Часть третья Дерюшетта

Книга первая Ночь и Луна

I. Портовый колокол

Теперь Сен-Сансон почти город; сорок лет назад он был почти деревней.

Когда наступала весна и вечера становились короче, люди не засиживались допоздна и отходили ко сну, чуть стемнеет.

Сен-Сансон был старинным приходом, сохранившим обычай давать сигнал «тушения огня», и там рано задували свечи.

Жители ложились спать и вставали вместе с солнцем. Старые нормандские деревни переняли порядки курятников.

Добавим, что жители Сен-Сапсона, не считая нескольких богатых горожан, в большинстве случаев – каменоломы и плотники. В порту Сен-Сансона чинят суда; здесь целый день ломают камень или обтесывают бревна; тут стучит молоток там – топор. Беспрерывно обрабатывается дубовый лес и гранит. К вечеру люди падают от усталости и засыпают, как убитые. Крепок сон после тяжелой работы.

Как-то вечером, в начале мая, месс Летьери, поглядев на месяц, плывший между деревьями, и прислушавшись к шагам Дерюшетты, которая гуляла одна по саду, объятому вечерней прохладой, вернулся в свою комнату, выходившую окнами на порт, и лег спать. Дус и Грае уже уснули. Все в доме спало кроме Дерюшетты. Все спало и в Сеп-Сансоне. Двери и ставни были всюду заперты. На улице ни одного прохожего. Редкие огоньки, напоминавшие мигающие глаза, готовые закрыться, кое-где окрашивали в красный цвет оконца под крышами, возвещая о том, что и слуги укладываются спать. Уже давно пробило девять часов на древней романской колокольне, увитой плющом и делившей с церковью Сен-Брелад, что на Джерсее, честь носить одну и ту же примечательную дату из четырех единиц 1111, означающую тысяча сто одиннадцатый год.

Популярность месса Летьери зависела от успеха его предприятия. Успех сменился неудачей, и вокруг образовалась пустота. Надо думать, что несчастье – прилипчивая болезнь, что неудачники поражены чумой, так быстро попадают они в карантин. Сынки состоятельных родителей стали избегать Дерюшетту. Разобщенность «Приюта неустрашимых» с городом теперь была так велпка, что в доме даже не знали о крупном событии, взбудоражившем в этот день весь Сен-Сансон. Приходский священник, его преподобие Эбенезер Кодре, стал богачом. Недавно в Лондоне скончался его дядя, почтенный декан Сент-Асафа. Известие привез сегодня почтовый шлюп «Кашмир», прибывший из Англии в порт Сен-Пьер; его мачта виднелась на рейде. «Кашмир» должен был отправиться обратно в Саутгемптон завтра в полдень и, как говорили, увезти священника, срочно вызванного в Англию, чтобы присутствовать при официальном вскрытии духовного завещания и для прочих неотложных дел, связанных с получением большого наследства. Весь день Сен-Сансон гудел от пересудов: «Кашмир», его преподобие Кодре, его покойный дядюшка, богатство, отъезд молодого священника, несомненное его повышение в будущем – все это было предметом бесконечных, толков.

Один лишь «Приют неустрашимых», до которого так и не дошло известие, хранил безмолвие..

Месс Летьери бросился на свою подвесную койку, не раздеваясь. После катастрофы с Дюрандой улечься на койке было его единственной отрадой. Растянуться на своем одре – средство, к которому прибегают все узники, а месс Летьери стал узником собственного горя. Он ложился, и это было для него отдохновением, передышкой, отрешением от дум. Спал ли он?

Нет. Бодрствовал? Нет. Два с половиной месяца месс Летьери жил, как лунатик. Он еще не пришел в себя. Он находился в том сложном, неопределенном состоянии, которое знакомо людям, перенесшим тяжелый удар. Его раздумье не было мыслью, сон не был отдыхом. Днем он точно и не просыпался, ночью словно и не засыпал. Днем он был на ногах, ночью лежал – только и всего. Улегшись на свою койку, он ненадолго забывался, он называл это сном; над ним витали и в нем самом словно гнездились химеры; ночной ту" ман, полный неясных образов, обволакивал его мозг; император Наполеон диктовал ему свои мемуары, появлялось несколько Дерюшетт, какие-то странные птицы сидели на деревьях, улицы Лонле-Сонье превращались в змей. Кошмары были отсрочкой, данной отчаянием. Старик проводил ночи в бреду, а дни в дремоте.

Иногда он оставался все – послеобеденное время в своей комнате, которая, как уже упоминалось, выходила окнами на гавань; опершись локтями на подоконник, понурив голову, сжимая лоб руками, он сидел неподвижно, повернувшись спиной ко всему миру и устремив взгляд на знакомое железное кольцо, ввинченное в стену дома в нескольких футах от окошка, – к нему некогда пришвартовывалась Дюранда. Он смотрел на ржавчину, начинавшую покрывать кольцо.

Жизнь месса Летьери превратилась в бессмысленное прозябание.

Это удел даже самых мужественных людей, если они лишились идеи, одушевлявшей их. Это следствие бесцельного существования. Наша жизнь т – путешествие, идея – путеводитель. Нет путеводителя, и все останавливается. Цель утрачена, и сил как не бывало. Судьба обладает неведомой неограниченной властью. Она касается своим жезлом даже нашего внутреннего «я». Отчаяние – это опустошенность души. Только великий человек может устоять перед ним. И то не всегда.

Месс Летьери постоянно размышлял, если только размышлять означает погружаться в глубь какой-то мрачной пропасти.

Порой у него вырывались скорбные слова: "Одно остается:

подать туда, в небеса, прошение о чистой отставке".

Отметим противоречие в его характере, сложном, как море, чьим творением, так сказать, и был Летьери. Он никогда не молился.

В беспомощности есть своя сила. Слепой перед лицом природы, слепой перед лицом судьбы, человек в самом бессилии своем нашел точку опоры – молитву.

Человек ищет помощи у страха, просит о поддержке собственную робость; душевное смятение – это совет преклонить колени.

Молитва – могучая сила души, сила непостижимая. Молитва обращается к великодушию мрака; молитва взывает к тайне, сама подобная тайне, и мнится, что перед неотступной, неустанной мольбой не может устоять Неведомое.

Проблеск надежды – это утешение.

Но Летьери не молился.

Когда он жил счастливо, бог существовал для него, можно сказать, во плоти; Летьери беседовал с ним, давал ему честное слово, чуть ли не обменивался с ним время от времени рукопожатием. Но в несчастье – такое явление отнюдь не редкость – бог скрылся от Летьери. Это случается с теми, кто придумывает себе милосердного бога, похожего на доброго старичка.

Теперь Летьери, в своем душевном состоянии, четко различал лишь одно: улыбку Дерюшетты. Вне ее, этой улыбки, все было тьмой.

С некоторых пор, конечно, из-за потери Дюранды, по-своему отозвавшейся и на Дерюшетте, очаровательная улыбка появлялась все реже. Дерюшетта была очень грустной. Исчезла ее детская шаловливость и резвость птички. Когда на рассвете раздавался пушечный выстрел, Дерюшетта больше не приветствовала восходящее солнце реверансом и словами:

«Бум! Вы уже здесь? Милости просим!» Иногда у нее был такой серьезный вид, что жаль было смотреть на это нежное создание. Хоть Дерюшетта и старалась улыбаться мессу Летьери, старалась развлечь его, но ее веселость тускнела с каждым днем и словно покрывалась пылью, как крылышко бабочки, в тельце которой вонзили булавку. Прибавим, что, опечаленная ли печалью дяди, – ибо существует горе отраженное, – или по каким-нибудь другим причинам, Дерюшетта стала очень богомольной. Во времена прежнего приходского священника, Жакмена Эрода, как известно, она бывала в церкви не больше четырех раз в год. Теперь она сделалась ее ревностной посетительницей. Она не пропускала ни одной службы пи по воскресеньям, ни по четвергам. Набожные прихожане с удовлетворением замечали в ней перемену: это большое счастье, когда девушка бежит от мужчин-искусителей и обращается к богу.

Тогда бедным родителям, по крайней мере, нечего опасаться за дочерей.

Каждый вечер, если позволяла погода, Дерюшетта гуляла часок-другой в саду «Приюта неустрашимых». Она всегда бродила там одна и была почти так же задумчива, как месс Летьери. Дерюшетта ложилась спать позже всех. Это не мешало Грае и Дус подсматривать за ней; они повиновались прирожденному влечению, свойственному слугам: соглядатайство рассеивает скуку подневольной работы.

От месса Летьери, сознание которого было как бы затуманено, ускользнули эти небольшие перемены в привычках Дерюшетты. К тому же он не был рожден для роли дуэньи.

Он даже не замечал, с какой аккуратностью Дерюшетта посещает церковные службы. Его предубеждение против церкви и духовенства было таким упорным, что вряд ли его порадовало бы ее усердие.

Это не значит, что душевное его состояние не могло измениться. Горе – это туча, и оно меняет свою форму.

Мы уже говорили, что иной раз и сильные души бывают оглушены внезапным несчастьем, но все же не до конца. Человек мужественный, подобно Летьери, через некоторое время приходит в себя. У отчаяния свои восходящие ступени. Сначала.

человек подавлен, затем удручен, потом его охватывает уныние, а оно ведет к меланхолии. Меланхолия – это сумерки.

Там страданье растворяется в отрадной грусти.

Меланхолия – это счастье в печали.

Однако такие элегические переходы были несвойственны Летьери: особенности его натуры и характер его несчастья не допускали этих оттенков чувства. И в ту пору, когда мы вновь возвратились к нему, первый приступ отчаяния стал как будто ослабевать: он по-прежне. му грустил, но в последние дни казался не таким безучастным; он был все так же молчалив, но не угрюм; к нему до какой-то степени вернулась способность воспринимать факты и события: он начинал испытывать действие того удивительного явления, которое можно было бы назвать возвратом к действительности.

Так, днем, сидя в нижней зале, он не вслушивался в разговоры, но уже слышал их. Однажды утром Грае прибежала к Дерюшетте и с торжествующим видом сообщила, что месс Летьери сорвал бандероль с газеты.

Даже неполное восприятие действительности – само по себе очень хороший признак. Это – выздоровление. Большое несчастье оглушает. И такое неполное восприятие спасает человека. Сначала подобное улучшение представляется ухудшением. Прежде забытье смягчало скорбь; глаза человека застилал туман; человек почти ничего не чувствовал; теперь же он видит ясно, ничто от него не ускользает, все причиняет боль.

Рана открывается. Всякий пустяк обостряет муку. Все вновь оживает в памяти. А вспомнить все – значит скорбеть обо всем. В этом возврате к действительности есть привкус горечи.

Человеку как будто стало лучше, но и тяжелее. Вот что испытывал Летьери. Он отдавал себе отчет в своих страданиях.

Неожиданное событие вернуло его к жизни.

Расскажем, что это было за событие.

Как-то после полудня, 15 или 20 апреля, в двери нижней залы «Приюта неустрашимых» постучались два раза, – так обычно стучался почтальон. Дус открыла. В самом деле, принесли письмо.

Письмо пришло с моря. Оно было адресовано мессу Летьери. На почтовом штемпеле стояло «Лиссабон».

Дус отнесла письмо мессу Летьери, тот сидел запершись у себя в комнате. Он взял письмо и, даже не взглянув на него, машинально положил на стол.

Письмо провалялось нераспечатанным почти целую неделю.

Случилось так, что однажды утром Дус спросила у месса Летьери:

– Сударь! Не смахнуть ли пыль с письма?

Летьери как будто проснулся.

– Да, надо бы, – сказал он.

И распечатал письмо.

Он прочел следующее:

"В море, 10 сего марта.


Мессу Летьерп, в Сен-Сансон.

Известие, которое я вам сообщу, доставит вам удовольствие.


Я плыву на «Тамолипасе», нахожусь на пути к Невозвращению. В экипаже судна есть матрос Айе Тостевен с Гернсея, который вернется домой и кое о чем вам расскажет. Нам встретился корабль «Эрнан Кортес», который идет в Лиссабон; пользуюсь случаем и пересылаю вам это письмо.

Вы будете удивлены. Я человек честный.

Такой же честный, как сьер Клюбен.

Надо думать, вы уже знаете, что произошло; однако будет, пожалуй, не лишним, если и я сообщу вам об этом.

Дело вот в чем.

Я вам вернул ваши капиталы.

Я сделал у вас не совсем – приличным способом заем на сумму в пятьдесят тысяч франков. Перед отъездом из СенМало я вручил вашему доверенному, сьеру Клюбену, три банковых билета по тысяче фунтов каждый, что составляет семьдесят пять тысяч франков. Полагаю, вы сочтете эту сумму вполне достаточным возмещением.

Съер Клтобен горячо отстаивал ваши интересы и получил ваши деньги. Мне показалось, что он чересчур усердствовал, Вот почему я и предупреждаю вас.


Ваш прежний доверенный

Рантен.

P. S. У сьера Клюбена был револьвер, поэтому я не взял расписки".

Дотроньтесь до электрического ската или до заряженной лейденской банки, и вы ощутите то, что почувствовал Летьери, читая это письмо.

В конверте, на который он сначала не обратил внимания, в листке бумаги, сложенном вчетверо, заключалось нечто потрясающее.

Он узнал почерк, он узнал подпись. А содержания письма он сначала совсем не понял.

Потрясение было настолько сильным, что оно, так сказать, водворило его ум на место.

Рантен вручил Клюбену семьдесят пять тысяч франков!

Этот необычайный, загадочный факт оказался полезной встряской: он принудил мозг Летьери работать. Строить предположения – здоровое занятие для мысли. У Летьери пробудилась способность рассуждать и делать логические выводы.

С некоторых пор общественное мнение Гернсея стало судить и рядить о Клюбене, об этом честном человеке, который столько лет пользовался общим уважением. Люди расспрашивали о нем друг друга, начинали сомневаться, бились об заклад. Странный свет проливался на его личность. Облик Клюбена начинал проясняться, точнее говоря – окрашиваться в черное.

В Сен-Мало было начато судебное следствие по поводу исчезновения берегового сторожа номер 619. Проницательное правосудие свернуло на ложный путь – это нередко случается.

Следователи исходили из предположения, что Зуэла сманил сторожа и увез его на «Тамолипасе» в Чили. Хитроумная гипотеза повлекла за собой немало заблуждений. По близорукости правосудие даже не заметило Рантена. Но попутно оно нечаянно напало на другие следы. Темное дело осложнилось.

Выяснили, что к загадке примешан Клюбен. Было установлено, что отплытие «Тамолипаса» совпало с гибелью Дюранды; быть может, здесь таилась и прямая связь. В кабачке у Динанских ворот, где, как полагал Клюбен, он никому не был известен, его, однако, узнали. Кабатчик показал: «Клюбен купил бутылку коньяку». Для кого? Оружейник с улицы СенВенсан показал: «Клюбен купил револьвер». Для чего? Содержатель «Гостиницы Жана» показал: «У Клюбена бывали необъяснимые отлучки». Капитан Жертре-Габуро показал: «Клюбен непременно хотел отплыть, хотя его и предупреждали, да он сам знал, что туман застигнет его в пути». Экипаж Дюранды показал: «Товара на пароходе почти не было, и погрузка была произведена небрежно». Это становится понятным, если капитан задумал погубить пароход. Пассажир-гернсеец показал:

«Клюбен думал, что потерпел крушение на скалах Гануа».

Тортвальцы показали: «Клюбен прибыл в Тортваль за несколько дней до гибели Дюранды и направился к Пленмону, расположенному неподалеку от Гануа. Он нес саквояж. Туда он пошел с саквояжем, а вернулся с пустыми руками». Мальдишки, разорители гнезд, дали свои показания; их рассказ, пожалуй, мог иметь отношение к исчезнувшему Клюбену, при условии, если напугавшие их призраки были просто контрабандистами. Наконец, дал показания и сам пленмонский заколдованный дом; люди, решившие докопаться до истины, проникли в дом – и что же там нашли? Саквояж Клюбена.

Тортвальская полиция вскрыла его. В нем обнаружили запас провизии, подзорную трубу, хронометр, мужское платье и белье с метками Клюбена. В толках жителей Сен-Мало и Гернсея все это объединилось и в конце концов предстало как злой умысел шкипера против судовладельца. Сопоставлялось все, что было в этой истории неясным: странное невнимание к дружеским советам, решение плыть, несмотря на предполагаемый туман, подозрительная небрежность при погрузке, бутылка коньяку, пьяный рулевой, подмена капитаном рулевого, более чем неловкий поворот руля. Подвиг Клюбена, оставшегося на пароходе, потерпевшем крушение, превращался в мошенническую уловку. Впрочем, Клюбен был сам обманут рифом.

Если допустить злой умысел, то станет понятно, почему он выбрал именно утесы Гануа – оттуда легко доплыть до берега; понятно посещение заколдованного дома – там можно дождаться удобной минуты для побега. Саквояж, приготовленный на случай надобности, был вещественным тому доказательством. Но что за нить связывала это происшествие с другим, с исчезновением берегового сторожа, так и не удалось уловить.

Чувствовалось, что он имел какое-то отношение к этому делу, и больше ничего. И все же сторож номер 619, видимо, сыграл роль жертвы в какой-то трагедии. Может быть, Клюбен и не выступал в ней, но, несомненно, прятался за кулисами.

Не все, впрочем, объяснялось злым умыслом. Так, револьвер остался без употребления. Он, очевидно, был предназначен для чего-то другого.

Чутье у народа тонкое и верное. Общественный инстинкт превосходно восстанавливает истину по обрывкам и крупицам сведений. Однако факты, говорившие о возможности злого умысла, внушали серьезное сомнение.

Все как будто было установлено, выяснено, но не хватало главного.

Кто погубит пароход из прихоти? Кто подвергнет себя всем опасным случайностям побега – поплывет навстречу туману, выбросится на риф, пустится вплавь до страшного убежища – без выгоды для себя? Но какую выгоду искал Клюбен?

Действия его были явны, причины же их скрыты.

У многих это вызвало сомнение. Там, где нет побудительвой причины, казалось, нет и действия.

Тут был существенный пробел.

Теперь его восполнило письмо Рантена.

Письмо открыло причину поступков Клюбена. Этой причиной была кража семидесяти пяти тысяч франков.

Рантен выступил в роли бога из античной трагедии. Он спустился с облака с горящим факелом в руке.

Его письмо пролило свет на дело.

Оно все разъясняло и вдобавок оповещало о свпдетелегернсейце Айе Тостевене.

Оно же самым определенным образом указывало на назначение револьвера.

Без сомнения, Рантену все было доподлинно известно. Его письмо давало точное представление о происшедшем.

Не осталось никаких обстоятельств, оправдывавших злодейский поступок Клюбена. Он задумал крушение парохода; доказательством служил саквояж с запасом провизии, припрятанный им в доме привидений. И если даже допустить, что крушение было случайным и Клюбен в этом неповинен, то в последнюю минуту, решившись пожертвовать собой и остаться на гибнущем судне, не обязан ли он был отдать спасающимся в лодке пассажирам семьдесят пять тысяч франков для передачи Летьери? Истина открылась. Но что же произошло с Клюбеном? По всей вероятности, он стал жертвой собственной оплошности. Он, конечно, погиб на Дуврском рифе.

Все эти предположения, возникавшие в голове Летьери и соответствовавшие, как видит читатель, действительности, несколько дней занимали его мысли. Письмо Рантена оказало ему услугу, заставив думать. Сначала он был поражен неожиданностью, затем сделал над собою усилие и стал размышлять. А потом еще более тяжкое усилие – и он стал наводить справки. Ему пришлось беседовать с людьми и даже искать этой возможности. Через неделю к нему до некоторой степени вернулся здравый смысл, его рассуждения вновь обрели последовательность, он почти поправился. Он преодолел свое душевное смятение.

Если допустить, что месс Летьерп питал надежду когданибудь получить свои деньги, то письмо Рантепа навсегда развеяло ее.

Письмо добавило к катастрофе Дюранды новую беду – потерю семидесяти пяти тысяч франков. Оно снова сделало его хозяином исчезнувших денег лишь для того, чтобы он сильнее почувствовал их утрату. Это письмо заставило Летьери понять весь ужас его разорения.

Вот источник его новой, невообразимо острой боли. Впервые за два с половиной месяца пришли тревожные мысли о доме, о том, что ждет впереди и что надобно изменить в прежнем укладе жизни. Мелкие заботы, которые колют множеством шипов, пожалуй, хуже отчаяния. Переносить несчастье в будничных его проявлениях, оспаривать шаг за шагом у совершившегося факта захваченную им территорию – невыносимо. Можно устоять перед лавиной несчастья, но не перед поднявшейся при этом пылью. Горе во всей своей совокупности подавляет, а частности терзают. Катастрофа сначала сразила вас, а потом стала издеваться над вами.

Унижение усиливает удар. Это второе поражение вдобавок к первому, и поражение постыдное. Человек спускается еще ступенькой ниже в небытие. После савана —, лохмотья.

Нет печальнее дум, чем думы о постепенном упадке.

Вы разорены – что может быть проще? Молниеносный удар, жестокость судьбы, непоправимая катастрофа. Пусть так. Надо смириться. Всему конец. Человек разорен. Ничего не поделаешь, он мертв. Да вовсе нет. Он жив. На другой же день он замечает это. По каким признакам? По булавочным уколам. Такой-то, проходя мимо, не поклонился; посыпались дождем счета пз лавок; вон один из недругов посмеивается.

Может быть, он смеется над последним каламбуром Арналя[194], однако этот каламбур не казался бы ему таким остроумным, если бы вы не разорились. Даже в равнодушном взгляде, брошенном на вас, вы читаете мысль о своем ничтожестве; люди, которых вы приглашали к обеду, теперь говорят, что три блюда за вашим столом были расточительством; ваши недостатки бьют всем в глаза; неблагодарные, которым больше нечего ожидать от вас, принимают высокомерный вид; глупцы, оказывается, предвидели то, что с вами случилось; злые вас чернят; вас жалеют те, кто несчастнее вас. А ко всему этому – сотни раздражающих мелочей, они вызывают уже не слезы, а отвращение. Вы пили вино, теперь пьете сидр; Две служанки? Хватит с вас и одной. Придется вторую рассчитать и на оставшуюся взвалить всю работу. Слишком много цветов в саду, лучше посадить картофель. Фрукты посылались друзьям, придется их продавать на рынке. О бедных нечего и думать, когда сам стал бедняком. А наряды – вот мучительный вопрос! Что за пытка отказывать женщине в какой-нибудь ленточке! Ту, что дарит вас красотой, лишить украшений!

Уподобиться скупцу! Она может сказать вам: «Как, вы убрали цветы из моего сада, а теперь убираете их с моей шляпы?»

Увы! Из-за вас она одевается в старые, полинявшие платья!

За семейным столом царит безмолвие. Вам кажется, что все против вас. Лица любимых озабоченны. Вот что такое постепенный упадок. Каждый день смерти подобен. Пасть – это еще не так страшно, это значит мгновенно сгореть в раскаленном горниле. Опускаться все ниже – это значит сгорать на медленном огне.

Крушение – это Ватерлоо; постепенное уничтожение – остров Св. Елены. Рок, воплощенный в Веллингтоне, хранит еще некоторые черты достоинства, но как он гадок, когда превращается в Гудсона Лоу[195]! Такой жребий унизителен. Человек, принудивший к миру в Кампоформио[196], ссорится из-за пары шелковых чулок. Унижение Наполеона унижает Англию.

Через эти две фазы – Ватерлоо и остров Св. Елены, уменьшенные соответственно масштабу жизни буржуа, – проходит всякий разорившийся человек.

В тот вечер, о котором мы говорили, – один из первых майских вечеров, – Летьери, не мешая Дерюшетте бродить по саду при лунном сиянии, лег спать в еще более мрачном расположении духа, чем всегда.

Все эти назойливые и досадные мелочи, сопутствующие разорению, все эти жалкие заботы, сначала только докучные, а потом повергающие в уныние, приходили ему на ум. Несносное нагромождение житейских пустяков. Месс Летьери чувствовал, что положение его непоправимо. Что делать? Куда деваться? На какие жертвы обречь Дерюшетту? Кого рассчитать – Дус или Грае? Не продать ли «Приют неустрашимых»?

Не покинуть ли остров? Стать ничтожеством там, где ты был всемогущ, – унижение поистине невыносимое.

И подумать только, что всему конец! Вспоминать рейсы, соединявшие Францию с архипелагом, вторники – дни отправления парохода, пятницы – дни возвращения, толпу на набережной, огромные грузы, крупные дела, процветанье, прямой превосходный путь сообщения, машину, послушную воле человека, мощный котел, дым из трубы, всю эту исчезнувшую быль! Пароход – усовершенствованный компас; компас указывает прямой путь, пар ему следует. Один указывает, другой исполняет. Где-то она, его Дюранда, великолепная и божественная Дюранда, покорительница моря, королева, сделавшая его королем? Быть в своем краю олицетворением идеи, прогресса, преобразователем – и отказаться, отступиться от всего, исчезнуть, стать посмешищем! Превратиться в пустой мешок, в котором прежде кое-что было. Стать воплощением прошлого, после того как был воплощением будущего! Дожить до высокомерной жалости глупцов! Видеть торжество рутины, косности, дедовских обычаев, себялюбия, невежества! Видеть, как возобновилась бестолковая суета допотопных парусников как они ковыляют взад и вперед по волнам Ламанша! Видеть эту молодящуюся рухлядь! Потерять все в жизни! Быть светочем и померкнуть! А как хороша была на воде величавая труба, этот чудесный цилиндр, этот столб с капителью нз дыма, эта колонна, более величественная, чем Вандомская[197], которая служит пьедесталом только для одного человека, тогда как первая служит прогрессу! Она усмиряла океан. Она вселяла чувство уверенности посреди открытого моря! Ее видели все – и на маленьком острове, и в маленьком порту, и в маленьком СенСансоне. Да, все ее видели! Увы! Ее видели, но уже не увидят вовек.

Скорбные думы неотступно терзали старика Летьери. Порою мысль точно разражается рыданьями. Быть может, никогда еще с такою горечью не вспоминал он о своей потере.

Но за острым приступом горя наступает отупение. Устав от бремени печали, Летьери задремал.

Часа два он лежал с закрытыми глазами; им владело лихорадочное возбуждение, он почти не спал и о многом передумал. За таким внешним оцепенением скрывается тайная изнуряющая работа мозга. Среди ночи, немного раньше, а может быть, и позже полуночи, он стряхнул с себя дремоту. Он очнулся, открыл глаза, и прямо перед ним, в окне, возникло поразительное видение.

За окном что-то чернело. Что-то сверхъестественное. Пароходная труба!

Месс Летьери сразу поднялся и сел на своем ложе. Подвесная койка закачалась, будто в бурю на судне. Он всмотрелся. В окно заглядывало привидение. Порт, словно вставленный в рамку, был залит лунным светом, и на светлом фоне неба вырисовывался чудесный силуэт, прямой, округлый и черный.

Да, это была пароходная труба.

Летьери стремительно соскочил с койки, подбежал к окошку, поднял раму, перевесился через подоконник и узнал ее.

Перед ним была труба Дюранды.

Она стояла на прежнем месте.

Четыре цепи, прикрепленные к бортам судна, поддерживали трубу, а под ней можно было различить очертания какойто темной массы.

Летьери попятился и тяжело опустился на койку, спиной к окну.

Обернувшись, он снова увидел тот же призрак.

Он кинулся к двери и через минуту уже был на набережной с зажженным фонарем в руках.

К старому кольцу причала Дюрапды была привязана лодка, в которой, ближе к корме, прямо перед окном «Приюта неустрашимых» громоздилась какая-то глыба; над ней высилась прямая труба. Нос лодки стоял вровень с набережной, чуть выступая за угол каменной стены.

В лодке никого не оказалось.

Только одна такая лодка и была на Гернсее, все знали ее приметы. То был голландский ботик.

Летьери прыгнул в лодку и подбежал к темной глыбе, которая виднелась за мачтой. То была машина.

Она тут, вся как есть, цела и невредима, и прочно сидит на чугунной плите. Перегородки в котле не тронуты, коленчатый вал стоймя привязан к котлу, нагнетательный насос ва своем месте; все налицо.

Летьери внимательно оглядел машину.

Фонарь и лупа, помогая друг другу, светили ему.

Летьерп произвел смотр всему механизму.

Он увидел два ящика, стоявшие в стороне, и перевел взгляд на вал.

Оп вошел в каюту. Она была пуста.

Он возвратился к машине и ощупал ее. Опустился иа колени и засунул голову в котел, чтобы посмотреть внутрь.

Он поставил в топку фонарь; огонь сразу осветил весь механизм и создал дивную иллюзию: казалось, машина разводит пары.

Летьери разразился хохотом и, выпрямившись, не отводя от машины глаз, закричал, протягивая руки к трубе: «Помогите!»

Портовый колокол висел на пристани, в нескольких шагах от него. Летьери подбежал к колоколу и, ухватив цепь, принялся звонить изо всех сил.

II. Снова портовый колокол

А случилось вот что. После благополучного плаванья, хоть и несколько затянувшегося из-за того, что ботик был перегружен, Жильят возвратился в Сен-Сансон. Было около десяти часов вечера.

Жильят хорошо рассчитал время. Прилив нарастал. Вода поднялась, светила луна; можно было войти в гавань.

Маленький порт спал. На якоре стояло несколько судов с убранными парусами, без сигнальных фонарей. Подальше, на стапельной площадке, виднелись суда, поднятые из воды для починки. Над обшивкой, прорубленной местами, торчали согнутые концы обнаженного набора корабля, и эти большие корпуса без мачт напоминали мертвых жуков, перевернутых на спину лапками вверх.

Пройдя узкий вход в гавань, Жильят внимательно оглядел порт и набережную. Света нигде не было; не было его и в «Приюте неустрашимых». Не видно было и прохожих; только какой-то человек не то вошел в церковный дом, не то оттуда вышел. Да и кто мог сказать с уверенностью, что это человек, – ночь всегда затушевывает все, что в ней вырисовывается, а лунный свет всему придает обманчивые очертания.

Различить что-либо мешали темнота и дальность расстояния.

Церковный дом тогда был расположен на другой стороне порта, в том месте, где теперь построили верфь.

Жильят бесшумно пристал к «Приюту неустрашимых» и пришвартовал ботик к кольцу Дюранды под окном месса Летьери.

Затем он перескочил через борт на берег.

Оставив лодку у набережной, Жильят обогнул дом, прошел одним, потом другим переулком, даже не взглянув на боковую тропинку, ведущую к «Дому за околицей», и через несколько минут очутился в том уголке у садовой ограды, где в июне цвела розовым цветом мальва, где росли плюш, остролист и крапива. Отсюда в летнюю пору, сидя на камне, за кустом колючей ежевики, он столько раз, столько часов смотрел поверх стены, такой низкой, что хотелось перешагнуть через нее, на сад «Приюта неустрашимых», а сквозь ветви деревьев – на два окна заветной комнаты. Он нашел свой камень, свой куст, ту же низкую стену, тот же темный уголок и, как дикий зверь, вернувшийся к себе в логово, не прошел, а проскользнул в него и забился поглубже. Усевшись там, он как будто застыл. Он смотрел. Он снова видел сад, аллеи, купы деревьев, клумбы, цветы, дом и два окна. Луна освещала его мечту. Как ужасно, что человек вынужден дышать! Жильят всеми силами старался сдержать дыхание.

Ему почудилось, что перед ним предстал рай. Он боялся, как бы этот рай не вознесся на небеса. Было просто невероятно, чтобы все это существовало в действительности, а если и существовало, то неминуемо должно было исчезнуть, – так всегда бывает с божественными виденьями. Одно дуновение – и все рассеется. Жильят трепетал прп мысли об этом.

В саду, на краю аллеи, совсем близко, стояла зеленая деревянная скамья. Об этой скамье мы уже упоминали.

Жильят смотрел на заветные окна. Он думал о том, что там, в этой комнате, над кем-то веют сны. За стеной спят. Он хотел бы не быть здесь. Но в то же время ему легче было умереть, чем уйти. Он грезил о дыхании, вздымающем чью-то грудь. Она – этот мираж, эта белпзна, облаченная в светлую дымку, это наваждение, владеющее его рассудком, – была там!

Он думал о существе, спящем так близко, недосягаемом и таком дорогом его душе, охваченной восторгом; он думал о несказанно прекрасной женщине, над которой также витают призрачные образы; о желанном создании, далеком, неуловимом, которое сомкнуло веки, положив руку под голову; о таипственных снах идеального существа, о грезах своей грезы. Он не смел думать о большем и все же думал; в мечтах он дерзнул преступить границы дозволенного; его волновал женственный облик ангела, ночной час придавал смелость его робким взглядам, брошенным украдкой; он корил себя за то, что совершает кощунство, но невольно, точно по принуждению, наперекор себе, охваченный трепетом, вглядывался в невидимое.

Дрожа и почти страдая, он рисовал в воображении накидку, упавшую на ковер, платье на стуле, отстегнутый пояс, косынку. Он видел свисающие до пола тесемки корсета, чулки, подвязки. Его душа реяла среди звезд.

Звезды созданы для человеческого сердца: и для сердца такого бедняка, как Жильят, и для сердца миллионера. Когда человек любит страстно, ему присуще глубокое, восторженное изумление, И тем сильнее это чувство, чем проще и суровев натура.

Нелюдимость углубляет мечтательность.

Восхищение – это полнота чувства, которое может переплеснуть через край, как вино, переполнившее чашу. Видеть эти заветные окна было выше сил Жильята.

Вдруг перед ннм появилась она сама.

Меж ветвей кустарника, покрытого густой весенней листвой, с неизъяснимой плавностью небесного видения возникла чья-то фигура, чье-то платье, чье-то божественное лицо, – словно чистый свет, светлее лунного.

Жильят чувствовал, что теряет сознание, – то была Дерюшетта.

Дерюшетта приблизилась. Остановилась. Сделала несколько шагов в сторону, снова остановилась, потом вновь подошла и села на деревянную скамью. Луна скрылась за деревьями, среди побледневших звезд плыли облака, море перешептывалось с ночной темнотой, город спал, с горизонта надвигался туман, от всего веяло глубокой печалью. Дерюшетта склонила голову, ее задумчивый, сосредоточенный взгляд был устремлен куда-то в пустоту; она сидела, повернувшись в профиль, ее голова была почти не прикрыта, развязавшийся чепчик открывал изящный затылок с нежными завитками волос; она машинально навивала на палец ленту от чепца, в полумраке рисовались, ее руки, дивные, как у статуи; платье ее было того оттенка, который ночь претворяет в белый цвет; чуть трепетала листва деревьев, словно проникнутых очарованием, исходившим от нее; виднелся кончик ее ножки; опущенные ресницы слегка вздрагивали, точно от сдерживаемых слез или неотступной мысли, которую она старалась отогнать; ее руки в пленительной беспомощности как будто искали опоры, во всей ее позе было что-то воздушное; она казалась скорее отблеском, чем светом, скорее грацией, чем богиней; платье ее ниспадало восхитительными складками; прелестное личико выражало целомудренное размышление. Она сидела так близко, что Жильяту стало страшно. Он слышал ее дыхание.

Из чащи деревьев доносились соловьиные трели. Легкий шелест ветра в ветвях врывался в невыразимое молчание ночи.

В сумерках чудилось, что прекрасная и недоступная Дерюшетта соткана из лунных лучей и нежных ароматов; все бесконечное, рассеянное повсюду очарование таинственно влеклось к ней, сосредоточивалось в ней и расцветало ею. Она была девственной душой ночи.

Серебристая мгла, воплощенная в Дерюшетте, подавляла Жильята. Он потерял голову. То, что он испытывал, нельзя передать словами; чувства всегда новы, слова же избиты, потому и нельзя выразить чувство словами. Порой человек изнемогает от восхищения. Видеть Дерюшетту, видеть наяву, видеть ее платье, видеть ее чепчик, видеть ленту, которую она навивает на свои пальцы! Да разве мыслимо вообразить чтонибудь подобное? Быть возле нее – возможно ли это? Слышать ее дыханье! Значит, она дышит? Тогда и звезды дышат.

Жильята охватила дрожь. Не было на свете человека более несчастного и более влюбленного, чем он. Жильят не знал, что делать. Он видел ее, и это сводило его с ума, повергало во прах. Неужели то была она, а здесь он сам? Его ослепленная восторгом, сосредоточенная мысль была прикована к этому существу, как взор скупца – к драгоценному камню. Он не сводил глаз с ее затылка, ее волос. Он даже не говорил себе, что все это теперь принадлежит ему, что скоро, может быть даже завтра, он будет иметь право снять этот чепчик и развязать эти ленты. Подумать об этом, – нет, ни на миг не зародился бы в нем такой дерзновенный помысел. Коснуться мыслью – почти то же, что коснуться рукой. Любовь для Жильята была как мед для медведя; она была изысканной, пленительной мечтой. Мысли у него мутились. Он не понимал, что с ним. Пел соловей. Жильят чувствовал, что умирает.

Подняться, перешагнуть через ограду, приблизиться и сказать: «Дерюшетта, это – я», не приходило ему в голову. А если бы даже и пришло, он убежал бы. Только одна мысль, если ее можно назвать мыслью, и возникала в его мозгу: что Дерюшетта здесь, что ему больше ничего не нужно и что это начало вечности.

Какой-то шорох вспугнул обоих: Дерюшетта очнулась от задумчивости, Жильят – от экстаза.

Кто-то шел по саду. Деревья заслоняли идущего. Шаги были мужские.

Дерюшетта подняла глаза.

Шаги приближались, затем стихли. Человек остановился.

Он, очевидно, был рядом. Дорожку, на которой стояла скамья, обрамляли деревья. Неизвестный, должно быть, остановился на середине дорожки, в нескольких шагах от скамьи.

По воле случая, густые ветви деревьев не скрывали его от Дерюшетты, но скрывали от Жпльята.

На дорожку, освещенную луной, легла тень, протянувшись до самой скамьи.

Жильят видел эту тень. Он взглянул на Дерюшетту.

Она была очень бледна. На ее полуоткрытых устах, казалось, замер крик изумления. Она приподнялась и вновь опустилась на скамью; чувствовалось, что она хочет бежать, но окована какими-то чарами. Ее изумление было восторгом, полным боязни. Лучезарная улыбка тронула ее губы, глаза блестели от слез. Ее словно преобразило чье-то присутствие. Казалось, тот, кто предстал перед ней, был неземным существом. В ее взоре мерцал отблеск небесного видения.

Существо, бывшее для Жильята лишь тенью, заговорило.

Голос, раздавшийся из-за деревьев, был нежнее женского, однако он принадлежал мужчине. Жильят услышал такие слова:

– Мадемуазель! Каждое воскресенье и четверг я вижу вас; мне сказали, что раньше вы не ходили в церковь так часто. Простите меня, это заметили другие. Я никогда не говорил с вами, это было моим долгом; сегодня я говорю с вами – это тоже мои долг. Прежде всего я должен уведомить вас: «Кашмир» отплывает завтра. Вот почему я и пришел сюда. Вы гуляете по вечерам в саду. С моей стороны было бы нехорошо разузнавать о ваших привычках, если бы не одно мое намерение. Мадемуазель! Вы бедны, а я отныне богат.

Угодно ли вам, чтобы я стал вашим мужем?

Дерюшетта, умоляюще сложив руки, безмолвно посмотрела на того, кто говорил с ней; взгляд ее был неподвижен, она дрожала с головы до ног.

Голос продолжал:

– Я люблю вас. Бог не для того создал сердце человеческое, чтобы оно молчало. Бог обещает вечность, значит, оп хочет, чтобы человек жил в браке. Для меня существует на земле лишь одна женщина: это вы. Мои мысли о вас молитва. Бог – моя вера, вы – моя надежда. Крылья мои – у вас.

Вы – моя жизнь, а теперь – и мое небо.

– Сударь! – промолвила Дерюшетта. – Нет никого в моем доме, кто мог бы ответить вам на это.

Голос зазвучал вновь:

– Я создал дивную грезу. Господь не запрещает грезить.

Вы кажетесь мне сиянием. Я вас люблю страстно. Святая невинность – это вы. Я знаю, в этот час все спят, но иного времени я выбрать не мог. Помните строки из Библии, которые нам прочитали? Бытие, глава двадцать пятая. С тех пор я о них всегда думаю. Я часто их перечитываю. Его преподобие Эрод сказал мне: «Вам нужна богатая жена». Я ему ответил: «Нет, мне нужна жена бедная». Мадемуазель! Я с вами говорю, не приближаясь к вам. Я даже отойду еще дальше, если вам не угодно, чтобы тень моя касалась ваших ног. Вы моя повелительница. Вы подойдете ко мне, если пожелаете. Я люблю и жду. Вы – живое воплощение божьей благодати.

– Сударь! – пролепетала Дерюшетта. – Я не знала, что меня замечали по воскресеньям и четвергам…

Голос продолжал:

– Нельзя бороться против того, что ниспослано небесами.

Закон всех законов – любовь. Брак – это Ханаан. Вы – красота обетованная. О благодатная, преклоняюсь пред тобой!

– Я не думала, что поступала хуже тех, кто исправно посещал церковную службу… – проговорила Дерюшетта.

Снова раздался голос:

– Господь своей волей сотворил цветы, зарю, весну, и ему угодно, чтобы люди любили. Вы так прекрасны в священном сумраке ночи! Этот сад возделан вами, и от цветов этих веет вашим дыханием. Мадемуазель! Душа соединяется с душой неведомо для них. Это не ваша вина. Вы молились в церкви – только и всего; я был там – только и всего. Я чувствовал лишь, как велика моя любовь к вам. Иногда мой взгляд останавливался на вас. Это было нехорошо, но что я мог поделать?

Все это произошло, пока я смотрел на вас. Я не мог противиться этому. Существуют таинственные желания, бороться с ними выше наших сил. Величайший из храмов – сердце.

Иметь вашу душу в доме своем – вот рай земной, на который я уповаю. Подарите же мне этот рай. Пока я был беден, я молчал. Я знаю, сколько вам лет. Вам двадцать один год. Мне двадцать шесть. Завтра я уезжаю; если вы мне откажете, я больше сюда не вернусь. Будьте моей нареченной, вы согласны? Мои глаза уже не раз, помимо моей воли, задавали этот вопрос вашим глазам. Я люблю вас, ответьте мне. Я поговорю с вашим дядей, как только он примет меня, но сначала я обращаюсь к вам. Ведь о Ревекке нужно спросить у самой Ревекки. Но, может быть, вы не любите меня.

Дерюшетта опустила голову и прошептала:

– О, я обожаю его!

Это было сказано так тихо, что услышал только Жильят.

Она замерла с поникшей головой, словно скрывая в тени лицо; она скрывала в тени и мысли.

Все смолкло. Ни один листок не шелохнулся. Был тот строгий и мирный час, когда сон неодушевленных предметов соединяется со сном живых существ и ночь будто прислушивается к биению сердца самой природы. В это безмолвие врывается гармоническим созвучием, дополнявшим тишину, неумолчный шум моря.

Вновь послышался голос:

– Сударыня!

Дерюшетта вздрогнула.

– Я жду.

– Чего вы ждете?

– Вашего ответа.

– Бог услышал его, – произнесла Дерюшетта.

Тогда голос сделался почти звенящим, и вместе с тем он стал еще нежнее. Из кущи деревьев, как из неопалимой купины, послышались слова:

– Ты моя невеста. Встань и приди ко мне. Пусть будет эта звездная синяя глубина свидетелем согласия твоей души принять мою душу, пусть первый наш поцелуй вознесет нас на небеса.

Дерюшетта поднялась и замерла на миг, устремив взгляд вперед, вероятно, навстречу другому взгляду. Потом, высоко держа голову и опустив руки, точно не чувствуя под ногами твердой опоры, она неверным шагом прошла к деревьям и скрылась.

Спустя мгновенье вместо одной тени на песке появились две, они слились, и Жильят увидел у своих ног крепкое объятие теней.

Время течет в нас, как струйка песка в песочных часах.

И мы не ощущаем его, особенно в важнейшие минуты нашей жизни. Сколько длилось это таинственное мгновенье, когда отрешилась от всего и чета, которая не знала о свидетеле и не видела его, и свидетель, который не видел эту чету, но знал, что она по другую сторону ограды? Трудно сказать.

Вдруг послышался отдаленный шум, кто-то крикнул: «Помогите!» Вслед за тем зазвонил портовый колокол. Но те, кто был в божественном упоении счастья, по всей вероятности, не слышали ничего.

Колокол все звонил. Если бы кто-нибудь вздумал поискать Жильята в закоулке у стены, то уже не нашел бы его там.

Книга вторая Деспотизм благодарности

I. И радость и горе

Месс Летьери неистово звонил в колокол. Вдруг он остановился. Из-за угла на набережную вышел человек. То был ЗКильят.

Месс Летьери подбежал к нему, или, вернее, бросился на него, схватил его руку своими ручищами и с минуту молча глядел ему в глаза; это молчание говорило о бурном приливе чувств, не находящих себе выхода.

Потом, тормоша Жильята, притягивая к себе, сжимая в объятиях, он стремительно втащил его в нижнюю залу «Приюта неустрашимых», толкнув ногой дверь, – она так и осталась полуоткрытой, – сел, вернее, рухнул, на стул возле большого стола, освещенного луной, в лучах которой смутно белело лицо Жнльята, и крикнул} не то смеясь, не то рыдая:

– Ах, сынок! Вот он какой, парень с волынкой! Вот он какой, Жильят! Ведь я понял, кто это сделал! Твой ведь ботик, черт побери! Ну рассказывай же. Ты, значит, отправился туда?

Сто лет назад тебя сожгли бы за такие дела! Тут настоящее колдовство. Все цело до последнего винтика! Я уже все разглядел, все осмотрел, все ощупал. Наверное, в тех двух ящиках спрятаны колеса. Наконец-то ты явился! Я сейчас и в каюту к тебе лазил. В колокол звонил. Искал тебя. Я думал: «Куда это он делся? Уж я ему задам!» И диковинные же вещи творятся на белом свете! Этот зверюга является с Дуврского рифа и возвращает мне жизнь. Разрази меня гром, ты ангел! Да, да, да, это моя машина. Никто и не поверит. Увидят ее и скажут:

«Да не может быть!» И ведь все на месте. Все на месте! Ни один змеевик не пропал. Ни один золотник не пропал. Водоприемная труба даже не сдвинулась. Просто глазам не верится, что нет никаких поломок. Теперь тут только всего и дела, что смазать ее маслом. Но как же ты все это сумел? И подумать только, Дюранда опять завертит колесами! Коленчатый вал так ловко вынут, словно тут ювелир потрудился. Дай мне честное слово, что я не спятил.

Он встал, выпрямился, перевел дыхание и продолжал:

– Побожись, что я в своем уме! Все теперь перевернулось! Дай-ка я себя ущипну – уж не сплю ли я? Ты мое дитя, ты мой мальчик, ты сам, милосердный господь! Ах, сын мой!

Ты, значит, отправился за моей негодяйкой машиной! Да еще в открытое море! К злодеям Дуврам в лапы! Каких только чудес на своем веку я не видывал, но таких не довелось.

Видел я парижан – сущих чертей. Но плюнь мне в глаза, если им по плечу такие дела! Это ведь еще почище, чем взять Бастилию. Я видел, как гаучо обрабатывают землю в пампасах:

у них вместо сохи согнутый сук, вместо бороны – связка терновых веток, которую они тащат на кожаных постромках, а когда они собирают урожай, каждое хлебное зерно – величиной с лесной орех. Но ведь это чепуха по сравнению с тем, что ты проделал. По правде сказать, ты сотворил чудо! Ну и бестия! Да обними же меня. Ведь тебе будет обязан счастьем весь край. Уж и пойдет теперь брюзжать Сен-Сансон! Сейчас же примусь за постройку новой посудины. Да как же это шатун не поломался! Милостивые государи мои, он отправился в Дувры. Я повторяю – в Дувры! И махнул туда совсем один. Дувры! Вот уж вредные камни, хуже не найти! Кстати, знаешь, тебе, верно, говорили? – ведь все было подстроено нарочно. Теперь это доказано. Клюбен посадил на риф Дюранду, чтобы прикарманить денежки, которые должен был мне передать. Он напоил допьяна Тангруйля. История длинная, расскажу как-нибудь на досуге об этом разбое. А я-то, старый осел, доверял Клюбену. Но он сам попался, злодей, – ведь оттуда не выберешься. Есть еще бог на небесах, черт возьми!

Слушай, Жильят, давай сейчас же заново построим Дюранду, и живо. Куй железо, пока горячо. Удлиним ее на двадцать футов. Теперь пароходы делаются длинные. Лесу куплю в Данциге и Бремене. Раз машина у меня цела, кредит откроется.

Доверие вернется.

Месс Летьери остановился, возвел глаза вверх, точно созерцая небо сквозь потолок, и пробормотал:

– Кое-кто есть там, что ни говори!

Затем, приложив палец ко лбу, – это означало, что у него возникла какая-то мысль, – он сказал:

– Все-таки, чтобы снова поставить дело на широкую ногу, надо хоть немного денег, чистоганом. Как бы это меня вызволило! Эх, мне бы теперь мои три банковых билета – те семьдесят пять тысяч франков, которые вернул разбойник Раптен, а разбойник Клюбен украл!

Жильят молча пошарил в кармане, что-то вынул и положил на стол перед Летьери. То был кожаный пояс. Жильят расстегнул его и расправил. С изнанки на ремне при лунном свете можно было разобрать слово «Клюбен»; затем он извлек из кармашка в поясе коробочку, а из нее три сложенных листочка бумаги, развернул их и протянул мессу Летьери.

Месс Летьери внимательно осмотрел все три листка. Было достаточно светло, он ясно различил цифру – 1000 и слово – «тысяча». Он схватил все три билета, разложил на столе один подле другого, посмотрел на них, посмотрел на Жильята, на миг словно остолбенел от изумления, а потом, вслед за недавним взрывом чувств, началось настоящее извержение вулкана.

– Еще и это! Да ты колдун! Мои банковые билеты!

Все три, каждый по тысяче! Мои семьдесят пять тысяч франков! Значит, ты спускался в самый ад. Пояс Клюбепа! Черт возьми! Я прочитал это гнусное имя. Ну и Жильят! Машину привез и деньги в придачу! Есть о чем напечатать в газетах.

Я куплю самого лучшего лесу. Догадываюсь! Ты нашел скелет, Клюбеи, верно, сгнил в какой-нибудь яме. Сосну мы возьмем в Данциге, а дуб в Бремене, сделаем добротную обшивку, изнутри поставим дуб, а снаружи – сосну. Когда-то строили корабли много хуже, а служили они дольше, потому что строевой лес выдерживался – судов-то сооружали куда меньше.

Пожалуй, нам лучше сделать корпус из вяза. Вяз хорош для подводных частей; ему не годится то сохнуть, то мокнуть – от этого он портится; вязу надо всегда быть в воде; он ею питается. Какую Дюранду мы сработаем! Красавица будет.

Мне теперь никто не указ. Я больше не нуждаюсь в кредите.

Мы сами с деньгами. Ох и Жильят! Где найти еще такого!

Меня свалили, положили на обе лопатки, я был мертв, а он снова меня поставил на ноги! Я-то хорош, и не думал о нем вовсе! Совсем из головы выскочило. Теперь я все припоминаю.

Бедный малый! Ах да, кстати, ведь ты женишься на Дерюшетте.

Жильят прислонился к стене, словно у него подкосились ноги, и очень тихо, но очень внятно сказал:

– Нет.

Месс Летьери подскочил:

– Как так «нет»?

– Я не люблю ее, – ответил Жильят.

Месс Летьери подошел к окну, отворил его, снова закрыл, вернулся к столу, взял три банковых билета, сложил, придавил сверху железной коробочкой, почесал затылок, схватил пояс Клюбена и с яростью швырнул его на пол, крикнул:

– Тут что-то не так!

Заложив руки в карманы, он продолжал:

– Не любишь Дерюшетту? Значит, ты для меня наигрывал на волынке?

Жильят стоял, по-прежнему прислонясь к стене, и все больше бледнел, точно наступал его смертный час. Чем бледнее становилось лицо Жильята, тем больше наливалось кровью лицо Летьери.

– Видали болвана? Он не любит Дерюшетту! Ну так постарайся полюбить, потому что она выйдет замуж только за тебя. Что за дурацкие сказки ты мне рассказываешь! Так я тебе и поверил! Болен ты, что ли? В таком случае иди к врачу, а глупостей не болтай. Быть не может, чтобы вы уже успели повздорить и поссориться. Правда, влюбленные такие дурни! Погоди-ка, может, у тебя причина есть для этого? Если есть, выкладывай. Люди ни с того ни с сего не глупеют.

Впрочем, у меня вата в ушах, я, может, недослышал, ну-ка, повтори, что ты сказал.

– Я сказал «нет», – повторил Жильят.

– Ты сказал «нет»? Вот скотина! Еще упирается! Непросто все это, сразу видно. Ты сказал «нет»! Вздор несусветный! Таких сумасшедших, как ты, холодной водой обливают!

Ага, ты не любишь Дерюшетту! Значит, все это ты вытворял из любви к старичку! Значит, ради прекрасных глаз папаши ты отправился в Дувры, мучился от холода и жара, пропадал от голода и жажды, ел слизняков, отдыхал в спальне из туманов, дождей и ветров и свершил этакое чудо – спас машину только ради того, чтобы преподнести ее мне, точь-в-точь как преподносят приглянувшейся красотке удравшего у нее из клетки чижика! А буря, что бушевала три дня назад? Ты, видно, впрямь вообразил, что я ничего не смыслю. Должно быть, здорово тебя потрепало тогда! Значит, ты, с умильной улыбкой вспоминая мою старую рожу, строгал, рубил, ворочал, сверлил, тащил, пилил, подпиливал, строил, выдумывал, ломал себе голову и один-одинешенек сотворил больше чудес, чем все святые взятые вместе. Эх ты, дурачина! Ты мне, кстати, до тошноты надоедал своей волынкой. В Бретани она – называется пузырем. И все тянул одну и ту же песню, дубина этакая!

Ага, ты не любишь Дерюшетту! Никак не пойму, что с тобой.

Теперь я припоминаю все как есть. Тогда я сидел вон там, в углу, а Дерюшетта сказала: «Я пойду за него замуж». И она выйдет за тебя замуж! Ага, ты ее не любишь! Сколько ни думаю, ничего не пойму. Или ты рехнулся, или я. Ну что же ты молчишь, как пень? Пойми ты, это ведь сущее безобразие – сделать все, что ты сделал, а под конец заявить: «Я не люблю Дерюшетту!» Ведь людям оказывают услугу не для того, чтобы они бесились от злости! Ну так знай: если ты не женишься на ней, она будет сидеть в девках. И, кроме того, ты мне самому нужен. Ты будешь лоцманом Дюранды. Не вздумал ли ты, что я от тебя отступлюсь? Ни-ни, шшаких отговорок, душа моя, я тебя не выпущу. Попался. И слушать ничего не желаю. Где сыщешь такого моряка, как ты? Ты мой.

Да выжму ли я из тебя хоть слово?

Между тем звон колокола всполошил весь дом и всех соседей. Дус и Грае вскочили с постелей и вошли в нижнюю залу молча и с растерянным видом. В руках у Грае была зажженная свеча. Городские обыватели, моряки и крестьяне, сбежавшиеся из соседних домов, столпились на набережной и, остолбенев от изумления, рассматривали трубу Дюранды, стоявшую в лодке. Некоторые, услышав голос месса Летьери, доносившийся из нижней залы «Приюта неустрашимых», безмолвно пробрались туда через полуотворенную дверь. Между двумя кумушками протиснулся сьер Ландуа, который всюду пролезал, чтобы не упустить любопытного зрелища.

Великая радость жаждет свидетелей. Радость любит толпу; она словно воспаряет, отталкиваясь от этой пусть не слитной, но единой опоры. Месс Летьери вдруг заметил, что вокруг него собрался народ. Он радушно приветствовал всех:

– А, добро пожаловать! Очень рад. Знаете новость? Он побывал там и привез это. Доброго здоровья, сьер Ландуа!

Не успел я проснуться, как увидел трубу. Она торчала под моим окном. В этой штуке все цело, до единого гвоздика. Вот на гравюрах изображают Наполеона. А по-моему, Дувры потруднее Аустерлица. Мы только-только поднялись с постелей, добрые люди. А пока мы почивали, к нам явилась Дюранда.

Когда мы надеваем ночные колпаки и гасим свечи, иные-прочие совершают геройские дела. Все мы, куча трусов и лежебок, только и знаем, что носимся со своим ревматизмом. К счастью, есть на свете и отчаянные головы. Эти удальцы смело идут туда, куда надо идти, и делают то, что надо делать. Молодец из «Дома за околицей» вернулся с Дуврского рифа. Он выудил Дюранду со дна морского, да вдобавок и деньги из кармана Клюбена, а это яма поглубже. Да как же это тебе удалось?

Ведь вся чертовщина была против тебя – и ветер и прилив, и прилив и ветер. Недаром говорят, что ты колдун. Тот, кто это болтает, не так уж глуп. Дюранда вернулась! Как буря ни бесновалась, а он утащил судно у нее из-под носа. Друзья! Оповещаю вас, что кораблекрушений больше не существует, Я осмотрел механизм. Машина будто новая, целехонька, подумайте только! Золотники ходят, как по маслу, словно их только вчера смастерили. Вы ведь знаете, что воду из котла спускают по трубке, вставленной в другую, которая подводит воду, – это чтобы тепло не пропадало зря, – так вот, даже обе трубки на месте. Вся машина! Колеса тоже! Нет, ты женишься на ней!

– На ком? На машине? – спросил Ландуа.

– Нет, на моей дочурке. Да и на машине. На обеих. Он станет, так сказать, вдвойне моим зятем. Он будет капитаном судна. С богом, капитан Жильят! Уж он Дюрандой будет доволен. Опять станем ворочать делами, начнем торговать, плавать, грузить быков, баранов! Я не променяю Сен-Сансон на Лондон.

И вот вам виновник всего. Чудеса, да и только, честное слово!

В субботу обо всем прочтете в газете папаши Можера. ЖпльятЛукавец и вправду лукав. А это что такое? Золотые монеты?

Летьери только теперь заметил под полуоткрытой крышкой коробочки, положенной на банковые билеты, блеск золота.

Он взял ее, открыл, вытряхнул на ладонь все, что в ней было, и положил на стол горсть гиней.

– Это для бедных. Сьер Ландуа, передайте от меня деньги коннетаблю Сен-Сансона. Вам известно содержание письма Рантена? Письмо я вам показывал, а вот они – банковые билеты. Есть на что сделать закупку дуба и сосны и заплатить плотникам. Помните, что за погода была три дня назад? Какой ветрище, какой ливень! Небо будто палило из пушек. Вот чем угостил Жильята Дуврский риф. Это не помешало ему снять машину со скал, словно-часы со стены. Благодаря ему я снова человек. Шаланда папаши Летьери возобновляет рейсы, милостивые государи и государыни! Ореховая скорлупа на двух колесах и с носогрейкой, – я всегда был помешан на этом изобретении. Всегда говорил себе: уж я-то им обзаведусь. Эта мысль появилась у меня давно: она засела мне в башку еще в Париже, когда я сидел в кафе на углу улиц Христины и Дофина и читал в газете насчет парохода.

Можете не сомневаться, Жильяту ничего бы не стоило сунуть себе в жилетный карман машину из Марли и отправиться с ней на прогулку. Ведь этот молодец – точно кованое железо, закаленная сталь, алмаз, просоленный моряк, кузнец, редкостный парень! Куда до него принцу Гогенлоэ! Ну и умник Жильят, нам с ним не равняться! Мы с вами кто такие? Морские волки.

А он морской лев, вот он кто! Ура Жильяту! Не знаю, что именно он там делал, но работал как черт, – это уж наверняка.

Как же мне после этого не выдать за него Дерюшетту?

Уже несколько минут Дерюшетта была в зале. Она не проронила ни слова, она вошла неслышно, проскользнула, словно тень. Она села на стул позади Летьери, почти никем не замеченная, а он, выпрямившись, говорил весело, без умолку, громовым голосом, бурно жестикулируя. Немного погодя появился еще один безмолвный посетитель. То был человек в черном сюртуке и в белом галстуке, со шляпой в руке. Он остановился в полуоткрытых дверях. Толпа постепенно росла. Зажженных свечей стало больше. Их свет сбоку озарял человека в черном сюртуке; прекрасный юпый профиль ослепительной белизны вырисовывался на темном фоне отчетливо, как на медали; юноша прислонился к косяку двери, сжимая рукою лоб; он и не знал, сколько грации в каждом его движении, как подчеркивала высокий лоб его маленькая рука. У уголков его судорожно сжатых губ застыли скорбные складки. Он смотрел на Летьери и слушал его с глубоким вниманием. Присутствующие, узнав его преподобие Эбенезера Кодре, приходского священника, посторонились, чтобы пропустить его вперед, но он остался у порога. Поза его выражала колебание, а взгляд – решительность. Иногда его глаза встречались с глазами Дерюшетты. Жильят – то ли случайно, то ли нарочно – стоял в тени, и его почти не было видно.

Сначала месс Летьери не заметил Эбенезера, зато заметил Дерюшетту. Он подошел к ней, поцеловал ее в лоб со всем жаром, какой только можно вложить в отеческий поцелуй, и, протянув руку к неосвещенному углу, где стоял Жильят, сказал:

– Дерюшетта! Ты снова богата, и вот твой муж.

Дерюшетта подняла голову и растерянно посмотрела в темноту.

Месс Летьери продолжал:

– Свадьбу сыграем немедля, завтра же, если удастся получить разрешение; впрочем, формальности у нас не бог знает какие, декан делает, что хочет, он повенчает, прежде чем успеешь опомниться, – ведь это тебе не Франция, где требуются церковные оглашения, оповещения, особые сроки и прочая ерунда, – и ты будешь гордиться тем, что стала женой честного человека. А какой он моряк, и говорить нечего, я это сразу увидел, когда он привез с Эрма маленькую пушку. Теперь он привез с Дувров свое и мое богатство и богатство всего края; настанет день, и об этом человеке заговорят все. Ты сказала: «Я буду его женой», – и ты будешь ею, и у вас пойдут дети, и я стану дедом. Тебе выпало счастье, ты станешь супругой дельного молодца, работяги, человека полезного, удивительного человека, который стоит сотни других, который спасает чужие изобретения. Это настоящий благодетель рода человеческого! И ты, по крайней мере, не выйдешь замуж, как зазнайки из здешних богатых домов, за какого-нибудь вояку или за священника, за людей, которые убивают или лгут. Да что же ты забрался в угол, Жильят? Тебя и не видать. Дус, Грас, все сюда! Свет, свет! Осветите-ка моего зятя, да так, чтобы виден был как среди бела дня. Дети мои! Я вас обручаю. Дерюшетта! Вот твой муж и мой зять, Жильят из «Дома за околицей», добрый малый, всем матросам матрос. И другого зятя у меня не будет, и другого мужа у тебя не будет, еще раз даю честное слово перед господом богом. А, и вы тут, ваше преподобие? Вот вы и повенчаете моих детей.

Взгляд месса Летьери остановился на Эбенезере Кодре.

Дус и Грае исполнили приказ хозяина. Две свечи, поставленные на стол, осветили Жильята с головы до ног.

– До чего же он хорош! – крикнул-Летьери.

Жпльят был ужасен.

Таким он вышел утром из Дувров – в отрепьях, с продранными локтями, обросший бородой, с всклокоченными волосами, красными, воспаленными глазами, исцарапанным лицом, окровавленными руками, босой. Волдыри, оставшиеся после схватки со спрутом, еще впд-нелись на его волосатых руках.

Летьери разглядывал его:

– Вот каков у меня зятек! Здорово же он сражался с морем: весь в лохмотьях! Ну и плечи! А что за лапы! До чего же ты хорош!

Грае подбежала к Дерюшетте, чтобы поддержать ее. Дерюшетта потеряла сознание.

II. Сундучок

С рассветом весь Сен-Сансон был на ногах; сюда уже стекались и жители порта Сен-Пьер. Воскрешенье из мертвых Дюранды произвело на острове не меньше шума, чем на юге Франции чудеса Салеты. На набережной толпился народ; люди сбежались поглядеть на трубу, высившуюся над лодкой. Каждый хотел рассмотреть ее получше и хотя бы прикоснуться к машине, но торжествующий Летьери, еще раз, уже при дневном свете, осмотрев машину, поставил в лодку двух матросов и велел им никого близко не подпускать. А между тем труба являла собой предмет, достойный созерцания. Все были поражены. Имя Жильята не сходило с уст. Люди толковали о нем и соглашались, что прозвище «Лукавец» к нему подходит; все хвалебные речи оканчивались фразой: «Не очень-то приятно терпеть на острове людей, способных на подобные дела».

С улицы видно было, что месс Летьери сидит за столом перед окошком и пишет, поглядывая то на бумагу, то на машину. Он так углубился в свое занятие, что лишь раз сделал перерыв, позвав Дус и спросив ее, как чувствует себя Дерюшетта. Дус ответила:

– Барышня встала и вышла.

– Очень хорошо, пусть подышит свежим воздухом, – сказал месс Летьери. – Ей стало дурно ночью от духоты.

Слишком много народу набилось в комнату, а окна были закупорены. К тому же такая неожиданность, такая радость. Да, муженек ей попался завидный!

И он снова принялся писать. Он уже подписал и запечатал два письма, адресованные к самым известным хозяевам верфей в Бремене. Теперь он запечатывал третье.

Шум колес, донесшийся с набережной, заставил его повернуть голову. Он выглянул в окно и увидел, как на повороте дорожки, ведущей к «Дому за околицей», показался мальчик с тачкой. Он направлялся в сторону порта Сен-Пьер. На тачке лежал обитый желтой кожей сундучок в узорах из медных и оловянных гвоздиков.

Месс Летьери крикнул мальчику:

– Ты куда, мальчуган?

Мальчик остановился и ответил:

– На «Кашмир».

– Зачем?

– Отвезти сундучок.

– Захвати тогда и мои письма.

Месс Летьери, выдвинув ящик стола, вытащил обрывок бечевки, связал крест-накрест все три только что написанных письма и броспл пакет мальчику, – тот поймал его на лету обеими руками.

– Скажи капитану «Кашмира», что письма от меня и что я прошу его о них позаботиться. Я посылаю их в Германию, в Бремен, через Лондон.

– Мне не придется разговаривать с капитаном, месс Летьери.

– Почему?

– Потому что «Кашмира» нет у набережной.

– Как так?

– Он на рейде.

– А, правильно. На море волнение.

– С корабля пошлют лодку; я могу только со старшиной на шлюпке поговорить.

– Вот и передай ему письма.

– Хорошо, месс Летьери.

– Когда отплывает «Кашмир»?

– В двенадцать.

– В полдень поднимается прилив. Придется идти против волны.

– Зато ветер попутный.

– Видишь это, мальчуган? – спросил месс Летьери, указав пальцем на трубу машины. – Наплевать ей на ветер и прилив.

Мальчик сунул письма в карман и покатил тачку, продолжая свой путь к городу. Месс Летьери позвал:

– Дус, Грае!

Грае приотворила дверь:

– Что вам угодно, месс?

– Войди и подожди.

Месс Летьери взял листок бумаги и стал писать. Если бы Грае, стоявшая за спиной Летьери, пока он писал, была любопытна, то, вытянув шею, она прочла бы через его плечо следующее:

«Я пишу в Бремен насчет леса. Целый день буду возиться с плотниками, которые придут договариваться о работе. Постройка корабля пойдет у нас быстро. А ты ступай к декану за разрешением. Я хотел бы сыграть свадьбу как можно скорее, самое лучшее – сегодня. Я занят Дюрандой, ты займись Дерюшеттой».

Поставив число и подписавшись: «Летьери», старик сложил записку вчетверо и, даже не запечатывая, протянул Грае:

– Отнесешь Жильяту.

– В «Дом за околицей»?

– Да.

Книга третья Отплытие «Кашмира»

У маленького залива, возле самой церкви

Когда в Сен-Сансоне много народа, значит, в порту СенПьер безлюдье. Любопытное происшествие в какой-нибудь части острова подобно всасывающему насосу. Новости в захолустье быстро облетают все уголки; пойтн взглянуть на трубу Дюранды под окнами дома месса Летьери – вот о чем с самого раннего утра только и думал каждый гернсеец. Все другие события померкли. Толков о смерти декана Сент-Асафа как не бывало; совсем забыли о его преподобии Эбенезере Кодре, о его неожиданном богатстве, о его отъезде на «Кашмире».

Злобой дня стала машина Дюранды, вывезенная из Дувров.

Никто этому не верил-. Даже крушение парохода казалось необычайным, а спасение машины просто сверхъестественным.

Чтобы убедиться в этом, надо было увидеть ее воочию. Все другие дела были отложены. Горожане со своими семьями, – начиная с «соседа» и кончая «мессом», – мужчины, женщины, джентльмены, матери с детьми и дети с куклами шли длинными вереницами из порта Сен-Пьер по всем окрестным дорогам к «Приюту неустрашимых» «посмотреть диковинку». На дверях многих лавок в Сен-Пьере висели замки; в торговых рядах замерла жизнь: ни сбыта, ни коммерческих сделок; все внимание сосредоточилось на Дюранде; ни у одного купца не было «почина», только ювелир, к великому своему удивлению, продал золотое обручальное кольцо какому-то человеку, который, «видно, очень торопился и спросил, где живет декан».

Открытые лавки превратились в место сборищ, где громогласно обсуждалось чудесное спасение машины. Ни одного прохожего в Иврезе, ныне неизвестно почему именуемом Кэмбриджским парком; ни души на Гай-стрит, которая тогда звалась Главной улицей, нп на Смит-стрит, которая тогда звалась Кузнечной улицей; никого в Верхнем городе, даже площадь совсем опустела. Можно было подумать, что наступило воскресенье. Военный парад, устроенный в Анкресе в честь какойнибудь королевской особы, посетившей город, не мог бы так обезлюдить порт Сен-Пьер. Вся эта суматоха по поводу такого ничтожества, как Жильят, заставляла людей почтенных и благовоспитанных пожимать плечами.

Церковь в порту Сен-Пьер, с тройным щипцом, с боковыми приделами и высоким шпилем, стоит на берегу, в глубине гавани, почти на самой пристани. Она приветствует приезжающих и дает благословение отъезжающим. Церковь эта – будто заглавная буква в длинной линии городских построек, обращенных к океану.

Это приходская церковь порта Сен-Пьер, и она возглавляет в то же время все церкви острова. Ею ведает наместник епископа, духовное лицо с неограниченными полномочиями.

Сама гавань в наши дни – очень живописный и обширный порт, но в те времена, да и всего лишь десять лет тому назад, она во многом уступала сенсансонской гавани. Ее окружали две толстые циклопические стены, которые тянулись полукругом слева и справа от берега, и там, где они почти соединялись, возвышался небольшой белый маяк. Под ним был узкий проход для судов, – и поныне сохранилось двойное звено от цепи, запиравшей порт в средние века. Представьте себе разомкнутую клешню омара – такова была гавань порта СенПьер. Эти клещи отнимали от водной пустыни – клочок моря, принуждая его вести себя спокойно. Но когда ветер дул с востока, у входа шумели огромные валы, в гавани поднималась сильная зыбь, и было благоразумнее в нее не входить. Так и сделал в тот день «Кашмир». Он бросил якорь на рейде.

Когда ветер-дул с востока, корабли охотно шли на это и, кстати, избавлялись от уплаты портовых сборов. Лодочники, имевшие разрешение от городских властей, – лихое племя моряков, которое стало ненужным новому порту, – сажали в лодки пассажиров с пристани или других уголков побережья и доставляли их с багажом, зачастую при очень бурном море, но всегда благополучно, на корабли, готовые к отплытию. Восточный боковой ветер благоприятен для переезда в Англию, – он вызывает бортовую качку, а не килевую.

Когда корабль, готовый отплыть, стоял в самом порту, то отъезжающие там и садились; когда же он стоял на рейде, то к якорной стоянке добирались с ближайшего места на побережье. В каждой бухте можно было нанять «вольного» лодочника.

Одним из таких мест и был небольшой заливчик. Находилась эта маленькая бухта рядом с Сен-Сансоном, но в такой глуши, что город, казалось, был где-то далеко. Скалы форта Георгия скрывали эту тихую гавань, оттого-то она и была такой уединенной. Туда вело много тропинок; самая короткая бежала по краю берега, – у нее было то преимущество, что она приводила к городу и церкви за пять минут, и то неудобство, что дважды в день ее заливало волнами. Другие дорожки круто поднимались вверх, углубляясь в извилистые проходы между скалами. Даже при дневном свете заливчик оставался в полутьме. Со всех сторон над ним нависали каменные глыбы. Заросли колючего кустарника роняли легкую тень на кручи скал, на бьющие у их подножья волны. Не было на свете ничего безмятежнее этой маленькой бухты при тихой погоде, и ничего беспокойнее – в бурю. Ветви там всегда купались в пене. Весной было полно цветов, гнезд, ароматов, птиц, мотыльков и пчел. Благодаря проведенным недавно строительным работам таких диких уголков теперь уже не найти; их заменили превосходные прямые линии, кирпичные постройки, набережные и сады; там поусердствовали землекопы; хороший вкус учинил расправу над причудливым рельефом гор и капризными очертаниями утесов.

II. Отчаяние перед лицом отчаяния

Было около десяти часов утра, «четверть перед десятью», как говорят на Гернсее.

Стечение народа в Сен-Сансоне, судя по всему, увеличивалось. Жители, подстрекаемые любопытством, устремились к северной части острова, и маленький залив на юге стал еще пустыннее.

Однако там можно было заметить лодку с гребцом. В лодке лежал саквояж. Лодочник, казалось, поджидал кого-то.

На рейде виднелся «Кашмир», стоявший на якоре. Он отправлялся только в полдень, поэтому еще не начинал готовиться к отплытию.

Если бы какой-нибудь прохожий поднимался по одной из ступенчатых тропинок скалистЪго берега, то, прислушавшись, уловил бы тихие голоса, а если бы свесился со скалистого выступа, то увидел бы неподалеку от лодки, в уголке между утесами, за густыми ветвями, куда – не мог проникнуть взгляд лодочника, две фигуры, мужчину и женщину – Эбенезера и Дерюшетту.

Уголки на морском берегу, заросшие зеленью и привлекающие купальщиц, не всегда так пустынны, как кажется.

Иногда там и выследят и подслушают вас. За теми, кто старается найти укромное и защищенное от взглядов местечко, нетрудно пробраться сквозь чащу кустарника по бесчисленным перепутанным тропинкам. Гранитные глыбы и деревья, скрывающие тайную встречу, скрывают и свидетеля.

Дерюшетта и Эбенезер стояли, держась за руки, глядя друг другу в глаза. Говорила Дерюшетта, Эбенезер молчал.

Глаза его были полны слез.

Скорбь и страсть запечатлелись на строгом лице Эбеневера. И еще выражало оно горестную покорность судьбе, – покорность, враждебную вере, хотя и проистекающую из нее.

На это спокойное, ясное чело легла мрачная тень. Тот, кто до сих пор размышлял лишь о догмах религии, задумался теперь о судьбе, – опасное для священника раздумье. Оно разрушает веру. Ничто так не смущает, как вынужденное смирение перед неизвестным. Человек – мученик обстоятельств. Жизнь – вечный поток; мы ей покоряемся. Нам неведомо, где поджидает нас изменчивый и вероломный случай. Приходят катастрофы, благоденствие, потом уходят, как неожиданный персонаж в пьесе. У них свои законы, своя орбита, своя сила тяготения, не подвластные воле человека. Добродетель не ведет к счастью, преступление не ведет к несчастью; у совести одна логика, у судьбы – другая; они ни в чем не совпадают. Ничего нельзя предвидеть. Мы живем в суете изо дня в день. Совесть – прямая линия, жизнь – вихрь. Он то низвергает внезапно на голову человека мрачный хаос, то простирает над ним голубые небеса. Судьба не знает искусства постепенного перехода. Иногда ее колесо вращается так быстро, что человек едва успевает заметить промежуток между сменяющими друг друга событиями и связь вчерашнего с сегодняшним. Эбенезер был верующий, но со склонностью к рассуждению; священник, но подверженный страстям. Религии, проповедующие безбрачие, знают, что делают. Нет ничего гибельней для священника, чем любовь к женщине. Печальные мысли омрачили душу Эбенезера.

Он слишком долго смотрел на Дерюшетту.

Они боготворили друг друга.

В глазах Эбенезера светилось немое обожание и отчаяние.

Дерюшетта говорила:

– Вы не уедете. Я не перенесу этого. Знаете, я думала, что могу расстаться с вами, но нет, не могу. Нельзя сделать то, чего не можешь. Зачем вы вчера пришли? Не надо было приходить, если вы решили уехать. Я никогда не разговаривала с вами. Я любила вас, но не догадывалась об этом. Правда, в тот день, когда господин Эрод читал историю Ревекки и когда ваши глаза встретились с моими, я почувствовала, что мои щеки пылают, и подумала: «О, как, должно быть, покраснела Ревекка!» Если бы еще позавчера мне сказали: «Вы любите приходского священника», – я бы рассмеялась. Вот что ужаснее всего в моей любви. Здесь словно было какое-то предательство. Я не остерегалась ее. Ходила в церковь, видела вас, думала, что у всех так принято. И я не упрекаю вас, вы не добивались моей любви, вы не стремились к ней; вы смотрели на меня; в том, что вы смотрите на людей, нет вашей вины, но я стала обожать вас. А мне это и в голову не приходило. Когда вы брали Библию, она будто превращалась в факел; когда это делали другие, Библия была просто книгой.

Иногда ваш взгляд останавливался на мне. Вы говорили об архангелах, а мне казалось, что архангел – это вы. Что бы вы ни сказали, я со всем соглашалась. До вас я не знала, верую ли в бога. Узнав вас, я стала верующей. Я говорила Дус:

«Одень меня поскорей, а то я опоздаю к обедне». И бежала, в церковь. Вот что значит полюбить! А я этого не знала. Говорила себе: «Какой я делаюсь богомольной!» И только ваши слова открыли мне, что ходила я в церковь не ради господа бога. И правда, я ходила туда ради вас. Вы так прекрасны, вы говорите так хорошо! А когда вы воздевали руки к небу, мне казалось, что в ваших белых руках мое сердце. Я была безумна, сама того не ведая. Хотите, я скажу, в чем ваша вина?

Зачем вы пришли вчера в мой сад, зачем говорили со мной?

Если бы не вы, я бы ничего и не узнала. Расставшись с вами, я, может быть, и грустила бы, а теперь я умру. Теперь, когда я знаю, что люблю вас, вы не должны уезжать! О чем вы задумались? Вы, кажется, не слушаете меня.

Эбенезер спросил:

– Ведь вы помните, о чем я говорил вчера?

– Увы!

– Что я могу еще добавить?

Они помолчали.

– Мне остается одно: уехать! – воскликнул Эбепозер.

– А мне – умереть. О, если бы не было моря, а только небо! Мне кажется, все бы устроилось тогда, мы бы уехали вместе. Напрасно вы со мной говорили. Ах, зачем вы это сделали? Раз так, не уезжайте. Что со мной станется? Уверяю вас, я умру. Вы будете радоваться жизни, а я сойду в могилу.

Ах, мое сердце разбито! Я так несчастна! А ведь у дяди не такое злое сердце.

Первый раз в жизни Дерюшетта назвала Летьери дядей.

До сих пор она всегда называла его отцом.

Эбенезер отступил на шаг и подал знак лодочнику. Раздался стук багра, ударившего о берег, покрытый галькой, и шаги человека в лодке.

– Нет, нет! – закричала Дерюшетта.

Эбепезер приблизился к ней.

– Так надо, Дерюшетта.

– Нет, никогда! Ради машины? Это невозможно! Вы видели вчера это чудовище? Не оставляйте меня. Вы умны, вы найдете выход. Зачем же вы звали меня сюда утром, раз решили уехать? Ведь я вам не сделала зла. Вам не за что на меня сердиться. Вы вправду собираетесь отплыть на этом корабле? Я не хочу. Вы меня не покинете. Не для того перед человеком раскрывают небеса, чтобы тут же закрыть их. Говорю вам, вы останетесь. К тому же «Кашмир» уйдет еще нескоро. О, я люблю тебя!

Прильнув к нему, Дерюшетта обняла его за шею, крепко сплетя пальцы, словцо удерживая его и в то же время с мольбой простирая руки к небу.

Он разомкнул нежное кольцо объятий, поддавшееся не сразу.

Дерюшетта опустилась на выступ скалы, обвитой плющом, отбросив бессознательным движением рукав до локтя и обнажив прелестную руку; глаза ее были неподвижны, свет, озарявший их, потускнел и померк. Лодка приближалась.

Эбенезер ласково, обеими руками при-поднял голову Дерюшетты; девушка походила на вдову, а юноша на старика. Он касался волос Дерюшетты с благоговейной осторожностью, несколько мгновений его взгляд покоился на ней, потом он поцеловал ее в лоб – казалось, от такого поцелуя должна засиять звезда – и голосом, дрожащим от смертельной муки, точно душа его разрывалась, в отчаянии произнес:

– Прощай!

Дерюшетта зарыдала.

В этот миг они услышали спокойный, ровный голос:

– Почему вы не поженитесь?

Эбенезер обернулся. Дерюшетта подняла глаза.

Перед ними стоял Жильят.

– Он прошел сюда окольной тропинкой.

Жильят ничем не напоминал человека, которого они видели накануне. Он был причесан, побрит, в башмаках, в белой матросской рубашке с широким отложным воротником, в новом матросском костюме. На мизинце блестело золотое кольцо.

Он казался невозмутимо спокойным. Сквозь загар проступала мертвенная бледность.

Лицо его походило на бронзовую маску скорби. – Они растерянно смотрели на него. Хоть он и был не узнаваем, по Дерюшетта его узнала. И все же его слова были так далеки от мыслей, поглощавших сейчас Эбенезера и Дерюшетту, что скользнули мимо их сознания.

Жильят повторил вопрос:

– Почему вы прощаетесь? Обвенчайтесь. Вы уедете вместе.

Дерюшетта затрепетала. По ее телу пробежала дрожь.

Жильят продолжал:

– Мадемуазель Дерюшетте двадцать один год. Она располагает собой. Ее дядя – только дядя. Вы любите друг друга…

Дерюшетта мягко прервала его:

– Как вы очутились здесь?

– Обвенчайтесь? – повторил Жильят.

Дерюшетта стала вникать в смысл его слов. Она шепнула:

– Бедный дядя…

– Он отказал бы в своем согласии на брак, но он согласится, когда вы обвенчаетесь. Ведь вы уедете, а когда вы вернетесь, ой простит. И потом, – добавил с горечью Жильят, – он думает сейчас только о постройке парохода. Это займет его на время вашего отсутствия. В утешение у него останется Дюранда.

– Я бы не хотела, – прошептала Дерюшетта с замешательством, в котором уже сквозила радость, – оставлять людей в печали.

– Она развеется быстро, – заметил Жильят.

У Эбенезера и Дерюшетты сознание было словно помрачено. Теперь они приходили в себя. Успокаиваясь, они начали постигать смысл слов Жильята. Не все еще им было ясно, но разве могли они устоять? Со спасителем не спорят. Возражения замирают на устах человека, когда перед ним раскрываются двери в рай. Дерюшетта стояла, чуть касаясь плеча Эбенезера, и все в ней говорило о том, что она готова согласиться с Жильятом. А загадочное появление этого человека и его вмешательство, сперва поразившие Дерюшетту, были вопросом не таким уж важным. Этот человек сказал им: «06 – венчайтгоь». Вот что было главное. Всю, ответственность он брал на себя. Дерюшетта смутно чувствовала, что именно Жильят имел на это право. То, что он говорил о мессе Летьери, было верно. Эбенезер прошептал в раздумье:

– Дядя – это не отец.

Такая неожиданная и счастливая развязка искушала его.

Быть может, угрызения совести и тревожили священника, но они таяли в бедном влюбленном сердце.

Жильят заговорил отрывисто, строго; в голосе его чувствовалось лихорадочное возбуждение.

– Торопитесь. «Кашмир» отходит через два часа. Время еще есть, но оно дорого. Пойдемте.

Эбенезер всматривался в него.

Вдруг он воскликнул:

– Я вас узнал. Ведь вы спасли мне жизнь!

– Не думаю, – ответил Жильят.

– Там, на рифе.

– Я не знаю этого места.

– В день моего приезда.

– Не будем терять времени, – сказал Жильят.

– И, если я не ошибаюсь, вы тот, кого я видел вчера вечером.

– Может быть.

– Как вас зовут?

– Лодочник, подождите нас! – вместо ответа крикнул Жильят. – Мы скоро вернемся. Мадемуазель! Вы спросили, как я попал сюда. Да очень просто, я шел следом за вами.

Вам двадцать один год. Если ты совершеннолетний и зависишь от себя, то в наших краях обвенчаешься за четверть часа. Пойдемте берегом, по тропинке. Пройти еще можно, прилив начнется только в полдень. Но не раздумывайте. Идите за мной.

Эбенезер и Дерюшетта, казалось, безмолвно держали совет. Они неподвижно стояли друг против друга; они были точно одурманены. Людей, случается, охватывает странная нерешительность на краю пропасти, называемой счастьем.

Им все было понятно, и в то же время они ничего не понимали.

– Его зовут Жильят, – шепнула Дерюшетта Эбенезеру.

– Чего же вы ждете? Я сказал: ступайте за мной, – продолжал Жильят почти повелительно.

– Куда? – спросил Эбенезер.

– Туда.

И Жильят указал на колокольню, видневшуюся вдали.

Они пошли за ним.

Жильят шел впереди. Он шел твердым шагом. А они ступали как-то неуверенно.

Все отчетливее вырисовывалась колокольня, все радостнее становились прекрасные чистые лица Эбенезера и Дерюшетты, готовые расцвести улыбкой. Церковь словно издали озаряла их. Ввалившиеся глаза Жильята были полны мрака.

Он казался призраком, ведущим две души в рай.

Эбенезер и Дерюшетта не совсем ясно отдавали себе отчет в том, что должно произойти. Вмешательство этого человека было соломинкой, за которую цепляется утопающий. Они шли вслед за ним с покорностью людей отчаявшихся, послушных воле первого встречного. Перед лицом смерти человек готов воспользоваться любой случайностью. Дерюшетта, более неопытная, была доверчивее. Эбенезер размышлял: Дерюшетта совершеннолетняя; формальности протестантского брака очень просты, особенно в краях с патриархальным укладом жизни, где приходский священник обладает почти неограниченной властью; но согласится ли все же декан обвенчать их, даже не справившись, согласен ли дядя? Вот в чем вопрос. Впрочем, можно попытаться. Во всяком случае, это отсрочка.

Но кто же этот человек? Если он действительно тот, кого месс Летьери накануне объявил своим зятем, то как объяснить его поступок? Препятствие нежданно обратилось в провидение.

Эбенезер доверился Жильяту, но то было безмолвное и быстрое согласие человека, чувствующего, что только в этом его спасение.

Тропинка была неровная, местами мокрая и крутая. Эбенезер, поглощенный своими мыслями, не обращал внимания на брызги воды и глыбы валунов. Жильят иногда оборачивался и говорил Эбенезеру: «Осторожнее, здесь камни! Дайте ей руку».

III. Предусмотрительности того, кто жертвует собой

Пробило половину одиннадцатого, когда они вошли в церковь.

Благодаря раннему часу, а также безлюдью в городе, церковь в этот день пустовала.

Однако в глурине, у стола, заменяющего в англиканской церкви алтарь, было три человека: декан, причетник и регистратор. Декан, его преподобие Жакмен Эрод, сидел, причетпик и регистратор стояли.

На аналое лежала раскрытая Библия.

Рядом, на столе, была раскрыта другая книга – метрических записей; внимательный глаз мог рассмотреть, дто на одной странице чернила еще не просохли. Рядом виднелась чернильница с пером.

– Увидев его преподобие Эбенезера Кодре, высокочтимый Жакмен Эрод встал и обратился к нему:

– Я вас жду. Все готово.

И правда, декан был в облачении.

Эбенезер взглянул на Жильята.

Его преподобие добавил:

– Я к вашим услугам, коллега.

И поклонился.

Ошибки здесь быть не могло. Судя по направлению взгляда, поклон предназначался только для Эбенезера, служителя церкви и джентльмена. Поклон не относился ни кДерюшетте, стоявшей рядом с Эбенезером, ни к Жильяту, стоявшему позади. Во взгляде декана точно были скобки, вмещавшие лишь Эбенезера. Соблюдение таких оттенков входит в свод правил, которые охраняют порядок и поддерживают устои общества.

Декан продолжал любезно, но с некоторой надменностью:

– Коллега! Вдвойне поздравляю вас. Ваш дядя умер, и вы женитесь; первое событие делает вас богатым, второе – счастливым. Кроме того, теперь благодаря пароходу, который будет восстановлен, мадемуазель Летьери тоже богата, что я одобряю. Мадемуазель Летьери родилась в этом приходе, я проверил дату ее рождения по метрической записи. Мадемуазель Летьери совершеннолетняя и может сама распоряжаться собой. Кроме того, ее дядя, заменяющий ей отца, согласен. Вы желаете обвенчаться тотчас же, по случаю вашего отъезда; я понимаю это, но при венчании приходского священника я хотел бы, разумеется, большей торжественности. Дем не-менее я сокращу обряд, чтобы. угодить вам. Ведь суть его заключается в немногих кратких словах. Акт о браке уже записан в метрической книге, остается внести имена. Закон и обычай дозволяют совершить бракосочетание сразу после записи имен. Полагающееся заявление сделано надлежащим образом. Я беру на себя ответственность за то, что несколько отступаю от правил, ибо просьбу о разрешении нужно было занести в книги предварительно – за неделю, но я исхожу из неотложной необходимости вашего отъезда. Хорошо. Я обвенчаю вас. Мой причетник будет свидетель супруга; что касается свидетеля супруги…

Декан обернулся к Жильяту.

Жильят кивнул головой.

– Этого достаточно, – сказал декан.

Эбенезер стоял неподвижно. Дерюшетта, объятая восторгом, словно превратилась в статую.

Декан повел речь дальше:

– Но все же есть одно препятствие.

Дерюшетта вздрогнула.

Декан продолжал:

– Посланный от месса Летьери, здесь присутствующий, испросил для вас разрешение и подписал заявление о браке в метрической книге, – большим пальцем левой руки высокочтимый Жакмен Эрод указал на Жильята, что освобождало декана от необходимости произнести его имя. – Посланный от месса Летьери сказал мне сегодня утром, что месс Летьери, который очень занят и потому не может явиться лично, желает, чтобы венчааие произошло немедленно. Но этого желанья, выраженного на словах, отнюдь не достаточно. Давая разрешение, я и так отступаю от некоторых правил, поэтому я не могу сразу перейти к венчанию, не справившись о согласии месса Летьери. Мне надо видеть хотя бы его подпись. Как бы ни было велико мое желание, я не могу удовольствоваться тем, что мне передали устно. Необходима хот. ь строчка, написанная его рукой.

– За этим дело не станет, – сказал Жильят и подал достопочтенному декану листок бумаги.

Декан взял его, пробежал глазами и, видимо, пропустив несколько строк, не относящихся к делу, прочел вслух:

«…ступай к декану за разрешением. Я хотел бы сыграть свадьбу как можно скорее, самое лучшее – сегодня».

Жакмен Эрод положил бумагу на стол и добавил г – Подписано Летьери. Было бы почтительнее обратиться прямо ко мне. Но дело идет о моем коллеге, и я не требую большего.

Эбенезер снова взглянул на Жильята. Существует безмолвное понимание душ. Он чувствовал какой-то обман, но у него не было сил раскрыть его; быть может, ему не хотелось думать об этом. Покоряясь тайному героизму души, о котором он догадывался, или просто в опьянений нежданного счастья, – Эбенезер промолчал.

Декан взял перо и заполнил с помощью регистратора пробелы на странице в книге записей, затем выпрямился и жестом пригласил Эбенезера и Дерюшетту подойти к столу.

Обряд начался.

То была странная минута.

Эбенезер и Дерюшетта стояли рядом перед священнослужителем. Они испытывали чувство, знакомое тому, кто видел сон о собственном венчании.

Жильят стоял поодаль, в тени колонны.

Дерюшетта проснулась утром в отчаянии и, думая о гробе и саване, оделась в белое. Эта мрачная мысль оказала ей услугу в минуты венчания. Белое платье мгновенно превращает девушку в невесту. Могила – тоже своего рода обрученье.

Дерюшетта как будто излучала сияние. Никогда она не была так хороша, как сейчас. Недостаток Дерюшетты, пожалуй, заключался в том, что хотя она была прехорошенькой, но не была красавицей. Ее красота грешила – если это грех – излишком миловидности. В часы душевного покоя, то есть в неведении страсти и скорби, она была мила, не больше. Мы указывали на эту особенность ее внешности. Сейчас произошло преображение очаровательной девушки в идеал девственной чистоты. Любовь и страдания возвеличили Дерюшетту, и она, – да простят нам такое выражение, – повысилась в ангельском чине. Она была так же непорочна, но в ней появилось больше достоинства, и свежесть ее стала еще благоуханнее. То была маргаритка, превратившаяся в лилию.

Ее щеки были влажны от недавних слез. В уголке ее улыбающегося рта дрожала слезинка. Едва заметные следы пролитых слез – сладостное и таинственное украшение счастья.

Декан, стоя перед алтарем, положил палец на раскрытую Библию и громко вопросил:

– Не противится ли кто-либо сему браку?

Никто не отвечал.

– Аминь, – произнес декан.

Эбенезер и Дерюшетта сделали шаг к его преподобию Жакмену Эроду.

Декан продолжал:

– Джоэ-Эбенезер Кодре! Желаешь ли ты взять в жены эту женщину?

– Да, – ответил Эбенезер.

– Дюранда-Дерюшетта Летьери! – продолжал декан. – Желаешь ли ты взять в мужья этого человека?

Дерюшетта, изнемогая от избытка счастья, подобно лампаде, угасающей от избытка масла, чуть слышно прошептала:

– Да.

Следуя обряду англиканского бракосочетания, священник, оглянувшись, обратился в темную пустоту церкви с торжественным вопросом:

– Кто отдает эту женщину этому мужчине?

– Я, – ответил Жильят.

Наступило молчание. Эбенезер и Дерюшетта, утопавшие в блаженстве, вдруг почувствовали, как у них тоскливо сжалось сердце.

Декан вложил правую руку Дерюшетты в правую руку Эбенезера, и Эбенезер сказал Дерюшетте:

– Дерюшетта! Я беру тебя в жены, и, будешь ли ты лучше или хуже, богаче или беднее, в здравии или в недуге, я буду любить тебя до самой смерти, и я даю тебе в том клятву.

Священник вложил правую руку Эбенезера в правую руку Дерюшетты, и Дерюшетта сказала Эбенезеру:

– Эбенезер! Я беру тебя в мужья, и, будешь ли ты лучше или хуже, богаче или беднее, в здравии или в недуге, я буду помогать тебе и повиноваться до самой смерти и даю тебе в том клятву.

– А где же обручальное кольцо? – спросил декан.

То было непредвиденное обстоятельство. У Эбенезера, застигнутого врасплох событиями, кольца не оказалось.

Жильят снял с мизинца и протянул декану золотой перстень, – по всей вероятности, то самое обручальное кольцо, которое куплено было у ювелира в торговых рядах.

Декан положил кольцо на Библию, затем вручил его Эбенезеру.

Эбенезер взял дрожащую левую руку Дерюшетты, надел кольцо на ее безымянный палец и произнес:

– Этим кольцом я сочетаюсь с тобою.

– Во имя отца, и сына, и святого духа, – возгласил декан.

– Да будет так, – произнес причетник.

Декан возвысил голос:

– Вы сочетались браком.

– Да будет так, – произнес причетник.

– Помолимся, – сказал декан.

Эбенезер и Дерюшетта повернулись к аналою и опустились на колени.

Жильят, стоя, наклонил голову.

Они преклоняли колени перед богом, он склонялся перед судьбой.

IV. «Твоей жене, когда ты женишься»

Выходя из церкви, они увидели, что «Кашмир» готовится к отплытию.

– Вы не опоздали, – заметил Жильят.

Они снова пошли по тропинке к маленькому заливу.

Теперь впереди шли новобрачные Жильят шел позади, Эбенезер и Дерюшетта напоминали лунатиков. Они были далеки от действительности, но сейчас как-тв уже по-иному.

Они не сознавали, где они, что с ними происходит; они куда-то торопились, а куда – не знали, они забыли обо всем на свете.

Они только чувствовали, что принадлежат друг другу, и были не способны связать и двух мыслей. Человек не может плыть, когда его увлекает стремнина, каок не может думать, когда его объемлет восторг. Из недр мрака они внезапно попали в Ниагару радости. Их точно перенесли в рай. Они не произносили ни слова, тем красноречивее говорили их души. Дерюшетта крепко сжимала руку Эбенезера.

Шаги Жильята, раздававшиеся позади, напоминали им порой о нем. Они были глубоко взволнованы, но хранили безмолвие; избыток чувств повергает в оцепенение. Это было восхитительно, но это подавляло.. Они были женаты. Все остальное они откладывали «на после», они еще увидятся с Жильятом. Он поступил хорошо, вот и все. В глубине души они горячо и бессознательно благодарили его. Дерюшетта думала о том, что должна в чем-то разобраться, но позже. А пока они принимали его помощь. Они отдавали себя во власть этого решительного, стремительного в действиях человека, воля которого создала их счастье. Обращаться к нему с вопросами, говорить было невозможно. Слишком много впечатлений нахлынуло на них сразу. Их самозабвение было простительно.

События иногда подобны граду. Они обрушиваются на вас нежданно. Вы оглушены ими. Случайности, врывающиеся в обычную, спокойную жизнь, делают все происходящее непонятным для тех, кто осчастливлен или обездолен ими. Человек не разбирается в том, что с ним приключилось. Он сражен, сам того не ведая; он увенчан, сам того не понимая. Так было с Дерюшеттой, которая за несколько часов пережила много потрясений: сначала головокружительный восторг – Эбенезер в саду; затем кошмар – чудовище, объявленное ее мужем; потом отчаяние – ангел, расправляющий крылья и готовый улететь; теперь радость, неслыханная радость, таящая в себе необъяснимое, – чудовище соединяет ее, Дерюшетту, с ангелом; смертная мука завершается браком; стот Жильят – вчера гибель, сегодня спасение. Она ни в чем не отдавала себе отчета. Очевидно, с самого утра Жильят только и хлопотал о том, чтобы обвенчать их; он все приготовил: он заменил Летьери, повидался с деканом, получил его согласие, подписал полагающееся заявление, иначе бракосочетание не могло бы совершиться.

Но Дерюшетта не понимала этого; впрочем, если бы даже она и поняла, все равно не понять ей было, отчего все случилось.

Закрыть глаза, мысленно благодарить, позабыв и землю и жизнь, позволить этому доброму гению вознести себя на небо – вот все, что оставалось делать. Объяснение было бы слишком долгим, а просто поблагодарить – этого было бы мало. Дерюшетта молчала в блаженном дурмане счастья.

У них сохранилась какая-то доля рассудка: они шли, держась тропинки. Морская губка и под водой местами не теряет белизны. Сознание не вполне покинуло их: они еще, отличали море от земли и «Кашмир» от другого судна.

Через несколько минут они подошли к заливчику.

Эбенезер первый вошел в лодку. Дерюшетта уже собралась последовать за ним, но вдруг почувствовала, что кто-то легонько удерживает ее за рукав. То был Жильят.

– Сударыня! – сказал он. – Вы ведь не собирались уезжать. Я подумал, что вам, вероятно, понадобятся платья и белье. На «Кашмире» вы найдете сундучок, а в нем все необходимое. Мне он достллся от моей матери. QH предназначался для женщины, на которой я женюсь. Разрешите подарить его вам.

Дерюшетта словно пробудилась от своих грез. Она обернулась к Жильяту. Тихим, едва слышным голосом Жильят продолжал:

– Вот что… я не хочу вас задерживать, сударыня, но, видите ли, мне надо объяснить вам. В тот день, когда случилось несчастье, вы были в нижней зале и сказали одно слово. Разумеется, вы не помните, это понятно. Нельзя же человеку помнить все, что Ъя говорит. Месс Летьери тогда сильно горевал. Это верно, пароход был хороший и приносил большую пользу. На море случилась беда, весь народ в наших краях взволновался. Такие вещи сами собой забываются. В конце концов это было всего лишь судно, погибшее в скалах. Нельзя же все время думать о несчастном случае. Мне только одно хотелось вам сказать: я услышал, что никто не пойдет туда, поэтому пошел я. Люди говорили: «Это невозможно»; но вовсе не это оказалось невозможным. Благодарю вас, что вы задержались на минутку и слушаете меня. Понимаете ли, сударыня, я ведь отправился туда, не думая, что это может вас оскорбить. Да, кроме того, все это произошло так давно. Я знаю, вы спешите. Было бы время, поговорили бы, припомнилось бы кое-что, но это ни к чему. Началось все с того дня, когда выпал снег. И потом, однажды я проходил мимо, и мне показалось, что вы улыбнулись. Вот этим все и объясняется, А вчера я не успел сходить домой переодеться, я только вернулся с моря и был в лохмотьях, я напугал вас, вам стало дурно. Я виноват перед вами, нельзя показываться людям в таком виде. Не сердитесь, прошу вас. Вот почти все, о чем мне хотелось сказать вам. Вы уезжаете. Погода будет хорошая. Ветер дует с востока. Прощайте, сударыня. Я правильно сделал, что немножко поговорил с вами, не правда ли? Ведь это последняя минута.

– Я все думаю о вашем сундучке, – ответила Дерюшетта. – А почему бы вам не подарить его своей жене, когда вы женитесь?

– Я, вероятно, никогда не женюсь, – сказал Жильят.

– Жаль, потому что вы добрый. Благодарю вас.

И Дерюшетта улыбнулась, Жильят ответил улыбкой.

Потом он помог ей войти в лодку.

Не прошло и четверти часа, как лодка с Эбенезером и Дерюшеттой причалила к «Кашмиру», стоявшему на рейде.

V. Великая могила

Жильят пошел берегом, быстро миновал порт Сен-Пьер, затем направился к Сен-Сансону вдоль моря, скрываясь от прохожих, избегая, дорог, запруженных по его же милости народом.

Еще с давних пор, как известно, лишь он один умел обойти весь край вдоль и поперек, не попадаясь никому на глаза.

Он знал каждую тропинку, он выбирал забытые и извилистые пути; у него были повадки пугливого, никем не любимого существа; он всегда избегал людей. Еще ребенком, не видя приветливости в лицах окружающих, он чуждался их; позже нелюдимость стала чертой его характера.

Он обогнул площадь, затем солеварню. Иногда он оборачргвался и глядел назад, на рейд, – «Кашмир» уже поднял паруса. Ветра почти не было. Жильят опередил корабль. Он шагал вдоль прибрежных утесов у самой воды, низко опустив голову. Начинался прилив.

Один раз он остановился и, обернувшись спиной к морю, несколько минут всматривался в дубовую рощицу позади скал, заслонявших Валльскую дорогу. То были дубы возле участка под названием «Нижние дома». Там, под этими деревьями, пальчик Дерюшетты когда-то начертал на снегу его имя:

«Жильят». Как давно стаял этот снег!

Жильят пошел дальше.

День был прекрасный, в ту весну еще не выдавалось такого ясного дня. Утро дышало каким-то свадебным ликованьем. Май щедро расточал свои богатства: казалось, единственная цель всего сущего – праздновать и наслаждаться счастьем.

Сквозь лесной гул и шум селений, сквозь шепот волны и ветра пробивалось нежное воркование. Первые бабочки опускались на первые розы. Все было свежо в природе – трава, мох, листья, ароматы, лучи. Казалось, солнце впервые появилось в небе. Валуны словно были только что вымыты. Проникновенную мелодию пели ветви деревьев голосами птенцов, вылупившихся накануне. Вероятно, еще лежала в гнезде скорлупа, пробитая их маленькими клювами. Трепещущая листва шелестела от неумелых взмахов крылышек. Птенцы пели свою первую песенку, вылетали в первый полет. Наперебой щебетали удоды, синички, дятлы, щеглята, снегири, воробышки. В чаще живописно пестрели сирень, ландыши, волчьи ягоды, глициния.

Необычайно красивая водяная чечевица, растущая на Гернсее, изумрудным покрывалом застилала болота. В них купались трясогузки и стрижи, эти мастера лепить изящные гнездышки.

Во всех просветах меж листвой синело небо. Несколько влюбленных облачков гонялись, друг за другом по лазури с грацией нимф. Казалось, весь воздух звенел от поцелуев, которыми обменивались невидимые уста. Старые стены с букетами дикого левкоя были словно новобрачные. Слива стояла в цвету, ракитник стоял в цвету: ослепительно-белыми и ярко-желтыми шатрами сверкали они сквозь сплетавшиеся ветви дерев. Весна сыпала золото и серебро в необъятную сквозную корзину лесов. Зеленела молодая поросль. Слышались веселые приветственные возгласы. Гостеприимное лето раскрывало двери навстречу птицам из дальних стран. То была пора прилета ласточек. Еще не распустились бело-розовые кисти боярышника, их опередили золотые кисти дикого дрока, обрамлявшего крутые откосы дорог. Привлекательное и прекрасное жили в добром соседстве; пышность дополнялась изяществом; огромное не стесняло ничтожного; каждая нотка в концерте звучала; великолепие бесконечно малого занимало свое место в роскошной красоте вселенной; все выступало четко, как в прозрачной воде. Божественное изобилие и таинственное набухание бутонов говорили о стихийной и священной работе животворных соков. Блестящее блестело ярче, любящее любило сильнее.

Каждый цветок казался песнью, каждый звук лучом. Все ширился, разливаясь повсюду, великий гимн, исполненный гармонии. То, что начинало распускаться, поощряло то, что лишь начинало всходить. Смятение, которое шло из недр земли и изливалось с небес, невольно трогало сердца, подвластные скрытому и рассеянному всюду воздействию обновляющейся природы. Цветок невнятно лепетал о будущих плодах; все девственное предавалось мечтам; воспроизведение существ, предначертанное необъятной дупгой неведомого, начиналось с лучезарного сияния приводы. Всюду обручения. Свадьбы на каждом шагу. Жизнь вступала в брачный союз с бесконечностью.

Вокруг свет, тепло, красота. За плетнями во дворах бегали смеющиеся дети. Кое-где они играли в «котел». Яблони, персиковые деревья, вишни, груши украшали плодовые сады пышными белыми или розовыми кронами. В траве мелькали подснежники, барвинок, тысячелистник, маргаритки, нарциссы, гиацинты, фиалки, вероника. Голубоватый огуречник, желтый ирис разрастались вперемежку с Очаровательными розовыми звездочками, что всегда зацветают все вместе и поэтому зовутся «подружками». Золотистые насекомые сновали между камнями. Очиток в цвету покрывал багрянцем соломенные крыши. Труженицы ульев вылетали на волю. Пчела взялась за работу. Воздух полнился рокотом моря и гуденьем мошкары.

Природа, опьяненная маем, исходила негой.

Когда Жильят дошел до Сен-Сансона, вода еще не прилила в глубь гавани, и он мог неприметно для всех пробраться посуху, позади судов, вытащенных на берег для пбчинки. Плоские камни, уложенные в ряд на небольшом расстоянии друг от друга, облегчали ему путь.

Жильята никто не заметил. Народ толпился на другой стороне гавани, около входа в бухту, близ «Приюта неустрашимых». Его имя перелетало из уст в уста. О нем говорилось так много, что на него самого даже не обратили внимания.

Жильят прошел мимо, как бы растворившись в том шуме, виновником которого был сам.

Он увидел издали ботик на том же месте, где его причалил, трубу машины между четырех цепей, плотников, занятых работой, неясные силуэты людей, ходивших взад и вперед, и до него донесся бодрый, громовой голос месса Летьери, отдававшего приказания.

Он свернул в переулок.

Позади «Приюта неустрашимых» было безлюдно, ибо все из любопытства сбежались на набережную. Жильят пошел по тропинке вдоль низкой садовой ограды. Дойдя до уголка, где росла дикая мальва, он остановился; он снова увидел камень, где столько раз сидел, увидел деревянную скамью Дерюшетты.

Он взглянул на дорожку, на землю, где еще недавно обнимались две, теперь уже исчезнувшие, тени.

Он продолжал идти. Поднялся на холм замка Валлъ, спустился и зашагал к «Дому за околицей».

Бухта Умэ-Паради была пустынна.

Дом оставался таким, каким – Жильят покинул его утром, собравшись в порт Сен-Пьер.

Окно было открыто. Виднелась стена, волынка, висевшая на гвозде.

На столе лежала маленькая Библия, подаренная Жильяту в знак благодарности неизвестным, который оказался Эбенезером.

Ключ торчал в дверной скважине. Жильят подошел, запер дверь, дважды повернув ключ, положил его в карман и ушел.

Направился он пе в глубь острова, а к морю.

Он пересек свой сад наискось самым коротким путем, пе щадя грядок, однако стараясь не помять брюссельской капусты, которую посадил потому, что ее любила Дерюшетта.

Потом перелез через ограду и спустился к бурунам.

Он шел, держась длинной и узкой линии рифов, соединявших «Дом за околицей» с Бычьим рогом – огромным гранитным обелиском, поднимавшимся посреди моря. Именно там и находилось кресло Гильд-Хольм-Ур.

Жильят шагал с камня на камень, как гигант по горным вершинам. Расхаживать по гребням подводных камней – то же, что ступать по коньку крыши.

Какая-то рыбачка с сачком в руке, бродившая неподалеку босиком по лужам, крикнула ему, пробираясь л берегу: – Будьте осторожны, вода прибывает!

Он продолжал свой путь.

У самого Рога – скалы, которая замыкала риф и была наивысшей точкой со стороны моря, – Жильят остановился.

Здесь кончался берег. То был отвесный обрыв небольшого мыса.

Он осмотрелся.

В открытом море покачивалось на якорях несколько баркасов, вышедших на лов рыбы. Порою их борта отливали серебром под лучами солнца – то вытаскивали из воды сети.

«Кашмир» еще не доплыл до Сен-Сансона; на нем поставили большой марсель. Он был между Эрмом и Жет-У.

Жильят обогнул скалу. Он оказался под самым креслом Гильд-Хольм-Ур, у подножья той крутой лестницы, с которой месяца три назад он помог Эбенезеру спуститься. Он поднялся наверх.

Почти все ступени были уже покрыты водой. Лишь дветри оставались сухими. Он быстро взобрался по ним.

Ступени вели к креслу Гильд-Хольм-Ур. Он подошел к нему, огляделся, закрыл ладонью глаза, потом медленно провел ею по лбу, – казалось, этим жестом он стирал прошлое.

Затем сел в – гранитную нишу; за его спиной был утес, а у ног – океан.

В это время «Кашмир» миновал массивную круглую башню, которая выступала из воды и охранялась сержантом и пушкой, – она отмечала на рейде половину пути от Эрма до порта Сен-Пьер.

Над головой Жильята, в расщелинах, чуть колыхались стебли горных цветов.. Голубело необозримое море. Дул восточный ветер, поэтому у острова Серк не было прибоя, – с Гернсея видна лишь западная сторона островка. Издали дымной обозначался берег Франции и желтела длинная полоса песков Картре. Порой мимо Жильята пролетала белая бабочка. Бабочки любят порхать над морем.

Ветер был слабый. Синева неба и моря точно застыла.

Лишь на воде змеились гладкие ленты темной и светлой лазури, указывавшие на скрытые извилины мелей.

«Кашмир», чуть подгоняемый ветром, поставил марса-лисели, чтобы воспользоваться бризом. Он окутался парусами.

Но шел он вполветра, поэтому лисели вынуждали его держаться у самого берега Гернсея. Он миновал веху Сен-Сансона. Вот он поравнялся с холмом Валль. Сейчас он обогнет мыс «Околицы».

Жильят смотрел на приближавшиийся корабль.

Воздух и вода словно дремали. Прилив рос, но не поднимаясь валом, а плавно вздуваясь. Уровень воды повышался равномерно. Отдаленный шум волн, доносившийся из открытого моря, был похож на тихое дыхание ребенка.

Из гавани Сен-Сансона слышались глухие, короткие удары – то были удары молотков. По всей вероятности, плотники устанавливали тали и платформу, чтобы выгрузить машину из лодки. Гранитная толща стены, к которой прислонился Жильят, заглушала эти звуки, и он почти не различал их.

«Кашмир» приближался медленно, словно привидение.

Жильят ждал.

Внезапно раздался легкий плеск. Жильяту стало холодно, он взглянул вниз. Вода касалась его ног.

Он опустил глаза и снова поднял их.

«Кашмир» был совсем близко.

Высокий склон, в котором дожди выдолбили кресло ГильдХольм-Ур, был так крут, а вода вокруг него так глубока, что в тихую погоду корабли могли безопасно плыть по фарватеру в нескольких кабельтовых от утеса.

«Кашмир» был рядом. Он появился сразу, он точно поднялся из океана. Казалось, он рос над водой, подобно все удлинявшейся тени. Такелаж корабля рисовался в небе черными линиями, а вокруг чуть колыхалось ослепительное море. Высокие паруса, на миг заслонив солнце, стали почти алыми и удивительно прозрачными. Невнятно рокотал прилив. Беззвучно скользил по воде величественный силуэт корабля. Вся палуба была видна как на ладони.

«Кашмир» почти коснулся скалы.

За рулем стоял рулевой, юнга взбирался по вантам, пассажиры, опершись на борт, созерцали безоблачное небо, капитан курил. Но не это видел Жильят.

Был на палубе уголок, залитый солнцем. Туда-то и устремился его взгляд. Там, в золотом сиянии, он видел Эбенезера и Дерюшетту. Как две птички, греющиеся в лучах полуденного солнца, они сидели, грациозно прижавшись друг к другу, на скамейке под небольшим тентом из просмоленной парусины.

Хорошо оборудованные корабли предоставляют такие скамьи пассажирам, и, если это английское судно, на них можно прочесть: «Только для дам». Дерюшетта склонила головку на плечо Эбенезера, Эбенезер обнимал Дерюшетту за талию; они держались за руки, их пальцы переплелись. В ангельских чертах этих двух тонких лиц, дышавших чистотой, было легко уловимое различие. Одно казалось более девственным, другое более одухотворенным. Их целомудренное объятие было так выразительно! В нем сквозили и страсть и стыдливость.

Скамья стала уже альковом и почти гнездом. И в то же время ее окружал ореол; светлый ореол любви, уносящийся в облака.

Все было объято божественной тишиной.

Сосредоточенный взор Эбенезера светился благодарностью, губы Дерюшетты беззвучно шевелились; среди этой чудесной тишины, в тот короткий миг, когда корабль проскользнул в нескольких саженях от кресла Гильд-Хольм-Ур, ветерок, дувший с берега, донес до Жильята мягкий милый голос Дерюшетты:

– Посмотри, мне кажется, там на скале – человек.

Видение скрылось.

«Кашмир» прошел мимо мыса «Околица» и пропал в глубоких провалах меж волн. Не прошло и четверти часа, как его мачты и паруса превратились в какой-то белый обелиск, таявший на горизонте. Вода доходила до колен Жильяту.

Он глядел вслед судну.

Ветер в открытом море стал свежее. Жильят видел, как на «Кашмире» поставили нижние лисели и кливеры, чтобы воспользоваться растущим напором ветра. Корабль уже вышел из гернсейских вод. Неотступно глядел на него Жильят.

Вода доходила ему до пояса.

Прилив поднимался. Время шло.

Чайки и бакланы тревожно кружили над ним. Казалось, они хотели предостеречь его. Быть может, в этих птичьих стаях была и чайка с Дувров, узнавшая Жильята.

Прошел час.

Ветер с открытого моря не чувствовался на рейде, но «Кашмир» становился все меньше. По всей вероятности, он шел полным ходом. Он почти уже достиг скал Каскэ.

У подножья кресла Гильд-Хольм-Ур море не вскипало пеной, не ударяло волной в гранитную стену. Вода поднималась спокойно. Она почти достигла плеч Жильята.

Прошел еще час.

«Кашмир» уже покинул воды Ориньи. На миг его заслонила скала Ортах. Он скрылся за скалой и снова выплыл из-за нее, как луна после затменья. Парусник бежал на север. Он вышел в открытое море. Теперь он превратился в точку, сверкавшую под солнечными лучами.

С отрывистыми криками летали птицы вокруг Жильята.

Над водой виднелась только его голова.

Море поднималось со зловещей кротостью.

Жильят, не двигаясь, смотрел на исчезавший «Кашмир».

Был почти полный прилив. Спускался вечер. На рейде, позади Жильята рыболовные суда возвращались домой.

Глаза Жильята, устремленные вдаль, вслед кораблю, были неподвижны.

В этих неподвижных глазах не осталось ничего земного.

В скорбном и спокойном взоре таилось что-то невыразимое:

он был полон того бесстрастия, которое порождает несбывшаяся мечта; то была мрачная покорность иному уделу. Таким взглядом провожают падающую звезду. И взгляд этот, попрежнему прикованный лишь к одной точке на всей водной шири, все темнел, подобно меркнущему небу. Как утес ГильдХольм-Ур в необозримом море, тонул глубокий взор Жильята в бесконечном покое смерти.

«Кашмир» теперь стал маленьким пятнышком, едва заметным в дымке тумана. Надо было знать, где он, чтобы различить его.

Мало-помалу это расплывчатое пятнышко побледнело.

Потом сделалось еще меньше.

Потом пропало.

Когда корабль исчез на горизонте, голова скрылась под водой. Осталось только море.


1860 г.

Загрузка...