминающий спаржу.

Садовая изгородь «Приюта неустрашимых» была невысока перепрыгнуть через нее ничего не стоило. Но даже мысль об этом ужаснула бы Жильята. Впрочем, никому не запрещалось слышать, проходя мимо, как разговаривают в комнатах и саду Жильят не слушал, но слышал. Однажды он услыхал, как ссорятся служанки, Дус и Грае. Они расшумелись на весь дом их перебранка звучала в его ушах музыкой.

В другой раз ему послышался голосок, не похожий на все остальные, и он вообразил, что это голос Дерюшетты. Он убежал.

Слова, произнесенные этим голосом, навек запечатлелись в его памяти. Он ежеминутно повторял их. Вот они: «Дайте мне, пожалуйста, метлу».

Время шло, и Жильят делался смелее. Теперь он подолгу простаивал у ограды. Как-то Дерюшетта, которую нельзя было увидеть с улицы, хотя окно и было открыто, пела под звуки фортепиано. Она пела свою любимую песенку: Славный Данди. Жильят побледнел, но настолько овладел собою что дослушал.

Пришла весна, и вот перед Жильятом раскрылись небесные врата: он грезил наяву. Он увидел Дерюшетту, поливаюшую латук.

Теперь он уже не просто останавливался. Он изучил ее привычки, знал часы прогулок и поджидал ее.

Он старался, чтобы его не заметили.

И пока зацветали розами и мотыльками кусты, он глядел на Дерюшетту, порхавшую по садику, и молча, неподвижно, затаив дыхание, простаивал целыми часами, спрятавшись за изгородью. К яду привыкают.

Из своего тайника Жильят часто слышал, как Дерюшетта разговаривает с мессом Летьери, сидя на скамье в тенистой грабовой аллее. До него отчетливо доносились слова.

Как далеко он зашел! Он дожил до того, что стал подстерегать и подслушивать. Увы! Сердце человеческое – извечный соглядатай.

Еще одна скамья стояла совсем на виду, неподалеку в конце аллеи. Там иногда отдыхала Дерюшетта.

По цветам, которые Дерюшетта собирала и нюхала, Жильят угадывал ее любимые запахи. Больше всего ей нравился аромат вьюнка, потом гвоздики, потом жимолости, потом жасмина. Роза была на пятом месте. Лилиями она любовалась но их не нюхала.

Шильях составил представление о Дерюшетте по аромату этих цветов. Каждый аромат он связывал с каким-нибудь ее совершенством.

Но при одной мысли, что можно заговорить с нею, его охватывала дрожь.

Добродушная старуха коробейница, которую бродячее ремесло иногда заводило на уличку, огибавшую ограду «Приюта неустрашимых», в конце концов подметила благоговейное отношение Жильята к этой стене и его любовь к этому уединенному уголку. Может быть, она поняла, что его так влечет к этой стене оттого, что за стеной живет женщина? Угадала ли она невидимую связующую нить? Или в душе убогой нищенки еще теплилась молодость, еще не угасли отблески золотых дней юности, еще жила среди зимы и мрака память о заре жизни? Не знаем. Но как-то раз, проходя мимо Жильята, «стоявшего на посту», она послала ему самую милую улыбку, на какую еще была способна, и прошамкала беззубым ртом:

«Что, припекло не на шутку?»

Жильят услышал ее вопрос, изумился и прошептал, словно спрашивая себя: «Припекло не на шутку… Что хотела сказать старуха?» Он бессознательно повторял эти слова весь день, но так и не понял смысла.

Однажды вечером, когда Жильят сидел у окна «Дома за околицей», пять или шесть анкресских девушек пришли купаться в бухту Умэ. Они без стеснения плескались в воде, шагах в ста от Жильята. Он с сердцем захлопнул окно. Он почувствовал, что женская нагота вызывает в нем отвращение.

III Песенка «Славный Данди» находит отклик за холмом

Так, позади садовой ограды «Приюта неустрашимых», за выступом стены, в уголке, заросшем крапивой, закрытом плющом и остролистом, там, где цвела дикая древовидная мальва, а меж гранитных глыб виднелся стебель царского скипетра, он и провел почти все лето. Он был во власти каких-то странных мыслей. Рядом, среди камней, ящерицы, привыкшие к нему, грелись на солнце. Лето стояло ясное и мягкое. Облака плыли над головой Жильята. Он сидел в траве. Птичий гомон звучал в воздухе. Он сжимал лоб и спрашивал себя: «Зачем же она написала на снегу мое имя?» Могучие порывы ветра проносились над морскими просторами. Время от времени вдали раздавался отрывистый рокот трубы, предупреждавший прохожих о том, что сейчас в каменоломне в Водю взорвется мина. Сенсансонского порта не было видно, но над деревьями виднелись острые верхушки мачт. Изредка пролетали чайки.

Жильят слышал от матери, что женщины влюбляются в мужчин, что так иногда бывает. И он думал: «Да, понимаю, Дерюшетта влюблена в меня». Им владела глубокая печаль. Он говорил себе: «Значит, и она думает обо мне, так уж устроено».

Он вспоминал, что Дерюшетта – богачка, а он – бедняк. Размышлял о том, что пароход – отвратительная выдумка. Никак не мог сообразить, какое сегодня число. Рассеянно глядел, как большие черные шмели с золотистым брюшком и короткими крылышками, жужжа, заползают в щели на стенах.

Однажды вечером Дерюшетта перед сном затворяла окно.

Уже спустилась темная ночь. Вдруг Дерюшетта стала прислушиваться. В непроглядном мраке звучала мелодил. На склоне холма или у подножья замка Валль, а пожалуй, и еще дальше, играли на каком-то инструменте. Дерюшетта-узнала звук волынки и свою любимую песенку «Славный Данди». Но она ничего не поняла.

С той поры время от времени, в один и тот же час, музыка возобновлялась, особенно в темные ночи.

Дерющетте это не очень нравилось.

IV

Для дяди-ворчуна ночная серенада —

Шум, не дающий спать, а не душе услада.

Из неизданной комедии

Пролетело четыре года.

Дерюшетте минуло двадцать лет, а она все еще не была замужем.

Где-то кем-то сказано: "Навязчивая идея, что бурав: с каждым годом она внедряется в голову глубже на один оборот.

Искоренить ее в первый год можно, вырвав вместе с волосами, во второй год – разрезав кожу, в третий год – проломив череп, а в четвертый год – вынув мозг".

Для Жильята наступил этот четвертый год.

Он еще ни словом не обмолвился с Дерюшеттой. Он думал об этой прелестной девушке. Вот и все.

Как-то, случайно попав в Сен-Сансон и увидев Дерюшетту, болтавшую с мессом Летьери у крыльца «Приюта неустрашимых», перед дверью, открывавшейся на набережную, Жильят осмелился подойти к ним совсем близко. Он был почти уверен, что она улыбнулась ему, когда он проходил мимо. Ничего невозможного тут не было.

Дерюшетта по-прежнему иногда слышала звуки волынки.

Слышал волынку и месс Летьери. В конце концов он обратил внимание на назойливую музыку под окнами Дерюшетты.

Музыка звучала нежно, и это обстоятельство отягчало вину.

Ночной воздыхатель был ему не по вкусу. Он собирался выдать Дерюшетту замуж в свое время, – когда ей вздумается и когда вздумается ему, без всяких романов и без музыки, ясно и просто. Он потерял терпение, стал следить, и ему показалось, что он приметил Жильята. Он проворчал, запустив пальцы в бакенбарды, что являлось у него признаком гнева: «И чего скулит, осел? Влюбился в Дерюшетту, понятно! Зря только время теряешь. Хочешь получить Дерюшетту – обращайся ко мне, да без всякой дудки».

Важное событие, о котором все уже давно толковали, наконец совершилось. Стало известно, что высокочтимый Жанмен Эрод назначен наместником епископа Винчестерского, деканом острова Гернсея и священником порта Сен-Пьер, что он оставит Сен-Сансон и переедет в Сен-Пьер, как только явится его заместитель.

Нового священника ждали со дня на день. Этот пастор, дворянин, родом из Нормандии, звался Жоэ-Эбенезером Кодре, в английском произношении – Коудри.

О будущем священнике ходило много слухов, и благожелательных и недоброжелательных. Каждый судил о нем на свой лад. Говорили, что он беден и молод, но что его молодость искупалась знаниями, а бедность – надеждами на будущее.

На особом языке, созданном для богачей и для их наследников, чужая смерть называется надеждой. Он был племянником и наследником старого и весьма состоятельного священника из Сен-Азафа. Умрет священник – и Эбенезер Кодре разбогатеет.

Родня у него была знатная, и сам он почти имел право на высокий титул. О его убеждениях толковали по-разному. Он принадлежал к англиканской церкви, но, по выражению епископа Тилотсона, был весьма «необуздан», то есть очень нетерпим.

Он отвергал обрядность и скорее склонялся к пресвитерианской, чем к епископальной церкви. Он мечтал о церкви первобытной, во времена которой Адам имел право выбирать Еву, а Фрументан, епископ Иераполисский, похитив девушку, дабы сделать ее своею женой, мог сказать ее родителям: «Так хочет она, и так хочу я; вы больше не отец ей, и вы не мать ей: я – ангел Иераполиса, а это – моя супруга. Отец наш – бог». Если верить слухам, Эбенезер Кодре отводил заповеди: «Чти отца твоего и матерь твою» – второе место; на первом же месте ставил другую, по его мнению, более высокую заповедь: «Жена и муж – плоть едина. Жена да оставит отца и матерь своих и да последует за мужем своим». Впрочем, стремление ограничивать родительскую власть и поощрять, призывая на помощь религию, все виды супружеского союза свойственно протестантизму везде, особенно в Англии, а еще сильнее – в Америке.

V. Заслуженный успех всегда ненавистен

Вот к чему сводился приход и расход месса Летьери в ту пору. Дюранда оправдала надежды, которые были на нее возложены. Месс Летьери отдал долги, заделал все бреши, расквитался со своими бременскими кредиторами, погасил в срок задолженность в Сен-Мало. Он выплатил тяготевшую над домом ссуду по закладной и внес все местные сборы, начисленные на дом. Он стал владельцем крупного, приносящего доход капитала – Дюранды. Она давала ему теперь чистую годовую прибыль в тысячу фунтов стерлингов, и прибыль все росла.

Собственно говоря, в Дюраяде заключалось все его богатство.

Она была богатством и всего архипелага. Перевозка быков стала одной из самых крупных статей дохода хозяина Дюранды, поэтому, чтобы облегчить и ускорить погрузку и выгрузку скота, пришлось снять шлюпбалки и убрать обе лодки. Пожалуй, это было неосмотрительно. На Дюранде остался только один баркас. Правда, баркас превосходный.

С того дня, как Рантен совершил кражу, прошло десять лет.

Одна беда: у людей не было веры в процветание Дюранды; считали, чтр все это случайность. На удачу месса Летьери смотрели, как на исключение из правила. Говорили, что старику просто повезло в его сумасбродной затее. Кто-то последовал его примеру в Кауэсе, на острове Уайт, и потерпел крах.

Акционеры предприятия вконец разорились. Летьери говорил:

«Машина у них была плохо сделана – вот и все!» Но люди покачивали головой. Новшества уже тем нехороши, что восстанавливают против себя; стоит чуть-чуть оступиться – и доверие потеряно. Когда у одного из коммерческих пророков Нормандского архипелага, парижанина и банкира Жожа, спросили совета, стоит ли. заняться пароходным делом, он якобы сердито изрек, повернувшись спиной: «Вам вздумалось произвести обмен денег? Обмен денег на дым?» Зато дела парусников шли превосходно. Охотников войти в пайщики было сколько угодно.

Люди с деньгами, упорные сторонники паруса, противились паровому котлу. Дюранда была фактом, но пар на Гернсее признания не получил. Так косность ожесточается перед лицом прогресса. О Летьери говорили: «Хорошо идут, у него дела, но он не стал бы начинать все сначала». Его пример не ободрял, а отпугивал. Так никто и не решился построить вторую Дюранду.

VI. Потерпевшие кораблекрушение, по счастью, встречаются с парусником

Равноденствие в Ламанше дает о себе знать заранее. Море здесь не широко, нет простора ветру, и это его бесит. С февраля дуют западные ветры и гонят волны в разные стороны.

Плавать в эту пору небезопасно; на берегу люди не спускают глаз с сигнальной мачты; все тревожатся о судах, которые, быть может, терпят бедствие. Море словно устраивает засаду; невидимые фанфары возвещают о неведомой битве; чье-то яростное могучее дыхание всколыхнуло небосклон; поднимается неистовый ветер. Воет и веет тьма. В толще туч черноликая буря, надувая щеки, дует в трубу.

Ветер – опасность; туман – другая опасность.

Туманы испокон веков внушали ужас мореплавателям.

Бывает, что в тумане содержатся микроскопические кристаллики льда, им-то Мариотт и приписывает возникновение световых колец вокруг солнца и луны и появление ложных солнц и ложных лун. Состав грозовых туманов смешанный; различные пары неравномерного удельного веса соединяются в них с водяными парами, располагаются пластами друг над другом и таким образом разделяют туман на пояса, превращая его в подобие геологической формации; в самом низу – йод, над йодом – сера, над серой – бром, а над бромом – фосфор. Все это, если принять во внимание электрическое и магнетическое напряжение, до известной степени объясняет некоторые явления – огни св. Эльма, замеченные Колумбом и Магелланом, летучие звезды над кораблями, упомянутые Сенекой[117], два огненных снопа на верхушке мачты – Кастор и Поллукс[118], о которых рассказывал Плутарх[119], воспламенившиеся копья римских легионеров, изумившие Цезаря, шпиль замка Дюино во Фриуле[120], рассыпавший яркие искры, когда дозорный прикасался к нему острием пики, а может быть, и зарницы, которые у древних назывались «земными молниями Сатурна». У экватора постоянный туман как бы" опоясывает земной шар – это «Клаудринг», облачное кольцо. Клауд-рингу предназначено охлаждать тропики, как Гольфстриму предназначено обогревать полюс.

Клауд-ринг означает гибель. То «лошадиные широты», Horse latitude, там мореходы былых веков бросали в море лошадей:

во время бури – чтобы уменьшить вес корабля, в спокойную погоду – чтобы сократить расход пресной воды. Колумб говорил: Nube abaxo es muerte – «Низкое облако – смерть».

У этрусков, которые в области метеорологии играли ту же роль, что халдеи в астрономии, было два жреческих звания:

жрец грома и жрец туч; «фульгураторы» наблюдали за молнией, «аквилеги» – за туманом. Жители Тира, финикийцы, пеласги и другие мореплаватели, ходившие в старину по древнему Срединному морю[121], обращались за предсказаниями погоды к совету жрецов-авгуров Тарквинии[122]. Уже тогда стали яснее причины возникновения бури; они тесно связаны с причиной возникновения тумана; собственно говоря, это явления одного порядка. На океане существует три области туманов: экваториальная и две полярные; у моряков для них одно название:

«Чертова ступа».

Туманы во время равноденствия опасны на всех водах, а в Ламанше особенно. Они нежданно заволакивают море густым мраком. В тумане, даже если он не слишком плотен, всегда таится угроза, ибо он мешает определить – по меняющемуся цвету воды, изменилось ли морское дно; его коварной завесой прикрывается мель или подводная скала. Часто судно подходит к самому рифу, и ничто не предостерегает его. Порою судну, попавшему в туман, приходится ложиться в дрейф или бросать якорь. В тумане кораблекрушения не реже, чем в бурю.

Однако случилось так, что после яростного шквала, разогнавшего туман, почтовое судно «Кашмир» благополучно вер– нулось из Англии. Оно вошло в порт Сен-Пьер с первыми дневными лучами, озарившими горизонт, как раз в тот миг, когда из замка Корнэ пушечным залпом приветствовали восход солнца. Небо прояснилось. «Кашмира» ждали, – он должен был доставить в Сен-Сансон нового священника. Когда пришел корабль, по городу тотчас же распространился слух, что ночью в открытом море к «Кашмиру» причалила шлюпка с командой потонувшего судна.

VII. Любитель прогулок, по счастью, встречается с рыбаком

В ту ночь, лишь только утих ветер, Жильят отправился на рыбную ловлю, однако он остановил свой ботик не очень далеко от берега.

На обратном пути, во время прилива, часа в два пополудни, когда ослепительно сияло солнце, он плыл мимо Бычьего рога в бухту «Дома за околицей», и ему вдруг почудилось, что на кресле Гильд-Хольм-Ур виднеется тень, которую не могла отбрасывать скала. Он направил ботик в ту сторону и увидел, что там сидит человек. Вода прибывала, скалу окружали волны:

спасения не было. Жильят помахал ему рукой. Человек не шевельнулся. Жильят подплыл ближе. Человек спал.

Неизвестный был одет в черное. «Похож на священника», – подумал Жильят. Он подплыл еще ближе и разглядел юношеское лицо.

Лицо было ему незнакомо.

К счастью, скала была отвесна, а вода около нее глубокаЖильят повернул лодку и повел ее вдоль гранитной стены утеса. Прилив настолько приподнял судно, что Жильят, встав на борт, мог дотянуться до ног спящего. Он выпрямился, поднял руки. Упади он сейчас в воду, вряд ли ему удалось бы спастись. Била сильная волна. Его раздавило бы между скалой и лодкой.

Шильях потянул спящего за ногу.

– Эй, что вы тут делаете?

Человек проснулся и сказал:

– Смотрю.

Он совсем очнулся от сна и продолжал:

– Я только что приехал на остров, мне захотелось пройтись, я забрел сюда, – с этой скалы такой чудесный вид! Всю ночь я провел на корабле и вот заснул от усталости.

– Через десять минут вы были бы под водой, – сказал Жильят.

– Да что вы!

– Прыгайте в лодку.

Жильят придержал лодку ногой, уцепился одной рукой за скалу, а другую протянул молодому человеку в черном, и тот легко спрыгнул. Юноша был очень хорош собою.

Жильят взмахнул веслами: не прошло и двух минут, как ботик очутился в бухте «Дома за околицей».

На молодом человеке была круглая шляпа и белый галстук. Его длиннополый черный сюртук был наглухо застегнут.

Белокурые волосы ореолом обрамляли его женственное лицо, вдумчиво смотрели ясные глаза.

Лодка подошла к берегу. Жильят продел трос в кольцо причала, потом обернулся и увидел в протянутой выхоленной руке юноши золотой соверен.

Жильят легонько отстранил руку.

Оба хранили молчание. Первым заговорил юноша:

– Вы спасли мне жизнь.

– Возможно, – ответил Жильят.

Трос был укреплен. Они вышли из лодки.

Юноша повторил:

– Я вам обязан жизнью, сударь.

– Ну так что ж?

За ответом Жильята вновь последовало молчание.

– Вы здешнего прихода? – спросил юноша.

– Нет, – ответил Жильят.

– Какого же?

Жильят поднял правую руку и, указав на небо, промолч вил:

– Вот какого.

Юноша попрощался и пошел своей дорогой.

Сделав несколько шагов, он остановился, вынул из кармана книгу, вернулся и сказал, подавая ее Жильяту:

– Позвольте предложить вам это.

Жильят взял книгу.

То была Библия.

Через минуту он уже стоял на крыльце и, облокотившись о перила, смотрел вслед юноше, пока тот не скрылся за поворотом тропинки, ведущей в Сен-Сансон.

Мало-помалу Жильят забыл и думать о пришельце, о существовании кресла Гильд-Хольм-Ур; все исчезло; склонив голову, он погрузился в бездонную пучину грез. Этой манящей бездной была для него Дерюшетта.

Его вывел из забытья чей-то голос; кто-то крикнул:

– Эй, Жильят!

Голос был знакомый. Жильят поднял глаза, – Что такое, сьер Ландуа?

Действительно, это был сьер Ландуа, проезжавший по дороге, шагах в ста от «Дома за околицей», в своем «фиатоне» (фаэтоне), запряженном маленькой лошадкой. Он остановился, окликнув Жильята, но видно было, что ему некогда и он кудато спешит.

– Слышали новости, Жильят?

– Какие?

– Да о «Приюте неустрашимых».

– А что там такое?

– Так не расскажешь, я от вас слишком далеко, Жильят задрожал.

– Уж не выходит ли замуж мадемуазель Дерюшетта? – Нет. Но теперь придется.

– Что это значит?

– Ступайте туда. Там все узнаете.

И сьер Ландуа стегнул лошадь.

Книга пятая Револьвер

I. Беседа в «Гостинице Жана»

Сьер Клюбен был человек, поджидавший случая.

Он был невысок, желтолиц и силен, как бык. Морскому ветру не удавалось покрыть загаром его кожу, она напоминала воск. Лицо у него было цвета восковой свечи, и ее притушенный огонек светился в его глазах. Он обладал необыкновенно цепкой памятью. Стоило ему однажды увидеть человека, и тот навсегда оставался в его памяти, точно заметка в записной книжке. Его быстрый взгляд схватывал крепко; зрачок, сделав оттиск с лица, хранил его, и пусть лицо это старело, – сьер Клюбен все равно узнавал его. Сбить со следа эту твердую память было невозможно. Сьер Клюбен был скуп на слова, скромен, спокоен; он никогда не позволял себе лишнего движения. Простодушный вид сразу располагал к нему. Многие считали его недалеким, в его прищуре было что-то придурковатое. Но лучшего моряка, как мы уже говорили, нельзя было сыскать; никто не умел так садить галсы, чтобы понизить центр цапора ветра, или тянуть шкот полного паруеа. Говорили, что нет честнее, нет набожнее человека. Тот, кто заподозрил бы его, сам бы вызвал подозрение. Он вел дружбу с Ребюше – менялой из Сен-Мало, жившим на улице СенВенсан, рядом с оружейным мастером, и Ребюше говорил:

«Клюбену я доверил бы свою лавку». Сьер Клюбен был вдовцом. Его супруга слыла столь же достойной женщиной, сколь достойным человеком слыл он сам. Г-жу Клюбен пережила слава о ее несокрушимой добродетели. Вздумай полюбезничать с ней бальи, она бы пожаловалась королю; влюбись в нее господь бог, она бы пожаловалась своему духовнику. Чета Клюбенов олицетворяла в Тортвале идеал английской «респектабельности». Супруга Клюбена была лебедью; сам Клюбен – горностаем. Он не пережил бы и пятнышка на этой белизне. Попадись ему, кажется, чужая булавка, он бы не успокоился, пока не разыскал бы ее владельца. Он бы забил в набат, найдя коробку спичек. Однажды он зашел в кабачок в Сен-Серване и сказал кабатчику: «Три года назад я позавтракал у вас, вы ошиблись в счете», – и вручил хозяину шестьдесят пять сантимов. Он был ходячей честностью с недоверчиво поджатыми губами.

Он как будто вечно выслеживал. Кого же? Вероятно, жуликов.

По вторникам он вел Дюранду в Сен-Мало. Приезжал туда во вторник вечером, оставался два дня для погрузки судна и возвращался на Гернсей в пятницу утром.

В те времена в бухте Сен-Мало существовал заезжий дом под названием «Гостиница Жана».

Позже, когда строилась набережная, заезжий дом снесли.

Но в те годы море подходило к городским воротам Сен-Венсана и Динана; во время отлива из Сен-Мало в Сен-Серван и обратно ездили в двуколках и колясках, которые сновали между судами, объезжая якоря, канаты и буйки, чуть не натыкаясь кожаным верхом на низкие реи или утлегари. От прилива до прилива кучера гнали лошадей по песку там, где шесть часов спустя ветер подхлестывал волны. Прежде здесь по всему побережью Сен-Мало рыскали две дюжины сторожевых псов, которые в 1770 году загрызли морского офицера.

Собаки переусердствовали, и их уничтожили. Теперь уже не слышно по ночам собачьего лая между Большим и Малым Таларом.

Сьер Клюбен останавливался в «Гостинице Жана». Там находилась французская контора Дюранды.

Там ели и пили таможенные чиновники и береговая охрана. Им был отведен особый стол. Таможенные чиновники из Биника встречались там с таможенниками из Сен-Мало, что было весьма полезно для дела.

Сюда заглядывали и шкиперы, но ели они за другим столом.

Сьер Клюбен подсаживался то к тем, то к другим, однако охотнее к столу таможенников, чем судовладельцев. Везде он был желанным гостем.

Кормили здесь вкусно. Чужеземным морякам предлагались на выбор напитки всех стран света. Какого-нибудь щеголеватого матросика из Бильбао угощали здесь «геладой». Пили там и «стату», как в Гринвиче, и коричневый «гез», как в Антверпене.

Бывало, капитаны дальнего плавания и судохозяева присоединялись к шкиперской трапезе. Обменивались новостями:

«Как дела с сахаром?» – "Прибывает небольшими партиями.

Но ходят слухи, что вот-вот прибудут три тысячи мешков из Бомбея и пятьсот бочек из Сагуа". – «Увидите, что правые одержат верх над Вилелем». – «А как индиго?» – «Всего лишь семь тюков из Гватемалы». – «Нанина-Жюли» стоит на рейде.

Красивое трехмачтовое судно из Бретани". – «Еще два города Ла-Платы повздорили из-за выеденного яйца». – «Когда Монтевидео жиреет, Буэнос-Айрею тощает». – «Пришлось перегружать с „Царицы неба“ товары, забракованные в Калао». – «На какао хороший спрос; мешки каракского идут по двести тридцать четыре, а тринидадского – по семьдесят три». – "Говорят, во время смотра на Марсовом поле кричали: «Долой министров!» – «Просоленные невыделанные кожи „саладерос“ – продаются по шестидесяти франков – бычьи, а коровьи – по сорока восьми». – «Что, перешли Балканы? А где Дибич?»[123] – «В Сан-Франциско не хватает анисовой водки. С планьольским оливковым маслом затишье. Центнер швейцарского сыра – тридцать два франка». – "Умер, что ли, Лев Двенадцатый[124]?" – и т. д.

Все это обсуждалось шумно, во весь голос. За столом таможенных чиновников и береговой охраны говорили потишз.

Свои дела береговая и портовая полиция не стремилась предавать особой гласности и не откровенничала.

За шкиперским столом председательствовал старый капитан дальнего плавания Жертре-Габуро. Жертре-Габуро был не человек, а барометр. Он так сжился с морем, что безошибочно предсказывал погоду. Он устанавливал ее заранее. Он выслушивал ветер, щупал пульс отлива и прилива. Туче он говорил: «А ну-ка, покажи язык» – иными словами, молнию.

Он был врачом волн, бризов, шквала. Океан был его пациентом. Он обошел весь свет, как врач обходит больницу, изучая каждый климат, его здоровье и немощи. Он основательно знал патологию времен года. Он сообщал такие факты: «Как-то в 1796 году барометр упал на три деления ниже бури». Он был моряком по призванию. Ненавидел Англию всей силой своей любви к морю. Тщательно изучал английский флот, чтобы знать его слабые стороны. Умел объяснить, чем «Соверен» 1637 года отличался от «Королевского Вильяма» 1670 года и от «Победы» 1755 года. Сравнивая надводные части судов, он сожалел, что на палубах английских кораблей больше нет башен, а на мачтах – воронкообразных марсов, как на «Большом Гарри» в 1514 году, – сожалел потому, что они были отличной целью для французских ядер. Нации он различал лишь по их флоту; его речи была присуща своеобразная синонимика.

Так, Англию он называл «Маячно-лоцманская корпорация», Шотландию – «Северная контора», а Ирландию – «Балласт на борту». Запас сведений был у него неисчерпаем; он был ходячим учебником и календарем, справочником мер и тарифов.

Наизусть знал таксу маяков, в особенности английских: пенни с тонны при проходе мимо такого-то маяка, фартинг – при проходе мимо другого. Он говорил: «Маяк Смолл-Рок прежде расходовал всего лишь двести галлонов масла, а теперь сжигает полторы тысячи». Однажды капитан опасно заболел в плавании, и, когда весь экипаж, думая, что он умирает, обступил его койку, он, превозмогая предсмертную икоту, вдруг обратился к корабельному плотнику: «Надо бы вырезать в эзельгофтах по гнезду с каждой стороны для чугунных шкивов с железной осью и пропустить через них стень-вынтрепы». Из всего этого явствует, что он был человек незаурядный.

Шкиперы и чиновники почти никогда не вели за столом разговора на общую тему. Все же такой случай произошел в самом начале февраля, именно в то время, до которого мы довели наше повествование. Внимание привлекали трехмачтовое судно «Тамолипас» и его капитан Зуэла; судно пришло из Чили и должно было туда вернуться. Шкиперы интересовав лжсь его грузом, чиновники – скоростью хода.

Капитан Зуэла из Копиапо был не то чилиец, не то колумбиец, весьма независимо принимавший участие в войнах за независимость, склонявшийся то на сторону Боливара[125], то на сторону Морильо[126], смотря по тому, что было выгоднее. Он разбогател, оказывая услуги и тем и другим. Зуэла был ярым приверженцем Бурбонов и бонапартистом, либералом и монархистом, атеистом и католиком. Он принадлежал к той огромной партии, которую можно назвать доходной партией. Время от времени он приезжал во Францию по делам и, если верите слухам, охотно оказывал на своем корабле гостеприимство беглецам всех мастей, банкротам или политическим изгнанникам – не все ли равно кому? – лишь бы они были платежеспособны. Проделывал он это весьма просто. Беглец ждал в укромном уголке на берегу, и Зуэла, прежде чем сняться с якоря, посылал за ним шлюпку. Так в предыдущий рейс он вывез беглеца, осужденного заочно по делу Бертона[127], а на этот раз, по слухам, рассчитывал захватить несколько человек, причастных к столкновению на Бидасоа[128], Предупрежденная полиция была начеку.

То были времена побегов. Реставрация – это реакция; революция повлекла за собою эмиграцию. Реставрация – ссылку, В первые семь-восемь лет после возвращения Бурбонов всех охватила паника: финансисты, промышленники и коммерсанты чувствовали, как почва уходит у них из-под ног, и банкротства участились. «Спасайся, кто может», – только об этом и думали в политических кругах. Левалет бежал[129], Лефевр-Денуэт[130] бежал, Делон[131] бежал. Свирепствовали чрезвычайные суды, вдобавок – Трестальон[132]. Люди спасались от Сомюрского моста, от Реольской эспланады, от стены Парижской обсерватории, от Ториасской башни в Авиньоне – эти зловещие силуэты остались в истории как символ реакции; еще и сейчас виден на них отпечаток ее кровавой руки. Лондонский процесс Тистльвуда и его отголоски во Франции, парижский процесс Трогова и его отголоски в Бельгии, Швейцарии, Италии умножили основания для тревоги и бегства, углубили внутренний развал, опустошили даже высокопоставленные круги тогдашнего общества. Обезопасить себя – вот о чем заботился каждый. Быть замешанным в каком-нибудь политическом деле – значило погибнуть. Дух превотальных судов пережил эти учреждения.

Цриговоры выносились в угоду властям. Люди бежали в Техас, в Скалистые горы, Перу, Мексику. «Луарские разбойники»[133], ныне именуемые рыцарями, – в те годы основали «Убежище для беглых». В одной из песен Беранже поется: «О дикари, французы мы, так пожалейте нашу славу!» Покинуть свою страну было единственным выходом из положения. Но нет ничего труднее побега; это короткое слово таит в себе целую бездну.

Все оборачивается препятствием для того, кто хочет незаметно ускользнуть. Чтобы скрыться, надо стать неузнаваемым. Людям значительным, даже знаменитостям, приходилось прибегать к жульническим уловкам. Удавалось это им плохо. Их притворство бросалось в глаза. – Привычка действовать открыто мешала им проскользнуть сквозь сети, расставленные на пути.

Мошенник, выпущенный из тюрьмы под надзор полиции, был в ее глазах особой, внушавшей больше доверия, чем иной генерал. Представьте себе безупречность, пытающуюся загримироваться, добродетель, изменившую голос, славу, прикрывшуюся маской. Любой встречный, проходимец с виду, мог оказаться лицом известным, пытающимся раздобыть подложный паспорт. Сомнительное поведение человека, вынужденного скрываться, ничуть не противоречило тому, что перед вами герой.

Вот вкратце характерные черты того времени; о них обычно умалчивает так называемая беспристрастная история, но их обязан показать художник, правдиво рисующий эпоху. Прячась за спину людей честных, за ними улепетывали плуты, они не были на таком подозрении, и их не так рьяно выслеживали.

Негодяй, вынужденный бежать, пролезал, пользуясь случаем, в ряды изгнанников и, как мы уже говорили, благодаря своей ловкости чаще сходил в этой сумятице за человека порядочного, нежели действительно порядочный человек. Безукоризненная честность, преследуемая правосудием, ведет себя неуклюже. Она ничего не понимает и делает промахи. Фальшивомонетчик ускользал легче, чем член Конвента.

Можно утверждать, как это ни странно, что бегство, особенно для людей бесчестных, открывало широкие возможности.

Крохи цивилизации, которые мошенник увозил из Парижа или Лондона, заменяли ему целый капитал в диких или первобытных странах, создавая ему имя и положение. Увильнуть здесь от кары закона, а за морем получить духовный сан было вполне возможно. Люди исчезали точно по мановению волшебного жезла, и случалось, что судьба беглеца складывалась, как в сказке. То был побег в неведомое, в царство фантазии. Злостный банкрот, удрав из Европы и освободившись таким образом от долгов, всплывал лет через двадцать в образе великого визиря в Монголии или короля в Тасмании.

Содействие побегам было промыслом, и промыслом прибыльным, ибо надобность в нем бьгла велика. Этот вид наживы стал одним из отраслей торговли. Тот, кто хотел укрыться в Англии, обращался к контрабандистам; кто хотел укрыться в Америке, обращался к таким авантюристам дальнего плавания как Зуэла.

II. Клюбен замечает кого-то

Иногда Зуэла заходил перекусить в «Гостиницу Жана».

Сьер Клюбен знал его в лицо.

Вообще сьер Клюбен не был гордецом: он не гнушался шапочным знакомством с жуликами. Случалось, он даже вел с ними дружбу, пожимал им руки и здоровался на людной улице. Он изъяснялся по-английски с контрабандистамиангличанами и коверкал испанский, беседуя с контрабандистами-испанцами. По этому поводу он изрекал такие сентенции" Познай зло, дабы извлечь из него добро. – Леснику – полезно потолковать с браконьером. – Лоцман должен знать пирата ибо пират – тот же риф. – Я испытываю жулика, как врач испытывает яд". Возражений это не вызывало. Все соглашались с капитаном Клюбеном. Хвалили за то, что в нем нет смешной щепетильности. Да и кто осмелился бы о нем позлословить? Все, что он делал, требовалось, очевидно, «для пользы дела». Он был сама искренность. Ничто не могло его опорочить.

Хрусталь не в силах запятнать себя, даже если бы старался.

Такое доверие было справедливым воздаянием за долгие годы примерной жизни, в этом ценность честно заслуженного доброго имени. Как бы ни поступал сьер Клюбен, каким бы его поступок ни казался, все приписывалось его добродетели которую усматривали даже в дурном, – он был непогрешимкроме того, его считали очень осторожным. Сомнительные связи с разными проходимцами набросили бы тень на любого поведение же сьера Клюбена лишь подчеркивало его честность!

Слава о его ловкости сочеталась со славой о его простоватости, ни в ком не возбуждая ни сомнения, ни беспокойства есть такие простачки-ловкачи. Это одна из разновидностей честного человека, и разновидность неоценимая. Если людей подобных сьеру Клюбену, застанут за дружеским разговором с жуликом и злодеем, то воспримут это как нечто должное умилятся, поймут, станут уважать еще больше; одобрительно подмигнет им общественное мнение.

Погрузка «Тамолипаса» подходила к концу. Он готовился к отплытию и должен был скоро сняться с якоря.

Как-то, во вторник вечером, Дюранда пришла в Сен-Мало еще засветло. Сьер Клюбен, стоя на мостике и наблюдая за маневрированием судна у входа в гавань, заметил близ Малой бухты, на песчаном берегу, в укромном уголке меж скал, двух человек, которые о чем-то толковали. Он направил на них:

морской бинокль и узнал одного из собеседников. То был капитан Зуэла. Казалось, он узнал и другого.

Другой, рослый человек с проседью, в шляпе с высокой тульей и строгом черном костюме, был, по-видимому, квакер.

Он не поднимал смиренно опущенных глаз.

В «Гостинице Жана» сьер Клюбен выяснил, что «Тамолипас» снимается с якоря дней через десять.

Впоследствии стало известно, что Клюбен собрал еще коекакие дополнительные сведения.

Ночью он явился в оружейную лавку, что на улице СенВенсан, и спросил хозяина:

– О револьвере слышали?

– Как же, американская выдумка! – отвечал тот.

– Это пистолет, который умеет поддерживать беседу.

– И впрямь. Спросит и ответит.

– И возразит.

– Что верно, то верно, господин Клюбен. У него вращающийся барабан.

– Да пять-шесть пулек.

Торговец кивнул и, оттопырив губы, прищелкнул языком в знак восхищения.

– Отменное оружие, господин Клюбен. Я полагаю, что его ждет большое будущее.

– Мне нужен шестизарядный револьвер.

– Чего нет, того нет.

– Какой же вы после этого оружейник?

– Еще не держу этого товара. Вещь, знаете ли, небывалая. Новинка. Во Франции пока выделывают только пистолеты.

– Ах, черт!

– Их еще нет в продаже.

– Ах, черт!

– Могу предложить отличные пистолеты.

– Мне нужен револьвер.

– Согласен, вещь стоящая. Подождите минуточку, господин Клюбен..

– Ну что?

– Думается мне, что сейчас в Сен-Мало можно достать один по случаю.

– Револьвер?

– Да.

– Продажный?

– Да.

– У кого?

– Думается мне, что я знаю у кого. Справлюсь.

– Когда дадите ответ?

– По случаю. Но вещь отменная.

– Когда мне наведаться?

– Уж раз я взялся добыть вам револьвер, знайте – будет на славу.

– Когда дадите ответ?

– В следующий ваш приезд.

– Никому ни слова, что это для меня, – предупредил Клюбен.

III. Клюбен что-то относит и ничего не приносит

Сьер Клюбен закончил погрузку Дюранды, взял на борт порядочное количество быков и несколько пассажиров и отплыл из Сен-Мало на Гернсей, как всегда, в пятницу утром, В тот же день, когда пароход вышел в открытое море и на время можно было покинуть капитанский мостик, Клюбен заперся в своей каюте, взял саквояж, в одно отделение положил одежду, в другое – сухари, несколько банок с консервами, несколько фунтов какао в плитках, хронометр и морскую подзорную трубу, защелкнул замок и через ушки саквояжа продернул веревку, приготовленную заранее, чтобы вскинуть, если понадобится, поклажу на сйину. Затем спустился в трюм, вошел в тросовое отделение и вынес оттуда перехваченную узлами веревку с крюком, которой пользуются конопатчики на море и воры на суше. Такие веревки облегчают подъем.

Прибыв на Гернсей, Клюбен отправился в Тортваль, где и провел почти двое суток. Он отвез туда саквояж и веревку, а вернулся с пустыми руками.

Скажем раз и навсегда, что Гернсей, о котором повествуется в этой книге, – Гернсей стародавний, уже не существующий, и найдешь его ныне лишь в селеньях и деревнях. Там он еще жив, но в городах он вымер. Замечание о Гернсее относится и к Джерсею. Сент-Элье теперь не уступит Дьеппу; порт Сен-Пьер не уступит Лориану. Прогресс и созидательный дух маленького, но стойкого островного народа все преобразили на Ламаншском архипелаге за сорок лет. Там, где была тьма, теперь все залито светом. Итак, продолжаем наш рассказ.

В те времена, которые так далеки от нас, что их можно считать седой стариной, на Ламанше процветала торговля беспошлинными товарами. Контрабандисты облюбовали дикий западный берег Гернсея. Люди сверхосведомленные и знающие со всеми подробностями о том, чта происходило час в час полстолетия назад, даже по названиям перечислят множество их кораблей, в большинстве – астурийских либо из Гипускоа.

Известно, что не проходило недели, как появлялся один-другой такой корабль в гавани Святых или в Пленмоне. Ну чем не настоящее судоходство? На побережье Серка есть пещера, которая называлась и теперь называется «Лабазом», ибо в этом гроте контрабандисты распродавали свой товар. Когда велись дела такого рода, на Ламанше пользовались особым, контрабандистским, теперь забытым языком; для испанского он был тем же, чем левантийский для итальянского.

И на английском и на французском приморье контрабандисты держали тесную тайную связь с открытой и узаконенной торговлей. Они имели доступ в дома крупнейших финансистов, правда, через потайную дверь; контрабанда подпольно вливалась в товарооборот и во всю кровеносную систему промышленности. По обличью – купец, а по сути – контрабандист; вот разгадка многих нажитых состояний. Так Сеген отзывался о Бургене, а Бурген – о Сегене. За их слова не ручаемся; быть может, они возводили друг на друга поклеп. Но что бы там ни было, бесспорно одно: контрабанда, преследуемая законом, кровно породнилась с финансовым миром. Она поддерживала отношения с «лучшим обществом». Притон, в котором Мандрен[134] в былые времена сиживал бок о бок с графом Шароле[135], с виду был вполне приличен и даже безупречен в глазах общества; дом как дом.

Итак, у контрабандистов было немало соучастников, скрывавшихся под чужой личиной. Тайна требовала полной непроницаемости. Многое знал контрабандист и обязан был молчать; нерушимая и суровая верность являлась для него законом.

Главным достоинством контрабандиста считали честность. Без умения хранить тайну нет контрабанды. Тайна запретной торговли была подобна тайне исповеди.

И тайна хранилась свято. Контрабандист давал клятву молчания и держал слово. На него можно было положиться без малейшего опасения. Однажды судья-алькальд из Уаярзена задержал контрабандиста с Сухой гавани и подверг допросу, принуждая выдать лицо, негласно снабдившее его деньгами.

Контрабандист соучастника не выдал. Этим лицом был сам судья-алькальд. И судье пришлось на глазах у всех во имя закона подвергнуть пытке своего сообщника, а тот вынес ее, потому что дал клятву.

В Пленмон наезжали знаменитейшие контрабандисты тех времен – Бласко и Бласкито. Они были тезками. У испанцев и католиков это считается родством; согласитесь, что общий святой в небесах – не меньшее для того основание, чем общий отец на земле.

Сговориться с контрабандистами, зная почти все их окольные пути, было и очень сложно, и очень легко. Надо было только преодолеть ночные страхи, отправиться в Пленмон и безбоязненно стать лицом к лицу с таинственным знаком вопроса, который возникал там перед вами.

IV. Пленмон

Пленмон, близ Тортваля, – один из углов гернсейского треугольника. Там, в конце мыса, над синим морем зеленеет высокий бугор.

Вершина его пустынна.

Она кажется еще пустыннее оттого, что на ней ютится дом.

Страшно становится в этих уединенных местах, когда смотришь на дом.

Его, говорят, посещает нечистая сила.

Правда ли, нет ли, но вид его необычен.

Трава обступила гранитный двухэтажный дом. И это не развалины. Напротив, дом вполне пригоден для жилья. У него толстые стены, прочная крыша. Ни одного камня не выпало из стены, ни одной черепицы из кровли. Уцелела и кирпичная труба. Дом повернулся спиной к морю. Фасад, выходящий на океан, – глухая стена. Внимательно вглядевшись, замечаешь на нем замурованное окно. На крыше – три слуховых око ща, одно на восток, два – на запад, все три замурованы. Только на переднем фасаде, что смотрит на сушу, дверь и два окошка.

Двери и оба окна нижнего этажа тоже замурованы. В верхнем этаже, что сразу поражает, когда подходишь к дому, виднеются два настежь открытых окна, и эти открытые окна страшнее замурованных. Широкие отверстия чернеют в ярком свете дня.

Нет в них стекол, нет даже рам. Они обращены во мрак, словно пустые глазницы. Дом покинут. Через зияющие окна видишь мерзость запустения. Нет там ни обоев, ни панелей – один голый камень. Будто могильный склеп с окнами, из которых смотрят призраки. Дожди размывают фундамент со стороны моря. Стебли крапивы, клонясь под порывами ветра, ластятся к стенам. Вокруг до самого горизонта ни. единого человеческого жилья. Дом – пустота, полная тишина. Однако если остановиться и прислушаться, приложив ухо к стене, то порой различишь приглушенные звуки, словно тревожное хлопанье крыльев. На камне, образующем верхний косяк замурованной двери, высечены буквы ЭЛМ – ПБИЛГ и дата: 1780 год.

По ночам бледный лик луны заглядывает в дом.

Вокруг беспредельное море. Здание расположено превосходно, поэтому и кажется особенно зловещим. Красота природы становится загадкой. Почему ни одна семья не поселится здесь? Дом хорош, окрестности прелестны. Отчего же такое запустенье? К вопросам, задаваемым рассудком, присоединяется и разыгравшееся воображение. Поле можно обработать, отчего же оно не возделано? Хозяина нет. Входная дверь наглухо забита. Что же тут случилось? Почему человек бежит прочь отсюда? Что здесь происходит? И если ничего не происходит, то почему тут нет ни души? Не бодрствует ли здесь кто-нибудь, когда остров засыпает? Туманы и шквал, ветер, хищные птицы, притаившийся зверь, неведомые существа встают в воображении, стоит лишь подумать об этом доме. Для каких же странников служит он пристанищем? Представляешь себе, как ночью град и ливень врываются в окна. Внутри дома стены в грязных разводах от потоков воды, струившейся по ним во время грозы. Ураганы навещают замурованные и вместе с тем открытые комнаты. Быть может, тут было совершено преступление? Чудится, что по ночам дом этот, отданный во власть мраку, должен взывать о помощи. Безмолвен ли он? Подает ли голос? С кем он имеет дело в этом уединении? Здесь привольно тайнам ночи. Дом пугает в полдневные часы; каков же он в полночь? Взирая на него, взираешь на загадку. Спрашиваешь себя, – ибо и в фантастическом видении своя логика, ибо и возможное тяготеет к невозможному, – что творится в доме между вечерними и предрассветными сумерками? Не является ли этот пустынный холм местом, которое притягивает к себе создания иного мира, рассеянные в бесконечности, и вынуждает их спуститься на землю, чтобы стать доступными глазу человека? Быть может, сюда вихрем залетает неощутимое?

Быть может, неосязаемое уплотняется здесь, принимая видимую форму? Загадка. Священный ужас таится в этих камнях.

Мрак, заволакивающий заповедные комнаты, больше, чем мрак: это неведомое. Зайдет солнце, и рыбачьи челны вернутся с ловли, умолкнут птицы, пастух выведет из-за скал и погонит домой коз, змеи, осмелев, выползут из расщелин меж камней, проглянут звезды, подует северный ветер, наступит полная тьма, но все так же будут зиять оба окна. Они открывают путь игре фантазии; и народное суеверие, тупое и в то же время мудрое, воплощает мрачное содружество этого жилища с ночным мраком в приведениях, выходцах с того света, призрачных, неясно очерченных фигурах, блуждающих огнях, в таинственных хороводах духов и теней.

Дом посещается «нечистой силой» – этим все сказано.

Легковерные объясняют все по-своему, но по-своему объясняют все и здравомыслящие. В доме нет ничего особенного, говорят здравомыслящие. Раньше, во времена революционных войн и войн Империи и во времена расцвета контрабанды, здесь был наблюдательный, пост. Для этого и построили дом.

Кончились войны, и наблюдательный пост упразднили. Дом не разрушили, ибо он мог еще йригодиться. Двери и окна нижнего этажа забили, чтобы уберечь дом от навозных жуков в человеческом образе и прочих непрошеных посетителей; замуровали окна, выходящие с трех сторон на море, чтобы защитить дом от южного и восточного ветра. Вот и все.

Но невежды и легковеры упрямо стоят на своем. Прежде всего дом выстроен вовсе не в годы революционных войн Дата стоящая на нем, 1780 год, предшествовала революции. Затем он вовсе не был предназначен для наблюдательного поста – на нем стоят буквы ЭЛМ – ПБИЛГ, что обозначает двойную монограмму двух фамилий и указывает, по обычаю, что дом построили для молодоженов. Следовательно, он был жилым. Почему же он заброшен? Если дверь и нижние окна замуровали, чтобы никто не проник в дом, почему же оставили открытыми два окошка наверху? Надобно было или все заделать, или ничего не трогать. Где ставни? Где рамы? Где оконные стекла?

К чему было замуровывать окна с одной стороны, если их не замуровали с другой? Оберегают дом от дождя с юга, а позволяют ему врываться с севера.

Легковеры, несомненно, ошибаются, но и здравомыслящие, разумеется, не вполне правы. Задача не разрешена.

Верно лишь одно: ходят слухи, что контрабандистам дом приносит скорее пользу, чем вред.

Страху свойственно преувеличивать истинное значение факта. Несомненно, некоторые ночные происшествия в заброшенном здании, которые легли в основу легенды о духах, посещавших его, объяснялись тем, что сюда незаметно, украдкой наезжали люди, – почти тотчас же уходившие в море, а также тем, что кое-кто из этих подозрительных личностей, исподтишка обделывавших свои темные делишки, то ли из предосторожности, то ли из удальства, иной раз показывался, чтобы припугнуть любопытных.

В ту далекую от нас пору возможны были всякие дерзкие предприятия. Полиция, особенно в маленьких государствах не была так бдительна, как теперь.

Добавим, что если этот заброшенный дом, как говорят, был удобен для мошенников и собирались они там без всякого стеснения, то именно потому, что у дома была плохая слава.

А плохая слава охраняла его от доносов. Защиты от духов ищут отнюдь не у таможенных чиновников и не у полиции. Люди суеверные осеняют себя крестным знамением, но не спешат под сень правосудия. Они что-то видят или воображают, будто видят, убегают и хранят молчание. Существует безмолвное, невольное, но бесспорное соглашение между теми, кто страшит, и. теми, кто страшится. Испуганные считают себя виноватыми перед виновниками их испуга, они полагают, что открыли чьюто тайну, и, не понимая, что происходит, боятся навлечь на себя беду, рассердив нечистую силу. Вот почему они не болтают. Но и помимо этого соображения, люди суеверные обычно молчаливы; боязнь нема, запуганный человек немногословен как будто страх говорит ему: «Тсс!»

Но все это, – напоминаем читателю, – относится к глухой старине, когда гернсейские крестьяне верили, что таинство рождения Христа ежегодно в определенный день отмечается домашними животными, и в рождественскую ночь никто не осмеливался войти в хлев, боясь увидеть быков и, ослов, склонившихся ниц.

Если доверять местным преданиям и рассказам старожилов, то в старину люди из суеверия развешивали по стенам пленмонского дома на гвоздях, следы от которых местами виднеются и теперь, крыс с обрубленными лапками, летучих мышей без крыльев, скелеты животных, жаб, расплющенных между страницами Библии, стебли желтого волчьего боба – странные символические приношения тех неосторожных прохожих, кому ночью что-то привиделось и кто понадеялся дарами вымолить ceбе прощение, отвратив немилость вампиров, выходцев с того света и злых духов. Во все времена встречались люди, даже из сильных мира сего, которые верили в оборотней и в шабаш. Цезарь советовался с Саганом, Наполеон – с мадемуазель Ленорман. У иных людей совесть бывает так неспокойна, что они готовы получить отпущение грехов у самого Сатаны. «Господом содеянное да не расторгнется Сатаною» – вот одна из молитв Карла V. Иные еще боязливей. Они доходят до убеждения, что провиниться можно и перед злом. Их постоянная забота – быть безупречными в глазах дьявола. Отсюда религиозные обряды, взывающие к страшным силам тьмы; это одна из разновидностей ханжества. Мысль о преступлении против лукавого угнетает больное воображение; страх перед нарушением законов его царства мучит этих странных казуистов невежества; они испытывают угрызения совести по отношению к преисподней. Благочестиво верить в сатанинские действа Брокена и Армюира, считать, что грешен перед адом, прибегать из-за воображаемого прегрешения к покаянию перед химерой, раскрывать свои помыслы лукавому, сокрушенно бить себя в грудь перед отцом греха, исповедоваться в обратном смысле – все это есть или было; каждая страница судебных дел о колдовстве гласит об этом. Вот до чего доходит человеческое заблуждение. Поддавшись страху, человек уже не может остановиться, ему мерещатся мнимые проступки, он грезит о мнимом искуплении и взывает к тени ведьминого помела для очистки своей совести.

Одним словом, если в доме и творилось что-то странное, это никого не касалось; не считая нескольких случаев и – исключений, туда никто не заглядывал, он был покинут. Кому охота столкнуться с исчадием ада?

Ужас, внушенный домом, охранял его и отпугивал свидетеля и наблюдателя, поэтому ничего не стоило проникнуть ночью в дом по веревочной или просто по первой попавшейся приставной лестнице, взятой в соседнем саду. Захватив с собой кое-какие пожитки и запас пропитания, можно было беспрепятственно дождаться удобного случая и уплыть тайком на судне. Предание гласит, что лет сорок тому назад некий беглец, по словам одних – из политических, по словам других – из торговцев, довольно долго скрывался в пленмонском доме призраков, пока ему не удалось уехать в Англию на рыбачьем судне. А из Англии легко попасть и в Америку.

Согласно этому же преданию, все съестные припасы, спрятанные в заброшенном доме, оставались в целости и сохранности, ибо Люциферу, как и контрабандистам, было выгодно, чтобы тот, кто их принес, вернулся.

С вершины, на которой стоит дом, в одной миле от берега, на юго-западе, виден риф Гануа.

Риф знаменит. Он причинил столько зла, сколько может причинить утес. Был он одним из самых страшных морских убийц. Он коварно подстерегал корабли по ночам. Он расширил тортвальское и рокенское кладбища.

В 1862 году на рифе соорудили маяк.

Сейчас риф Гануа освещает путь судам, которые он некогда сбивал с пути; в лапу западни вложили факел. Теперь люди всматриваются в горизонт, отыскивая этот утес, как своего спасителя и путеводителя, а прежде они бежали от него, как от злодея. Скалы Гануа обезопасили то беспредельное ночное пространство, которое устрашали прежде. Точно разбойник превратился в блюстителя порядка.

Есть три Гануа: Большой, Малый и Чайка. На Малом и светит ныне «красный огонь».

Риф этот окружен скалами: они то уходят под воду, то выступают из нее, он выше всех. У него, как у крепости, свои форпосты: со стороны открытого моря – кордон из тринадцати скал, на севере – два подводных утеса: Высокие вилы, Шипы и песчаная отмель Эруэ; к югу – три утеса: Кошка, Дырявый и Гарпун; дальше – две мели: Южная и Муэ; кроме того, перед самым Пленмоном, в уровень с водой, – «Западная груда гороха».

Переплыть пролив между Гануа и Пленмоном хоть и трудно, но возможно. Как известно, это и был один из подвигов сьера Клюбена. Пловец, изучивший мели, знает два места для отдыха: Круглую скалу и подальше, чуть свернув налево" – Красную скалу.

V. Разорители гнезд

В ту самую субботу, которую сьер Клюбен провел в Тортвале, вероятно, и произошло престранное событие, мало кому известное поначалу и всплывшее лишь долгое время спустя.

Ибо, как мы уже говорили, о многом очевидец умалчивает под влиянием испытанного страха.

В ночь с субботы на воскресенье – мы указываем время точно и уверены, что не ошибаемся, – трое мальчишек вскарабкались на крутой пленмонский берег. Ребята возвращались домой, в селение. Они целый день провели на море. То были разорители гнезд, а по местному выражению, «гнездодеры».

На любом побережье, где есть утесы и расщелины в скалах, нависших над морем, ватаги детей опустошают птичьи гнезда.

Мы уже вскользь упоминали о них. Читатель, верно, помнит, что Жильят тревожился и за детей и за птиц.

Гнездодеры – это, так сказать, океанские сорванцы, они отнюдь не робкого десятка.

Тьма была непроглядная. Толстый слой туч закрывал небосклон. На тортвальской колокольне, круглой и остроконечной, как шапка чернокнижника, только что пробило три часа.

Почему же мальчишки возвращались так поздно? Да очень просто. Они разыскивали яйца чаек на «Западной груде гороха». Весна йыдалась теплая, и рано настала пора любви у птиц. Ребята гонялись за пернатыми самцами и самками, кружившими над гнездами, и в охотничьей горячке совсем позабыли о времени. Они попали в плен к приливу, вовремя не вернулись в бухточку, где причалили свою лодку, и им пришлось ждать отлива на одной из вершин «Западной груды гороха». Вот почему они запоздали. Обычно матери ждали их в лихорадочной тревоге, но радость встречи, сменяя тревогу, разражалась гневом, а накипевшие слезы – подзатыльниками.

Поэтому-то ребята побаивались и спешили. Они спешили, но все служило им предлогом для промедления, так им не хотелось являться домой. Впереди их ждали материнские объятия вперемежку с затрещинами.

Лишь одному из них, сироте-французу, нечего было бояться. Он рос без родителей и сейчас даже радовался, что у него нет матери. Никому до него нет дела, поэтому нечего опасаться и колотушек. Двое других были гернсейцы из тортвальского прихода.

Трое гнездодеров, вскарабкавшись на гребень высокого, крутого обрыва, вышли на плоскогорье, к дому, «облюбованному нечистой силой».

И сразу же их обуял страх, что случалось с любым прохожим, особенно с ребенком, в такой час и в таком месте.

Им очень хотелось бежать со всех ног, но хотелось также постоять и поглазеть.

Они остановились.

Они вгляделись в дом.

Он был очень черный и очень страшный.

На пустынном плоскогорье возвышалась мрачная громада, какой-то правильно очерченный отвратительный нарост, какая-то квадратная глыба с прямыми углами, похожая на исполинский алтарь преисподней.

Первой мыслью ребят было удрать, второй – подойти щи ближе. Они еще никогда не видали этого дома в ночной час, Ведь любопытяо испытать страх. С ними был маленький француз, поэтому они подошли к дому.

Известно, что французы ни во что не верят.

Да и легче, – когда ты не один в опасности; втроем бояться веселее.

А потом, когда ты охотник, когда ты мальчишка и когда всей троице нет и тридцати лет, когда высматриваешь, подкарауливаешь, разведываешь то, что скрыто, – разве остановишься на полдороге? Раз ты сунул нос в одно гнездо, как же не сунуть его в другое? Охота увлекает; пошел выслеживать – точно в зубчатое колесо попал. В жилье птиц заглядывал, ну и в жилье призраков, хоть одним глазком, а хочется заглянуть, Почему бы не разнюхать, что делается в аду?

От дичи к дичи – смотришь, и до дьявола доберешься.

Начнешь с воробья, кончишь домовым. Вот и узнаешь, верить ли тому, чем путают родители. Размотать клубок волшебной сказки – большое искушение. Соблазнительно стать таким же сведущим в этом деле, как старушка-бабушка.

Все эти смутные безотчетные мысли, беспорядочно теснившиеся в головах гернсейских гнездодеров, толкнули их на дерзкую затею. Они двинулись к дому.

Мальчик, их вожак в этом отважном предприятии, был достоин своего звания. Этот решительный юнец, ученик подмастерья, принадлежал к породе мальчишек, рано ставших взрослыми; он спал на верфи в сарае, на соломе, сам добывал себе на пропитание, говорил грубым голосом, лазил по заборам и деревьям, без всякого стеснения срывая мимоходом яблоки, работал по ремонту военных кораблей; сын случая, нежданное дитя, сирота-весельчак, родившийся к тому же во Франции, где именно, неизвестно, – две причины быть смелым, – очень насмешливый, белокурый, добрый, он, не задумываясь, отдавал нищему дубль и болтал, если приходилось, даже с парижанами. Теперь он конопатил рыбачьи суда, чинившиеся в Пекри, и зарабатывал по шиллингу в день. Он бросал работу, когда вздумается, и отправлялся разорять птичьи гнезда. Таков был маленький француз.

Чем-то зловещим веяло от этого пустынного места. Оно производило впечатление чего-то грозного и нерушимого. Все наводило уныние. Пологий склон безмолвного и голого плоскогорья терялся в глубине пропасти, зиявшей совсем рядом.

Море внизу приумолкло. Воздух был недвижен. Ни одна былинка не колыхалась.

Медленно шагали юнцы-гнездодеры во главе с маленьким французом, не сводя глаз с дома.

Позднее один из них, рассказывая о своем приключении, вернее, о том, что сохранилось в его памяти, добавлял: «Дом молчал».

Мальчики крались, затаив дыхание, как подкрадываются к зверю.

Они взобрались по крутой тропинке, что сбегает за домом к самому морю, обрываясь у небольшого, но почти недоступного скалистого перешейка, и очутились довольно близко от здания; однако им был виден только южный сплошь замурованный фасад; свернуть влево, где перед ними открылась бы другая стена дома – с двумя окнами, они не смели, им было страшно.

И все-таки они отважились, когда юный подмастерье шепнул им: «Держи лево руля. Оттуда здорово все видно. Надо посмотреть на черные окна».

Они взяли «лево руля» и оказались с другой стороны здания.

В окнах горел свет.

Дети бросились бежать.

Уже на порядочном расстоянии от дома маленький француз оглянулся.

– Вот так штука, – удивился он, – погасло.

В самом деле, окна больше не светились. На тусклом сером небе четко вырисовывался силуэт дома, словно обведенный резцом.

Страх не прошел, но любопытство вернулось. Гнездодеры приблизились к дому.

Вдруг в окнах вспыхнул свет.

Оба тортвальца опять бросились наутек. А бесенок-француз не сделал ни шага вперед, но и ни шага назад.

Он замер, стоя лицом к дому и не сводя с него глаз.

Огонь потух и снова сверкнул. Было непередаваемо жутко.

Неяркая длинная полоса света легла на траву, влажную от ночной росы. И вдруг на стене в комнате возникли чудовищные черные профили, задвигались тени огромных голов.

В доме не было ни потолка, ни перегородок, остались только четыре стены да крыша, поэтому окна засветились одновременно.

Оба гернсеица, увидев, что ученик конопатчика остался, вернулись, прячась друг за дружку, подвигаясь шаг за шагом, дрожа от страха и сгорая от любопытства. Мальчишка тихонько сказал: «В доме привидения, у одного я разглядел нос».

Оба маленьких тортвальца спрятались за спиной француза, как за щитом, прикрывавшим их от страшилища, поднялись на цыпочки и стали смотреть поверх его плеча, ободренные тем, что он загородил их от привидений.

Казалось, и дом смотрел на них. В беспредельном, безмолвном мраке горели два красных зрачка. То были окна. Огонек чуть мерцал, внезапно разгорался и опять тускнел, как бывает именно с такими вот огоньками. Зловещее мелькание объясняется, вероятно, толчеей в преисподней.

Дверь туда то приотворяется, то захлопывается. Отдушина гробницы Похожа на потайной фонарь. Вдруг черная фигура – как будто человеческая – заслонила одно окно, словно появившись снаружи, и скрылась внутри дома. Казалось, что туда кто-то влез.

В дом через окно обычно влезают воры.

Свет вспыхнул, затем погас и больше не появлялся. Дом снова окутался тьмой. И тут послышался шум. Шум походил на голоса. Так всегда бывдет: когда видишь – не слышишь; когда не видишь – слышишь.

Ночью на море беззвучно по-особенному. Безмолвие тьмы там глубже, чем где-либо. Среди волнующихся водных просторов, где не расслышишь и шума орлиных крыльев, в безветренную пору, в затишье, можно, пожалуй, услышать и полет мухи.

Могильная тишина вокруг придавала зловещую четкость звукам, доносившимся из дома.

– Пойдем посмотрим, – сказал маленький француз.

И шагнул вперед.

Его спутники до того струсили, что решились пойти за, ним. Убежать они уже не осмеливались.

Когда они миновали большую кучу валежника, которая неизвестно почему подбодрила их в этом пустынном месте, из куста вылетела сова, зашуршали ветви. Что-то пугающее есть в неровном, косом полете совы. Птица взметнулась и пролетела рядом с детьми, глядя на них круглыми, светящимися в темноте глазами.

За спиной француза возникло некоторое смятение.

А он еще подразнил сову:

– Опоздал, воробей. Не до тебя. Все равно посмотрю.

И пошел дальше.

Хруст ветвей терновника под его грубыми башмаками, подбитыми гвоздями, не заглушал шума голосов, раздававшихся в доме; они звучали то громче, то тише, словно там велась мирная беседа.

Немного погодя француз сказал:

– В общем, одни дураки верят в привидения.

Дерзкие повадки товарища в минуту опасности подбадривают отстающих и толкают вперед.

Оба мальчугана-тортвальца снова зашагали, ступая след в след за своим вожаком.

Казалось, дом, посещаемый нечистью, непомерно увеличивается. В обмане зрения, вызванном страхом, была доля истины. Дом и на самом деле становился больше, потому что они приближались к нему.

Все отчетливее становились голоса, доносившиеся из дома.

Дети вслушивались. Слух также обладает способностью преувеличивать. То было не шушуканье, а что-то погромче шепота и потише гула толпы. Временами долетали отдельные слова. Понять их было невозможно. Они звучали странно. Дети останавливались, прислушивались и снова шли вперед.

– Выходцы с того света разговорились, но я ничуточки не верю в выходцев с того света, – шепнул ученик конопатчика.

Юным тортвальцам очень захотелось юркнуть за кучу хвороста, но они уже были далеко от нее, а их приятель конопатчик все шел и шел к дому. Страшно было идти за ним, но убежать без него было еще страшнее.

Растерянно, шаг за шагом, плелись они за французом.

Он обернулся и сказал:

– Вы сами знаете, что все это враки. Ничего там нет.

А дом все рос да рос. Голоса делались все громче и громче.

Дети приблизились к нему.

Тут они увидели, что в доме теплится свет. То был тусклый огонек, который горит обычно, как мы уже упомянули, в потайном фонаре или освещает бесовские шабаши.

Они подошли вплотную и остановились.

Один из тортвальцев, набравшись храбрости, заметил:

– Никаких тут нет привидений, одни Белые дамы.

– Что это за штука висит в окне? – спросил другой.

– Смахивает на веревку.

– Да это змея!

– Нет, веревка повешенного, – важно заявил француз. – Она им помощница, но я в это не верю.

И в три прыжка он очутился у стены дома. В его отваге было что-то лихорадочное.

Приятели, дрожа, последовали его примеру: один стал слева, другой справа от него, и оба лрижались к нему так крепко, точно приросли. Дети припали ухом к стене. Призраки все еще вели беседу.

В доме разговаривали по-испански и вот о чем:

– Значит, решено?

– Решено.

– Условлено?

– Условлено.

– Человек будет ждать здесь. Может он отправиться в Англию с Бласкито?

– За плату?

– За плату.

– Бласкито возьмет его в свою лодку.

– Не допытываясь, откуда он?

– Дело не наше.

– Не спрашивая его имени?

– Имя не важно, был бы кошелек полон, – Хорошо. Он подождет в доме.

– Пусть запасется едой.

– Еда будет.

– Где?

– В саквояже, который я принес.

– Очень хорошо.

– Оставить его здесь можно?

– Контрабандисты не воры.

– А вы-то сами когда уезжаете?

– Завтра утром. Был бы ваш знакомец готов, уехал бы с нами.

– Он еще не готов.

– Дело его.

– Сколько дней придется ему ждать в этом доме?

– Два, три, четыре. Может, меньше, может, больше.

– Бласкито приедет наверняка?

– Наверняка.

– Сюда, в Пленмон?

– В Пленмон.

– Когда?

– На будущей неделе.

– В какой день?

– В пятницу, в субботу или в воскресенье, – Он не обманет?

– Он мой тезка.

– И приезжает в любую погоду?

– В любую. Он не знает страха. Я Бласко, он Бласкито, – Значит, он непременно будет на Гернсее?

– Один месяц езжу я, другой – он.

– Понимаю.

– Считая с будущей субботы, то есть ровно через неделю, не пройдет и пяти дней, как Бласкито будет здесь, – Ну, а если море разбушуется?

– Если будет ненастье?

– Да.

– Бласкито задержится, но приедет, – Откуда?

– Из Бильбао.

– Куда он направится?

– В Портланд.

– Хорошо.

– Или в Торбэй.

– Еще лучше.

– Пусть ваш знакомец не беспокоится.

– Бласкито не выдаст?

– Только трус – предатель. А мы народ смелый. Не горит лед, не предаст мореход.

– Никто не слышит наш разговор?

– Нас нельзя ни услышать, ни увидеть. Страх превратил это место в пустыню.

– Знаю.

– Кто осмелится нас подслушать?

– Верно.

– А если бы подслушали, то не разобрались бы. Мы говорим на своем языке, его тут никто не знает. А вы знаете, значит, вы свой.

– Я пришел договориться с вами.

– Так.

– Теперь я ухожу.

– Ну что ж.

– А если пассажир захочет, чтобы Бласкито повез его не в Портланд и не в Торбэй, а куда-нибудь еще подальше?

– Пусть приготовит вдвое больше пистолей.

– Тогда Бласкито сделает все, что захочет пассажир?

– Бласкито сделает все, что захотят пистоли.

– Долог ли путь до Торбэя?

– Как будет угодно ветру.

– Часов восемь?

– Может, больше, может, меньше.

– Бласкито послушается пассажира?

– Если море послушается Бласкито.

– Ему хорошо заплатят.

– Золото – золотом, а ветер – ветром.

– Это верно.

– Человек при помощи золота делает, что может, Бог при помощи ветра делает, что хочет.

– Тот, кто собирается уехать с Бласкито, будет здесь в пятницу.

– Хорошо.

– В какое время прибудет Бласкито?

– Ночью. Ночью приплывем, ночью отплывем. Море – жена нам, а темная ночь – сестра. Жена, случается, изменит; сестра – никогда.

– Ну, все решено. Прощайте, молодцы.

– Доброй ночи. А водки на дорогу?

– Благодарю.

– Это почище наливки.

– Итак, вы дали мне слово.

– Мое прозвище – «Честное слово». – Прощайте.

– Вы – джентльмен, я – рыцарь.

Само собою разумеется, что только бесы могли вести такой непонятный разговор. Дети не стали слушать дальше и на этот раз пустились со всех ног, ибо наконец пробрало даже француза, – он бежал быстрее всех.

Во вторник на следующей неделе сьер Клюбен снова привел Дюранду в Сен-Мало.

«Тамолипас» все еще стоял на рейде.

Между двумя затяжками трубки сьер Клюбен спросил у хозяина «Гостиницы Жана»:

– Когда же снимается этот самый «Тамолипас»?

– Послезавтра, в четверг, – ответил хозяин.

В тот же вечер Клюбен, поужинав за столом береговой охраны, против обыкновения вышел из дома. Вот почему его и не было в конторе Дюранды; он не принял почти никакого груза на пароход. Поступок этот был необычен для такого исполнительного человека.

Кажется, он беседовал несколько минут со своим приятелем менялой.

Вернулся он через два часа после того, как колокол на ногетской колокольне подал сигнал тушить огонь. Сигнал дают в десять часов. Значит, уже была полночь.

VI. Жакресарда

Лет сорок тому назад в Сен-Мало был переулок под названием Кутанше. Теперь переулка нет, ибо он попал в план работ по переустройству города и его снесли.

В два ряда, склонясь друг к другу, стояли там деревянные дома, разделенные сточной канавой, – она-то и называлась улицей. Пешеходы пробирались, расставляя ноги циркулем, ступая по краям канавы, то и дело задевая головой и локтями дома, стоявшие справа и слева. У дряхлых построек эпохи нормандского средневековья почти человеческие профили; тут каждая развалина смахивает на колдунью. Нижние этажи, словно вдавшиеся внутрь, выступающие верхние, изогнутые навесы, ржавые железные украшения, торчащие отовсюду, прикидываются подбородками, губами, носами и бровями. Слуховое оконце. – глаз, и глаз кривой. Обомшелая, растрескавшаяся стена – щека. Дома наклоняются лбами друг к другу, будто замышляя злодеяние. Разбойничье гнездо, притон, вертеп – названия, созданные в старину, – связаны с этими образцами зодчества.

Самый большой, самый заметный или самый примечательный дом в переулке Кутанше назывался Жакресардой.

Жакресарда была домом для бездомных. Повсюду в городах, а в морских портах особенно, есть подонки общества. Это личности настолько темные, что часто само правосудие не может установить, кто они такие. Праздношатающиеся дармоеды, изворотливые ловцы случая, шарлатаны всех мастей, вечно пытающие счастье; грязное рубище всех видов, и все способы его носить; прогоревшие жулики, нравственные банкроты, человеческие жизни, потерпевшие крах, неудачливые воры (ибо крупные хищники так низко не падают), мастера и мастерицы зла, пройдохи и потаскушки, совесть, протертая до дыр, и прорванные локти, отъявленные мошенники, докатившиеся до нищеты, негодяи, не добившиеся богатства, все те, кто побежден в социальном поединке, голодающие, а некогда пожиратели, мелкота из преступного мира, нищие – ив прямом и в переносном, скорбном, значении слова – таков этот люд. Здесь человек представлен в скотском образе. Здесь свалка душ. Все это накапливается в какой-нибудь дыре, где изредка прохаживается метла, называемая полицейской облавой. Жакресарда в Сен-Мало и была такой дырой.

В подобных вертепах не найдешь закоренелых преступников, бандитов, грабителей – этого страшного порождения невежества и нужды. Если и попадется убийца, то это озверевший пьяница, а воры, как правило, – мелкие карманники. Здесь все, что общество скорее отплевывает, чем изрыгает. Тут бродяги, а не насильники. Но доверяться им нельзя. На этой последней ступени человеческого падения встречаются беспримерные злодеи. Однажды, закинув сети в Эписье, – а для Парижа это было тем же, чем Жакресарда для Сен-Мало, – полиция поймала Ласнера.

Такие убежища приемлют всех и вся. Падшие равны между собой. Порою сюда скатывается и доведенная до нищеты порядочность. Известно, что даже честные и добродетельные люди не защищены от превратностей судьбы. Слепо преклоняться перед Лувром[136] и презирать острог – ошибочно.

Общественное уважение, так же как и всеобщее порицание, требует пересмотра. Бывают всякие неожиданности. Ангел в доме терпимости, жемчужина в навозной куче, – такая странная, невероятная находка возможна.

Жакресарда больше напоминала двор, чем дом, и даже не двор, а колодец. На улицу ее окна не выходили. Передним фасадом служила высокая стена, в которой были пробиты низкие ворота. Во двор попадали, подняв щеколду и толкнув створку ворот.

В середине двора виднелась круглая яма, обложенная камнями вровень с землей. То был колодец. Двор был мал, а колодец велик. Выщербленные плиты двора обрамляли закражну колодца.

Квадратный двор был застроен с трех сторон. Со стороны улицы – стена; прямо против ворот, а также справа и слева – жилые помещения.

Если бы вы вошли туда на свой страх и риск, когда стемнеет, то услышали бы шум, похожий на дыхание толпы, и если бы луна и звезды осветили силуэты, неясно различаемые во тьме, то вы увидели бы такую картину:

Двор. Колодец. Против входной двери – навес, что-то вроде подковы, но подковы квадратной; открытая галерея, источенная червями, каменные столбы там и сям подпирают ее бревенчатый потолок, колодец посреди, а вокруг колодца, на соломенной подстилке, будто четки, – протертые подошвы, стоптанные каблуки, пальцы, вылезающие из дырявых башмаков, и множество голых пяток; ноги мужчин, ноги женщин и ногп детей. И все эти ноги спят.

Подальше, под навесом, глаз различал в полутьме человеческие фигуры, туловища, головы, безжизненно вытянутые тела, объятые сном. Тут в смраде и тесноте вповалку лежали мужчины и женщины – невообразимо жалкое человеческое отребье. Спальня была открыта для любого. Плата – два су в неделю. Ноги спящих упирались в колодец. Ненастными ночами дождь заливал ноги; зимними ночами снег засыпал тела.

Что же это были за люди? Неизвестные. Они приходили сюда вечером, а утром их уже не было. Наш социальный строй кишит такими ночными духами. Некоторые прокрадывались на одну ночь и не платили. Многие ничего не ели с самого утра.

Все виды порока, низости, гнусности, скорби; общий сон в изнеможении на общем ложе из грязи. Сновидения этих душ тоже были добрыми соседями. Угрюмое место встречи, где люди копошились и смешивались в зловонных испарениях; усталость, изнеможение, пьяный перегар, дневные мытарства без куска хлеба, без луча надежды, синева сомкнутых век, муки совести, вожделения, мусор в растрепанных волосах, потухшие взгляды быть может, греховные поцелуи. Гниль человеческая бродила в этом чане. Людей закинули в этот вертеп скитания, рок, пришедший накануне корабль, освобождение из тюрьмы, случай, ночь. Судьба ежедневно опорожняла здесь свой мусорный ящик. Входи, кто хочет, спи, кому спится, говори, кто осмелится. Впрочем, голоса никто не подавал. Всякий спешил слиться с остальными. Старался найти забвение в сне, потому что нельзя раствориться во мраке. И брал от смерти что возможно.

Люди смежали веки в общей агонии, возобновлявшейся ежевечерне. Откуда появились они? Из недр общества, ибо они – отверженные; из моря житейского, ибо они – грязная его пена.

Соломы хватало не всякому. Не одно полуголое тело валялось прямо на камнях; ложились изнуренными, вставали разбитыми. Зияющий колодец без ограды и навеса был тридцати футов глубиной. В него лился дождь, просачивались нечистоты стекали ручейки со всего двора. Бадья стояла рядом. Кого мучила жажда, пил. Кого мучила тоска, топился. Сон в грязи сменялся вечным сном. В 1819 году из колодца вытащили четырнадцатилетнего мальчика.

«Своим» в этом заведении не угрожала опасность. На «чужаков» смотрели косо.

Был ли знаком между собой весь этот люд? Нет. Здесь чутьем распознавали друг друга.

Ночлежку содержала молодая и недурная собой женщина с деревянной ногой, носившая чепец с лентами и изредка умывавшаяся колодезной водой.

На рассвете двор пустел, голытьба разлеталась.

Во дворе целый день рылись в навозной куче петух и куры. Двор пересекала прямая перекладина на столбах, она напоминала виселицу, вполне уместную в такой обстановке.

Нередко по утрам, если накануне вечером шел дождь, на перекладине висело для просушки мокрое и грязное шелковое платье хромой хозяйки.

Над галереей, тоже изгибаясь подковой, тянулся одноэтажный жилой дом с чердачным, помещением. Деревянная прогнившая лестница вела наверх, прорезая потолок галереи; по шатким ступеням, громыхая деревяшкой, поднималась нетвердым шагом хозяйка.

Временные жильцы, платившие понедельно или посуточно, помещались во дворе, постоянные жильцы – в доме.

Оконные рамы без стекол, косяки без дверей, трубы без печей – это и называлось домом. Из комнаты в комнату проходили через четырехугольное отверстие, которое прежде было дверью, или через треугольную дыру между стойками полуразрушенной перегородки. На полу валялись куски обвалившейся штукатурки. Дом держался чудом. От ветра он шатался. Люди с трудом взбирались по скользким истертым ступеням. Стены потрескались. Дом вбирал в себя зимнюю стужу, как губка воду. Впрочем, обилие пауков предвещало, что он еще не скоро обвалится. Мебели не было. По углам – два-три разодранных соломенных тюфяка, но в них больше трухи, чем соломы. Коегде – кружка или глиняная посудина для всяких надобностей.

Тошнотворный, гадкий запах.

Из окон виднелся двор. Сверху он был похож на телегу мусорщика, набитую до отказа. Нельзя описать не только людей, но и все, что там гнило, ржавело, плесневело. То было смешение всевозможных отбросов; их роняли стены, их кидали люди. Мусор был усеян отрепьями.

Кроме временных – постояльцев, ютившихся во дворе Жакресарды, там было трое старожилов – угольщик, тряпичник и алхимик. Угольщик и тряпичник занимали два соломенных тюфяка в нижнем этаже; алхимик-изобретатель расположился на чердаке, который неведомо цочему назывался мансардой. Где спала хозяйка, неизвестно. Изобретатель был отчасти и поэтом.

Он жил на вьшке, под черепичной крышей, в комнате с узким слуховым окном и огромным камином, где, как в ущелье, завывал ветер. Слуховое окно было без стекла, и алхимик забил его куском железа от корабельной обшивки. Окно почти не пропускало света, зато впускало холод. Угольщик время от времени платил за постой мешком угля; тряпичник еженедельно платил мерой зерна для кур; алхимик ничего не платил. В ожидании будущих богатств он по частям сжигал дом. Он отодрал от стен остатки деревянных панелей и ежеминутно выдергивал дранку то из потолка, то из крыши, чтобы поддержать огонь под котелком, в котором готовилось «золото». На перегородке над подстилкой тряпичника, виднелись два столбца цифр, написанных мелом рукой тряпичника, который выводил их неделя за неделей; один столбец состоял из троек, а другой из пятерок, смотря по тому, сколько стоила мера зерна – три лиара или пять сантимов. Посудиной для варки «золота» алхимику служила пустая разбитая бомба, произведенная им в чин котелка, – в ней он составлял снадобье для сплава. Он был поглощен идеей превращения. Иногда он разглагольствовал об этом во дворе, на потеху босякам. Он говорил о них: «Этот народ полон предрассудков». Он решил не умирать, пока не швырнет философский камень в лицо науке. Но его ненасытный очаг требовал много топлива. Уже исчезли лестничные перила. Весь дом превращался в пепел на его медленном огне.

Хозяйка говорила: «Пожалуй, мне одни стены останутся». Он ее обезоруживал, посвящая ей стихи. Такова была Жакресарда.

Слугой там был не то мальчишка, не то зобастый карлик то ли двенадцати, то ли шестидесяти лет, не выпускавший из рук метлы.

Завсегдатаи входили через калитку, остальные посетители – через лавку.

Что же это была за лавка?

В высокой стене на улице, справа от калитки, было пробито прямоугольное отверстие, служившее и дверью, и окном со ставнями, и рамой – единственные во всем доме ставни на петлях и с задвижками, единственная застекленная рама. За "тим окном, выходившим на улицу, помещалась каморка, пристроенная к галерее-ночлежке. Над дверью виднелась надпись сделанная углем: «Здесь торгуют редкостями». Выражение это уже и тогда было в ходу. За стеклом на трех полках, прилаженных в виде горки, красовались фаянсовые кувшины без ручек, разрисованный китайский зонтик, весь в дырах, не открывавшийся и не закрывавшийся, бесформенные обломки медной и глиняной посуды, продавленные мужские и дамские шляпы, две-три раковины, связки старых костяных и медных пуговиц, табакерка с изображением Марии-Антуанетты и разрозненный том Алгебры Буабертрана. Такова была лавка. Таков был выбор «редкостей». Черный ход из лавки вел во двор с колодцем. В лавке стояли стол и табуретка. Продавщицей.

была женщина с деревянной ногой.

VII. Ночные покупатели и таинственный продавец

Во вторник вечером Клюбен не показывался в «Гостинице Жана», не был он там и в среду вечером.

В этот день, когда начало смеркаться, в переулке Кутанше появилось двое мужчин: они остановились у Жакресарды. Один из них постучался. Дверь лавчонки открылась. Они вошли.

Женщина с деревянной ногой одарила их улыбкой, которая предназначалась только для людей почтенных. На столе горела свеча.

Действительно, пришельцы были люди почтенные.

Тот, кто стучал, произнес: «Здравствуйте, хозяйка. Пришел за обещанным».

«Деревянная нога» снова одарила его улыбкой и вышла через черный ход во двор с колодцем. Немного погодя дверь снова приотворилась и пропустила какого-то мужчину. На нем был картуз и блуза; блуза топорщилась, под ней было что-то спрятано. В ее складках застряли соломинки, глаза у человека были заспанные.

Он подошел ближе. Все молча оглядели друг друга. У человека в блузе было тупое и хитрое лицо. Он спросил:

– Вы, значит, оружейник?

Тот, кто постучался в дверь, ответил:

– Да. А вы, значит, Парижанин?

– Именно. По кличке Краснокожий.

– Показывайте.

– Глядите.

Парижанин вытащил из-под блузы редкостное для тех времен в Европе оружие – револьвер.

Револьвер был новый, блестящий. Посетители стали его рассматривать. Тот, кому, видимо, было знакомо это заведение и кого человек в блузе назвал оружейником, взвел курок. Он передал револьвер спутнику, стоявшему спиной к свету, – посетитель этот не походил на местных жителей.

Оружейник спросил:

– Сколько?

Человек в блузе ответил:

– Я привез его из Америки. Есть такие чудаки, которые тащат с собой обезьян, попугаев, всякое зверье, как будто французы – дикари. Ну, а я привез вот эту вещичку. Полезное изобретение.

– Сколько? – повторил оружейник.

– Пистолет с вращающимся барабаном.

– Сколько?

– Паф! Первый выстрел. Паф! Второй. Паф!.. Выстрелы градом. Что скажете? Работает на совесть!

– Сколько?

– Шестизарядный!

– Ну так сколько же?

– Шесть зарядов – шесть луидоров, – Согласны на пять?

– Никак не возможно. По луидору за пулю. Вот моя цена.

– Хотите покончить с делом, говорите толком.

– Я сказал правильную цену. Поглядите-ка на товар, господин стрелок.

– Поглядел.

– Барабан вертится, как господин Талейран. Можно бы эту вертушку поместить в Справочнике флюгеров. Ох, и хороша машинка!

– Видел.

– А ствол-то – испанской ковки.

– Заметил.

– И сделано из стальных лент. Вот как приготовляют эти ленты: в горны вываливают корзину со всяким железным ломом. Берут любой железный хлам – ржавые гвозди, обломки подков…

– И старые лезвия от кос.

– Только что хотел сказать об этом, господин оружейник. Подложат под эту дрянь жару сколько нужно, и вот – тебе расчудесный стальной сплав…

– Да, но в нем могут оказаться трещины, раковины, неровности.

– Еще бы! Но неровности сгладишь напилком, а от продольных трещин избавишься при сильной ковке. Сплав обрабатывают тяжелым молотом, потом еще разок-другой поддают жару; если сплав перекален, то его подправляют жирной смазкой и снова легонько куют. Ну, а потом вытягивают, навертывают на цилиндр, и из этих-то железных полос, черт его знает как, получаются готовенькие револьверные стволы, – В таких делах вы, видно, мастер!

– Я на все руки мастер.

– У ствола какой-то голубоватый отлив.

– В этом вся красота, господин оружейник. А получается он при помощи жирной сурьмы.

– Итак, решено, платим пять луидоров.

– Позволю себе заметить, сударь, что я имел честь назначить шесть луидоров.

Оружейник заговорил вполголоса:

– Послушайте, Парижанин. Пользуйтесь случаем. Сбудьте это с рук. Вашему брату такое оружие не к лицу. С ним живо попадетесь.

– Это-то верно, – подтвердил Парижанин, – вещица в глаза бросается. Человеку с положением больше подходит, – Согласны на пять луидоров?

– Нет, шесть. По одному за заряд.

– Ну, а шесть наполеондоров?

– Сказал – шесть. луидоров.

– Выходит, вы не бонапартист, раз предпочитаете Луи Наполеону!

Парижанин, по кличке Краснокожий, ухмыльнулся.

– Наполеон получше. Но Луи – повыгоднее.

– Шесть наполеондоров.

– Шесть луидоров. Для меня это разница в двадцать четыре франка…

– Значит, не столкуемся.

– Что ж, оставлю себе безделушку.

– Ну и оставляйте.

– Спустить цену! Чего захотели! Уж никто не скажет, что я продешевил такую вещь. Ведь это новое изобретение.

– В таком случае прощайте.

– Усовершенствованный пистолет. Индейцы племени чивапиков называют его «Нортей-у-Га».

– Пять луидоров наличными и в золоте.

– «Нортей-у-Га» – значит «короткое ружье». Многие понятия об этом не имеют.

– Ну, согласны на пять луидоров и экю в придачу?

– Уважаемый, я сказал: шесть луидоров.

Человек, стоявший спиной к свету, до сих пор не вмешивался в разговор и на все лады вертел в руках револьвер. Но тут он подошел к оружейнику и шепнул ему на ухо:

– Вещь стоящая?

– Превосходная.

– Плачу шесть луидоров.

Минут пять спустя, пока Парижанин, он же Краснокожий, прятал за пазуху, в потайной карман блузы, шесть, только что полученных золотых монет, оружейник и покупатель, положивший револьвер в карман брюк, выходили из переулка Кутанше.

VIII. Карамболь красным и черным шаром

На другой день, в четверг, неподалеку от Сен-Мало, близ мыса Деколле, в том месте, где берег высок, а море глубоко, разыгралась трагедия.

Скалистая коса, в виде наконечника пики, соединенная с сушей узким перешейком, у моря резко обрывается и нависает над ним гранитной кручей; океан часто возводит такие сооружения. Чтобы добраться с побережья до площадки на отвесной скале, нужно одолеть подъем, местами довольно трудный.

На такой вот скале, – в четвертом часу дня, стоял человек в широком форменном плаще с капюшоном, видимо вооруженный, что нетрудно было отгадать по тому, как топорщились складки плаща. Вершина, на которой стоял человек, представляла собою довольно обширную площадку, усеянную глыбами скал кубической формы, похожими на булыжники непомерной величины; между ними пролегали узкие проходы. Со стороныморя край площадки, заросшей низкой и густой травой, кончался крутым откосом. Откос достигал шестидесяти футов высоты над поверхностью моря во время прилива и точно был высечен по отвесу. Правда, слева он начинал осыпаться, превращаясь в одну из тех естественных лестниц, что часто попадаются на скалистых берегах; ступени ее не очень удобны: по ним то шагаешь великаньими шагами, то прыгаешь как клоун.

Скалы тут отвесно спускались к морю и тонули в нем. Сломать себе шею было нетрудно. И все же этим путем можно было добраться до самого подножия стены и сесть в лодку.

Дул северный ветер. Человек в плаще твердо стоял на ногах, поддерживая левой рукой локоть правой, и, зажмурив один глаз, другим смотрел в подзорную трубу. Он замер над самым обрывом, не отводя взгляда от горизонта. Прилив нарастал. Далеко внизу волны били о скалы.

Человек следил за судном в открытом море; с этим судном на самом деле творилось что-то странное.

Час тому назад корабль покинул порт Сен-Мало и теперь вдруг остановился за утесами Банкетье. То был трехмачтовый корабль. Якоря он не бросил, может быть, оттого, что не позволило дно, а может быть, и оттого, что якорь попал бы под водорез корабля. Он ограничился тем, что лег в дрейф.

Человек. – береговой сторож, как свидетельствовал о том его форменный плащ, – следил за судном и, казалось, мысленно отмечал каждое его движение. Корабль лег в дрейф, на это указывали прильнувший к мачте фор-марсель и наполненный ветром грот-марсель; бизань-шкот был натянут, а крюйсель обрасоплен как можно ближе к ветру, таким образом паруса парализовали действие друг друга, и это не позволяло судну ни продвигаться вперед, ни отплывать далеко назад, в море.

Корабль, видимо, не хотел подставлять себя ветру, так как формарсель был поставлен перпендикулярно килю. Течение уносило судно, лежащее в дрейфе, от берега не более чем на поллье в час.

Было еще совсем светло, особенно в открытом море и на вершинах утесов. Но внизу, на берегу, смеркалось. – Сторож был поглощен своим делом: наблюдая за тем, что происходит в море, он и не подумал посмотреть назад или вниз, на подножие скалы, на которой находился. Он повернулся спиной к крутой лестнице, соединявшей площадку утеса с океаном. Там кто-то двигался, он этого не замечал. А между тем на лестнице, за выступом, притаился человек, как видно, спрятавшийся до прихода берегового сторожа. То и дело из-за скалы показывалась чья-то голова, кто-то, стоя в тени, поглядывал вверх и подкарауливал караульщика. Голова в широкополой американской шляпе принадлежала тому квакеру, который десять дней назад разговаривал в скалах Малой бухты с капитаном Зуэлой.

Вдруг сторож стал всматриваться с удвоенным вниманием.

Он поспешно протер суконным рукавом подзорную трубу и быстро навел ее на парусник.

От судна отделилась черная точка.

Черная точка, походившая на муравья в море, была шлюпкой.

Лодка, очевидно, направлялась к берегу. Дружно греблп матросы, сидевшие на веслах.

Судя по всему, лодка направлялась к мысу Деколле.

Внимание берегового сторожа было напряжено до предела.

Он не упускал из виду ни одного движения гребцов. Он подошел еще ближе к краю площадки.

И тут, на верхней ступени лестницы, сзади него, словно из-под земли, появился рослый мужчина, квакер. Караульщик его не видел.

Квакер постоял секунду, опустив руки с судорожно сжатыми кулаками, и взглядом целящегося охотника впился в спину берегового сторожа.

Их отделяло шага четыре. Он ступил и остановился, опять шагнул и снова остановился; шагая, он не делал ни одного лишнего движения, он словно превратился в статую, бесшумно скользившую по траве. Сделав еще шаг, он остановился снова и застыл на месте; он почти касался сторожа, все так же неподвижно смотревшего в подзорную трубу. Человек в шляпе медленно поднял крепко стиснутые кулаки, прижал их к плечам и, внезапно выпрямив руки, словно выстрелив кулаками, обрушил их на спину караульного. Удар был роковой. Сторож даже не успел крикнуть. Он упал в море вниз головой. С быстротой молнии мелькнули его подошвы. Он камнем пошел ко дну. И море сомкнулось.

Два-три больших круга расплылись по темной поверхности волн.

На траве осталась лишь подзорная труба, выпавшая из рук сторожа.

Квакер наклонился над обрывом, наблюдая, как исчезают круги, выждал несколько минут и выпрямился, напевая сквозь зубы:

Умер чин полиции —

Жизнь он потерял.

Он наклонился еще раз. Ничто не показалось из глубины.

Только на том месте, где утонул сторож, на поверхности воды появился бурый налет – он разливался по зыби. Вероятно, сторож, падая, разбил голову о подводный камень. Всплывшая кровь окрасила пену. Квакер запел снова, глядя на красноватое пятно.

Ах, до сей позиции Он еще дышал…

Песенка оборвалась.

Позади него раздались слова, произнесенные вкрадчивым голосом:

– Вот и вы, Рантен. Здравствуйте. Сейчас вы совершили убийство.

Рантен обернулся и увидел шагах в пятнадцати от себя, в проходе между двумя скалами, невысокого человека с револьвером в руке.

– Как видите, да, – ответил он. – Здравствуйте, сьер Клюбен.

Человек вздрогнул:

– Вы меня узнали?

– Ведь вы-то узнали меня, – заметил Рантен.

Слышался шум весел. Приближалась та самая шлюпка, за которой следил береговой сторож.

Сьер Клюбен проговорил вполголоса, как бы про себя; – Обделано в два счета.

– Что вам от меня угодно? – спросил Рантен.

– Да так, пустяки. Мы с вами не виделись ровнехонько десять лет. Вы, должно быть, преуспели. Как чувствуете себя?

– Хорошо, – сказал Рантен. – А вы?

– Очень хорошо, – ответил сьер Клюбен.

Рантен шагнул по направлению к сьеру Клюбену. f Раздался негромкий отрывистый звук. Сьер Клюбен взвел курок револьвера.

– Рантен! Нас разделяют пятнадцать шагов. Расстояние самое подходящее. Стойте, где стоите.

– Вот как! Да что вам от меня надо?

– Я пришел поболтать с вами.

Рантен не шелохнулся. Сьер Клюбен продолжала – Вы только что убили берегового сторожа, Рантен приподнял шляпу и ответил; – Я уже имел честь это слышать, – Не в столь точных выражениях. Я сказал: «Совершили убийство»: теперь я говорю: «Убили берегового сторожа». Сторожа за номером шестьсот девятнадцать. Отца семейства. После него осталась жена и пятеро детей.

– Вполне возможно, – согласился Рантен, После короткой паузы Клюбен сказал:

– Береговые сторожа – ребята отборные, почти все – бывшие моряки.

– Я давно приметил, что вдова с пятью детьми – обычное явление, – вставил Рантен.

Сьер Клюбен продолжал:

– Отгадайте-ка, сколько стоил мне револьвер.

– Хорошая штука, – сказал Рантен.

– Сколько бы вы за нее дали?

– Я бы дал много.

– Он мне обошелся в сто сорок четыре франка.

– Должно быть, куплен в оружейной лавке в переулке Кутапше, – заметил Рантен.

Клюбен продолжал:

– Сторож-то даже не вскрикнул. Когда падаешь, перехватывает дыхание.

– Сьер Клюбен! Нынче ночью будет сильный ветер.

– Только я знаю тайну.

– Вы по-прежнему останавливаетесь в «Гостинице Жана»? – спросил Рантен.

– Да, там неплохо.

– Мне помнится, я там едал отличную кислую капусту.

– У вас, видно, бычья силища, Рантен. Какие плечи! Не хотел бы я получить от вас затрещину. А я вот родился таким заморышем, что даже выходить меня пе надеялись.

– К счастью, выходили.

– Да, я по-прежнему останавливаюсь в нашей старой «Гостинице Жана».

– Угадайте, сьер Клюбен, почему я вас узнал? Потому что вы узнали меня. Я сразу подумал: тут нужен нюх Клюбена.

Он сделал шаг вперед.

– Вернитесь на то место, где вы стояли, Рантен.

Рантен отошел, буркнув себе под нос:

– Становишься ребенком, как увидишь такую игрушку. Сьер Клюбен продолжал:

– Обстановка такова. Вправо, в сторону Сент-Энога, шагах в трехстах от нас, другой береговой сторож, номер шестьсот восемнадцать, пока еще живехонек; влево по направлению к Сен-Люнер, таможенный пост. Семеро вооруженных молодцов поспеют сюда за пять минут. Скала будет оцеплена, перешеек взят под наблюдение. Улизнуть не удастся. А у подножия скалы – труп.

Рантен метнул косой взгляд на револьвер.

– Вы правы, Рантен. Игрушка хороша. Быть может, заряжена только порохом. Но это ничего не значит. Достаточно одного выстрела, и сбежится вся охрана. А у меня их шесть в запасе.

Мерные удары весел уже звучали отчетливо. Лодка была неподалеку.

Высокий смотрел на низенького странным взглядом. Все миролюбивее, все вкрадчивее становился голос Клюбена:

– Рантен! Гребцы в лодке, которая сюда поделывает, окажут вооруженную помощь при вашем аресте, узнав, что вы сейчас совершили убийство. Вы платите капитану Зуэле десять тысяч франков за проезд. Между прочим, пленмонские контрабандисты взяли бы дешевле; правда, они доставили бы вас только в Англию, а кроме того, вам опасно появляться на Гернсее, где кое-кто имеет честь вас знать. Итак, возвращаюсь к создавшемуся положению. Стоит мне выстрелить и вас арестуют. Вы должны уплатить капитану Зуэле десять тысяч франков. Пять тысяч вы уже внесли вперед. Зуэла прикарманит ваши пять тысяч и скроется. Так-то, Рантен. А вы ловко перерядились. Шляпа, потешный костюм и гетры здорово вас изменили. Вы упустили из вида только очки. Но хорошо что вы отрастили бакенбарды.

Рантен нe то усмехнулся, не то заскрежетал зубами Клюбен продолжал:

– Рантен! На вас американские штаны с двойными карманами. В одном из них часы. Можете оставить их себе.

– Очень благодарен, сьер Клюбен.

– В другом – ларчик кованого железа: он открывается и закрывается при помощи пружины. Старинная матросская табакерка. Выньте-ка ее и бросьте мне.

– Но это просто грабеж!

– Зовите на помощь, дело ваше.

Клюбен пристально посмотрел на Рантена.

– Послушайте, месс Клюбен… – сказал Рантен, шагнув вперед с протянутой рукой.

«Месс» было сказано из желания польстить.

– Стойте на месте, Рантен.

– Месс Клюбен! Давайте столкуемся. Предлагаю вам половину.

Клюбен скрестил на груди руки, но дуло револьвера было наведено на Рантена.

– За кого вы меня принимаете, Рантен? Я человек честный.

Помолчав, месс Клюбен прибавил:

– Мне нужна все.

Рантен пробормотал сквозь зубы: «Ну и пройдоха!»

Глаза Клюбена сверкнули. Голос зазвенел металлом, резко и сильно. Он воскликнул:

– Я вижу, вы заблуждаетесь. Грабителем можно назвать вас, я же – тот, кто возвращает похищенное. Слушайте, Рантен. Однажды ночью, десять лет тому назад, вы покинули Гернсей, взяв из кассы одного предприятия пятьдесят тысяч франков, принадлежавших вам, но забыв оставить там пятьдесят тысяч франков, принадлежавших другому. Пятьдесят тысяч франков, украденные вами у вашего компаньона, превосходного, достойного человека, месса Летьери, составляют теперь вместе с процентами за десять лет восемьдесят тысяч шестьсот шестьдесят шесть франков шестьдесят шесть сантимов. Вчера вы заходили к меняле. Я назову его: Ребюше, улица Сен-Венсан. Вы отсчитали ему семьдесят шесть тысяч франков билетами французского банка, которые он вам обменял на три английских банкнота в тысячу фунтов стерлингов каждый и кое-какую мелочь в придачу. Банкноты вы спрятали в железную табакерку, а табакерку в правый карман. Три тысячи фунтов стерлингов составляют семьдесят пять тысяч франков. От имени месса Летьери я удовольствуюсь ими. Завтра я отправляюсь на Гервсей и возвращу ему деньги. Рантен! Вот то судно, что лежит в дрейфе, – «Тамолипас». Сегодня ночью вы переправили туда свои чемоданы вместе с вещами и багажом экипажа. Вы собираетесь покинуть Францию. На сей предмет у вас свои соображения. Вы отправляетесь в Арекипу. За вами послана лодка. Вы ее ждете. Она подплывает. Слышны удары весел. В моей власти задержать вас или отпустить. Довольно разговоров. Бросайте мне табакерку.

Рантен расстегнул карман, вынул коробочку и швырнул ее Клюбену. То была железная табакерка. Она покатилась к ногам Клюбева.

Клюбен присел, не нагибая головы, и поднял табакерку левой рукой, не сводя с Рантена глаз и дула револьвера со всеми шестью зарядами.

Затем крикнул:

– Ну-ка, дружок, повернитесь ко мне спиной!

Рантен повернулся.

Сьер Клюбен, зажав револьвер под мышкой, надавил ва пружину табакерки. Коробочка открылась.

Там лежали четыре банкнота: три по тысяче и один в десять фунтов.

Клюбен снова сложил три тысячефунтовых билета, спрятал в железную табакерку, запер ее и сунул в карман.

Потом поднял с земли голыш, завернул его в десятифунтовый билет и сказал:

– Повернитесь.

Рантен повернулся.

Сьер Клюбен продолжал:

– Я уже вам сказал, что удовольствуюсь тремя тысячами фунтов. Вот вам сдача – десять фунтов.

Он бросил Рантену камешек, обернутый кредиткой.

Рантен ударом ноги швырнул в море и банкнот и камешек.

– Как вам угодвю. Видно, вы богач. Значит, мне беспокоиться нечего, – заметил Клюбен.

Шум весел, который все нарастал во время беседы, стих, Это означало, что лодка остановилась у подножия скалы, – Карета подана. Можете садиться, Рантен.

Рантен направился к лестнице и начал спускаться вниз.

Клюбен осторожно подошел к обрыву и, вытянув шею, принялся наблюдать.

Лодка пристала к нижнему уступу скалы, как раз там, где утонул береговой сторож.

Глядя вслед Рантену, прыгавшему с уступа на уступ, Клюбен проворчал:

– Бедняга этот номер шестьсот девятнадцать! Воображал, что он здесь один. Рантен воображал, что они – вдвоем.

И только один я знал, что нас тут трое.

Он заметил под ногами на траве подзорную трубу, которую уронил сторож, и поднял ее.

Снова послышался плеск воды. Рантее прыгнул в лодку, и она поплыла в открытое море.

После первых взмахов весел, когда Рантен уже сидел в лодке и она стала удаляться от берега, он вдруг вскочил: его лицо исказила уродливая гримаса, и он закричал, потрясая кулаками:

– Эх! Сам дьявол и тот. – мерзавец!

Немного погодя до скалы, на которой стоял Клюбен, следивший за лодкой в подзорную трубу, сквозь шум моря отчетливо донеслись слова, произнесенные зычным голосом:

– Сьер Клюбен! Хоть вы и честный человек, но я думаю, что вы одобрите мое намерение написать Летьери и оповестить его обо всем, что произошло. Кстати, в лодке находится гернсеец из команды «Тамолипаса» по имени Айе Тостевен, он вернется в Сен-Мало в следующий приезд Зуэлы и засвидетельствует, что я вам вручил для передачи мессу Летьери три тысячи фунтов стерлингов.

То был голос Рантена.

Клюбен принадлежал к породе людей, доводящих все до конца. Стоя неподвижно, как стоял береговой сторож, на том же месте, не отрываясь от подзорной трубы, он ни на миг не терял из поля зрения уходившую лодку. Он видел, как она становится все меньше и меньше, то теряясь в волнах, то снова показываясь, видел, как она подошла к кораблю, лежавшему в дрейфе, как причалила, и даже разглядел высокую фигуру Рантена на палубе «Тамолипаса».

Лодку подняли на корабль и убрали на шлюпбалки. «Тамолипас» развернул паруса. Потянул береговой ветер, все паруса надулись; подзорная труба Клюбена все еще была наведена на силуэт корабля, постепенно терявший четкость очертаний, и через полчаса «Тамолипас» превратился в маленький черный завиток на горизонте, тающий в бледном вечернем небе.

IX. Полезные сведения для тех, кто ждет или боится писем из-за моря

В тот вечер сьер Кяюбен вернулся поздно.

Одной из причин его позднего возвращения была прогулка до порта Динан, богатого питейными заведениями. В каком-то кабачке, где его никто не знал, он купил бутылку спиртного и сунул ее в широченный карман куртки, словно хотел спрятать; затем Клюбен отправился на пароход, чтобы убедиться, все ли в порядке, ибо Дюранда должна была утром отчалить.

Когда сьер Клюбен вошел в «Гостиницу Жана», в нижней зале еще сидел старый капитан дальнего плавания ЖертреГабуро, потягивая пиво и покуривая трубку.

Жертре-Габуро приветствовал сьера Клюбена между затяжкой табака и глотком пива.

– Здорово, капитан Клюбен.

– Добрый вечер, капитан Жертре.

– Вот и «Тамолипас» бтчалил.

– Да? А я и не заметил.

Капитан Жертре-Габуро сплюнул и продолжал:

– Убрался Зуэла. – Когда же?

– Нынче вечером.

– Куда он держит путь?

– К черту на рога.

– Не сомневаюсь, но куда именно?

– В Арекипу.

– А я ничего и не слыхал, – сказал Клюбен и добавил: – Пора на боковую.

Он зажег свечу, пошел было к двери, но вернулся.

– Случалось вам бывать в Арекипе, капитан Жертре?

– Случалось. Немало лет тому назад.

– В какие порты заходили по пути?

– Во все понемножку, ненадолго. Но «Тамолипас» заходить не будет.

Капитан Жертре-Габуро вытряхнул пепел из трубки на тарелку и продолжал:

– Слыхали о люгере «Троянский конь» и красивой трехмачтовой шхуне «Трантмузен», что ушли в Кардиф? Я был против того, чтобы они выходили в непогоду. В хорошем же виде они вернулись. Люгер, нагруженный терпентином, дал течь, пришлось взяться за насосы, а с водой заодно выкачали весь груз. Особенно пострадала надводная часть шхуны; княвдегед, гальюн, фока-галсбоканец, шток якоря левого борта – все было разбито. Утлегарь начисто срезан у самого эзельтофта.

Ватерштаги и ватербакштаги – поминай как звали. Фок-мачта хоть и получила здоровый толчок, однако ж легко отделалась.

Все железные части бушприта сорваны, но, неслыханное дело, сам он только помят, хотя совершенно ободран. В обшивке левого борта дыра в добрых три квадратных фута. Вот что значит не слушаться людей!

Клюбен поставил свечу на стол и, перекалывая булавки, воткнутые в отворот куртки, проговорил:

– Вы, кажется, сказали, капитан Жертре, что «Тамолипас» никуда заходить не будет?

– Да. Он идет прямо в Чили.

– Стало быть, он не даст о себе знать с дороги? – Позвольте, капитан Клюбен. Во-первых, он может передавать письма всем встречным судам, идущим в Европу.

– Правильно.

– Во-вторых, в его распоряжении морской почтовый ящик.

– А что вы называете морским почтовым ящиком?

– Разве вы не знаете, капитан Клюбен?

– Нет.

– В Магеллановом проливе.

– Ну?

– Сплошной снег, бури без передышки, препротивные ветры, море – хуже некуда.

– И что же?

– Вы, скажем, обогнули мыс Монмут.

– Так. Дальше!

– Дальше, вы обогнули мыс Валентен.

– Ну, дальше!

– Дальше обогнули мыс Изидор.

– А потом?

– Потом мыс Анны.

– Так. Но что же вы называете морским почтовым ящиком?

– А вот мы до него и добрались. Горы справа, горы слева.

Всюду пингвины, буревестники. Место страшное. Клянусь сотней тысяч угодников и тысячей обезьян в придачу, там ад кромешный. А грохот какой! Шквал на шквале! Вот где зорко следи за вин-транцем. Вот где вовремя убавляй паруса! Там-то и заменяй грот кливером, а кливер – штормовым кливером. Ветер налетает без устали. По четыре, по пять, а то и по семь дней лежишь в дрейфе. Частенько от новехоньких парусов остаются одни клочья. Тут попляшешь! Такие штормы, что трехмачтовые корабли скачут по волнам, как блохи. Я своими глазами видел, как с английского брига «Трюблю» унесло ко всем чертям юнгу, работавшего на утлегаре, да и сам утлегарь в придачу. Взлетели на воздух, как бабочки, вот что! Я видел, как на красавице шхуне «Возвращение» сорвало боцмана с форсалинга и убило наповал. У меня на корабле сломало планширь и разбило вдребезги ватервейс. Если и вырвешься оттуда, парусов как не бывало. Пятидесятипушечный фрегат пропускает воду, точно корзина. А уж берег и вовсе проклятущий. Хуже не найти. Все скалы изрезаны, словно из озорства. Так вот, подходишь к Голодному порту и тут из огня попадаешь в полымя. Страшнее волн в жизни не видел. Ад кромешный. И вдруг замечаешь два слова, выведенные красной краской: «Почтовая контора».

– Что вы этим хотите сказать, капитан Жертре?

– Я хочу сказать, капитан Клюбен, что сразу как обогнешь мыс Анны, увидишь на камушке, футов эдак в сто высотой, длинный шест. К шесту подвешен бочонок. Бочонок-то и есть почтовый ящик. И нужно же было англичанам написать наверху: «Почтовая контора»! Во все суют нос. Ведь это океанская почта! Она вовсе не принадлежит достопочтенному джентльмену, королю Англии. Это общий почтовый ящик. Он принадлежит всем странам. «Почтовая контора»! Ну и чепуха!

Увидишь и опешишь, будто сам дьявол поднес тебе чашку чаю, А почтовая служба выполняется так: какое судно ни пройдет, посылает к столбу шлюпку с письмами. Корабль с Атлантического океана отправляет письма в Европу, а корабль с Тихого – в Америку. Офицер, севший в шлюпку, кладет ваш пакет и берет пакеты, которые там прикопились. Ваше судно обязано доставить эти письма, а судно, проходящее после вас, доставит, куда надо, ваши. Суда идут в противоположных направлениях, поэтому тот материк, откуда плывете вы, – место моего назначения. Я отвожу ваши письма, вы – мои. Бочонок прикручен к столбу цепью. А уж как там хлещет дождь! Как валит снег! Как бьет град! Окаянное море! Со всех сторон тучами несутся буревестники. Там-то и пройдет «Тамолипас». На бочонке крышка прочная, на шарнирах, но ни замка нет, ни задвижки. Теперь вы видите: и оттуда можно написать друзьям, письма дойдут.

– Забавно, – задумчиво пробормотал Клюбен.

Капитан Жертре-Габуро отпил глоток пива из кружки.

– Предположим, проходимец Зуэла вздумает написать мне. Негодяй бросает свою мазню в бочонок у Магеллана, и.

я через четыре месяца получу каракули этого мерзавца. Да, кстати, капитан Клюбен, неужели вы завтра выйдете в море?

Клюбен, пребывавший в каком-то оцепенении, не услышал вопроса. Капитан Жертре переспросил.

Клюбен очнулся.

– Конечно, капитан Жертре. Как всегда, в этот день, Отправляюсь завтра с утра.

– На вашем месте я бы остался. Послушайте, капитан Клюбен: от собак пахнет мокрой псиной. Морские птицы уже две ночи вьются у маяка, вокруг фонаря. Примета плохая. Мой барометр проказит. Сейчас луна в первой своей четверти, а в эту пору погода стоит самая сырая. Я сегодня видел, как столистник свернул листочки, а клевер в поле выпрямил стебли.

Дождевые черви выползают из-под земли, мухи кусаются, пчелы не отлетают от улья, воробьи будто держат совет. Колокольный звон слышен издалека. Нынче вечером я слышал благовест из Сен-Люнера. К тому же солнце село за тучи. Завтра будет здоровый туман. Плыть не советую. По-моему, туман страшнее урагана. Что у него на уме, не угадаешь.

Книга шестая Пьяный рулевой и трезвый капитан

I. Дуврские скалы

Милях в пяти от Гернсея, в открытом море, против Пленмонского мыса, между Ламаншскими островами и Сен-Мало, цепью тянутся скалистые рифы, которые зовутся Дуврами.

Это роковое место.

Немало утесов и рифов называются Дуврскими или Доверскими. Близ северного побережья Франции, например, есть скала Дувр, на ней сейчас строится маяк, она опасна, но не имеет отношения к группе Дуврских рифов.

Мыс Бреан – самая близкая к Дуврам точка французской земли. От берегев Франции Дуврские скалы отстоят чуть подальше, чем от первого острова Нормандского архипелага. Расстояние от рифов до Джерсея, пожалуй, равно диагонали Джерсея в самой широкой его части. Если бы остров Джерсей повернулся на Корбьере, как дверь на петлях, то мыс Сент-Катрин, наверное, почти задел бы Дуврские скалы.

Тут они отдалены друг от друга больше чем на четыре лье.

В этих морях, освоенных цивилизацией, дикий, необитаемый островок – настоящая редкость. На Аго встретишь контрабандистов, на Бинике – таможенных надсмотрщиков, на Бреа – кельтов, на Канкале – ловцов устриц, на Сезамбре, острове Цезаря, – охотников за кроликами, на Брек-У – собирателей крабов, на Менкье – рыбаков с неводом, на Экре-У – рыболовов с сачками. На Дуврских скалах – никого.

То владенья морских птиц.

Нет ничего страшнее встречи с Дуврами. Острова Каскэ, где, по слухам, погиб «Белый корабль», Кальвадосская мель, горные вершины острова Уайт, подводные камни Ронес, из-за которых слывет таким опасным весь берег Болье, Преельская отмель, что закрывает Меркельский пролив и вынуждает суда проходить в двадцати саженях мористее бакана, выкрашенного в красный цвет, предательские подступы к Этаблю и Плуа, два друидических камня к югу от Гернсея, Старый Андерло и Малый Андерло, Корбьер, Гануэ, Голый остров – даже поговорка о нем: «Голый остров обогнешь, поседеешь иль умрешь», наводит страх, утес Утопленниц, пролив Бу и Фруки, Водоворот меж Гернсеем и Джерсеем, Ардан меж Менкье и Шозеем, Строптивый конь меж Булей-Бэй и Барневилем – о всех дурная слава, но куда им до Дувров! Пожалуй, предпочтешь вступить в борьбу со всеми этими препятствиями по очереди, чем один раз сразиться с Дуврскими скалами.

На всем гибельном Ламаншском море – этом Эгейском море запада – только риф «Отче наш» между Гернсеем и Серком внушает такой же ужас, как Дуврские скалы.

Но все же с утеса «Отче наш» можно подать сигнал, экипаж гибнущего судна может надеяться на помощь. К северу оттуда виден мыс Дикар, или Икар, к югу – Толстонос.

С Дуврских же скал ничего не увидишь.

Шквалы, вода, облака, беспредельность, безлюдье. Только судно, потерявшее направление, попадает к Дуврским скалам.

Там дикие, чудовищные глыбы гранита. Там неприступная крутизна. Угрюмая враждебность пучины.

Вокруг открытое море. Страшная глубина. Одинокий риф вроде Дуврских скал – приманка и приют для зверья, бегущего от человека. Он похож на огромный звездчатый коралл под водою. Это – затонувший лабиринт. Там, на глубине, трудно доступной и для водолазов, – пещеры, логова, подземелья, перекрестки темных улиц. Там кишмя кишат омерзительные твари. Там идет взаимное истребление. Крабы пожирают рыб и сами становятся чьей-нибудь пищей. Во тьме снуют страшные живые существа, не созданные для человеческого глаза. Смутные очертания пастей, усиков, щупалец, плавников, перьев, разверстых челюстей, чешуи, когтей, клешней скользят, колеблются, разбухают, растворяются и исчезают в зловещей прозрачной толще. Обитатели морских глубин носятся устрашающими роями, творя то, что им предназначено. Там настоящий улей чудовищ.

Там царствует уродство, доведенное до совершенства.

Представьте себе, если можете, кучу копошащихся голотурий.

Заглянуть в недра морские – то же, что заглянуть в воображение Неведомого. Это значит увидеть море во всем его ужасе. Пучина подобна ночи. Там тоже спит, по крайней мере с виду, совесть вселенной. Там в полной безопасности совершают преступления те, кто ни перед кем не несет ответственности. Там черновые творения природы, жуткие и бесстрастные, исчадья ада, почти призраки, вершат во мраке свои страшные дела.

Лет сорок тому назад две скалы необыкновенной формы издали предупреждали океанские суда о Дуврском рифе. То были два отвесных утеса; вершины их, острые и наклоненные, почти соприкасались. Они торчали из воды как два бивня утонувшего слона. Только бивни были высотою с башню, под стать слону величиною с гору. Две эти естественные башни неведомого города чудовищ разделялись узким проливом, где неистовствовала волна. Извилистый этот пролив пролегал по ломаной линии и напоминал кривую улицу между глухими стенами. Скалы-близнецы звались четою Дувров: – Дувр Большой и Дувр Малый, один – шестидесяти футов вышиной, другой – сорока. Волны, без устали совершая набеги, в конце концов словно подпилили основание башен, и сильный шквал в равноденствие 26 октября 1859 года опрокинул одну из них в море. Уцелевшая скала, Малый Дувр, выветрилась и теперь обезглавлена.

Самый примечательный утес Дуврской группы скал называется «Человек». Он существует и ныне. В прошлом столетии рыбаки, сбившись с пути и попав в буруны Дувров, нашли труп на вершине этого утеса. Около трупа валялась груда пустых раковин. Человек с корабля, разбившегося об этот утес, нашел тут пристанище, жил некоторое время, питаясь моллюсками, и тут же умер. Отсюда и название «Человек».

Унылая водная пустыня. Шум и безмолвие. То, что происходит здесь, чуждо роду человеческому. Смысл происходящего ему неведом. Отшельниками стоят Дуврские скалы.

А вокруг без конца и края неугомонные волны.

II. Нежданно-негаданно – бутылка коньяка

В пятницу утром, на другой день после отплытия «Тамолипаса» Дюранда взяла курс на Гернсей.

Она вышла из Сен-Мало в девять часов.

Погода стояла ясная, тумана не было; старый капитан Жертре-Габуро, надо думать, сболтнул зря.

На борт было принято всего лишь несколько тюков парижской галантереи для «модных» лавок порта Сен-Пьера да три ящика для гернсейской больницы – один с простым мылом, другой с пачками свечей и третий с французской кожей для подошв и испанской кожей наилучшего качества. Пароход вез обратно ящик колотого сахара и три ящика цветочного чая – их не пропустила французская таможня. И скота сьер Клюбен захватил немного, всего несколько быков.. Грузили их в трюм довольно небрежно.

На судне было шесть пассажиров: гернсеец, два малоэнских скотопромышленника, «турист», как говорилось уже и в те времена, затем парижанин из мелких буржуа, по всей вероятности, коммивояжер, и американец, путешествовавший для распространения Библии.

Экипаж Дюранды, не считая капитана Клюбена, состоял из семи человек: рулевого, угольщика, матроса-плотника, кока, при случае исполнявшего судовую службу, двух кочегаров и юнги. Один из кочегаров был и машинистом. Кочегара-машиниста, очень храброго и очень смышленого голландского негра, бежавшего с сахарной плантации на реке Суринаме, звали Энбранкамом. Негр Энбранкам знал машину и прекрасно управлял ею. Первое время чернокожий, появившийся у топки, придавал Дюранде в глазах обывателей еще большее сходство с детищем преисподней.

Рулевой, уроженец Джерсея и потомок выходцев из Котантена, звался Тангруйлем. Тангруйль был самого знатного происхождения.

Самого знатного в буквальном смысле слова. – Ламаншский архипелаг, как и Англия, – страна иерархическая. Там все еще существуют касты. У каст свои понятия, которыми они отгораживаются от прочих людей. Кастовые понятия всюду одинаковые – и в Индии и в Германии. Знатность рода завоевывается мечом и утрачивается в труде. Ее сберегает праздность. Бездельничать – значит жить по-благородному; кто не работает, тот в почете. Ремесло унижает. Некогда во Франции исключением пользовались лишь фабриканты стекла. Опустошение бутылок отчасти составляет славу дворянства, поэтому производство бутылок не считалось бесчестьем.

На Ламаншском архипелаге, как и в Великобритании, кто хочет слыть дворянином, должен слыть богачом. Рабочий не может быть джентльменом. Если он и был прежде джентльменом по своему происхождению, теперь он уже не джентльмен. Матрос, потомок рыцарей, имевших собственное знамя, – всего лишь матрос. Лет тридцать тому назад на Ориньи подлинный отпрыск рода Горж, который имел бы законные права на поместье Горж, не будь оно конфисковано Филиппом-Августом[137], босиком собирал водоросли на морском берегу.

Потомок Картре – ломовой извозчик на Серке. Девица де Велль – правнучка бальи Велля, первого судьи на Джерсее, – была служанкой у пишущего эти строки. На Джерсее здравствует торговец сукном, а на Гернсее – сапожник, по фамилии Грюшй, которые зовут себя Груши и утверждают, что они двоюродные братья ватерлооского маршала. В старинных Церковных записях Кутанской епархии упоминается дворянский род Тангровилей, неоспоримых родственников Танкарвилей с Нижней Сены, то есть Монморанси. В XV веке Иоанн де Эрудвиль, оруженосец сира де Тангровиль, носил за ним «его латы и прочие доспехи». В мае 1371 года в Понторсоне на смотру, произведенном Бертраном Дюгескленом, «господин де Тангровиль исполнял обязанности младшего рыцаря».

На Нормандских островах человека обнищавшего выводят из рядов знати. Для этого достаточно простого искажения фамилии. Тангровиль превращается в Тангруйля – вот и все.

Такая история случилась и с рулевым Дюранды.

В порту Сен-Пьер, на площади Бордаж, живет торговец железным ломом по фамилии Энгруйль; в действительности он, вероятно, Энгровиль. В царствование Людовика Толстого Энгровили владели тремя приходами в округе валоньского податного суда. Некий аббат Триган составил Историю нормандской церкви. Летописец Триган был священником в поместье Диговиль. Ежели бы сеньор Диговильский впал в бедность и вынужден был работать, то стал бы называться Дигуйлем.

Тангруйль, этот Танкарвиль, что весьма вероятно, и Монморанси, что вполне допустимо, обладал стариннейшим качеством дворянина, но существенным недостатком для рулевого, то есть пристрастием к вину.

Сьер Клюбен упорно отказывался его прогнать. Он поручился за него перед мессом Летьери.

Рулевой Тангруйль ни днем, ни ночью не покидал парохода.

Когда Клюбен накануне отплытия, в поздний вечерний час, явился проведать судно, Тангруйль уже спал в своей висячей койке.

Ночью Тангруйль проснулся. Такая уж была у него еженощная привычка. У каждого пьяницы, если он сам себе не хозяин, есть потаенный уголок. Тайник был и у Тангруйля.

Он называл его своей «кладовкой». «Кладовка» Тангруйля находилась в нижней части трюма. Он устроил ее. там потому, что самая мысль об этом показалась бы невероятной. Тангруйль был уверен, что только он знает о тайнике. Капитан Клюбен был взыскателен, как всякий трезвенник. Немного рома и джина – все, что можно было утаить от бдительного ока капитана, – хранилось про запас в сокровенном месте трюма, на дне лотбака, и почти каждую ночь рулевой устраивал любовные свидания со своей «кладовкой». Надзор был неусыпный, пирушки скудные, и ночные кутежи Тангруйля обычно ограничивались двумя-тремя глотками, второпях.

Случалось и так, что его тайник пустовал. В ту ночь Тангруйль нежданно наткнулся там на бутылку коньяка. Восторг его был велик, но еще больше – изумление. С неба, что ли, свалилась бутылка? Он так и не припомнил, когда и как пронес спиртное на пароход. И тут же осушил бутылку. Отчасти он сделал это из предосторожности, побаиваясь, как бы коньяк не обнаружили и не отняли. Бутылку он швырнул в море. Наутро, взявшись за румпель, Тапгруйль чуть покачивался.

Однако правил он кораблем почти так же, как всегда.

Капитан же Клюбен, как известно, в тот вечер вернулся ночевать в «Гостиницу Жана».

Клюбен всегда носил под рубашкой дорожный кожаный пояс, в котором он на всякий случай держал гиней двадцать.

Снимал он его только ночью. С изнанки, на грубой коже – пояса густой, несмываемой литографской краской было выведено его рукой: «Сьер Клюбен».

Перед отъездом, встав ото сна, он спрятал железную коробочку с семьюдесятью – пятью тысячами франков банковыми билетами в пояс, затем, как обычно, затянул его и застегнул.

III. Прерванная беседа

Отплывали весело. Не успели пассажиры разложить саквояжи и чемоданы на скамьи и под скамьи, как принялись осматривать пароход, – это делается всякий раз неукоснительно и настолько вошло в привычку у пассажиров, что стало как бы правилом. Двое, турист и парижанин, еще никогда не видывали парохода, и пена, взбитая первым же поворотом колес, привела их в восхищение. Потом их привел в восхищение и дым из трубы. Они осмотрели шаг за шагом чуть ли не все детали судового снаряжения на палубе и в мидельдеке:

толстые, чугунные кольца, железные крюки, скобы, болты, так соразмерно и точно пригнанные, что они кажутся огромными безделушками – железными безделушками, которые буря позолотила ржавчиной. На палубе пассажиры потолкались и вокруг маленькой сигнальной пушкп, закрепленной цепью. «Совсем, как сторожевой пес», – заметил турист.. «И в попонке из просмоленной материи, чтобы не простудиться», – добавил парижанин. Берег удалялся; пассажиры обменивались обычными впечатлениями о красотах Сон-Мало; кто-то из пассажиров изрек общеизвестную истину, что вид с моря обманчив и что в одной миле от берега Дюнкерк – точь-в-точь Остенде. Все, что можно было сказать о Дюнкерке, было сказано и дополнено замечанием, что обе его брандвахты выкрашены в красный цвет и называются «Рюитинген» и «Mapдик».

Сен-Мало стал совсем крохотным, а потом исчез.

Вокруг расстилалась безмятежная морская гладь. След, оставленный на воде пароходом, почти не изгибаясь, тянулся Длинной бахромчато-пенной полосой и терялся где-то в необозримой дали.

Если от Сен-Мало во Франции до Экзетера в Англии провести прямую линию, то Гернсей окажется как раз посередине.

Прямая линия на море – не всегда идеальная прямая. Всетаки пароходы могут до некоторой степени придерживаться прямой линии, что не дано судам парусным.

Море плюс ветер – это сумма сил. Пароход – это сумма машин. Силы природы – вечно действующая машина; паровая машина – ограниченная сила, И вот между двумя этими началами – неисчерпаемой мощью стихии и творением человеческого разума – завязывается борьба. Она-то и называется мореплаванием.

Воля механизма – противовес беспредельности. Но существует механизм самой беспредельности. Стихиям ведомо, что они творят и куда стремятся. Слепой силы нет. Человек вынужден наблюдать за этими силами и разгадывать их пути.

А пока он не установил законы этих сил, борьба продолжается, и в борьбе этой пароход как бы воплощает постоянную победу гения человеческого, которую он одерживает ежечасно на каждой пяди морского пространства. Паровой двигатель обладает удивительнейшим свойством держать в повиновении корабль. Он уменьшает его покорность ветру и увеличивает покорность человеку.

Никогда еще Дюранда не шла так хорошо, как в тот день. Она вела себя отлично.

Часам к одиннадцати Дюранда, подгоняемая свежим норднорд-вестом, уже находилась в открытом море близ Менкье и шла под небольшими парами на запад правым галсом, круто бейдевинд. По-прежнему стояла хорошая, ясная погода. Но рыбачьи челны возвращались домой.

Мало-помалу море очистилось от судов, словно они спешили укрыться в гавани.

Нельзя сказать, чтобы Дюранда строго следовала обычному маршруту. Экипаж ничуть не беспокоился, он вполне доверял капитану; все же судно, вероятно по вине рулевого, слегка отклонилось в сторону. Казалось, Дюранда идет не к Гернсею, а к Джерсею. Часу в двенадцатом капитан выправил курс, взяв направление прямо на Гернсей. Небольшая потеря времени. Только и всего. Но когда стоят короткие дни, потеря времени чревата последствиями. Светило яркое солнце, но солнце февральское.

На Тангруйля так подействовали винные пары, что он еле стоял на ногах, руки его не слушались. Вот почему славный рулевой частенько вилял на курсе, а это замедляло ход.

Ветер почти стих.

Пассажир-гернсеец время от времени наводил свою подзорную трубу на небольшой комок сероватого тумана, – его медленно перекатывал ветер по самому краю горизонта на западе, и был он похож на клочок запыленной ваты.

У капитана Клюбена, как всегда, было пуритански-строгое выражение лица. Он, казалось, удвоил внимание.

На палубе Дюранды было спокойно и даже весело. Пассажиры болтали. Во время плавания можно с закрытыми глазами, только по тону разговора, судить о состоянии моря.

Непринужденная болтовня пассажиров говорит о спокойствии океана.

Лишь при затишье на море ведут, например, такяе беседы:

– Взгляните-ка, сударь, – вот прехорошенькая краснозеленая мушка.

– Верно, заблудилась в море и отдыхает на судне.

– Мухи почти не устают.

– В самом деле, такая легонькая! Ее ветром уносит.

– Знаете, сударь, однажды взвесили унцию мух, потом пересчитали, и их оказалось шесть тысяч двести шестьдесят восемь штук.

Гернсеец с подзорной трубой подошел к скотопромышленникам из Сен-Мало, и у них завязался следующий разговор:

– Видите ли, обракский бык плотный, коренастый, с короткими ногами, с рыжей шерстью. Работает он медленно потому что ноги у него длиной не вышли.

– В этом-то отношении салерские быки куда лучше.

– Мне, сударь, довелось на своем веку видеть двух быков-красавцев. Один коротконогий, широкогрудый, широкозадый, с мясистыми ляжками, отменной упитанности, и рост и длина у него подходящие, и кожа с такого быка легко сдирается. Второй – ну просто образец правильного ухода. Сильный, с крепкой шеей, белый с рыжими подпалинами, быстроногий, с низким задом.

– Котантенской породы, видно.

– Да, но с примесью ангюсской и суффолькской.

– Хотите – верьте, хотите – нет, сударь, но на юге устраиваются конкурсы ослов.

– Ослов?

– Ослов. Как я имел честь вам сообщить. И чем осел безобразнее, тем считается красивее.

– Так же, как матка для приплода мулов, – чем безобразнее, тем лучше.

– Верно. Вот, например, пуатвенская кобыла. Толстобрюхая, толстоногая.

– И самая лучшая из них – прямо бочка на четырех подпорках.

– Красота животных совсем не то, что красота человеческая.

– А женская особенно.

– Что правда, то. правда.

– Мне по вкусу хорошенькие женщины.

– А мне по вкусу женщины ненарядней.

– Да, да, чтобы чистенькая была, аккуратная, стройная, выхоленная.

– И притом свеженькая. – У девушки должен быть такой вид, словно она только что вышла из рук ювелира.

– Кстати, насчет быков. Эти самые бычки, которых я видел, продавались на ярмарке в Туаре.

– А, знаю Туарскую ярмарку. Туда собирались поехать хлеботорговцы Бонно из Ла Рошели и Багю из Марана.

Слышали о них?

Турист и парижанин разговаривали с американцем, распространявшим Библию, Тон их беседы тоже свидетельствовал о безоблачной погоде.

– Известна ли вам, сударь, – разглагольствовал турист, – вместимость судов цивилизованного мира? Франция – семьсот шестнадцать тысяч тонн; Германия – миллион; Соединенные Штаты – пять миллионов; Англия – пять миллионов пятьсот тысяч тонн. Прибавьте флот малых стран. Итого: двенадцать миллионов девятьсот четыре тысячи тонн, распределенных на сто сорок пять тысяч судов, разбросанных. по всем водам земного шара.

Америкалец прервал:

– Сударь. Это в Соединенных Штатах, а не в Англии, пять миллионов пятьсот тысяч тонн.

– Согласен, – молвил турист. – Вы американец?

– Да, сударь.

– Тем более согласен.

Наступило молчание, и миссионер-американец уже, подумывал, не кстати ли сейчас предложить Библию.

– Правда ли, сударь, – снова заговорил турист, – что вы, американцы, такие охотники до прозвищ, что наделяете ими всех своих знаменитостей и даже известного миссурийского банкира Томаса Бентона зовете «Старым Слитком»?

– Мы и Закари Тейлора называем «Старым Заком».

– А генерала Гаррисона – «Старым Типом», не так ли? А генерала Джексона[138] – «Старым Орехом»?

– Потому что Джексон тверд, как орех, а Гаррисон разбил краснокожих при Типпеканэ.

– У вас византийский обычай.

– Нет, наш собственный. Мы называем Вен-Бьюрена – «Куцым Колдуном»; Сьюарда, приказавшего выпустить бумажные деньги мелкими купюрами, – «Крошкой Биллем»; Дугласа, иллинойсского сенатора, демократа – он всего четырех футов ростом, зато очень красноречив, – «Великанчиком». Вы можете проехать от Техаса до самого Мэна и не услышать ни имени Кесс: его зовут «Длинноногим мичиганцем», ни имени Клэй: его зовут «Рябым парнем с мельницы».

Клэй – сын мельника.

– Я бы все же предпочел звать их Клэй и Кесс, так ведь короче, – заметил парижанин.

– Вы бы нарушили установившуюся традицию. Мы называем Кервена, секретаря казначейства, – «Возчиком»; Даниэля Вебстера[139] – «Черным Дэном». А Винфилда Скотта[140] мы прозвали: «Живо-тарелку-супа», потому что, расколотив англичан при Чиппевее, он сразу уселся за стол.

Комок тумана, видневшийся вдали, увеличился. Теперь он занимал сегмент горизонта, равный градусам пятнадцати.

Казалось, облако само ползло по воде, потому что ветра не было. Бриз почти совсем стих. Гладь моря была недвижна.

Полдень еще не наступил, а солнце меркло. Оно светило но не грело.

– Погода, по-моему, меняется, – сказал турист.

– Пожалуй, будет дождь, – добавил парижанин.

– Или туман, – подхватил американец.

– В Италии, сударь, – заметил турист, – дождей выпадает меньше всего в Мольфетта, а больше всего в Тольмеццо.

В полдень, по островному обычаю, прозвонил колокол к обеду. Обедать шел кто хотел. Кое-кто захватил с собой провизию, и пассажиры весело закусывали прямо на палубе.

Клюбен не обедал.

Разговор не умолкал и за едой.

Гернсеец, чутьем угадавший в американце распространителя Библий, подсел к нему. Американец спросил его: – Вы знаете здешнее море?

– А как же, я ведь здешний.

– Я тоже, – отозвался один из малоэнцев.

Гернсеец подтвердил его слова кивком головы и продолжал:

– Мы сейчас в открытом море. Хорошо, что не попали в туман, когда плыли мимо Менкье.

Американец обратился к малоэнцу:

– Островитяне большие знатоки моря, чем жители побережья.

– Это верно, куда нам? Ведь мы и не на земле и не в море.

– Что это за штука – Менкье? – спросил американец, – Куча вредоносных камней, – отвечал малоэнец.

– Есть у нас еще и Греле, – присовокупил гернсеец.

– Правильно, черт возьми, – подтвердил малоэнец.

– И Шуас, – добавил гернсеец.

Малоэнец расхохотался и сказал:

– Ну, если так, то есть у нас и Дикари, – И Монахи, – заметил гернсеец.

– И Селезень, – воскликнул малоэнец.

– Сударь! Последнее слово осталось за вами, – вежливо вставил гернсеец.

– Малоэнцы не младенцы! – ответил, подмигнув, малоэнец.

– Разве нам придется проходить мимо всего этого скопища утесов? – спросил турист.

– Нет. Мы их оставили на юго-юго-востоке. Уже миновали.

И гернсеец продолжал:

– В Греле наберется пятьдесят семь скал, считая большие и малые.

– А в Менкье – сорок восемь, – подхватил малоэнец.

Тут между малоэнцем и гернсейцем разгорелся спор:

– Мне кажется, уважаемый господин из Сен-Мало, что вы забыли присчитать еще три скалы.

– Все сосчитаны.

– От Дерэ до Главного острова?

– Да.

– А Дома сосчитали?

– Семь скал посредине Менкье? Да.

– Вижу, вижу, вы знаток скал.

– Куда годится малоэнец, ежели он не знает скал!

– Приятно послушать рассуждение француза.

Малоэнец, поблагодарив его поклоном, сказал:

– Дикари – это три утеса.

– А Монахи – два.

– А Селезень – один.

– Понятно. Раз селезень – значит, один.

– Ничего не значит. Вот Сюарда одна, а в ней четыре утеса.

– Что вы, собственно, называете Сюардой? – спросил гернсеец.

– Сюардой мы называем то, что вы называете Шуасом.

– Нелегко пробираться между Шуасом и Селезнем.

– Да, только птицам удается.

– И еще рыбам.

– Не очень-то. В бурю их бьет о скалы.

– А в Менкье есть отмель? – Вокруг Домов.

– Восьми скал, которые виднеются с Джерсея?

– Вернее, с Азетского побережья, да только не восемь, а семь.

– В отлив по Менкье можно даже прогуляться.

– Конечно, ведь там встречаются мели. – А Дируйль?

– Ну, Дируйль ничуть не похож на Менкье.

– Я хочу сказать, что там тоже опасно.

– Со стороны Гранвиля.

– А вы, жители Сен-Мало, видать, так же, как и мы, любите плавать по здешним водам.

– Совершенно верно, – ответил малоэнец, – но только с той разницей, что у нас говорят: «Мы привыкли», а у вас:

«Мы любим».

– Вы – отличные моряки.

– Я-то торгую скотом.

– Забыл, как звали знаменитого моряка из Сен-Мало?

– Сюркуф.[141]

– А другого?

– Дюге-Труэн.

Тут в разговор вмешался коммивояжер из Парижа:

– Дюге-Труэн? Тот, которого поймали англичане? Вот был храбрец и любезник! Он пленил одну молоденькую англичанку, и она вызволила его из тюрьмы.

В этот миг раздался громовой голос:

– Да ты пьян!

IV. Глава, в которой обнаруживаются все качества капитана Клюбена

Пассажиры обернулись.

Оказалось, капитан кричал на рулевого.

Сьер Клюбен никому не говорил «ты». И раз Клюбен набросился на рулевого Тангруйля, значит – он был вне себя от ярости или же притворялся разъяренным.

Своевременная вспышка гнева слагает ответственность а иной раз и переносит ее на другого.

Клюбен, стоя на капитанском мостике между двумя кожухами, пристально смотрел на Тангруйля. Он повторил сквозь зубы: «Пьяница!» Рулевой из благородных понурил голову.

Туман все ширился. Он уже заволакивал чуть ли не полгоризонта. Он расползался по всем направлениям: ведь туман растекается, словно масляное пятно. Он наплывал незаметно.

Ветер подталкивал его медленно и бесшумно. Мгла исподволь овладевала океаном. Она подкрадывалась с северо-запада, и пароход шел ей наперерез. Казалось, что впереди – огромный скалистый берег, колыхающийся, расплывчатый. Он стеной вставал на море. Четко виднелся рубеж, до которого доходило водное пространство и где оно обрывалось, исчезая в тумане.

До этого места было еще около полумили. Переменился бы ветер, и Дюранду не затопило бы туманом, но ветру надо было перемениться сию же минуту. Промежуток в полмили исчезал и укорачивался на глазах: Дюранда подвигалась, туман подвигался тоже. Он шел навстречу пароходу; пароход шел навстречу ему.

Клюбен дал команду подбросить угля в топку и повернуть к востоку.

Некоторое время плыли вдоль стены тумана, но он все приближался. Корабль, однако, еще был залит ярким солнечным светом.

В этих маневрах, которые вряд ли к чему-нибудь вели, терялось время. Ночь в феврале наступает быстро.

Гернсеец внимательно вглядывался в туман. Он обратился к малоэнцам:

– Ну и туман!

– Сущая мерзость на море, – заметил кто-то из малоэнцев.

Другой добавил:

– Всю поездку портит.

Гернсеец подошел к Клюбену и сказал:

– Капитан Клюбен! Боюсь, что нас застигнет туман.

– Хотел я остаться в Сен-Мало, да мне посоветовали идти, – заметил Клюбен.

– Кто же это?

– Опытные моряки.

– Значит, у вас было основание пуститься сегодня в путь. Кто знает, а вдруг завтра нагрянет буря. Такая уж пора наступила, жди непогоды.

Прошло несколько минут, и Дюранда нырнула в белесую гущу тумана.

Тут произошло нечто необычайное. Внезапно с кормы не стало видно носа, а с носа не стало видно кормы. Влажная серая перегородка поделила пароход надвое.

Потом пароход весь погрузился в туман. Солнце словно превратилось в огромную луну. Всех начало трясти от холода.

Пассажиры натянули на себя пальто, а матросы куртки. От морской глади веяло ледяной угрозой. Глубокая тишина, казалось, что-то в себе таила. Все было тускло и мертвенно.

Черная труба и черный дым боролись со свинцово-серой мглой, окутавшей корабль.

Курс на восток теперь потерял всякий смысл. Капитан снова взял курс на Гернсей и усилил пары.

Пассажир-гернсеец, слоняясь вокруг котельной, услышал разговор между негром Энбранкамом и его приятелем кочегаром. Пассажир насторожился. Негр говорил:

– Утром при солнце мы шли еле-еле, а теперь, в тумане – на всех парах.

Гернсеец поднялся к съеру Клюбену и спросил его:

– Капитан Клюбен! Ведь нам опасаться нечего, отчего же мы так быстро идем?

– Что поделаешь, сударь! Нужно наверстать время, упущенное по вине пьянчуги рулевого.

– Что правда, то правда, капитан Клюбен.

– Спешу добраться до места, – присовокупил Клюбен. – Хватит с нас и тумана, нечего нам дожидаться ночи.

Гернсеец подошел к малоэнцам и заявил:

– Капитан у нас превосходный.

По временам нависали широкие, будто расчесанные гребнем пряди тумана и заслоняли солнце. Потом оно вновь выплывало, померкшее и словно занемогшее. Порою просвечивали клочки неба, и они напоминали замызганные, засаленные полосы, изображающие небеса на выцветшей театральной декорации.

Дюранда прошла мимо парусника, вставшего из предосторожности на якорь. То был «Шильтиль» с острова Гернсея.

Шкипер парусника обратил внимание на скорость хода Дюранды. Ему показалось также, что она взяла неправильный курс. Чересчур уж она отклонялась к западу. Он удивился, увидев пароход, несущийся на всех парах в тумане.?

Часам к двум мгла сгустилась до того, что капитан Клюбен вынужден был покинуть мостик и подойти к рулевому.

Солнца не стало: туман поглотил все. Белая мгла заволокла Дюранду. Плыли в тусклом рассеянном полусвете. Не видно было больше неба, не видно и моря.

Ветер совсем стих.

Даже ведро с терпентином, подвешенное на кольцо под мостиком между колесными кожухами, ни разу не качнулось.

Пассажиры примолкли.

Но парижанин все же напевал сквозь зубы песенку Беранже:

Однажды бог проснулся…

К нему обратился кто-то из малоэнцев:

– Вы из Парижа, сударь?

– Да, сударь.

И выглянул в окно…

– Что там делается?

С землей случилось что-то…

– В Париже, сударь, – кавардак.

– Значит, на суше то же, что и на море.

– Да, дело дрянь с этим туманом.

– Как бы из-за него не случилось несчастья.

– И к чему все эти несчастья? Чего ради бывают несчастья? – разрааился парижанин. – На что нужны несчастья? Взять, например, – пожар в Одеоне[142]. Сколько семей обездолено! Разве это справедливо? Конечно, сударь, мне неизвестны ваши религиозные воззрения, – но лично я этого не одобряю.

– Я тоже, – сказал малоэнец.

– Все, что происходит на нашей планете, сплошная неразбериха, – продолжал парижанин. – Я подозреваю, что господь бог ни на что не обращает внимания.

Малоэнец почесал затылок, точно стараясь понять.

Парижанин не умолкал:

– Господь бог в отлучке. Нужно бы издать декрет, обязывающий его сидеть на своем месте. Он прохлаждается на даче, и ему не до нас. Вот все и пошло вкривь и вкось. Ясно, милейший, что богу надоело управлять людьми, он отдыхает, а его наместник, ангелок из семинаристов, дурачок с воробьиными крылышками, вершит всеми делами.

В слове «воробьиными» он проглотил две гласные, на манер мальчишки из предместья.

Капитан Клюбен, подойдя к собеседникам, положил руку на плечо парижанина и промолвил:

– Довольно! Осторожней, сударь, в выражениях. Ведь мы на море.

Больше никто не сказал ни слова.

Минут через пять гернсеец, который все это слышал, шепнул на ухо малоэнцу:

– Капитан у нас верующий.

Дождя не было, но все вымокли. Отдать себе отчет в том, куда держит путь корабль, можно было лишь по возраставшему чувству тревоги. Казалось, всех охватило уныние. Туман порождает тишину на океане; он усыпляет волны, душит ветер. Что-то жалобное и беспокойное было в хриплом дыхании Дюранды среди этой тишины.

Ни одного корабля больше не попадалось навстречу. Если вдали, где-то у Гернсея или Сен-Мало, и шли суда, не застигнутые туманом, то для них Дюранда, поглощенная мглою, была невидимкой, а дым, стелившийся за нею и словно идущий ниоткуда, вероятно, казался им черной кометой на белом небе.

Вдруг Клюбен закричал:

– Мерзавец! Куда ты повернул? Ты что? Погубить нас хочешь? На каторге тебе место! Прочь отсюда, пьяница!

И схватил румпель.

Посрамленный рулевой спрятался на носу парохода.

– Теперь мы спасены! – воскликнул гернсеец. – Пошли на той же скорости.

Часам к трем нижние пласты тумана стали подниматься, и море приоткрылось.

– Не по душе мне это, – заявил гернсеец.

И в самом деле, только солнце или ветер могли разогнать туман. Если солнце – хорошо; если ветер – плохо. Но для солнца было слишком поздно. В феврале солнце к трем часам уже теряет силу. А ветер на переломе дня ничего хорошего не сулит. Часто он – сигнал к урагану.

Впрочем, если ветер и был, то его почти не чувствовалось.

Клюбен управлял судном, не спуская глаз с компаса, держа руку на румпеле, и пассажиры слышали, как он цедил сквозь зубы:

– Нельзя терять времени. Мы здорово запаздываем изза этого пьяницы.

Его лицо, впрочем, ничего не выражало.

Море уже не было так спокойно под пеленой тумана.

Пробегали волны. По воде стелились холодные блики. У моряка вызывают беспокойство световые зайчики в волнах. Они говорят о том, что верховой ветер прорвал туман. Туман поднимался. Но оседал вновь, становясь еще плотнее. Порою все заволакивала непроглядная мгла. Пароход очутился в настоящем заторе тумана. Страшный круг временами разжимался, открывая кусочек небосклона, затем смыкался, словно клещи!

Гернсеец, вооруженный подзорной трубой, стоял на носу парохода, как часовой.

Блеснул просвет, и снова наступил мрак.

Гернсеец испуганно окликнул капитана:

– Капитан Клюбен!

– Что такое?

– Ведь мы идем прямехонько на Гануа!

– Ошибаетесь, – сдержанно ответил Клюбен, – Я в этом уверен, – настаивал гернсеец.

– Этого не может быть.

– Я только что видел утес на горизонте, – Где же?

– Вон там.

– Там открытое море. Этого не может быть.

Клюбен продолжал держать курс именно в том направлении, куда указывал пассажир.

Гернсеец опять навел "подзорную трубу.

Через минуту он снова прибежал на корму, – Капитан!

– Ну что еще?

– Меняйте курс.

– Зачем?

– Уверяю вас, что я видел высоченную скалу и совсем близко. Это – Большой Гануа.

– Вы просто увидели туман погуще.

– Нет, это Большой Гануа. Меняйте курс, ради бога!

Клюбен повернул руль.

V. Восхищение Клюбеном достигает предела

Послышался треск – Когда корабль в открытом море налетает на риф и получает пробоину, раздается самый заунывный звук, какой только можно вообразить. Дюранда остановилась на полном ходу.

От толчка кое-кто из пассажиров упал и покатился по палубэ.

Гернсеец простер руки к небу и воскликнул: – Гануа и есть. Ведь я говорил!

На палубе послышался вопль:

– Мы погибли!

Отрывистый и резкий голос Клюбена заглушил крики:

– Никто не погиб! Спокойствие!

Из люка котельной высунулась черная, голая по пояс фигура Энбранкама.

Негр сообщил с невозмутимым видом:

– Хлынула вода, капитан. Сейчас зальет машину.

Минута была страшная.

Удар об утес походил на самоубийство. Даже если бы все было подстроено нарочно, ничего ужаснее не могло произойти. Дюранда ринулась на утес, словно брала его штурмом.

Острый выступ скалы гвоздем вонзился в судно. В обшивке образовалась дыра величиной с квадратную сажень, форштевень был сломан, носовая часть сплющена. Разверстый корпус, захлебываясь и хрипя, вбирал морскую воду. В открытую рану проникала смерть. Толчок был так силен, что сорлинь лопнул, и болтавшийся руль бросало из стороны в сторону.

Вокруг судна, пробитого подводным камнем, не было видно ничего, кроме сплошного, плотного, почти черного тумана.

Наступала ночь.

Дюранда погружалась в воду носом. Она была подобна лошади, брюхо которой пропорол рогами бык.

Она умерла.

Начинался прилив, и это чувствовалось.

Тангруйль протрезвился: пьяных во время крушения не бывает; он сошел на нижнюю палубу, потом бросился наверх со словами:

– Капитан, трюм заливает! Через десять минут вода будет вровень со шпигатами.

Пассажиры в ужасе метались по палубе, ломали руки, перевешивались через борт, бегали к машине в той бесполезной суете, которую порождает паника. Турист потерял сознание.

Клюбен сделал знак, и все замолкло. Он спросил Энбранкама:

– Сколько времени еще может работать машина?

– Пять-шесть минут.

Затем он обратился к гернсейцу:

– Я стоял за рулем. Вы заметили скалу. На который из утесов Гануа мы налетели?

– На Чайку. Сейчас в просвете я отлично рассмотрел Чайку.

– Если мы на Чайке, то Большой Гануа находится у нас с правого борта, а Малый – с левого, – продолжал Клюбен. – Мы в одной миле от берега.

Экипаж и пассажиры слушали капитана с напряженным вниманием и, дрожа от страха, не сводили с него глаз.

Пытаться облегчить судно было бессмысленно и просто невозможно. Чтобы выбросить груз в море, пришлось бы открыть люки, а это увеличило бы приток воды. Бесполезно было и вставать на якорь: пароход и так был пригвожден.

Да к тому же якорь раскачивался бы на скалистом дне, а шток запутался бы в якорной цепи. Машина не была повреждена и могла действовать до тех пор, пока не заглохнет огонь в топке котла, то есть еще несколько минут; заставив усиленно поработать пар и колеса, можно было дать задний ход и сняться с рифа. И тут же пойти ко дну. Острие скалы все же затыкало пробоину и не пропускало воду. Оно служило для нее преградой. Но если бы открыли отверстие, нельзя было бы удержать напор воды и откачать ее насосами. Кто выхватит кинжал, вонзенный в сердце, тот вмиг погубит раненого. Сняться со скалы – значило потонуть.

Из трюма послышалось мычание быков, их заливало водой.

– Спустить баркас! – скомандовал Клюбен.»

Энбранкам и Тангруйль бросились отвязывать крепления.

Остальные смотрели, словно окаменев.

– Все за работу! – закричал Клюбен.

На этот раз все подчинились.

Клюбен продолжал хладнокровно отдавать приказания на том устаревшем языке, который был бы не совсем понятен современным морякам:

– Пошел шпиль. – Заело шпиль, наложить тали. – Стоп тали. – Тали травить. – Не давай сходиться блоками талей.

Трави помалу. – Трави ходом. – Разом. – Не давай зарыться носом. – Береги тали! – Пошел гинь-лопаря. – Раздернуть!

Баркас спустили на воду.

И в тот же миг колеса Дюранды остановились, дым исчез, топку залило.

Пассажиры, скользя по трапу, цепляясь за бегучий такелаж, падали, а не спускались в лодку. Энбранкам подхватил туриста, потерявшего сознание, отнес его в шлюпку и поднялся снова.

Вслед за пассажирами бросились матросы. Им под ноги скатился юнга; шагали прямо по нему.

Энбранкам загородил проход.

– Никто не пройдет раньше мальца! – крикнул он.

Своими могучими черными руками он растолкал матросов, схватил мальчика и передал гернсейцу, стоявшему в шлюпке.

Когда юнга был спасен, Энбранкам посторонился и сказал:

– Проходите.

Тем временем Клюбен пошел в свою каюту, связал судовой журнал и инструменты. Снял компас с нактоуза. Бумаги и инструменты он вручил Энбранкаму, а компас – Тангруйлю и скомандовал: «Марш на баркас!»

Негр и рулевой спустились последними. Шлюпка была переполнена. Края ее бортов были вровень с водой.

– Отчаливай! – крикнул Клюбен.

– А вы, капитан? – закричали на баркасе.

– Я остаюсь.

У того, кто попал в кораблекрушение, нет времени рассуждать, а тем более – умиляться. Однако пассажиры баркаса, находившегося в относительной безопасности, встревожились, и отнюдь не за себя. Все стали дружно упрашивать:

– Поедемте с нами, капитан!

– Я остаюсь.

Гернсеец, хорошо знавший море, возразил:

– Послушайте, капитан. Вы наскочили на Гануа. Вплавь отсюда только миля до Пленмона. Но шлюпка может причалить лишь у Рокена, а это две мили отсюда. Кругом подводные камни и туман. Наша шлюпка доплывет до Рокена часа через два, не раньше. Уже будет глубокая ночь. Прилив растет, ветер крепчает. Надвигается шторм. Мы рады бы вернуться за вами, но, если разразится буря, это будет невозможно. Остаться вам здесь – значит погибнуть. Поедемте с нами.

В разговор вмешался и парижанин:

– Шлюпка полна, даже переполнена, это верно: еще один человек – уже человек лишний. Но нас тринадцать – дурное предзнаменование, и лучше уж перегрузить шлюпку, взяв еще одного человека, чем оставить в ней чертову дюжину. Едемте, капитан.

– Все вышло по моей вине, а не по вашей. Несправедливо, что вы остаетесь, – прибавил Тангруйль.

– Я остаюсь, – сказал Клюбен. – Ночью пароход будет разбит бурей. Я его не покину. Когда корабль гибнет, капитан умирает. Про меня скажут: «Он выполнил свой долг до конца». Тангруйль, я прощаю вас.

Скрестив руки, он крикнул:

– Слушать команду. Отдай конец. Отваливай.

Шлюпка дрогнула. Энбранкам взялся за руль. Все, кто не был на веслах, протянули руки к капитану. Все в один голос закричали: «Ура капитану Клюбену!»

– Вот человек, достойный восхищения, – заметил турист.

– Сударь! Он честнейший человек на всем нашем море! – вскричал гернсеец.

Тангруйль лил слезы и бормотал:

– Я бы остался с ним, только духу не хватает, Шлюпка нырнула в туман и пропала.

Больше ничего не было видно.

Удары весел, постепенно затихая, смолкли, Клюбен остался один.

VI. Глубь бездны освещена

Он остался один на утесе, под нависшими тучами, среди водной пустыни, вдали от всего живого, вдали от людской суеты, обреченный на смерть, во власти наступающего прилива и надвигающейся ночи, и жгучая радость охватила его.

Он добился своей цели.

Его мечта осуществилась. Долгосрочный вексель, выданный ему судьбой, был оплачен.

Покинутый – для него означало: спасенный. Он теперь на Гануа, в миле от берега, у него семьдесят пять тысяч франков. Неслыханно удачное кораблекрушение. Ничто не сорвалось: правда, все было предусмотрено. С юных лет Клюбен думал об одном: сделать честность ставкой в жизненной игре, прослыть безупречным человеком и, начав с этого, выжидать счастливого случая, следить за повышением чужих ставок, искать лучшего способа, угадать нужную минуту; не идти ощупью, а схватить наверняка, нанести один-единственный Удар, сорвать банк и оставить всех в дураках. Он задумал сразу преуспеть там, где недальновидные мошенники попадаются раз двадцать, и кончить богатством там, где они кончают виселицей, Рантен был для него лучом света. У него тут же созрел план: вынудить Рантена отдать деньги, а самому исчезнуть, прослыть умершим – удобнейший вид исчезновения, который сделает тщетными попытки Рантена разоблачить его; для этого – потопить Дюранду. Крушение Дюранды стало необходимостью. Сгинуть, оставив по себе добрую славу, вот что было бы блистательным завершением его жизни. Тот, кто увидел бы Клюбена на разбитом пароходе, принял бы его за ликующего демона.

Всю свою жизнь Клюбен прожил ради этого мгновения.

Все его существо словно говорило: «Наконец-то!» Какоето пугающее спокойствие сковало его мрачное лицо. Тусклые глаза, в которых прежде было что-то непроницаемое, стали глубокими и страшными. В них полыхало зарево пожара, охватившего душу.

Внутренний мир человека, подобно миру внешнему, как бы подвержен электрическому напряжению.

Мысль – метеор: в минуту успеха туча замыслов, подготовивших удачу, точно расступается, и вылетает искра; скрывать когти зла и ощущать в них пойманную добычу – счастье, излучающее особое сияние; злобная мысль, торжествуя, озаряет лицо: при иных удавшихся хитросплетениях, иных достигнутых целях, иных бесчеловечных радостях в глазах людей то появляются, то исчезают зловещие вспышки света.

Они подобны отсветам веселящейся бури, подобны грозным зарницам. Их порождает совесть, превратившаяся в туман и мглу.

Так сверкали глаза Клюбена.

В этом проблеске света не было ничего общего с тем, что можно увидеть в небесах и на земле.

Негодяй, сидевший в Клюбене, вырвался на волю.

Клюбен окинул взглядом беспредельную тьму и не мог удержаться от глухого, злобного хохота.

Наконец-то свобода! Наконец-то богатство!

Искомое найдено. Задача решена.

Клюбен не торопился. Прилив нарастал и поддерживал Дюранду, он должен был, пожалуй, приподнять ее. Она крепко сидела на рифе: нечего было опасаться, что она пойдет ко дну. Кроме того, следовало подождать, пока шлюпка удалится, а может быть, и погибнет; Клюбен на это надеялся.

Он стоял во мраке на разбитой Дюранде, скрестив руки, и наслаждался своим одиночеством.

Тридцать лет этого человека сковывало лицемерие. Он был воплощением зла, но сочетался браком с честностью. Он ненавидел добродетель лютой ненавистью неудачливого супруга. Он всегда был преступником в душе; достигнув зрелого возраста, он облекся в тяжкую броню притворства. За ней таилось чудовище; под личиной порядочного человека билось сердце убийцы. То был сладкоречивый пират. Он стал узником честности; он заключил себя в оболочку невинности; за спиной у него были ангельские крылья, тяготившие негодяя.

Он нес непосильное бремя всеобщего уважения. Тяжело слыть честным человеком. Всегда поддерживать в себе равновесие, замышлять зло, а говорить о добре – какой утомительный труд! За маской простодушия скрывался призрак преступления. Такое противоречие было его уделом. Ему приходилось владеть собой, казаться достойным человеком, в душе же он бесновался и смехом заглушал скрежет зубовный. Для него добродетель была тягостным бременем. Всю жизнь он мечтал укусить руку, зажимавшую ему рот.

И, горя желанием кусать, он должен был лобызать ее.

Лгать – значит страдать. Лицемер терпит вдвойне: он долго рассчитывает свое торжество и длит свою пытку. Примирять и сочетать со строгим образом жизни неясные помыслы о злодеянии, душевную низость – с безукоризненной репутацией, постоянно обманывать, прикидываться, никогда не быть самим собою – тяжкий труд. Все темные мысли, копошащиеся в мозгу, претворять в чистосердечие, томиться желанием уничтожить своих почитателей, быть вкрадчивым, вечно сдерживаться, вечно неволить себя, беспрестанно быть начеку, бояться себя выдать, скрывать тайные свои пороки, внутреннее уродство выдавать за красоту, злобу превращать в достоинство, щекотать кинжалом, подслащивать яд, неусыпно следить за плавностью своих жестов, благозвучностью голоса за выражением глаз – что может быть тягостнее, что может быть мучительнее! Лицемер начинает бессознательно питать отвращение к лицемерию. Постоянно ощущать свою двуличность претит. Кротость, подсказанная коварством, вызывает тошноту у самого злодея, вынужденного вечно чувствовать во рту привкус этой смеси, и в иные минуты лицемера начинает так мутить, что он готов изрыгнуть свой замысел. Глотать эту набегающую слюну омерзительно. Добавьте ко всему непомерную гордость. Как это ни странно, но порой лицемер проникается уважением к себе. Он преувеличивает значение своего «я». Червь пресмыкается так же, как дракон, и так же приподнимает голову. Предатель – не что иное, как связанный деспот, который может выполнять свою волю, лишь согласившись на другую роль. Это – ничтожество, способное достигнуть чудовищных размеров. Лицемер – и титан и карлик.

Клюбен совершенно искренне думал, что он – угнетенный. Отчего он не родился богатым? Ему бы хотелось унаследовать сто тысяч франков годового дохода, и только Почему же он обойден? Уж никак не по своей вине. За что, отказав ему во всех наслаждениях, его принуждают трудиться то есть обманывать, предавать, разрушать? За что же он приговорен к вечной пытке и должен льстить, раболепствовать, прислуживаться, заискивать, добиваться любви и уважения Денно и нощно носить чужую личину? Притворяться означает терпеть насилие. И тот, кому лжешь, ненавистен. Наконец час пробил. Клюбен мстил за себя.

Кому? Всем и всему.

Летьери делал ему лишь добро – еще один повод для недовольства. Клюбен мстил Летьери.

Он мстил всякому, перед кем обуздывал себя. Он отыгрывался. Всякий, кто хорошо о нем думал, становился его врагом. Клюбен был пленником такого человека.

Теперь он вырвался на свободу. Бегство удалось. Он был вне общества. То, что сочтут за смерть, для него жизнь, в она только начинается. Клюбен подлинный разоблачал лжеКлюбена. Он все перевернул одним ударом. Он, Клюбен, вверг Рантена в пропасть, Летьери – в нищету, человеческую справедливость – во мрак, мнение общества – в заблуждение и оттолкнул все человечество. Он отстранился от мира.

Что касается бога, то это короткое слово мало его трогало.

Он слыл за человека религиозного. Ну так что же!

В душе лицемера есть глубокие тайники, или, вернее, сам лицемер – тайник.

Когда Клюбен остался один, тайник приоткрылся. То был миг блаженства; Клюбен распахнул свою душу настежь.

Он упивался своим преступлением.

Вся сущность зла явила себя на этом лице. Клюбен сиял.

В эту минуту взгляд Рантена, очутись он рядом, показался бы взглядом новорожденного младенца.

Маска сброшена, какое облегчение! Его совесть тешилась, созерцая свою омерзительную наготу и погружаясь на приволье в гнусный омут зла. Долго он терпел человеческое уважение, и в конце концов это породило в нем неукротимую тягу к бесстыдству. Для лицемера в злодействе есть что-то сладострастное. Для его страшной души, глубины которой столь мало исследованы, отвратительная низость преступления приобретает нечто соблазнительное. Фальшивая репутация добродетели кажется пресной и возбуждает вкус к позору.

Пренебрежение к людям так велико, что вызывает желанье навлечь на себя их презрение. Скучно быть уважаемым. Страсти, бушующие в человеке безнравственном, восхищают лицемера. Он с вожделением смотрит на откровенный, разнузданный порок. Глаза, потупленные поневоле, нередко бросают на него исподтишка жадный взгляд. В Марии Алакок живет Мессалина. Вспомните Кадьер и монахиню из Лувье. Клюбен жил тоже под покрывалом. Безнравственность была его честолюбивой мечтой. Он завидовал наглой продажной девке, равнодушно отдающей себя на поругание; он чувствовал, что сам он хуже продажной девки, и ему надоело слыть непорочным.

Он был Танталом цинизма. Наконец-то здесь, на утесе, в полном уединении он мог разоткровенничаться! Без всякого стеснения чувствовать себя мерзавцем – какое блаженство! Все восторги, доступные исчадию ада, познал Клюбен в это мгновение; ему были выплачены все недоимки по его притворству; лицемерие было ссудой, и теперь Сатана с ним сполна расплатился. Клюбен мог упиваться тем, что он безнравственен, ибо люди исчезли, его видели только небеса. Он сказал себе:

«Я негодяй!» – и возрадовался.

Никогда еще ничего подобного не происходило с человеческой совестью.

Взрыв, который происходит в душе лицемера, не сравнить и с извержением вулкана.

Клюбен был доволен, что рядом никого нет, но его не огорчило бы и чье-нибудь присутствие. Он бы насладился ужасом свидетеля.

Он был счастлив, если бы мог крикнуть всем людям на свете: «Эй вы, глупцы!»

Одиночество и усиливало и умаляло его торжество.

Он был единственным очевидцем своей славы.

Стоять у позорного столба по-своему привлекательно. Все видят, что ты подлец.

Ты утверждаешься в своем могуществе, когда толпа рассматривает тебя. Каторжник в железном ошейнике, стоящий на помосте, – деспот, насильно приковывающий к себе все взгляды. Эшафот – своеобразный пьедестал. Разве не блистательный триумф – стать центром всеобщего внимания? Принудить общественное око взглянуть на тебя – одна из форм превосходства. Для кого зло – идеал, для того позор – ореол.

На эшафоте стоишь над всеми. Это – высота, какая бы она ни была, на ней ты подобен победителю. В плахе, на которую смотрит вселенная, есть нечто схожее с троном.

Быть выставленным напоказ – значит быть созерцаемым.

Дурному царствованию, очевидно, суждены утехи позорного столба. Нерон, поджигавший Рим, Людовик XIV, предательски овладевший Пфальцем[143], регент Георг, исподволь умерщвлявший Наполеона, Николай I, на глазах всего цивилизованного мира душивший Польшу, вероятно, испытывали нечто похожее на то наслаждение, о котором мечтал Клюбен.. Глубина – презрения внушает презираемому мысль о своем величии.

Разоблачение – банкротство, а саморазоблачение – триумф. Это упоение своей неприкрытой и самодовольной наглостью, это самозабвенный цинизм, наносящий оскорбление всему сущему. Высочайшее блаженство.

Такие мысли как будто противоречат лицемерию, но это не так. Подлость последовательна. Речи как мед, а дела как полынь. Эскобар[144] близок маркизу де Сад. Доказательство: Леотад[145]. Лицемер – законченное воплощение зла, он совмещает два полюса извращенности. С одной стороны, он проповедник, с другой – распутница. Он двупол, подобно дьяволу. Лицемер – страшный гермафродит зла. Зло само себя оплодотворяет в нем, дает росток % преображается. С виду он обаятелен; выверните его наизнанку – он омерзителен.

Несвязные злобные мысли роились в мозгу Клюбена. Он плохо разбирался в них, но наслаждался безмерно.

Сноп искр из преисподней в ночи – вот мысли этого человека.

Итак, Клюбен некоторое время пребывал в задумчивости:

он разглядывал свою честность, как змея разглядывает сброшенную ею кожу.

В его честность верили все и даже отчасти он сам.

Он опять расхохотался.

Все будут думать, что он умер, а он жив и разбогател.

Все будут думать, что он погиб, а он спасен. Ловко же он сыграл на человеческой глупости!

Глупцом оказался и сам Рантен. Клюбен вспоминал Рантена с безграничным презрением! То было презрение лисицы к тигру. Рантену улепетнуть не удалось, зато ему, Клюбену, повезло. Рантен сошел со сцены посрамленным; Клюбен исчезнет торжествуя. Он пожал плоды преступления Рантена, и именно ему, Клюбену, привалило счастье.

Окончательного плана на будущее он еще не составил.

В железной табакерке, запрятанной в поясе, лежат три банковых билета – этого вполне достаточно. Он переменит имя.

Есть страны, где шестьдесят тысяч франков дороже шестисот тысяч. Недурно было бы отправиться в такой край и зажить благопристойно на деньги, отобранные у вора Рантена. Или заняться коммерцией, войти в мир крупных дельцов, увеличить капитал, сделаться настоящим миллионером – это тоже было бы неплохо.

Вот, например, в Коста-Рика только что началась обширная торговля кофе, там загребешь тонны золота. Словом, поживем – увидим.

Сейчас не стоит об этом думать. Впереди времени много.

Самое трудное миновало. Ограбить Рантена, исчезнуть вместе с Дюрандой – вот это было делом сложным. – Оно выполнено.

Остальное пустяки. Отныне препятствий не будет. Ничего неожиданного произойти не может.. Бояться нечего. Он доплывет до берега, ночью проберется к Пленмону, поднимется на утес, пойдет прямо к «Дому привидений», – туда нетрудно влезть по веревке с узлами, спрятанной в расщелине скалы; в доме он найдет саквояж с сухой одеждой и запасом еды; там он пробудет несколько дней; по наведенным справкам он знал, что не пройдет и недели, как испанские контрабандисты, может быть и сам Бласкито, подплывут к Пленмону; за несколькр гиней его отвезут не в Торбэй, как он сказал Бласко, чтобы рассеять всякие догадки и навести на ложный след, а в Пасахес или Бильбао. Оттуда он доберется до Вера-Крус или Нового Орлеана. В общем, пора броситься в море, лодка уже далеко, проплыть час ему ничего не стоит. Всего лишь миля отделяет его от суши, раз он попал на Гануа.

Не успел Клюбен подумать об этом, как туман прорвался.

Появилась грозная громада Дуврских скал.

VII. Неожиданное вмешивается

Растерянно вглядывался в них Клюбен.

Да, то был он, грозный, пустынный риф.

Нельзя было не узнать его чудовищный силуэт. Перед Клюбеном, наводя ужас, высились Дувры-близнецы узкий проход между ними казался западней. Тут был, можно сказать, разбойничий притон океана.

Стояли они совсем близко. Непроницаемая мгла скрывала их до сих пор, точно сообщница.

В тумане Клюбен сбился с пути. Несмотря на всю его осторожность, с ним приключилось то же, что и с двумя великими мореплавателями: Гонсалесом, открывшим мыс Белый, и Фернандесом, открывшим мыс Зеленый. Туман ввел его в. заблуждение. Он представлялся Клюбену прекрасным средством осуществления всех планов, но был по-своему опасен.

Клюбен отклонился к западу и ошибся. Гернсеец, уверенный что видит Гануа, предопределил роковой поворот руля Клюбен думал, что очутился на Гануа.

Дюранда, пробитая выступом подводного камня, находилась всего лишь в нескольких кабельтовых от Дувров.

Саженях в двухстах от нее вырисовывалась гранитная глыба куоической формы. На отвесных склонах скалы виднелись впадины и выступы, по которым можно было вскарабкаться. Ровные линии ее прямоугольных шероховатых стен наводили на мысль, что наверху есть площадка.

То был утес «Человек».

Он возвышался над Дуврами. Его плоская верхушка поднималась над их двойной недоступной вершиной. Площадка утеса, осыпавшаяся с краев, была словно обнесена карнизом и поражала скульптурной строгостью линий. Нельзя было представить себе ничего более безотрадного и зловещего Широкие, медлительные волны, набегавшие пз открытого моря собирались складками вокруг квадратных?тен огромного черного обрубка – пьедестала для исполинских духов океана и ночи.

Все словно застыло. Еле ощутимо было дуновенье в воздухе, еле заметна рябь на воде. Чудилось, что под этой безмолвной гладью, в бездонных глубинах, кипит жизнь.

Клюбен не раз видел издалека Дуврские скалы.

Он убедился, что попал именно на этот риф.

Сомнений не было.

Внезапное и страшное превращение. Дувры вместо Гануа.

Вместо одной мили – пять миль вплавь. Проплыть пять миль невозможно! Дуврские скалы для человека, потерпевшего крушение, – видимое и осязаемое воплощение смертного часа.

Запрет, наложенный на попытку достичь суши.

Клюбен задрожал. Он сам кинулся в раскрытую пасть тьмы. Единственное убежище – утес «Человек». А вдруг ночью разразится буря и переполненная шлюпка с Дюранды опрокинется? Весть о кораблекрушении не дойдет до берега.

Никто и знать не будет, что Клюбен остался на Дуврском рифе. Впереди одно: смерть от холода и голода. Семьдесят пять тысяч франков не принесут ему и крошки хлеба. Всем планам, которые он строил, пришел конец у этой западни.

Он был добросовестным зодчим собственного несчастья. Выхода нет. Нет возможности спастись. Торжество обернулось гибелью. Вместо освобождения – плен. Вместо долгого счастливого будущего – недолгая борьба со смертью. В один миг, короткий, как вспышка молнии, все его сооружение рухнуло.

Рай, которым грезил этот демон, принял свой подлинный вид – вид могилы.

Между тем поднялся ветер. Подхваченный, прорванный, развеянный ветром туман огромными беспорядочными клочьями уплывал к горизонту. Показалось море.

В трюме по-прежнему ревели быки, их заливало все больше и больше.

Приближалась ночь, а с нею, быть может, и буря.

Прилив приподнял Дюранду, и она покачивалась то справа налево, то слева направо, а потом начала поворачиваться на острие утеса, как на оси.

Можно было предвидеть тот миг, когда налетевший вал сорвет, ее и швырнет на дно.

Стало светлее, чем в минуту крушения, хоть час и был поздний. Туман, исчезая, унес с собой долю темноты. Запад очистился от туч. В сумерках белела ширь небес. И этот необозримый светильник озарял море.

Дюранда врезалась в риф, задрав корму кверху. Клюбен поднялся на кормовую часть судна, почти целиком выступавшую из-под воды. Он стал пристально вглядываться в горизонт.

Свойство лицемерия – обольщать себя надеждой. Лицемер всегда выжидает. Лицемерие – не что иное, как надежда злодея; в основе этого самообмана лежит превратившаяся в порок добродетель.

Как. ни странно, но лицемерию не чужда доверчивость.

Лицемер доверяется бесстрастию, которое заключено в неведомом и которое допускает зло.

Клюбен вглядывался в пространство.

Положение было безнадежное, но в этой черной душе теплилась надежда.

Клюбен уверял себя, что после тумана, который держался так долго, корабли, лежавшие в дрейфе или стоявшие на якоре, возобновят путь и, вероятно, на горизонте появится какое-нибудь судно.

И правда, вдруг показался парус.

Он шел с востока на запад.

Корабль приближался, стали видны его очертания. Он был оснащен, как шхуна, с одной мачтой, бушприт у него лежал почти горизонтально. То был куттер.

Не пройдет и получаса, как он будет рядом с Дуврскими скалами.

Клюбен решил: «Я спасен».

В такие минуты человек думает лишь о своем спасении.

Может быть, это иностранный парусник. Кто знает, а вдруг это судно контрабандистов и идет оно в Пленмон? Кто знает, а вдруг ведет его сам Бласкито? В таком случае сохранена не только жизнь, но и богатство. Встреча на Дуврском утесе ускорит развязку, избавит его от ожидания в заколдованном доме и завершит опасное предприятие здесь, в открытом море, – какая счастливая случайность!

Страстная вера в успех вновь охватила его темную Душу.

Удивительно, как легковерны бывают негодяи, уповая на то, что им суждена удача.

Теперь оставалось сделать одно.

Силуэт Дюранды, застрявшей в скалах, сливался с их силуэтами, теряясь в зубчатых очертаниях; она представляла собой неясное, расплывчатое пятно и при свете меркнущего дня не могла привлечь внимания проходящего мимо судаа.

Но человеческая фигура, которая стоит на вершине утеса, резко чернея на бледном сумеречном небе, и подает, сигналы бедствия, несомненно будет замечена. За погибающим пошлют лодку.

Утес «Человек» находится всего лишь в двухстах саженях. Доплыть до него было просто, взобраться на площадку нетрудно.

Нельзя было терять ни минуты.

Дюранда наскочила на риф носовой частью, и надо было прыгать с задравшейся кверху кормы, то есть именно с того места, где и стоял Клюбен.

Прежде всего он бросил лот и убедился, что под кормой очень глубоко. Микроскопические раковины корненожек и полицистиний, приставшие к смазке лота, не были повреждены, что указывало на глубину пещер в скалах, где вода всегда спокойна, даже при самом сильном волнении на поверхности.

Клюбен скинул одежду и оставил ее на палубе. На паРуснике найдется для него другая.

Не снял он только кожаного пояса.

Раздевшись, он провел рукой по поясу, проверил, хорошо ли он застегнут, ощупал железную табакерку, потом быстрым, испытующим взглядом наметил направление, которого надо было держаться среди волн и подводных скал, чтобы доплыть до утеса «Человек», и, бросившись вниз головою, нырнул в море.

Он падал с большой высоты и нырнул глубоко.

Он ушел далеко под воду, коснулся дна, обогнул подводные скалы и оттолкнулся, чтобы подняться на поверхность.

И тут почувствовал, что кто-то схватил его за ногу.

Книга седьмая Задавать вопросы книге – неосторожность

I. Жемчужина на дне бездны

Через несколько минут после краткого разговора со сьером Ландуа Жильят уже был в Сен-Сансоне.

Его волнение перешло в мучительное беспокойство. Что же там случилось?

Сен-Сансон гудел, как потревоженный улей. Люди высыпали на улицу. Женщины ахали. Несколько жителей порта, очевидно, что-то рассказывали, размахивая руками; их обступили слушатели. Доносились слова: «Вот беда!» Но, многие усмехались.

– Жильят никого не расспрашивал. Не в его характере было задавать вопросы. К тому же он был слишком озабочен, чтобы заговаривать с посторонними. Не доверяя россказням, он предпочитал узнать все сам и направился прямо к «Приюту неустрашимых».

Он был так взволнован, что даже не побоялся войти в дом.

Впрочем, дверь нижней залы, выходившая на набережную, была открыта настежь. У входа толпились мужчины и женщины. Входили все. Вошел и он.

Остановившись на пороге, он увидел у дверей сьера Ландуа, который сказал ему вполголоса:

– Вы, конечно, уже знаете, что случилось?

– Нет, – ответил Жильят.

– Мне не хотелось кричать на всю улицу, каркать о беде, как ворон.

– В чем же дело?

– Погибла Дюранда.

Зала была полна народа.

Собравшиеся стояли кучками и тихо переговаривались, словно в комнате больного.

Все, кто здесь был, соседи, прохожие, любопытные, праздношатающиеся, топтались у дверей в какой-то нерешительности, не проходя в комнату, – там сидела, обливаясь слезами, Дерюшетта, а рядом с ней стоял месс Летьери.

Старик прислонился к перегородке; его матросская шапка сползла на брови; прядь седых волос свисла на щеку. Он молчал. Его руки были недвижны, грудь, казалось, не дышала. Он производил впечатление вещи, приставленной к стене.

Чувствовалось, что это человек конченный. С утратой Дюранды Летьери утратил и смысл жизни. Была у него родная душа в море, и душа эта загублена. Что же-делать? По утрам вставать, по вечерам ложиться, не ждать больше Дюранду, не видеть, как она отплывает, как возвращается. Да стоит ли доживать остаток дней своих без цели? Есть, пить, ну, а дальше?

Венцом трудов этого человека было чудесное творение, венцом самопожертвования и упорства – прогресс. И вот прогресса как не бывало, чудесное творение мертво. Протянуть еще несколько бесплодных лет – к чему? Отныне ему нечего делать.

В таком возрасте жизнь не начинают заново: кроме того, он разорен. Несчастный старик!

Плачущая Дерюшетта сидела на стуле около месса Летьери, сжимая в своих руках его руку. Ее пальцы сплелись на его судорожно стиснутом кулаке. Оба были удручены, но поразному. Сплетенные пальцы выражали надежду, судорожно сжатый кулак безнадежность. Месс Летьери не отнимал руку, не противился Дерюшетте. Он был безучастен. В нем чуть теплилась жизнь, как в тех, кого поражает молния.

Порой пропасть, разверстая перед вами, выхватывает вас из среды живых. Вы не замечаете, не видите людей, которые снуют по вашей комнате. Они рядом, но они так далеки от вас! Вы для них непостижимы, они же вам чужды. Счастье и горе не уживаются; отчаявшийся держится в стороне от других людей, он почти не сознает их присутствия, он теряет ощущение собственного «я»; он, созданный из плоти и крови, уже не чувствует себя реальным существом; ему кажется, будто он видит себя во сне.

Именно такое душевное состояние и отражалось во взгляде месса Летьери.

Посетители перешептывались, обмениваясь новостями. Вот какие были сведения:

Накануне, незадолго до захода солнца, Дюранда, застигнутая туманом, наскочила на Дуврский риф. Весь экипаж и пассажиры спаслись на баркасе, кроме капитана, не пожелавшего покинуть пароход. Шквал, налетевший с юго-запада после тумана, вторично чуть было не потопил их и не унес в открытое море, далеко от Гернсея. Однако ночью им посчастливилось?

они встретили корабль «Кашмир», который их подобрал и доставил в порт Сен-Пьер. Все произошло по вине рулевого Тангруйля, которого теперь посадили в острог. Клюбен же проявил инстинное величие духа.

Лоцманы, – а их собралось тут немало, – произносили слова «Дуврский риф» с каким-то особенным выражением.

«Ночлег незавидный!» – сказал кто-то.

На столе лежали компас, кипа судовых журналов и тетрадей; очевидно, это были компас и документы с Дюранды, все что Клюбен передал Энбранкаму и Тангруйлю, когда отчаливал баркас. Прекрасный образец самоотверженности человека спасающего в свой предсмертный час даже ненужные теперь бумаги; маленькая подробность, полная величия; возвышенное. самоотреченье.

Все единодушно восхищались Клюбеном и единодушно уповали на его спасение. Парусник «Шильтиль» прибыл на несколько часов позже «Кашмира», он-то и принес свежие новости. Парусник провел сутки в тех же водах, что и Дюранда пережидая туман и лавируя во время бури. Шкипер «Шильтиля» находился среди присутствующих.

Когда Жильят входил в комнату, шкипер как раз начал рассказывать мессу Летьери о происшедшем. Его рассказ был настоящим рапортом. Под утро, когда буря затихла и сменилась благоприятным ветром, среди открытого океана вдруг послышалось мычанье. Звуки, обычные на пастбищах, раздавшись над водным простором, поразили шкипера «Шильтиля» – он направил судно в ту сторону. И в Дуврских скалах он увидел Дюранду Море утихло настолько, что ему удалось приблизиться. Он окликнул покинутое судно. В ответ он услышал только рев быков, захлебывающихся в трюме. Шкипер «Шильтиля» был убежден, что на Дюранде не осталось ни души. Пароход, потерпевший крушение, держался великолепно и несмотря на неистовый шторм, Клюбен вполне мог провести там ночь. Такой человек легко не сдается. На Дюранде его не было следовательно, он спасся. Много шлюпов и люгеров из Гранвиля и Сен-Мало, выбравшись из тумана накануне вечером должны были пройти вблизи Дуврского рифа. Какой-нибудь и подобрал, очевидно, капитана Клюбена. Нельзя забывать, что баркас Дюранды, покидая тонущий пароход, был переполнен и, следовательно, подвергался большой опасности, лишний человек мог бы его перегрузить и потопить, – конечно, это и заставило капитана Клюбена принять решение остаться на разбитом пароходе; но, выполнив свой долг, капитан Клюбен, несомненно, воспользовался помощью проходившего мимо корабля. Можно быть героем, но не нужно быть глупцом. Предполагать самоубийство было бы просто нелепо, ведь Клюбен безупречен. Преступник, разумеется, Тангруйль, а отнюдь не Клюбен. Все это звучало убедительно; шкипер «Шильтиля» был видимо, прав, и все с минуты на минуту ждали появления Клюбена. Даже решили его качать.

Из рассказа шкипера выяснилось два непреложных фактаКлюбен спасен, а Дюранда погибла.

С утратой Дюранды приходилось примириться, ибо беда была непоправима. Шкипер «Шильтиля» присутствовал при последней стадии крушения. Острый утес, к которому как бы пригвоздило Дюранду, крепко держал ее всю ночь, противясь буре, точно не хотел расставаться с добычей; но утром, когда на «Шильтиле» убедились, что спасать некого, и собрались удалиться от Дюраиды, море снова забушевало, словно в последнем припадке бурного гнева. Огромный вал с яростью п0дхватил Дюранду, сорвал с утеса, и она, пролетев, как стрела, пущенная меткой рукой, врезалась в теснину Дувров. Раздался «дьявольский треск», как выразился шкипер. Дюранда, подброшенная волной, застряла между скалами по средний шпангоут.

Она снова была пригвождена, но гораздо крепче, чем на подводном рифе. И как это ни жаль, она так и повисла там, – отдана на произвол ветра и волн.

По мнению экипажа «Шильтиля», Дюранда на три четверти разрушена. Она, по всей вероятности, затонула бы ночью же, если бы скала не поддержала и не удержала ее. Шкипер «Шильтиля» внимательно осмотрел покинутый пароход в подзорную трубу. И теперь с точностью, присущей моряку, он сделал подробный отчет о всех повреждениях: правая раковина пробита, мачты обломлены, паруса разорваны, почти все вантпутенсы перерезаны, световой люк каюты расшибло упавшим реем, контртимберсы разбиты на уровне планширя от самой грот-мачты до гакаборта, колпак над люком кладовой продавлен, шлюпочные блоки опрокинуты, рубку разворотило, баллер руля сломан, бейфуты сорваны, фальшборт срезан, битенги снесены, люковой бимс уничтожен, планширь отодран, ахтерштевень переломлен. Буря учинила неистовый разгром. Подъемной стрелы, прикрепленной к мачте на баке, как не бывало, нет и в помине – снята начисто, полетела к чертям вместе со всей подъемной снастью, талями, цепями и железным блоком.

Дюранда искалечена, теперь ее станет рвать на части вода.

Через несколько дней от не? и следа не останется.

Но машина почти не повреждена, хотя все кругом разрушено; это просто чудо, – вот когда она доказала свои превосходные качества. Шкипер «Шильтиля» ручался, что в самой «механике» нет больших повреждений. Мачты парохода не устояли, но дымовая труба выдержала. Железные поручни капитанского мостика только согнуты; кожухи повреждены, коробки измяты, но у колес как будто все лопасти налицо.

Машина цела и невредима. В этом был убежден шкипер «Шильтиля». Кочегар Энбранкам, говоривший то с тем, то с другим, разделял это убеждение. Негр был умнее многих белых и относился к машине с обожанием. Он потрясал руками, растопырив все десять черных пальцев, и повторял безмолвному Летьери: «Хозяин, машина жива!»

Теперь все толковали о машине, ибо никто уже не сомневался в спасении Клюбена и в гибели корпуса Дюрандьт. Машиной интересовались, как существом одушевленным. Восхищались ее прекрасным поведением. «Ну и крепка!» – говорил французский матрос. «Уж куда крепче!» – восклицал гернсейский рыбак. «И какая ловкая, отделалась двумя-тремя царапинами», – подхватывал шкипер «Шильтиля».

Мало-помалу машина овладела всеобщим вниманием.

Страсти разгорались – кто был за нее, кто против. У нее оказались и друзья и враги. Владельцы старых добрых парусников, в надежде подцепить клиентов Дюранды, втайне радовались, что Дуврские скалы учинили расправу над новым изобретением. Шепот переходил в гул. Спорили чуть не во весь голос. Однако воли себе не давали; порою говор затихал, ибо всех подавляло гробовое молчание Летьери.

Из всестороннего обсуждения можно было сделать такой вывод:

Машина – самое главное; можно построить новое судно а новую машину построить нельзя. Другую уже не сделаешь.

У Летьери не было денег, не было и строителя, чтобы создать такую машину. Вспомнили, что конструктор машины умер. Она обошлась в сорок тысяч франков. Теперь уж никто не решится вложить капитал в такое ненадежное дело. Все убедились, что паровые суда гибнут так же, как и парусники; несчастный случай с Дюрандой зачеркнул весь ее прошлый успех. Однако прискорбно было думать, что механизм, который сейчас еще цел, через каких-нибудь пять-шесть дней будет, вероятно, разбит вдребезги, как и сам корабль. Пока машина в сохранности, можно считать, что кораблекрушения не было. Только ее потеря была бы невозместимым ущербом. Спасти машину – значит предотвратить разоренье.

Спасти машину – легко сказать. Кто же за это возьмется?

Да разве это мыслимо? Взяться и осуществить – вещи разные при проверке всегда выходит, что мечтать легко, а выполнять трудно. И никогда не было мечты более неосуществимой и безрассудной, чем мечта о спасении машины, застрявшей в Дуврах. Послать на эти скалы судно с экипажем для спасательных работ просто нелепо, об этом и думать нечего. Сейчас пора бурь на море; при первом же шквале цепи якорей перетрутся о гребни подводных скал, и судно разобьется о риф. Зачем устраивать второе кораблекрушение вдобавок к первому?

В углублении, на верхушке, утеса, где нашел приют легендарный пловец, умерший от голода, едва хватало места для одного человека. Значит, чтобы спасти машину, надо кому-то отпра – виться на Дуврские скалы, отправиться одному и одному очутиться в море, в этой пустыне, за пять миль от берега, в царстве ужаса, прожить несколько недель, лицом к лицу с предвиденным и непредвиденным, без запасов продовольствия, изнемогать от лишений, не ждать поддержки в случае опасности, не видеть и следа человеческого, кроме останквв того, кто давным-давно умер на этом утесе от мук и голода и не найти себе иного товарища, кроме этой тени. Да и как взяться за спасение машины? Тут надо быть не только матросом, но и кузнецом. А сколько суждено испытаний! Мало назвать героем человека, который пошел бы на это. Он был бы безумцем. При некоторых подвигах, безмерно трудных, где требуются чуть ли не сверхчеловеческие силы, от мужества веет безумием. И в самом деле, разве не сумасбродство – жертвовать собой ради ржавого железного лома? Нет, никто не решится плыть к Дуврским скалам. С машиной придется распроститься, как и со всем остальным. Не найти спасителя, которому было бы по плечу это дело. Где отыскать такого человека?

Эта мысль, выраженная несколько иначе, вполголоса обсуждалась всеми собравшимися.

Шкипер «Шильтиля», бывший лоцман, выразил общее мнение громким восклицанием:

– Ничего не выйдет! Нет на свете такого человека, который отправился бы туда и вернулся бы с машиной!

– Уж если я не берусь за это дело, – прибавил Энбранкам, – значит, за него и браться нельзя.

Шкипер «Шильтиля» безнадежно махнул рукой, словно желая показать, что он сам не верит в возможность этого, и заметил:

– А если бы нашелся…

Дерюшетта вскинула голову.

– То я вышла бы за него замуж, – произнесла она.

Наступило молчание.

От толпы отделился человек, он был очень бледен.

– Вы бы вышли за него замуж, мадемуазель Дерюшетта? – спросил он.

То был Жильят.

Все взгляды впились в него. Месс Летьери выпрямился.

Его глаза загорелись под нависшими бровями.

Он стащил всей пятерней с головы матросскую шапку и швырнул ее об пол, потом, глядя перед собой и никого не видя, торжественно произнес:

– Дерюшетта выйдет за него замуж. Даю честное слово перед господом богом.

II. На западном берегу Гернсея все повергнуты в изумление

Ночь, наступившая за этим днем, обещала часов с десяти быть лунной. И все же, хоть и сама ночь, и ветер, и море благоприятствовали рыбакам, никто не собирался выходить в океан ни из Уг-ла-Пера, ни из Бурдо, ни из Умэ-Бене, ни из Платона, ни из порта Гра, ни из Вазонской бухты, ни из Перель-Бэя, ни из Пезери, ни из Тьеля, ни из залива Святых, ни из Пти-Бо – словом, ни из одной гернсейской бухты или бухточки. И причина была самая простая: в полдень пропел петух.

Если петух поет в неурочный час – не бывать улову.

Однако вечером, когда уже стемнело, рыбак, возвращавшийся в Онтоль, заметил нечто удивительное! Около бухты Умэ-Паради за обоими Брэями и обоими Грюнами, слева от вехи Плат-Фужер, похожей на опрокинутую воронку, и справа от вехи Сен-Сансона, похожей на человеческую фигуру, ему померещилось что-то вроде третьей вехи. Что это была за веха?

Когда ее установили в этом месте? О какой мели она предупреждает? Веха тут же ответила на его вопросы: она двигалась; то была мачта. Рыбаку это показалось не менее удивительным. Веха его поразила, а мачта и подавно. Ведь о рыбной ловле нечего было и думать. А тут, когда все возвращались на берег, кто-то выходил в море. Кто именно? Зачем?

Минут десять спустя мачта, медленно подвигаясь, прибливилась к онтольскому рыбаку. Но он так и не распознал, чья это лодка. Слышны были удары двух весел, и только. Очевидно, гребец был один. Ветер дул с севера: вероятно, человек греб, намереваясь за мысом Фонтенель поймать попутный ветер. Там, надо думать, он пойдет под парусами. Он, видимо, рассчитывал обогнуть Анкрес и гору Кревель. Что бы это значило?

Мачта скрылась, рыбак вернулся домой.

В тот же вечер случайные наблюдатели, оказавшиеся на западном берегу Гернсея, кое-что заметили в разные часы и в разных местах.

Пока онтольский рыбак причаливал лодку к берегу, на полмили дальше, возле того кромлеха, что стоит неподалеку от сторожевых башен 6 и 7, один крестьянин, проезжая с возом водорослей по безлюдной клотюрской дороге, приметил, как подняли парус в открытом море, поблизости от Северной скалы и Песчаной отмели – там, где редко проходят суда, да и те только, которым это место хорошо известно. Впрочем он почти не обратил внимания на парус, ибо признавал телегу а не лодку.

Прошло, быть может, с полчаса после того, как возчик заметил парус, когда некий штукатур, возвращаясь после работы из города и обходя Пелейское болото, вдруг увидел почти прямо перед собой лодку, бесстрашно пробиравшуюся между скал Квенона, Русдемер и Грипдерус. Ночь была темная, но море, – а это нередко случается, – светлое, и можно было различить проплывающие суда. В морском просторе виднелась только эта лодка.

Чуть пониже и чуть попозже ловец лангустов, раскладывая снасть на длинной косе, отделяющей гавань Жажды от Адской гавани, не мог взять в толк, что нужно лодке, скользившей между Вороньей топью и Мульретом. Верно, опытный был лоцман и очень спешил куда-то, если отважился забраться в такое место.

Когда на колокольне в Кателе пробило восемь часов, трактирщик из бухты Кобо заметил, оторопев от изумления, за Садовой топью и Грюнетом парус, совсем рядом с Сюзанной и Западным Грюном.

Неподалеку от бухты Кобо на уединенном мысе Умэ, в Вазовской бухте, чета влюбленных никак не могла расстаться; в тот миг, когда девушка молвила парню: «И ухожу я не потому, что надоел ты мне, а потому как работу доделать надо», – их отвлекла от прощального поцелуя довольно большая лодка, проплывшая совсем близко по направлению к Меселетам.

Господин Пейр де Норжио, живший на холме Пипэ, был поглощен осмотром лазейки, сделанной ворами в изгороди его небольшого сада, именуемого Женрот, вернее, палисадника, а также подсчетом причиненного ему убытка, но все же часов около девяти вечера он обратил внимание на лодку, отважно огибавшую Крок-Пуан в этот поздний час.

Такой маршрут далеко не безопасен на следующий день после бури, когда волнение еще не совсем улеглось. Было опрометчиво идти этим путем, если только рулевой не знал на память все фарватеры.

В половине десятого в Экерье один рыболов, убиравший сети, приостановился, заглядевшись на предмет, напоминавший лодку, маячивший между скалами Голубкой и Ветряной. Суденышко подвергалось большой опасности. Шквалы в тех местах, случается, налетают внезапно. Скала Ветряная потому так и называется, что возле нее нежданно-негаданно на суда обрушивается ветер.

Когда взошла луна и наступил прилив и когда море затихло в узком проливчике Ли-У, сторож острова Ли-У, живший там в одиночестве, натерпелся страха: он увидел, как между ним и луной промелькнула длинная черная тень. Черная, узкая и длинная тень была похожа на движущуюся фигуру в саване.

Она медленно скользила над гранитными стенами скалистой отмели. Береговой сторож решил, что это «Черпая дама».

«Белая дама» обитает на Восточной Груде Гороха, «Серая дама» – на Западной Груде Гороха, «Красная дама» – на скале Сильез, к северу от Маркизовой мели, а «Черпая дама» – на Большом Этакре, к западу от Ли-Умэ. По ночам все эти «дамы» выходят и порою встречаются при лунном свете.

Конечно, черная тень могла быть и парусом. Длинная гряда рифов, поверх которых, казалось, она шагала, могла, разумеется, скрыть лодку, плывущую за ними, оставив на виду лишь парус. Но сторож спрашивал себя: кто же отважится сейчас пройти на лодке между Ли-У и утесом Грешницы, между Ангильерами и Лере-Пуан? И с какой целью! «Черная дама» представлялась ему чем-то более правдоподобным.

Луна стояла над колокольней Сен-Пьер-дю-Буа, когда сержант замка Рокен, подняв уже до половины подъемный мост, вдруг различил у входа в бухту, подальше Верхнего Канэ, ближе к Самбплю, парусник, который, казалось, шел с севера на юг.

На южном конце Гернсея, за Пленмоном, где берег круто обрывается в море, есть залив, усеянный бездонными ямами и высокими скалами; в глубине его существует не совсем обычная пристань, которую один француз, живущий на острове с 1855 года, – быть может, тот, кто пишет эти строки, – окрестил «Пристанью на четвертом этаже»; название утвердилось, оно общепринято и теперь. Эта пристань, именовавшаяся в ту пору Круча, представляет собой скалистое плато, полуестественное, полуискусственпое, и возвышается футов на сорок над уровнем моря; две прочные дубовые доски, установленные параллельно и наклонно, связывают ее с океаном. Лодки поднимаются с моря вручную по доскам, на цепях и блоках, и тем же способом спускаются, как по рельсам. Для людей устроена лестница. В те времена этот порт облюбовали контрабандисты.

Он был малодоступен и потому удобен для их целей.

Часам к одиннадцати контрабандисты, вероятно, те самые, на которых рассчитывал Клюбен, собрались со своими тюками на скалистой площадке Кручи. Перевозчики контрабанды не дремлют: они были начеку. И их удивил парус, внезапно вынырнувший из-за темной громады Пленмонского мыса. Светила луна. Контрабандисты следили за парусом, опасаясь, не вздумалось ли какому-нибудь береговому сторожу, вести наблюдение из засады у Большого Гануа. Но парусник миновал Гануа, оставил позадп на северо-западе Бу-Блондель и исчез в открытом море, в синеватой дымке, затушевавшей горизонт.

– Куда к черту несет эту лодку? – переговаривались контрабандисты.

В тот же вечер, чуть закатилось солнце, кто-то постучал в дверь «Дома за околицей». То был подросток в коричневой одежде и желтых чулках, – по-видимому, причетник приходской церкви. Двери л ставнп «Дома за околицей» были наглухо заперты. Старая рыбачка с фонарем в руке, бродившая по отмели в поисках «плодов моря», окликнула юношу и обменялась с ним следующими словами у самого входа вдомЖильята:

– Чего тебе нужно, малый?

– Нужен здешний хозяин. – Никого тут нет.

– Где же он?

– Кто его знает!

– Завтра-то он будет? – Кто его знает!

– Может, он уехал?

– Кто его знает!

– Видите ли, тетушка, его хотел навестить новый приходский священник, его преподобие Эбенезер Кодре.

– Кто его знает!

– Его преподобие послал меня узнать, будет ли хозяин «Дома за околицей» завтра у себя.

– Да кто его знает!

III. Не искушайте Библию

Целые сутки месс Летьери не спал, не ел, не пил; поцеловав в лоб Дерюшетту, он осведомился, нет ли известий о Клюбене, затем подписал заявление о том, что не намерен подавать никакой жалобы на Тангруйля, и выхлопотал ему свободу.

День он провел в конторе Дюранды, опершись на стол, полусидя, полустоя, и кротко отвечал тем, кто с ним заговаривал. Впрочем, человеческое любопытство было удовлетворено, и «Приют неустрашимых» опустел. В готовности посочувствовать чужому горю скрыто желанье обо всем разведать. Двери затворились; Летьери остался вдвоем с Дерюшеттой. Огонек, мелькнувший было в глазах Летьери, погас; они снова были полны скорби, как в первые часы после свершившейся катастрофы.

Встревоженная Дерюшетта, по совету Грае и Дус, молча положила перед ним на стол чулки, которые месс Летьери вязал в ту минуту, когда пришла печальная весть..

Он горько усмехнулся и сказал:

– Право, вы считаете меня дураком.

Помолчав с четверть часа, он добавил:

– Причуды хороши, когда человек счастлив.

Дерюшетта убрала чулки и, воспользовавшись случаем, убрала заодно компас и судовые документы, на которые месс Летьери смотрел чересчур упорно.

После обеда, незадолго до вечернего чая, дверь отворилась, и вошли двое в черном – старик и молодой.

Молодого, вероятно, читатель уже приметил в ходе нашего повествования.

У обоих посетителей была строгая осанка, но строгая поразному: серьезность старика, так сказать, соответствовала его общественному положению; серьезность юноши – его характеру; одна дается саном, другая – мыслью.

Судя по их одежде, оба были духовными особами, оба исповедовали официальную религию.

В молодом человеке поражало несоответствие между его глубоким серьезным взглядом, видимо отражавшим склад его ума, и его наружностью. Но не серьезность, которая допускает страсть и, очищая ее, возвеличивает, вызывала изумление, а красота юноши. Ему минуло двадцать пять лет, раз он уже стал священником, но на вид ему было не больше восемнадцати. Он олицетворял и гармонию и контраст: душа его, казалось, была душой страстотерпца, облик – обликом любовника.

Он был белокур, румян и свеж, очень строен, на нем превосходно сидел костюм строгого покроя; щеки у него были девичьи, руки выхоленные; держался он непринужденно и просто, хотя и сдержанно. Все в нем дышало очарованием, изяществом, почти чувственным обаянием, но его проникновенный взгляд как бы умерял эту чрезмерную миловидность.

Чистосердечная улыбка, задумчивая и добрая, обнажала ровные белые зубы, и в этой улыбке было что-то детское. В нем сочетались привлекательность пажа и достоинство епископа.

Густые белокурые волосы, отливавшие золотом, как будто они задались целью пленять, обрамляли высокий, чистый и красивый лоб. Едва заметная изогнутая морщинка залегламежду бровями, вызывая смутное представление о парящей мысли, которая, подобно птице, распростерла крылья на его челе.

С первого взгляда вы могли угадать, что перед вами один из тех доброжелательных, невинных и чистых сердцем людей, которые в противоположность людям заурядным совершенствуются, черпая мудрость в иллюзии, а вдохновение – в жизненном опыте.

Сквозь кристальную прозрачность юности просвечивала духовная зрелость. Молодой незнакомец казался сыном седовласого декана, но если бы вы пригляделись к нему внимательнее, то сочли бы отцом.

Его спутник был не кто иной, как Жакмен Эрод, доктор богословия, последователь главенствующей церкви, почти папистской, но без папы. Англиканское учение в те времена подпало под влияние идей, которые позже упрочились и нашли свое выражение в пюзеизме[146]. Доктор Жакмен Эрод был последователем англиканского учения, которое представляет собой разновидность римско-католической религии. Он был долговяз, чопорен, ограничен и спесив. Его умственный кругозор был невелик. Буква заменяла ему разум. Отличительной чертой его было высокомерие. Весь вид Жакмена Эрода соответствовал его сану. Он скорее походил на его преосвященство, чем на его преподобие. Его сюртук покроем смахивал на сутану. По-настоящему, место ему было в Риме: природа наделила его всеми задатками придворного прелата, он как будто создан был для того, чтобы подавать облачение папе и шествовать за папскими носилками со всей папской свитой in abit о paonazzo.[147]

Но, случайно родившись адгличанином и получив теологическое воспитание, тяготевшее скорее к Ветхому, нежели к Новому завету, он не осуществил столь славного призвания. Блестящие задатки помогли ему стать всего лишь приходским священником порта Сен-Пьер, деканом острова Гернсей и наместником епископа Винчестерского. И, вне всякого сомнения, это создавало некий ореол вокруг его имени.

Этот ореол не мешал Жакмену Эроду быть в общем неплохим человеком.

Как теолог он пользовался уважением знатоков и слыл почти авторитетом в главной консистории архиепископа Кентерберийского – этой английской Сорбонне.

Он напускал на себя ученый вид, самонадеянно и многозначительно щурил глаза; у него были волосатые ноздри, выступающие вперед зубы, тонкая верхняя губа и мясистая нижняя; несколько дипломов, изрядный церковный доход и друзья баронеты; он снискал доверие епископа и всегда носил в кармане Библию.

Месс Летъери был так поглощен своими мыслями, что, когда вошли священники, он едва заметно нахмурил брови, только и всего.

Жакмен Эрод приблизился, поздоровался и высокомерно, по без хвастовства, напомнив в нескольких словах о своем недавнем повышении, сообщил, что явился, по традиции, «представить почетным гражданам города» и, в частности, мессу Летьери своего преемника, нового приходского священника в СенСансоне, его преподобие Джоэ Эбенезера Кодре, который отныне будет духовным пастырем месса Летьери.

Дерюшетта поднялась со стула.

Молодой священник, он же его преподобие Эбенезер, поклонился.

Месс Летьери взглянул на Эбенезера Кодре и процедил сквозь зубы: «Этот в матросы не годен».

Грае пододвинула стулья. Их преподобия сели у стола.

Доктор Эрод разразился речью. До него дошли слухи о прискорбном событии. Дюранда потерпела крушение. И он, как пастырь, пришел с утешением и советом. Гибель Дюранды – несчастье, но в то же время и счастье. Вникнем: не обуревает ли нас гордыня в дни благоденствия нашего? Реки преуспеяния пагубны. Не подобает видеть в несчастии лишь дурную сторону. Пути господни неисповедимы. Пусть месс Летьери разорен. Так что же? Быть богатым – значит быть в опасности. У богатых неверные друзья. И бедность отгоняет их прочь. Человек остается один. Говорят, что Дюранда приносила тысячу фунтов стерлингов годового дохода. Чересчур много для мудреца. Избежим искушения, пренебрежем златом.

Примем с благодарностью и разорение наше, и одиночество.

Уединение благотворно. В нем человек обретает милость господню. Так Айя открыл горячие источники в пустыне, перегоняя табуны ослов отца своего Себеона. Да не возмутится сердце паше против непостижимой воли провидения. Многострадальный Иов впал в нищету, а потом разбогател больше прежнего. Кто знает, не вознаградится ли утрата Дюранды даже и благами мирскими? Вот, например, он сам, доктор Жакмен Эрод, вложил свой капитал в прекрасное коммерческое предприятие в Шеффильде; если, у месса Летьери остались какие-нибудь сбережения и он захотел бы войти в это дело, то восстановил бы свое состояние. Речь идет о крупных поставках оружия царю для подавления восстания в Польше. Тут можно нажить все триста процентов.

Слово «царь» как будто пробудило Летьери. Он перебил доктора Эрода: – Не нужно мне царя.

– Месс Летьери! – возразил высокочтимый Эрод. – Цари угодны господу богу, ибо сказано: «Воздайте кесарево кесарю».

Царь – это кесарь.

Летьери, снова погрузившись в раздумье, пробормотал:

– Какой такой кесарь? Я про него не знаю.

Жакмен Эрод опять принялся увещевать. Он не настаивал на Шеффильде. Не желать кесаря – значит быть республиканцем. Высокочтимый отец допускал, что можно быть республиканцем. В таком случае пусть месс Летьери обратится к республике. В Соединенных Штатах месс Летьери еще быстрее восстановит свое богатство, чем в Англии. Чтобы удесятерить то, что у него сохранилось, ему стоит лишь приобрести акции крупнейшей компании, занимающейся разработкой техасских плантаций, на которых работает более двадцати тысяч негров.

– Не нужно мне рабства, – сказал Летьери.

– Рабство, – возразил высокочтимый Эрод, – установление священное. В Писании сказано: «Если господин ударит раба своего, то не понесет наказания, ибо заплатил за него».

Грас и Дус, стоя – в дверях, с восторгом внимали словам Чего преподобия.

Жакмен Эрод продолжал свою речь. Как мы уже упоминали, он слыл в общем неплохим человеком, и, при всех своих кастовых или личных разногласиях с мессом Летьери, он, доктор Жакмен Эрод, искренне предлагал ему ту духовную и даже материальную помощь, которую был в силах оказать.

Если месс Летьери настолько разорился, что не может с выгодою для себя войти в какое-либо коммерческое предприятие, русское или американское, почему бы ему не сделаться чиновником и не поступить на приличную платную должность?

Это благородное поприще, и высокочтимый отец готов похлопотать за месса Летьери. На Джерсее как раз пустует место депутата-виконта. Месс Летьери пользуется любовью и уважением, и его преподобие Эрод, декан Гернсея и наместник епископа, добьется для месса Летьери должности депутатавиконта Джерсея. Это очень важный пост: месс Летьери будет присутствовать как представитель ее королевского величества при разбирательствах тяжб, на прениях в суде и при исполнении приговоров.

Летьери пристально посмотрел на доктора Эрода.

– Я не любитель виселиц, – сказал он.

Доктор Эрод, до сих пор говоривший ровным, спокойным тоном, возвысил голос и заговорил строго:

– Месс Летьери! Смертная казнь – установление господне. Бог вложил в руки человека карающий меч. В Писании сказано: «Око за око, зуб за зуб».

Эбенезер незаметно придвинул свой стул к стулу Жакмена Эрода и сказал так, чтобы услышал только он один:

– То, что говорит этот человек, внушено ему.

– Кем внушено? Чем? – спросил так же тихо доктор Жакмен Эрод.

Эбенезер ответил чуть слышно:

– Совестью.

Эрод порылся в кармане, извлек пухлый томик в восемнадцатую долю листа в кожаном переплете с застежками, положил его на стол и громко сказал:

– Вот она – совесть!

То была Библия.

Потом доктор Эрод смягчился. Ему хотелось лишь одного:

быть полезным мессу Летьери, которого он весьма уважает.

Право и долг пастыря – давать советы, а месс Летьери волен поступать по-своему.

Но месс Летъери вновь погрузился в свои мрачные мысли и уже не слушал. Дерюшетта, сидевшая подле него, тоже задумалась и не поднимала глаз, внося в беседу, и без того малооживленную, некоторое стеснение, как всегда бывает, когда кто-нибудь из присутствующих не участвует в общем разговоре. Молчаливый свидетель почему-то тяготит нас. Впрочем, доктор Эрод, казалось, не чувствовал этого.

Летьери не отвечал, поэтому доктор Эрод пустился в" рассуждения. Совет исходит от человека, а внушение – от бога.

В совете священника – внушение свыше. Следует руководствоваться советами, отвергать их опасно. Сохоф был одержим одиннадцатью бесами за то, что презрел увещания Ыафанаила.

Тибурий был поражен проказой за то, что выгнал из своего дома апостола Андрея. Вариисус, хоть и был Волховом, ослеп, ибо насмехался над словами апостола Павла. Эльксай и его сестры Марта и Мартена и по сию пору мучаются в аду за то, что пренебрегли предостережением Валенциана, который доказывал им – это было ясно как день, – что их Иисус Христос, ростом в тридцать восемь миль, был демоном. Оолибама, которую звали также Юдифью, слушалась советов. Рувим и Фениил внимали внушениям свыше, на что указывают даже имена их:

Рувим означает «сын созерцания». Фениил – «лик господень», Месс Летьери ударил кулаком по столу и воскликнул:

– Черт возьми, я сам виноват!

– Что вы хотите этим сказать? – спросил Жакмен Эрод.

– Хочу сказать, что я сам виноват.

– Виноват? В чем же?

– В том, что заставлял Дюранду возвращаться по пятницам.

Жакмен Эрод шепнул на ухо Эбенезеру Кодре: «Суеверный человек!»

Он возвысил голос, и заговорил наставительным тоном:

– Месс Летьери! Верить в пятницу – ребячество. Нельзя придавать значение бредням. Пятница – такой же день, как и всякий другой. Часто она бывает счастливым днем. Мелендес основал в пятницу город святого Августина; в пятницу же Генрих Седьмой дал поручение Джону Каботу[148]; пассажиры «Мейфлауэра» прибыли в бухту Провидения в пятницу. Вашингтон родился в пятницу двадцать второго февраля тысяча семьсот тридцать второго года; в пятницу двенадцатого октября тысяча четыреста девяносто второго года Христофор Колумб открыл Америку.

Сказав это, доктор Жакмен Эрод поднялся.

Эбенезер, который пришел вместе с ним, поднялся тоже.

Грас и Дус, видя, что священники собираются уходить, настежь распахнули дверь.

Месс Летьери ничего не видел, ничего не слышал.

Жакмен Эрод шепнул Эбенезеру Кодре: «Он с нами даже не прощается. Это уже не горе, а просто одичанье. Пожалуй, он помешался».

Взяв со стола маленькую Библию, декан крепко держал ее в протянутых руках, как держат птицу, когда боятся, что она вот-вот улетит. Видя его позу, присутствующие насторожились. Грае и Дус вытянули шеи.

Он постарался придать своему голосу внушительность.

– Месс Летьери! Да не расстанемся мы с вами, не прочитав страницу из этой священной книги. Жизненные трудности разъяснены в книгах: безбожники находят в них Вергилиевы пророчества, верующие – библейские откровения. Первая попавшаяся книга, раскрытая наугад, дает совет; Библия, раскрытая наугад, предвещает. Особенно сие благотворно для павших духом. Священное писание неизменно приносит утешенье скорбящим. Когда видишь павших духом, вопрошай святую книгу при них и с чистой душою читай то изречение, какое попалось, не выбирая его. То, что не может выбрать человек, выбирает господь бог. Господь знает, что нужно нам. Его незримый перст указует на то нежданное для нас изречение, которое мы читаем. Какова бы ни была страница, из нее непременно исходит свет. Не будем искать иного, остановимся на этом. То слово свыше. Судьба наша таинственно открывается нам в Писании, к которому мы взываем с верою и благоговением. Послушаем и повинуемся слову сему. Месс Летьери! Вы скорбите – вот она книга-утешительница.

Жакмен Эрод нажал застежку, разъединил ногтем две страницы наугад, возложил руку на раскрытую книгу, сосредоточился, затем, с важным видом опустив глаза, начал читать вслух.

Вот что он прочел:

"Однажды Исаак шел по дороге, ведущей к колодцу, именуемому «Колодцем вездесущего и всевидящего».

Ревекка, завидев Исаака, сказала: «Кто сей человек, что грядет ко мне?»

Тогда Исаак ввел ее в свой шатер и взял ее в жены, и лкь бовь его к ней была велика".

Эбенезер и Дерюшетта взглянули друг на друга.

Загрузка...